У ХРАМА ВЕЛИКОЙ СКОРБИ

Прошло более двадцати лет с тех пор, как не стало наставника Хуана. Все эти годы я неизменно совершал жертвоприношения на его могиле всякий раз, как мне доводилось бывать в Пекине. Только бывал я там не часто и очень грустил, когда осенние ветры заставали меня в иных местах: приносить жертвы на могиле наставника полагалось в девятый день девятой луны. Именно в эту пору он погиб. Я добровольно взял на себя труд совершать жертвоприношения: Хуан был самым уважаемым и самым любимым моим учителем, хотя он никогда не выделял меня среди других учеников — он равно любил всех нас. И все же из года в год осенью меня тянуло на его низенькую могилу под красными кленами, неподалеку от Дабэйсы — храма Великой Скорби.

Случилось так, что целых три года я не был на его могиле — жизнь бросала меня с места на место, и единственное, что мне оставалось, — это мечтать о Пекине. И вот в прошлом году, не помню уж по какому поводу, я приехал в Пекин, всего на три дня. Был праздник середины осени6, но я все же отправился в Сишань — кто знает, когда еще доведется попасть сюда вновь. В Сишань я поехал, разумеется, для того, чтобы побывать на могиле учителя. Ради этого стоило отложить дела, хотя, говоря откровенно, кто не надеется за три дня в Пекине переделать уйму дел? На этот раз я не совершал обряда — просто пошел на могилу, и все. У меня не было ни бумажных денег, ни благовоний, ни вина. Наставник не отличался суеверием, и я никогда не видел, чтобы он пил вино.

По дороге в Сишань я все время вспоминал своего учителя, каждую его черточку. Пока я дышу, живет и он, потому что навсегда остался в моем сердце. Всякий раз, когда я встречаю полного человека в сером халате, я пристально вглядываюсь в его лицо: именно таким сохранился в моей памяти учитель — полный, в сером халате. И стоит теперь нам, его бывшим ученикам, собраться за столом, как слова «А что наставник Хуан?» готовы сорваться у меня с языка. Но ведь я точно знаю, что его уже нет.

И зачем только он стал инспектором? Полный, в своем неизменном сером халате! Кем угодно мог он быть, только не инспектором. Но, видно, была на то воля Неба. Ведь, не займи он эту должность, не погиб бы в сорок с лишним лет.

Полный, с тремя складками на шее. Я часто думал, как трудно парикмахеру добираться до коротких волосков между этими складками. При всей моей любви к наставнику Хуану я не мог не признать, что его лицо, похожее на мясистую тыкву, должно было казаться смешным. Но глаза! Хотя верхние веки набрякли и превратили глаза в узкие щелочки, в этих глазах, черных и блестящих, угадывалась такая глубина! В них светились энергия, острый ум, мягкий нрав. Эти черные жемчужинки завораживали и проникали в самое сердце, они могли поймать человека, словно рыбку на крючок, и перенести в иной мир, полный света и добра. В такие минуты мешковатый халат учителя казался священным одеянием.

Случалось, кто-нибудь из учеников придумывал совершенно правдоподобную причину, чтобы отпроситься в город, однако учитель, еще не дослушав объяснения, начинал посмеиваться с таким видом, словно опасался, как бы ученик сам не проговорился, и тут же старательно выводил большими иероглифами увольнительную. И все же отпрашиваться надо было непременно, самовольные отлучки из школы категорически запрещались. Одно дело человеческие чувства, совсем другое — школьные правила, и тут уж ничего не поделаешь. Таков был наш школьный инспектор!

Его нельзя было назвать образованным, хотя каждый вечер в часы самоподготовки он занимался вместе с учениками. Читал он обычно толстенные книги, таких же устрашающих размеров была и тетрадь для записей. Его толстые пальцы с опаской переворачивали тонюсенькие страницы, словно боялись порвать их. Когда бы он ни читал, летом или зимою, лоб его покрывался капельками пота — ведь он не был человеком книжным. Иногда я украдкой наблюдал: выражение глаз, сдвинутые брови, вздувшиеся на висках вены и стиснутые зубы — все говорило о том, что он заблудился в таинствах сюжета. Но вдруг его лицо озарялось ему одному свойственной детской улыбкой — из груди вырывался вздох облегчения, а огромная рука вытирала со лба пот белым платком величиной чуть ли не с простыню.

