Ступая как можно тише, я прошла из прихожей к себе, торопливо переоделась, скинув европейское платье, и раздвинула фусума, отделявшие комнату, где отдыхал отец. Он лежал, освещенный тусклым светом придвинутого к изголовью ночника, и тяжело дышал. Его астма всегда обостряется в такую сырую погоду как сегодня. За последнее время не выдалось ни одного по-настоящему ясного дня, хотя лето уже сменилось осенью: похолодало, но воздух по-прежнему оставался удушающе влажным, как в жару.
— Вот и я. Прошу прощения, немного припозднилась. Как вы себя чувствуете?..
Отец молча, не отрываясь, смотрел мне в лицо. Я не раз ловила на себе этот его пристальный взгляд и уже успела к нему привыкнуть, но все же в первый момент как обычно смутилась и почтительно склонила голову. А затем неловко попятилась и вышла из комнаты.
В кадушке хицу еще оставалось чуть-чуть остывшего риса — один комочек на самом дне. К рису нашелся выложенный в чашку вареный дайкон. Правда, уже потемневший и без бульона. В керамическом чайнике плескались остатки чая каваянаги[35] — такого же холодного, как и все остальное. Я наскоро поужинала, приготовив себе отядзукэ[36], и с тоской ощутила, как остывшая еда камнем упала внутрь. В это время в комнату отца, похоже, зашла мать: я услышала их разговор. Говорили обо мне.
— Юкико, должно быть, еще ужинает. Хотя почти девять.
— Что же это? Убегает под вечер, по дому ничего не делает…
— Вы сами ей попустительствуете.
— Признаю свою вину. Простите.
Судя по всему, мать растирала отцу спину: время от времени из комнаты доносилось сливавшееся со страдальческим голосом отца и печальным голосом матери шуршание подбитых ватой шелковых кимоно. Слова, которые произносили родители, меня не трогали — даже принять их на свой счет у меня не получалось. Мне было не до того: мысли мои безраздельно занимало блюдо белого чосонского фарфора[37] которое я купила, расплатившись из тех пятисот иен, что выдал мне сегодня отец за пятьдесят граммов перелитой ему крови. Эффект от таблеток и инъекций длился не больше трех часов, да и тот на фоне постоянного приема лекарств постепенно слабел, поэтому по совету одного врача, который подсказал, что переливание даст положительный результат, отцу ввели мою кровь. После этого отец велел матери принести бумажник и молча выложил передо мной пять купюр достоинством в сто иен. Я так же, ни слова не говоря, взяла их и вышла из дома. Прошлась в прохладных сумерках по улицам. Потом купила приглянувшееся блюдо, а оставшиеся деньги потратила на кружку кофе и хороший табак.
Я вымыла грязную посуду, нимало не церемонясь с чашками и столовыми приборами, небрежно составила все в буфет, затем вернулась в свою комнату и развернула газетный сверток. Прижалась щекой к гладкому фарфору и на какое-то время забылась, нежно обнимая блюдо.
— Опять сестрица прячется от жизни за своим милым увлечением. А ведь нам есть нечего. Если хватает денег на такие покупки, лучше бы пошла и говядины купила, — в комнату вошел мой младший брат, Синдзиро, и неожиданно щелкнул по блюду ногтем.
— Не нужно так делать. Оно может треснуть.
Я убрала блюдо на книжную полку. Меня позабавило то, как отцовское лечение превратилось в мое увлечение. Приятно было пройтись одной по вечернему городу, бережно прижимая к груди сверток с керамикой. Но прятаться от жизни? Мысли мои вернулись к словам Синдзиро. Что это? Упрек? Или насмешка? «Возможно, зависть», — подумала я. Способность находить для себя отдушину в подобных вещах была той единственной чертой, что сближала нас с отцом. Когда-то давно, еще до войны, он часто ездил в антикварные лавки Киото и брал с собой в такие поездки меня. Мы покупали тяван[38] фарфоровые вазы и чугунные чайнички, а затем расставляли свои приобретения в его комнате на втором этаже. Однако даже особо оберегаемое сокровище нашей коллекции — китайский кувшинчик с «петушиным гребнем», каких во всей стране было только два, — и тот сгинул в пожаре войны вместе со многими другими предметами. На какое-то время меня охватила ностальгия: воскрешая в памяти наши бесчисленные потери одну за другой, я словно оплакивала погибших детей.
Внезапно заиграла громкая джазовая музыка. И сразу же оборвалась — стало тихо.
— О, слышишь? Тебя уже бранят. Глупый, глупый Синдзиро-сан, — пожурила я брата, который, оказывается, успел незаметно выйти в соседнюю комнату. Отец негодовал: до нас долетал его голос — измученный, но тем не менее удивительно звучный.
— Хм, стало быть, джаз он тоже не признает? Подумать только, какая дома тоска! Просто скука смертная. И сестрица туда же, а еще après[39]…
— Конечно, такая старая дева, как я — самая что ни на есть après.
— В следующем году помолодеешь[40]! И потом, ты хотя бы не пытаешься отвадить меня от маджонга и карт.
Меня хлебом не корми, дай только заключить пари или сыграть с кем-нибудь: чья возьмет? Жажда победы туманит голову. В такие моменты я забываю обо всем на свете.
В это время Синдзиро снова зашел в мою комнату и негромко произнес:
— Сестрица, я хочу на вечернюю работу устроиться.
— Куда?
— Буду в джазовом оркестре играть. На гавайской гитаре.
— И давно ты гитару освоил?
— Какая разница? Велика премудрость!
— Ну хорошо. Только не забывай про летний приработок, взвесь все за и против.
С этим летним приработком связан был один казус. Синдзиро в свое время чрезвычайно воодушевился идеей торговать вразнос мороженым на бейсбольном стадионе, но когда, наконец, настал его первый рабочий день, и он, полный радужных надежд, приехал в Нисиномию, сил его хватило лишь на то, чтобы схватить ящик из-под мороженого и сделать два-три шага, двигаться дальше он уже не мог. «Что и требовалось доказать», — изрек тогда отец. В нынешнем году Синдзиро поступил в университет нового образца[41]. Красуется теперь, как большой, в академической четырехуголке, но в семье он младшенький и, сколько бы ему ни исполнилось, в одиночку никакое дело с мертвой точки сдвинуть не может.
— Давай попробуем добиться согласия матери. Отец неприступен, словно крепость, но, думаю, все как-нибудь уладится.
— Danke[42]. Полагаюсь на тебя!
Отец, похоже, делал ингаляцию — по дому плыл неприятный горелый запах. А мы с Синдзиро стали бросать кости. Если я выигрывала, оставалась при своем, а если проигрывала, скручивала братцу сигаретку из недавно купленного табака. Приходилось тратиться, но я не слишком об этом печалилась: меня увлекал сам процесс игры.
Я пошла в больницу проведать старшего брата. Летом позапрошлого года, когда мой единственный старший брат Синъити еще посещал университет, у него обнаружился туберкулез — последствие непосильных тягот военного времени — и его положили в больницу. Человек малодушный и крайне осторожный, он с момента госпитализации и шагу не сделал за пределы больничного здания, дни напролет заботясь единственно о своем здоровье, но болезнь так просто не отступала: брат до сих пор находился на лечении — ему продолжали вводить воздух в плевральную полость.
