3.

В сентябре 1962 года начинается моя учеба в гимназии св. Катберта в Ньюкасле. Каждый день я выхожу из дома в восемь, чтобы успеть на пригородную электричку, которая довозит меня до городского вокзала. Там я сажусь на 34-й автобус, и он везет меня вверх по Вестгейт-роуд к зданию школы, расположенному в западной части Ньюкасла. Поездка на автобусе составляет большую часть пути. Со стороны дороги главное здание школы кажется мрачным и зловещим, как первый кадр фильма ужасов. Взгляд притягивают угрожающе темные углубления окон в громоздящейся чернеющей массе готической каменной кладки. По сторонам главного здания расположены учебные флигеля, чья архитектура грубовато вторит внешнему виду центрального строения, как будто все части здания заражены одной и той же ужасной болезнью. Здесь я проведу семь лет моей юности, и первый школьный день никак не назовешь многообещающим.

Мама провожает меня до самых ворот школы. Дело не в том, что она беспокоится за меня — я давно привык повсюду ездить один. Просто ей любопытно посмотреть на мою новую школу. Мама не права в том, что едет со мной. Не права она и в том, что заставила меня надеть шорты и нелепую школьную фуражку. Я злюсь на нее всю дорогу до Ньюкасла в электричке, и еще больше — в 34-м автобусе, где все, кроме моей мамы, одеты в пурпурно-красные пиджаки и полосатые галстуки — униформу моей новой школы. Как и большинство моих сверстников, я уже усвоил те неписаные правила нашего общества, которые заставляют мальчика избегать и стыдиться общества своей матери, считая такое поведение истинно мужским. Мужчина не должен держаться за материнскую юбку: последствия излишней привязанности к матери могут быть весьма плачевными для созревающей мужественности. Вот почему я уставился в окно, всеми силами стараясь изобразить, что не имею никакого отношения к привлекательной женщине со светлыми волосами, которая стоит слева от меня, норовит оплатить мой проезд и непрерывно со мной разговаривает.

Тем временем автобус подъезжает к пабу «Лиса и гончие». Здесь мы выходим и направляемся к воротам школы. Я вне себя от ярости. Я пытаюсь создать дистанцию между собой и мамой, поэтому убыстряю шаг, надеясь, что никто не заметит мою спутницу. Тем не менее мне не удается отделаться от мамы до самых ворот школы, где она наконец теряет терпение. Мы оба явно угнетены мрачным видом учреждения, которое высится перед нами, но это все-таки дает мне возможность смешаться с толпой учеников. При этом гораздо охотнее я отправился бы с мамой обратно в Уоллсенд! Однако я не оглядываюсь, и ей, должно быть, обидно вот так одной стоять у ворот, не услышав от меня даже обычного «пока». Грустной и одинокой показалась ей, наверное, длинная дорога домой.

Мамино сопровождение в первый школьный день оказывается на поверку ничтожнейшей из школьных неприятностей. Я по-прежнему на две головы выше всех своих одноклассников, и даже второкурсники ниже меня. Я выгляжу третьекурсником, и мои шорты придают мне крайне нелепый вид. Целыми неделями я буду страдать от насмешек, особенно со стороны старших мальчиков, которые видят во мне какого-то второгодника-неандертальца, оскорбление их собственной мужественности. Я страшно злюсь на то, что мне дали прозвище Ларч, по имени печального великана-дворецкого из «Семейки Адамсов».

Все-таки мне как-то удается с помощью юмора и дипломатии избежать необходимости выбивать дурь из этих идиотов и в то же время не подставляться самому. Только с наступлением зимы мама раскошелилась на длинные серые фланелевые брюки для меня. Я был благодарен ей и почувствовал огромное облегчение. Однако к этому времени мне уже удалось потихоньку приспособиться к этому странному, ни на что не похожему месту.

В гимназии учатся более двух тысяч мальчиков из самых разных мест: сюда поступают ребята даже с самого севера, с пограничных холмов. В социальном составе учеников — тоже большой разброс: здесь есть все — от детей из богатых семей до ребят из рабочего класса. Сыновья представителей католического духовенства, юристов, учителей и врачей учатся вместе с сыновьями шахтеров, рабочих судостроительного завода — и сыном молочника. Некоторые из моих новых одноклассников живут в Даррас-Холле, богатом районе на северо-западе Ньюкасла. Иногда по выходным меня будут приглашать в особняки, окруженные ухоженными садами, где можно увидеть гаражи на две машины, холодильные комнаты, картины, книги и стереосистемы — все эти атрибуты расцветающего среднего класса. Но хотя перемещение из подворотен моего детства на лужайки загородных домов, возможно, было вдохновляющей метафорой тех возможностей, которые может дать мне образование, все же у этого перемещения был и обратный эффект. Я стал чувствовать некоторую неловкость и отчуждение, я ощущал собственную изолированность и обиду, как по отношению к той среде, из которой я произошел, так и по отношению к той жизни, к которой должен был стремиться.

