Он говорил, что якобы видел дрофу (чего доброго, он был знаком и с дронтом! *) при таких обстоятельствах: как-то раз поздней осенью он под вечер вышел на равнину и, смутно различив вдали нечто движущееся странными, судорожными прыжками, сначала подумал, что это сорванный бурей верх экипажа, потом решил, что это щуплый карлик верхом на маленьком пони. Некоторое время он следовал за видением, не нагоняя его; окликал его несколько раз, не получая ответа; гнался за ним несколько миль и, наконец, поравнявшись с ним, увидел, что это последняя дрофа в Великобритании, настолько выродившаяся, что лишилась крыльев и бежит по земле. Решив поймать ее или погибнуть, он сцепился с ней, но дрофа, в свою очередь решив не позволить ему ни того, ни другого, сбила его с ног, оглушила и убежала на запад, так что и след ее простыл. Быть может, этот странный человек в данной стадии своего перевоплощения был лунатиком, одержимым или разбойником; так или иначе, однажды ночью, проснувшись, я обнаружил во мраке, что он стоит у моей постели и страшным голосом произносит еретический символ веры. На следующий день я заплатил по счету и со всей возможной поспешностью уехал из этого графства.

Необычная история случилась в одной маленькой швейцарской гостинице в то время, когда я жил в ней. Это был очень простой, неказистый дом в горной деревне, состоявшей из одной лишь узкой кривой улицы, а его парадная дверь открывалась прямо в хлев, через который и приходилось идти, пробираясь между мулами, собаками и домашней птицей, чтобы потом подняться по широкой голой лестнице в комнаты, обшитые некрашеным тесом, без штукатурки или обоев просто упаковочные ящики. За домом была только улица с редкими домами, игрушечная церковка со шпилем цвета меди, сосновый лес, ручей, туманы да горные склоны. Один молодой парень, работавший в гостинице, исчез за два месяца до моего приезда (дело было зимой), и люди предполагали, что он, должно быть, запутался в какой-то тайной любовной интриге, ну и завербовался в солдаты. Как-то раз ночью он встал и спрыгнул на деревенскую улицу с сеновала - где спал вместе с другим работником, - проделав все это так бесшумно, что его товарищ ничего не слышал и узнал обо всем только утром, когда его разбудили и спросили: "Луи, где Анри?". Пропавшего искали всюду, но тщетно, а потом бросили искать.

Надо сказать, что возле гостиницы, так же как и возле каждого дома в деревне, была сложена поленница дров; но эта поленница была выше всех прочих, потому что хозяева гостиницы были богаче других жителей и у них в в доме дров сжигалось больше. Еще во время поисков пропавшего люди заметили, что один петух бантамской породы из птичника гостиницы, странным образом изменив своим привычкам, теперь взлетал на поленницу и стоял там целыми часами, надрываясь от крика. Прошло пять недель, шесть недель, а неугомонный бантамский петух, забросив все свои домашние дела, вечно торчал на верхушке поленницы и так усердно орал "ку-ка-ре-ку", что у него глаза на лоб вылезали. К тому времени стали замечать, что Луи воспылал лютой ненавистью к неугомонному бантамскому петуху, и в одно прекрасное утро некая женщина, сидя у окошка и грея на солнышке свой зоб, увидела, как работник Луи схватил полено и со страшным ругательством запустил им в неугомонного бантамского петуха, кукарекавшего на поленнице, так что петух упал мертвый. И тут женщину внезапно осенило: она сзади подкралась к поленнице, и, хорошо умея лазить (как и все тамошние женщины), вскарабкалась на нее, и, заглянув вниз, в колодец, образованный поленьями, взвизгнула, и закричала:

- Держите Луи, он убийца! Звоните в колокола! Тело здесь!

Я видел убийцу в тот же день, видел его, когда сидел у камина в "Остролисте", и вижу сейчас, как он лежит связанный на соломе в хлеву, и коровы с кроткими глазами обдают его паром своего дыхания, а вся деревня со страхом глазеет на него, ожидая, пока его заберет полиция. Тупой зверь самый неразумный из всех животных в этом хлеву, - с головой идиота и ничего не выражающим лицом, он украл у хозяина немного денег, о чем знал его товарищ, и вот додумался до такого способа убрать с дороги возможного свидетеля. Во всем этом он сознался на другой день, всем своим угрюмым и загнанным видом говоря, что раз уж его поймали и решили покончить с ним, так пусть хоть оставят, его в покое. Я увидел его еще раз в тот день, когда уезжал из гостиницы. В этом кантоне палач до сих пор делает свое дело при помощи меча, и я увидел убийцу, когда он сидел с завязанными глазами, прикрученный ремнями к стулу, на эшафоте посреди маленькой рыночной площади. И вот огромный меч (с ртутью, впаянной в клинок у острия) взметнулся, как пламя, вихрем завертелся над преступником, и все кончилось. Меня удивило не то, что казнь совершилась столь мгновенно, а то, что в радиусе пятидесяти ярдов от этого страшного серпа ничья другая голова не оказалась скошенной.

Хороша была и та гостиница - с веселой доброй хозяйкой и честным хозяином, - где я жил под сенью Монблана и где одна из комнат оклеена обоями, изображающими зоологический сад, причем полосы их так неискусно пригнаны друг к другу, что иному слону достались задние лапы и хвост тигра, лев нацепил на себя хобот и бивни, а медведь как будто полинял и местами напоминает леопарда. В этой гостинице я подружился с несколькими американцами, и все они называли Монблан "Маунт-бланк", - все, кроме одного добродушного, общительного джентльмена, который так подружился с этой горой, что панибратски называл ее просто Бланк и даже говаривал за завтраком: "Нынче утром Бланк что-то уж очень высок", или, сидя вечером во дворе, изрекал: "Не может быть, сэр, чтоб у нас в Америке не нашлось таких смельчаков, которым ничего не стоит одним махом взобраться на верхушку Бланка часика за два... да!"

Однажды я прожил две недели в одной гостинице на севере Англии, где меня преследовал призрак огромного паштета. Это был йоркширский паштет, похожий на крепость, - покинутую крепость, совершенно пустую, - но лакей был непоколебимо уверен, что согласно этикету нужно ставить этот паштет на стол за каждой едой. Спустя несколько дней я стал намекать разными деликатными способами, что, по-моему, с паштетом пора покончить: так, например, я сливал в него остатки вина из стаканов, складывал в него, как в корзину, тарелочки для сыра и ложки, совал в него винные бутылки, как в ведро со льдом, но тщетно - все это неизменно вытаскивали из паштета и снова ставили его на стол. Наконец, убоявшись, не сделался ли я жертвой галлюцинации и не расстроятся ли мое здоровье и умственные способности от ужаса, внушаемого мне каким-то воображаемым паштетом, я вырезал из него треугольник размером не меньше, чем музыкальный инструмент того же наименования, входящий в состав мощного оркестра. К чему привели мои старания - этого не смог бы предвидеть никто: лакей починил паштет. При помощи какого-то прочного цемента он ловко вмазал треугольник на прежнее место, а я заплатил по счету и обратился в бегство.

"Остролист" начинал казаться мне довольно мрачным. Я предпринял экспедицию за пределы ширмы и добрался до четвертого окна. Тут порывы ветра заставили меня отступить. Вернувшись на свои зимние квартиры, я разжег огонь и принялся вспоминать еще одну гостиницу.

Она находилась в отдаленнейшей глуши Корнуэлла. В этой гостинице справляли большой ежегодный Праздник Рудокопов, когда я со своими спутниками пришел туда ночью и очутился среди буйной толпы, пляшущей при свете факелов. У нас произошла поломка в темноте на каменистом болоте, в нескольких милях от гостиницы, и мне досталась честь вести в поводу одну из распряженных почтовых лошадей. Пусть какая-нибудь леди или джентльмен, прочитав эти строки, возьмет за повод рослую почтовую лошадь, когда постромки болтаются у нее между ногами, и войдет с нею в самую гущу кадрили из полутораста пар только тогда эта леди или этот джентльмен сможет составить себе правильное представление о том, как часто почтовая лошадь наступает своему вожатому на ноги. К тому же почтовая лошадь, вокруг которой кружатся в танце триста человек, скорей всего будет становиться на дыбы и брыкаться, нанося этим ущерб достоинству и самоуважению своего вожатого. Так, частично утратив свойственный мне обычно внушительный вид, появился я в этой корнуэллской гостинице, к несказанному удивлению корнуэллских рудокопов. Гостиница была полным-полна, и принять не могли никого, кроме почтовой лошади; впрочем, я и тому был рад, что избавился от этого благородного животного. Пока мы со спутниками обсуждали, где провести ночь и ту часть следующего дня, которая пройдет, прежде чем развеселый кузнец и развеселый колесник проспятся и будут в состоянии отправиться на болото и починить карету, какой-то добрый малый выступил из толпы и предложил нам две свои свободные комнаты и ужин из яиц, свиной грудинки, эля и пунша. Мы с радостью последовали за ним и очутились в чрезвычайно своеобразном, но чистом доме, где нас прекрасно приняли, ко всеобщему удовольствию. Но прием этот отличался одной необычной чертой: наш хозяин был мебельщиком, и стулья, предоставленные нам, оказались просто остовами, без всяких сидений, так что мы весь вечер проторчали на перекладинах. Однако это было еще не самое нелепое: когда мы за ужином развеселились и кто-нибудь из нас, позабыв, в какой странной позе он сидит, не удерживался от хохота, он немедленно исчезал. Я сам пять раз за то время, пока мы ели яйца и грудинку, попадал в положение, выбраться из которого самостоятельно было немыслимо, и меня, скрюченного, вытаскивали при свете восковой свечи из остова моего стула, словно упавшего в кадку клоуна в комической пантомиме.

"Остролист" быстро навевал на меня скуку. Я начал сознавать, что моего запаса воспоминаний не хватит до того времени, когда меня откопают. Быть может, мне придется просидеть здесь неделю... несколько недель!

Странная история связана с одной гостиницей в живописном старом городе на границе Уэльса, где я как-то раз провел ночь. В одной из спален этой гостиницы - большой комнате с двумя кроватями - произошло самоубийство: некий проезжий отравился, лежа на одной из кроватей, в то время как на второй кровати спал, ничего не ведая, другой утомленный путешественник. После этого случая постояльцы соглашались спать только на ней, а кровать самоубийцы пустовала. Рассказывали, что каждый, кто спал в этой комнате, хотя бы он приехал издалека и был совершенно чужим в этих краях, наутро, спускаясь в общий зал, неизменно чувствовал запах опия и что мысли его все время вертелись вокруг самоубийств, причем, кто бы он ни был, он обязательно упоминал об этом предмете в разговорах с другими людьми. Так продолжалось несколько лет, и, наконец, хозяин гостиницы был вынужден стащить злосчастную кровать вниз и сжечь ее вместе с постелью, пологом и всем прочим. Тогда странный запах (как говорили) немного ослабел, но не исчез окончательно. За очень редкими исключениями, каждый, кто ночевал в этой комнате, спускаясь утром в общий, зал, все старался вспомнить какой-то забытый сон, приснившийся ему в ту ночь. Когда он заговаривал об этом с хозяином гостиницы, тот, стараясь помочь ему вспомнить, называл разные предметы, хотя прекрасно знал, что ни один из них постояльцу не приснился. Но как только хозяин произносил слово "яд", тот вздрагивал и восклицал: "Да!" Он неизменно признавал, что видел во сне яд, но больше ничего не мог вспомнить.

Затем перед моим умственным взором пронеслись и другие уэльские гостиницы, а вместе с ними - женщины в круглых шляпах и белобородые арфисты (благообразные старцы, но, к сожалению, аферисты), играющие за дверьми, пока я обедаю. Отсюда естественно было перейти к гостиницам в горной Шотландии, где угощают овсяными лепешками, медом, олениной, озерной форелью, виски, а иногда (благо все припасы имеются под рукой) местной овсянкой, сваренной с медом и виски.

Однажды я спешно ехал на юг из шотландских горных областей, надеясь быстро сменить лошадей на почтовой станции, расположенной в глубине одного дикого исторического ущелья, как вдруг, подъезжая к станции, с огорчением увидел, что смотритель вышел из дому с подзорной трубой и принялся обозревать окрестности, отыскивая лошадей, ибо лошади где-то самостоятельно добывали себе пропитание и появились лишь часа четыре спустя.

Вспомнив об озерной форели, я, по ассоциации, быстро перенесся в английские гостиницы для рыболовов (сколько раз я выезжал с ними на ловлю и весь долгий летний день лежал на дне лодки, усердно бездельничая, причем рыбы я таким способом добывал не меньше, чем другие вылавливали с помощью наилучших снастей и по всем правилам науки); вспомнил приятные белые, чистые спальни этих гостиниц с цветами на окнах, с видом на реку, на паром, зеленый островок, церковный шпиль и мост; вспомнил и несравненную Эмму - благослови ее бог! - девушку с блестящими глазами и прелестной улыбкой, которая прислуживала за столом с такой естественной границей, что укротила бы даже Синюю Бороду.

Устремив глаза на огонь, я увидел теперь среди рдеющих углей длинный ряд тех замечательных английских почтовых станций, об утрате которых мы все глубоко скорбим, - ведь они были так просторны, так удобны, они представляли собой такие выразительные памятники английской жадности и вымогательству! Пусть тот, кто хочет видеть, как разрушаются эти дома, пройдет пешком от Бейзингстока или хотя бы Виндзора до Лондона через Хоунзло и поразмыслит об их погибающих останках: конюшни рассыпаются в прах; бездомные батраки и бродяги ночуют в надворных строениях; дворы зарастают травой; комнаты, где сотнями взбивали пуховые перины, теперь сдаются жильцам-ирландцам за восемнадцать пенсов в неделю; в убогом трактирчике - бывшем станционном буфете - вместо дров жгут ворота каретных сараев; одно из двух окон выбито, и чудится, будто станция пострадала в драке с железной дорогой; а в дверях торчит непородистый, кривоногий, отощавший бульдог. Что еще мог я увидеть в огне камина близ этой унылой деревенской почтовой станции, как не новый вокзал, где нечем похвастаться, кроме холода и сырости, где в кладовой для провизии нечего показать, кроме свежей побелки, и где не делается никакого дела, если не считать самодовольно-притворной возни с багажом?

