Почти от всех московских театров до Столешникова переулка — рукой подать. Из дома, из редакции, отложив дела, нередко шел дядя Гиляй вечерним часом к одному из театров Москвы, чаще всего к Малому. Сердечную привязанность испытывал к московскому Малому театру. Она возникла в те давние времена, когда судьба свела его с бродячей труппой. И слушал рассказы новых товарищей о Малом, а главное — о «Московском артистическом кружке». Говорили просто: Кружок. Но как произносилось это слово! В лексиконе актеров, особенно провинциальных, рядовых, не существовало слова, которое говорилось бы с большим почтением, чем Кружок. То был Олимп — недосягаемый и манящий, мечта, и ею жил провинциальный актер, откладывая, сберегая копейки свои на дорогу в Москву, в Кружок.
Расставшись с бродячей труппой в Рязани, отправился дядя Гиляй в Москву — узнать, что такое Кружок. Не только посмотрел, но и поработал в Кружке, правда, не актером, помощником режиссера взяли его туда. Прослужил несколько месяцев, каждый день обходя по кругу Театральную площадь. Жил в артистическом подъезде гостиницы, что у Китайского проезда.
В старой Москве многие гостиницы выделяли для актеров специальные помещения со своим подъездом: жизнь поздняя, беспокойство остальным. Ежедневно утром и вечером совершал он путь мимо Малого и Большого театров к подъезду Кружка.
Даже перестав существовать, Кружок долгое время жил для москвичей. Где театр Незлобина? — спросят в Москве и услышат: в бывшем Кружке.
В Кружке были сцена и зрительный зал, как и везде. Но он не был похож ни на один театр. Неповторимость Кружка, привлекательность была в фойе, здесь проходили встречи тех, кто принадлежал к театральной среде. Что бы ни шло в зрительном зале Кружка, в фойе и в моменты представлений, и долго после спектакля полно людей. Из фойе вела дверь в буфетную комнату, где можно было перекусить. Буфет работал поздно. Это создавало немалое удобство для собиравшихся. Особенно тесно оказывалось в фойе в дни великого поста, когда в Москву съезжались актеры со всех городов. Именно здесь, в Кружке, антрепренеры создавали новые труппы, меняли состав старых, набирали актеров на летний или зимний сезон, здесь возникали новые артистические предприятия на артельных началах, заключались контракты. Поэтому Кружок был связан с помыслами актера, с его надеждами. Собирались, ждали возможных предложений, не получали, снова через год ехали в Москву, в Кружок. Если выпадало счастье быть приглашенным на сцену Кружка, впереди ждал хороший ангажемент в хорошем театре или труппе.
В Кружок приезжали выступать и знаменитости театральной России. Руководство Кружка всегда было начеку: чуть в провинции прогремит имя актера, за его работой, успехами начинали следить. Если шум славы не умолкал, приглашали в Кружок на сезон. В Кружке шли спектакли, как и в других театрах, но состав трупп менялся довольно быстро, однако всегда способен был нести лучший драматический репертуар. Скажем, Николай Хрисанфович Рыбаков особенно хорош в «Лесе» Островского, и, когда он согласится приехать в Москву выступить в этой пьесе, труппа в Кружке составит ему достойный ансамбль.
Спектакли Кружка собирали цвет московской театральной среды и нередко являлись событием в артистической жизни России. О них рассказывали тем, кто не видел спектаклей, их помнили как пример удивительного вдохновения. В зрительном зале Кружка всегда сидели актеры, часто знаменитые. И те, кто выступал, случалось, испытывали особое настроение. Кружок славился дивертисментами — представлениями после спектакля, концертами, как бы сказали позднее. В 70-х годах входили в моду чтения со сцены классиков литературы. Эти чтения любили, а как слушали! Специальных чтецов тогда не было. Но все знаменитые драматические актеры выступали в дивертисментах с чтениями, которыми обязательно кончались спектакли Кружка. Возможности у Кружка были большие: постоянно кто-нибудь из хороших актеров рядом. В Кружок ехали и шли охотно. Иногда актеры Малого просили вызвать из провинции того или иного артиста, которого хотелось им послушать. И его вызывали. В Кружке молодой Гиляровский служил помощником режиссера по дивертисментам.