Гимназией св. Катберта управляет группа священников. Директор гимназии, преподобный Кэнон Кессиди, — самый грозный и страшный из людей, когда-либо облачавшихся в черную сутану. Лысая голова, широкие черные брови, нависающие над темными, непроницаемыми глазами, впалые мертвенно-бледные щеки — все это придает его лицу постоянное, по-театральному преувеличенное выражение гнева, как будто он играет главного злодея в опере. Все ученики гимназии до смерти боятся его. У меня нет ни малейшего сомнения, что, в сущности, это хороший, порядочный человек, который от всего сердца желает нам только добра, но вся гимназия парализована ужасом перед его манерой себя вести и той суровой, непререкаемой дисциплиной, которую он установил. Заместитель директора — преподобный отец Уолш. Отец Уолш, насколько мне известно, не преподает, и единственной его обязанностью в гимназии является, судя по всему, порка несчастных мальчиков, которых отправляют в его кабинет за такие мелкие проступки, как опоздание, неаккуратное обращение с учебниками и — в редких случаях — дерзость, сквернословие, курение или драка. Однажды мной будет установлен своеобразный рекорд: я выдержу сорок два удара палкой по мягкому месту. Эти удары мне нанесут в семь мучительных приемов, и никогда в жизни я не поверю, что заслужил это своим поведением. Мне кажется, все эти неприятности обрушились на меня только из-за того, что я оказался в неподходящем месте в неподходящее время с неподходящими друзьями и неподходящим выражением на лице. «Шестеро лучших» — изящный эвфемизм, выдуманный для обозначения этой изощренной пытки. Обычно все начинается с того, что после обеда тебя отправляют в главное здание. Войдя в школьную часовню, следует повернуть налево. Внутри часовни сохраняется запах благовоний, оставшийся от церемонии благословения, которая бывает по средам. Этот запах сообщает воздуху в коридоре, который ведет из часовни, совершенно особый аромат — священный аромат ритуального жертвоприношения. Как правило, у дверей офиса ожидает своей участи не одна, а несколько жертв. Начинаются дневные занятия, и школа погружается в зловещую тишину — только часы в приемной медленно тикают. Мы ждем, как приговоренные, не смея произнести ни слова. В полной неизвестности мы продолжаем ждать, и по предыдущему опыту я знаю, что это нарочно устроенное психологическое издевательство. Мысленно я переношусь в воображаемое будущее, когда пройдут годы и я стану взрослым и независимым. Вероятно, я буду с приятной ностальгией вспоминать это и подобные ему переживания. «Когда-нибудь все это не будет казаться таким ужасным», — говорю я сам себе, и надо сказать, что этот трюк срабатывал в целом ряде тяжелых ситуаций, но лишь до определенной степени. Школьные часы продолжают тикать, и скрипучая дверь кабинета открывается. Иногда меня зовут первым, иногда я оказываюсь в середине списка, а иногда — в конце. Наверное, лучше идти первым, чтобы поскорее отделаться, но, с другой стороны, если повременить, то всегда остается шанс, что доброго отца позовут к телефону, и он отменит всю экзекуцию. Вдруг окажется, например, что у него только что умерла матушка или внезапное землетрясение сотрясет всю школу до основания? Я воображаю, как в этом случае я спасу отца Уолша из-под руин его собственного кабинета.

— Вот хороший мальчик! — скажет тогда он. Но каковы бы ни были мои фантазии, в этих стенах требуется героизм совсем другого свойства.

— Сними пиджак и повесь на спинку стула.

Окна кабинета выходят на поле для спортивных игр: я вижу футбольный мяч, который кто-то просто так подбрасывает в воздух, и беспорядочную группу соревнующихся бегунов. Кажется, всему миру нет никакого дела до того, что здесь происходит.

— Повернись лицом к окну и наклонись.

Иногда, если удается предвидеть предстоящую расправу, я надеваю дополнительную пару трусов под свои серые фланелевые брюки, но такое бывает крайне редко, а подкладывание учебника под место удара помогает только в комиксах. Затем за моей спиной раздается свист рассекаемого воздуха, за которым следует ощущение, похожее на удар сабли, обрушившийся поперек ягодиц. От дикой боли я рефлексивно выпрямляюсь, и у меня перехватывает дыхание.

— Наклоняйся.

Не может быть, чтобы он собирался ударить меня еще раз. Вж-ж-ж-и-х!

Второй удар обрушивается с точностью до миллиметра на то же самое место, куда пришелся первый. Готово.

