РАССКАЗ БЕДНОГО РОДСТВЕННИКА

Перевод М. Лорие

Ему очень не хотелось говорить первым, прежде стольких почтенных членов их семейства, когда они, усевшись в кружок у огня в рождественский вечер, решили каждый рассказать какую-нибудь историю; и он скромно заметил, что было бы правильнее, если бы начать согласился "Джон, наш уважаемый хозяин" (за чье здоровье он предлагает выпить). Ему же самому, сказал он, так непривычно быть впереди других, что, право же... Но когда все хором вскричали, что начинать нужно именно ему, и заявили в один голос, что он может, должен и даже обязан начать, он перестал потирать руки, высвободил ноги из-под кресла и начал.

Я не сомневаюсь (сказал бедный родственник), что мой рассказ удивит собравшихся здесь членов нашего семейства и в особенности Джона, нашего уважаемого хозяина, которому все мы так много обязаны за гостеприимство, оказанное нам сегодня. Но если вы удостоите своим удивлением слова человека, так мало значащего в семье, я могу сказать лишь одно: во всем, что вы от меня услышите, я буду строжайшим образом придерживаться правды.

Я - не то, чем меня считают. Я нечто совсем иное. И для начала нужно, пожалуй, сказать несколько слов о том, чем же меня считают.

Считается, если я не ошибаюсь, - а если ошибаюсь, что очень возможно, собравшиеся здесь члены нашего семейства поправят меня (тут бедный родственник смиренно обвел всех глазами, готовый принять любое возражение); считается, что я никому не враг, кроме как самому себе. Что я ни в чем не добился особенных успехов. Что меня постигла неудача в делах, потому что я был не деловит и легковерен и не догадался о корыстных замыслах моего компаньона. Что меня постигла неудача в любви, потому что я был до смешного доверчив и не допускал мысли, что Кристиана может обмануть меня. Что меня постигла неудача с наследством дядюшки Чилла, оттого что я оказался, на его взгляд, недостаточно расчетлив в житейских делах. Что всю жизнь меня, можно сказать, водили за нос и оставляли в дураках. Что я холост, дотягиваю шестой десяток и живу на скромный пенсион, который получаю раз в три месяца и дальнейшее упоминание о котором, как я вижу, было бы неприятно Джону, нашему уважаемому хозяину.

Мои занятия и привычки люди представляют себе примерно так:

Я снимаю комнату на Клепем-роуд - очень чистенькую комнату окном во двор в очень почтенном доме, - где не бываю в дневное время, разве что прихворну, и откуда ухожу в девять часов утра, словно бы на службу. Мой утренний завтрак - булочка с маслом и полпинты кофе - ждет меня в старой кофейне у Вестминстерского моста; затем я иду в Сити - сам не знаю зачем - и сижу в кофейне Гэрроуэя или на бирже, а не то брожу по улицам и заглядываю в присутствия и конторы, откуда некоторые мои родственники и знакомые по доброте своей не гонят меня и где я могу постоять у камина, если на улице холодно. Так я провожу время до пяти часов, после чего обедаю: это обходится мне в среднем один шиллинг и три пенса в день. Немножко денег у меня еще остается на вечер, и по дороге домой я захожу в мою старую кофейню, где выпиваю чашку чаю, иногда с гренками. И так, когда малая стрелка часов, описав круг, возвращается к девяти, я, описав свой круг, возвращаюсь на Клепем-роуд и, добравшись до своей комнаты, сразу ложусь спать, потому что уголь стоит дорого, и к тому же мои хозяева не любят, когда в комнате шумят и разводят грязь.

Иногда кто-нибудь из моих родных или знакомых оказывает мне любезность - приглашает к себе отобедать. Это для меня праздник, и в такие дни я обычно гуляю в Гайд-парке. Я не общителен и по большей части гуляю один. Не то чтобы меня избегали из-за того, что я плохо одет; я одет вовсе не плохо, на мне всегда хороший черный костюм (вернее, очень темно-синий, этот цвет кажется черным, и притом гораздо дольше не выгорает); но говорю я теперь тихо, и люблю помолчать, и состояние духа у меня неважное, и вполне понятно, что люди не ищут моего общества.

Единственное исключение из этого правила - маленький Фрэнк, мой двоюродный племянник. Я необыкновенно привязан к этому мальчику, и он меня любит. По природе своей это робкий ребенок; в толпе его недолго и затереть, если можно так выразиться, и позабыть о нем. А мы с ним прямо-таки отлично ладим. Сдается мне, что со временем этот бедный мальчик займет в семье такое же положение, какое нынче занимаю я. Разговариваем мы мало, а между тем понимаем друг друга. Мы с ним гуляем, взявшись за руки; и он без лишних слов знает, что у меня на уме, а я знаю, что у него на уме. Когда он был еще совсем маленький, я, бывало, останавливался с ним у витрин игрушечных лавок и показывал ему игрушки. Просто удивительно, как быстро он понял, что я много чего подарил бы ему, если бы это было мне по средствам.

Мы с маленьким Фрэнком ходим иногда любоваться Монументом * - он очень любит Монумент - или поглядеть на мосты и на другие достопримечательности, за обозрение которых не нужно платить денег. Два раза, в день моего рожденья, мы ели на обед бифштекс и ходили за полцены в театр, где с большим интересом смотрели представление. Однажды я шел с ним по Ломберд-стрит *, куда мы стали часто захаживать после того, как я рассказал ему, что там сосредоточены большие богатства, - он очень любит Ломберд-стрит, - и какой-то господин, обогнавши нас, сказал мне: "Сэр, ваш сынок обронил рукавичку". Уверяю вас, если будет мне позволено остановиться на столь пустячном обстоятельстве, - эти случайно брошенные слова, будто ребенок мой, тронули меня до глубины сердца, и я, глупый человек, даже прослезился.

Когда маленького Фрэнка отдадут в школу, далеко от Лондона, я просто не представляю себе, как я буду без него жить, но я собираюсь раз в месяц ходить к нему в гости в такие дни, когда уроки кончаются рано. Мне говорили, что в это время мальчики играют на лугу; а если мои посещения вызовут недовольство, если найдут, что они выбивают ребенка из колеи, я могу посмотреть на него издали, так, чтобы он меня не видел, а потом уйти обратно в город. Мать у него из благородных и, чувствую я, не одобряет нашей дружбы. Разумеется, такой человек, как я, не может отучить его от застенчивости; но думаю, что, если мы совсем перестанем видеться, он будет скучать по мне, и долго скучать.

Когда я умру у себя на Клепем-роуд, я оставлю в этом мире немногим больше того, что унесу с собой; но есть у меня одна миниатюра - портрет мальчика с открытым лицом и курчавой головкой, в рубашке с плоеным воротничком (портрет заказала моя мать, но мне не верится, чтобы он хоть когда-нибудь был похож на меня); за эту миниатюру много не выручишь, и я попрошу, чтобы ее отдали Фрэнку. Я приложил к ней письмецо для моего мальчика, в котором написал, что мне очень грустно было покидать его, хотя, признаться по совести, я не видел причин оставаться здесь. Я дал ему единственный совет, какой мог придумать, - насчет того, что плохо получается, если человек никому не враг, кроме как самому себе; и постарался его утешить, - а то он, чего доброго, затоскует обо мне, - указав, что для всех, кроме него, я был здесь лишним и ненужным; и что раз мне не удалось найти себе место в этом блестящем обществе, для меня же лучше будет, если я из него удалюсь.

Вот так (сказал бедный родственник, откашлявшись и немного повысив голос) думают обо мне люди. Но самое замечательное, к чему я и веду мой рассказ, заключается в том, что это совсем, совсем неверно. Не такова моя жизнь, и не таковы мои привычки. Я даже не живу на Клепем-роуд. Я бываю там сравнительно очень редко. Большею частью я обитаю... мне даже совестно произнести это слово, до того заносчиво оно звучит, - в замке - Я не хочу сказать, что это - старинное родовое гнездо каких-нибудь баронов, но все же такое здание всегда называют замком. В нем я храню всю повесть моей жизни; сложилась она так:

Когда я, будучи молодым человеком, не старше двадцати пяти лет, еще проживал у моего дядюшки Чилла, чьим наследником имел основания себя считать, и вскоре после того, как я взял в компаньоны Джона Спэттера (который раньше служил у меня клерком), я отважился сделать Кристиане предложение. Я давно любил Кристиану. Она была очень хороша собой, и во всех отношениях прекрасная девушка. Я не чувствовал расположения к ее матери, вдове, так как побаивался ее коварства и корыстолюбия; но ради Кристианы всячески старался не думать о ней плохо. Я никогда никого не любил, кроме Кристианы, и с самого нашего детства в ней был для меня весь мир, нет, много больше, чем весь мир!

Кристиана с согласия матери приняла мое предложение, чем несказанно осчастливила меня. Житье мое у дядюшки Чилла было убогое и скучное, а моя каморка на чердаке - унылая, пустая и холодная, как темница в башне какой-нибудь суровой северной крепости. Но Кристиана любила меня, а больше мне ничего не было нужно. Я бы не поменялся судьбой ни с кем на свете.

К несчастью, дядюшкой Чиллом владел страшный порок - скупость. Он был богат, но скаредничал, во всем себя урезывал, все прибирал к рукам и жил как последний бедняк. Так как у Кристианы не было приданого, я некоторое время не решался рассказать ему о нашей помолвке; но, наконец, написал письмо, в котором и сообщил, как обстоит дело. Письмо я передал ему из рук в руки вечером, перед тем как уйти к себе спать.

На следующее утро я спустился вниз, пожимаясь от декабрьского холода, в нетопленном дядином доме он ощущался сильнее, чем на улице, ведь там нет-нет да и проглянет зимнее солнце, а веселые голоса и лица прохожих вносят хоть какое-то оживление, - и с тяжелым сердцем вошел в длинную низкую столовую, где сидел мой дядя. Комната была большая, а огонь в камине маленький, и было в ней высокое окно фонарем, на котором следы ночного дождя казались слезами бездомных. Окно глядело на мощенный булыжником запущенный двор с покосившейся ржавой железной решеткой, а на нас глядело оттуда уродливое строение, где когда-то работал над трупами известный хирург, - от него дом перешел к дяде по закладной.

Мы вставали так рано, что в это время года завтракали всегда при свечах. Когда я вошел в комнату, дядя сидел у единственной, тускло горевшей свечи, так съежившись от холода в своем кресле, что я увидел его только подойдя вплотную к столу.

Не успел я протянуть ему руку, как он схватил палку (с которой не расставался из-за больной ноги) и, замахнувшись на меня, сказал: "Дурак!"

- Дядюшка, - вымолвил я, - я не ожидал, что вы так рассердитесь. - Я и вправду этого не ожидал, хотя он был черствый и гневливый старик.

- Не ожидал! - подхватил он. - А ты когда-нибудь чего-нибудь ожидал? Ты когда-нибудь строил расчеты, думал о будущем, презренная ты собака?

- Жестокие слова вы говорите, дядюшка!

- Жестокие? Такие болваны, как ты, еще и не того заслуживают. Эй! Бетси Снэп! Посмотри-ка на него!

Бетси Снэп, сморщенная, желтая, безобразная старуха, единственная наша служанка, как всегда по утрам, стоя на коленях, растирала дядюшке ноги. Призывая ее посмотреть на меня, он опустил свою тощую руку ей на макушку и повернул ее лицом ко мне. Картина эта при всей моей душевной тревоге невольно навела меня на мысль о мертвецкой во дворе, какой она, должно быть, бывала во времена хирурга.

- Посмотри на этого молокососа! - сказал мой дядя. - На этого слюнтяя! Вот человек, про которого говорят, что он никому не враг, кроме как самому себе! Человек, который не умеет ответить отказом. Человек, который наживает такие барыши, что ему понадобился компаньон. Человек, который задумал жениться на бесприданнице и угодит в лапы Иезавелей *, рассчитывающих на мою смерть!

Теперь я знал, как сильна его ярость: не будь он вне себя, ничто не исторгло бы у него этого последнего слова, ибо он так ненавидел его и боялся, что ни произносить его, ни намекать на него при нем не смели.

- На мою смерть! - повторил он так, будто, бросая вызов собственному отвращению к этому слову, бросал вызов мне. - На мою смерть... смерть... смерть! Но я эти расчеты разобью. В последний раз садись есть в моем доме, идиот несчастный, и подавись!

Вы легко поверите, что меня не особенно прельщал завтрак, предложенный мне в таких выражениях; однако я сел на свое обычное место. Я понимал, что навсегда отвергнут дядей; но это я мог снести без труда, ведь сердце Кристианы принадлежало мне.

Он, как всегда, съел плошку молока с хлебом, только взял ее на колени и повернулся вместе с креслом спиною к столу, за которым я сидел. Покончив с едой, он старательно загасил свечу, и в комнату вполз хмурый, мутно-серый свет зимнего дня.

- Ну-с, мистер Майкл, - сказал дядя, - прежде, чем мы расстанемся, я хотел бы в вашем присутствии сказать несколько слов этим дамам.

- Как вам угодно, сэр, - ответил я. - Но вы заблуждаетесь и жестоко нас обижаете, если думаете, что в нашем сговоре замешано какое-либо иное чувство, кроме чистой, бескорыстной и верной любви.

На это он ответил только "Врешь!" и не прибавил более ни слова.

Под полурастаявшим снегом и полузамерзшим дождем мы отправились к дому, где жили Кристиана и ее мать. Дядя был с ними хорошо знаком. Они сидели за завтраком и очень удивились, увидя нас в такой ранний час.

- Ваш покорный слуга, сударыня, - сказал дядя, обращаясь к матери Кристианы. - Полагаю, что вы догадываетесь о цели моего посещения. До меня дошло, что у вас тут имеется непочатый край чистой, бескорыстной и верной любви. Я счастлив добавить к ней единственное, чего ей еще недостает. Я привез вам зятя, сударыня, а вам, моя красавица, - мужа. Сам я его знать не знаю, но приношу ему мои поздравления по случаю столь благоразумного выбора.

Выходя, он злобно огрызнулся на меня, и больше я его никогда не видел.

Совершенно ошибочно предполагают (продолжал бедный родственник), что моя дорогая Кристиана, подчинившись уговорам и влиянию своей матери, вышла замуж за богатого человека и что теперь, когда времена изменились, меня частенько обдает грязью из-под колес его коляски, в которой она разъезжает. Нет, нет, она вышла за меня.