Не говоря об остальном, наивного простодушия этого человека, удивительного трудолюбия было достаточно, чтобы полюбить его.

Тот, у кого есть хоть капля ума и души, даже если это всего-навсего пятнадцатилетний школьник, каким был тогда каждый из нас, не мог не понимать, что теплота и сердечность господина Хуана происходят от врожденного благородства. Но стоило кому-нибудь из нас проявить безответственность, как становилось ясно, что он мягок, но не слаб. Мы видели в нем скорее товарища, чем учителя, его волнение, усердие, пот на лбу и бесконечные вздохи — все это роднило его с нами.

Во всех наших маленьких школьных бедах, казавшихся нам огромными и непоправимыми, наставник Хуан первым приходил утешать нас, даже если ничем не мог помочь. Когда же это было в его силах, он первым делом помогал, а потом уже приходил утешать. Двадцать лет назад инспектор средней школы получал каких-нибудь шестьдесят юаней, и все же треть своего жалованья он выделял в пользу учащихся. Никто из нас, надо сказать, не испытывал особых материальных затруднений, но этим деньгам всегда находилось применение.

Стоило кому-нибудь из нас заболеть, как наставник Хуан становился особенно заботливым, приносил книжки, фрукты, разные лакомства и украдкой клал на постель.

Добрый гений в трудные минуты, он в обычное время оставался суровым владыкой и со всей строгостью правил нами. Грязь в общежитии, нерадивость в занятиях гимнастикой после уроков — этого было достаточно, чтобы над нашей головой собрались грозовые тучи. Правда, тучи эти всегда проливались дождем слез.

Но в школе, как и вообще в жизни, не бывает, чтобы все всё понимали. Некоторые ученики терпеть не могли господина Хуана. Не потому, что он не любил кого-нибудь, и не потому, что он в чем-то бывал неискренен, а просто потому, что существует извечный конфликт между великим и ничтожным, в результате которого великое всегда гибнет, будто только и может утвердиться ценой собственной гибели. Господин Хуан был так же добр к этим ученикам, как и к остальным, они знали его достоинства и все же не любили его. Они могли возненавидеть его за одно-единственное замечание, даже если прежде видели от него только добро. Я не хочу сказать, что презираю их за это. Я только считаю, что на свете очень много таких людей. И дело даже не в том, что они не отличают хорошее от плохого, просто они слепо любят самих себя и не терпят никаких укоров. Спаси такому жизнь и пожури слегка при этом, он ни за что не простит тебя, да еще и возненавидит, тут же забыв о всем добром. Став инспектором, господин Хуан совершил непоправимую ошибку. Бывают инспекторы недобросовестные, но наставник Хуан и недобросовестность — понятия несовместимые. Поэтому при всем своем великодушии и искренности он по обязанности должен был держать нас в руках.

Придя в школу, наставник Хуан с первого же раза всем понравился, быть может, потому, что не был похож на других учителей. Другие учителя отличались от книг только тем, что умели говорить, и мы относились к ним так же почтительно, как к книгам. И сами они и их интересы принадлежали к какому-то чужому, недоступному нам миру. Учитель Хуан ничуть не походил на них — он был простым человеком, ел вместе с нами, спал вмеcте с нами, вместе с нами читал книги.

Но через полгода появились недовольные — и получившие от него замечания за нарушение порядка, и охотники показать, что у них самих есть голова на плечах, — им слово, они в ответ десять; были и любители сначала набезобразничать, а потом пресмыкаться.

Случилось как-то маленькое недоразумение, после которого оказалось, что друзей и врагов у наставника поровну. Все началось с того, что ученикам захотелось помитинговать во время занятий, а инспектор Хуан запретил. Это сочли бесцеремонным вмешательством. А он по своей наивности потребовал решить голосованием, можно ли проводить собрания в учебное время. Хорошо еще, что его предложение прошло с перевесом в три голоса. И хотя волнения вскорости сами по себе улеглись, авторитет его был основательно подорван.