Потом я перенесся в парижские гостиницы: тут можно достать прелестное помещение в четыре комнатки, куда ведет лестница в сто семьдесят пять навощенных ступеней и где можно целый день звонить в колокольчик, не тревожа этим никого, кроме себя, а также съесть обед, хоть и дорогой, но не слишком сытный. Затем я перешел к французским провинциальным гостиницам, где огромная церковная колокольня возвышается над двором, где на улице весело звенят конские бубенчики, а во всех комнатах стоят и висят всевозможные часы, которые всегда врут, разве только если посмотришь на них в ту самую минуту, когда они, уйдя назад или вперед ровно на двенадцать часов, нечаянно покажут верное время.

Оттуда я направился в маленькие итальянские придорожные гостиницы, где все грязное белье всех домашних (кроме того, что еще на них) вечно валяется у вас в передней; где летом москиты превращают ваше лицо в пудинг с изюмом, а зимой холод щиплет его до синяков; где вы получаете, что можно, и позабываете о том, чего получить нельзя; где я не прочь бы снова заваривать чай в носовом платке, опустив его в кипяток, потому что чайников там не имеется. Оттуда я перешел в другие гостиницы городов и местечек той же солнечной страны, - в старинные дворцовые и монастырские гостиницы, где, стоя на массивных лестницах, окаймляющих внутренний двор, среди леса колонн, можно смотреть вверх, на голубой небосвод; где можно любоваться величественными залами для банкетов, просторными трапезными, целыми лабиринтами таинственных спален с видом на великолепные улицы, нереальные и немыслимые. Оттуда я перенесся в душные маленькие гостиницы малярийных областей Италии, где у слуг бледные лица и стоит своеобразный запах - словно там никогда не открывают окон. Оттуда - в огромные фантастические гостиницы Венеции, где слышно, как покрикивает под окном гондольер, огибая угол дома; где запахи стоячей воды забиваются в одно определенное местечко под переносицей (и не покидают его, пока живешь в Венеции); где в полночь раздается звон огромного колокола в соборе св. Марка.

Затем я ненадолго задержался в беспокойных гостиницах на Рейне, где стоит лечь спать - все равно когда, - как все остальные обитатели вскакивают, словно разбуженные набатным звоном, и где в столовой на одном конце длинного стола высятся несколько вавилонских башен из белых тарелок, а на другом расположилась компания толстяков, весь наряд которых состоит из драгоценностей и грязи, и стойко сидит за столом всю ночь напролет, чокаясь и распевая песни о "реке, что течет, о лозе, что растет, о рейнском вине, что играет, о рейнской жене, что пленяет" и "Пей же, пей, мой друг, пей же, пей, мой брат", и так далее. Оттуда я, само собой разумеется, направился в другие германские гостиницы, где вся пища перепарена настолько, что имеет одинаковый вкус, и где чувствуешь себя совершенно сбитым с толку, когда во время обеда на столе в самые неожиданные моменты появляются горячий пудинг или вареные вишни, приторные и вяжущие.

Выпив глоток искристого пива из пенящейся стеклянной кружки и посмотрев в окно на знакомые студенческие пивные в Гейдельберге * и других местах, я отплыл за море, к американским гостиницам, в каждой из которых стоят не менее четырехсот кроватей и ежедневно обедают не менее девятисот леди и джентльменов. Вновь я по вечерам стоял в тамошних барах и пил всевозможные коктейли, коблеры, джулепы и слинги. Вновь я слушал своего друга генерала, с которым познакомился пять минут назад, причем он за это время успел сдружить меня на всю жизнь с двумя майорами, а те сдружили меня на всю жизнь с тремя полковниками, которые в свою очередь заставили двадцать два человека штатских полюбить меня, как родного брата, - вновь, повторяю, слушал я моего друга генерала, а он не спеша описывал мне достоинства нашей гостиницы: утренняя гостиная для джентльменов, сэр; утренняя гостиная для леди, сэр; вечерняя гостиная для джентльменов, сэр; вечерняя гостиная для леди, сэр; общая вечерняя гостиная для леди и джентльменов, сэр; музыкальная гостиная, сэр; читальня, сэр; свыше четырехсот спален, сэр; и все это было спроектировано и построено за двенадцать календарных месяцев, считая с того дня, когда здесь начали сносить ветхие лачужки, и обошлось это в пятьсот тысяч долларов, сэр! Вновь я подумал, что, на мой взгляд, чем больше, чем роскошнее, чем дороже гостиница, тем хуже в ней живется. И все же, я очень охотно пил коблеры, джулепы, слинги и коктейли за здоровье моего друга генерала и моих друзей майоров, полковников и штатских, отлично сознавая, что, сколько бы ни узрело сучков в их глазу мое забитое бревнами око, все-таки они - сыны доброго, щедрого, великодушного и великого народа.

Все это время я, стремясь позабыть о своем одиночестве, путешествовал с большой скоростью, но тут вдруг устал не на шутку и бросил это занятие. "Что мне делать? - спрашивал я себя. - Что со мной будет? В какую крайность предстоит мне покорно впасть? Не поискать ли мне, подобно барону Тренку *, мышь или паука и, найдя их, не заняться ли скуки ради их приручением? Но даже это грозит опасностью в будущем, Когда дорогу в снегу откопают, я, возможно, уже дойду до того, что, тронувшись в дальнейший путь, разрыдаюсь и попрошу, как тот узник, которого лишь на старости лет выпустили из Бастилии, чтобы меня вернули в комнату с пятью окнами, десятью шторами и замысловатыми драпировками".

Дерзкая мысль пришла мне в голову. В другое время я прогнал бы ее, но сейчас, попав в столь отчаянное положение, крепко за нее ухватился. Не смогу ли я преодолеть свою врожденную застенчивость, не пускающую меня к столу хозяина и к его гостям, не смогу ли я преодолеть ее настолько, чтобы позвать коридорного и попросить его пододвинуть себе стул... и еще кое-что жидкое... и поговорить со мной? Смогу. Позову. И позвал.

ВТОРАЯ ВЕТКА

Коридорный

Где он побывал за свою жизнь? - повторил он мой вопрос. Господи, да он побывал везде и всюду! А кем он был? Эх, кем-кем только он не был!

Он много чего повидал? Да уж немало. Знай я хоть двадцатую часть того, что ему довелось пережить, я ответил бы именно так, заверил он меня. Да что там, ему гораздо легче перечислить то, чего он не видел, чем то, что он видел. Куда легче!

Из всего виденного им, что было самым любопытным? Ну, он, право, не знает. Он не может так, сразу, назвать самое любопытное из всего, что он видел... вот разве единорог... единорога он видел на одной ярмарке. Но предположим, что молодой джентльмен, еще не достигший восьми лет от роду, увозит прекрасную молодую леди семи лет, - не покажется ли это мне довольно необыкновенной историей? Конечно, покажется. Так вот, эта необыкновенная история разыгралась у него на глазах, и он сам чистил башмачки, в которых они убежали, а башмачки эти были такие маленькие, что он даже не мог просунуть в них руку.

Отец мистера Гарри Уолмерса жил, видите ли, в "Вязах", что близ Шутерс-Хилла, в шести-семи милях от Лондона. Молодец он был, красавец, голову держал высоко, и вообще был, что называется, с огоньком. Писал стихи, ездил верхом, бегал, играл в крикет, танцевал, играл на сцене, и все это одинаково превосходно. Он чрезвычайно гордился мистером Гарри - своим единственным отпрыском, однако не баловал его. Это был джентльмен с сильной волей и зоркими глазами, и с ним приходилось считаться. Поэтому хоть он и был прямо-таки товарищем своему прелестному, умному мальчику, радовался, что тот очень любит читать сказки, и не уставал слушать, как мальчик декламирует на память "Меня зовут Порвал!" *, поет песни, например: "Светит майская луна, любовь моя" или "Когда тот, кто тебя обожает, только имя оставил..." * и тому подобное, все же он держал ребенка в руках, и ребенок действительно был ребенком, чего приходится пожелать многим детям!

А каким образом коридорный узнал обо всем этом? Да ведь он был у них младшим садовником. Не мог же он работать младшим садовником - а значит летом вечно торчать под окнами на лужайке, - косить, подметать, полоть, стричь и прочее - и не знать, как живут хозяева. Он знал бы все, даже если бы мистер Гарри сам не подошел к нему как-то рано утром и, спросив: "Кобс, вы знаете, как пишется имя Нора?", тут же не принялся вырезывать это имя печатными буквами на заборе.

Он не сказал бы, что до этого случая обращал внимание на детей, но, честное слово, приятно было видеть этих крошек, когда они гуляли вместе, по уши влюбленные друг в друга. А до чего он храбрый был, этот мальчик! Будьте покойны, он сорвал бы с себя шляпчонку, засучил бы рукавчики и пошел бы навстречу льву, - пошел бы, случись им с Норой повстречать льва, да если б она испугалась. Как-то раз они остановились близ того места, где коридорный выпалывал мотыгой сорняки на дорожке, и мальчик сказал, глядя снизу вверх:

- Кобс, вы мне нравитесь.

- Неужто правда, сэр? Вы делаете мне честь.

- Да, нравитесь, Кобс. А почему вы мне нравитесь, как вы думаете, Кобс?

- Право, не знаю, мистер Гарри.

- Потому что вы нравитесь Норе, Кобс.

- В самом деле, сэр? Очень приятно.

- Приятно, Кобс? Нравиться Норе - это лучше, чем иметь миллионы самых блестящих брильянтов.

- Совершенно верно, сэр.

- Вы уходите от нас, Кобс?

- Да, сэр.

- Вы хотели бы поступить на другое место, Кобс?

- Пожалуй, сэр; ничего не имею против, если место хорошее.

- В таком случае, Кобс, - говорил он: - вы будете у нас старшим садовником, когда мы поженимся,

И он берет под ручку девочку в небесно-голубой мантильке и уходит с нею прочь.

Коридорный может меня заверить, что, когда эти малютки с длинными светлыми кудрями, блестящими глазками и прелестной легкой походкой бродили по саду, горячо влюбленные друг в друга, смотреть на них было приятнее, чем на картину, и так же интересно, как на театральное представление. Коридорный считает, что птички принимали этих детей за птичек, держались подле них и пели, чтобы доставить им удовольствие. Иногда дети подлезали под тюльпановое дерево, сидели там в обнимку, прижавшись друг к другу нежными щечками, и читали сказки о принце и драконе, о добром и злом волшебниках и о прекрасной королевне. Иногда он слышал, как они строят планы - поселиться в лесу, разводить пчел, держать корову и питаться только молоком и медом. Однажды он встретил их около пруда и услышал, как мистер Гарри сказал:

- Пленительная Нора, поцелуйте меня, не то я сейчас брошусь в пруд вниз головой.

И коридорный не сомневается, что так он и сделал бы, откажись она исполнить его просьбу. В общем, видя все это, коридорный чувствовал, что он и сам влюблен... только он хорошенько не знал, в кого именно.

- Кобс, - сказал мистер Гарри как-то вечером, когда Кобс поливал цветы, - в конце июня я поеду в гости к своей бабушке, в Йорк.

- Вот как, сэр? Надеюсь, вам там будет весело. Я сам поеду в Йоркшир, когда уволюсь отсюда.

- Вы тоже поедете к своей бабушке, Кобс?

- Нет, сэр. У меня ее нету.

- Нет бабушки, Кобс?

- Нет, сэр.

Мальчик некоторое время смотрел, как Кобс поливает цветы, потом сказал:

- Я очень рад, что поеду туда... Нора тоже едет.

- Значит, вам там будет хорошо, сэр, - сказал Кобс, - потому что ваша милая будет у вас под боком.

- Кобс, - воскликнул мальчик, вспыхнув, - я никому не позволю насмехаться над этим!

- Я не насмехался, сэр, - смиренно объяснил Кобс, - и не думал вовсе.

- Тем лучше, Кобс, потому что вы мне нравитесь, и вы будете жить у нас... Кобс!

- Слушаю, сэр.

- Как вы думаете, что подарит мне бабушка, когда я к ней приеду?

- Не могу догадаться, сэр.

- Пятифунтовая банкнота Английского банка, Кобс.

- Фью! - свистнул Кобс. - Это изрядная сумма, мистер Гарри.

- На эту сумму можно многое сделать, ведь правда, Кобс?

- Еще бы, сэр!

- Кобс, - сказал мальчик, - я открою вам один секрет. В Нориной семье Нору дразнят мною, вышучивают нашу помолвку... высмеивают ее, Кобс!

- Такова, сэр, - изрек Кобс, - испорченность человеческой натуры.

Мальчик - сейчас он был вылитый отец - немного постоял, обратив пылающее лицо к закату, потом ушел, сказав на прощанье:

- Покойной ночи, Кобс. Я пойду спать.

Если я спрошу коридорного, как случилось, что он тогда собирался уволиться, он не сможет ответить мне толком. Пожалуй, он мог бы остаться там и до сих пор, только пожелай. Но он, видите ли, был тогда молодой, и ему хотелось чего-то нового. Да, этого только ему и хотелось - перемены. Мистер Уолмерс сказал Кобсу, когда тот предупредил о своем уходе:

- Кобс, - говорит, - вы чем-нибудь недовольны? Я спрашиваю потому, что, если кто-нибудь из моих слуг имеет основание быть недовольным, я по мере сил стараюсь выполнить его пожелания.

- Нет, сэр, - говорит Кобс, - благодарю вас, сэр, мне здесь у вас так хорошо, как нигде не будет. Но, сказать правду, сэр, хочется мне пойти поискать свое счастье.

- Ах, так, Кобс! - говорит он. - Хочу верить, что вы его найдете.

Ну, коридорный может меня заверить - да и заверил, приложив к голове сапожную щетку и как бы отдавая честь в соответствии со своей теперешней профессией, - что он все еще не нашел своего счастья.

Так вот, сэр! Коридорный покинул "Вязы", когда срок его службы кончился, мистер Гарри уехал к старой леди в Йорк, а старая леди была готова вырвать все зубы у себя изо рта (будь у нее зубы) ради своего внука, так она его обожала. И что же сделал этот младенец - а младенцем вы вполне можете его назвать и будете правы, - что же он сделал? Да сбежал от старой леди со своей Норой и отправился в Гретна-Грин жениться!

Да, сэр, коридорный служил вот в этом самом "Остролисте" (он несколько раз уходил отсюда, ища места получше, но по той или другой причине всегда возвращался), как вдруг в один прекрасный летний день подъезжает почтовая карета, а из кареты выходят наши ребятишки. Кондуктор и говорит хозяину:

- Не могу понять, кто они такие эти маленькие пассажиры; но молодой джентльмен сказал, что их обоих надо везти сюда.