Поженились мы немного раньше, чем собирались, и вот каким образом это вышло. Я снял скромную комнатку и, все время думая о Кристиане, копил деньги и строил планы на будущее; а она однажды заговорила со мной очень серьезно и сказала так:

- Милый мой Майкл, я отдала тебе мое сердце. Я сказала, что люблю тебя, и обещала стать твоей женой. Я твоя, что бы ни случилось с нами хорошего или дурного, настолько же твоя, как если бы мы поженились в тот день, когда были сказаны эти слова. Я хорошо тебя знаю, и знаю, что, если бы мы разлучились и наш союз был бы расторгнут, это омрачило бы всю твою жизнь, и те силы, которые у тебя есть, чтобы бороться, иссякли бы и сошли на нет.

- Видит бог, Кристиана, - отвечал я, - ты говоришь истинную правду!

- Майкл! -сказала она, протягивая мне руку и вся сияя юной любовью, не будем больше откладывать. Мне вполне достаточно того, что у тебя есть, а тебе и подавно. Я говорю от чистого сердца. Довольно тебе биться одному; давай биться вместе. Милый мой Майкл, нельзя мне скрывать от тебя то, чего ты не подозреваешь, но что терзает меня днем и ночью. Моя мать, не считаясь с тем, что все потерянное тобою потеряно из-за меня, и потому, что ты верил в мою преданность, польстилась на богатство и прочит мне другого жениха, на мою погибель. Этого я не снесу, потому что снести это - значит изменить тебе. Мне легче разделить твою бедность, чем видеть ее. Мне не нужно дома лучше того, какой ты можешь мне дать. Я знаю, что у тебя прибавится бодрости и мужества, если я стану твоей женой, и пусть так будет, когда ты захочешь.

То был поистине благословенный день, и словно новый мир мне открылся. Очень скоро после этого мы поженились, и я привел мою жену к себе в дом. Вот так и возникло то счастливое жилище, о котором я говорил; тот Замок, где мы с тех пор живем с нею неразлучно. Там родились все наши дети. Первым ребенком была девочка, мы назвали ее Кристианой. Теперь она уже замужем, и ее сын так похож на маленького Фрэнка, что я с трудом отличаю их друг от друга.

О том, как поступил по отношению ко мне мой компаньон, у людей тоже сложилось совершенно превратное мнение. Когда между мной и дядей произошла та роковая ссора, он не стал обращаться со мной презрительно, как с жалким простаком; и позднее он не завладел всем нашим делом и не вытеснил меня. Напротив, он проявил себя в высшей степени честным и добросовестным человеком.

Выяснилось это следующим образом. В тот день, когда я расстался с дядей, и еще до того, как в контору прибыли мои вещи (которые дядя отправил следом за мной, не уплатив за перевозку), я пришел в нашу рабочую комнату на маленькой пристани, выходившую окнами на реку, и там поведал Джону Спэттеру обо всем, что случилось. В ответ Джон не сказал мне, что богатый старый родственник - это нечто осязательное, а любовь и прочие прекрасные чувства мечта и фантазия. Он обратился ко мне с такими словами:

- Майкл, - сказал Джон, - мы вместе учились в школе, и обычно я ухитрялся обгонять тебя и считался лучшим учеником.

- Было дело, Джон, - отвечал я.

- А между тем, - сказал Джон, - я брал у тебя книги и терял их; брал взаймы твои карманные деньги и никогда их не возвращая; сбывал тебе мои сломанные ножи дороже, чем платил за них, когда они были новые; и, разбив окно, сваливал вину на тебя.

- Не стоило бы вспоминать об этом, Джон Спэттер, - сказал я, - хотя все это правда.

- Когда ты только что основал дело, которое нынче идет так успешно, продолжал Джон, - я явился к тебе, готовый ухватиться за какую угодно работу, и ты взял меня к себе в клерки.

- И об этом не стоило бы вспоминать, мой милый Джон Спэттер, - сказал я, - хотя и это правда.

- А убедившись, что у меня есть деловые способности и что я могу принести делу пользу, ты не захотел оставить меня в этой должности и вскоре решил, что тебе по справедливости следует взять меня в долю.

- Вот об этом и вовсе не стоило бы вспоминать, Джон Спэттер, - сказал я. - Ведь я как тогда знал, так и теперь знаю твои достоинства и свои недостатки.

- Так вот, мой добрый друг, - сказал Джон и локтем прижал к себе мою руку, как бывало в школе; в то время как мимо окон нашей конторы, формой напоминавших иллюминаторы, два суденышка легко скользили вниз по реке, увлекаемые отливом, точь-в-точь как мы с Джоном, в доверии и согласии, вместе уходили в наше жизненное плавание, - давай теперь же договоримся, дружески и по душам. Ты слишком мягок, Майкл. Ты никому не враг, кроме как самому себе. Вздумай я внушать это нелестное мнение нашим деловым знакомым, этак пожимая плечами, покачивая головой и сокрушенно вздыхая; вздумай я употребить во зло твое доверие...

- Но ты никогда не употребишь его во зло, Джон, - заметил я.

- Никогда! - сказал он. - Я просто говорю предположительно - вздумай я употребить твое доверие во зло и о некоторых подробностях наших общих дел умалчивать, другие выставлять напоказ, а о третьих поминать только вскользь и тому подобное, - тогда и моя сила и твоя слабость нарастали бы изо дня в день, пока я не вышел бы, наконец, на широкую дорогу к богатству, оставив тебя на голом поле, далеко от всяких дорог.

- Верно, - сказал я.

- Чтобы этого не случилось, Майкл, - сказал Джон Спэттер, - чтобы не случилось ничего даже близкого к этому, между нами должна быть совершенная откровенность. Ничего не скрывать друг от друга, всегда иметь в виду один, общий интерес.

- Мой милый Джон Спэттер, - заверил я его, - я и сам не желаю ничего лучшего.

- А если ты будешь слишком мягок, - продолжал Джон, и все лицо его светилось теплым, дружеским чувством, - позволь мне следить за тем, чтобы никто не мог воспользоваться этой твоей слабостью; не жди, что я буду потакать ей...

- Мой милый Джон Спэттер, - перебил я его, - я вовсе не жду, что ты будешь потакать ей. Я хочу с ней покончить.

- И я тоже, - сказал Джон.

- Верно! - воскликнул я. - У нас с тобой одна цель; и если мы станем добиваться ее честно, полностью доверяя друг другу и всегда имея в виду один, общий интерес, содружество наше окажется удачным и счастливым.

- Я в этом убежден! - ответил Джон Спэттер. И мы горячо пожали друг другу руки.

Я привел Джона к себе в Замок, и мы отлично провели день. Содружество наше принесло обильные плоды. Как я и предвидел, мой друг и компаньон вносил в него то, чего недоставало мне; и совершенствуя как наше дело, так и меня самого, сторицей отплатил за ту малую помощь, какую я оказал ему в молодости.

Я не очень богат (сказал бедный родственник, глядя в огонь и неторопливо потирая руки), потому что никогда к этому не стремился; но у меня есть все необходимое, я избавлен от нужды и от тревоги за завтрашний день. Мой Замок не блещет великолепием, но это очень уютное жилище, все в нем дышит теплом и весельем, это подлинно - домашний очаг.

Старшая наша дочка, очень похожая лицом на мать, вышла замуж за старшего сына Джона Спэттера. Наши семьи тесно связаны и другими узами. Так приятно бывает по вечерам, когда все соберутся вместе, - а это случается часто, - и мы с Джоном беседуем о прошлом и о том общем интересе, который всегда нас объединял.

У себя в замке я не знаю одиночества. Всегда возле меня есть кто-нибудь из моих детей или внуков, и мне отрадно - так отрадно! - прислушиваться к их молодым голосам. Моя дорогая, неизменно преданная жена, верная, любящая, всегда готовая помочь, поддержать и утешить, - вот главное, неоценимое благо моего дома, от которого происходят и все другие блага. Семья у нас музыкальная; всякий раз, как Кристиана замечает, что я немного утомился или чем-нибудь огорчен, она тихонько подходит к роялю и поет нежную песенку, которую певала еще в те дни, когда мы обручились. Я слабый человек и просто не могу слышать, чтобы ее пел кто-нибудь другой. Однажды ее заиграли в театре, где я был с маленьким Фрэнком, и мальчик спросил в изумлении: "Дядя Майкл, чьи это горячие слезы упали мне на руку?"

Таков мой Замок, и такова истинная повесть моей жизни, которую я в нем храню. Я часто беру к себе маленького Фрэнка. Мои внучата очень радуются его приходу и затевают с ним игры. В это время года - на святках - я редко покидаю свой Замок. Ибо рождественские воспоминания удерживают меня там, а рождественские заветы гласят, что там и следует находиться.

- И этот Замок... - раздался спокойный, добрый голос из круга собравшихся у камина.

- Да, - сказал бедный родственник, задумчиво кивая головой и не отрывая глаз от огня, - мой Замок - воздушный замок. Джон, наш уважаемый хозяин, правильно понял меня. Это воздушный замок! Я кончил. Теперь пусть рассказывает кто-нибудь другой.

РАССКАЗ МАЛЬЧИКА

Перевод Н. Вольпин

Жил некогда - много, много, лет тому назад - путешественник, и отправился он в путешествие. Путешествие было волшебное и казалось очень длинным, когда он его начал, и очень коротким, когда он проделал половину пути.

Он шел недолгое время довольно темной тропой, никого не встречая, пока не набрел на прелестного ребенка.

- Что ты тут делаешь? - спросил он ребенка. И ребенок ответил:

- Я всегда играю. Поиграй и ты со мной!

Он играл с ребенком с утра до ночи, и им было очень весело. Такое синее было небо, такое яркое солнце, такие зеленые листья, цветы такие красивые, и таких они слышали певчих птиц и так много видели бабочек, что лучше и желать нельзя. Так было в хорошую погоду. Когда же лил дождь, им нравилось следить, как падают капли и вдыхать свежие запахи. Когда поднимался ветер, было интересно его слушать и придумывать, что он говорит, шумно вылетая из своего жилья (как бы узнать, где у ветра жилье?), с воем и свистом гоня перед собой тучи, клоня деревья, гудя в трубе, раскачивая дом и заставляя море реветь и бушевать. А лучше всего было, когда шел снег, потому что ничего они так не любили, как следить за белыми хлопьями, падавшими быстро и густо, точно пушинки с груди миллионов белых птиц; и смотреть на сугробы - какие они мягкие и глубокие; и слушать тишину на тропках и дорогах.

У них было множество самых чудесных на свете игрушек и самых удивительных книжек с картинками; все больше про ятаганы и чалмы, туфли без задников, про карликов и великанов, про джиннов и фей и про Синие Бороды, и про бобовые стебли и сокровища пещер и лесов, про Валентинов и Орсонов: и все было ново, и все - чистая правда.

Но однажды случилось, что ребенок вдруг потерялся. Путешественник кликал его снова и снова, но ответа не было. Пошел он дальше своей дорогой и довольно долго не встречал никого, пока не набрел на красивого мальчика.

- Что ты тут делаешь? - спросил он мальчика.

И мальчик сказал:

- Я всегда учусь. Учись и ты со мной.

Стал он учиться вместе с тем мальчиком - выучил про Юпитера с Юноной, про греков и римлян, и уж не знаю про что, столько выучил, что мне всего не пересказать, и ему тоже, потому что половину он вскоре перезабыл. Но они не только учились: часто они предавались самым веселым забавам. Летом гребли на реке, зимой бегали по льду на коньках; без устали ходили пешком и без устали скакали верхом; играли в крикет и футбол и регби; играли в лапту, "зайцы и гончие", "делай, как я" и в разные другие подвижные игры - всех и не припомнишь; и никто не мог их победить. Бывали у них и каникулы, и крещенский пирог, и вечеринки с танцами до полуночи; их водили в настоящий театр, где они видели, как возникали из настоящей земли настоящие дворцы, золотые и серебряные, видели все чудеса мира, собранные вместе. Ну, а друзья - такие у них были добрые друзья и так много, что мне их сразу и не перечислить. Они были все одного возраста с красивым мальчиком и знали, что до конца своей жизни не станут друг другу чужими.

Все же однажды случилось, что путешественник среди всех этих утех вдруг потерял мальчика, как раньше потерял ребенка, и покликав его безответно, пошел дальше своим путем. Довольно долго он шел, никого не встречая, пока не набрел на молодого человека.

- Что ты тут делаешь? - спросил он молодого человека. И тот ответил:

- Я всегда влюблен. Люби и ты со мной.

Итак, он пошел с молодым человеком, и вот набрели они на самую хорошенькую девушку, какую только можно встретить, - совсем как Фанни, что прячется здесь в уголке, - у нее и глаза были, как у Фанни, и волосы, как у Фанни, и Фаннины ямочки на щеках, и она смеялась и краснела точь-в-точь, как Фанни, когда я сейчас говорю о ней. Молодой человек тут же и влюбился точь-в-точь как кто-то, кого я не хочу называть, с первого же разу, что пришел сюда, влюбился в Фанни. Влюбился, и его порой поддразнивали - как, бывало, Фанни поддразнивала кого-то; и случалось им поссориться - как ссорилась, бывало, Фанни с кем-то; и они мирились, и сидели в темноте, и каждый день писали друг другу письма, и никогда не бывали счастливы врозь, и всегда искали друг друга и делали вид, что не ищут, и на рождество были помолвлены, и сидели рядышком у огня, и вскоре должны были пожениться - все в точности так, как у Фанни с кем-то, кого я не хочу называть!

Но случилось однажды, что путешественник их потерял, как терял других своих друзей, и, покричав им, чтоб они вернулись - а они не откликнулись, двинулся дальше в путь. Довольно долго он шел никого не встречая, пока не набрел на мужчину средних лет.

- Что вы тут делаете? - спросил он мужчину. А тот в ответ:

- Я всегда занят делами, займись и ты делами вместе со мной!

И вот вместе с тем мужчиной стал он очень занятым человеком, и они шагали рядом через лес. Все его путешествие шло лесом, но сперва лес был редкий и зеленый, каким он бывает весной; теперь же он становился темным и густым, каким бывает летом; иные деревца, из тех, что покрылись листьями раньше всех, успели даже побуреть. Мужчина был не один, с ним была женщина почти того же возраста , что и он, - его жена; и у них были дети, которые тоже шли с ними. И вот они пробирались все вместе тем лесом, срубая деревья и прокладывая себе тропу сквозь гущу ветвей и кучи прелых листьев, и таская кладь и тяжело работая.