— Наклоняйся.

Человек на распятии, которое висит у окна, отводит глаза от ужасного зрелища пытки; неужели это делается в его честь? Вж-ж-ж-и-х! Готово.

— Наклоняйся.

Если во всей этой процедуре и присутствует какой-то гомосексуальный подтекст, то я его абсолютно не ощущаю, и точно так же, полагаю, не ощущает его и мой добрый священник. Порка не более чем глупое, псевдопедагогическое, псевдорелигиозное средневековое насилие, бессмысленное и превращенное в своеобразный институт. Ж-ж-жах! Готово. Я клянусь, что после четырех таких ударов любой человек, каким бы несгибаемым он ни был, заплачет, причем не столько от боли, сколько от того фанатичного, кровавого, жестокого воодушевления, с которым они наносятся. По-моему, уже достаточно. Каким преступлением я заслужил это?

— Наклоняйся.

Нечего и говорить о том, что сама угроза в очередной раз стать жертвой этого варварского метода очень эффективно поддерживает в нас дух покладистости, непротивления и послушания. Этот метод прямо-таки зверски эффективен. Однако хотелось бы мне знать, кого из тех, кто в детстве перенес это мучительное унижение, оно наставило на тот путь, на который должно? Я подозреваю, что если из нас и получились ответственные законопослушные граждане, то произошло это не благодаря таким способам воспитания, а вопреки им. Последняя надежда на то, что я когда-либо стану послушным и безропотным последователем учения церкви, вылетела в окно кабинета отца Уолша в тот момент, когда заключительный удар палки переполнил мое сердце возмущением и обидой.

Я очень рад, что сегодня школа — во всех отношениях более счастливое место, чем раньше, и что уже много лет столь варварские методы там не используются. Однако, несмотря ни на что, в нашей гимназии было несколько прекрасных учителей, лучей света в гнетущей мрачной атмосфере, которая, как злой дух, распространялась по школьным коридорам. Это были люди, озаренные горячей страстью к знаниям, которые они передавали: для них стоять перед классом было таким же высоким призванием, как для священника — служение Богу, и гораздо больше, чем просто работа. Лучшими учителями были те, кто мог одной только своей энергией зарядить весь класс, это были те редкие, исключительные люди, которые разожгли во мне стойкий и всепоглощающий интерес к словам, книгам и тому, как устроен мир. Их энергия вдохновляла и заражала меня. Я хотел учиться, потому что учеба казалась приключением, как будто какой-то неизвестный и невыразимо таинственный континент ждал меня, как первооткрывателя. Мистер Макгаф — худощавый человек, сложением напоминающий гигантского комара. В нем больше 180 см роста, и кажется, что его огромная куполообразная голова как призрак проплывает отдельно от тела над низкорослой массой школьников, спешащих в классы по темным коридорам. В школе он известен под ироничным прозвищем Малыш, но никогда и ни у кого не хватило бы смелости или глупости так назвать его неподалеку от его ушей. Черная мантия просторными складками спадает поверх его серого костюма-тройки, точно подогнанного к угловатой конструкции его тела. Под мышкой у него всегда можно увидеть две-три книги, которые он прижимает к телу своей крючковатой длинной рукой. Если вы осмелитесь понаблюдать за ним, когда он проходит по школьным коридорам, то на лице его вы заметите неизменную маску недовольства в сочетании с выражением испепеляющего презрения. Его холодные, безжалостные глаза будто наблюдают за окружающим миром, вынося этому миру суровый приговор. Мне кажется, что с его олимпийской высоты мы все должны казаться ему пигмеями, интеллектуально и физически неполноценными карликами, среди которых он вынужден жить, как печальный Гулливер в стране лилипутов. Мистер Макгаф будет преподавать нам английскую литературу, с непреклонной аналитической точностью препарируя язык, как патологоанатом, рассекающий мертвое тело, с тем чтобы потом вновь собрать его и вдохнуть в него жизнь. Он обладает удивительной способностью передавать темные места из Чосера или Шекспира на кристально ясном современном английском. Он делает это холодно и сжато, но чудесным образом сохраняет таинственную силу оригинала. Нередко он, закатив глаза, останавливается на середине предложения, чтобы отыскать точное слово или фразу, способные своей внезапной вспышкой озарить мрачные покои, которыми он в шутку называет наши умы.

Поначалу испытав ужас перед этим странным, эксцентричным человеком, я постепенно начал наслаждаться учебой у него. Я чувствовал священный трепет перед его потрясающе строгой, аскетичной манерой владения языком, который в его устах превращался в грозное оружие.