Недоброжелатели Хуана почуяли, что настало их время, еще одна такая заварушка — и он полетит. По крайней мере трое учителей претендовали на совмещение должности инспектора и преподавателя. Самым рьяным был учитель труда, который лучше всего умел работать языком. Если не считать полноты, он был прямой противоположностью господину Хуану. Как-то на уроке он заявил, что за восемьсот монет в месяц с удовольствием подавал бы и ночные горшки. Многим ученикам он нравился: на его уроках хоть спи — все равно свой балл получишь. А при таком, как он, инспекторе и вовсе настала бы райская жизнь! После той неприятной истории с голосованием у него в комнате каждый вечер происходили совещания, что вскоре принесло первые плоды. Учителя Хуана старались скомпрометировать перед директором, на классных досках то и дело появлялись надписи «жирный боров», «заплывшая харя».

Господин Хуан знал о происходящем от учеников. И как-то неожиданно взял отпуск на день. А вечером в комнату для самоподготовки явился сам директор и сообщил, что господин Хуан приходил к нему с прошением об отставке, но согласия не получил. Директор сказал:

— Кому не нравится наш прекрасный инспектор, может оставить школу. Если же им недовольны все, я уйду вместе с ним.

Никто не произнес ни слова. Но не успел директор ступить за дверь, как несколько учеников помчались к преподавателю труда и устроили там экстренное совещание.

Через день учитель Хуан, как всегда, был на посту, только сильно осунулся. После занятий он собрал учеников. Явилось не больше половины. Он взошел на кафедру, словно намереваясь произнести речь. Но вдруг улыбнулся, помолчал, а потом тихо сказал всего одну фразу:

— Простим друг друга! И больше ничего.

После летних каникул в школе день ото дня ширилось движение за отмену ежемесячных экзаменов. Взрыв произошел перед праздниками. Ученики отказались сдавать экзамен преподавателю английского языка, и, когда он выходил из классa, вслед ему неслась брань.

Скандал дошел до директора, но тот поддержал систему ежемесячных экзаменов. Тогда учащиеся потребовали убрать преподавателя английского языка. Некоторые предлагали, правда, разделаться заодно и с директором, но большинство решило пока ограничиться сменой учителя. Не идти же, в самом деле, против директора! Бойкот экзаменов был временно снят с повестки дня. Уже тогда наставника Хуана предупреждали:

— Не накличьте беду на свою голову!

И зачем только он стал инспектором? Теперь он обязан был блюсти порядок в школе.

Тут же, разумеется, нашлись люди, которые повели кампанию против него.

Директор не согласился сменить преподавателя. Кто-то пустил слух, что на педсовете, где обсуждался этот вопрос, инспектор Хуан высказался за строгие меры, за то, чтобы преподаватели совместными усилиями приструнили учащихся, инспектор Хуан… инспектор… инспектор…

Словом, все обернулось против инспектора Хуана, и теперь уже не преподаватель английского языка, а он сам оказался под обстрелом.

Чего только не делал наставник Хуан: бегал к ученикам, предупреждал, разъяснял, смеялся и плакал со свойственным ему простодушием и искренностью. Все напрасно!

Ученики, которые не возражали против месячных экзаменов, не осмеливались рта открыть. Те, кому было безразлично, предпочитали говорить резкие слова, чтобы завоевать авторитет у товарищей. Даже сторонники господина Хуана не решались поддержать его: бунт, словно заклятье, парализовал всю школу.

Как-то я встретил наставника на улице.

— Будьте осторожны, учитель, — предупредил я его.

— Разумеется! — улыбнулся он.

— Знаете, против кого все обернулось?

Он кивнул и опять улыбнулся:

— Я же инспектор!

— Сегодня вечером, кажется, общее собрание. Вам лучше не ходить.

— Но ведь я же инспектор!

— Они могут пустить в ход кулаки.

— Ударить? Меня? — он изменился в лице.

Я понял: он и мысли не допускал, что его могут избить. Был слишком уверен в себе. И все же испугался немного. Он не был твердокаменным героем, он был человеком, за это я и любил его.

— Но за что? — он словно вопрошал свою совесть.

— Их подстрекают за вашей спиной.

— О! — он, пожалуй, не понял, что я имею в виду, и, сощурившись, спросил: — А если я попытаюсь усовестить их, все равно побьют?

Я едва сдержал слезы, тронутый его простодушием и детской наивностью. Он все еще верил во всепобеждающую силу добра. Ему и в голову не приходило, что на свете бывают люди вроде преподавателя труда.

— Я вас очень прошу, не ходите на собрание!

— Но я же инспектор! Я постараюсь их уговорить. Ведь от этого вреда не будет. А вам спасибо!