Иногда они выходили на длинную зеленую дорогу, и в ее глубине им открывалась еще более густая чаща. Тогда доносился до них далекий, еле слышный голосок: "Отец, отец! Я - еще один ребенок! Подождите меня!" И тут появлялась вдалеке крохотная фигурка, которая бежала им навстречу и понемногу увеличивалась, приближаясь к ним. Когда она подходила совсем близко, они замыкали ее в свой круг, и целовали ее, и привечали; а потом шли все вместе дальше.

Иногда они подходили к такому месту, где открывалось сразу несколько дорог, и тогда они все останавливались и один из детей говорил: "Отец, я ухожу в море", а другой говорил: "Отец, я уезжаю в Индию", а третий: "Отец, я иду искать счастья, где придется", а четвертый: "Отец, я ухожу на небо!" И вот, проливая слезы расставанья, уходили они в одиночку по тем дорогам, каждый ребенок своим путем; а тот ребенок, что ушел на небо, поднялся на воздух в золотом сиянии и исчез.

Каждый раз, как наступала такая разлука, путешественник поглядывал на мужчину и замечал, что он смотрит поверх деревьев, в небо, где день уже клонился к вечеру и надвигался закат. И еще замечал он, что голова у него начинает седеть. Но отдыхать подолгу они не могли, потому что им надо было совершать свое путешествие и необходимо было все время заниматься делами.

В конце концов разлук было уже так много, что не осталось при них ни одного ребенка, и шли они теперь втроем - путешественник, мужчина и женщина. И лес был теперь желтый; а потом стал бурым; и листья, даже в чаще леса, опадали с ветвей.

И вот они подошли к лесной дороге темнее всех прежних и миновали ее, спеша в свой путь, не заглядывая и ее даль, когда женщина вдруг остановилась.

- Муж мой! - сказала она. - Меня зовут.

Они прислушались и услыхали голос, кличущий издалека по той дороге: "Мама, мама!"

То был голос ребенка, который первым из детей скатал: "Я ухожу на небо!". И отец отозвался:

- Подожди, еще не время: солнце скоро зайдет. Еще не время!

Но голос звал: "Мама, мама!" - нисколько не считаясь с мужчиной, хотя волосы были у него теперь совсем белые и по лицу его катились слезы.

Тогда мать, отступив в тень той темной дороги и уже отдалившись, хотя еще обнимала мужа за шею, поцеловала его и сказала:

- Мой дорогой, меня призвали, и я иду! - И она ушла. И путешественник с мужчиной остались вдвоем.

Они шли и шли вдвоем, пока не подошли очень близко к краю леса - так близко, что уже им виден был закат, горевший перед ними сквозь деревья красным светом.

Но еще раз, пробиваясь сквозь гущу ветвей, путешественник потерял своего товарища. Он звал и звал, ответа не было, и когда он выбрался из лесу и увидел, что солнце мирно заходит в багряной дали, перед ним сидел на стволе упавшего дерева старик. Он спросил старика:

- Что ты тут делаешь? - И старик со спокойной улыбкой сказал:

- Я всегда вспоминаю! Вспоминай и ты со мной!

И вот путешественник сел подле старика, лицом к ясному закату; и все его друзья тихо возвращались и становились в круг. Прелестный ребенок, красивый мальчик, влюбленный молодой человек, отец и мать с детьми: все они были здесь, и никого он не потерял. И вот он любил их всех и был с ними со всеми добр и терпелив, и смотрел на них с радостью, и все они уважали его и любили. И я думаю, этот путешественник не кто иной, как вы, дорогой мой дедушка, потому что вот так же вы добры со всеми нами и так же все мы вас уважаем и любим.

ДЛЯ ЧТЕНИЯ У КАМЕЛЬКА

Перевод Н. Вольпин

Один, два, три, четыре, пять. Их было пятеро.

Пятеро проводников сидели на скамье под стеной монастыря, что на самом перевале Большого Сен-Бернара в Швейцарии, и глядели на далекую вершину в красных пятнах от отсветов заходящего солнца, как будто выплеснули на гору в огромном количестве красное вино и оно еще не успело уйти в снег.

Сравнение не мое. Его сделал по этому случаю самый рослый из проводников, дюжий немец. Остальные не обратили на его слова никакого внимания, как не обращали они внимания на меня, хотя я сидел тут же, на другой скамье у входа в монастырь по другую сторону ворот, и курил, как они, свою сигару, и - тоже, как они, - смотрел на заалевший снег и унылый навес чуть поодаль, где трупы запоздалых путников, вырытые из-под снега, постепенно ссыхаются, не подвергаясь тлению в этом холодном краю.

Вино, расплесканное по вершине, у нас на глазах всосалось в снег; гора стала белой, небо темно-синим; поднялся ветер, и воздух сделался пронизывающе холодным. Пятеро проводников застегнули свои грубые куртки. Кому и подражать в таких делах, если не проводнику? Я тоже застегнулся.

Гора в огне заката заставила приумолкнуть пятерых проводников. Это величественное зрелище, перед ним бы хоть кто приумолк. Но так как теперь гора уже отгорела, они снова заговорили. Я не то чтобы слышал кое-что из их прежних речей; вовсе нет: мне тогда еще не удалось отделаться от джентльмена из Америки, который в монастырской зале для путешественников сидел лицом к очагу и непременно хотел, чтобы я уяснил себе всю последовательность событий, приведших к накоплению достопочтенным Ананиасом Доджером чуть ли не самой крупной суммы долларов, когда-либо приобретенной в нашей стране.

- Боже ты мой! - сказал проводник швейцарец по-французски - и мне, быть может, так и следовало передать его возглас, но я отнюдь не разделяю распространенного мнения, будто всякое упоминание имени господа всуе становится вполне невинным, если написать его по-французски. - Уж если вы завели речь о привидениях...

- Да я не о привидениях, - возразил немец.

- Так о чем же? - спросил швейцарец.

- Кабы я знал о чем, - сказал немец, - я знал бы многое, чего не знаю.

Неплохой ответ, подумал я, и во мне заговорило любопытство. Я передвинулся на своей скамье к тому концу, что был к ним поближе, и, прислонившись спиной к монастырской стене, отлично слышал их, не подавая виду, что слушаю.

- Гром и молния! - сказал немец, оживившись. - Если человек нежданно приходит вас навестить и если он, сам того не зная, посылает некоего невидимого вестника, чтобы мысль о нем была весь день у вас на уме, - как вы это назовете? Если вы идете людной улицей - во Франкфурте, Милане, Лондоне, Париже, - и проходит мимо незнакомец, и вам подумалось, что он похож на вашего друга Генриха, а вскоре проходит другой, и опять вы думаете, что он похож на вашего друга Генриха, и у вас возникает странное предчувствие, что сейчас вы встретите вашего друга Генриха - и в самом деле встречаете, хотя были уверены, что он в Триесте, - как вы это назовете?

- Дело довольно обычное, - пробурчали швейцарец и трое остальных.

- Обычное! - подхватил немец. - Самое обычное! Как вишни в Шварцвальде. Как макароны в Неаполе. Неаполь, кстати, мне кое-что напомнил. Если старая тагдиеза {Маркиза (итал.).} Сензанима вскрикивает вдруг за карточным столом на Кьядже - я сам это видел и слышал, потому что случилось это в семье у моих хозяев баварцев, и я в тот вечер прислуживал, - так вот, говорю я, если старая тагдиеза встает из-за карточного стола, побелев сквозь румяна, и кричит: "В Испании умерла моя сестра! Я ощутила на спине ее холодное касание!" - и если сестра так-таки умерла в ту самую минуту, - как вы это назовете?

- Или если кровь святого Януария разжижается и начинает проступать по приказу монахов, что, как известно всему свету, неизменно происходит раз в году в моем родном городе, - сказал, выждав немного среди общего молчания, проводник неаполитанец и хитро прищурился, - как вы это назовете?

- Это? - воскликнул немец. - Ну, это я, пожалуй, знаю, как назвать.

- Чудом? - спросил неаполитанец, с той же хитринкой в глазах.

Немец только сделал затяжку и рассмеялся; и все они затянулись и рассмеялись.

- Эх! - сказал, наконец, немец. - Я же говорю о том, что бывает на самом деле. Когда я хочу видеть фокусы, я плачу деньги и смотрю настоящего фокусника - и плачу не зря. Очень странные случаются порою вещи и без духов. Духи! Джованни Баттиста, расскажи свою историю об английских молодоженах. Никаких там не было духов, а все-таки вышло непостижимое для ума. Или кто возьмется объяснить?

Так как все молчали, я позволил себе оглянуться. Тот, в ком я признал Баттисту, раскуривал новую сигару, собираясь приступить к рассказу. Он был, как я рассудил, генуэзец.

- Историю об английских молодоженах? - начал он. - Чепуха! Такую пустяковину и историей не назовешь. Ну да все равно. Зато истинная правда. Заметьте себе, господа, - истинная правда! Не все то золото, что блестит; но то, что я вам расскажу, истинная правда. Он это повторил не раз и не два.

Лет десять тому назад я пришел с рекомендательными письмами в отель Лонга на Бонд-стрит, в Лондоне, к одному английскому джентльмену, который отправлялся на год-другой в путешествие. Письма ему понравились; сам я тоже. Он пожелал навести обо мне справки. Отзывы оказались благоприятные. Он меня нанял на полгода и назначил мне хороший оклад.

Он был молод, красив, очень счастлив. Он полюбил молодую английскую леди с приличным состоянием и собирался на ней жениться. Вот я и должен был поехать с ними в свадебное путешествие. Он снял на три жарких месяца (дело было в начале лета) старый дом на Ривьере, неподалеку от моего родного города, от Генуи, на дороге из Италии в Ниццу. Не знаю ли я этот дом? Да, ответил я, знаю хорошо. Старый палаццо с большим садом. Дом пустоватый, довольно мрачный, темный - деревья близко подступают к окнам; но просторный, старинный, величественный - и на самом берегу. Джентльмен сказал, что ему точно так и описывали, и он-де доволен, что я знаю дом. Мебели мало - так это ведь так во всех старинных дворцах. А что мрачноват, так он ведь снял больше ради сада: и сам он и госпожа будут в летнюю жару отдыхать в тени.

- Значит, все будет хорошо, Баттиста? - сказал он.

- Не сомневайтесь, signore. Очень хорошо.

Была у нас для нашей поездки легкая карета, недавно сделанная на заказ и во всех смыслах совершенная. Все у нас было совершенное; и не было ни в чем недостатка. Состоялась свадьба. Молодые были счастливы. Счастлив был и я, что все складывается так великолепно, что у меня такое хорошее место, что едем мы в мой родной город и что в дороге, сидя на запятках, я учу моему родному языку служанку, la bella Carolina {Красавицу Каролину (итал.).}, у которой в сердце был веселый смех; юную и розовую Каролину.

Время летело. Но я видел - прошу вас, слушайте внимательно! (здесь проводник приглушил голос), - я видел, что порою моя госпожа становилась задумчива, странно задумчива. Пугливо задумчива. Как бывает с несчастными людьми. Будто ее охватывала сумрачная, непонятная тревога. Кажется, я начал это замечать, когда сам шагал в гору рядом с каретой, а господин уходил вперед. Во всяком случае, я помню, что это поразило мой ум однажды вечером на юге Франции, когда госпожа подозвала меня, чтобы я подозвал господина; и он воротился, долго шел рядом и говорил ей ласковые, ободряющие слова, взяв ее за руку и положив свою руку вместе с ее рукой на раскрытое оконце кареты. Он то и дело весело смеялся, как будто хотел от чего-то ее отвлечь. Потом и она начала понемногу смеяться, и все тогда снова пошло по-хорошему.

Меня разбирало любопытство. Я спрашивал la bella Carolina, миловидную маленькую горничную, что с госпожой, не больна ли она? - Нет. - Не в духе? Нет. - Боится дурной дороги или разбойников? - Нет. - И это становилось тем более загадочным, что хорошенькая горничная, отвечая, не глядела на меня, а начинала вдруг любоваться видом.

Но настал день, когда она объяснила мне тайну.

- Если вам непременно нужно это знать, - сказала Каролина, - так вот: я кое-что подслушала и поняла так, что госпожу что-то преследует.

- Как это - "преследует"?

- Преследует сон.

- Какой сон?

- Сон о лице. Понимаете, перед свадьбой она три ночи кряду видела во сне лицо - всегда одно и то же, и только лицо.

- Страшное?

- Нет. Лицо смуглого, необыкновенного человека в черном, с черными волосами и седыми усами - красивый мужчина, но только замкнутый с виду и загадочный. Никогда в жизни она этого лица не видела, и даже похожего не видела никогда. Во сне оно ничего не делало, только пристально смотрело на нее из темноты.

- Сон потом повторялся?

- Ни разу больше. Ее смущает самое воспоминание о нем и больше ничего.

- А почему оно ее смущает? Каролина покачала головой.

- То же спрашивает и господин, - сказала la bella. - Она не знает. Ей самой непонятно, почему. Но я слышала, как она ему говорила - вчера вечером! - что если она найдет то лицо на одном из портретов в нашем итальянском доме (а она боится, что найдет), то она этого, кажется, не вынесет.

Честное слово, я после этого не мог думать без страха (сказал проводник генуэзец) о нашем скором прибытии в старый палаццо: а ну как там на самом деле окажется такой портрет... и принесет несчастье? Я знал, портретов там очень много; и когда мы подъехали ближе к месту, мне уже хотелось, чтобы всю картинную галерею поглотил кратер Везувия. А тут еще, как нарочно, когда мы добрались до этой части Ривьеры, был угрюмый, грозовый вечер. Грянул гром; а гром в моем городе и его окрестностях, когда пойдет раскатываться между высоких холмов, так очень получается шумно. Ящерицы, точно с перепугу, выбегали из щелей в обвалившейся каменной ограде сада и забивались обратно; лягушки пыжились и квакали вовсю; ветер с моря ревел, с намокших деревьев лило, а молнии... клянусь телом Сан Лоренцо, в жизни я не видел таких молний!