Молодой джентльмен выходит; помогает выйти своей леди; дает на чай кондуктору и говорит нашему хозяину:

- Мы будем здесь ночевать. Отведите нам гостиную и две спальни. Отбивные котлеты и вишневый пудинг на двоих! - И тут он берет под ручку девочку в небесно-голубой мантильке и входит в дом смелей смелого.

Коридорный предоставляет мне судить, до чего были удивлены все в гостинице, когда эти малютки одни, без старших, поднимались наверх и в особенности когда он, коридорный, уже увидевший детей, хотя они его еще не видели, сообщил хозяину свое мнение насчет той экспедиции, которую они предприняли.

- Кобс, - говорит хозяин, - если так, придется мне отправиться в Йорк и успокоить их родственников. А тебе придется их сторожить и развлекать, пока я не вернусь. Но, прежде чем мне за это браться, Кобс, надо тебе самому убедиться, правильно ты догадался или нет.

- Слушаю сэр, - говорит Кобс, - будет сделано сию минуту.

И вот коридорный идет наверх и видит, что мистер Гарри сидит на грома-аднейшем диване (а диван и так-то большой был, но в сравнении с этими крошками казался Великой Уэйрской кроватью * ) и вытирает глаза мисс Норе своим платком. Ножонки их, конечно, не доставали до пола, и коридорный прямо не в силах выразить, до чего маленькими казались ребятишки.

- Это Кобс! Это Кобс! - кричит мистер Гарри, подбегает к коридорному и хватает его за руку.

Мисс Нора подбегает к нему с другой стороны, тоже хватает его за руку, и оба прыгают от радости.

- Я видел, как вы выходили из кареты, сэр, - говорит Кобс, - и мне показалось, будто это вы. Потом я решил, что не ошибся - узнал вас по росту и по фигуре... По какому делу вы едете, сэр?.. По брачному?

- Мы хотим обвенчаться в Гретна-Грин, Кобс, - отвечает мальчик. Потому мы и убежали. Нора немножко приуныла, Кобс, но теперь она развеселится, раз мы узнали, что вы нам друг.

- Благодарю вас, сэр, и благодарю вас, мисс, за ваше доброе мнение обо мне, - говорит Кобс. - У вас есть с собой багаж, сэр?

Быть может, я поверю коридорному, если он даст мне свое честное слово, что маленькая леди взяла с собой зонтик, флакон с нюхательной солью, полтора круглых ломтика поджаренного хлеба с маслом, восемь мятных лепешек и головную щетку - на вид совсем кукольную. Джентльмен вез ярдов десять веревки, ножик, три-четыре листа почтовой бумаги, сложенных в несколько раз, апельсин и фарфоровую именную кружку.

- Как вы намерены поступить, сэр? - спрашивает Кобс.

- Утром уехать, - отвечает мальчик (храбрый он был прямо на удивление!), - и завтра обвенчаться.

- Отлично, сэр! -говорит Кобс. - Вы согласны, сэр, чтобы я сопровождал вас?

Когда Кобс сказал это, дети снова запрыгали от радости и закричали:

- О да, да, Кобс! Да!

- Так вот, сэр, - говорит Кобс, - простите, если я осмелюсь высказать свое мнение, но вот что я вам посоветую. Я знаю одну лошадку, сэр, которую можно запрячь в фаэтон, - а фаэтон взять напрокат, - и эта лошадка очень быстро довезет вас и миссис Гарри Уолмерс-младшую до места (причем я буду сидеть за кучера, если разрешите). Я не вполне уверен, сэр, что эта лошадка будет свободна завтра, но если бы даже вам пришлось прождать до послезавтра, стоит все-таки взять именно ее. Что касается счетика, сэр, то если даже все деньги у вас выйдут, не беспокойтесь: я совладелец этой гостиницы, так могу и подождать с оплатой.

Коридорный уверяет меня, что, когда они захлопали в ладоши и снова запрыгали от радости, называя его "Добрый Кобс!" и "Милый Кобс!", а потом потянулись друг к другу через него и поцеловались от восторга, переполнившего их доверчивые сердечки, он решил, что поступает как самый подлый негодяй - до того совестно ему было обманывать их.

- Не нужно ли вам чего-нибудь, сэр? - спрашивает Кобс, до смерти стыдясь самого себя.

- После обеда нам хотелось бы пирожных, - отвечает мистер Гарри, сложив руки на груди, выставив вперед ногу и глядя в лицо Кобсу, - и еще два яблока... и варенья. К обеду подайте нам сухарной водицы. Хотя Нора привыкла пить поллафитника смородинной наливки за десертом - и я тоже.

- Я закажу все это в буфете, сэр, - говорит Кобс и уходит.

Коридорный и сейчас уверен, как был уверен тогда, что он лучше сразился бы с хозяином в бокс, лишь бы не вступать с ним в заговор, и что он всем сердцем желал, чтобы нашлось где-нибудь такое немыслимое место, где эти малютки могли бы заключить немыслимый брак и потом веки вечные наслаждаться немыслимым счастьем. Однако все это было невозможно, поэтому он выполнил приказание хозяина, и хозяин спустя полчаса уехал в Йорк.

Коридорный удивляется, до какой степени все женщины в доме - все до одной, замужние и незамужние, - полюбили этого мальчика, когда узнали, что он затеял. Коридорный еле удерживал их, - ведь они уже готовы были броситься в комнату и расцеловать мистера Гарри. Они с риском для жизни взбирались на что попало, лишь бы взглянуть на него через стекло в двери. Они толпились у замочной скважины. Они были без ума от него и его смелости.

Вечером коридорный пошел взглянуть, что поделывает беглая парочка. Джентльмен сидел на скамье в оконной нише, поддерживая обеими руками леди. А у нее слезы текли по щечкам, и она лежала очень усталая и полусонная, склонив головку на его плечо.

- Миссис Гарри Уолмерс-младшая устала, сэр? - спрашивает Кобс.

- Да, она утомилась, Кобс, - ведь она не привыкла уезжать из дому и теперь опять приуныла. Кобс, как вы думаете, не могли бы вы принести нам яблоко по-норфолкски?..

- Простите, сэр, - говорит Кобс. - Что вы изволили...

- Печеное яблоко по-норфолкски, наверное, подкрепит ее, Кобс. Она их очень любит.

Коридорный пошел заказать это подкрепляющее средство, и когда принес его, джентльмен подал яблоко леди, потом принялся кормить ее с ложечки и немного отведал сам, так как леди совсем засыпала и была довольно сердита.

- Как вы думаете, сэр, - говорит Кобс, - не пора ли взять свечу и отправиться на покой?

Джентльмен согласился с ним, и тут горничная стала первая подниматься по огромной лестнице, леди в небесно-голубой мантильке последовала за ней в сопровождении галантного джентльмена, и когда они подошли к ее дверям, джентльмен поцеловал ее и удалился в свои покои, а коридорный тихонько запер за ним дверь на ключ.

Наутро во время завтрака коридорный еще острее почувствовал, какой он низкий обманщик, когда дети (они еще с вечера заказали кипяток с молоком и сахаром, гренки и смородинное желе) спрашивали его насчет лошадки. Он не прочь признаться мне, что с трудом мог смотреть в лицо этим крошкам, зная, какой он отъявленный лжец. Однако он, как троянец, продолжал рассказывать всякие небылицы про лошадку. Он сообщил детям, что, к несчастью, лошадка подстрижена лишь наполовину и в таком виде ее нельзя запрягать, так как это ей вредно. Но к вечеру ее, конечно, подстригут, а завтра в восемь часов утра подадут фаэтон. Сидя здесь, в моей комнате, и вспоминая обо всей этой истории, коридорный полагает, что миссис Гарри Уолмерс-младшая как будто начала сдавать. Перед сном ей не завили волос, а сама она не умела их расчесывать, и когда они падали ей на глаза, это ее смущало. Но ничто не смущало мистера Гарри. За завтраком он держал свою чашку и уплетал желе с таким видом, точно был не самим собой, а своим отцом.

Коридорный предполагает, что после завтрака они принялись рисовать солдатиков, - во всяком случае, ему известно, что множество таких рисунков потом нашлось в камине, и все солдаты на них были изображены верхом. Позже мистер Гарри позвонил в колокольчик - удивительно, до чего хорошо держался этот мальчик! - и спросил бодрым тоном:

- Кобс, тут поблизости есть хорошие места для прогулок?

- Да, сэр, - ответил Кобс. - Тут есть, например, Дорожка Любви.

- Ну вас совсем, Кобс! - Мальчик так именно и выразился. - Вы шутите!

- Простите, сэр, - возразил Кобс. - тут одна дорожка действительно называется Дорожкой Любви. Гулять по ней очень приятно, и я почту за честь показать ее вам и миссис Гарри Уолмерс-младшей.

- Нора, милочка моя, - сказал мистер Гарри, - это прелюбопытно. Нам, право, стоит посмотреть Дорожку Любви. Наденьте шляпку, душенька моя милая, и пойдемте туда с Кобсом.

Коридорный предоставляет мне самому судить, каким подлецом он чувствовал себя, когда на прогулке эти малыши объявили ему, что решили, если он будет у них старшим садовником, платить ему две тысячи гиней в год за то, что он им такой верный друг. В эту минуту коридорному хотелось, чтобы земля разверзлась у него под ногами и поглотила его, - так стыдно ему было, когда сияющие глазки детей доверчиво смотрели на него. Итак, сэр, он по мере сил постарался перевести разговор на другую тему и повел детей по Дорожке Любви на заливные луга, где мистер Гарри чуть было не утонул, добывая водяную лилию для Норы - ведь этот мальчик ничего не боялся... Ну, вот, сэр, наконец они устали до смерти. Все вокруг было для них так ново и незнакомо, что они совершенно выбились из сил. И тут они улеглись на берег, поросший ромашками, совсем как "Дети в лесу", или лучше сказать - на лугу, и заснули.

Коридорный не знает (быть может, я знаю?), но ничего, это не имеет ровно никакого значения, - не знает, почему он чуть не разревелся, когда поглядел, как эти прелестные ребятишки спят на травке в тихий, солнечный день и, наверно, даже сейчас не видят таких радужных снов, какие видели наяву. Но, господи! Как подумаешь о себе - чем ты сам-то занимался чуть не с колыбели, и до чего ты ничтожный человек, и почему всегда получается, что у тебя есть только "вчера" да "завтра", а "сегодня" для тебя не существует так даже как-то чудно делается!

Так вот, сэр, они, наконец, проснулись, и тут коридорный кое-что подметил, а именно - что миссис Гарри Уолмерс-младшая не в духе. Когда мистер Гарри обнял ее за талию, она сказала, что он ей "так надоел!", а когда он сказал: "Нора, майская луна моя, разве ваш Гарри может вам надоесть?", она ответила: "Да, и я хочу домой!"

Вареная курица и пудинг из хлеба с маслом несколько оживили ее, но коридорный должен сознаться мне по секрету, что не худо было бы ей внимательней прислушиваться к голосу любви и не так самозабвенно уплетать смородину. Тем не менее мистер Гарри держался хорошо, и его благородное сердце было по-прежнему полно любви. В сумерках миссис Уолмерс совсем осовела и расплакалась. Поэтому миссис Уолмерс ушла спать рано, по-вчерашнему, и мистер Гарри последовал ее примеру.

Часов в одиннадцать - двенадцать ночи хозяин возвращается домой в наемной карете вместе с мистером Уолмерсом и какой-то пожилой леди. Мистера Уолмерса вся эта история как будто забавляет, но вместе с тем лицо у него очень серьезное, и вот он говорит нашей хозяйке:

- Мы перед вами в большом долгу, сударыня, за то, что вы так заботились о наших детишках, и никогда не сможем вознаградить вас по заслугам. А теперь, сударыня, скажите, пожалуйста, где мой мальчик?

Наша хозяйка отвечает:

- За милым мальчиком присматривает Крбс, сэр. Кобс, проведи их в сороковой!

Тут мистер Уолмерс говорит Кобсу:

- А, Кобс, очень рад видеть вас! Я догадался, что вы здесь!

А Кобс говорит на это:

- Да, сэр. Ваш покорный слуга, сэр.

Быть может, мне странно будет это слышать, но коридорный уверяет меня, что, когда он поднимался по лестнице, сердце у него стучало как молоток.

- Простите, сэр, - говорит Кобс, отпирая дверь, - надеюсь, вы не прогневаетесь на мистера Гарри. Ведь мистер Гарри прекрасный мальчик, сэр, и впоследствии вы будете им гордиться.

По словам коридорного, он в эту минуту был настроен так решительно, что, вздумай отец прекрасного мальчика ему противоречить, коридорный, наверно, дал бы ему затрещину, а там будь что будет.

Но мистер Уолмерс сказал только:

- Нет, Кобс, не бойтесь, друг мой. Благодарю вас!

И тут он входит в комнату, потому что дверь уже открыли.

Коридорный тоже входит со свечой в руке и видит, как мистер Уолмерс, подойдя к кровати, тихонько нагибается и целует личико спящего. Потом стоит и с минуту смотрит на него, удивительно похожий на мальчика (говорят, он сам когда-то увез миссис Уолмерс); потом осторожно трясет его за плечико:

- Гарри, милый мой мальчик! Гарри!

Мистер Гарри вскакивает и смотрит на него. Смотрит и на Кобса. И так развито было в этом малыше чувство чести, что он смотрит на Кобса, желая убедиться, не повредил ли он чем-нибудь своему другу.

- Я не сержусь, дитя мое. Я хочу только, чтобы ты оделся и вернулся домой.

- Хорошо, папа.

Мистер Гарри быстро одевается. Когда он уже почти готов, слезы подступают у него к горлу и подступают все больше и больше, в то время как он стоит и смотрит на отца, а отец стоит и спокойно смотрит на него вылитый портрет своего сына.

- Пожалуйста, нельзя ли... - до чего он был мужественный, этот ребенок, и как он удерживал набегающие слезы! - Пожалуйста, милый папа... нельзя ли мне перед отъездом... поцеловать Нору?

- Можно, дитя мое.

И вот отец берет мистера Гарри за руку, а коридорный идет впереди со свечой, и они входят во вторую спальню, где у кровати сидит пожилая леди, а бедная маленькая миссис Гарри Уолмерс-младшая крепко спит. Отец подносит ребенка к подушке, а тот на мгновение прижимается личиком к теплому личику бедняжки, ничего не ведающей маленькой миссис Гарри Уолмерс-младшей, и тихонько притягивает его к себе - зрелище, столь трогательное для горничных, которые заглядывают в дверь, что одна из них восклицает: "Как не стыдно их разлучать!". Но эта горничная, как сообщает мне коридорный, была от природы мягкосердечна. Впрочем, ничего худого о ней сказать нельзя. Отнюдь нет.