Я стоял как вкопанный и смотрел вслед человеку, готовому пожертвовать собой ради долга. Но сам он не предполагал, что приносит себя в жертву. Услышав, что его могут избить, лишь переменился в лице, но от своего не отступил. Я понял, что теперь он и не помышлял об отставке. Не мог он уйти, когда в школе такое творится. «Я же инспектор!» — до сих пор не могу забыть этих слов и тона, каким они были сказаны.

Вечером и в самом деле состоялось общее собрание. Мы впятером — больше всех любившие Хуана — нарочно сели поближе к кафедре. Решили, если дойдет до драки, нам, может быть, удастся его защитить.

Господин Хуан появился в дверях минут через пять после начала собрания. Воцарилась мертвая тишина. Председатель как раз излагал новости, полученные от учителя труда, зачитывал «список преступлений» инспектора — а инспектор тут как тут. У меня даже дыхание перехватило.

Наставник Хуан зажмурился, будто от яркого света, опустил голову и, словно слепой, медленно притворил дверь. Потом широко открыл похожие на черные бусинки глаза и обвел всех нас взглядом. При свете лампы лицо его казалось серым, как зола. Он шагнул к кафедре, ступил на возвышение и улыбнулся:

— Уважаемые ученики! Я хочу сказать вам несколько слов не как инспектор, а как друг!

— Мягко стелешь!

— Предатель! Кричали из задних рядов.

Голова наставника Хуана поникла. Таких оскорблений он не ожидал. Он не рассердился на тех, кто его поносил, а лишь усомнился в самом себе. Быть может, он не сумел быть искренним до конца или…

Эта склоненная голова решила его судьбу.

Когда при его появлении наступила мертвая тишина, я подумал, что в душе все уважают его и он вне опасности. Но склоненная голова — конец. Значит, он принял их упреки, и теперь ему стыдно.

— Бей его! — заорал самый близкий Дружок преподавателя труда.

— Бей! Бей!

Сзади все повскакали со своих мест. Мы встали плечом к плечу, пять человек. Только бы устоять! Стоит нам сдвинуться с места, и начнется свалка. «Учитель, уходите!» — сказал я намеренно тихо, чтобы услышал он один, тот, которого я хотел спасти во что бы то ни стало.

Уйди он в тот момент — до дверей ему было всего два шага, — уверен, ничего не случилось бы. Впятером мы смогли бы хоть на секунду сдержать напиравших сзади.

Наставник Хуан не двинулся с места. Собравшись с силами, он решительно поднял голову. Взгляд его был страшен. Но лишь какое-то мгновение. Он сдержал свой гнев, готовый прорваться, и вновь склонил голову, словно придавленный тяжким раскаянием. У этого человека хватило сил встать надо всеми. Я понял движение его души: ничуть не задетый грубой бранью, он лишь сомневался в собственной правоте, но сердце подсказало, что совесть его чиста. Когда закричали «бей!», он разгневался, но тут же спохватился — ведь это дети… И вновь опустил голову. И тогда вопль «бей!» перерос в настоящий рев.

Рассердись он по-настоящему, на него не посмели бы поднять руку, но он вновь склонил голову. Все кричали, но никто не хотел бить первым. К тому же у каждого на уме была мысль: «С какой стати бить этого честного человека?» Конечно, большинство поверило председателю, но не так-то легко было забыть все, что сделал для них учитель Хуан. К тому же некоторые понимали, что обвинения против Хуана дутые и что это дело рук одной шайки.

— Уходите! — сказал я снова. Я знал, что в такой ситуации «выкатывайся» прозвучало бы куда убедительнее, но язык не повернулся.

Наставник Хуан по-прежнему не двигался с места. Только голову поднял — на губах улыбка, глаза подернуты влагой. Он смотрел на нас, как смотрит ребенок на тигра, — любуясь им и страшась его.

И вдруг в окно, влетел обломок кирпича, а следом осколок стекла, словно хвост за кометой. Он попал учителю прямо в висок — сразу показалась кровь. Хуан схватился за кафедру. Все сидевшие сзади бросились вон из комнаты. Мы поддержали его.

— Ничего, ничего! — через силу улыбнулся он, а кровь уже залила его лицо.

Ни директора, ни заместителя, ни школьного врача не оказалось на месте. Мы решили сами отвезти наставника в больницу.

— Отведите меня в мою комнату, — выговорил он с трудом.