Я прошла по длинному коридору: палата брата находилась в самом конце. С собой я принесла несколько садовых хризантем, завернутых в газетную бумагу. Постучала в дверь. Из палаты донесся еле слышный ответ.
— Доброе утро. Как ваше самочувствие?
— Не ждал тебя, заходи.
Брат приподнялся на постели и посмотрел в мою сторону.
— Какие красивые хризантемы. Это из внутреннего дворика?
— Да. Правда аромат у них очень слабый.
Я поставила хризантемы в вазу цвета персидского индиго, в которой все еще торчали засохшие космеи. Белые наружные лепестки и желтая сердцевина цветков хорошо сочетались с синей глазурью вазы. Брату очень нравилась мягкая округлость ее формы. За эту вазу можно было бы выручить неплохие деньги, но мы ее хранили — ради Синъити.
— Отцу сделали переливание крови.
— Ему настолько плохо?
— Я бы не сказала. Всё как всегда. Влили моей крови на пятьсот иен… — Я со смешком вспомнила о фарфоровом блюде.
— Что значит — на пятьсот иен?
— А я ее продала. Продала кровь…
— Ты — отцу? И взяла с него пятьсот иен?
— А что тут такого? Эти деньги я уже потратила, но в следующий раз куплю вам новую грампластинку с концертами Моцарта!
— Ты совершенно невозможный человек. Мы же одна семья!
Разговор оборвался. Я подняла крышку граммофона и поставила Моцарта — произведение, которое не столько доставляло брату удовольствие, сколько завораживало его. Рондо ре мажор. Брат вытянулся на белых простынях и долго, закрыв глаза, слушал.
— Знаете, Синдзиро-сан хочет устроиться на подработку в джазовый оркестр. Вчера вечером поделился со мной своей задумкой. Как вы на это посмотрите?
— Синдзиро ведь учится? Справится ли он, если станет тратить вечера на заработки? Наверняка придется задерживаться допоздна.
— Судя по всему, это только на выходные. К тому же окончательно еще ничего не решено…
— Погубит себе здоровье, как я. Какой в этом смысл? И на чем он собирается играть?
— На гавайской гитаре. Видимо, у кого-то одолжит инструмент. Но говорит, что отработает вечер-другой и купит собственный.
— Смущает то, в каких заведениях они будут играть, так что я против, хотя… сам я уже два года живу затворником, хвалиться мне нечем. Со стороны мои соображения покажутся, вероятно, глупыми и старомодными…
— Ну что вы! Вовсе нет. Как бы ни менялся мир вокруг, оставайтесь, пожалуйста, собой — ценителем музыки Моцарта…
Я снова обвела взглядом палату. На стене — портрет Моцарта и изображение Каннон[43] из храма Тюгу-дзи. Под ними — альбомы и каталоги зарубежной живописи и плотный ряд грампластинок. Нынешним летом, когда я предложила продать переплетенный в кожу каталог картин из собрания Лувра, брат наградил меня долгим злым взглядом. И после этого начал заказывать то одно, то другое: купите такую запись, достаньте сякую книгу. Мне приходилось постоянно изыскивать средства на его капризы. Если же выполнение заказов откладывалось хотя бы на месяц, он обрушивал на меня гневные тирады.
— В любом случае, ответственность за авантюру Синдзиро я беру на себя. В конце концов, ему же нужно на что-то покупать книги.
Брат вышел в вестибюль проводить меня. Там мы пожали друг другу руки, и я поспешила вниз по склону. Как ни посмотри, застывшая в неподвижности унылая фигура брата не несла на себе отпечатков времени: он напоминал отвергнутого миром изгнанника, и, вспоминая, о чем мы с ним только что беседовали, я и сама погрустнела.
По пути домой я продала за триста иен старый жакет. Выпила по такому случаю кофе, купила чернил и писчей бумаги, а оставшиеся сто иен решила потратить на билет в кино, поэтому вышла на людный проспект. И увидела удаляющуюся фигуру Синдзиро. Он шел с красивой статной дамой лет тридцати пяти — тридцати шести. Вот так, ни от кого не таясь, прогуливая занятия! На душе заскребли кошки. Мне вспомнилось, как накануне вечером Синдзиро укладывал брюки под тюфяк — надеялся за ночь навести на них стрелки, что было совсем на него не похоже. Я проследовала за братом еще метров тридцать, а затем резко свернула в какой-то глухой переулок и долго-долго там стояла. Что же с ним такое творится?
Синдзиро с малых лет рос ребенком добрым и покладистым. Крепким здоровьем не отличался и, кажется, большую часть года проводил в постели. На улицу, в компанию других ребят, не стремился, ему больше нравилось сидеть дома — читать книжки или возиться на веранде с канарейкой. Сравнивая братца со мной, девчонкой упрямой и неуступчивой, окружающие часто сетовали, что нам бы следовало поменяться ролями. У него и черты лица были мягче: кожа до сих пор оставалась нежной, точно вымешанное рисовое тесто, а кое-где — под глазами, на скулах — виднелся даже чуть заметный детский пушок. Он вырос гораздо выше меня, но во всей его фигуре чувствовалось что-то трогательное, вызывающее желание его обнять. И я постепенно прониклась к нему теплотой, превосходившей обычную сестринскую заботу. Чтобы заглушить чувство одиночества и не думать о том, что все сверстники давно меня обогнали, я нередко заходила куда-нибудь выпить, но даже в хмельном веселье ни на минуту не забывала о брате. Моя привязанность нередко выливалась в попытки его приласкать, но Синдзиро — примерный мальчик, ни в чем другом не перечивший старшей сестре — нежностей моих не выносил. Зато теперь, как видно, принимал благосклонность дамы намного его старше. Будь на ее месте школьница с косичками, я бы и бровью не повела. Однако, обнаружив рядом с братом равную себе, ощутила нечто сродни чувству поражения и даже ревность. Я вышла из переулка, и до тех пор, пока не переступила порог дома, мысли мои крутились вокруг Синдзиро. Про кино я и думать забыла. В памяти одна за другой всплывали статьи, обличающие безнравственное поведение жительниц района Хансин[44], в последнее время частенько появлявшиеся в газетах. А ведь мне так хотелось, чтобы по крайней мере у Синдзиро все сложилось благополучно. Старший брат из строя выбыл, я — женщина, поэтому ни больших надежд, ни честолюбивых замыслов никогда не лелеяла. Именно Синдзиро, повзрослев, должен был возродить наше имя. Должен был поправить пошатнувшееся финансовое положение семьи. Хотя мне лично казалось куда более важным, чтобы Синдзиро — пусть только он, единственный из нас — зажил спокойной, размеренной жизнью. Я чувствовала, что должна стать ему опорой: у матери нашей образования никакого нет, к тому же за каждодневными заботами о хлебе насущном она не может улучить ни минуты свободного времени; отец слег. Я ускорила шаг и вошла в ворота дома. В саду возле стоящего отдельно чайного павильона наша вдовая тетушка, младшая сестра отца, развела огонь. Муж ее скончался лет десять назад, и сейчас она жила вдвоем с единственным сыном Харухико, учеником средних классов, сводя концы с концами благодаря домашней подработке — она вязала на заказ — и скромным дивидендам по приобретенным когда-то акциям.
— Здравствуйте, тетушка.
— С возвращением. Пока не забыла: доставили почту! Кажется, два или три письма принесли.