У меня не вызывает сомнений, что в жизни этого человека есть какая-то скрытая печаль; заметно, что он не общается почти ни с кем из учителей нашей гимназии. Из школьных слухов я узнаю, что у него нет ни жены, ни детей и что он живет вдвоем со своим старым отцом. Это очень необычный образ жизни для человека за пятьдесят, и в более раскованные времена подобная ситуация могла бы вызвать вопросы о сексуальной ориентации и психическом здоровье нашего учителя. К счастью, мы еще слишком невинны для любопытства такого рода, и хотя меня интригует и завораживает одиночество этого человека, я не испытываю желания что-либо о нем разузнавать. Через много лет я узнаю, что однажды вечером, вернувшись домой, он нашел своего отца мертвым и полуобгоревшим, потому что тот потерял сознание и упал в камин. В моей памяти так и осталась эта ужасная картина, странным образом соединенная с книжными драмами и трагедиями, сквозь которые он провел нас, как мифический перевозчик, переправляющий души через подземную реку.

В отличие от других учителей он совсем не занимается и не интересуется нашим воспитанием — ему просто незачем в это вникать. Такое впечатление, что для него существует только мир слов. Он проведет нас по бесплодным ландшафтам «Пустоши» Элиота, «Чистилища» Данте, через адское пламя «Портрета художника в юности» Джойса. Он откроет нам человеческие трагедии в драмах Шекспира и милые недостатки героев «Кентерберийских рассказов» Чосера. Он разъяснит нам иносказания в «Танце» Серджента Масгрейва и мизантропических «Путешествиях Гулливера» Свифта. Он научит нас распутывать сложные интриги в «Томе Джонсе» Филдинга и воспринимать тонкую эстетику и чувствительность Э.-М. Форстера.

Эти путешествия и открытия увлекут меня настолько, что я продолжу поглощать книгу за книгой еще долго после того, как от меня перестанут требовать это в школе. У нас дома нет ни одной книги, кроме Библии и нескольких равных ей по непонятности учебников по инженерному делу, оставшихся со времен отцовской учебы. Но вскоре книги станут моей всепоглощающей страстью: своими пыльными, неподвижными телами они начнут заполнять комнату за комнатой. Подобно моей бабушке, я никогда не буду способен выбросить какую бы то ни было книгу; и целые архивы потрепанных учебников, оставшихся от школы или колледжа, будут годами, как охотничьи трофеи, храниться на самодельных полках в моей комнате. Сидеть в комнате, полной книг, и вспоминать истории, которые они когда-то тебе рассказали, и точно знать, где каждая из них расположена, и что происходило в твоей жизни, и где ты сам находился, когда впервые читал ее, — вот тонкое, изысканное наслаждение для знающего в этом толк, и этим наслаждением, которое я испытываю всю свою жизнь, я обязан мистеру Макгафу и таким, как он.

С первых школьных дней я не испытывал никакого влечения к математике. Числа являли собой холодные безжалостные абстракции, чьим единственным очевидным назначением было мучить несчастные, беспомощные души, подобные моей, своими непонятными фокусами и бесцельным сложением, вычитанием, умножением, делением и возведением в степень. Я испытывал перед ними безотчетный страх — так дикие животные интуитивно избегают силков и капканов. Никому за все время моего обучения в школе так и не удалось продемонстрировать мне красоту уравнения или изящество теоремы, никому так и не пришло в голову указать мне на явную параллель между числами и музыкой, которой я был так страстно увлечен. К счастью, гимназические экзамены были ориентированы скорее на общий уровень интеллектуального развития, нежели на знание математики, поэтому мне удавалось переходить из класса в класс с ощущением какого-то подспудного ужаса перед каждым новым математическим инструментом, изобретенным, казалось, с единственной целью — мучить меня своим абстрактным и непостижимым устройством.

Билл Мастальо столько лет преподавал в гимназии математику, что о нем ходили легенды. Итальянец по происхождению, он походил на несгибаемого римского центуриона или неаполитанского боксера со своим горбатым носом и блестящими черными кудрявыми волосами, гладко зачесанными назад со лба, который с каждым годом обнажался все больше.

Билл — а мы всегда звали его Билл — устроил нам тестирование в самом начале осеннего семестра. Он не учил никого из нас прежде и хотел получить представление о том, с какими проблемами ему придется столкнуться в будущем. Я с гигантскими усилиями прорвался через его задания и вместе с остальным классом в страхе ждал результатов, которые обещали объявить в конце недели.

В пятницу утром Билл входит в класс, с мрачным лицом бросает на свой стол стопку наших работ, как будто доставил из Рима приказ о массовой экзекуции. Это не сулит ничего хорошего. С нарастающей иронией он начинает объявлять оценки за тест, что мы писали в понедельник.