Гасли фонари у подъездов Малого и Большого, и разъезжались их друзья и почитатели, а в Кружке и не думали о наступившей ночи. Таких оваций с криками «бис», «браво» не слышал, наверное, ни один театральный зал Москвы. На сцене кружка читали Рыбаков и Садовские, Андреев-Бурлак и Никитин, Ермолова и Южин, Федотова и Стрепетова… Читали Гоголя, Достоевского, Пушкина, Майкова, Шекспира, Шиллера…
Конечно, не только актеры заполняли зрительный зал Кружка. Было много и просто театральной московской публики, и был свой зритель-почитатель, бесконечно преданный театральному искусству.
Московская театральная публика — особая публика. Дядя Гиляй походил и поездил по городам России, видел много театральных подмостков, но нигде не наблюдал такой привязанности к театру, как в Москве, и не раз отмечал эту черту любимого города. Константин Сергеевич Станиславский знал это хорошо и, создавая Художественный, писал: «Москва любит театр, и она поможет нам в нашем начинании».
За радость неповторимых часов зрители платили искренним восторгом. Даже ошибки, просчеты, неудачи — случалось и такое — прощали охотно и великодушно, не освистывая, ободряя порой еще более громкими овациями. А как любила Москва своих театральных кумиров, как чествовала их, как благодарила! Именно Москва могла быть и стала родиной Малого, театра Бренко, Частной русской оперы, Московского Художественного…
Впервые дядя Гиляй услышал в Кружке Гликерию Николаевну Федотову, Марию Николаевну Ермолову, Александра Николаевича Островского. То были люди, увидеть и услышать которых значило стать лучше, подняться выше.
На сцене Малого и Федотову и Ермолову дядя Гиляй увидел позднее. Прослужив сезон в Кружке, узнав провинциальные сцены, театр Бренко, Андреева-Бурлака, в Малом ощутил, оценил настоящую силу слов, летящих в зрительный зал. Как умели произносить слова на сцене Малого! Их нельзя было не слышать, не слушать, и жаль, до отчаяния жаль было, что кончалась эта полная жизненной правды вдохновенная речь. Понял дядя Гиляй, что для него эта речь должна продолжаться, пока он жив. И не отступил. Всегда, во всякие времена оставался рядом с театром.
Малый театр был храмом искусства Москвы, университетом, в котором учились и актеры, и создатели театров. Малый освящал жизнь, зажигал мысль в молодых сердцах десятки и десятки лет. Дядя Гиляй постоянно с тех пор, как стал жить в Москве, заглядывал в Малый. Но именно заглядывал, обычно по пути домой, возвращаясь или наоборот… Он знал парады Малого, знал московские театры в блеске торжественных огней, знал особый, неповторимый шумок антрактов в дни премьер. Был вхож за кулисы, в артистические, но любили его, знали его не как зрителя первых рядов партера. От него не ждали хвалебных разборов новых постановок или игры актера — он никогда об этом не писал… И все же Малый, Художественный, многие московские театры приглашали его на свои премьеры, юбилеи, на капустники, праздники только для актеров и ближайших друзей. Обязательно приглашали, потому что знали, о чем писал дядя Гиляй: о жизни актера, не окруженной блеском сцены, успеха, о той, что начиналась, когда гасли огни театра. Внимание дяди Гиляя было обращено к ежедневным будням тех, кто своим трудом, талантом и умением дарил радость искусства.
Раньше великим постом запрещалось русским актерам давать спектакли, вообще какие бы то ни было представления.
Спектакли не шли, не платили денег — наступало трудное время. Трудное и обидное. В дни поста иностранные актеры могли играть и пожинали обильные лавры. Дядя Гиляй в печати не раз поднимал вопрос о том, чтобы разрешить русским актерам играть в дни поста, добавить для них в году два лишних месяца работы.
Он наблюдал, знал жизнь актеров, и рассказы о ней составляли строки его корреспонденции, очерков, заметок. Актеры в старой России полностью зависели от антрепренеров. Были они очень разными! И все же контракты составлялись так, что каждым пунктом связывали актера. Не понравился актер публике — вон его! Опоздал на репетицию — штраф! Заболел — жалованья нет! Но все-таки труппа у антрепренеров всегда полна. Как же не рассказать об этом? Рассказывал! И читали! И маленькие актеры, и знаменитые, прошедшие жестокую школу театральной жизни.