На веранде, сложенной из узких досок старой корабельной обшивки, рядком лежали клубни таро, возле недорезанных овощей валялся брошенный нож. Прежде в этом павильоне круглый год проводились чайные церемонии. Слышался шум закипающей воды, еле различимый шорох ног барышень в фурисодэ[45] и замужних женщин, облаченных в неяркие шелка юки-цумуги[46]. Тихое похлопывание платка-фукуса[47]. А нынче даже татами — некогда такие свежие, зеленые — пожелтели и местами обтрепались.
— Знаешь, Юки-тян[48], сегодня я решила, что впредь буду тратить не больше пятидесяти иен за день! Утром — только хлеб и дешевый зеленый чай, днем — соленья и цукудани, а по вечерам стану чередовать — то камабоко, то тикува[49]!
Сказав так, тетка расхохоталась. В ту пору, когда она выходила замуж, род наш процветал, поэтому и подготовка к той свадьбе, и тетино хорошенькое личико долго служили главной темой всех сплетен и пересудов в обществе. Пускаясь в воспоминания, отец с тетей снова и снова рассказывали нам о событиях тех лет. Когда на свет появились мы, счастливая звезда семейства уже клонилась к закату, поэтому мне прежней роскоши увидеть не довелось, и все же каждый раз, бросая мимоходом взгляд на то место, где когда-то стоял дом, в котором родился и вырос отец, я испытывала смятение. Старый особняк еще до войны перешел в чужие руки и почти целиком погиб во время наводнения, а то немногое, что выстояло — вода пощадила главные ворота и будку привратника, — сгорело во время воздушного налета. Мне не раз случалось обнаружить какую-нибудь фотографию с приема на открытом воздухе, брошенную в углу склада додзо[50]; в такие минуты я не столько завидовала своим состоятельным предкам или гордилась ими, сколько ужасалась тому, что сами мы не знаем, как проживем следующий день. Нынче даже та жизнь, какую мы вели в детские годы — пусть и выпавшие на пресловутые закатные времена, — казалась невероятной. Как бы близка ни была цель, нас всюду возили на машине, и мы с братьями вечно спорили из-за того, кто займет переднее сиденье рядом с шофером. Помню, что у нас в доме бывало много гостей. В расположенной на втором этаже гостиной раскладывались большие тяжелые подушки для сидения. Служанки, сняв белые фартуки, выносили покрытые черным лаком низенькие столики-подносы. На свет извлекались тяван и прочая столовая утварь, хранившаяся в павлониевом коробе, который в обычные дни не трогали. В нишу токонома помещался набор из трех подвесных свитков какэдзику[51], а в большую вазу, украшенную перегородчатой эмалью, ставились самые красивые сезонные цветы. Я тоже облачалась в фурисодэ и выходила поприветствовать гостей. Но на месте мне никак не сиделось, поэтому я сразу же убегала во внутреннюю часть дома, где вместе со страшим братом и Синдзиро объедалась разными лакомствами. И ничего особенно замечательного я тогда в происходящем не видела, воспринимая все как должное.
В тот вечер мать, вернувшаяся с похорон бабушки семейства Мацукава, наших дальних родственников, после ужина завела такой разговор.
— Знаете, говорят, Мацукава вырвали у покойной золотые зубы, чтобы похороны оплатить. Да ни за какие деньги на подобное идти нельзя! Как очерствел наш мир!
— А что тут такого? — откликнулся сидевший рядом Синдзиро.
Я бросила быстрый взгляд на отца.
— Ты еще спрашиваешь, что тут такого, несносный мальчишка! Это же зубы, это тело почившей! — возмутилась мать.
— Ну так что же? Все лучше, чем оставлять добро на поживу работникам крематория. А ты как думаешь, сестрица?
— Я тоже ничего ужасного в поступке Мацукава не нахожу. Винить их не за что. Материалистических убеждений нашего дорогого Синдзиро я не разделяю и потому понимаю желание позаботиться о душе покойной. Но не думаю, чтобы удаление зубов показалось душе оскорбительным. А вот то, что семье удалось выполнить все необходимые ритуалы, — это хорошо.
Отец молчал, лицо его приняло мрачное выражение.
— Кто же возьмется вырывать? — резко вскрикнула тетушка.
— Кто? Да хоть бы зубной врач! — заявила я.
И тут отец впервые за время нашего спора заговорил:
— Извольте прекратить эти гнусные речи. У отца вашего золотых зубов много. Как умру, наедитесь досыта.
Я засмеялась и сказала:
— А я даже в смерти всех разочарую. Ни одного золотого зуба! Значит, и цена мне не так высока. Хотя жить, кажется, приятнее без золота во рту.
На этом разговор сразу прекратился.
После ужина я зашла в комнату Синдзиро. Думала, брат занимается, заглянула к нему — а он лежит и сигаретный дым в потолок пускает.
— Принимайся за учебу! Чем ты занят? Тратишь время зря!
— Вовсе не зря, я размышляю.
— И что же занимает твои думы? Что видишь ты в кольцах лилового дыма? — шутливо поинтересовалась я.
— Оставь меня в покое! Надоела…
Синдзиро надулся и повернулся ко мне спиной.
Я присела рядом и какое-то время молча вытягивала ниточки из прорехи в ковре, а затем мягко спросила:
— Ты ведь сегодня не ходил на занятия, верно? Правда, это университет, так что большой беды в пропуске, наверное, нет…
Синдзиро молчал.
— Я видела тебя сегодня в центре города. Ты был не один, но и не с друзьями.
И тут же, оборвав саму себя на полуслове, заключила:
— Не хочу тебя ни о чем спрашивать и говорить тоже ничего не стану, но, раз такое дело… лучше все-таки оставить идею с оркестром. Уж на книги-то я тебе деньги как-нибудь раздобуду. У меня, наверное, нет права тебя корить, но я беспокоюсь о твоем будущем. А ты, должно быть, сердишься на меня за то, что я читаю тебе мораль…
— Сердиться не сержусь. А только жить буду своим умом. Что же до оркестра, то тут думай, не думай — все едино: накрылась затея.
— А та дама, которую я видела сегодня? Она, наверное, замужем? В каких вы отношениях?
— Не все ли равно, в каких, не все ли равно. Ступай уже к себе, сестрица. Оставь меня, пожалуйста, одного.
Я встала. А затем, вернувшись к себе, мысленно пожалела Синдзиро. Как же он живет? И правильно ли я сделала, что промолчала? Синдзиро — это Синдзиро. А я — это я. Никому иному, кроме себя самой, я указывать не могу, так же как не могу ограничивать чужую свободу. Перед сном я еще раз безо всякого умысла подошла к комнате Синдзиро и услышала доносившиеся оттуда всхлипы.
Мы играли в карты — я, Синдзиро, тетушка и Харухико. Из соседней комнаты слышалось привычно тяжелое и хриплое дыхание отца.
— Одна черва.
На руку пришло целых шесть карт червонной масти. Да к тому же четыре фигуры.
— Две трефы.
— Две червы.
— Три трефы.
— Три червы.
И остальные карты весьма хороши! Тем более что треф у меня нет, значит, в самом начале смогу взять козырем. Я уже наловчилась играть. Козыри — червы. Играли мы в паре с тетушкой: она выложила карты на стол — и там расклад тоже оказался сравнительно неплохой. Взяв сверху четыре взятки, я сыграла гейм.