Коридорный говорит, что тем дело и кончилось. Мистер Уолмерс уехал в карете, держа мистера Гарри за руку. Пожилая леди и миссис Гарри Уолмерс-младшая (впрочем, она так и не носила этой фамилии, потому что впоследствии вышла замуж за какого-то капитана и умерла в Индии) уехали на другой день. В заключение коридорный спрашивает меня, согласен ли я с ним вот в чем: во-первых, что не много найдется женихов и невест, которые были бы и вполовину так невинны и простодушны, как эти дети; во-вторых, что было бы куда как хорошо для многих женихов и невест, если бы их остановили вовремя и вернули домой порознь.

ТРЕТЬЯ ВЕТКА

Счет

Снег шел целую неделю. Время это пролетело для меня так быстро, что я усомнился бы в том, что прошла неделя, если бы на столе у меня не лежало одно документальное доказательство.

Дорогу расчистили уже накануне, а упомянутый документ был моим счетом. Он красноречиво свидетельствовал о том, что я ел, пил, грелся и спал среди гостеприимных веток "Остролиста" целых семь дней и ночей.

Вчера я решил переждать еще сутки, чтобы дорога хорошенько укаталась, эта отсрочка была мне нужна для завершения моей задачи. Я приказал, чтобы счет мой лежал на столе, а карета стояла у подъезда "завтра в восемь часов вечера". И назавтра в восемь часов вечера я вложил свой дорожный пюпитр в кожаный футляр, заплатил по счету и облачился в теплые пальто и плащи. Теперь мне, конечно, не хватило бы времени добавить замерзшую слезу к тем сосулькам, которые, несомненно, в изобилии висели на фермерском доме, где я впервые увидел Анджелу. Мне нужно было доехать до Ливерпуля по кратчайшей дороге, получить там свой багаж и погрузиться на корабль. Хлопот было немало, и я не мог терять ни часа.

Я простился со всеми здешними моими друзьями - и, пожалуй, даже на время со своей застенчивостью - и стоял уже с полминуты у подъезда гостиницы, пока конюх лишний раз обматывал веревкой мой чемодан, привязанный наверху кареты, как вдруг увидел фонари, движущиеся по направлению к "Остролисту". Дорогу так занесло снегом, что стука колес не было слышно, но все мы, стоя у подъезда, видели, как между окаймлявшими дорогу снежными сугробами к нам приближаются фонари, и притом очень быстро. Горничная тут же догадалась, в чем дело, и крикнула конюху:

- Том, они едут в Гретну!

Конюх, зная, что женщины нюхом чуют любую свадьбу и тому подобное, помчался по двору с криком "Сменную четверню!", и вся гостиница сразу пришла в движение.

Мне было грустно, но интересно взглянуть на счастливца, который любит и любим, и, вместо того чтобы отбыть немедленно, я стоял у подъезда гостиницы, пока к ней не подъехали беглецы. Молодой человек с живыми глазами, закутанный в плащ, выскочил из кареты так стремительно, что чуть не сбил меня с ног. Он обернулся, чтобы извиниться, и - клянусь небом! - это был Эдвин!

- Чарли! - воскликнул он, отшатнувшись. - Силы небесные, что ты здесь делаешь?

- Эдвин! - воскликнул я, тоже отшатнувшись. - Силы небесные, а ты что здесь делаешь?

Но тут я ударил себя по лбу, и невыносимо яркая вспышка сверкнула у меня перед глазами.

Он втащил меня в маленькую приемную (где всегда теплился слабый огонек, но не было кочерги, и где проезжие ждали, пока запрягут лошадей) и, закрыв дверь, сказал:

- Чарли, прости меня!

- Эдвин! - отозвался я. - И тебе не стыдно? Ведь я любил ее так нежно! Ведь я так давно отдал ей свое сердце!

Я больше не мог говорить.

Моя горячность поразила его, но он имел жестокость сказать мне, что не думал, что я приму все это так близко к сердцу.

Я посмотрел на него. Я уже не упрекал его. Но я смотрел на него.

- Мой милый, милый Чарли, - продолжал он, - умоляю тебя, не думай обо мне дурно! Я знаю, ты имеешь право требовать от меня полнейшей откровенности, и, верь мне, я до сих пор всегда был с тобой откровенен. Я ненавижу скрытность. Это низкое свойство, и я не терплю его. Но мы с моей любимой скрывали все это ради тебя же самого!

Он и его любимая! Это придало мне твердости.

- Вы скрывали все это ради меня, сэр? - переспросил я, удивляясь, как может он произносить подобные слова с таким честным, открытым лицом.

- Да... и ради Анджелы, - подтвердил он.

Мне почудилось, будто комната неуклюже закружилась - как волчок, который вот-вот остановится.

- Объяснись, - сказал я, держась рукой за кресло.

- Милый, дорогой друг Чарли! - сердечным тоном отозвался Эдвин. Подумай сам! Вы с Анджелой были так счастливы; мог ли я скомпрометировать тебя в глазах ее отца, посвятив тебя в нашу помолвку и в наши тайные планы после того, как он отказал мне в руке своей подопечной? Право же, лучше для тебя, что ты искренне можешь сказать ему: "Он не посоветовался со мной, он ничего мне не сказал, ни слова". Если Анджела и догадывалась, если она по мере сил сочувствовала и помогала мне - благослови ее бог, какая это прелестная девушка и какая несравненная жена из нее получится! - то сам я тут ни при чем. Ни я, ни Эмелин, мы ни о чем не говорили ей, так же как и тебе. И по той же причине, Чарли, верь мне, по той же причине, ни по какой другой!

Эмелин была двоюродная сестра Анджелы. Жила у нее в доме. Воспитывалась вместе с нею. Состояла под опекой ее отца. Имела средства.

- Значит, в карете сидит Эмелин, мой дорогой Эдвин! - воскликнул я, обнимая его с величайшей нежностью.

- Ну, знаешь, - сказал он, - неужели ты думаешь, что я отправился бы в Гретна-Грин без нее?

Я выбежал из дома вместе с Эдвином, я распахнул дверцу кареты, я схватил Эмелин в свои объятия, я прижал ее к сердцу. Она была закутана в мягкие белые меха, как и вся снежная равнина вокруг нас, но она была теплая, юная и прелестная. Я своими руками запряг их передних лошадей и дал их слугам по пятифунтовой бумажке; я кричал им "ура", когда они отъезжали, а сам сломя голову умчался в противоположную сторону.

Я не поехал в Ливерпуль, я не поехал в Америку, я вернулся прямо в Лондон и женился на Анджеле. До сего дня я так и не открыл ей той тайной черты своего характера, которая породила во мне недоверие и заставила меня предпринять ненужное путешествие. Когда она, и они, и восемь человек наших детей, и семеро ихних (я говорю о детях Эдвина и Эмелин, а их старшая дочь уже такая взрослая, что ей самой пора надеть подвенечное платье, в котором она будет еще больше похожа на мать), когда все они прочтут эти страницы - а они, конечно, прочтут их, - меня, наконец, разоблачат. Ничего! Я перенесу это.

В "Остролисте" рождественские праздники пробудили во мне, по простой случайности, интерес к людям и стремление понять их и позаботиться о тех, кто меня окружает. Надеюсь, мне от этого не стало хуже и никому из близких или чужих мне людей не стало от этого хуже. И вот что я еще скажу: да цветет зеленый остролист, глубоко врастая корнями в нашу английскую почву, и да разнесут птицы небесные его семена до всему свету!

МЕРТВЫЙ СЕЗОН

Перевод Л. Борового (под редакцией З. Александровой)

Холодной весной этого года мне выпало на долю оказаться на одном из курортов во время мертвого сезона. Жестокий северо-восточный шквал забросил меня туда из чужих краев, и я провел там в одиночестве три дня, полный решимости поработать на славу.

В первый день я начал свою деятельность с того, что два часа смотрел на море и пытался своими пристальными взглядами смутить пограничную стражу. Покончив с этими важными занятиями, я уселся у одного из двух окон моей комнаты, намереваясь сделать нечто отчаянное в области литературного творчества и сочинить главу неслыханного совершенства, - с каковой главой настоящий очерк не имеет ничего общего.

У курорта во время мертвого сезона есть та замечательная особенность, что все в нем требует осмотра. Я раньше и не подозревал об этой роковой истине, но как только сел писать, я сразу начал ее осознавать. Едва я ощутил вдохновение и обмакнул перо в чернила, часы на молу - часы с красным циферблатом и белым ободком - потребовали от меня, и в высшей степени настойчиво, чтобы я проверил свои карманные часы и установил, насколько я отклонился от гринвичского времени. Не собираясь отправляться в путешествие или производить какие-нибудь научные наблюдения, я не имел ни малейшей надобности в гринвичском времени и мог принять курортное время как нечто вполне для меня достаточное в смысле точности. Но часы на молу настаивали на своем, и я почувствовал необходимость положить перо, сверить с ними мои часы и впасть в серьезную тревогу по поводу полусекунд. Я опять взял в руку перо и уже готов был начать мою драгоценную главу, когда таможенный катер под моим окном потребовал, чтобы я сделал ему морской смотр, и притом немедленно.

В данных обстоятельствах отмахнуться от таможенного катера было выше человеческих сил, потому что тень его топ-мачты падала на мою бумагу, а флюгер играл на еще не начатой первой мастерской главе моего сочинения. Оказалось необходимым поэтому отойти к другому окну; там я уселся верхом на стул - почти как Наполеон на бивуаке, как его изображают гравюры, - и начал осмотр катера, который на весь день преградил путь моей главе. Судя по снастям, он мог поставить множество парусов, но корпус его был так мал, что четыре гиганта (трое мужчин и мальчик) на борту, занятые его чисткой, заставили меня опасаться, что от катера ничего не останется. Пятый гигант, видимо считавший, что находится на "нижней палубе" - и действительно, нижняя половина его тела приходилась как раз там - задумчиво стоял в такой близости к маленькой пыхтящей трубе, что казалось, будто он раскуривает ее, как трубку. Несколько мальчишек наблюдали за этим с мола; и когда можно было надеяться, что внимание гигантов чем-то полностью занято, то один, то другой из мальчишек, ухватившись за веревку, свисавшую со снастей, взлетал в воздух над палубой как молодой дух шторма. Но вот шестой работник принес на катер два маленьких бочонка с водой; вот приехала тележка и доставила на катер большую корзину. Теперь я уже должен был считать, что катер отправляется в рейс, пришлось задуматься о том, куда, собственно, он уходит, и когда уходит, и почему уходит, и когда можно ждать его обратно, и кто им командует. Я задумался над этими важными вопросами, как вдруг пакетбот, готовясь к отплытию и выпуская отработанный пар, зарычал: "Посмотри на меня!"

И я положительно был обязан посмотреть на пакетбот, который готовился к отплытию: туда уже устремились, с великим шумом, пассажиры, только что приехавшие по железной дороге. Команда надела просмоленные куртки - а мы понимаем, что это означает, - не говоря уж о белых тазах, сложенных аккуратными маленькими стопками, по дюжине в каждой, за дверью кормовой кают-компании. Я видел, как одна предусмотрительная дама, заранее смирившись, взяла себе тазик из этих запасов посуды, как взяла бы пропуск в буфет, улеглась на палубе, поставила этот сосуд у своего изголовья, укутала себе ноги одной шалью, торжественно закрыла лицо, по обычаю древних, другой шалью и, приготовившись таким образом, впала в оцепенение. Уже сбросили на палубу мешки с почтой (о, если б я так же хорошо выдерживал качку, как эти мешки); пакетбот перестал рычать, стал верповать и медленно пошел к белой отметке на отмели. Вот он вдруг нырнул, вот закачался, вот ударила волна в его борт, и никакой Альманах Мура * или мудрец Рафаэль * не сказали бы мне о том, что происходит на пароходе, больше, чем я уже знал сам.

Знаменитая глава была уже почти начата, и была бы совсем начата, если б не ветер. Он упрямо дул с востока, ворчал в дымоходе и сотрясал весь дом. Это бы еще ничего; но, вглядываясь для вдохновения в серые глаза ветра, я должен был положить перо и отметить про себя, как выразительно все вблизи моря говорит о своей зависимости от ветра. Деревья, пригнутые в одном направлении; гавань, укрепленная сильнее всего с наветренной стороны; вал из гальки, наметанный на берегу все в том же направлении; множество стрел, указывающих, откуда ждать общего врага; и море, кидающееся им навстречу, точно разъяренное их видом. Это подало мне мысль, что я положительно должен выйти и погулять при ветре; поэтому я отказался от моей великолепной главы на этот день, полностью убедив себя, что у меня есть моральное обязательство перед самим собой - проветриться.

Я и проветрился основательно, на большой - и очень высокой - дороге, идущей по вершине утесов. Здесь я встретил почтовую карету - пассажиры на империале придерживали шляпы на голове, да и самих себя тоже, - и отару овец, у которых ветер так взлохматил шерсть на шее, что они казались какими-то косматыми совами. Ветер играл с маяком, дул в него точно в огромный свисток, гонял водяную пыль над морем в виде туманного облака; суда качались и тяжело переваливались; местами длинные косые лучи света прокладывали крутые трапы от океана к небу. Я прошел десять миль и оказался в другом приморском городе, без утесов, где в это время был тоже мертвый сезон, как и в городе, из которого я пришел. Половина домов была заколочена; половина остальной половины сдавалась внаем; в городе было не больше деловой жизни, чем если бы он находился на дне моря. Никто, казалось, не процветал здесь, кроме стряпчего; перо его клерка, сидевшего под окном-фонарем его деревянного дома, усердно бегало по бумаге; медная дощечка на его двери одна только не была забрызгана солью и, по-видимому, была начищена до блеска еще сегодня утром. На берегу, среди люгеров и кабестанов, группы лодочников с обветренными лицами, напоминавшие каких-то тритонов, укрывались под зашитой этих люгеров и кабестанов или, став против ветра, смотрели в старые подзорные трубы. Колокольчик в зале "Адмирала Бенбоу" так отвык звонить за время мертвого сезона, что я не услышал его звона, когда хотел спросить себе завтрак, не услышала его и молодая женщина в черных чулках и толстых башмаках, которая заменяла, на время мертвого сезона, официанта, пока я не дернул его три раза подряд.