Был в свое время широко известный театральной России актер Михаил Павлович Докучаев. В путешествиях по Москве подвальной на Пименовской улице[11] в доме Мездрикова встретил его дядя Гиляй, старого и больного.
Докучаев, который воспитал для России немало актеров, платил два рубля в месяц за угол. И появлялись в газете строки грустных подробностей жизни Докучаева, подписанные дядей Гиляем.
Каждый театр имел свою «живую летопись» — так называл Гиляровский некоторых актеров на выходные роли, суфлеров, бутафоров, машинистов сцены. Незаметные, рядовые труженики театра, беспредельно ему преданные, знавшие его историю в мельчайших подробностях. Мало испытывали они собственной радости, но всегда радовались той, что выпадала на долю театра. Дядя Гиляй любил таких людей, знал многих и рассказывал о них в газетных очерках. Был, например, машинист сцены Иван Александрович Никитин, служил у Корша. Все знал об актерах и их ролях, о репертуаре, кто что играл, когда кем был заменен и почему, какие подношения кому устраивала публика. В свободные минуты охотно вел беседы о театре, вспоминал свои провинциальные скитания. Некоторые шутники спрашивали:
— Ваня, пешком из города в город хаживал?
— Нет, — ответит он простодушно. — Наши хаживали, а мне везло, я всегда ездил.
Об Иване Александровиче Никитине написал дядя Гиляй в его юбилей — пятидесятилетний срок службы в театре.
Событием для Москвы в начале века оказалась постановка Художественным театром пьесы Горького «На дне». Дядя Гиляй водил участников постановки в одну из ночлежек Хитрова рынка. Не случайно именно к нему обратились тогда Станиславский и Немирович-Данченко — все в Москве знали: никто лучше Гиляровского не сумеет показать Хитровки. Это рискованное путешествие окончилось благополучно только благодаря Гиляю. Без слов, в движениях и взглядах научился разгадывать намерения хитрованцев, и потому соблазнявшие ночлежников шубы остались на плечах владельцев, а сами они благополучно вышли из Кулаковки.
Дядя Гиляй, конечно, на премьере был. И потом в печати откликнулся на это событие очерком под названием «Час на дне». Посмотрел пьесу Горького и прямо из театра спустился в один из подвалов Хитрова рынка, в ночлежку. На улице хмурилось, сырой ветер неприятно и неприветливо пронизывал одежду. В такое время особенно ужасны были ночлежки, как обычно битком набитые людьми.
Оказалось, в день и час, когда в Художественном театре смотрели «На дне», на Хитровке устроили обход, и полиция арестовала тысячи беспаспортных, обездоленных людей… И писал Гиляровский в «Русском слове»: «В ближайшее время их должны выслать из Москвы, и будущее у них одно: или умереть с голода, или замерзнуть где-нибудь в лесу, в подворотне».
Недаром Мария Николаевна Ермолова, приветствуя Владимира Алексеевича Гиляровского, которого знала полвека, в день семидесятилетия его писала: «Вспоминаю о Вас всегда, как о защитнике угнетенных и обиженных».
Таким знали и за это любили дядю Гиляя актеры московских театров. На письменном столе Владимира Алексеевича стояла в рамке фотография Александра Ивановича Южина. Сквозь стекло ясно читалось: «Безумно любящий тебя Южин».
Александр Иванович Южин во всем, что делал — вел беседу, говорил с молодой начинающей актрисой, шутил за столом, просто здоровался, — был необычайно элегантен. Он вносил с собой обаяние личности. В доме Гиляровских любили, когда приходил Южин. Появится в Столешниках, и зазвучит «Мравалжамиер» — грузинская песнь. А там и к делу. А дел… Здесь и литературно-художественный кружок, и «Грузинское землячество», «Общество драматических писателей и композиторов», «Русское театральное общество» — и во всех близкое участие принимали и дядя Гиляй, и Южин.
Обычно Александр Иванович, пропев «Мравалжамиер», говорил:
— Пойдем «под икону».
Это значило — в кабинет к дяде Гиляю, где в углу висел портрет Виктора Гюго, выполненный художником Николаем Ивановичем Струнниковым.
Иногда Южин появлялся в Столешниках, чтобы прочесть отрывки из своих пьес. Читал в свое время всю пьесу «Измена», которая долго и с успехом шла потом на сцене Малого театра.