— Хэнлон — 75 процентов, Берримен — 72, Тейлор — 69… Хорнсби — 25, Эллиотт — 23… и, наконец, Самнер — 2, вот именно, 2 процента. Ты знаешь, почему ты получил 2 процента за контрольную по математике, дружок?

— Э-э-э, нет, сэр, не знаю.

— Потому что тебе хватило ума написать правильно свое собственное имя.

— Спасибо, сэр. С задних рядов раздается хихиканье.

— Ты не мог бы рассказать мне, каким образом такой болван, как ты, умудрился удержаться в этой цитадели учености со столь ничтожным, жалким знанием основ математики? Моя домашняя кошка разбирается в математике лучше, чем ты. Как тебе удалось не вылететь из гимназии?

— Может быть, дело в природной сообразительности, cэр? — на задних партах начинаютхихикать громче.

«Его спасает только природная сообразительность» — это фраза, которую написал в моем табеле предыдущий учитель математики, чтобы объяснить, как я с горем пополам перехожу из класса в класс. Я принял это за комплимент и даже показал запись маме, которая наградила меня в ответ одной из своих беспомощных улыбок.

К чести Билла следует сказать, что с этого дня он буквально взял меня под свое крыло, и я всегда буду благодарен ему за это. Возможно, в отношении математики мой ум представлял для него своего рода tabularasa[10], на которой он хотел оставить уникальный след своего таланта. Так миссионер обучает дикаря чтению слова Божьего. А может быть, он был просто очень ответственным учителем, который любой ценой хотел сделать свою работу хорошо. Усадив математических гениев нашего класса за работу, он звал меня к своему столу, усаживал рядом с собой и скрупулезно, день за днем и неделю за неделей раскрывал передо мной тайную магию логарифмических таблиц, гармонию и совершенство квадратных уравнений, изящную логику теорем. Целый континент, до той поры скрытый густым туманом, простерся передо мной. Однако Билл был не только прекрасным учителем, но и чертовски талантливым рассказчиком. Если дела в классе шли хорошо, было совсем не трудно раскрутить его на одну из его историй. Он воевал в рядах Восьмой армии в Северной Африке, служил в пехотных войсках под командованием британского фельдмаршала Монтгомери, сражался против танковых дивизий фашистского фельдмаршала Роммеля по прозвищу Лис Пустыни, пройдя с британскими войсками от порта Тобрук до железнодорожной станции Эль-Аламейн, где произошли две кровопролитные битвы. Он сменил фамилию с Мастальо на Масси на случай, если будет взят в плен итальянцами, которые могли бы расстрелять его как предателя. Я думаю, Билл учил нас новейшей истории не меньше, чем математике. Два года спустя мне удалось получить неожиданно приличную оценку по предмету, который я так боялся с треском провалить, и этим я обязан сержанту Масси, он же — Билл Мастальо, или просто Билл. Два семестра учебы в гимназии еще больше, чем прежде, отдаляют меня от родителей. Ни один из них за всю жизнь не прочел ни одной книги, которую можно было бы обсудить, и не в состоянии понять ни слова ни на одном из иностранных языков. Если не считать отцовской службы в армии, мои родители никогда не выезжали за пределы Англии. А между тем я учусь спрягать латинские глаголы, писать по-французски, бьюсь над основами физики и химии, читаю великую литературу и изучаю поэзию. С таким же успехом меня могли бы послать учиться на планету Нептун — настолько непонятны моим родителям те задания, которые я приношу домой. В этом нет их вины, но даже с тем ничтожным количеством знаний, которое мне удалось получить, я превращаюсь в нелепого интеллектуального выскочку. Образование, которое родители так мечтали мне дать, превращается в еще один барьер, вырастающий между нами как Берлинская стена из непонятных учебников, теорем, иностранных языков и философских учений. Все это вызывает у них обиду и недоумение.

Мои родители — далеко не глупые люди, но в своем высокомерии я начинаю демонстрировать им свое интеллектуальное превосходство. Угрюмый, необщительный и одинокий, я измучен постоянным безотчетным беспокойством. Как в капкан, я загнан в тесный дом в маленьком городе и не в состоянии поделиться своей неудовлетворенностью с кем бы то ни было. Никаких улучшений в отношениях между родителями тоже не наблюдается, продолжается мучительная, нескончаемая война, которая всех нас изматывает.