По неопытности мы послушались его и, поддерживая под руки, повели. Войдя к себе, он пошатнулся, хотел было умыться, но, обессилев, упал на кровать. Кровь уже не текла, а хлестала.

Пришел старенький служитель Чжан Фу, взглянул на наставника и сказал:.

— Побудьте с господином учителем, я схожу в школьный лазарет за врачом.

Школьный врач обмыл рану, наложил повязку и велел отвезти Хуана в больницу, поскольку опасность не миновала. Глоток коньяка, казалось, прибавил ему сил, он вздохнул и закрыл глаза. Когда врач снова повторил, что необходимо ехать в больницу, Хуан улыбнулся и сказал шепотом:

— Умирать, так здесь. Ведь я инспектор. Как же я покину школу, когда директора нет на месте!

Старик Чжан Фу вызвался провести эту ночь возле «господина учителя». Мы бы тоже остались, но знали, что десятки глаз будут с презрением смотреть на нас там, на улице; чего доброго, обзовут подлизами. А что может быть страшнее в юности! Людям свойственно принимать сострадание за пресмыкательство. В молодости благие порывы часто уживаются с равнодушием. И нам пришлось покинуть нашего учителя. А когда выходили, до нас донеслось: «Полюбуйтесь! Выкормыши этого борова Хуана!»

На следующее утро старик Чжан Фу сообщил нам:

— Господин учитель заговаривается.

Пришел директор и велел отправить Хуана в больницу, как бы тот ни противился.

Но в этот миг к учителю вернулось сознание. Мы стояли за дверью и все слышали. Рядом с нами был этот тип, преподаватель труда. Он с трудом сдерживал улыбку, поглядывая на белую табличку с надписью «Инспектор» на дверях комнаты наставника, а сам хмурился, словно его очень беспокоило состояние господина Хуана.

Мы слышали, как наставник сказал:

— Хорошо, я поеду в больницу. Но прежде позвольте мне повидаться с учениками.

— Где? — спросил директор.

— В актовом зале. Хочу сказать им несколько слов. Иначе никуда не поеду.

Прозвенел звонок. Собрались почти все ученики.

Старик Чжан Фу и директор под руки ввели наставника Хуана. Кровь просочилась через бинт, повязка, словно ядовитая змея, обвилась вокруг его головы.

Он изменился до неузнаваемости. Войдя в зал, остановился, силясь открыть глаза — мешала повязка. Огляделся вокруг, словно искал среди нас своих детей, и склонил голову, не в силах держать ее прямо. И, не поднимая головы, тихо, но очень ясно произнес:

— Кто бы ни бросил в меня камень, я… я не в обиде!

Он вышел. Все замерли на несколько мгновений. Потом вдруг кинулись к выходу, догнали его — стояли и смотрели, как он садился в машину.

Через три дня он умер в больнице.


Кто его убил?

Дин Гэн.

Но в то время никто не подозревал, что это дело рук Дин Гэна. Его прозвали Барышней, а барышни, как известно, не умеют бросать кирпичи.

Дин Гэну было всего семнадцать лет. Неизменная короткая курточка, лицо в красных прыщиках, глаза мутные, словно в них закапали лекарство. Угрюмый и молчаливый, он сегодня был хорош с одним, завтра с другим; иной раз сам вызовется в комнате прибирать, а иногда ходит по целым дням неумытый. Вот таким он был, наш Барышня, — на неделе семь пятниц.

Когда волнения улеглись, преподаватель ручного труда занял по совместительству должность инспектора. Наставник Хуан умер, и директор не стал доискиваться, кто повинен в его смерти. По правде говоря, никто точно не знал, чьих это рук дело.

Однако не прошло и полугода, как все узнали, что это Дин Гэн. Он не был больше Барышней, стал совсем другим человеком. Теперь он любил поболтать, чаще всего о вещах непристойных. — Завел дружбу со всякими лоботрясами, попыхивал сигаретой — все сходило при новом инспекторе. Вечерами он где-то пропадал, по временам от него попахивало вином. Дин Гэн стал председателем ученического совета. Словом, с того злополучного вечера, когда погиб наставник Хуан, Дин Гэна словно подменили. Кто бы подумал, что Барышня способен убить человека. Но теперь он стал совершенно другим, и этот другой, по общему мнению, был способен.