— Вот, Гиляй, — шутил Александр Иванович — недаром по Москве идет молва, что тебе первому надо читать свои сочинения. Услышишь твое «добро!» — и спокойно отправляй в путь не то что пьесу — роман.
В двадцать четвертом году Москва отмечала столетие Малого театра. Опять в Столешниках Южин поет «Мравалжамиер». К столетию любимого театра дядя Гиляй написал слова кантаты по просьбе Южина.
На юбилее сцена Малого заполнилась рядами стульев, на которых сидели особенно близкие и дорогие гости театра и его хозяева.
Дядя Гиляй оказался рядом с Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник и Татьяной Львовной Толстой — внучкой Льва Николаевича Толстого. Перед исполнением кантаты передали дяде Гиляю записку, в ней рукой Южина два слова: «Будь хладнокровен». Мгновенно послал ответ:
Вот и будьте хладнокровны:
Рядом две Татьяны Львовны…
Но рядом и Александра Александровна Яблочкина. Они познакомились с дядей Гиляем в 90-е годы не в театре, а у соредактора «Русских ведомостей» А. М. Саблина, где собирались сотрудники газеты: Короленко, Гольцев, Лавров, Мачтет, Василий Иванович Немирович-Данченко и дядя Гиляй. Когда уже не было дяди Гиляя, писала Александра Александровна, что память ее хранит «единственную, ни на кого не похожую фигуру — богатыря в поддевке, всегда бодрого, веселого духом».
В начале почти каждого сезона Художественного театра много лет подряд получал дядя Гиляй от актера Вишневского записку, в которой тот приглашал «Дружище Володю» в театр, прилагая сезонный билет. Конечно, на все спектакли сезона ходить было невозможно. Но часто, освободившись раньше, чем предполагал, дядя Гиляй отправлялся не в Камергерский[12], а в Художественный. Он помнил это здание как театр Леонозова, затем Русский драматический театр Андреева-Бурлака, потом театр Корша, помнил, когда в здании этом открылась московская Частная русская опера Саввы Мамонтова.
Незабвенна история этого дома. В начале века он был украшен с внешней стороны работой скульптора А. Голубкиной, интерьер — архитектора Шехтеля — кстати, работа эта была даром художника Москве, театру. Дядя Гиляй, попадая в скромное фойе, когда зрительный зал был полон, вызывал в своей памяти прошлые годы, и словно сию минуту, рядом шли Андреев-Бурлак, Писарев, Далматов… Впервые в Москве в этом театре прозвучала «Снегурочка» Римского-Корсакова, поставленная в театре Саввы Мамонтова, и радовали васнецовские берендеи и берендеихи, Бобыль и Бобылиха своими невиданными костюмами. И вот Художественный живет в Камергерском. Здесь смотрел Чехов свои пьесы, а когда его не было в Москве, посылал дядя Гиляй в Ялту вести о том, как прошел спектакль. А какие проводили часы в Художественном, когда театр устраивал свои знаменитые на всю Москву капустники или встречи актеров и ближайших друзей театра.
Сколько остроумия, задора и шуток звучало в эти необыкновенные вечера.
И запели все мы хором, Разместившись у оркестра: Немирович — дирижером, Прочь — великие маэстро…
Отношение Художественного театра к дяде Гиляю однажды выразил Немирович-Данченко: «В театре много хранится драгоценных воспоминаний о Ваших связях с театром… о дружбе с незабвенным Антоном Павловичем, театр помнит и всегда будет помнить и хранить в страницах интимной жизни своей Ваше присутствие, полное неиссякаемого юмора и неподдельного благородства…» Немирович-Данченко выступал тогда в Историческом музее на юбилее, и голос, который так много значил в театральной Москве, особенно четко произносил слова, адресованные Художественным дяде Гиляю:
«…Перед нами в театре во всех случаях наших встреч с Вами был поэт, талантливый, жизнерадостный, бодро смотрящий в жизнь, глубоко верящий, что полная радость приходит с Искренностью и верой в победу Добра!..»