Сыр в "Адмирале Бенбоу" был такой, какого можно ожидать в мертвый сезон, но домашний хлеб был хорош, а пиво - превосходно. Введенный в заблуждение каким-то одним днем ранней весны, когда было тепло и солнечно, Адмирал потушил огонь в камине и заменил его цветочными горшками, что было очень любезно и оптимистично с его стороны, но неразумно. Сейчас, во время моего посещения, в зале было холодно, как на том свете. Поэтому я позволил себе заглянуть, через каменный коридорчик, в кухню Адмирала; увидя, что перед кухонным очагом Адмирала, спинкой ко мне, стоит высокая скамья, я вошел в кухню, с хлебом и сыром в руках, продолжая жевать и поглядывая по сторонам. На скамье сидели крестьянин и два лодочника, покуривая трубки и попивая пиво из толстых пинтовых фаянсовых кружек - особенных местных кружек, опоясанных разноцветными кольцами, между которых шел орнамент в виде очищенных кореньев. Крестьянин рассказывал о том, что он видел всего за три ночи до того; это был потрясающий случай столкновения судов в Ламанше. Его рассказ дал моему воображению мотив, который я не скоро забуду.

- В это самое время, - сказал он (это был от природы прозаический человек, но он теперь поднялся до высокого стиля, как того требовала тема), - ночь была светлая и тихая, только над водой стоял серый туман, который простирался, я думаю, не более чем на две или три мили. Я прохаживался по деревянным мосткам рядом с молом, неподалеку от того места, где это произошло, вместе с моим другом, по фамилии Клокер. Мистер Клокер торгует колониальными товарами вон там (при этом он указал чашкой своей трубки в таком направлении, что я мог бы заключить, что мистер Клокер - тритон, торгующий колониальными товарами под водой, на глубине двадцати пяти сажен). Мы курили трубки, расхаживали взад и вперед по мосткам и говорили о том о сем. Мы были совсем одни, если не считать того, что несколько ховеллеров (кентское название для портовых грузчиков, какими были его собеседники) топтались у своих люгеров в ожидании прилива, как это водится у ховеллеров (один из лодочников, задумчиво глядя на меня, призакрыл один глаз; это, как я понял, должно было означать: во-первых, что он приобщает и меня к разговору; во-вторых, что он подтверждает сказанное; в-третьих, что он причисляет себя к ховеллерам). Вдруг мистер Клокер и я прямо-таки приросли к земле; в тишине над морем мы услышали звук, будто зарыдала флейта или эолова арфа. Мы не понимали, что это значит, и судите о нашем удивлении, когда мы увидели, что ховеллеры, все как один, вскочили в свои лодки и спешат поднять паруса и отвалить, точно все разом сошли с ума! Они-то знали, что это был сигнал бедствия с тонущего переселенческого корабля...

Когда я после этого возвратился в мой мертвосезонный курорт, пройдя двадцать миль хорошим шагом, я узнал, что знаменитый "Черный месмерист" собирается вечером осчастливить публику в Зале Муз, которую он для этого нанял. После хорошего обеда, сидя у огня в кресле, я начал колебаться в своем намерении посетить представление Черного Месмериста и склоняться к тому, что лучше остаться там, где я нахожусь. Этого требовала и галантность, поскольку я покинул Францию не один, а прибыл из тюрьмы Сент-Пелажи с моим знаменитым и несчастным другом мадам Ролан * (в двух томах, купленных по два франка за каждый в книжной лавке на площади Согласия в Париже, на углу Королевской улицы). Решив провести вечер teta-a-tete с мадам Ролан, я предвкушал, как всегда, большое удовольствие от общения с этой остроумной женщиной, от очарования ее смелой души, от ее увлекательной беседы. Должен признаться, что, если б у нее было чуть побольше недостатков, побольше каких-нибудь слабостей, я любил бы ее сильнее; но я хочу верить, что дело во мне, а не в ней. В этот раз мы провели вместе несколько печальных и памятных мне часов, и она снова рассказала мне, как бесчеловечно ее изгнали из Аббатства, как ее вторично арестовали, прежде чем она успела легко взбежать на пол-дюжину ступенек по лестнице своего дома, и отвезли в тюрьму, которую она покинула уже только в день казни.

Мы с мадам Ролан расстались около полуночи, и я ушел спать, с огромными планами на будущий день касательно моей несравненной главы. Слышать, как на рассвете входили в гавань заграничные пароходы, и знать при этом, что я не у них на борту и не обязан вставать, было очень утешительно; и я встал, чтобы приняться за свою главу с огромным воодушевлением. Я настолько преуспел в этом> что уселся опять у моего окна, в это второе мое утро, и написал первые полстроки главы, которые тут же зачеркнул, потому что они мне не понравились; но тут я почувствовал угрызения совести по поводу того, что, в сущности, не осмотрел вчера курорт во время мертвого сезона, а сразу же ушел за его пределы со скоростью четырех с половиной миль в час. Очевидно, искупить этот грех я мог только тем, что выйду и буду осматривать его теперь, не откладывая этого дела ни на минуту. Вот почему - единственно во имя долга - я отложил мою блестящую главу до другого дня и вышел на улицу, заложив руки в карманы.

Все дома и квартиры, которые когда-либо сдавались приезжим, были в то утро свободны. Как снежком, посыпало повсюду объявлениями "сдается внаем". Это заставило меня задуматься о том, что же делают владельцы всех этих жилищ во время мертвого сезона; чем они заполняют свое время, чем занимают свои умы. Не могут же они всегда ходить в методистские церкви, которые попадались на моем пути каждую минуту. Должны же быть у них какие-то другие развлечения. Может быть, они делают вид, что снимают квартиры друг у друга или, смеха ради, занимают друг у друга чай? Может быть, они отрезают ломти от своей собственной телятины и баранины и притворяются, что это - чужие? Может быть, они разыгрывают сценки из жизни, как это делают дети, и говорят: "Вот я сейчас приду в вашу квартиру, а вы запросите с меня на две гинеи больше, чем полагается; я скажу, что мне надо подумать до утра, а вы скажите, что другие леди и джентльмен, бездетные, уже почти согласились на ваши условия, и вы дали им слово ответить положительно через полчаса и уже собирались снять объявление о сдаче внаем, когда услышали стук в дверь; ну, тогда уж мне придется снять, сами понимаете". Множество таких предположений занимало мои мысли. Пройдя мимо обрывков афиш о прошлогодних гастролях цирка - они еще не отлепились от стен, - я оказался в поле, на окраине города, близ лесного склада, как раз там, где цирк давал свои представления; еще видна была монашеская тонзура на траве, обозначавшая место, где юная леди смело скакала на своей любимой лошади Светлячок. Возвратившись в город, я оказался среди лавок, и как выразительно они говорили о том, что теперь мертвый сезон! У аптекаря не было ни ящиков лимонада в порошке, ни косметического мыла и притираний для пляжа, ни волнующих духов: ничего не было, кроме больших пузатых красных бутылок, которые точно воспалились от зимних ветров и морской соли. У бакалейщика острые маринады, соус Гарвея, приправы д-ра Китченера, паштет из анчоусов, варенье "Денди" и все остальные роскошные возбудители аппетита зимовали где-то в подвале. Лавка фарфоровых изделий не предлагала никаких безделушек ни из каких дальних стран. "Модный базар" совсем сдался и только повесил на ставнях объявление, что магазин будет открыт после Троицы, а владельца, до того времени, можно найти в Уайлд-Лодж, Ист-Клифф. В заведении морских ванн, состоящем из чистых маленьких деревянных домиков высотой в семь-восемь футов, я видел самого владельца: он спал в ванне. Что до купальных кабинок, то они оказались (как они туда попали, пусть объяснит кто-нибудь другой) на вершине холма, по крайней мере в полутора милях от берега. Библиотека, которую я никогда не видел иначе, как с широко распахнутой дверью, была теперь наглухо закрыта; и два сердитых, плешивых старых джентльмена были, казалось, герметически закупорены внутри, вечно читая газету. То загадочное учреждение, которое называется Музыкальной лавкой, жило своей обычной жизнью (разве только, что теперь на складе было еще больше кабинетных роялей), точно для него разгар сезона или мертвый сезон - совершенно одно и то же. В витрине был тот же набор блестящих медных духовых инструментов, устрашающе-изогнутых, стоимостью, я думаю, в несколько тысяч фунтов; абсолютно немыслимо представить себе, чтобы кто-нибудь, в какой-либо сезон, играл на них или пожелал на них играть. Кроме того, в окне было пять треугольников, шесть пар кастаньет и три арфы, а также ноты всех полек в разноцветных обложках, какие когда-либо издавались, начиная с той первоначальной польки, где перед нами выступает, подбоченясь, пара высокородных и изящных поляков, мужчина и женщина, - и кончая "Дочерью Крысолова" *. Удивительное учреждение, неразрешимая загадка! Еще три лавки были примерно в том же состоянии, что и в разгар сезона. Во-первых, лавка, где продают часы для моряков и где можно еще видеть во множестве огромные старинные часы, предназначенные, как видно, смягчать падение с верхушки мачты и имеющие для завода нечто вроде пожарного гидранта. Во-вторых, лавка, торгующая матросской одеждой, где выставлены старые зюйдвестки, старые клеенчатые куртки, старые двубортные куртки и старый морской сундук с ручками, напоминающими пару серег из каната.

В-третьих, - неизменная книжная лавка, где продают забытые приезжими книги. Здесь на обложках еще можно видеть, как доктор Фауст проваливается в красно-желтую преисподнюю под наблюдением трех чешуйчатых зеленых персонажей, у которых из лопаток тянутся длинные отростки в виде змей. Здесь еще продаются, по шесть пенсов за штуку, "Золотой Сонник" и "Норвудский прорицатель" с инструкциями насчет того, как испечь волшебный пирог и как гадать по чаинкам в чашке, и с изображением молодой женщины с высокой талией, возлежащей на диване в столь неудобной нозе, что становится понятно, почему ей одновременно снится пожар, кораблекрушение, землетрясение, скелет, церковные врата, молния, похороны и молодой человек в ярко-синем сюртуке и панталонах канареечного цвета. Здесь есть также "Маленькие щебетуньи" и сборники комических песен Фэрберна. Есть также баллады на особой старой бумаге и со старым смешением шрифтов; где старик в кресле и в треуголке служит иллюстрацией к "Уиллу Уотчу, смелому контрабандисту"; * а "Монах Серого Ордена" * представлен маленькой девочкой в кринолине и с корабликом вдали. Все как в те давние времена, когда эти предметы были для меня источником беспредельных восторгов.

У меня ушло столько времени на то, чтобы вкусить от всех этих радостей, что мадам Ролан я мог посвятить не более часа перед сном. Мы с ней всецело сошлись во мнениях по поводу ее воспитания в монастыре, и я встал на следующее утро с глубоким убеждением, что наступил, наконец, день для написания великой главы.

Но за ночь ветер стих, и когда я сидел за завтраком, я покраснел при мысли о том, что я ведь еще не побывал на Холмах. Я, такой отличный ходок, и не был еще на Холмах! Право же, в такое тихое и ясное утро это упущение должно быть наверстано. Следуя указаниям книги "Весь долг человека", я предоставил главу самой себе на данное время - и пошел на Холмы. Они были удивительно зелены и красивы и задали мне много работы. Когда я покончил со свежим воздухом и видами природы, пришлось спуститься в долину и осмотреть хмель (о котором я ничего не знаю) и позаботиться, равным образом, о вишневых садах. Затем я взял на себя труд подвергнуть допросу семейство бродяг, одетых в черное (мать у них, как они уверяли, - я не сомневаюсь, что уверяла меня в этом сама мать, - умерла неделю назад), и приложить к этому восемнадцать пенсов, которые произвели большое впечатление, вместе с моральными увещаниями, которые не произвели никакого впечатления. К моей непревзойденной главе я вернулся уже в конце дня. Тогда я решил, что она не по сезону, как и все вокруг, и отложил ее.

Вечером я пошел в театр, на бенефис миссис Б. Уэджингтон, которая расклеила по всему городу призывы: "Не забудьте!". Сбор составил, по моим подсчетам, четыре шиллинга девять пенсов к началу представления, но, пожалуй, округлился в течение вечера до половины соверена. Не было ничего такого, что могло бы кого-либо задеть - кроме мистера Бринса из Лидса. Миссис Б. Уэджингтон пела под аккомпанемент рояля. То же делал и мистер Б. Уэджингтон; кроме того, он снял пиджак, закатал брюки и сплясал в деревянных башмаках. Б. Уэджингтона-младшего, в возрасте десяти месяцев, нянчила в это время в ложе дрожащая от холода молодая особа, и глаз миссис Б. Уэджингтон не раз косил в ту сторону. Мир всем Уэджингтонам, от А до Зет! Пусть они хоть где-нибудь придутся к сезону!

КАК ПОПАСТЬ В ОБЩЕСТВО

Перевод З. Александровой

Среди превратностей, испытанных Домом, было и такое время, когда его снимал владелец цирка. Этот наниматель оказался записан в приходских книгах за соответствующий год, так что установить его фамилию не представило трудности. Труднее было найти его самого. Он вел кочевую жизнь, и поэтому оседлые люди потеряли его из виду, а те, кто кичился своей респектабельностью, не хотели сознаваться, что когда-либо имели с ним дело. В конце концов нам все же удалось обнаружить возле Детфорда, в болотистой и низменной местности среди огородов, деревянный дом на колесах; у дверей его курил трубку седоватый человек в вельветоне, с таким обветренным лицом, что оно казалось татуированным. Деревянный дом был поставлен на зимнюю стоянку около илистого речного устья, и все вокруг - скрытая туманом река, влажные болота и мокрые огороды - тоже курилось заодно с трубкой седоватого человека. За компанию со всеми этими курильщиками дымилась и труба деревянного дома на колесах.

На вопрос: не снимал ли он в свое время Дома, Отдававшегося Внаем, Седоватый Вельветон с некоторым удивлением ответил: да, снимал. Значит, его зовут Мэгсмен? Совершенно верно, Мэгсмен, Тоби - во святом крещении Роберт, а в цирковом деле сызмала прозван Тоби...

А что? Кажется, Тоби Мэгсмен ни в чем плохом не замечен. Кажется, ничего такого...

Мы поспешили заверить его, что ничего такого не было. Просто мы наводим некоторые справки относительно Дома, так не скажет ли мистер Мэгсмен, почему он съехал.

Пожалуйста, отчего не сказать? Все вышло из-за Лилипута.

Из-за Лилипута?

- Да, - повторил с расстановкой мистер Мэгсмен, - именно из-за Лилипута.