Через полгода он сам об этом проболтался, скорее всего, из хвастовства, чтобы поддержать свою репутацию сорвиголовы. Больше всех этого сорвиголову боялся преподаватель ручного труда и по совместительству инспектор. Он даже заискивал перед Дин Гэном — понимал, что так безопаснее. После того как учитель Хуан покинул кабинет инспектора, наша школа перестала походить на школу.

Что заставило Дин Гэна бросить кирпич? По его словам, для этого было достаточно причин, одна другой основательнее. Но правды так никто и не узнал.

Видимо, Барышня просто дал волю своему «девичьему» нраву. Ведь он даже не посмел прийти на собрание, стоял и слушал под окном, ожидая, какой оборот примет дело. И тут на него нашло; может, ему показалось, что наставник Хуан в чем-то его обвинил, или он увидел его улыбку и подумал, что неплохо бы запустить кирпичом в это жирное лицо, или… неважно, как это пришло ему в голову. Мальчишка в семнадцать лет с прыщавым лицом, со звериной тоской во взгляде, с вечно меняющимся настроением способен на все. Именно таким он и был. Еще при наставнике Дин Гэн менялся сто раз на день, ему даже нравилось, когда его называли неженкой — Дайюй. После смерти Хуана с ним стало твориться что-то неладное. То, услышав несколько слов похвалы, он весь день, склонившись над столом, примерно выводил прописи уставным почерком, что ему, кстати, очень удавалось, то вообще не являлся на занятия.

И таким он был не только в школе. По окончании нам пришлось проработать вместе полгода, и, наблюдая за ним, я понял, что он нисколько не изменился. Уместно вспомнить об одном случае. Работали мы в начальной школе, я вел четвертый класс. Через два месяца он вдруг надумал поменяться со мной группами, единственно оттого, что у меня было тремя учениками меньше. Конечно, он не мог прямо сказать директору, что ему лень проверять, лишние три тетради, он мотивировал свою просьбу тем, что по положению учитель четвертого класса выше, чем учитель третьего, а он не желает быть хуже других. Это, конечно, тоже не бог весть что за довод, но тут уж речь шла о моральной стороне вопроса. Кроме того, он сообщил директору, что еще в школе был бессменным председателем ученического совета, а председатель — вождь масс. Потому и сейчас он должен быть впереди.

Директор посоветовался со мной, я сказал, что мне безразлично, и предоставил все на его усмотрение. Но директор не захотел начинать ломки посреди учебного года, и все осталось без изменений. На том дело и кончилось. Незадолго до каникул директору потребовался двухнедельный отпуск, и он попросил меня заменить его. Дин Гэну это не понравилось: он сам хотел замещать директора и на сей раз обратился прямо ко мне — просить об этом директора ему, видимо, было неловко. Не помню, что я ответил, но вышло так, что мне пришлось пойти к директору с просьбой не оставлять меня заместителем. Мы обо всем договорились, как вдруг Дин Гэн отказался и ни с того ни с сего подал в отставку. Не захотел даже подождать до конца учебного года. Уговоры не помогли. Не успел директор уехать, как он собрал свои пожитки и исчез.

С тех пор мы с ним, больше не виделись.

Глядя на могилу учителя, я вспоминал все пережитое за эти двадцать лет. Могила почти сровнялась с землей, на небольшом холмике выросли полевые цветы; они были прелестны, и от этого мне стало еще горше. Солнце уже склонилось над бамбуковой рощей у Дабэйсы — храма Великой Скорби, но я не торопился уходить. Так хотелось, чтобы наставник Хуан, полный, в сером халате, пришел и поговорил со мной хоть немного.

Вдруг вдалеке показался какой-то человек — без шляпы, с длинными волосами, в короткой синей куртке. «Видно, прохожий», — подумал я и не обратил на него особого внимания, но он свернул на тропинку и шел прямо ко мне. Неужели еще кто-то вспомнил об учителе?

Он увидел меня, лишь когда подошел к могиле, увидел и остановился как вкопанный. Издали он не заметил меня — я сидел под кленом.

— Ты? — он назвал меня по имени.

Я так и замер, но все никак не мог его припомнить.