Однажды, в годы первой мировой войны, встретился дядя Гиляй в Москве с человеком, который год провел на войне, на передовой, и после ранения, отлежав в госпитале, снова уезжал на фронт. Они встретились случайно в «Славянском базаре». Дядя Гиляй тогда записал его впечатление от «Вишневого сада»: «В своей, пока еще начинающейся жизни я не плакал, идя на войну, не поддавался слезам после жестоких боев, в момент контузии, а тут, возле сцены, в свиданье с бессмертным Чеховым выбегал, чтобы протереть глаза от душивших меня слез…» И дальше: «Посмотрел Третьяковскую галерею, мечтаю услышать Шаляпина — и тогда можно спокойно умереть…»
Федор Иванович Шаляпин. Он вошел в жизнь дяди Гиляя вместе с московской Частной русской оперой Саввы Мамонтова с его дивными, никогда ранее не виданными постановками русских и западноевропейских опер. «Борис Годунов», «Хованщина», «Садко», «Снегурочка», «Псковитянка», «Царская невеста» — всем этим операм, отвергнутым императорскими сценами, дал жизнь театр Мамонтова. В стенах театра, привлеченные его главным режиссером-художником Саввой Мамонтовым, творил сказочные феерии Михаил Врубель, вызывал к жизни миры и картины неповторимым языком красок Константин Коровин. Виктор Васнецов воссоздавал волшебную красоту Древней Руси, несравненное благородство и возвышенность духа — Василий Поленов. Это чудо Москвы не мог пропустить дядя Гиляй.
Молодой Шаляпин вошел в Столешники, переживая дни своей первой, начавшейся сразу громкой славы в Москве. С его первым визитом связан был в семье Гиляровских незабываемый эпизод. Как раз напротив окон квартиры дяди Гиляя размещался тогда извозный двор, постоянно заполненный извозчиками, которые ночевали в маленьких комнатушках при дворе. В тот день долго проговорили дядя Гиляй с Федором Ивановичем. Поужинали второй раз. Дверь на балкон в столовой была открыта. Стояла тихая, теплая московская ночь ранней, едва вступившей в свои права осени. Вдруг через открытую дверь балкона донеслась затянутая кем-то на извозном дворе «Ноченька». Шаляпин вышел на балкон, и Столешников наполнился звуками его удивительного голоса. Начавший песню мгновенно затих, но перед концом куплета (последние две фразы «Ноченьки») Шаляпину вторил хор голосов — это подпевали извозчики, которые сидели в ту позднюю ночь во дворе, видно, не только дяде Гиляю с Шаляпиным не спалось.
Владимир Алексеевич не раз говорил и знакомым и домашним:
— Сколько слышал потом «Ноченьку» в исполнении Феди, но так, как в ту ночь, Шаляпин никогда не пел ее.
Шаляпина любили. Его голос властвовал до конца дней, если приходилось слышать Федора Ивановича. Но для тех, кто долго общался с ним, талант Шаляпина-человека значил не меньше, чем актера, певца. Все, что делал Шаляпин, превращалось в незабываемые сцены жизни, эпизоды. И обиженные Шаляпиным не в силах были противиться обаянию этой удивительной личности. Дядя Гиляй повидал немало людей, но не помнил, чтобы кто-нибудь с такой легкостью, изяществом, не заботясь о своих действиях, мог обворожить собеседника, как это делал Шаляпин, даже если и не хотел, а уж если хотел… Шаляпин был человеком, в котором, казалось, соединились вся талантливость русская, необычайная широта натуры, размах, красота, сердечность… Все в нем жило от стихии, от буйного потока, и всего отпущено с лихвой. Он все мог, и все получалось.
Шаляпин всегда был готов откликнуться на шутку и охотно шел ей навстречу. Случалось, давали себе полный простор Шаляпин и дядя Гиляй, не сдерживая натуры или только чуть-чуть сдерживая. Пение Шаляпина иногда толкало дядю Гиляя на какие-то, пожалуй, неожиданные для него самого шутки, проделки. С тех пор как Шаляпин стал знаменит, билеты на его спектакли доставались с трудом. Дядя Гиляй принадлежал к категории тех счастливых людей, для которых попасть на шаляпинский спектакль, концерт никогда не составляло труда. На шаляпинские спектакли в Большой у него был абонемент. Правда, нередко задержанный делами, дядя Гиляй приезжал скорее к концу спектакля, чем к началу. Случалось, после бессонных ночей он засыпал в театре на маленьком диване, дожидаясь конца спектакля, после которого нередко вместе с Шаляпиным они ехали в Столешники.