Все мы знаем, что такое старинный дворец в Генуе или близ нее - как его выщербили время и соленый ветер, как с драпировки, писанной красками на его фасаде, облупились слои штукатурки... как его окна в нижнем этаже затемнены ржавыми железными прутьями... как зарос травой его двор... как обветшали его флигеля... как все строение в целом кажется обреченным разрушению. Наш палаццо был в точности таков, каким ему полагалось быть. Он месяцами стоял запертый. Месяцами? Годами! В нем пахло сырой землей, как в могиле. Крепкий запах от апельсиновых деревьев по широкой задней улице и от лимонов, дозревающих на шпалерах, и от каких-то кустов, что выросли вокруг изломанного фонтана, проник каким-то образом в дом и так и не смог из него выйти. В каждой комнате был старый-престарый запах, ослабевший от того, что его держали взаперти. Он томился во всех шкафах и ящиках. В тесных коридорах, между большими комнатами, он вас душил. Когда вы снимали картину (вернемся к картинам), он оказывался и там - сидел, прилепившись к стене за рамой, как летучая мышь.

По всему дому ставни в окнах были на запоре. Присматривали за домом две седые безобразные старухи - здесь же они и жили. Одна из них стояла в дверях со своим веретеном, что-то бормотала, наматывая нить, и, кажется, скорей впустила бы черта, чем воздух. Господин, госпожа, la bella Carolina и я, все прошли по палаццо. Я, хотя назвал себя последним, шел впереди, отворяя окна и ставни, и меня обдавали струи дождя, сыпались на меня комья известки, а время от времени падал и сонный комар или чудовищный, толстенный пятнистый генуэзский паук.

Когда я впускал в комнату вечерний свет, входили господин, госпожа и la bella Carolina. Затем мы рассматривали одну за другой все картины, и я опять проходил вперед в следующую комнату. Госпожа втайне очень боялась встретиться с подобием того лица - мы все боялись; но ничего такого там не оказалось. Мадонна с Bambino {Младенцем (итал.).}, Сан Франческо, Сан Себастиано, Венера, Сайта Катэрина, Ангелы, Разбойники, Монахи, Храмы на закате, Битвы, Белые кони, Рощи, Апостолы, Дожи, все мои старые знакомые эти не раз повторялись, да! Смуглый красивый мужчина в черном, замкнутый и загадочный, с черными волосами и седыми усами, пристально глядящий на госпожу из темноты? - нет, его не было.

Мы обошли, наконец, все комнаты, осмотрели все картины и вышли в сад. Он был обширный, тенистый и содержался неплохо, так как его сдали в аренду садовнику. В одном месте там был сельский театр под открытым небом; вместо подмостков - зеленый косогор; кулисы, три входа по одной стороне, душистые заслоны из кустов. Госпожа поводила своими ясными глазами, точно высматривала, не покажется ли на сцене то лицо; но все обошлось благополучно.

- Ну, Клара, - сказал вполголоса господин, - видишь, нет ничего. Теперь ты счастлива.

Госпожа повеселела. Она быстро свыклась с угрюмым палаццо. Поет, бывало, играет на арфе, пишет копии со старых картин или бродит весь день с господином под зелеными деревьями и по виноградникам. Она была прелестна. Он был счастлив. Бывало, засмеется и скажет мне, садясь на коня, чтобы поездить верхом с утра, пока не жарко:

- Все идет хорошо, Баттиста!

- Да, signore, слава богу, очень хорошо.

В гости мы не ездили и у себя гостей не принимали. Я водил la bella к Duomo, в Annunciata, в кафе, в оперу и на деревенскую festa {Собор, церковь Благовещения, празднество (итал.}.}, в общественный сад, в театр на дневные спектакли, в театр марионеток. Милая девочка приходила в восторг от всего, что видела. Она выучилась по-итальянски - просто на диво! "Госпожа совсем забыла тот сон?" - спрашивал я иногда Каролину. "Почти, - отвечала , - почти совсем. Он стерся у нее из памяти".

Однажды господин получил письмо и позвал меня.

- Баттиста!

- Signore?

- Меня познакомили с одним джентльменом, и сегодня он у нас обедает. Его зовут синьор Делломбра. Устрой нам королевский обед.

Странная фамилия. Я такой не знал. Но в последнее время австрийцы преследовали но политическому подозрению многих дворян, даже самых родовитых, и некоторые из них переменили фамилию. Возможно, этот был из их числа. Altro! {Неважно (итал.).} Для меня Делломбра было имя как имя.

Когда синьор Делломбра явился к обеду (продолжал проводник генуэзец, приглушая голос как в тот раз), я провел его в приемную, в sala granda {Большую залу (итал.).} старого палаццо. Господин радушно принял его и представил госпоже. Встав, она изменилась в лице, вскрикнула и упала на мраморный пол.

Тогда я обернулся на синьора Делломбра и увидел, что он одет в черное, что с виду он замкнутый и загадочный и что он красивый, смуглый мужчина, черноволосый, с седыми усами.

Господин взял жену на руки и отнес в ее спальню, куда я тут же послал la bella Carolina. La bella сказала мне потом, что госпожа была напугана чуть не до смерти и всю ночь бредила тем своим сном.

Господин был встревожен и раздражен, почти рассержен, но все же заботлив. Синьор Делломбра вел себя учтивым гостем и говорил о болезни госпожи очень почтительно и участливо. Несколько дней дул африканский ветер (так ему сказали в гостинице Мальтийского Креста, где он стоял), а этот ветер, как он знает, часто оказывается вреден для здоровья. Надо думать, прелестная леди скоро оправится. Он просит разрешения удалиться и снова нанести визит, когда он будет иметь счастье услышать, что ей стало лучше. Господин этого не допустил, и они отобедали вдвоем.

Гость ушел рано. На другой день он верхом подъехал к воротам и справился, как здоровье госпожи. Так он наведывался в ту неделю два-три раза.

По собственным моим наблюдениям и по тому, что говорила мне la bella Carolina, я уразумел, что господин надумал теперь излечить госпожу от ее бредового страха. Он был с ней сама доброта, но держался твердо и разумно. Он убеждал ее, что если поддаваться таким причудам, то это приведет к меланхолии или даже к потере рассудка. Что от нее одной зависит, придет ли она в себя. Если она хоть раз, преодолев свое странное расстройство, заставит себя принять синьора Делломбра, как приняла бы английская леди всякого другого гостя, то оно будет навсегда побеждено. Словом, signore явился снова, и госпожа приняла его как будто без замешательства (хотя с заметным напряжением и опаской), и вечер прошел мирно. Господин так был рад этой перемене и так ему хотелось ее закрепить, что синьор Делломбра стал в нашем доме частым гостем. Он в совершенстве разбирался в картинах, знал толк и в музыке и в книгах; его охотно принимали бы в любом угрюмом палаццо.

Я примечал, и не раз, что госпожа не совсем поправилась. Она, случалось, потупит глаза перед синьором Делломбра и опустит голову или смотрит на него испуганным зачарованным взглядом, как будто гость имел над нею какую-то власть или от него исходило злое влияние. Бывало, погляжу я на нее, а потом на него, и мне казалось, что он в садовой тени или в полумраке большой sala и вправду "пристально смотрит на нее из темноты". Но и то сказать, я ведь не забывал, какими словами la bella Carolina описала мне то привидевшееся во сне лицо. Когда он побывал у нас вторично, я слышал, как господин сказал:

- Ну вот, моя дорогая Клара, теперь все прошло! Делломбра пришел и ушел, и твои страхи разбились как стекло.

- А он... он придет еще раз? - спросила госпожа.

- Еще раз? Ну конечно - еще много раз! Тебе холодно? (Она дрожала.)

- Нет, дорогой... но... я его боюсь: ты уверен, что так надо - чтоб он приходил еще?

- Уверен, и тем тверже, что ты об этом спрашиваешь, Клара! - бодро ответил господин.

Но теперь он надеялся на ее полное выздоровление, и с каждым днем его надежды крепли. Она была прелестна. Он был счастлив.

- Все идет хорошо, Баттиста? - спрашивал он снова и снова.

- Да, слава богу, signore, очень хорошо.

Мы все (продолжал проводник генуэзец, сделав над собой усилие, чтобы говорить немного громче) на время карнавала поехали в Рим. Я на весь день отлучился из дому с одним своим приятелем сицилийцем, который приехал проводником с какой-то английской семьей. Поздно вечером, возвращаясь в нашу гостиницу, я столкнулся с маленькой Каролиной, бежавшей в растерянности по Корсо - а ведь она никогда не выходила из дому одна.

- Каролина! Что-нибудь случилось?

- Ох, Баттиста! Ох, ради всего святого! Где госпожа?

- Госпожа, Каролина?

- Она исчезла с утра - сказала мне, когда господин ускакал в свою прогулку, чтобы я к ней не заходила: она-де устала, так как не спала всю ночь (мучилась болью) и пролежит до вечера в постели; встанет, когда отдохнет. И вот исчезла!.. исчезла! Господин вернулся, взломали дверь, а ее нет! Моя красивая, моя добрая, моя невинная госпожа!

Милая девочка так плакала, и металась, и все на себе рвала, что я не мог бы ее удержать, если бы она не упала в обморок мне на руки, точно подстреленная. Господин вернулся - совсем не тот господин, каким я знал его раньше: и лицом, и осанкой, и голосом он был так же мало похож на себя, как я на него. Он усадил меня в карету (маленькую Каролину я уложил в гостинице в постель и оставил на женскую прислугу), и мы бешено летели во мраке по унылой Кампанье. Когда рассвело и мы остановились у какого-то жалкого почтового двора, оказалось, что лошади все в разгоне - наняты еще за двенадцать часов до того и разосланы в разных направлениях. И заметьте себе - не кем, как синьором Делломбра, который проезжал тут в карете с забившейся в угол перепуганной англичанкой.

Насколько я знаю (добавил проводник генуэзец, глубоко переведя дыхание), так никогда и не удалось напасть на ее след дальше того места. Мне больше ничего не известно, кроме того, что она исчезла, ушла в бесславное забвение, бок о бок с человеком, чье лицо, явившееся ей во сне, так ее страшило.

- Ну и как вы это назовете? - сказал с торжеством проводник немец. Духи? Тут духи ни при чем! А вот как вы назовете другое - то, что я вам сейчас расскажу? Скажете, духи и тут ни при чем?

Случилось мне раз (продолжал проводник немец) взять место при одном английском джентльмене, старом холостяке, собравшемся в путешествие по моей родной стране, по моему дорогому отечеству. Он был купец и вел дела с Германией, даже знал немецкий язык, но живал там только мальчиком, а с тех пор не ездил туда, как я понял, этак лет шестьдесят.

Звали его Джеймс, и был у него брат-близнец, Джон, тоже холостяк. Братья были очень друг к другу привязаны. Дело они вели сообща, и была у них контора на Гудменс-Филдз, но жили они врозь. Мистер Джеймс проживал в Лондоне, на Поленд-стрит, как свернешь за угол с Оксфорд-стрит; а мистер Джон - за городом, в Эппинг-Форесте.

Мы с мистером Джеймсом должны были выехать в Германию примерно через неделю. Точный день должны были назначить по ходу дел. Мистер Джон приехал к нам на Поленд-стрит (там же поселили и меня), собираясь прожить эту последнюю неделю с мистером Джеймсом. Однако на второй день он сказал брату:

- Мне нездоровится. Думаю, ничего серьезного нет; разыгралась, видно, моя подагра. Поеду я лучше к себе, под опеку моей экономки, - старуха знает, как за мной ухаживать. Если я совсем поправлюсь, я вернусь сюда повидаться с тобой до твоего отъезда. Если же я буду чувствовать себя не настолько хорошо, чтобы собраться снова к тебе в гости, тогда уж ты сам приедешь повидаться со мной до отъезда.

Мистер Джеймс, понятно, сказал, что приедет, они пожали друг другу руки - обеими руками, как всегда, - и мистер Джон сел в свой старомодный экипаж и покатил домой.

И вот, на другой день после его отъезда, то есть, на четвертый день последней нашей недели, ночью, когда я крепко спал, меня разбудил мистер Джеймс - сам пришел ко мне в спальню во фланелевом халате, с зажженной свечою в руке. Он присел с краю на мою кровать и, глядя мне в лицо, сказал:

- Вильгельм, я сильно подозреваю, что у меня начинается какая-то странная болезнь.

Тут я заметил, что у него крайне необычное выражение лица.

- Вильгельм, - продолжал он, - я не боюсь и не стыжусь рассказать вам то, что, может быть, постыдился бы и побоялся рассказать другому человеку. Вы родом из здравомыслящей страны, где таинственное привлекает исследователей и где не считают, что оно либо измерено и взвешено, либо не может быть измерено и взвешено... или что и в том и в другом случае можно полагать вопрос о нем давным-давно разрешенным на все времена. Мне только что явился призрак брата.

Сознаюсь (сказал проводник немец), когда я это услышал, у меня пробежали по телу мурашки.

- Мне только что, - повторил мистер Джеймс, глядя мне прямо в глаза, чтобы я видел, как твердо он владеет собой, - явился призрак моего брата Джона. Мне не спалось, и я сидел в постели, когда он вошел в мою комнату, одетый в белое, и, печально глядя на меня, прошел через всю комнату к письменному столу, просмотрел кое-какие бумаги, повернулся, так же печально, проходя мимо постели, поглядел на меня и вышел за дверь. Так вот: я ни в малой мере не сумасшедший и ни в малой мере не допускаю мысли, что этот призрак существует сам по себе вне меня самого. Я думаю, это мне предупреждение о том, что я заболеваю; и думаю - пожалуй, нужно бы отворить мне кровь.

Я немедленно встал с постели (сказал проводник немец) и начал одеваться, успокаивая его и говоря, что сам схожу за доктором. Я был уже готов, когда мы услышали с улицы громкий стук в дверь и звон колокольчика. Так как моя комната была на чердаке и выходила окном во двор, а спальня мистера Джеймса - во втором этаже и окнами на улицу, мы вместе прошли в его комнату, и я поднял створку окна, чтобы посмотреть, что там такое.

- Мистер Джеймс? - сказал человек под окном, отступая на другой тротуар, чтобы заглянуть к нам наверх.

- Он самый, - сказал мистер Джеймс. - А вы - Роберт, слуга моего брата?

- Да, сэр. К большому сожалению, сэр, я должен вам сообщить, что мистер Джон заболел. Ему очень плохо, сэр. Даже есть опасение, что он при смерти. Он хочет видеть вас, сэр. Тут у меня коляска. Прошу вас, поедем к нему. И, прошу вас, не теряя времени.