— Bien joué[52], мадемуазель!
Тетушка радостно пожала мне руку. Она часто рассказывала о том, как давным-давно — двадцать лет назад — в Париже играла в бридж с французами. Об их азартности и вспыльчивости и о многом-многом другом. Как-то мы решили, что ради благополучия Синдзиро нам следует оставить карты, но день прошел — и все вернулось на круги своя. Мы так расшумелись, что отец в соседней комнате в конце концов потерял терпение:
— Немедля ложитесь спать, уже двенадцатый час!
Пришлось нам потихоньку перейти по галерее в чайный павильон, к тетушке. Там игра в бридж продолжалась до часу ночи.
— Приятных вам снов, увидимся завтра.
Мы с братом почти бегом вернулись по открытой ночным ветрам галерее к себе. Мать сидела в полутьме и писала письмо своей сестре в Токио. Я заглянула к ней через плечо: в послании витиевато излагалась просьба об устройстве моего замужества. Я усмехнулась и пошла в свою комнату, но тут вдруг подумала о браке. Первая посетившая меня мысль: двадцать пять лет. Не знаю, каков подходящий для брака возраст, с какого момента его отсчитывают, каким завершают, но я, в любом случае, уже не юна. На что же я потратила время… Большинство моих бывших одноклассниц давно замужем. У многих даже дети есть. А те, у кого семьи еще нет, занимаются в жизни определенным делом, каждая своим — одна стала учительницей в школе, другая устроилась секретарем в компанию. И только я застыла на месте и даже не пытаюсь сделать шаг вперед, словно надеюсь усидеть сразу на двух стульях. Как женщина я, очевидно, «не состоялась». Предложение руки и сердца мне делали всего несколько раз. И всем я отказала. Когда это случилось впервые, мне едва минуло девятнадцать, меня переполняли жизненные силы. А он был сыном дипломата, блестящим молодым джентльменом. В нем не имелось ни малейшего изъяна, но, привыкший вращаться в обществе, он производил впечатление человека неискреннего и не мог вызвать во мне симпатию. Я по природе своей была чужда светской жизни. Когда меня представляли бесчисленным знакомым семьи, я топталась по расстеленной в гостиной медвежьей шкуре, совершенно теряясь от волнения, и все внимание уделяла платку, который комкала в руках. Стоит ли удивляться тому, что подобная особа ответила на выгодное брачное предложение отказом? Отец и мать впали тогда в глубокое уныние, я же вздохнула с облегчением. В конце концов, жила во мне какая-то страсть к показным жестам, какое-то отчаянное безрассудство, и в то же время — безволие и робость. Возможно, эта двойственность и не давала мне до сих пор выбрать что-то одно. Сейчас я воспринимаю замужество без особой серьезности: кажется, на роль супруга сгодится любой. Рано или поздно я должна буду покинуть этот дом. Во мне нет ни капли любви к отчему крову, и коротать свой век в одиночестве я не хочу. Чего мне хочется, так это войти в реку и отпустить тело на волю потока: куда вода вынесет, там и останусь; вот только предложения руки и сердца, теперь такого нужного, все нет, и душу невольно охватывают грусть и нетерпение, ведь молодость проходит.
— Думаю, матушка, ни со знатными родниться, ни с родовитыми знаться не стоит. Пусть их! — сказала я так, словно речь шла о предмете, меня не касающемся, и не сдержала одинокого смешка.
— Гораздо важнее, чтобы у жениха имелись средства, — тихо отозвалась мать.
Уже улегшись в постель, я принялась строить планы на завтра. Решила, что если погода выдастся хорошая, съезжу развеяться в Киото. Нынче самое время любоваться осенней листвой. Мне всегда нравилось совершать пешие прогулки, особенно по тем дорожкам, на которых редко встречаются люди. Поеду, потрачу время в свое удовольствие, тем более что два-три дня назад я помогла продать фортепиано, и теперь в благодарность за хлопоты мне выделили кое-какие деньги. Улыбаясь собственным мыслям, я уснула.
Отцу стало немного лучше, и он, поручив мне «все проверить», взялся составлять этот список. Список вещей на продажу. Я, несколько раздосадованная тем, что поездка моя сорвалась, с недовольным видом сидела подле отцовского стола. Отец записал всего пятнадцать или шестнадцать предметов. Чернильный камень и шкатулку для благовоний. Вазу из белого фарфора, свиток какэдзику, бумагу сикиси[53]. Севрский кофейный сервиз — прекрасный набор насыщенного синего цвета, который когда-то обещали отдать мне в приданое и потому до сих пор не трогали. И пять-шесть серебряных изделий.
— Юкико, принеси эти вещи из додзо. Потом сходи и пригласи к нам господина Адзуму. Примерную стоимость я везде указал, но ты еще раз обсуди с ним этот вопрос. С серебром лучше обратиться к кому-нибудь другому. Зайди в ювелирную мастерскую…
— Ладно, в течение дня сделаю.
Я неохотно поднялась, достала из настенного шкафчика тяжелый железный ключ и пошла отпирать склад. Из-за массивной скрипящей двери на меня повеяло холодом и затхлостью. Тусклую электрическую лампочку в заметно опустевшем хранилище покрывал толстый слой пыли. Я вынесла перечисленные вещи, выставила их в ряд на веранде, примыкавшей к той комнате, где отдыхал отец, и проверила, нет ли на какой из них царапин. Мать и тетя наблюдали за происходящим с выражением отчаянной решимости на лицах.
— Ничего не поделаешь. Нас с Харухико вязание еще как-то кормит, но заказов становится все меньше, выплаты по акциям постепенно сокращаются, да и продавать нам нечего. Кончились мои бриллианты и нефриты. А то кольцо, что у меня на пальце, куплено в ночном ярмарочном ларьке за десять сэн[54]! Колечко-амулет с заговором от дурного глаза. Почти тридцать лет оно со мной!
— Я вами, тетушка, восхищаюсь! Как бы ни были плохи дела, вы сохраняете удивительное присутствие духа.
— Зачем изводить себя понапрасну? Чему быть, того не миновать.
— А я хотела бы миновать. Хотела бы сама решать, чему сбыться!
— Что, если тебе погадать? Может, и мысль какая-нибудь дельная придет.
— Это вы хорошо придумали! Так и сделаю. Матушка, а вы не хотите о будущем погадать?
— Нет, мне такое не по нраву. Я доверюсь высшим силам, — отрезала мать, не произнесшая до этого ни слова.
Она была последовательницей синрэйкё, одного из новейших синтоистских учений, и в любой беде первым делом бежала возносить благодарность богам за то, что с нами не приключилось еще большей напасти. Вера ее доходила до фанатизма. Ни отец, ни другие члены семьи синрэйкё не исповедовали. Лишь она одна. Первого и пятнадцатого числа каждого месяца дома совершались подношения богам: синтоистский алтарь, стоявший возле буддийского, украшался веточками клейеры[55], приходил священнослужитель. Нынче никто, кроме матери, участия в церемонии не принимал, хотя в детские годы нас тоже в обязательном порядке усаживали перед алтарем. Во время долгих молитв жреца каннуси мы с братьями пересчитывали бороздки на татами и щипали друг друга за босые ноги, чем нередко навлекали на себя родительский гнев. Меня набожность матушки не смущала. Хотя иногда закрадывалась мысль, что на деньги, которые мать подносила жрецам, мы вполне могли бы купить себе новую обувь.