Однажды, выспавшись на двух последних актах «Евгения Онегина», дядя Гиляй сказал Шаляпину: — Федя, ты пел, а я храпел…
Это, конечно, исключительный случай. Старался не пропустить «Князя Игоря», особенно если Шаляпин пел Галицкого:
Только б мне дождаться чести
На Путивле князем сести…
Пожил бы я всласть,
Ведь на то и власть…
Выйдя однажды из Большого под впечатлением шаляпинского Галицкого, на Театральной площади дядя Гиляй вдруг, неожиданно для себя, засвистел в свисток городового. У него было два таких свистка — костяной, подаренный Чеховым, и обыкновенный из какой-то стали. Случалось, пользовался в путешествиях по ночлежным домам Москвы и поэтому всегда носил при себе. А тут засвистел на Театральной площади. Городовой — к дяде Гиляю, тот бежать. Городовой за ним. Но не знал, за кем гнался. Спектакль еще не кончился, и Театральная площадь была пустой. Заставив городового покружить (свистел теперь и городовой, призывая на помощь), дядя Гиляй добежал до пожарной лестницы, стоящей всегда у Большого, по ней на крышу, а лестницу за собой поднял. Городовой внизу свистит, а дядя Гиляй на крыше театра ему отвечает. Стали появляться на помощь другие городовые со стороны Кузнецкого. Но недаром был дядя Гиляй членом московской пожарной команды — зная какие-то ходы, он скрылся, пробрался сначала в театр, а там в простой извозчичьей пролетке уехали к Шаляпину на Новинский бульвар ужинать.
Однажды Федор Иванович пригласил к себе близких знакомых на пельмени. Среди гостей были Леонид Андреев, Дмитрий Иванович Эварницкий, был и дядя Гиляй… Ждали долго хозяина дома, но тщетно. Жена Шаляпина Иола Игнатьевна беспокоится, а Федора Ивановича нет. Начали ужин без него, надеясь, вот-вот подойдет, пельменями должен был угощать сам хозяин, но он так и не появился.
И дядя Гиляй написал стихи.
Тебя с пельменями мы ждали
И ждем напрасно до сих пор!
Поели, малость выпивали
И говорили милый вздор…
И дальше я скажу, не труся
(Не удивляйся ничему),
Решил, как подали нам гуся,
Что не товарищ ты ему…
Все подписались под стихами с добавлением: «Ждем ответа».
Федор Иванович никогда не обижался. Это понятие было чуждо ему и дяде Гиляю. Ну а ответ состоялся в другой раз — Федор Иванович угостил пельменями друзей.
На одной площадке с квартирой дяди Гиляя, как раз напротив, жил великолепный фотограф-портретист итальянец Тропани. Федор Иванович, бывая в Столешниках, иногда заходил к Тропани сняться или посмотреть его последние работы. Тропани жил одиноко, углубленный в негативы и портреты. Измучит натуру. И так посадит, и сяк, но портрет выйдет хороший.
Как-то раз Шаляпин приехал к Тропани сниматься с Иолой Игнатьевной и сыном Игорем. Когда фотографии были готовы, Федор Иванович зашел к дяде Гиляю, вынув одну, отдал на память.
Взяв из пачки вторую, дядя Гиляй на обороте ее написал:
Вот семейная картина:
Игрушка, елка и дубина.
(Это означало: Игорь, Иола Игнатьевна и Федор Иванович.)
Шаляпин особенно часто бывал в Столешниках в начале своей жизни в Москве, но заглядывал и будучи на вершине славы. «Люблю Гиляя и всегда мельтешащих в Столешниках под ногами собак и кошек», — говорил он.
У Гиляровских была простая, вкусная, сытная русская кухня, а Шаляпин и ел талантливо, с аппетитом, с наслаждением, так что угостить его было приятно. Особенно торжественно, в Столешниках проходили дни рождения дяди Гиляя и дочери Нади. Федору Ивановичу заранее напоминали о предстоящих торжествах. И Шаляпин приходил, бывало, и к часу ночи, но приходил. Шумели долго, смеялись громко, каждый проявлял себя как смог. Это «смог» было обязательно интересно, увлекательно: читали наизусть стихи, разыгрывали шарады, устраивали даже летучие выставки, если бывали художники, а они всегда бывали. Упражнялись в экспромтах. Слова превращали в стихи даже те, кто никогда этим не занимался. Федор Иванович писал стихи легко и охотно и оставлял на память свои экспромты Гиляровским.