Мы с мистером Джеймсом переглянулись.

- Вильгельм, - сказал он, - это очень странно. Пожалуйста, поезжайте со мной.

Я помог ему одеться, частью на месте, а частью в коляске; и лошади, высекая огонь копытами, быстро примчали нас с Поленд-стрит в Эппинг-Форест.

Заметьте (сказал проводник немец), я вошел вместе с мистером Джеймсом в комнату к его брату, и то, что было дальше, я видел и слышал сам.

Брат его лежал на кровати в дальнем конце длинной спальни. Его старая экономка была рядом, и другие слуги тоже: сдается, их было там еще трое, или даже четверо, и они находились при нем чуть не с полудня. Был он в белом, как тот призрак - иначе и быть не могло, потому что он лежал в ночной рубашке. И глядел он совсем как тот призрак - иначе и быть не могло, потому что он печально стал глядеть на брата, когда увидел его в дверях.

Но когда брат подошел к его кровати, он медленно приподнялся в подушках, посмотрел ему в глаза и сказал этими точно словами:

- Джеймс, ты уже видел меня сегодня ночью - и ты это знаешь!

Сказал и умер!

Когда проводник немец умолк, я подождал еще в надежде услышать чьи-либо замечания об этой странной истории. Никто не нарушил тишины. Я оглянулся - и увидел, что проводников нет: все пятеро ушли так бесшумно, как будто призрачная гора поглотила их в свои вечные снега. Сейчас я был отнюдь не склонен сидеть один в этом страшном месте, на холодном ветру, торжественно обвевающем меня, - да и где бы то ни было, сказать по правде, не стал бы сидеть в одиночестве. Так что я вернулся в монастырскую залу и, убедившись, что американец все еще расположен рассказывать биографию достопочтенного Ананиаса Доджера, выслушал ее до конца.

С ОТЛИВОМ ВНИЗ ПО РЕКЕ

Перевод Н. Дарузес

Ночь была очень темная и страшно холодная; восточный ветер пронизывал насквозь, неся с собой колючие крупинки с болот и топей, а быть может даже из Великой Пустыни и дряхлого Египта. В едкий туман, окутывавший Темзу близ Лондона, входили, быть может, и мельчайшие частицы Иерусалимского храма, и прах мумий, и песок из-под верблюжьей стопы, и даже ил из тех мест, где выводятся крокодилы, и крупицы, которые осыпались с лика тупоносых сфинксов, лишив их выражения, и мусор, оставленный караванами купцов в восточных чалмах, и частицы листьев из джунглей, и оледеневший снег с Гималаев. О, на реке было темно, очень темно, и холодно, страшно холодно.

- А ведь вы, должно быть, повидали на своем веку немало всяких рек, послышался рядом со мной голос из глубины толстого драпового пиджака.

- Правда, - ответил я, - как подумаешь, повидал немало. От Ниагары до горных рек Италии, которые, подобно национальному характеру, то смирны, то вдруг вскипят и выйдут из берегов, для того только, чтобы снова сократиться. Мозель, Рейн и Рону, Сену и Сону; реку святого Лаврентия, Миссисипи, Огайо; Тибр, По, Арно и...

Пиджак кашлянул, словно соскучившись слушать, и я замолчал. Хотя, будь я настроен более жестоко, я мог бы и дальше дразнить его, без конца перечисляя реки.

- А разве эта такая уж страшная после всех других? - спросил он.

- Очень страшная, особенно ночью, - ответил я. - Сена в Париже тоже очень мрачна в такую пору, и, вероятно, она видела много больше преступлений и пороков, но Темза кажется такой широкой и огромной, такой молчаливой и пасмурной, являет собою такое подобие смерти в самом средоточии жизни большого города, что...

Пиджак опять кашлянул. Ему не по вкусу пришлись мои разглагольствования.

Налегая на весла, мы сидели в четырехвесельной гичке речной полиции, в глубокой тени Саутворкского моста - под угловой аркой с Сэррейской стороны, - приплыв вместе с отливом от Воксхолла *. Хотя мы стояли близко от берега, удержаться на месте было нелегко, потому что река сильно прибыла и отлив с большим напором стремился к морю. Мы подстерегали некиих водяных крыс человеческого происхождения и тихонько, как мыши, притаились в глубокой тени; наш фонарь был спрятан, и отрывочный разговор велся шепотом. Над головами у нас еле виднелись массивные железные балки моста, а под ногами словно погружалась на дно его громоздкая тень.

Мы стояли здесь уже около получаса. Правда, спиной к ветру, но этот ветер, будучи решительно не в духе, никак не желал обходить нас стороной, а продувал прямо насквозь. Я был готов сесть хоть на брандер, лишь бы скорее перейти к действию, и робко предложил это моему приятелю Пиджаку.

- Ну разумеется, - по возможности терпеливо объяснил он, - но только нам лучше не показываться в прибрежной зоне. Речные воры могут в миг отделаться от краденого, выбросив его за борт. А нам нужно застукать их с поличным, вот мы и прячемся в засаде, чтобы поймать врасплох. Если они нас увидят или услышат, все пропало.

С опытом сыщика спорить не приходилось, и нам не оставалось ничего другого, как только просидеть на сквозном ветру еще полчаса. И поскольку водяные крысы по истечении этого времени рассудили за благо скрыться, не будучи изобличены в уголовщине, то и мы тоже двинулись вниз по течению не солоно хлебавши.

- Мрачный у них вид, правда? - сказал Пиджак, заметив, что я оглянулся на фонари на мосту и на их длинные ломаные отражения в реке.

- Очень, - сказал я, - невольно вздохнешь и задумаешься о самоубийцах. Какая ночь для страшного прыжка с этого парапета!

- Да-да, но самое излюбленное место для желающих топиться - это мост Ватерлоо, - возразил Пиджак. - Кстати... стоп, суши весла, ребята!., не желаете ли вы потолковать на этот счет с самим Ватерлоо?

На моем лице выразилось живейшее желание дружески побеседовать с мостом Ватерлоо, и поскольку мой приятель Пиджак был малый весьма обязательный, мы повернули обратно, вышли из фарватера и вместо того чтобы мчаться с отливом вниз по течению, стали подниматься против течения, опять держась близко от берега. Все краски, кроме черной, казалось, покинули землю. Воздух был черен, вода черна, баржи и понтоны черны; чернели сваи, чернели здания, и тени еще более глубокого оттенка чернели на черном фоне. Там и сям на верфи пылал уголь в железном факеле; но думалось, что и уголь был черным совсем недавно и скоро почернеет опять. Тревожное журчание воды, напоминавшее звук, с каким захлебываются и тонут, призрачное звяканье железных цепей, нестройное лязганье машин сливались в музыку, сопровождавшую плеск наших весел и их постукивание в уключинах. Даже самые эти звуки казались мне черными, как звук трубы показался красным слепому.

Ловкие гребцы нашей гички шутя справились с отливом и лихо доставили нас к мосту Ватерлоо. Здесь мы с Пиджаком вышли на берег, прошли под черной каменной аркой и поднялись по крутой каменной лестнице. Не доходя нескольких шагов до верхней площадки, Пиджак представил меня мосту Ватерлоо (или знаменитому сборщику пошлины, олицетворявшему это строение), в необъятной шинели и меховой шапке, закутанному до самых глаз в толстую шаль.

Ватерлоо принял нас весьма радушно и заметил, что ночь для нашего дела самая подходящая. Он сообщил нам, что мост сперва назывался Стрэнд, а теперешнее свое имя получил по предложению владельцев, когда парламент решил провести ассигновку в триста тысяч фунтов на сооружение памятника в честь одержанной над французами победы. Парламент понял намек и сэкономил деньги, заметил Ватерлоо с самым легким оттенком цинизма. Разумеется, покойный герцог Веллингтон первым перешел мост и, разумеется, заплатил пенни, и, разумеется, некий благородный лорд хранил эту монетку всю свою жизнь. Педаль и стрелку в проходной будке (весьма остроумное приспособление, страхующее от жульничества) изобрел мистер Летбридж, в то время служивший бутафором в Друрилейнском театре.

Мы интересуемся самоубийствами? - спросил Ватерлоо. Гм! Что ж, можете быть уверены, он их видел немало. Да вот как раз на днях одна бедно одетая женщина вошла в будку, бросила пенни и хотела идти дальше на мост без сдачи! Ватерлоо это показалось подозрительным, он шепнул товарищу: "Пригляди за воротами", а сам побежал вслед за нею. Она дошла до третьего пролета и уже собралась спрыгнуть с парапета, как он ее подхватил и передал полиции. Утром в полицейском участке она рассказала, что хотела покончить с собой из-за того, что у нее неприятности и муж плохой.

- Очень может быть, - заметил Ватерлоо, обращаясь ко мне и к Пиджаку и укутывая подбородок шалью. - Неприятностей на свете хватает, да и плохих мужей тоже.

Другая молодая женщина прорвалась как-то среди бела дня, ровно в полдень, пустилась бежать по мосту; и прежде чем Ватерлоо ее догнал, вспрыгнула на парапет и боком бросилась в воду. Дали тревогу, лодочники подоспели вовремя: ей повезло. Платье поддержало ее на воде.

- Вот оно как выходит, - сказал Ватерлоо. - Если люди бросаются с перил прямо, посередине пролета, то они не тонут, а разбиваются, бедняги, вот оно как, разбиваются об устои моста. А если вы спрыгнете с краю пролета, продолжал Ватерлоо, продев палец в петлю моего пальто, - если спрыгнете с краю, то попадете прямо в реку, под самой аркой, уж это верно. Что вам надо сделать, это обдумать хорошенько, как вы прыгнете в реку! Был тут у нас бедняга Том Стиль из Дублина. Упал плашмя на воду, сломал грудную кость и прожил еще два дня!

Я спросил Ватерлоо, есть ли у его моста такая сторона, которая чаще служит для этой страшной цели. Он задумался и сказал, что да, такая сторона есть. По его мнению, это Сэррейская сторона.

Однажды трое приличного вида мужчин заплатили деньги, тихо и спокойно, прошли рядком шагов десять, и вдруг средний как заорет ни с того ни с сего: "Валяй, Джек!" - и мигом спрыгнул в воду.

Нашли ли тело? Гм. Ватерлоо что-то не припомнит. Они были наборщики, вот кто они такие были.

Удивительное дело, до чего люди проворны! Да вот, как-то на святках, уже вечером, подъезжает кэб, а в нем молодая женщина, по мнению Ватерлоо разве чуть подвыпила, а так недурна собой, очень недурна. Она остановила кэб у входа на мост, сказав, что хочет заплатить извозчику, что она и сделала, поспорив немного из-за платы, потому что сперва она как будто не очень-то знала, куда хочет ехать. Как бы там ни было, она заплатила за проезд и пошлину тоже, поглядела Ватерлоо прямо в глаза - понимаете ли, ему даже показалось, будто она его знает, - и сказала: "Как-никак, а я с этим покончу". Ну, кэб отъехал, оставив Ватерлоо в некотором сомнении, как вдруг женщина соскочила на полном ходу, не упала, даже не пошатнулась, пробежала несколько шагов по мосту, обогнала двух-трех пешеходов и бросилась в реку со второго пролета. На дознании показывали, будто она с кем-то поругалась в "Герое Ватерлоо" и будто бы все это вышло из-за ревности. Из своего опыта Ватерлоо вынес убеждение, что ревности тоже немало на свете.

- Бывают ли у нас сумасшедшие? - отвечал Ватерлоо на мой вопрос. - Гм, бывают-таки. Да, мы задержали одного или двух, - надо полагать, сбежали из сумасшедшего дома. У одного не было полпенни, я его не пропустил, так он отступил немного назад, разбежался и трах головой об стенку, как баран. Шапку он окончательно испортил, а голове ничего не сделалось - по-моему, оттого, что и раньше у него не все было в порядке по этой части. Иной раз у человека не бывает полпенни. Если он в самом деле из бедных и устал, мы даем ему монетку и пропускаем. Другие же оставляют нам веши - по большей части носовые платки. Я брал шарфы и перчатки, булавки от галстуков, перстни (больше от молодых господ, ранним утром), но чаще всего платки.

- Завсегдатаи? - переспросил Ватерлоо. - Господи, ну конечно! У нас есть самые настоящие завсегдатаи. Один, до того ссохшийся, истасканный старикашка, что вы и представить себе не можете, является с Сэррейской стороны ровнехонько в десять часов вечера; должно быть, тащится куда-нибудь в притончик на Мидлсекской стороне. А возвращается он ровнехонько в три часа утра и тут уж едва переставляет одну за другой свои дряхлые ноги. Он всегда сходит вниз, к воде, потом опять поднимается по лестнице и уходит куда-то по Ватерлоо-роуд. Всегда проделывает одно и то же, и в одно и то же время, минута в минуту. И каждую ночь так - даже по воскресеньям.

Я спросил Ватерлоо, не приходило ли ему в голову, а вдруг этот завсегдатай как-нибудь сойдет к воде в три часа ночи, да и не вернется. Ватерлоо ответил, что не похоже. Старый воробей, его на мякину не поймаешь такое мнение Ватерлоо вывел из своих наблюдений.

- Есть и еще один старый чудак, - продолжал Ватерлоо, - тот проезжает точно по календарю, в одиннадцать часов шестого января, в одиннадцать часов пятого апреля, в одиннадцать часов шестого июля и в одиннадцать часов десятого октября. Ездит на маленьком шершавеньком пони, в этакой дребезжалке вроде кресла. Седые волосы, седые баки, закутан во всякие шарфы и шали. Обратно он проезжает в тот же день, и три месяца мы его больше не видим. Капитан флота в отставке, старый-престарый, большой чудак, служил еще при Нельсоне *. Он всегда норовит получить пенсию в Сомерсет-Хаусе до того, как часы пробьют двенадцать. Мне приходилось слышать, что ежели бы он получил пенсию после двенадцати, то, по его мнению, это противоречило бы акту парламента.