В довершение всего мой разрыв с прежними школьными друзьями становится абсолютным. Однажды вечером я возвращаюсь домой со станции и вижу Томми, который продает Chronicle на углу. Под мышкой у него стопка газет, и вот он замечает меня, карабкающегося вверх по склону холма с ранцем, набитым книгами, на спине. Целых шесть лет мы были близкими друзьями, но наши отношения несколько охладились после объявления результатов вступительного экзамена в гимназию, и мы не виделись с тех пор, как я начал учиться в гимназии, а Томми — в средней современной школе. Томми одет в голубые джинсы и сияющие черные ботинки на кубинских каблуках. Что касается моего бордового пиджака, поношенных серых фланелевых брюк и ботинок, выбранных только благодаря их практичности, — то все это никак не назовешь стильной одеждой. Я узнаю Томми уже на расстоянии ста метров, и от моего внимания не ускользает легкая насмешливая улыбка, играющая на его губах. Когда я приближаюсь, Томми с нескрываемой насмешкой осматривает меня с головы до ног, тем самым убивая во мне даже самую мысль о приветствии. Мной внезапно овладевают злость и стыд. Наши глаза на секунду встречаются, но в следующее мгновение мы оба в смущении отводим взгляды. Проходя мимо Томми в сторону нашего дома, я чувствую, как он смотрит мне вслед.

С этих пор я начну избегать угла у типографии, где продают Chronicle. Каждый раз я буду переходить по тоннелю на другую сторону станции и делать крюк в четыре улицы. Я еще долго не увижу Томми снова, и мы больше никогда не заговорим друг с другом.

Почти десять лет спустя, уже в годы моей учебы в колледже, отец спросит меня, не слышал ли я новости о своем друге Томми Томпсоне. Отец все еще думает, что мы лучшие друзья, хотя я не видел Томми много лет.

— В субботу вечером он пришел из паба «Мокрый пенни», наверное, был очень пьян, открыл газ, забыл зажечь огонь и уснул. Тело бедного парня обнаружили на следующее утро.

С тяжелым сердцем я отправлюсь вниз к реке, чтобы с причала парома посмотреть на городок Хебберн, который призрачно вырисовывается на другом берегу за завесой тумана. Плеск медленной свинцово-серой реки, которая непреклонно несет свои воды в море, успокаивает меня.

Когда я маленьким мальчиком слушал проповеди ирландских священников с их акцентом, мне всегда слышалось Хебберн вместо heaven[11], и невзрачный городок превращался в обетованную награду благочестивых католиков.

«Так ты теперь там, Томми?» — тихо шепчу я, как будто он может меня слышать, но не получаю ответа. Мальчик, который был моим лучшим другом, умер, и я впервые в жизни осознаю, что странная, страшная вина идет бок о бок со смертью и навсегда остается с тем, кто остался жив. Какой-то своей частью ты радуешься, что это не тебя выбрала смерть, другая же часть стыдится и сожалеет, что ты так и не сделал никакой попытки протянуть руку человеку, с которым когда-то был так близок, и теперь уже никогда не сделаешь этого.

Музыка всегда служила для меня средством от тоски. У гитары, которую я унаследовал от дяди Джона, появились приличные струны, и я больше не играю «сломанную» музыку, которая так огорчала мою бабушку. По правде сказать, я делаю большие успехи в игре на гитаре, но естественные ограничения самого инструмента не дают мне двигаться дальше. Есть вещи, на которые это примитивное устройство попросту неспособно.