Я перенесла вещи с веранды в гостиную и составила их друг подле друга в углу комнаты. А затем пошла к господину Адзуме, торговавшему антиквариатом и разными старинными безделушками.
Его лавка стояла на углу переулочка, тянувшегося вдоль территории синтоистского святилища. Я открыла дребезжащую дверь, вошла внутрь и вдохнула приятный аромат благовоний.
— Здравствуйте, барышня!
— Давно мы с вами не виделись. Как ваши дела?
— Увы, совсем не идет торговля, — бросив сигарету в продолговатую жаровню хибати, хозяин покачал головой.
Повсюду в лавке беспорядочно громоздились самые разные предметы. Тускло поблескивал корейский бамбуковый шкафчик для книг; его удачно дополнял красовавшийся на верхней полке тайский сосуд в стиле Саванхалок[56].
— Кажется, я могу сидеть здесь сколь угодно долго, — и никогда мне ваш магазинчик не наскучит.
— Хе-хе, ну так вы и присаживайтесь, а я пока чай заварю.
Поддакивая мне, хозяин подал ароматный чай сэнтя.
— Знаете, отец выразил желание продать вам оставшиеся вещи. Вы не придете взглянуть на них? Ничего особо ценного мы, правда, предложить не можем.
— Вот как? Коли речь о вашем семейном имуществе, то я с готовностью приобрету любые вещи, какие вы предложите. Что, если я загляну к вам сегодня во второй половине дня?
— Мы будем вам признательны.
Гладкое, с тяжелым подбородком лицо хозяина, крепко сложенного и лысоватого, просияло. Наблюдая его радость, я вдруг вспомнила, что должна еще заглянуть к гадателю, и засобиралась уходить. Время близилось к половине одиннадцатого. Если пойти теперь к другому знакомому торговцу, господину Хорикаве — он занимается часами и изделиями из драгоценных металлов, — а затем заглянуть к гадателю из квартала Санномия, который, по слухам, редко ошибается в предсказаниях, то домой я вернусь как раз к приходу господина Адзумы. Так я размышляла по пути к господину Хорикаве, деловито шагая по оживленной широкой улице.
Хозяина не оказалось, в лавке сидел мастер и чинил часы.
— Я хотела узнать, не купите ли вы у меня серебро.
— Купим.
— А по какой цене оно идет?
— Ну, это от изделия зависит. Что у вас за вещи?
— Бокалы, разные столовые приборы.
— Где-то от восемнадцати и до двадцати одной — двадцати двух иен. Это за один моммэ[57].
— Так дешево?
— Цена на серебро падает, но ситуация каждый день меняется, да и заведомо невыгодной сделки мы вам в любом случае не предложим. Надо посмотреть на сами предметы, посоветоваться с хозяином.
— Понимаю. Вещи будут у вас уже завтра, за их подлинность я ручаюсь.
— Барышня, — в словах мастера послышалось сочувствие, — можете в других местах поспрашивать. Если вам где-то предложат больше, мы с вами сойдемся на этой цене… Только между нами: выгоднее всего продавать напрямую в Монетный двор. Мы и сами, в конечном счете, обращаемся туда. Но тогда вам, пожалуй, придется потратить неделю времени, да еще билет до Осаки купить — оплатить одно, другое, в общем, не шибко много выгадаете.
Выйдя из мастерской господина Хорикавы, я зашла по пути еще в две-три лавки, чтобы узнать цену на серебро. Но везде говорили разное: кто-то предлагал пятнадцать иен, кто-то — двадцать четыре. Успокоившись на том, что прежде надо показать вещи оценщику, я вышла на угол грязного переулка, где виднелись стойки дешевых баров и забегаловок, предлагавших китайскую лапшу, и где обитал гадатель, чьи пророчества якобы часто сбывались. Седой старичок читал прошитую по корешку книгу[58]: кроме меня, других посетителей у него не было.
— Я хочу, чтобы вы мне погадали, сколько это будет стоить?
— Сто иен, — прошелестел старичок и взглянул на меня.
Лицом он походил на школьного учителя, у которого я занималась в младших классах.
— Год, месяц и день, когда вы родились?
Я назвала дату своего рождения. Наблюдая за тем, как гадатель, читая заклинания, раз за разом складывает вместе и снова разделяет тонкие бамбуковые палочки, я сначала посмеивалась про себя, но постепенно веселье мое угасло. Что-то он мне напророчит? Минут пять старичок тянул заклинания, после чего принялся так и этак вертеть плашки, похожие на фишки домино: переворачивал их, менял местами. При виде нанесенных на фишки красных черт, которые то показывались, то вновь пропадали из виду, у меня заледенело сердце.
— А вы…
— Что такое?
— Вы не замужем?
Меня немного позабавило, что гадатель этого не знает, хотя берется предсказать мою судьбу, и я, отрицательно качая головой, улыбнулась.
— Вот, значит, как. Понятно.
Фишки домино он изучал с выражением глубокого почтения на лице.
— В течение месяца — видите, тут появляется символ перемены? — что-то произойдет, либо у вас, либо в вашей семье. Хорошее или плохое, сказать нельзя. Но дальше груз ваших забот будет только увеличиваться. За тяготами жизни вы совсем позабудете, что силы ваши не бесконечны. Поэтому есть опасность, что груз этот вас раздавит. Но начнется все, в любом случае, с одного-единственного события, после которого жизнь ваша, думаю, переменится сама собою.
— Но что это за событие, неизвестно?
— Этого я знать не могу. Однако лучше проявить осторожность. Что же до свадьбы, то пока с этим делом спешить, пожалуй, не стоит. Вы из тех людей, кому, как видно, привольнее в одиночестве. Главное препятствие для вас — стеснение в средствах. Жизнь вижу короткую. Десяток лет проживете — уже хорошо. Но это тоже, может быть, еще изменится. К тому же долгая жизнь вовсе не означает жизнь счастливую. А вот то, что вы женщина, это и правда прискорбно. Родились бы мужчиной, стали бы героем. Статую бы бронзовую вам поставили. А раз вы женщина, то такая планида может вас, наоборот, до беды довести. Как бы то ни было, поскольку вам выпал символ перемены, будьте, пожалуйста, осмотрительны.
Я отдала гадателю сто иен и выскочила от него так поспешно, будто кто-то за мною гнался. Попыталась снова вспомнить все, что он мне наговорил. Но в итоге так и не смогла разобраться, что к чему: казалось, одно противоречит другому. И тут вдруг мне стало ужасно смешно. Я подумала о бронзовых статуях: и основателя нашего рода, и моего прадеда действительно увековечили в металле. Но в военные годы они повесили через плечо красную ленту новобранца и отправились на фронт[59]. И сейчас на горе, где стоит буддийский храм, остались одни лишь гранитные постаменты. Я вспомнила, как статуи сносили — с чтением сутр, под проливным дождем, — и меня разобрал смех.
Едва я вернулась домой и села обедать, как пришел господин Адзума. К посетителям лавки он обычно выходил в простенькой безрукавке на шелковой вате, не особо заботясь о своем внешнем виде, но в передней у нас объявился в легком деловом костюме и с перекрученным галстуком. Видимо, решил щегольнуть, хотя сам определенно предпочитал привычную небрежность в одежде.