Если это не слишком затруднит мистера Мэгсмена, быть может, он не откажется сообщить нам некоторые подробности?

Подробности, сообщенные мистером Мэгсменом, были следующие:

Во-первых, дело было давно, - когда еще не было запрещения на лотереи, да и на многое другое. Мистер Мэгсмен как раз подыскивал хорошее помещение, а когда увидел этот дом, сразу сказал себе: "Уж я тебя заполучу, если ты сдаешься. Никаких денег не пожалею",

- Соседи очень обижались и стали жаловаться. А чего бы, кажется? Мы все устроили как следует. Первым делом вывесили афишу на холсте, с изображением Великана в брыжах и в испанских коротких штанах с буфами. Один только этот великан был высотой с полдома; а если еще подтянуть его на веревках и на блоке и укрепить на шесте, так голова приходилась вровень с крышей. Еще была у нас афиша про Женщину-Альбиноса, - как она красуется перед военным и моряком, и оба в полной форме. Была еще афиша с Диким Индейцем - как он скальпирует какого-то иностранца. А то была еще афиша с такой картинкой: два Удава душат ребенка Английского Плантатора, но только удавов мы не держали и детей тоже. Так же вот и афиша с Диким Ослом Прерий - диких ослов у нас не было; мы бы их даром не взяли. Ну и, наконец, была афиша с изображением Лилипута, и довольно схожая: как он стоит перед королем Георгом Четвертым, а его величество так удивляется, что при его толщине даже и выразить невозможно. Весь фасад был в афишах, так что в комнатах, которые по фасаду, были, конечно, полные потемки. Над входной дверью и окнами гостиной мы протянули полотнище, пятнадцать футов в длину и два в ширину: "Мэгсмен. Забавы и развлечения". Передняя была вся затянута зеленым сукном и уставлена растениями, наподобие беседки. Там постоянно играла шарманка. А насчет респектабельности - если уж три пенса за вход не респектабельно, чего еще, спрашивается, нужно?

Так вот, насчет Лилипута: он этих денег, прямо надо сказать, стоил. В афишах его объявляли "Майор Тпсфаржский из Булградерской ИмператорскойБригады". Этого никто не мог выговорить, да и не к чему. Публика обыкновенно называла его Фаршский. А в нашем деле мы его pвали Фарш. Это так получалось сокращенно. А еще потому, что настоящая его фамилия (я только сомневаюсь, чтоб она у него вообще была) - настоящая фамилия была Штекс.

Вот уж действительно на редкость был мал, - не так, конечно, как его рисовали на афише, но где ж вы такого найдете? На редкость мал, а голова на редкость большая. А что у него было в голове - про то знал только он сам, если когда-нибудь составлял там полную опись, а это и для него было бы нелегкой работой.

Очень хороший был Лилипут - таких поискать! Знал себе цену, но никогда не зазнавался. Когда мы, бывало, возили с собой Пятнистого Младенца, он этого младенца нянчил, прямо как мать, а ведь знал, что сам он - природный лилипут, а младенец-то нарочно разрисованный! Ни один великан тоже не слыхал от него худого слова. Правда, насчет Толстой Женщины из Норфолка он позволял себе по-всякому выражаться - но тут дела сердечные. Разве возможно человеку совладать с собой, когда женщина над ним насмеялась? И ведь на кого променяла? На Дикого Индейца!

Фарш был слаб насчет женского пола - это уж так всегда, у всякого Чуда Природы. И непременно ему подавай крупных женщин. Я еще не встречал Лилипута, которому нравились бы маленькие. Недаром они называются - Чудо Природы.

И еще одно у него крепко сидело в голове - и, значит, неспроста сидело. Он всегда был уверен, что ему суждено разбогатеть. Он никогда ничего не подписывал. Писать он умел (его обучил Безрукий Человек, который писал пальцами ног, - отлично писал и многих у нас обучил), но только Фарш скорее умер бы с голоду, чем стал зарабатывать свой хлеб писанием. Это особенно любопытно, если вспомнить, что у него ничего не было и ждать было неоткуда. Домик да блюдечко - вот и все имущество. Да и домик был просто ящик - только снаружи расписан как настоящий дом, в шесть окошек. Он туда залезал, надевал на указательный палец бриллиантовый перстень - на вид совсем как настоящий и звонил в колокольчик. Если смотреть из публики, получалось, что он сидит у окна гостиной. А блюдце у него было фарфоровое, для сборов после каждого представления.

Я объявлял: "Леди и джентльмены, сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес". А он и в жизни, когда говорил что-нибудь важное, часто кончал этими словами; и так обычно прощался со мной перед сном.

Даровитый был человек - даже можно сказать, поэт. Особенно он расходился, когда, бывало, сядет на шарманку и велит крутить ручку. Как музыка начнет отдаваться у него внутри, так он кричит: "Тоби, я чувствую, что разбогатею, - крути веселей! Увидишь, Тоби, я буду богат! Я уже считаю гинеи тысячами - крути веселей! Я слышу, как во мне звенит Монетный двор, Тоби! Меня так и распирает, сейчас стану с Английский банк!"

Вот как действует на человека музыка, если он от природы поэт. Правда, кроме шарманки, он другой музыки не признавал, и даже терпеть не мог.

А на публику он был постоянно зол. Это часто замечается у диковинок, которых показывают за деньги. Что его особенно обижало, это - зачем ему нет хода в общество. Все, бывало, говорил: "Чего бы мне хотелось, Тоби, так это - попасть в общество. А в моем проклятом положении разве попадешь в общество? Конечно, какой-нибудь неотесанный Дикий Индеец этого не чувствует. Разве он создан для общества? И Пятнистый Младенец не чувствует - он тоже не создан для общества. А я - дело другое".

И никак мы не могли понять, куда Фарш тратит деньги. Жалованье ему шло хорошее - каждую субботу я ему аккуратно выкладывал денежки. Кроме того ешь вволю, а ел он как дятел - это уж все лилипуты так. Да еще на блюдце столько, бывало, соберет полупенсовых монет, что целую неделю ими позвякивает, - увяжет в платок и носит с собой. Однако ж денег у него никогда не водилось. Мы сперва думали, что это все Толстая Женщина из Норфолка, - но нет! Если Индеец до того тебе ненавистен, что ты ему скрипишь зубами прямо в лицо и тебя так и подмывает освистать его, когда он пляшет Военный Танец, не станешь же ты себе во всем отказывать, чтобы этот самый Индеец мог роскошествовать.

Однажды, во время Эгэмских скачек, все вдруг разъяснилось. Публика в тот день что-то неохотно собиралась. Помню, Фарш звонит из окошка в свой колокольчик, а сам обернулся ко мне и шипит через плечо (ему приходилось стоять на коленях позади домика, потому что с ногами он там не помещался), обернулся и шипит: "Ну и публика, черт бы ее взял! Никак не соберешь!" Тут кто-то в толпе подымает над головой почтового голубя и объявляет: "У кого есть лотерейные билеты? Только что был розыгрыш! Главный выигрыш пал на номер три - семь - сорок два! Три - семь - сорок два!" Я уж проклял его про себя: зачем отвлекает публику. Ведь публика на все готова глядеть, кроме того, что ты ей показываешь. Если хотите проверить, соберите народ на любое представление, а потом впустите двух зрителей с опозданием и увидите - все только на них и будут глазеть, а на вас - никакого внимания. Так вот, я только было подумал: "Чтоб ты пропал, горластый!" - как вдруг вижу: Фарш швырнул свой колокольчик из окна, прямо в какую-то старушку, вскочил, опрокинул ящик, выдал, конечно, весь секрет, а сам уцепился за мои икры и говорит: "Неси меня в фургон, Тоби, вылей на меня ведро воды, приведи меня в чувство! Ведь я разбогател!"

Двенадцать с лишним тысяч фунтов - вот сколько Фарш выиграл по этому билету! У него было полбилета, а весь билет выиграл двадцать пять тысяч. Первое, что он сделал, - вызвался биться с Диким Индейцем за пятьсот фунтов; ему чтобы биться отравленной штопальной иглой, а Индейцу - дубинкой; да только на Индейца никто таких денег не поставил. Тем дело и кончилось.

Целую неделю он был не в себе. Если бы его в таком состоянии посадить на шарманку, хоть на две минуты, он, думается, лопнул бы. Но мы его к шарманке не допускали, а когда мистер Фарш опомнился, он нас всех щедро оделил. Потом послал за одним своим знакомым - очень приличный молодой человек, служил подручным шулера в игорном доме, и воспитание получил тонкое. Отец у него имел хорошую должность при конюшнях, да не повезло по коммерческой части - перекрасил старую серую лошадь в гнедую и продал за породистого рысака. Мистер Фарш и говорит этому молодому человеку (он себя называл Норманди, но это он врал):

- Норманди, я хочу попасть в Общество. Пойдешь со мной?

Норманди спрашивает:

- Если я вас правильно понял, мистер Фарш, все расходы по переезду вы берете на себя?

- Вот именно, - говорит мистер Фарш. - И насчет карманных денег тоже не беспокойся.

Молодой человек поставил мистера Фарша на стул, пожал ему руку и отвечает стихами, а у самого на глазах слезы:

Вот и лодка у причала,

Скоро в море кораблю.

Я нимало не печалюсь

Еду с тем, кого люблю!

Наняли они карету с четверкой серых в шелковых попонах и - прямо в Общество. Сняли квартиру на Пэлл-Мэлл и начали прожигать жизнь.

А на следующую осень, во время Варфоломеевской ярмарки, он прислал мне приглашение со слугой, да таким нарядным - в белых плисовых штанах и в сапогах с отворотами. Я почистился и пошел на Пэлл-Мэлл. Джентльмены как раз пообедали и сидели за вином. Смотрю - у мистера Фарша глаза что-то уж совсем стеклянные... Их было трое. Я и третьего хорошо знал. Он раньше выступал в зверинце, играл в оркестре на кларнете, - и прескверно играл, - в белой римской тунике, а на голове вроде митры, обтянутой леопардовой шкурой.

Этот третий сделал вид, будто меня не знает, а Фарш сказал: "Джентльмены, это мой старый друг". Норманди поглядел в монокль и говорит: "Рад вас видеть, Мэгсмен", - только я этому не поверил. Для мистера Фарша, чтобы ему удобней сидеть за столом, было сделано возвышение (наподобие трона Георга Четвертого у меня на афише), но по всему было видно, что он там не король. Всем заправляли его приятели. Одеты они были прямо как картинки. А вина - разливанное море, всяких сортов. Я ни одной бутылки не обидел; сперва отведал каждого порознь (чтоб было чем похвастать), потом смешал все вместе, а дальше уж стал смешивать по два. В общем, приятно провел вечер, хотя немного хватил лишнее. Наконец вижу, что пора и честь знать. Встаю и говорю:

- Мистер Фарш, даже лучшим друзьям приходит пора расставаться. Премного вам благодарен за щедрое угощение. Позвольте выпить за ваше здоровье красненького и распрощаться.

Мистер Фарш говорит:

- Вынь-ка меня из кресла, Мэгсмен, и снеси по лестнице - я тебя провожу.

Я сперва и слышать не хотел, но он заладил свое; ну, я его поднял с трона. От него сильно пахло мадерой; мне все казалось, пока я его нес по лестнице, точно я несу полную бутыль с вином, а пробка на бутыли нельзя сказать чтобы красивая и очень уж велика.

Поставил я его внизу на коврик, а он меня не отпускает. Вцепился мне в воротник и шепчет:

- Мэгсмен, плохо мне живется.

- Чем же плохо, мистер Фарш?

- Они меня обижают. Никакой благодарности не вижу. Не закажу вдоволь шампанского - сажают меня на камин. Не даю денег - запирают в буфет.

- А вы бы прогнали их, мистер Фарш.

- Нельзя. Я с ними вместе вращаюсь в Обществе. Что скажет Общество?

- А вы бы выбрались из Общества, - говорю.

- Не могу. Тебе этого не понять. Раз уж попал в Общество, обратно хода нет.

- Тогда, не во гнев вам будь сказано, мистер Фарш, - говорю я и качаю головой, - нечего вам было и попадать туда.

Тут и мистер Фарш закачал своей умной головой и даже хлопнул по ней несколько раз, да с такой злостью, какой я от него не ждал. Потом говорит:

- Ты хороший малый, но этого тебе не понять. Спокойной ночи, Мэгсмен, ступай. Сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес. - А потом помню только, как он на карачках полез по ступенькам, в полном беспамятстве. Они ему и трезвому были бы слишком круты, но он непременно хотел сам.

Немного спустя прочел я в газете, что мистера Фарша представили ко двору. Так и было напечатано: "Все, конечно, помнят (я заметил, газеты всегда уверяют, что все помнят такое, чего никто не помнит) мистера Фарша, миниатюрного джентльмена, который привлек общее внимание своей блестящей удачей в последней Государственной Лотерее". Ну, говорю я себе, вот она жизнь! Ведь все у него так и вышло, как на афише. Удивил-таки Георга Четвертого!

(По такому случаю я заказал новую афишу: он держит в руке мешок золота и подает его Георгу Четвертому, а сам в парике, при шпаге, в туфлях с пряжками - все как положено - и Важная Дама в Страусовых Перьях тут же в него влюбляется.)

Тут я как раз снял дом, про который вы спрашиваете, мистер... не имею чести знать имени... и больше года показывал в нем "Забавы и развлечения Мэгсмена" - когда одно, когда другое, но все афиши были у меня выставлены постоянно. И вот однажды, когда публика уже разошлась - да и публики-то было мало, дождь лил как из ведра, - я курил трубочку в задней комнате, наверху, а со мной был Безрукий. Я его ангажировал на месяц, да только сборов он не делал. Вдруг слышу - стучат с улицы. "Кто бы это мог быть?" - спрашиваю Безрукого. А он потирает лоб ногой и отвечает: "Понятия не имею, мистер Мэгсмен". И верно: ни о чем он не имел понятия, - очень скучный был человек.

А на улице все стучат. Пришлось отложить трубку, взять свечу и спуститься открыть дверь. Выглянул - никого. Только чувствую, кто-то прошмыгнул у меня между ног - и прямо в дом. Да ведь это мистер Фарш!

- Мэгсмен, - говорит он мне, - возьмешь меня на прежних условиях? Если по рукам, так и скажи. Я, конечно, ничего не понял, но отвечаю:

- По рукам, сэр.

- Значит, по рукам, решено и подписано, - говорит он. - Поужинать у тебя найдется?