Из тех денег, что я зарабатываю, помогая отцу развозить молоко, мне удалось скопить достаточно для покупки новой акустической гитары, на которую я давно положил глаз. Уже три месяца она висит на стене в музыкальном магазине Брэдфорда. Каждый вечер я прихожу посмотреть на нее после школы и втайне молюсь, чтобы никто не купил ее раньше меня. Это красивый инструмент из светлого полированного дерева со стальными струнами, черным грифом и тонкой резьбой вокруг отверстия на корпусе. Гитара стоит шестнадцать гиней — большие деньги, но я впервые по-настоящему влюблен. В первый раз я услышал Beatles, когда учился в последнем классе начальной школы. Дело было в раздевалке бассейна. Мистер Лоу только что провел с нашим классом очередное беспорядочное и очень шумное купание в бассейне — «провел», в сущности, означает проследил, чтобы никто не утонул. В раздевалке царила суета. Вытираясь и обсыхая, мы, по своему обыкновению, хлестали друг друга полотенцами по гениталиям. Именно в этот момент из транзисторного приемника, висевшего в углу, послышались первые такты «Love me do». Эффект был поразительный. В этом разреженном, скупом звуке было что-то, что немедленно положило конец нашим грубым играм. Одинокая губная гармоника Джона, бас-гитара Пола, игравшая «на два такта», и их голосоведение шло параллельными квинтами до третьей пониженной ступени, сменяясь одноголосием во время припева. Конечно, в те времена я не смог бы описать этого так, как сейчас, но интуитивно почувствовал нечто значительное, даже революционное в этом лаконичном, экономном обращении со звуком, и, что интересно, то же самое ощутили и все остальные. К тому времени, как песня «She Loves You» заняла первое место в списке хитов, я уже учился в гимназии, но в восторг меня привел не столько откровенный примитивизм хора, поющего «yeah, yeah, yeah», сколько аккорд соль мажор с добавочной секстой, который по-особенному окрашивал завершение коды. В это клише, давным-давно эксплуатируемое танцевальными группами, Beatles привнесли какую-то тонкую, неуловимую иронию. Конечно, и этого я не мог еще тогда сформулировать словами, но я инстинктивно чувствовал намек на некую изысканность, не ощущавшуюся в популярной музыке, которую я слушал до тех пор. Beatles достигнут большого совершенства в умении включать в свои песни самые разнообразные музыкальные формы, будь то классическая или народная музыка, рок-н-ролл или блюз, индийская paгa или водевиль — головокружительное и одновременно цельное смешение идей, перекидывающих мосты к целому букету разных культур сразу. Это была музыка без границ, универсальный саундтрек для поколения, которое вообразило, что может изменить мир. Джим Берримен в биографии под названием «Стинг в рассказах», которая в остальных отношениях заслуживает самой высокой оценки, утверждает, что я стоял на улице перед городским концертным залом, когда в 1963 году там выступала легендарная четверка, и будто бы умудрился заполучить прядь волос Маккартни. Это, конечно, вымысел, кардинальным образом расходящийся с теми интеллектуальными запросами, которые были у меня в то время. Однако невозможно переоценить то влияние, которое в молодые годы оказали на меня Beatles. A тот факт, что их происхождение было сходно с моим, заложил основу моим планам о побеге и славе, которые я вынашивал в своем воображении. И Леннон, и Маккартни были из скромных семей и учились в гимназии в Ливерпуле — городе, очень напоминающем Ньюкасл. После первых заметных успехов, когда их музыка начала занимать места в горячей десятке, они покорили весь мир своими песнями. Целому поколению музыкантов это прибавило уверенности в себе и дало право хотя бы попытаться повторить их подвиг.

Я изучаю альбомы Beatles с таким же всепоглощающим, скрупулезным вниманием, с каким когда-то я слушал Роджерса и Хаммерстайна, но теперь у меня есть гитара. У меня есть инструмент, при помощи которого можно тренироваться в практической магии аккордов и распутывать системы ритмических фигур, на которых строятся песни Beatles. И что это за песни! Одна лучше другой, альбом за альбомом. Все их я пытаюсь сыграть, уверенный, что если не оставлять усилий, то даже то, что не получается сыграть сразу, в конце концов раскроет свою тайну. Я снова и снова возвращаю иголку проигрывателя к началу музыкального отрывка, который мне не удается расшифровать, как взломщик сейфов, подбирающий шифр, пока наконец не добиваюсь своего. Ни один школьный предмет никогда не отнимал у меня столько времени и сил. Я не хочу сказать, что в этих занятиях музыкой играет роль какое-то предчувствие будущего, но есть что-то необычное в этой одержимости, в маниакальном характере моего увлечения, как будто какой-то внутренний голос твердит мне: Так ты и сбежишь. Так ты и сбежишь. Идет 1966 год. Этим летом Англия выиграла у Германии и завоевала Кубок мира по футболу. Страна наконец наслаждается плодами послевоенного бума, и повсюду царит дух «развязности», как это называлось на странном жаргоне того времени. Но что касается Ньюкасла, то радость и воодушевление от перемен в обществе и культурной революции ощущает здесь лишь небольшое количество людей, группирующихся вокруг университета. Королевский колледж придает пабам, клубам и книжным магазинам дух старомодного интеллектуализма и богемной изысканности. Из знаменитых людей, кажется, только Витгенштейн провел в нашем городе сколько-то времени в годы войны. Могу себе представить, как он разъясняет трудные места из «Логико-философского трактата» ребятам из «Хеймаркет», уютно потягивающим темное пиво в голубом дыму дешевых сигарет.

Клуб «Go-Go» размещается на Перси-стрит позади паба «Хеймаркет». Изначально это был джазовый клуб для утонченных университетских кругов. В «Go-Go» выступали Animals до того, как к ним пришел большой успех. Их история была живым доказательством того, что чудесный успех Beatles можно повторить даже в Ньюкасле. Именно в этом клубе я в пятнадцать лет впервые увижу настоящую рок-группу — группу Грэма Бонда. Мне повезло с таким началом.

Сам Грэхам Бонд — крупный, круглолицый человек с длинными сальными волосами и усами китайского мандарина. Он играет на электрооргане и альт-саксофоне и поет хриплым, страстным баритоном. В его группе есть музыканты, которые скоро станут легендарными: Джек Брюс и Джинджер Бейкер, впоследствии перешедшие в группу Cream (первый — бас-гитарист, второй — ударник), а также тенор Дик Хекстол-Смит. Они играют резкую, неподатливую музыку, и я не знаю, нравится ли она мне, но у меня есть сильное ощущение, что то, что я слышу, обладает весом и серьезностью, которые впоследствии охарактеризуют словом «тяжелый». Некоторое время спустя Грэм Бонд увлечется оккультными науками и закончит свою жизнь под колесами поезда лондонской подземки.