Рассказав эти анекдоты самым естественным тоном, что служило лучшим доказательством их достоверности, наш приятель Ватерлоо снова погрузился в шаль, словно истощив все свои ораторские способности и вдоволь наглотавшись восточного ветра, но тут второй мой приятель Пиджак вмиг извлек его из глубины, спросив, не приходилось ли ему при исполнении обязанностей подвергаться оскорблению действием? Воспрянув духом, Ватерлоо немедленно пустился разрабатывать новую тему. Мы узнали, как "оба вот эти зуба" - тут он указал на пустоту, зияющую на месте двух передних зубов, - были вышиблены каким-то безобразником, который однажды ночью напал на него (Ватерлоо), пока его (безобразника) приятель шарил по карманам фартука, где хранилась пошлина; как Ватерлоо, махнув рукой на зубы (не до них было, заметил он), сцепился с похитителем фартука, упустив безобразника; и как он спас капитал и поймал грабителя, подвергнув его штрафу и заточению. А кроме того, как один парень, тоже ночью, напал на Ватерлоо, который в то время заведовал конным въездом на мост, и без церемонии перебросил его через колено, сперва раскроив ему голову кнутом. Как Ватерлоо "справился" и пустился вдогонку за этим парнем по Ватерлоо-роуд, через Стамфорд-стрит и кругом к Блекфрайерскому мосту, где парень "вломился" в распивочную. Как Ватерлоо тоже туда вломился, но "сообщник и подстрекатель" парня, который по воле случая оказался там же и выпивал у стойки, задержал Ватерлоо, а парень выскочил за дверь и пустился по Холленд-стрит, туда, сюда, и нырнул в пивную. Как Ватерлоо вырвался на свободу и побежал вслед за парнем, а за ним пропасть народу: увидев, что он бежит сломя голову и лицо у него в крови, люди вообразили бог весть что, и одни орали "Пожар!", а другие "Убийство!" в радостной надежде, что случилось либо то, либо другое. Как этого парня самым позорным образом накрыли в сарае, где он было спрятался, как в полицейском суде хотели уже передать дело на судебную сессию, но в конце концов парень помирился с Ватерлоо, уплатив за него доктору (Ватерлоо провалялся с неделю) и подарив ему "три фунта десять". Точно так же узнали мы и о том, что смутно подозревали и прежде: а именно, что эти ваши любители-спортсмены в день Дерби, будь они даже военные, могут, "если, - как говорит капитан Бобадил *, - будет на то их добрая воля", вести себя отнюдь не так, как подобает джентльменам и людям чести: такому мало потешаться над штатскими олухами, остроумно посыпая их мукой и забрасывая тухлыми яйцами, ему подавай и другие развлечения - вздумал удрать, не заплатив пошлины, да еще набросился на Ватерлоо и хватил его хлыстом по голове; а когда, наконец, его призовут к ответу за это нападение, то он, по выражению Ватерлоо, "оказывается в нетях", то есть его не могут нигде разыскать, как я истолковал себе это выражение. Кроме того, в ответ на мои расспросы, переданные через моего приятеля Пиджака уважительно и восхищенно, Ватерлоо сообщил нам, что сборы с моста возросли больше чем вдвое после того, как пошлину уменьшили вдвое против прежнего. А когда мы его спросили, много ли фальшивой монеты попадается среди собранных денег, он ответствовал, сопровождая ответ взглядом более глубоким и загадочным, чем самые глубокие места в реке, что у него - не так уж много. После чего окончательно погрузился в свою шаль на весь остаток ночи.

Тут я и Пиджак снова уселись в нашу четырехвесельную гичку и быстро понеслись вниз по реке вместе с отливом. И в то время как сердитый восточный ветер скреб и пилил нас, словно иззубренной бритвой, мой приятель доверительно сообщал мне разные интересные подробности насчет речной полиции; в промежутках мы нагоняли "дежурные лодки", болтавшиеся как водоросли в темных уголках под самым берегом - наша же лодка была "контрольная", - и они доносили нам, что "все в порядке", светя на нас потайным фонарем, и мы отвечали им тем же. В каждой из дежурных лодок сидел один пассажир - инспектор, а гребли там "распашными", что - к сведению тех, кто, в отличие от меня, не проходил этой науки под руководством лодочника-пожарного, выигравшего призовой ялик на гонках и за время моего обучения истребившего сотни галлонов рома с желтками (за мой счет) во всех известных трактирах выше и ниже моста, вовсе не потому, что он любил выпить, а потому, что медицина особенно рекомендует этот рецепт против больной печени, - значит грести втроем, причем двое гребут одним веслом каждый, а третий - двумя сразу.

Так, плывя к морю по нашей черной дороге, под сурово нахмуренными бровями Блекфрайерского, Саутворкского и Лондонского мостов, поочередно возникавших перед нами, я узнал от моего приятеля, что в отряде речной полиции, в ведении которого находится район от Бэттерси до Баркинг-Крика *, насчитывается девяносто восемь человек, восемь дежурных лодок и две контрольных; что они скользят по реке так бесшумно и прячутся в таких темных углах - их как будто нет нигде и в то же время они могут оказаться где угодно, - что этот отряд постепенно превратился в службу речной охраны, так как на реке почти перевелись крупные преступления, да и на лондонских улицах благодаря усиленному надзору тоже стало гораздо труднее жить воровским промыслом. А что касается разного рода речных воров, сказал мой приятель, то среди них есть "бродяги", которые по ночам бесшумно шныряют между рядами судов в порту и, забравшись на нос, прислушиваются к двум храпам: храпу номер первый - капитанскому, и храпу номер второй - его помощника; капитаны и помощники всегда храпят оглушительно, наподобие орудийных раскатов, и уж наверняка захрапят, как только вернутся на корабль и завалятся спать. Услышав двойной артиллерийский храп, "бродяги" спускаются в капитанскую каюту, хватают капитанские невыразимые, которые эти господа имеют обыкновение скидывать прямо на пол, вместе с часами, деньгами, подтяжками, сапогами и всем прочим, а затем потихоньку убираются прочь. Есть еще "грузчики", или рабочие, которые разгружают суда. Они носят просторные брезентовые куртки с широким рубцом внизу, так что получается большой круговой карман, куда они могут, как клоуны в пантомиме, прятать тюки поразительных размеров. Очень много товаров крадут таким образом с пароходов (сообщил мне Пиджак); во-первых, потому, что пароходы перевозят больше товаров в маленьких тюках, чем другие суда, а во-вторых, потому, что пароходы должны разгружаться крайне быстро, чтобы вовремя уйти в обратный рейс. Грузчики легко сбывают свою добычу в матросских лавчонках, и против этого можно предложить единственное средство - чтобы эти лавки торговали с патентом, как распивочные, и были бы под таким же неослабным надзором полиции. Грузчики, кроме того, проносят контрабандой на берег украденные матросами товары. Табаку проносят столько, что продавцы контрабандного табаку находят для себя выгоду прессовать его, чтобы фунтовая пачка могла влезть в обыкновенный карман. Затем, сообщил мой приятель, есть еще "перевозчики", это не такое жулье, как грузчики; их дело переправлять на сушу более громоздкие кипы товара, несподручные для грузчиков. Они иногда продают матросам бакалею и прочие товары, для прикрытия истинного своего ремесла и для того, чтобы попадать на корабль беспрепятственно. Многие из них имеют свои лодки и наживают порядочные деньги. Кроме них, существуют еще "черпальщики", которые, под предлогом вычерпывания угля и тому подобного со дна реки, шныряют возле барж и других беспалубных судов и при случае сбрасывают за борт все, что под руку подвернется, а потом, когда баржа уйдет, потихоньку поднимают. Подчас они проделывают это с помощью своих черпаков. Некоторые работают прямо-таки артистически, и такое искусство называется "сухим черпанием". Кроме того, немало таких материалов, как обшивка, ценная древесина, медные гвозди, уносят с верфей корабельные плотники и другие рабочие и сбывают торговцам, многие из которых избежали разоблачения только благодаря отчаянной ругани и крайней находчивости при объяснении, откуда у них взялись краденые товары. Точно так же существуют еще и особые ловкачи, к кому "баржи приплывают сами собой" - они тут ни при чем, разве только сначала перерезали трос, а потом очистили баржу - ни в чем не повинные простачки, имевшие несчастье заметить эти суда, плывущие по реке без призора.

Теперь мы очень проворно и почти бесшумно сновали между рядами бесчисленных судов, чьи корпуса, стоявшие близко один от другого, поднимались над водой, словно черные улицы. Там и сям шотландский, ирландский или иностранный пароход с высокой трубой и высокими бортами, разводя пары перед приливом, казался неподвижной фабрикой среди обычных строений. Улицы то расширялись в площади, то суживались в переулки; но ряды судов в темноте были так похожи на дома, что я почти вообразил себя в узких улочках Венеции. Все было удивительно тихо: оставалось полных три часа до высшей точки прилива, и никто еще не просыпался, кроме разве собак то тут, то там.

Так, не поймав ни одного из бродяг, грузчиков, перевозчиков, черпальщиков и других злоумышленников, мы вышли на берег в Уоппинге, где в старом здании управления речной полиции теперь помещается полицейский участок и где старое здание суда, с окнами, выходящими на реку, выглядит довольно странно: самое устрашающее в нем - это чучело кошки под стеклянным колпаком, да очень приятный портрет превосходного старого офицера речной полиции, мистера Эванса, чья должность теперь перешла к его сыну. Мы просмотрели книги протоколов, которые ведутся отличным почерком, и не насчитали за целый год и пятисот записей, включая в это число пьяных и нарушителей общественного спокойствия. Потом мы заглянули в кладовую: там пахло пенькой и была свалена непромокаемая одежда, каболка, багры, весла, запасные носилки, рули, пистолеты, кортики и т. п. Затем в камеру, которая освежалась через отдушину, проделанную высоко в деревянной стене и похожую на кухонную полку; в камере сидел пьяный, которому было отнюдь не жарко и очень хотелось знать, скоро ли наступит утро. Затем в комнату получше сортом, дежурку, где стояла целая батарея каменных бутылок, в полной готовности, оставалось только налить их горячей водой и отогреть какого-нибудь незадачливого утопленника. Наконец мы обменялись рукопожатием с нашим приятелем Пиджаком и, чтобы согреться, бежали бегом всю дорогу до Тауэр-Хилла, подчас навлекая на себя сильнейшие подозрения полиции.

РАССКАЗ ШКОЛЬНИКА

Перевод М. Клягиной-Кондратьевой

Лет мне еще немного - правда, я становлюсь все старше и старше, но все-таки лет мне еще немного, - поэтому сам я не переживал никаких таких приключений, о которых стоило бы рассказать. Пожалуй, никому не интересно знать, какой выжига Достопочтенный, то есть наш директор, и какая ведьма "сама", и как они вымогают денежки у родителей, особенно за стрижку волос и леченье. Одному из наших мальчиков поставили в счет за полугодие двенадцать шиллингов шесть пенсов за две пилюли (значит, по шести шиллингов три пенса за штуку, - неплохо они наживаются на учениках!), а он даже не стал их глотать, - просто засунул в рукав куртки, и все.

А говядина, - просто стыд и позор. Это вовсе не говядина. Настоящая говядина не одни только жилы. Настоящую говядину можно жевать. Кроме того, настоящую говядину всегда подают с подливкой, а на нашей и капли не увидишь. Другой наш мальчик уехал к родным совсем больной и слышал, как доктор говорил его отцу, что ума не приложит, почему заболел ребенок, разве только потому, что пил пиво, которое давали в школе. Ну, конечно, пиво-то его и доконало!

Однако говядина - это совсем не то, что Старик Чизмен. Да и пиво тут ни при чем. Ведь я хотел рассказать о Старике Чизмене, а вовсе не о том, как нашим мальчикам расстраивают желудки ради наживы.

Да что там, посмотрите только на корочку паштетов. Она не рыхлая. Она твердая - что твой свинец, только сырая, к тому же. Из-за нее наших мальчиков по ночам мучают кошмары, и тогда другие мальчики лупят их подушками за то, что они орут во сне и будят товарищей. Да и не мудрено, что орут!

Как-то раз ночью Старик Чизмен принялся расхаживать во сне - надел шляпу поверх ночного колпака, схватил удочку и крикетную биту, да и спустился вниз, в приемную, а там, понятно, все решили, что это привидение. Но ведь он уж конечно никогда не дошел бы до этого, если бы не съел какой-нибудь гадости. Вот когда все мы примемся расхаживать во сне, тогда наше начальство, может, и призадумается.

В то время Старик Чизмен еще не был младшим учителем латинского языка, - он сам был школьником. Когда он впервые попал в нашу школу, он был еще совсем маленький, а привезла его в почтовой карете женщина, которая его поминутно встряхивала и все время нюхала табак - больше он ничего не помнит про свое детство. Он ни разу не ездил домой на каникулы. Счета за его обучение и содержание (он не брал дополнительных уроков ни по одному предмету) отсылали в банк, и банк оплачивал их; и ему шили по два коричневых костюма в год, а с двенадцати лет он стал носить сапоги, только они всегда были ему велики.

- Во время летних каникул некоторые ребята; жившие поблизости, частенько прибегали в школу и взбирались на деревья за оградой площадки для игр только затем, чтобы поглазеть на Старика Чизмена, который сидел там и читал книжку один-одинешенек. Он всегда был тихоня, жидкий какой-то, словно чай у нас в школе, - а такого жидкого чая на всем свете не сыщешь! - и когда мальчики, бывало, свистнут ему, он только поднимет глаза и кивнет; а когда его спросят: "Эй, Старик Чизмен, чем тебя кормили за обедом?" - он ответит: "Вареной бараниной", а когда его спросят: "Не скучно тебе одному, Старик Чизмен?" - он ответит: "Скучновато бывает!", а потом они скажут: "Ну, прощай, Старик Чизмен!" - и слезут с деревьев. Конечно, это было тиранство все каникулы кормить Старика Чизмена одной вареной бараниной, но такие уж у нас были порядки. Иногда вместо вареной баранины его пичкали рисовым пудингом, уверяя, что это на редкость вкусное кушанье. А на мясо не тратились.

Так вот Старик Чизмен и жил. Кроме скуки, каникулы приносили ему и другие неприятности: ведь когда ученики съезжались в школу - очень неохотно, - он всегда был рад снова увидеться с ними; но их это раздражало, потому что они-то вовсе не были рады увидеться с ним, ну его и колотили головой об стену, так что у него кровь шла из носа. Но в общем Старика Чизмена любили. Однажды в его пользу даже собрали деньги по подписке и, чтобы хоть как-то развеселить его, подарили ему перед каникулами двух белых мышей, кролика, голубя и чудесного щенка. Старик Чизмен по этому случаю разревелся; но еще горше он плакал немного погодя, - когда все его животные перегрызли друг друга.