А я еще помнил, какие игристые заграничные вина распивал тогда у него на Пэлл-Мэлл; и мне, конечно, стыдно предлагать ему холодные соеиски и джин с водой. Но он и тому и другому оказал честь. Вместо стола мы ему поставили стул, а сел он на скамеечку, как бывало прежде. Но только я все еще никак не пойму, в чем дело.

А он сперва управился с сосисками (говяжьи, и думаю, что там было не меньше двух фунтов с четвертью), и тогда только его мудрость проступила наружу, все равно как испарина.

- Мэгсмен, - говорит, - погляди на меня. Перед тобой человек, который побывал в Обществе, а теперь оттуда выбыл.

- Вот оно что! Выбыли! Как же вам удалось, сэр?

- Расторговался! - говорит он. И до чего же мудро при этом смотрит!

- Друг мой Мэгсмен, я хочу поделиться с тобой споим открытием. Ценное открытие! Оно мне стоило двенадцать с половиной тысяч фунтов. Дело вот в чем: человек не столько попадает в Общество, сколько попадается.

Я, признаться, не очень разобрался, однако, киваю, как будто все понял.

- Ваша правда, - говорю, - ваша правда, мистер Фарш.

- Мэгсмен, - говорит он, а сам щиплет меня за ногу, - вот и я попался. На все свое состояние, до последнего пенни.

Я чувствую, что бледнею; вообще-то я за словом в карман не лезу, а тут едва вымолвил:

- А где же Норманди?

- Сбежал. И прихватил столовое серебро, - говорит мистер Фарш.

- А другой? - Это я спросил про того, который когда-то носил епископскую митру.

- Сбежал. И прихватил драгоценности, - отвечает мистер Фарш.

Тут я сел и смотрю на него, а он встал и смотрит на меня.

- Мэгсмен, - говорит он, и что дальше говорит, то все мудрее, - ведь Общество-то сплошь состоит из Лилипутов. При Сент-Джеймском дворе все занимаются моим старым ремеслом - все по три раза обходят зрителей, при всех орденах и прочей бутафории. И всюду звонят в колокольчик, а домики - одна декорация. Блюдце у них так и ходит по кругу. Знаешь, Мэгсмен, блюдце-то, оказывается, всесветное учреждение!

Ну, я вижу, что несчастья его ожесточили, и, конечно, сочувствую.

- А что касается Толстых Женщин, - говорит он, да как стукнется изо всей силы лбом об стену, - их в Обществе сколько угодно, только похуже. Та, первая, просто дура была и вкуса не имела; сама же себя и наказала: получила Индейца! - Тут он опять стукается головой об стену. - А эти, Мэгсмен, эти все корыстные. Накупи кашмировых шалей, накупи браслетов, разных там вееров и прочего, разложи у себя в комнатах и дай знать, что ты не скупишься на подарки, если кто зайдет полюбоваться. Все Толстые Женщины, которых не показывают за деньги, сбегутся к тебе со всех сторон, кто бы ты ни был. Они тебе все сердце просверлят, Мэгсмен, как шумовку. А когда с тебя уже нечего взять, они над тобой же посмеются и бросят; бросят тебя на съедение хищным птицам, точно какого-нибудь Дикого Осла Прерий - потому что ты осел и есть! - Тут он так ударился головой об стену, что упал замертво.

Я уж было подумал, что ему конец. Этакой огромной головой, да так биться об стену, да так упасть, да столько перед тем съесть сосисок - я думал, что ему конец. Но он с нашей помощью скоро очнулся, сел на полу, и говорит мне - а мудрость так и прышет у него из глаз: - Мэгсмен! Главная разница между двумя сферами жизни, в которых побывал твой несчастный друг, тут он протянул мне ручонку, а слезы так и полились у него по усам (он очень старался отрастить усы, да ведь не все удается людям, чего они хотят), главная разница вот в чем: когда я не был в Обществе, меня показывали и мне платили. Когда я попал в Общество, я себя показывал, и я же сам платил, да притом дороже. Пускай уж лучше первое - хотя мне сейчас ничего другого и не осталось. Ты завтра объяви обо мне, по-старому, через рупор.

И пошел он опять по нашей части, да так легко встал на свое место, точно маслом был смазан. Правда, шарманку мы от него прятали и при посторонних никогда не поминали про его богатство. А он с каждым днем становился мудрее и такое изрекал про Общество и про Публику, что мы только диву давались. Голова у него становилась все больше и больше - так ее распирала мудрость.

Два месяца он делал очень хорошие сборы. Потом, однажды вечером - ну и голова же у него стала к тому времени! - когда мы проводили последних зрителей и закрыли двери, он пожелал послушать музыку.

- Мистер Фарш, - спрашиваю я (я не перестал звать его "мистером"; другие - как хотят, а я - нет), - мистер Фарш, не повредит ли вам сидеть на шарманке?

А он отвечает:

- Тоби, если тебе случится их встретить, я прощаю и Ей и Индейцу. Нет, не повредит.

Признаюсь, я с опаской начал крутить ручку. Но он ничего - сидел как ягненок. Умирать буду - не забуду, как голова у него увеличивалась прямо на глазах. Можете судить по этому, какие великие мысли в ней рождались. Посидел он так, пока я не сыграл всех вариаций, а потом слез.

- Тоби, - говорит он мне, а сам кротко улыбается, - сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес.

Утром, когда пришли его будить, оказалось, что он действительно удалился. И уж наверное попал в Общество получше моего или улицы Пэлл-Мэлл.

Я похоронил мистера Фарша со всем почетом, какой только мог ему предоставить, и сам первый шел за гробом, а впереди велел нести афишу с Георгом Четвертым. Но после этого в Доме стало так тоскливо, что я оттуда съехал и опять поселился в фургоне.

ПОЙМАН С ПОЛИЧНЫМ*

Перевод М. Клягиной-Кондратьевой

- I

Почти всем нам доводилось наблюдать романтические истории, происходившие в действительности. В качестве директора Конторы страхования жизни мне за последние тридцать лет пришлось, вероятно, чаще других людей наблюдать романтические истории, хотя на первый взгляд моя профессия, казалось бы, и не благоприятствует этому.

Теперь я удалился от дел, живу на покое и поэтому располагаю возможностью, которой был раньше лишен, обдумывать на досуге свои наблюдения. Должен заметить, что мое прошлое теперь кажется мне более интересным, чем в те времена, когда оно было для меня настоящим. Ведь я, можно сказать, вернулся домой после спектакля, и теперь, когда занавес опустился, могу спокойно вспоминать все эпизоды драмы, - мне не мешают яркий свет, толкотня и суета театра.

Позвольте мне рассказать одну такую романтическую историю из действительной жизни.

Ничто так правильно не отражает души человека, как его лицо в сочетании с манерой держать себя. Чтение той книги, где на каждой странице, волею предвечной мудрости, запечатлены неповторимые черты характера того или иного мужчины или женщины, - трудное искусство, и его не очень усердно изучают. Пожалуй, оно требует некоторых врожденных способностей и, несомненно, требует (как и все на свете) кое-какого терпения и прилежания. Но можно утверждать с почти полной уверенностью, что мало кто изучает его терпеливо и прилежно: большинство полагает, будто все великое разнообразие человеческих характеров отражается в нескольких самых обычных выражениях лица, и не только не замечает, но и не ищет тех трудноуловимых отличительных черт, которые важнее всего, гак что, если вы, например, с большой затратой времени и внимания учитесь чтению нот или греческих, латинских, французских, итальянских, древнееврейских книг, то вы даже не пытаетесь что-нибудь прочесть на лице учителя или учительницы, которые обучают вас этому, заглядывая через ваше плечо в тетрадь или книгу. Быть может, это объясняется известной самоуверенностью: вы считаете, что вам ни к чему изучать выражения человеческих лиц, ибо вы их достаточно хорошо знаете от природы, а следовательно, не ошибетесь.

Я, со своей стороны, признаюсь, что ошибался бесчисленное множество раз. Я ошибался в знакомых и (само собой разумеется) ошибался в друзьях, гораздо чаще в друзьях, чем в других людях. Как же получилось, что я мог так обманываться? Разве я совсем неправильно читал в их лицах?

Нет. Верьте мне, мое первое впечатление от этих людей, внушенное мне их лицами и манерой держать себя, неизменно оказывалось правильным. Ошибка моя была в том, что я позволял этим людям сближаться со мной и самим говорить о себе.

- II

Перегородка, отделявшая мой личный кабинет от нашей конторы в Сити, была из толстого зеркального стекла. Через нее я мог видеть все, что происходило в конторе, но не слышал ни единого слова. Этой перегородкой я распорядился заменить стену, стоявшую здесь много лет - с тех пор, как построили дом. Не важно, потому ли я сделал эту замену, что хотел получать первое впечатление о приходивших к нам по делу незнакомцах, только глядя на их лица, но отнюдь не позволяя этим людям влиять на меня своими речами, или еще почему-нибудь; достаточно сказать, что я пользовался стеклянной перегородкой для этой именно цели и что любая контора страхования жизни всегда находится под угрозой мошенничества со стороны самых ловких и жестоких негодяев. Через эту-то стеклянную перегородку я впервые и увидел человека, историю которого хочу рассказать.

Я не видел, как он вошел, видел только, что, положив на широкий прилавок шляпу и зонт, он перегнулся через этот прилавок, чтобы взять какие-то бумаги у клерка. Посетитель был человек лет сорока, черноволосый, весьма изысканно одетый, весь в черном - он был в трауре, - а его вежливо протянутую руку облегала черная лайковая перчатка. Волосы его, тщательно причесанные и напомаженные, были разделены прямым пробором, и незнакомец, наклонившись, обратил этот пробор к клерку с таким видом (казалось мне), словно хотел сказать: "Будьте добры, друг мой, принимайте меня за того, кем я хочу казаться. Следуйте прямо сюда, по песчаной дорожке; по траве не ходите - вторжений я не терплю".

Как только я увидел этого человека, я почувствовал к нему сильнейшую антипатию.

Он попросил несколько наших печатных бланков, и клерк, вручая ему бланки, стал давать объяснения. Признательная и любезная улыбка сияла на лице посетителя, а глаза его весело смотрели в глаза клерка. (Я слышал, сколько чепухи говорят о том, что скверные люди будто бы не могут прямо смотреть в лицо собеседнику. Не верьте этому предвзятому мнению. Нечестный человек всегда способен выдержать взгляд честного, если только этим можно что-нибудь выиграть.)

Я заметил, что он уголком глаза увидел, как я смотрю на него. Он сейчас же обратил свой пробор к стеклянной перегородке, как бы говоря мне с милой улыбкой: "Прямо сюда, будьте добры. Сойдите с травы!"

Немного погодя он надел шляпу, взял зонт и ушел.

Я вызвал клерка к себе в кабинет и спросил:

- Кто это приходил?

Клерк держал в руках визитную карточку посетителя.

- Мистер Юлиус Слинктон, проживающий в Мидл-Тэмпле *.

- Он адвокат, мистер Адамc?

- Думаю, что нет, сэр.

- Мне показалось было, что он священник, но на карточке не написано "его преподобие", - сказал я.

- Судя по его наружности, сэр, - сказал мистер Адаме, - он готовится к посвящению в духовный сан.

Следует отметить, что посетитель носил изящный белый галстук и манишка у него была тоже очень изящная.

- Зачем он приходил, мистер Адаме?

- Только взять бланк для заявления, сэр, и бланк для поручительства.

- Ему кто-нибудь посоветовал обратиться к нам? Он сказал кто?

- Да, сэр, он объяснил, что пришел по совету одного из ваших друзей. Он видел вас, но сказал, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым, не станет вас беспокоить.

- А он знает, как меня зовут?

- Да, сэр! Он сказал: "Я вижу, там сидит мистер Сэмсон!"

- Он, должно быть, выражается очень изысканно?

- Чрезвычайно изысканно, сэр.

- Манеры у него, должно быть, вкрадчивые?

- Совершенно верно, сэр, очень вкрадчивые.

- Так! - сказал я. - Мне пока больше ничего не нужно, мистер Адамc.

Спустя две недели я пришел на званый обед к одному своему другу, купцу, человеку со вкусом, собирателю картин и книг, и первый, кого я увидел среди гостей, был мистер Юлиус Слинктон. Он стоял перед камином, обратив к присутствующим свое честное, открытое лицо и глядя на них ласковыми большими глазами, но тем не менее (казалось мне) требуя, чтобы все подходили к нему по расчищенной и указанной им дорожке - никак не иначе.

Я услышал, как он попросил моего друга представить его мистеру Сэмсону, и мой друг познакомил нас. Мистер Слинктон был очень счастлив встретиться со мной. Не чрезмерно счастлив - он не перебарщивал; он был счастлив, как прекрасно воспитанный, вполне светский человек.

- Я думал, что вы уже знакомы, - заметил наш хозяин.

- Нет, - сказал мистер Слинктон. - Я, правда, заходил в контору мистера Сэмсона по вашему совету, но я просто не считал себя вправе беспокоить самого мистера Сэмсона по таким пустякам, с которыми мог справиться любой клерк.

Я заметил, что охотно оказал бы ему всяческое содействие, если бы знал, что его рекомендовал мой друг.

- Я в этом уверен, - отозвался он, - и очень вам признателен. В другой раз я, быть может, буду менее щепетильным. Но, конечно, только в том случае, если приду по более важному делу, - ведь я знаю, мистер Сэмсон, как драгоценно время делового человека и как много на свете навязчивых людей.

Я ответил на эти учтивые слова легким поклоном.

- Вы собирались застраховать свою жизнь? - спросил я.

- Нет, что вы! Я, к сожалению, вовсе не такой предусмотрительный человек, каким вы любезно считаете меня, мистер Сэмсон. Просто я наводил справки для одного своего приятеля. Но вы знаете, что такое приятели в подобных делах! Быть может, из всего этого ничего и не выйдет. Я очень не люблю беспокоить деловых людей справками для моих приятелей: ведь тысяча шансов против одного, что приятели так и не воспользуются этими справками. Люди так непостоянны, себялюбивы, беспечны! Не правда ли, мистер Сэмсон, вы каждый день убеждаетесь в этом по ходу своей работы?

Я хотел было ответить обстоятельно, но он обратил ко мне свой ровный белый пробор, как бы говоря: "Прямо сюда, прошу вас!" - и я ответил:

- Да.

- Я слышал, мистер Сэмсон, - заговорил он снова (потому что обед, против обыкновения, запаздывал, - повар у нашего хозяина был новый), - будто недавно вы и ваши собратья понесли большую потерю.