— Пожалуйста, проходите. Думаю, отец будет счастлив лично засвидетельствовать вам свою признательность.
Я проводила господина Адзуму в комнату отца, поскорее закончила обедать и поспешила к ним — подать чай. Выставила отобранные на продажу вещи. Господин Адзума вместе с отцом осмотрели их. При этом отец то и дело печально вздыхал:
— Какая жалость…
Оценив предметы один за другим, господин Адзума изрек:
— За все — двадцать три тысячи.
Мы с отцом надеялись, что выйдет по меньшей мере тридцать. Я поглядела на отца, на его отросшую седую бороду: из-за болезни он был не в состоянии даже побриться. Он посмотрел на меня.
— Адзума-сан, это же ценные изделия! Взять хотя бы эту чашу, она ведь намного лучше тех, что выставлены у вас! — запротестовала я, подсчитывая в уме примерную стоимость вещей.
— Но послушайте. Такие товары быстро не продать… За чашу четыре тысячи иен, за севрский сервиз, весь, целиком, давайте положим около восьми. За бумагу для графики — тысячи три. И за все остальное — еще восемь. Вы и так вводите меня в разорение!
Я посмотрела на расстеленный посреди пола свиток шань-шуй[60]. На тяван, выставленную на крышке короба. Отец молчал.
— Адзума-сан, вы оценили керамику слишком дешево. За эти вещицы хотелось бы получить, по крайней мере, тысяч двенадцать-тринадцать.
Пока мы препирались, переходя от одного предмета к другому, мною постепенно овладело безразличие. За сколько бы ни продали, все едино. Ибо вырученного, похоже, при самом хорошем раскладе едва хватит на то, чтобы неделю кормить наше семейство. Сошлись в итоге на двадцати пяти тысячах. Отец тоже с такой ценой согласился. Когда торг завершился, господин Адзума набил трубку табаком и с наслаждением закурил. Темно-красный ситец его кисета приятно радовал глаз.
— В лавке у господина Адзумы столько замечательных вещей. Даже корейский шкафчик есть!
— Вот как? Тот, что когда-то стоял в нашем доме, тоже, помнится, был весьма хорош. Правда, он сгорел во время пожара. Печально все это!
— Ну что вы, право! Не падайте духом.
Попытавшись таким образом приободрить отца, антиквар сказал, что зайдет за вещами завтра, и оставил нас.
Пришла тетушка. И объявила, что ни один лотерейный билет выигрыша ей не принес.
— Обещала выиграть для Юки-тян ужин в ресторане. Не вышло. Но в следующем месяце я непременно выиграю, вот увидите! — заверила она, стоя в латаной-перелатаной юбке, и залилась громким смехом.
— Тетушка, вы каждый месяц билеты покупаете, и если посчитать, сколько у вас на лотерею ушло, получится, что дело это страшно разорительное.
— Ты, конечно, права. Но я никак не могу остановиться!
И опять засмеялась — теперь со мною вместе.
— А ведь мы с вами, пожалуй, еще роскошно живем, хоть и называем себя бедняками. Тетя, сегодня у нас на ужин говядина! Что, если нам устроить торжественный вечер по случаю вашего досадного проигрыша?
Тетушка торопливым шагом удалилась в чайный павильон. Хлопнула дверь, ведущая на галерею, и в дом ворвался холодный ветер.
— Похоже, сегодня понадобится грелка!
Я достала грелку из чулана, где хранились старые вещи. Стерла с нее пыль, заполнила водой и обнаружила, что она пришла в негодность: вода с бульканьем вытекала наружу.
Тем вечером я сидела у себя и листала журнал. Мама с тетей в соседней комнате занимались вязанием. Я слышала, как они переговариваются.
— Ах, сестра моя, на книги для Харухико уходит столько денег! А еще на всякие учебные материалы по арифметике. Тетради, карандаши — это, знаете, совсем не пустяк.
— В самом деле. Но, по крайней мере, в том, что нужно для учебы, ограничивать детей не хотелось бы. А вот Юкико нужно купить шифоньерку, да не получается…
Я усмехнулась. И отозвалась сквозь фусума:
— Деньги, матушка, сами собой из воздуха не появятся! Если сидеть на одном месте и ждать, ничего не произойдет. Надо что-то делать. Кормиться за счет продажи ценностей мы, по всей видимости, больше не сможем.
— Так ведь и торговать мы не умеем. Какие из нас торговцы? Если ввяжемся в коммерцию, в итоге сами же в убытке останемся!
— И как вы, в таком случае, намерены жить дальше? Думаете, если ничего не предпринимать, все так и будет продолжаться?
— А ведь еще налоги… Что же, я вверяюсь высшим силам. На нас с давних пор лежит грех упоения непомерной роскошью. Но если еще немного потерпим, боги вновь явят нам свою милость.
Какие бы слова ни произносились, я понимала, что все напрасно. Отец и мать страшно боялись потерять лицо. Даже если они рискнули бы, скрепя сердце, заняться торговлей, по городу тут же поползли бы сплетни. Ибо дело это постыдное. Скажи я, что хочу пойти работать, родители и тут воспротивились бы. Ведь надо же, в конце концов, соблюдать приличия. Поэтому я до сих пор держала в секрете от семьи, какими путями иногда добывала деньги. Мне случалось подрабатывать в лавке сладостей. И мылом торговать приходилось. И закуской цукудани. Иногда получалось устроиться благодаря знакомым, но бывало и так, что я окольными путями, дабы избежать огласки, обращалась к совершенно чужим людям. На скромные вознаграждения за помощь в продаже я покупала себе сигареты и кофе. Покупала журналы и антикварные безделушки. О семье я не думала: позаботилась о себе — и довольно. В тот вечер мы с Синдзиро после долгого перерыва вновь сели играть в кости.
Я передала вещи посыльным от господина Адзумы, приняла причитавшиеся нам деньги, положила их возле отцовского изголовья и пошла договариваться о продаже серебра. В итоге все серебряные изделия я продала господину Хорикаве, получив по двадцать три иены и пятьдесят сэн за каждый моммэ. В сумме набралось почти тридцать шесть тысяч иен. Казалось, бокал, на котором выгравирована хризантема императорского герба, блестит отчего-то особенно ярко. В серебряной поверхности отразилось мое лицо. Я дохнула на металл, и отражение пропало. Увидев, как я повторяю этот наивный жест, господин Хорикава рассмеялся. Лиловый шнурок, скреплявший павлониевый короб, неожиданно порвался у меня в руках, хотя я лишь слегка за него потянула. Бережно уложив порвавшийся шнурок вместе с вырученными деньгами в фуросики, я пошла обратно. Когда я приблизилась к дому, навстречу мне выбежала тетя.
— Отцу вашему плохо! Велит ехать в Осаку за доктором Нонакой.