Само собой разумеется, Старика Чизмена дразнили по-всякому: называли его Чижмен, Стрижмен, Сычмен и тому подобное. Но он никогда не обижался. И я вовсе не хочу сказать, что он был старый, - он был совсем не старый, просто его сразу так прозвали: Старик Чизмен.

В конце концов Старика Чизмена назначили младшим латинистом. Как-то раз утром в начале нового полугодия его привели и представили школьникам в качестве "младшего учителя латинского языка, мистера Чизмена". Тогда все ученики сошлись на том, что Старик Чизмен - шпион и дезертир, потому что он переметнулся в лагерь неприятеля и продался за золото. И его ничуть не оправдывало, что он продался за ничтожное количество золота, - по слухам, за два фунта десять шиллингов в квартал и даровую стирку белья. Школьный парламент, заседавший по этому поводу, пришел к заключению, что Стариком Чизменом двигала лишь корысть и что он "из нашей крови отчеканил драхмы" *. Это выражение парламент позаимствовал из сцены ссоры Брута с Кассием.

Когда, таким образом, было твердо установлено, что Старик Чизмен, гнусный предатель, пронюхал тайны наших учеников, вот и задумал выдать все, что ему известно, дабы подслужиться к начальству, - всем храбрым мальчикам было предложено основать Общество для борьбы с изменником. Председателем Общества стал Боб Тартер, первый ученик. Отец его поселился в Вест-Индии, и Боб не скрывал, что он нажил миллионы. Боб пользовался большим влиянием среди школьников и сочинил стихи, начинавшиеся такими словами:

Кто притворялся простаком,

Тихоней, смирным дураком,

А стал шпионом и врагом?

То Старый Чизмен...

и так далее, в том же духе, строф десять, а потом распевал их каждое утро у самой кафедры нового учителя. Он подучил одного малыша, краснощекого постреленка, которому всегда было море по колено, подойти как-то утром к Старику Чизмену с латинской грамматикой в руках и ответить урок таким манером:

- Nominativus pronominum - Старика Чизмена - raro exprimitur - никогда не подозревали - nisi distinctionis - в том, что он ябеда, - aut emphasis gratia - пока не уличили. - Ut - Как, например, - Vos damnastis - когда он выдал учеников. - Quasi - Он все равно что - dicat - сам сказал: - Praeterea nemo - "Я - Иуда" {На самом деле это грамматическое правило гласит: "В именительном падеже личные местоимения употребляются редко - только если нужно что-то выделить или подчеркнуть. Так например: "Вы осудили" значит, что "осудили" именно вы, а не кто-нибудь другой" (лат,).}.

Все это очень сильно действовало на Старика Чизмена. У него и раньше-то волос было немного, а теперь они стали редеть с каждым днем. Он все больше бледнел и худел, а иногда по вечерам мальчики видели, как он сидит на кафедре и плачет, закрыв лицо руками, - свеча нагорела, а он и не замечает. Но ни один из членов Общества не смел ему посочувствовать, даже если хотел, потому что наш председатель объявил, что Старика Чизмена терзает совесть.

Так вот и жил Старик Чизмен, и очень скверно ему жилось! Конечно, наш Достопочтенный задирал перед ним нос, и "сама" тоже задирала перед ним нос ведь так они оба вели себя со всеми учителями, - но больше всего Старик Чизмен терпел от мальчишек и терпел постоянно.

Насколько было известно Обществу, он никогда не жаловался начальству, но этого ему не ставили в заслугу, потому что председатель объявил, что не жалуется он из трусости.

У него был один-единственный друг, но и этот единственный был почти так же беспомощен, как и он сам, потому что это была всего только Джейн. Джейн служила у нас в школе чем-то вроде кастелянши и наводила порядок в наших сундуках. Вначале она, кажется, поступила сюда подручной (кто-то из наших говорил, что воспитывалась она в приюте, но я не знаю, так это или нет), а когда срок ее ученичества кончился, ей стали платить жалованье. Не знаю, сколько именно, но похоже, что очень мало. Все таки она скопила несколько фунтов и положила их в сберегательную кассу, и вообще это была очень милая девушка. Правда, она была не особенно хорошенькая, но лицо у нее было честное, открытое, ясное, и все наши мальчики любили ее. Она была необыкновенно опрятная и веселая, необыкновенно уютная и добрая. И если у кого-нибудь из мальчиков заболевала мать, он обязательно шел к Джейн и показывал ей письмо из дому.

Джейн была другом Старика Чизмена. Чем больше Общество травило его, тем больше Джейн его поддерживала. Бывало, только взглянет на него приветливо из окна кладовой, и это на целый день придаст бодрости Старику Чизмену. Возвращаясь из фруктового сада или с огорода (будьте спокойны, ворота их всегда были на замке!), она всегда проходила по площадке для игр, хотя могла бы пройти другой дорогой, и делала это только затем, чтобы оглянуться на Старика Чизмена, как бы говоря: "Не унывайте!". Его крошечная комнатушка всегда была такая чистенькая и в таком порядке, что все отлично понимали, кто убирает ее в то время, как он сам сидит на кафедре; а когда мальчики за обедом видели на его тарелке горячее яблоко в тесте, они с возмущением догадывались, кто прислал ему это лакомство.

Приняв все это во внимание, Общество после многих собраний и споров постановило потребовать от Джейн, чтобы она прекратила знакомство со Стариком Чизменом, а если она откажется, объявить бойкот ей самой. И вот выбрали делегацию во главе с председателем и поручили ей сообщить Джейн постановление, которое Общество было вынуждено принять к своему прискорбию. Джейн очень уважали за все ее хорошие качества и рассказывали даже, что она как-то раз подстерегла Достопочтенного в его собственном кабинете и по доброте души упросила его отменить суровое наказание, к которому приговорили одного мальчика. Поэтому делегации было не особенно приятно браться за такое дело. Но все-таки она поднялась на верхний этаж, и председатель сообщил Джейн постановление Общества. Тут Джейн густо покраснела, расплакалась и совершенно необычным для нее тоном заявила председателю и делегатам, что они - просто шайка злющих маленьких дикарей, а потом взяла и выгнала всю почтенную компанию вон из комнаты. После этого в книгу Общества (в которой все записывалось астрономическим шифром, из боязни, что ее найдут) внесли запись, что всякое общение с Джейн строго воспрещается, а председатель обратился к членам Общества с речью, в которой неопровержимо доказал, что все это - козни Старика Чизмена.

Но Джейн была так же верна Старику Чизмену, как Старик Чизмен был неверен мальчикам (во всяком случае, так они сами считали), и упорно оставалась его единственным другом. Это очень раздражало членов Общества, ведь потеряв Джейн, они потеряли столько же, сколько приобрел Старик Чизмен, и, больше прежнего злобствуя на него, они стали обращаться с ним хуже прежнего. Наконец как-то утром оказалось, что кафедра его опустела; заглянули к нему в комнату, но и там никого не было, и мальчики, побледнев от ужаса, стали шептаться, что Старик Чизмен, не стерпев такого обращения, должно быть, встал пораньше, да и утопился.

После завтрака вид у всех учителей был столь таинственный и все они столь явно не ждали возвращения Старика Чизмена, что Общество окончательно утвердилось в своем мнении. Некоторые члены затеяли спор о том, какая кара угрожает председателю - повешение или пожизненная ссылка, - а сам председатель, судя по его лицу, порядком струхнул. Однако он заявил, что на суде будет держаться молодцом, а в своей речи к присяжным попросит их сказать положа руку на сердце, могут ли они, как истинные британцы, поощрять ябед, а также - как бы они сами поступили на его месте. Иные члены Общества считали, что председателю лучше всего удрать подальше, добраться до какого-нибудь леса, а там обменяться платьем с дровосеком и вымазать себе лицо ежевичным соком, но большинство полагало, что если он все-таки останется, то его отец, поскольку он поселился в Вест-Индии и нажил миллионы, сможет, вызволить его из беды.

Сильно забились сердца у школьников, когда вошел Достопочтенный и, держа перед собой линейку, словно жезл, принялся корчить из себя не то римлянина, не то фельдмаршала, что он всегда проделывал перед тем, как произнести речь. Но их страх был ничто в сравнении с тем удивлением, которое их охватило, когда Достопочтенный начал рассказывать целую историю насчет того, что Старик Чизмен, "наш столь давно уважаемый друг и спутник в странствиях по отрадным просторам знаний", как он выразился (О да! Еще бы! Как бы не так!), был сирота, сын одной молодой леди, которую отец лишил наследства за то, что она вышла замуж против его воли, после чего молодой муж ее умер, сама она тоже умерла с горя, а ее несчастный младенец (Старик Чизмен) воспитывался на средства дедушки, который не желал видеть его ни ребенком, ни юношей, ни взрослым мужчиной; но дедушка недавно умер - и поделом ему (это уж я добавил от себя), - а завещания не оставил, поэтому крупное состояние этого дедушки перешло теперь внезапно и навеки к Старику Чизмену! "Наш столь давно уважаемый друг и спутник в странствиях по отрадным просторам знаний", - закончил свою речь Достопочтенный, добавив к ней целую кучу нудных цитат, хочет "вновь появиться среди нас" ровно через две недели, чтобы распрощаться с нами как подобает. И, окинув учеников строгим взглядом, он торжественно вышел из класса.

Тут членов Общества охватило великое смятение. Многим захотелось выйти из Общества, а многие пытались делать вид, что никогда и не вступали в него.

Однако председатель держался твердо и говорил, что все должны сплотиться и победить или пасть вместе, если же кто сбежит, то лишь через его труп; а говорил он так, чтобы подбодрить Общество, но это ему не удалось. Затем председатель заявил, что обдумает положение, в которое все они попали, и через несколько дней выскажет свое мнение и посоветует, как быть дальше. Все ожидали этого с нетерпением, - ведь он хорошо знал жизнь, потому что отец у него поселился в Вест-Индии.

Много дней председатель напряженно размышлял, расставляя армии оловянных солдатиков на своей грифельной доске, а потом созвал наших мальчиков и все им объяснил. Он сказал, что, когда Старик Чизмен явится в назначенный день, он, безусловно, первым делом отомстит тем, что предъявит обвинение Обществу и прикажет высечь всех его членов до единого. Злорадно полюбовавшись на страдания своих врагов и насладившись их истошными криками, Старик Чизмен, по всей вероятности, пригласит Достопочтенного пройти под предлогом беседы в уединенную комнату, - скажем, в приемную, куда обычно приходят родители и где стоят без употребления два огромных глобуса, - и там начнет упрекать его за те разнообразные обиды и притеснения, которые когда-то вытерпел от него. Закончив выговор, он сделает знак боксеру, спрятанному в коридоре, а боксер выйдет и примется тузить Достопочтенного, пока тот не потеряет сознания. Тогда Старик Чизмен преподнесет Джейн подарок - от пяти до десяти фунтов стерлингов - и, злобно торжествуя, покинет школу.

Председатель пояснил, что против мести Достопочтенному в приемной или против вознаграждения Джейн он ничего не имеет, но атаке на Общество советует оказать упорное сопротивление - стоять насмерть. Он посоветовал набить камнями все свободное место в партах, указав, что первое же обвинительное слово должно послужить для каждого мальчика сигналом к избиению Старика Чизмена. Этот смелый совет поднял дух Общества и был принят единогласно. На площадке для игр поставили столб примерно такой же высоты, как Старик Чизмен, и все наши принялись упражняться на нем, так что весь его ободрали.

Когда настал назначенный день и сделали перекличку, все, дрожа от волнения, расселись по местам. Много было споров и пререканий насчет того, каким образом прибудет Старик Чизмен, но общее мнение склонилось к тому, что он появится в триумфальной колеснице, запряженной четверкой лошадей, с двумя ливрейными лакеями на козлах и с переодетым боксером на запятках. Поэтому все наши мальчики прислушивались, не раздастся ли стук колес. Но никакого стука не раздалось, потому что в конце концов Старик Чизмен прибрел пешком и вошел в школу без всяких церемоний. С виду он был почти такой же, как раньше, только весь в черном.

- Джентльмены, - проговорил Достопочтенный, представляя его, - наш столь давно уважаемый друг и спутник в странствиях по отрадным просторам знаний желает сказать вам несколько слов. Внимание, джентльмены!

Все сунули руки в парты и повернулись в сторону председателя. Председатель был наготове и взглядом уже нацелился на Старика Чизмена.

Но что же сделал Старик Чизмен?! Он поднялся на свою старую кафедру, огляделся вокруг со странной улыбкой и даже как будто со слезой в глазу и сказал дрожащим кротким голосом:

- Мои дорогие товарищи и старые друзья!

Все вынули руки из парт, а председатель внезапно разревелся.

- Мои дорогие товарищи и старые друзья, - повторил Старик Чизмен, - вы слышали о моей удаче. Я провел так много лет под этим кровом - можно сказать, всю мою жизнь, - что, смею надеяться, вы за меня порадовались. А моя радость не была бы полной, если бы я не разделил ее с вами. Если у нас бывали недоразумения, прошу вас, мои дорогие мальчики, простим все это и забудем. Я очень привязан к вам и уверен, что вы платите мне взаимностью. От всего сердца, исполненного благодарности, я хочу пожать руку каждому из вас. Затем я и вернулся сюда, мои дорогие мальчики.

Когда председатель разревелся, несколько мальчиков тоже прослезились один за другим, но теперь, когда Старик Чизмен, начав с него, как с первого ученика, ласково положил ему левую руку на плечо и протянул правую, а председатель сказал: "Право же, я не заслужил этого, сэр; клянусь честью, не заслужил!" - все школьники заплакали и зарыдали. Каждый мальчик сказал примерно то же самое - что он этого не заслужил, но Старик Чизмен, не обращая на это никакого внимания, весело обошел всех учеников, а потом всех учителей поочередно и под конец пожал руку самому Достопочтенному.

Тогда один маленький сопляк, которого вечно за что-нибудь наказывали, пронзительно крикнул из своего угла:

- Желаем удачи Старику Чизмену! Ура!

Достопочтенный поправил его, пронзив свирепым взглядом:

- Мистеру Чизмену, сэр.

Но Старик Чизмен стал уверять, что его старое прозвище нравится ему гораздо больше, так что все подхватили приветственный клич и, не знаю уж сколько минут, до того громко хлопали в ладоши, стучали ногами и ревели: "Старик Чизмен", что такого рева никто отродясь не слыхивал.