— Не узнаешь? Дин…

Не успел он договорить, как я вспомнил — Дин Гэн. Его невозможно было узнать, так он переменился за эти двадцать лет, хотя в чем-то, я даже не мог понять — в чем, оставался «барышней». Длинные волосы спутаны, лицо черное, глубоко провалившиеся глаза гноятся, на белках красные прожилки. Зубы наполовину сгнили; я невольно перевел взгляд на его руки — указательный и средний палец были до половины совершенно желтые. Он смотрел на меня, вытаскивая из кармана сигареты.

Не знаю почему, на меня вдруг пахнуло человеческим горем. Я не питал к нему никаких чувств, и все же… старый школьный товарищ… Я подошел и пожал ему руку — рука у него сильно дрожала. Мы всматривались друг в друга влажными глазами, потом, не сговариваясь, посмотрели на низенький холмик. Я едва сдерживался, чтобы не спросить: «Ты тоже пришел к нему?» Эти слова вертелись у меня на языке. Он закурил и, выдохнув дымок в голубое небо, улыбнулся.

— Я тоже пришел к нему, смешно, не правда ли? — проговорил он и опустился нa землю.

Я не знал, что сказать, как-то неопределенно хмыкнул и присел рядом с ним.

Он долго молчал, понурившись, попыхивая сигареткой, — словно думал о чем-то. Сигарета догорела уже до половины, когда он наконец поднял голову, стряхнул пепел и сказал с улыбкой:

— Двадцать лет! А он все еще не простил меня!

Дин указал сигаретой на могилу:

— Он!

— Что? — Мне стало как-то не по себе. Уж не рехнулся ли он?

— Помнишь, как он тогда сказал: «Я не в обиде!» Помнишь?

Я кивнул.

— Когда мы учительствовали в начальной школе, я вдруг уехал. А до этого просил тебя отказаться замещать директора. Помнишь, что ты мне на это ответил?

— Не помню.

— «Я не в обиде»! Вот что ты ответил. И в тот раз, когда я хотел поменяться с тобой группами, ты сказал то же самое. Может, и без всякого умысла, но для меня эти слова — месть, кара! У них — свой цвет — красный цвет бинта, похожего на ядовитую змею. У них свой цвет. Они превратили всю мою жизнь в кошмар. Мечты, долг — все исчезло, как осенние листья с деревьев, с этих вот кленов. Ты, наверное, догадался, почему я тогда хотел замещать директора? Я действовал исподволь, все давно подготовил, чтобы он не вернулся. Но ты сказал эту фразу…

— Неумышленно, — словно оправдываясь, ответил я.

— Знаю. Уйдя из школы, я поступил на службу в речное управление. Работа — не бей лежачего, а деньги хорошие. Через полгода подвернулась выгодная вакансия. Я знал, что некий Ли метит на это место. Я действовал, но и он не зевал — силы оказались почти равными, поэтому долго не было приказа. И тут мы с ним встретились в доме начальника управления, играли в мацзян. Директор намекнул, что из-за нашего соперничества он в затруднительном положении. Я промолчал, а тот, Ли, выбрасывая красную кость, сказал: «Красная! Я уступаю, но я не в обиде!» «Красная!» «Не в обиде!» И вновь встал перед моими глазами Хуан… и бинт, сквозь который сочилась кровь! Я едва доиграл партию. Я не мог больше видеть этого Ли — он казался мне двойником инспектора Хуана. Он доконал меня этими словами, проклял мою душу. Если существуют оборотни — он один из них. Я бросил работу. Я больше не мог! Не мог! — На лбу у него выступили капли пота.

— У тебя, видно, со здоровьем плохо, нервы не в порядке, — я говорил так, чтобы успокоить его, сам я не верил россказням о чертях и духах.

— Клянусь тебе, я вовсе не болен. Хуан в самом деле преследует меня. Лживый он человек. Все добреньким прикидывался. Он и проклял меня так — будто простил. Все одно к одному, ясно. Уволившись из управления, я вскоре женился… — Тут лицо у него исказилось, он стал похож на коршуна, потерявшего птенца.

Уставившись на пожелтевшую травинку, он долго молчал — видно, не мог собраться с мыслями. Я тихонько кашлянул. Он вздрогнул, потом вытер со лба пот.