В комнате отца стоял характерный неприятный запах. Во время тяжелых приступов астмы от него всегда так пахло. Мать растирала ему спину. Я, не теряя времени, поехала за доктором Нонакой, хорошим знакомым отца, заведующим в Осаке крупной больницей. Лично переговорить с доктором мне не удалось, он был очень занят, но приятная на вид круглолицая медсестра пообещала, что доктор непременно посетит нас сегодня же, вечером или, может быть, ночью. Я поспешила обратно, а в три часа пополудни, когда мы обедали, пришел врач из той больницы, где лечился старший брат. Сам отец, мучаясь, по-видимому, от сильных болей, велел матери сходить к ее наставникам в вере и попросить, чтобы за него помолились. Местный врач сделал укол и удалился, мать побежала просить о вознесении молитвы за выздоровление. Укол облегчения не принес: отец задыхался. Я убедила его сделать ингаляцию. Чтобы сильно не дымило, я накрыла лекарство обеими руками. Отец с сипением вдыхал дым сквозь щель между моих ладоней. Вскоре самая тяжелая фаза приступа миновала. А вечером приехал доктор Нонака в сопровождении все той же круглолицей медсестры. Стали делать очередную инъекцию. Ввести иглу долго не получалось: мешали образовавшиеся от постоянных уколов уплотнения. Когда же иглу наконец ввели, вена убежала. В итоге два укола сделать все-таки удалось. По словам доктора Нонаки, полностью избавить отца от астмы не могло, по-видимому, ни одно лекарство, и операция на сонной артерии в его случае была бесполезна. Вернулась мать, отварила принесенный от жрецов освященный рис и напоила отца рисовым отваром. К девяти часам приступ совсем прекратился. Мать, посчитав, что нового приступа сегодня можно уже не опасаться, пошла в больницу сидеть со старшим сыном. Его состояние в последние дни тоже ухудшилось, и она переживала, что он оставлен на попечение больничных сиделок.
Посреди ночи я проснулась, сама не понимая отчего. Такое со мной случалось редко, поэтому я поднялась и, испытывая смутную тревогу, на несколько минут замерла. Отец в соседней комнате спал как будто бы совершенно спокойно. Я прислушалась к тому, что происходит в комнате Синдзиро, где горел свет: брат, похоже, ворочался во сне. Синдзиро единственный из членов семьи спал на кровати, обставив застланную татами комнату в европейском стиле, и каждый раз, когда он переворачивался с боку на бок, по дому разносился скрип пружин. Сознание почему-то было ясное, спать совершенно не хотелось, но я все-таки опять легла, с головой укрывшись ватным одеялом.
Мне показалось странным, что отец, обычно просыпавшийся ни свет ни заря, сегодня с утра не издает ни звука, поэтому я тихонько раздвинула фусума. И увидела его мертвое тело. Нет, сначала я подошла к нему, и только тогда поняла, что произошло. Чувствуя, как кровь отливает от лица, коснулась его, лежащего ничком. И не ощутила ни капли тепла. Отец был мертв. Я растерялась. Разбудила Синдзиро. Позвала тетю. Позвонила матери. Ничего не объясняя, попросила, чтобы она поскорее возвращалась. А сама все смотрела в оцепенении на отцовское лицо, не понимая, что нужно делать. Хотя ни грусти, ни сожаления — никаких горьких чувств во мне не шевельнулось. Синдзиро обшарил ящики отцовского стола, но ничего не обнаружил и сразу ушел к себе. Мелькнула мысль: должно быть, отец выпил лекарство для ингаляции. Пузырек из-под ядовитого вещества стоял пустой, и воды в стакане оставалось меньше половины. Нынче ночью я подивилась тому, что из комнаты отца не доносилось даже тихих стонов. Вероятно, к тому времени, когда я проснулась, он был уже мертв. Мне не верилось: неужели отец действительно умер? Тетя вскипятила воды. Вернулась домой мать. Я вызвалась им помочь, и мы вместе обмыли тело. Мать вполголоса бормотала молитвы, перемежая их рыданиями. Пришел живший неподалеку знакомый врач, за которым посылали Харухико. Я думала о том, что же подтолкнуло отца к смерти: мучительная болезнь, нервное истощение или, может быть, нежелание принять действительность и аристократическая гордость? Но очень скоро мною овладела апатия: не все ли равно? Я ушла к себе в комнату и в одиночестве стала вспоминать отца.
Нелюдимый и своенравный. И в других любви не вызывающий. Отец, у которого не было ни одного близкого друга, получил, судя по всему, достойное воспитание, но характером отличался до странности капризным и упрямым. В молодые годы он, по рассказам, увлекался марксизмом. Попытавшись выстроить доверительные отношения в собственном доме — единственном своем пристанище, — отец не нашел понимания в родных детях, и это стало для него, возможно, самым тяжелым жизненным ударом. Впрочем, дети были в том неповинны. Причиной послужили его тяжелый нрав и разобщенность поколений. Отец сам, по доброй воле, замкнулся в скорлупе своего одиночества. Всякого рода романтические чувства он почитал за что-то едва ли не преступное. Его брак с матерью устроили, конечно, родители после обычных в таких случаях официальных смотрин о-миаи, а он всегда, сколько я помнила, даже имен женских старался в разговорах избегать. Когда мы в шутку начинали сравнивать знакомых дам — кто из них симпатичнее, делились, какого типа женщины кому нравятся, лицо его принимало совершенно жуткое выражение, и обсуждать при нем чужие романы, попадавшие на страницы газет, тоже было невозможно. Чем старше мы становились, тем шире разверзалась разделяющая нас с отцом пропасть. Что же касается матушки, то ее мысли занимал не муж, а боги, одни лишь боги. Чужие друг другу, мы просто носили одну фамилию, — скреплявшие нас узы держались только на кровном родстве. Ибо несовпадением мнений дело не ограничивалось. Мы, очевидно, все понимали и делали по-разному — жизнь каждый из нас выстраивал на свой манер.
— Отец наш такой человек, что, даже будучи голодным, ведет себя так, будто сыт, даже не имея денег, заставляет всех поверить, будто они у него есть. Ох уж эти аристократические причуды!
Я часто так говорила. Чувствовалась в отце какая-то особая гордость, словно он пребывал на недостижимой для всех прочих высоте. Хотя порою нам случалось переживать с ним моменты взаимной нежности. Происходило это, когда мы рисовали или занимались керамикой. Не говоря друг другу ни слова, мы разделяли общую радость. На художественных выставках обретали мир, принадлежавший нам двоим. Когда одна чашка для промывания кистей служила созданию двух разных картин — его и моей, — мы чувствовали, что это наше и только наше с ним убежище. Даже матушке туда пути не было. Так проявлялось то немногое, что нас объединяло, позволяя мирно уживаться друг с другом.
Я прошла к отцовскому столу. Там лежал сборник хайку, который не так давно, в период краткого улучшения самочувствия, он попросил меня составить. Рукопись в моих руках случайно раскрылась на странице, где было записано это летнее стихотворение:
Сколько еще мне
Судьбою отмерено?
Летит светлячок.
Я перешла в комнату Синдзиро. Брат, что-то насвистывая, катал игральные кости.
— Перестань свистеть! — строго одернула я его.
Синдзиро послушно умолк. А затем с хмурым видом произнес:
— Отец скончался, сестрица. А я буду жить. И по его стопам не пойду.
— Ты, Синдзиро, будешь жить. Выбор отца тоже по-своему достоин. Я не могу его осуждать, но если ты на себя руки наложишь, я тебе этого не прощу. То, что умер отец, это ничего. Ничего.
Внезапно я вспомнила о старшем брате. Надо сообщить ему о кончине отца. Конечно, следует избегать всего, что может пагубно сказаться на его состоянии, но ведь он же, в конце концов, старший сын, наследник, его обязательно нужно позвать. Посоветовались с матерью и тетей.