Затем в столовой было подано великолепнейшее угощение. Куры, языки, соленья, фрукты, сласти, желе, горячее вино с сахаром, сооружения из ячменного сахара, пирожные со сбитыми сливками, печенье - ешь сколько влезет, клади в карман что приглянется - и все это за счет Старика Чизмена. После угощенья произносили речи, а потом на весь день отменили уроки; принесли двойные и тройные наборы всевозможных принадлежностей для всевозможных игр; привели осликов и пони, запряженных в коляски, - правили мальчики сами, - а всех учителей угостили обедом в трактире "Семь колоколов" (наши подсчитали, что обед обошелся по двадцать фунтов на человека); а еще постановили каждый год отмечать отдыхом и пиршеством этот день, а также день рождения Старика Чизмена (Достопочтенный вынужден был разрешить это в присутствии всей школы, так что впоследствии он уже не мог отвертеться), - и все это за счет Старика Чизмена.

Ну, тут уж наши мальчики побежали всем скопом кричать "ура" у трактира "Семь колоколов". И еще как кричали!

Однако надо кое-что добавить. Не смотрите на следующего рассказчика - я еще не кончил. На другой день постановили, что Общество сначала помирится с Джейн, а потом будет распущено. Но, можете себе представить, Джейн исчезла! "Как! Ушла совсем?" - удивились мальчики, и лица у них вытянулись. "Да, конечно", - вот все, что они услышали в ответ. Ни один человек в доме не захотел больше ничего сказать. Наконец первый ученик осмелился спросить Достопочтенного, правда ли, что наш старый друг Джейн уволилась. Достопочтенный (у него была незамужняя дочь, курносая и рыжая) ответил строгим тоном:

- Да, сэр, мисс Питт уволилась.

Это еще что за новость - называть Джейн "мисс Питт"!

Некоторые говорили, будто ее выгнали с позором за то, что она взяла деньги от Старика Чиэмена, другие - будто она поступила к Старику Чизмену в услужение и он повысил ей жалованье до десяти фунтов в год. Но все знали только то, что ее уже нет в школе.

Как-то раз под вечер, два-три месяца спустя, около крикетной площадки, прямо за оградой, остановилась открытая коляска, а в коляске сидели дама и господин. Они долго смотрели на игру и даже привстали, чтобы получше видеть. Никто не обращал на них особенного внимания, как вдруг тот же самый маленький сопляк, нарушив все правила игры, сорвался с места, где стоял, чтобы отбивать мячи, и побежал по полю с криком:

- Да ведь это Джейн!

Обе команды сейчас же бросили игру и ринулись к коляске. А в ней действительно сидела Джейн. Да еще в какой шляпке! И хотите верьте, хотите нет, но Джейн, оказывается, вышла замуж за Старика Чизмена.

Теперь, когда наши мальчики играют на площадке, они часто видят коляску у низкой ограды, в том месте, где она соединяется с высокой, а в коляске стоят дама и господин и смотрят через ограду на игру. Господин - это всегда Старик Чизмен, а дама - всегда Джейн.

Так я и сам увидел их в первый раз. К тому времени в жизни наших мальчиков произошли большие перемены и выяснилось, что у отца Боба Тартера вовсе нет никаких миллионов. Выяснилось, что у него вообще ничего нет. Боб завербовался в солдаты, а Старик Чизмен выкупил его. Но речь не о том, а о коляске. Коляска остановилась, и все наши мальчики остановились, как только завидели ее.

- Значит, вы все-таки не объявили мне бойкота! - со смехом сказала дама, когда наши мальчики, стремясь пожать ей руку, гурьбой полезли на ограду. - И не собираетесь объявить?

- Нет, нет, нет! - раздалось со всех сторон.

Я тогда не понял ее слов, но теперь, конечно, понимаю. Однако мне очень понравились и ее лицо и ласковое обращение, и я смотрел на нее во все глаза - а также на ее мужа, - а все наши мальчики толпились вокруг них в полном восторге.

Они вскоре заметили меня, как новичка, и я подумал, что мне, пожалуй, тоже надо влезть на ограду и пожать им руки, по примеру прочих. Как и все наши, я им очень обрадовался и сразу же близко познакомился с ними.

- До каникул всего две недели, - сказал Старик Чизмен. - Кто остается в школе? Есть кто-нибудь?

Множество пальцев показало на меня, и множество голосов закричало:

- Он остается!

Это было как раз в тот год, когда все вы разъехались кто куда, так что, могу вас уверить, мне было довольно-таки грустно.

- Так! - сказал Старик Чизмен. - Но здесь во время каникул скучновато. Лучше ему погостить у нас.

И вот я приехал к ним, в их чудесный дом, и мне там было до того хорошо, что лучше некуда. Они понимают, как нужно обращаться с мальчиками. Кто-кто, а уж они-то понимают! Например, когда они ведут мальчика в театр, они ведут его как надо. Они не приходят тогда, когда представление уже началось, и не уходят прежде, чем оно окончится. И они знают, как нужно воспитывать мальчиков. Поглядите на их собственного мальчика! Хотя он пока еще совсем крошечный, но какой это замечательный мальчик! Да что там, после миссис Чизмен и Старика Чизмена я больше всех люблю маленького Чизмена.

Теперь я рассказал вам все, что мне известно насчет Старика Чизмена. Боюсь, что это все-таки не так уж занимательно. Правда?

НИКТО

Перевод Н. Вольпин

Он жил на берегу большой реки, широкой и глубокой, всегда молчаливо катившейся к огромному, еще не открытому океану. Катилась она с тех пор, как мир стоит. Иногда она меняла направление и сворачивала в новое русло, оставив прежние свои берега сухими и бесплодными; но она всегда текла и текла, и будет она течь до скончания времен. Ничто не могло противиться ее могучему течению. Ни одному живому существу, ни цветку, ни листку, ничему на свете - ни живому, ни мертвому - не случалось воротиться из того неоткрытого океана. Река безудержно катилась к нему; и никогда не останавливалась, как не останавливается земля в своем вращении вокруг солнца.

Он жил в мире, где все были заняты делом, и зарабатывал на жизнь тяжелым трудом. У него не было надежды стать когда-нибудь настолько богатым, чтобы хоть один месяц прожить без тяжелой работы, - но, видит бог, он был вполне доволен и работал не унывая. Он был из огромной семьи, где все сыновья и дочери, чтоб день прожить, должны были день отработать с раннего утра до поздней ночи. Только на такую участь он и мог рассчитывать и не искал иной.

В той округе, где он проживал, очень много били в барабаны, и трубили в трубы, и держали речи; но к нему это не имело касательства. Весь шум и суматоху производила семья Сановных - племя, удивлявшее его своим бессмысленным поведением. Эти люди воздвигали перед его дверьми нелепые изваяния, чугунные, мраморные, бронзовые и медные; и застили свет в его окнах ногами и хвостами конных статуй. Он дивился, к чему это все, и усмехался на свой лад, грубовато и добродушно, и не прекращал своей тяжелой работы.

Семья Сановных (а входили в нее все самые почтенные люди тех мест и все самые шумливые) надумала избавить его от труда самому о себе заботиться и взялась управлять им и его делами.

- А ведь и вправду, - сказал он, - я все работаю, мне некогда; ежели вы будете так добры и станете обо мне заботиться за те деньги, что я вам выплачиваю, - ибо семья Сановных отнюдь не брезговала его деньгами, - вы с меня снимете груз, и я вам буду очень даже благодарен, потому как вы лучше все разумеете.

Вот почему били в барабаны, и трубили в трубы, и держали речи, и ставили безобразные конные статуи, перед которыми ему полагалось падать ниц.

- Я тут ничего не понимаю, - сказал он, смущенно потирая морщинистый лоб. - Но, наверно, ежели разобраться, так какой-то смысл в этом есть.

- Смысл всего этого, - поспешила объявить семья Сановных, когда до нее дошли его слова, - высокая честь и слава за высокие заслуги.

- Вот оно что! - сказал он. И рад был это услышать.

Но сколько ни разглядывал он фигуры, чугунные, мраморные, бронзовые и медные, он среди них не нашел своего, казалось бы, заслуженного земляка, сына некоего варвикширского торговца шерстью *, или кого-нибудь еще из своих достойных земляков. Ему не удалось найти среди них никого из тех, чьи знания избавили его и его детей от страшной обезображивающей болезни, чья отвага раскрепостила его дедов рабов, чья мудрая фантазия раскрыла перед самыми униженными новую, более высокую жизнь, чья изобретательность наполнила мир трудового человека множеством чудес. Зато нашел он там таких, о ком не знал ничего хорошего, и даже таких, о ком знал немало дурного.

- Уфф! -сказал он. - Что-то я тут не все понимаю.

Пошел он домой, сел у очага и выкинул это из головы.

Очаг у него был убогий, затиснутый в прокопченные стены; но ему это место было дорого. Руки его жены загрубели в работе, и она до времени состарилась; но ему она была милее всех. Его дети росли хилые и полуголодные; но в его глазах они были красивы. Всей душой и больше всего на свете этот человек желал, чтобы дети его могли учиться.

- Если я иной раз не туда подамся, - говорил он, - потому что я человек неученый, пусть хоть они получше во всем разбираются и не повторяют моих ошибок. Мне трудно получать удовольствие от книг и черпать из них знания, пусть это будет легко для моих детей.

Но в семье Сановных поднялся бурный семейный спор о том, чему следует и чему не следует обучать детей этого человека. Одни члены семьи утверждали, что первый и необходимейший изо всех предметов такой-то; другие настаивали, что изо всех предметов первый и необходимейший такой-то; семья Сановных, расколовшись на фракции, писала памфлеты, держала советы, сплетала наветы, метала громы и молнии; члены семьи таскали друг друга по светским судам и церковным судам; забрасывали друг друга грязью, тузили кулаками и награждали тумаками в бешеной злобе. А человек той порой, в часы своего короткого вечернего отдыха у очага, видел, как восставал из огня демон невежества и утаскивал к себе его детей. Он видел, как его дочь, огрубев на черной работе, превращается в тупую неряху: видел, как его сын, уступая низким наклонностям, доходит до скотства и преступления; он видел, как первый луч разума, едва засветившийся в глазах его крошек, перерождается в такую злую хитрость и подозрительность, что он пожелал бы им лучше вырасти идиотами.

- Я и тут мало чего понимаю, - сказал он, - но, думается мне, это неправильно. Нет, видит облачное небо над моей головой, не по правде со мной поступают!

Снова смирившись (обычно вспышки гнева длились у него недолго, и был он по природе мягок), он, бывало, оглядится в воскресный или праздничный день и видит: кругом все одно и то же - только усталость и скука, а отсюда и пьянство со всеми его пагубными последствиями. И тогда он воззвал к семье Сановных и сказал, что мы-де - рабочий люд, и мне сдается, рабочему люду, как он ни пригнетен нуждой, - разумение, более высокое, нежели ваше (так оно выходит по моему убогому суждению), определило иметь потребность в здоровом отдыхе, который освежал бы ум. Посмотрите, до чего мы дошли, лишенные такого отдыха. Так вот! Доставьте мне безвредные развлечения, что-нибудь мне покажите, откройте мне отдушину!

Но тут в семье Сановных поднялся уж и вовсе оглушительный шум. Пробился было чей-то еле слышный голос, предлагавший показать ему чудеса земли, величие мироздания, огромные исторические перемены, творения природы и красоты искусства - показать ему все это... разумеется, урывками, когда у него найдется время посмотреть, - но Сановные так разорались и взъярились, так пошли громить с кафедр, амвонов, и нести всякий вздор, и подавать петиции, и всячески друг друга обзывать и выволакивать в грязи, такой закрутили вихрь парламентских запросов и уклончивых ответов, - где рядом с "я бы рад" стояло наготове "я не смею", - что бедняга совсем ошалел и только растерянно озирался.

- Неужели это все из-за меня? - сказал он в ужасе, затыкая уши. - Я всего лишь выставил безобидное предложение, подсказанное мне тем, что я видел в своем домашнем кругу, и тем, что знает каждый, если только нарочно не закрывает глаза! И я не понимаю, и меня не понимают. Что ж теперь будет?

Он ниже склонялся над своей работой и все чаще спрашивал об этом сам себя, когда поползли слухи, что среди рабочих людей идет моровое поветрие, которое уносит их тысячами. Пошел он посмотреть и скоро убедился, что это правда. Мертвые и умирающие лежали вповалку в скученных и зараженных домах, где прошла его жизнь. Новая отрава пропитала воздух, и всегда-то темный и смрадный. Сильного и слабого, престарелого и малолетнего, и отца, и мать всех без разбора косила смерть.

На какие средства мог бы он бежать? Он остался на месте, и кто был ему дорог, один за другим умирали на его глазах. Пришел к нему добрый проповедник и хотел помолиться с ним, чтобы смягчилось его омраченное сердце, но он ответил:

- Ох, что проку, божий человек, приходить ко мне, раз я осужден оставаться в этом вонючем месте, где всякое чувство, данное мне для услаждения, приносит только пытку, и всякая минута моих считанных дней добавляет новые нечистоты к той куче, под которой я лежу, придавленный! Но дайте мне немножко воздуха и света, чтобы мне сквозь них заглянуть в небо, которого я сроду не видел; дайте мне свежей воды; помогите мне стать чище; сделайте легче этот тяжелый воздух и эту тяжелую жизнь, которые принижают наш дух и превращают нас в те бездушные и бессердечные создания, какими вы так часто видите нас; тихой и доброй рукой уберите тела наших умерших из этих тесных комнат, где мы так привыкли к страшному таинству смерти, что даже оно утратило для нас всякую святость. И тогда, учитель, я стану слушать - уж вам ли не знать, как охотно, - слова о том, чьи мысли были всегда с бедняками и кто имел сострадание ко всякому человеческому горю!

Он снова был на своей работе, одинокий и печальный, когда его хозяин подошел и стал подле него, одетый в черное. Он тоже понес тяжелую утрату. Его молодая жена, его красивая и добрая молодая жена умерла; и умер его единственный ребенок.

- Хозяин, это тяжело перенести... я-то знаю... но утешьтесь. Я бы вам подал утешение, когда б умел.

Хозяин поблагодарил его от души, но добавил:

- Ах уж вы, рабочие люди! Бедствие началось среди вас. Если бы вы жили более здоровой и пристойной жизнью, я не был бы тем вдовцом, тем обездоленным, каким стою перед вами сегодня.

Загрузка...