- В денежном отношении? - спросил я. Посмеиваясь над тем, что при слове "потеря" я так быстро вспомнил о деньгах, он сказал:

- Нет, в отношении таланта и энергии. Не сразу поняв его намек, я призадумался.

- Разве мы действительно понесли такую потерю? - спросил я. - А я и не знал об этом.

- Выскажусь яснее, мистер Сэмсон. Я не предполагал, что вы ушли на покой. Дело еще не так плохо. Но мистер Мелтем...

- А, так это вы про него! - сказал я. - Да! Мистер Мелтем - молодой секретарь страховой конторы "Неоценимые преимущества".

- Вот именно, - подтвердил он с сочувственным видом.

- Это действительно большая потеря. Он был самым дальновидным, самым своеобразным и самым энергичным из всех знакомых мне людей, работающих по страхованию жизни.

Я говорил горячо, так как очень уважал Мелтема и восхищался им, а мой собеседник возбудил во мне смутные подозрения в том, что он подсмеивается над этим молодым человеком. Мистер Слинктон призвал меня к порядку, обратив ко мне аккуратную дорожку на своей голове и как бы повторяя все те же проклятые слова: "Будьте добры, сойдите с травы, - вот дорожка".

- Вы знали его, мистер Слинктон?

- Только понаслышке. Быть его знакомым или другом - это такая честь, которой я добивался бы, если бы он по-прежнему вращался в обществе; хотя мне, возможно, и не посчастливилось бы добиться этой чести, потому что я несравненно менее видный человек. Ему было немногим более тридцати лет, так, кажется?

- Около тридцати.

- Да... - вздохнул он все так же сочувственно. - Какие мы слабые существа! Расстроить свое здоровье, мистер Сэмсон, и стать неспособным к труду в таком возрасте!.. А что слышно - какие именно причины вызвали это несчастье?

"Гм! - мысленно произнес я, взглянув на него. - А я вот не хочу идти по дорожке, я пойду по траве".

- Какую причину называли вам, мистер Слинктон? - спросил я напрямик.

- Скорей всего ложную. Вы знаете, что такое Молва, мистер Сэмсон. Я никогда не передаю другим того, что слышал: это единственный способ остричь когти и обрить голову Молве. Но когда не кто иной, как вы, спрашиваете меня, чем объясняют то, что Мелтем стал вести жизнь отшельника, это другое дело. Отвечая вам, я не потворствую праздным сплетням. Мне говорили, мистер Сэмсон, что мистер Мелтем бросил все свои дела и отказался от всех своих видов на будущее потому, что сердце его было разбито. Неудачная любовь, как я слышал... хотя это маловероятно, когда дело идет о столь достойном и привлекательном человеке.

- Привлекательность и достоинства бессильны против смерти, - сказал я.

- Ах, значит, та, кого он любил, умерла? Простите, пожалуйста. Об этом я не слыхал. Если так, все это действительно очень грустно. Бедный мистер Мелтем! Она умерла? Ах, боже мой! Печально, печально!

Мне по-прежнему казалось, что сострадание его не совсем искренне, и я по-прежнему угадывал за всеми его слонами какую-то необъяснимую насмешку, но когда доложили, что обед подан и нам, как и всем прочим гостям, пришлось прекратить разговор, мистер Слинктон добавил:

- Мистер Сэмсон, вы удивлены, что я так растроган судьбой человека, с которым не был знаком. Но и мне пришлось пережить нечто подобное. У меня тоже, и тоже недавно, умер близкий человек. Я потерял одну из своих двух прелестных племянниц, которые всегда жили в моем доме. Она умерла в юном возрасте - всего двадцати трех лет, - а пережившая ее сестра тоже не отличается крепким здоровьем. Мир - это могила!

Он произнес это с глубоким чувством, и я начал раскаиваться в своей холодности. Я знал, что это мой горький опыт породил во мне холодность и недоверие к людям - подобные чувства вовсе не были свойственны мне от природы, - и я часто думал, как много потерял и жизни, потеряв доверчивость, и как мало приобрел, приобретя осторожность. Такие мысли были мне привычны, и беседа с мистером Слинктоном взволновала меня сильнее, чем могло бы взволновать более важное дело. За обедом я прислушивался к нему и заметил, как охотно откликались на его слова другие люди и как умело он выбирал темы, доступные и близкие его сотрапезникам. Беседуя со мной перед обедом, он завел разговор на тему, которая явно была знакома мне лучше всего и больше всего интересовала меня, и теперь, беседуя с другими, руководствовался тем же правилом. Общество собралось разнообразное, но он, насколько я мог заметить, сумел найти особый подход к любому из присутствующих. Он достаточно знал о занятиях каждого, чтобы тому было приятно поговорить с ним, и в то же время так мало, что скромные его расспросы казались естественными.

Он все говорил и говорил, но, в сущности, вовсе не навязчиво, казалось, что это мы сами заставляем его говорить, - а я сидел и сердился на себя. Я мысленно разобрал его лицо на составные части, словно это были часы, и принялся подробно изучать их. Я не мог сказать, что мне не нравятся черты его лица, каждая в отдельности; еще меньше я мог сказать это, когда соединил их все вместе. "В таком случае, разве не чудовищно, - спросил я себя, - что я мог заподозрить и даже возненавидеть человека только потому, что он причесывается на прямой пробор?"

(Замечу в скобках, что это не делало чести моему здравому смыслу. Наблюдая незнакомого человека и поймав себя на том, что какая-нибудь пустяковая черточка в нем кажется тебе отталкивающей, не следует закрывать на это глаза. Ведь она может послужить ключом к раскрытию всех его тайн. Несколько волосков могут указать, где спрятался лев. Очень маленьким ключиком можно отпереть очень большую дверь.)

Через некоторое время я снова разговорился с ним, и нам удалось найти общий язык. В гостиной я спросил хозяина дома, давно ли он знаком с мистером Слинктоном. Тот ответил, что всего несколько месяцев; они познакомились у одного здесь присутствующего известного художника, а художник близко сошелся с мистером Слинктоном, когда тот путешествовал с племянницами по Италии, надеясь, что там поправится их здоровье. Планы Слинктона на будущее разрушила смерть одной из племянниц, поэтому он теперь готовится снова поступить в университет, получить диплом и принять сан священника. Мне пришлось убедить себя, что этим и объясняется его интерес к бедному Мелтему и что было почти жестоко с моей стороны заподозрить его из-за такого пустяка.

- III

Через день после этого я снова сидел за своей стеклянной перегородкой, как вдруг он снова вошел в контору. Едва я его увидел, еще не услышав его слов, как тотчас возненавидел пуще прежнего.

Это длилось всего мгновенье, - не успел я взглянуть на него, как он приветливо помахал мне рукой в тугой черной перчатке и вошел в мой кабинет.

- Добрый день, мистер Сэмсон! Как видите, я воспользовался вашим любезным разрешением ненадолго оторвать вас от занятий. Я не сдержал своего обещания не беспокоить вас иначе, как по важному делу, ибо дело у меня если позволительно употребить это слово в данном случае, - дело у меня самое пустяковое.

Я спросил, чем могу быть ему полезным.

- Благодарю вас, ничем. Я просто зашел в контору узнать, не изменил ли себе мой медлительный приятель - не превратился ли он в практичного и благоразумного человека. Но, конечно, оказалось, что он ничего не сделал. Я собственноручно передал ему ваши бланки, и он уверял, что обязательно их заполнит, но, конечно, ничего не сделал. Люди вообще неохотно делают то, что нужно, но особенно неохотно они страхуют свою жизнь. Для них это все равно что написать завещание. До чего суеверны люди - они думают, что, написав завещание, непременно вскоре же умрут.

"Будьте добры, сюда, прямо сюда, мистер Сэмсон. Не вправо и не влево". Мне так и чудилось, будто он, улыбаясь, шепчет эти слова, а его невыносимый пробор торчал у меня прямо перед глазами.

- Некоторые люди действительно так думают, - согласился я, - но их, по-моему, не очень много.

- Ну, - проговорил он, пожав плечами и улыбнувшись, - хотел бы я, чтобы какой-нибудь добрый гений указал моему приятелю правильный путь. Я несколько опрометчиво пообещал его матери и сестре - они живут в Норфолке * последить за тем, чтобы он застраховал свою жизнь, да и сам он обещал им сделать это. Но он, должно быть, никогда не соберется.

Поболтав еще минуты две о том о сем, он ушел.

На следующее утро, не успел я отпереть ящики своего письменного стола, как мистер Слинктон снова явился. Я заметил, что он подошел прямо к двери в моей перегородке, ни на мгновение не задержавшись в конторе.

- Вы можете уделить мне две минуты, дорогой мистер Сэмсон?

- Пожалуйста.

- Очень признателен, - сказал он, положив на стол шляпу и зонт, - я пришел рано, чтобы не прерывать ваших занятий. Дело в том, что меня застало врасплох заявление моего приятеля.

- А разве он написал заявление? - спросил я.

- Да-а, - ответил он, задумчиво глядя на меня; и вдруг его словно осенила неожиданная догадка, - или он только сказал мне, что написал? Быть может, это для него лишь новый способ увильнуть. Черт возьми, как это не пришло мне в голову!

Мистер Адамс в это время распечатывал утреннюю корреспонденцию в конторе.

- Как фамилия вашего приятеля, мистер Слинктон? - спросил я.

- Беквит.

Я выглянул в контору и попросил мистера Адамса проверить, получено ли заявление от Беквита, и если получено, принести его. Мистер Адамс, оказывается, уже положил это заявление на прилавок. Его легко разыскали в ворохе других бумаг, и клерк передал его мне. Альфред Беквит. Заявление о желании застраховать свою жизнь на две тысячи фунтов. Помечено вчерашним числом.

- Адрес - Мидл-Тэмпл, мистер Слинктон.

- Да. Мой приятель живет на одной лестнице со мной; дверь в дверь. Но я никак не ожидал, что он укажет на меня как на своего поручителя.

- Однако это очень естественно с его стороны.

- Совершенно верно, мистер Сэмсон, но я этого никак не ожидал. Та-ак! Он вынул из кармана печатный бланк. - Как же мне ответить на все эти вопросы?

- Разумеется - по совести, - ответил я.

- Ну, разумеется! - сказал он, с улыбкой подняв глаза. - Я хотел только сказать, что вопросов очень уж много! Но вы правы, что проявляете такую предусмотрительность. Вам необходимо быть предусмотрительным. Вы разрешите мне воспользоваться вашим пером и чернилами?

- Пожалуйста.

- И вашим столом?

- Пожалуйста.

Он уже высматривал на столе место между своей шляпой и зонтом, на которое можно было бы положить бланк. Затем он сел в мое кресло, перед моим бюваром и чернильницей, а я, став спиной к камину, увидел прямо перед собой длинную дорожку на его голове.

Прежде чем ответить на какой-либо вопрос, он прочитывал его вслух и обсуждал. Сколько лет он знаком с мистером Альфредом Беквитом? Это ему пришлось сосчитать по пальцам. Какой образ жизни ведет мистер Альфред Беквит? На это ответить нетрудно: он в высшей степени умеренный человек, но, пожалуй, слишком усердно занимается спортом. Все ответы были удовлетворительны. Написав последний, мистер Слинктон просмотрел их с самого начала и, наконец, подписался очень красивым почерком. Потом спросил, все ли он сделал, что требовалось? Я ответил, что мы, вероятно, не будем больше его беспокоить. Он может оставить бумаги здесь? Пожалуйста. Очень признателен. До свиданья.

В тот день ко мне до него приходил еще один посетитель, но не в контору, а на дом. Этот посетитель явился еще затемно, застал меня в кровати, и никто не узнал о его посещении, кроме моего преданного доверенного слуги.

Второй бланк (ибо мы всегда требовали два поручительства) был послан в Норфолк и своевременно пришел обратно по почте. В нем также все ответы были во всех отношениях удовлетворительны. Мы выполнили все формальности, заключили соглашение и получили страховой взнос за год.

- IV

После этого я шесть-семь месяцев не видел мистера Слинктона. Однажды он зашел ко мне на квартиру, но меня не оказалось дома; в другой раз он пригласил меня отобедать с ним в Тэмпле, но я был занят. Приятель его застраховал спою жизнь в марте. В конце сентября или в начале октября я поехал в Скарборо * подышать морским воздухом и там встретил мистера Слинктона на взморье. Вечер был жаркий. Мистер Слинктон подошел ко мне, держа шляпу в руке, и опять у меня перед глазами очутилась та же самая дорожка, по которой мне так не хотелось идти.

Он был не один, - с ним под руку шла молодая девушка.

Она была в трауре, и я взглянул на нее с большим интересом. Здоровье у нее, по-видимому, было слабое, а лицо необыкновенно бледное и печальное, но она была очень хороша собой. Мистер Слинктон представил мне ее как свою племянницу, мисс Найнер.

- Вы прогуливаетесь, мистер Сэмсон? Неужели вы умеете бездельничать?

- Да, я умею бездельничать, и я прогуливаюсь.

- Не погулять ли нам вместе?

- С удовольствием.

Мы направились в сторону Файли по прохладному морскому песку. Девушка шла между нами.

- Смотрите, следы колес, - сказал мистер Слинктон. - Ага, понимаю - это от передвижного кресла для больных! Маргарет, милая моя, это, конечно, твоя тень!

- Тень мисс Найнер? - повторил я, глядя на ее тень на песке.

- Не эта, - со смехом объяснил мистер Слинктон. - Маргарет, дорогая моя, расскажи мистеру Сэмсону.

- В сущности, рассказывать не о чем, - промолвила девушка, повернувшись ко мне, - просто, куда бы я ни пошла, я постоянно вижу, как за мной следует какой-то пожилой джентльмен, инвалид. Я рассказала об этом дяде, и он прозвал его моей тенью.

- Он постоянно живет в Скарборо? - спросил я.

- Нет, он поселился здесь на время.

- А вы постоянно живете в Скарборо?

- Нет, я тоже временно поселилась здесь. Дядя поместил меня в одну семью, надеясь, что здесь я поправлюсь.

- А ваша тень? - спросил я с улыбкой.

- Моя тень... - ответила она, тоже улыбаясь, - моя тень... так же как и я... видимо, не очень крепкого здоровья: по временам я теряю свою тень, а иногда моя тень теряет меня. Должно быть, нам обоим частенько приходится сидеть дома. Вот уже несколько дней как я не видела своей тени; а ведь бывает, что много дней подряд, куда бы я ни пошла, там, по какому-то странному совпадению, появляется и этот джентльмен. Я встречала его здесь даже в самых безлюдных глухих уголках.

Загрузка...