Очень дорожила дочь дяди Гиляя одним подарком Федора Ивановича — розами, которые прислал он ей из Ниццы. Так и лежали они у нее в изящной, инкрустированной перламутром коробке красного дерева.
Шаляпину, с тех пор как он стал широко известным актером, приходилось часто покидать Москву — его засыпали приглашениями из разных городов. Только Петербург вызывал у него смутную, а порой определенную неприязнь. Шаляпин больше любил Москву. Москва первая оценила его, в Москве проходили счастливые годы общения с Мамонтовым, с окружением «Саввы Великолепного», художниками. Поленовым, Серовым, Коровиным, Остроуховым, Васнецовым, Врубелем… Шаляпин был москвичом по духу своему, по укладу жизни, даже по привычкам, по характеру. Его воля, делил бы он жизнь между Москвой и русской деревней и был бы вполне счастлив. Но слава росла как снежный ком, он уже не мог жить там, где хочется, — приходилось много ездить. И это ничего бы, да вот Петербурга нельзя избежать! Москва оставалась роднее, ближе, и, отправляясь в северную столицу, Шаляпин тянулся ко всему московскому — широкому, доброму, не скованному чопорностью.
Если удавалось выбрать время, он появлялся в Столешниках. В один из таких визитов Шаляпин застал у дяди Гиляя кого-то из художников, они рисовали, разговаривали. И Федор Иванович нарисовал свой автопортрет: выражение застывшей холодности покоилось на его лице, а под автопортретом написал: «Шаляпин накануне отъезда в Питер».
Театры в старой Москве кончали поздно свои спектакли. Но со звуками последних аплодисментов жизнь не затихала, не гасли огни вечерней Москвы, а в иных местах загорались еще ярче. Одним из таких мест был Литературно-художественный кружок. Он не раз менял адрес, но самой блестящей, самой замечательной порой его жизни оставался период, когда кружок помещался на Большой Дмитровке, — это было в начале XX века.
К одиннадцати-двенадцати часам ночи здесь начинали появляться актеры, писатели и художники приходили раньше. В Литературно-художественном кружке не было ни горячих обедов, ни ужинов, только чай да пирожки с мясом и вареньем «от Филиппова». Бывало и так, что, отужинав дома, шли в Литературно-художественный кружок на чай с филипповскими пирожками, а на самом деле приобщиться к жизни дома на Дмитровке. И Шаляпин с Коровиным, заглянув после спектакля в Столешники перекусить, потом шли с дядей Гиляем «на пирожки». Манило на Дмитровку желание человеческого общения, желание встреч. Какие бывали там концерты! Импровизированные, не обусловленные заранее программой, а рожденные вдохновением и талантом вдруг загоревшейся души художника.
Знал кружок и концерты с объявленными программами, и литературные вечера со специальными приглашениями и даже целями, скажем в пользу раненых, когда началась первая мировая война, в пользу голодающих, больных или состарившихся деятелей искусства. Устраивались в кружке и выставки художников, на которые москвичи всегда ходили с удовольствием.
Литературно-художественный кружок — это большая тема старой Москвы. Как часто случается, были у этого хорошего дела и теневые стороны. В кружке, в нижнем этаже его, разрешалась карточная игра с ограничением ставок, а если их превышали, то взимались большие штрафы в пользу кружка. Штрафы не останавливали картежников, а по существу, ими и жил кружок — содержал здание, оплачивал концерты и расходы по выставкам, приобрел одну из лучших в Москве библиотек (ее каталог был издан). Имелся и читальный зал, удобно и уютно обставленный, и немало приходило читателей, особенно из артистической художественной молодежи.
Кружок, можно сказать, подарил русскому искусству портреты Марии Николаевны Ермоловой, Федора Ивановича Шаляпина, групповой портрет Александра Ивановича Южина и Александра Павловича Ленского, портрет Гликерии Николаевны Федотовой — все работы Валентина Александровича Серова.
При кружке существовала касса взаимопомощи литераторов, членом ее ревизионной комиссии многие годы был дядя Гиляй.
В кружке на Дмитровке часто проходили торжественные собрания. Здесь чествовала художественная Москва иностранных гостей из мира искусства, слушала игру Рахманинова…
После революции дядя Гиляй в театрах бывал много меньше, разве сопровождая дочь. Огни вечерней Москвы склонили его к рассказу о них, и ежедневный путь вечером был направлен к письменному столу.