— Давайте отправим за ним Синдзиро. Вот только лучше, наверное, сказать, что состояние отца вчера резко ухудшилось, и что под конец он был совсем плох.
На том и порешили, и Синдзиро неохотно поплелся в больницу. Люди потянулись к нам один за другим: когда один прощался, другой входил в двери. Встречая и провожая визитеров, я не осознавала, что отца больше нет. Обшивая белым шелком ватное одеяло, не задумывалась о том, что его тело завернут в это самое одеяло, уложат в гроб, кремируют. После обеда пришла служанка, долгие годы работавшая в нашем доме. Я перепоручила все хлопоты ей, ушла к себе в комнату и снова принялась перебирать в памяти моменты прошлого. Мы с отцом часто совершали прогулки среди молодой зелени Нары или осенней листвы Сагано[61]. Заходили в старые храмы, наслаждались в их спокойной тишине сочетанием цветов и изяществом форм. Бывало, он с невеселой улыбкой говорил мне:
— Вскоре после свадьбы мы с вашей матушкой тоже посещали Нару и Киото. Чувствовалось, что ее одолевала непереносимая скука. Я старался, как мог, рассказывал ей о местной архитектуре, но иногда она начинала дремать прямо посреди моего рассказа. Так мне становилось досадно!
Впрочем, матушка со своей стороны тоже, вероятно, испытала в отношении отца разочарование. Далекий от музыки и танцев супруг, интересовавшийся какими-то непонятными вещами, должно быть, казался ей, наслаждавшейся в годы девичества относительно привольной жизнью в столице, человеком неотесанным и грубым. Я часто слышала от нее рассказы о том, какие вечера устраивались под эгидой дипломатических миссий[62]. О развлечениях юных лет, когда она разъезжала верхом по окрестностям Каруидзавы, зимой в шумной компании знакомых молодых людей каталась на лыжах, летом — на яхте. Так что неспособность родителей прийти к взаимному пониманию явилась, судя по всему, итогом естественным и закономерным. И то, чего недоставало матушке, отец стал выискивать во мне. Из всех его детей я одна разделяла присущие ему увлечения. Мои братья — и старший, и младший — унаследовали исключительно материнские наклонности. Но и во мне сидела тяга к показному блеску — иными словами, матушкино начало. О себе я говорила так:
— Мне нравятся многоярусные люстры и запахи духов. Нравятся обрывочные беседы при свечах. Но вдыхать аромат воскуряемых в храмах благовоний мне тоже нравится!
Вечером на машине приехали братья. Старший так рыдал, что при взгляде на него делалось больно.
— Простите, что я так слаб… Отец… Отец! Наш род непременно поднимется вновь! Я наберусь сил и верну ему былую славу, вот увидите! Вы слышите меня, отец? Ответьте, прошу вас!
При виде старшего брата, в исступлении взывающего к трупу, я почувствовала, как у меня на короткий миг что-то сжалось в груди.
— Мертвец тебе не ответит, — со вздохом сказал Синдзиро.
Я молча послала ему красноречивый взгляд. Мне не хотелось, чтобы старший брат заметил произошедшую с младшим разительную перемену. Вместе с нашей бывшей служанкой мы приготовили кушанья для тех, кто придет на ночное бдение у гроба. Расставили хибати, разложили подушки для сидения. Пришел Тоёсима, прежде служивший у нас дворецким, и присоединился к брату, дяде и другим — все обсуждали похоронную церемонию. Печать извещений о кончине[63], размещение некролога в газетах. Заговорили о наследовании имущества. Хотя все наследство ограничивалось нашим нынешним домом, клочком земли, на котором он стоял, да участком возле храма, где находилось наше фамильное кладбище. Разговоры эти продолжались довольно долго. Требовалось приобрести множество мелочей, что само по себе выливалось в неожиданно крупную сумму, поэтому, рассчитывая стоимость похоронной церемонии, исходили из того, что, в любом случае, будем занимать деньги у знакомых и коллег отца. Мне вдруг вспомнилось, как похоронили бабушку семейства Мацукава. У отца было четыре или пять золотых зубов. Затем я вспомнила, с какой мукой на лице он слушал тем вечером наш разговор. И не стала заводить речь о зубах. Покинув участников ночного бдения и вернувшись к себе в комнату, я спохватилась, что Синдзиро просил написать ему объяснительную записку по поводу отсутствия на занятиях, и открыла футляр с письменными принадлежностями. Пока я растирала тушь, вспомнила, как отец когда-то звал меня, тогда еще ученицу младших классов, тереть тушь для него. Я разводила так много чернил. Сливала в чашку и снова терла, сливала — и снова терла. А ведь верно. Было время, когда он всерьез увлекался монохромными рисунками сосен. Хотя в последние годы писал работы сплошь маленькие и бледные.
Стоял удивительно ясный и тихий вечер. Отца кремировали. С его кончины минули сутки. Господин Адзума великодушно согласился одолжить на время похоронной церемонии купленную у нас белую фарфоровую вазу, которую еще не успел продать, — ее поставили перед табличкой с посмертным именем. Пришло множество сотрудников компании, с которой когда-то был связан отец: каждый формальной скороговоркой выразил нам свои соболезнования. Комнату наполнял аромат хризантем; на фоне цветов черными тенями мелькали траурные наряды дам. Я отвела старшего брата отдохнуть к себе в комнату, и мы ненадолго остались вдвоем.
— Не падайте духом, брат. Ведь Синдзиро уже совсем взрослый, он во всем будет вам помощником. Сейчас самое главное — ваше здоровье, о прочем не думайте. С текущими хлопотами мы как-нибудь справимся — за счет остатков акций или еще каких-нибудь средств, так что ни о чем, пожалуйста, не беспокойтесь.
— Мне так совестно перед тобой, Юкико! Но я ничем не могу помочь. Прошу тебя, разберись как-нибудь. Возьмите это с матушкой на себя. А я постараюсь по возможности не проявлять своего упрямого характера, — едва слышно произнес брат.
Сбылось предсказание гадателя. В семье произошла большая перемена. Вот только моя жизнь осталась прежней. Неизменны мои устремления. Мой эгоизм. Мое своенравие. Не давая им воли, я взвалю на себя тяжкое бремя забот. Таков мой долг и мой жребий, — я не имею права считать иначе.
— Когда я умру, поставьте на похоронах траурный марш Шопена[64] — отрывисто произнес старший брат.
В этот момент в комнату вошел Синдзиро.
— А когда умру я, похоронную церемонию можно вообще не проводить. Тело сожгите, а прах развейте над морем. Туда его весь, до последней крупицы! Вот после этого можно даже «Такасаго»[65] исполнить.
Я велела Синдзиро оставить нас. Тут вдруг старший брат пожаловался, что ему плохо, и сразу же начал кашлять кровью: умывальная чашка заполнилась почти наполовину.
Мы с Синдзиро, тетушкой и Харухико с головой ушли в бридж. Старший брат сражается в больнице со своим недугом, мать всю себя отдает служению богам — все живут дальше. И я — не имея цели, не раздумывая над каждым своим поступком, просто получая удовольствие от керамики, картин и ограничиваясь самыми скромными устремлениями — продолжаю жить.
1 ноября 1949