— Красавица. Она была красива, но порочна. В первую же ночь наша комната превратилась в ад. Крови не было — понимаешь, о чем я? Комната новобрачных без крови — сущий ад! Конечно, это устаревшие взгляды, но я женился по старинке, так что и чувства мои были старомодны. Она призналась мне во всем, умоляла простить ее. Говорят, красота может кого угодно растрогать. Но тогда сердце мое было тверже стали — я решил, что ни за что не стану рогатым. Чем сильнее она плакала, тем больше я свирепел; сказать по правде, мучить ее доставляло мне удовольствие. Наконец, когда слова и слезы иссякли, она сказала напоследок: «Возьми кровь моего сердца, — она обнажила грудь, — убей меня, ты имеешь на это право. Пусть я умру. Я не в обиде!» Это был конец — сам Хуан смеялся надо мной с порога брачной комнаты. Я остолбенел. На другой день я ушел, стал бродягой, хотя у меня был дом. Бросил там женщину и этого окровавленного призрака. Но я не смог убить себя. Он преследовал меня повсюду, отнял все мои радости. Я не мог допустить, чтобы он лишил меня и жизни.

— Дин, по-моему, ты все же нездоров. Ведь ты убил его тогда неумышленно, все вышло потому, что мы замешкались. Отвези мы его в больницу сразу, он, конечно, остался бы жив. — Я говорил все это потому, что совершенно точно знал — скажи я, что наставник Хуан был прекрасным человеком и не стал бы никого проклинать после смерти, Дин вышел бы из себя.

— Верно. Конечно, я не по злобе, но все дело в том, что он прикинулся добреньким, вроде бы простил меня, а на самом деле наслал на меня страшное проклятие. А то разве пошел бы он в этот зал говорить такое, глядя в глаза смерти? Ну ладно, я тебе еще расскажу. Став бездомным, я мог уехать, куда мне вздумается. Объехал не меньше дюжины провинций. Под конец вступил в Гуандуне в революционную армию. Когда с боями пришли в Нанкин, я уже командовал полком. И наверняка дослужился бы до командира корпуса. Но началась чистка партии, и мне снова не повезло. Случилось так, что один мой друг по фамилии Ван оказался с левым уклоном. По должности он стоял значительно выше меня. И если бы мне удалось спихнуть Вана, я занял бы его место. Навредить ему было проще простого — у меня на него было полно материала, но я все тянул. Больше года мы вместе смотрели смерти в глаза, даже в госпитале два раза вместе валялись. Но не мог же я упустить такой случай. Тут и смелому нужно время, чтобы решиться, а я особым героем не был, так что искал путь попроще. Подобрал одного человека и послал к Вану передать, что над ним нависла серьезная опасность и ему лучше всего скрыться, а дела передать мне — я, дескать, обо всем позабочусь. Он не послушал. Я вышел из себя, решил действовать. И вот как раз когда я обмозговал это дельце, этот бесстрашный черт заявился прямо ко мне. Совсем один. Бывают такие типы: пыжатся до самой смерти, будто жизнь им нипочем, а смерть — самое милое дело, шуточка… Тот парень как раз из таких был, все со мной хи-хи да ха-ха. Мудрить я не стал — все равно он был в моих руках. Поглаживая кобуру, я ему все прямо сказал. А он выслушал и засмеялся мне в лицо: «Если хочешь меня убить — валяй. Я не в обиде!» Разве сам он мог такое сказать? Попасть в самую точку? Я знаю, я точно знаю, что всякий раз, когда успех уже у меня в руках, «он» приходит, чтобы покарать меня, лживый призрак с улыбкой на устах, придумавший дьявольский способ уничтожить человека. Я и руки поднять не мог, не то что вытащить пистолет и застрелить Вана. И он, смеясь, ушел. Что хорошего мог я после этого ожидать? Он был выше меня по службе. Идти доносить? Пожалуй, поздно. Он ведь тоже не стал бы сидеть сложа руки. И мне пришлось бежать. Теперь все пешки, бывшие под моим началом, выбились в полковники, а я? Я женат, но у меня нет дома, не монах, а ночую в храме. Я и сам не знаю, кто я такой!

— В каком храме?

— Да вот, в Дабэйсы. Чтобы быть к нему поближе, — он указал на могилу и, не дожидаясь моего вопроса, пояснил: — Рядом с ним. Каждый день прихожу его проклинать!

Не помню, о чем мы еще говорили и говорили ли мы вообще. Да и важно ли это! Я шел по склону горы, усыпанному опавшим золотом осени, и солнце садилось у меня за спиной. Я не смел оглянуться. Все боялся увидеть те клены. Их красные листья так напоминали кровь!

Загрузка...