В тот же «Go-Go» я ходил слушать Bluesbreakers, рок-группу Джона Мэйолла, хотя и не помню, кто из прославившихся впоследствии гитаристов играл в ту ночь. Это был точно не Клэптон, но это вполне мог быть Питер Грин. Однако только в декабре того года я испытал настоящее музыкальное потрясение.

Каждый четверг в половине восьмого вечера я со всепоглощающим интересом смотрел телевизионное шоу «Тор of the Pops». Я страстно любил это шоу. Почти сорок лет спустя я все еще отчетливо вижу диджея Джимми Савила, стоящего перед большим списком из двадцати самых популярных песен году в 1966-м, и по-прежнему могу напеть каждую из них. Столь близкое знакомство с популярной музыкой того времени не могло тем не менее подготовить меня к урагану, цунами, землетрясению невероятной стихийной силы, которым был Джими Хендрикс. Джими Хендрикс появился в «Top of the Pops» в декабре 1966 года, и все переменилось. Он переделал старую народную песенку «Эй, Джо», своей элегантной и страстной игрой на гитаре превратив ее в дерзкую, блюзовую вещь потрясающей силы. Его голос был мрачным и развязным и в то же время страстным и неприкрыто сексуальным. Пока его группа из трех человек исполняла свою трехминутную песню, я воображал, как вся страна застыла перед телевизорами. «Что, черт возьми, это было?»

Всего через несколько дней было объявлено, что его концерт состоится в «Go-Go». Возбуждение, которое царит по этому поводу в городе, можно почувствовать кожей. С формальной точки зрения я еще слишком мал, чтобы попасть в ночной клуб, но из-за высокого роста легко могу сойти за восемнадцатилетнего. В день концерта я беру с собой в школу сменную одежду: пару джинсов Levi's и белую рубашку Ben Sherman с наглухо застегивающимся воротничком. Это самая «крутая» моя одежда, и я смогу отлично выглядеть под школьным пальто. Я переодеваюсь в вокзальном туалете, стараясь не дышать. В туалете стоит резкий запах мочи и печали. Я одеваюсь с гипнотической медлительностью, опасаясь, как бы не уронить на грязный пол что-нибудь из одежды. Надо мной висит линялый плакат, изображающий министра здравоохранения, предупреждающего об опасностях венерических заболеваний. Но вряд ли мне это грозит. Я все еще ни на йоту не приблизился к тому, чтобы на собственном опыте узнать, что такое секс. В гимназии девочек нет, а большую часть моих вечеров занимает долгая дорога домой на поезде и автобусе. Когда я добираюсь до дома, мне приходится сразу же приниматься за огромное домашнее задание. А в тех редких случаях, когда я все-таки встречаю девочек, меня охватывает болезненная застенчивость, и я не знаю, о чем с ними говорить. С другой стороны, причина кроется в музыке: ведь я уже нашел свою страсть. Я оставляю сумку в камере хранения на вокзале и быстрым шагом направляюсь на Перси-стрит, радостно глотая морозный вечерний воздух и предвкушая что-то необыкновенное.

У дверей клуба выстроилась большая очередь, которая загибается за угол. Я становлюсь в ее конец и жду. Я — один из самых младших в этой толпе, но высокий рост позволяет мне не очень выделяться. В основном здесь стоят мальчики, одетые по большей части так же, как я, но есть и несколько пижонов, которые обзавелись меховыми пальто и красуются своими усами, как у Сапаты, и щегольскими ботинками. Все девочки в очереди выглядят одинаково — волосы, строго разделенные на прямой пробор, ровными прядями лежат поверх черных кожаных пальто. Тем не менее в очереди воцаряется атмосфера серьезности, как будто мы вот-вот станем свидетелями события, имеющего высокое культурное значение. Сегодня Хендрикс будет играть два отделения. Мне удается попасть на первое, и это везение, потому что второе заканчивается совсем поздно, и мне пришлось бы выдумывать подходящее объяснение для родителей. Мои родители понятия не имеют о том, где я, и у меня нет ни малейшего желания говорить им правду. Одно из преимуществ моего отдаления от них заключается в том, что они не требуют от меня каких-то специальных объяснений и в основном позволяют мне распоряжаться собой, как мне заблагорассудится. Клуб очень маленький, но мне удается отвоевать себе место на полпути между сценой и задней стенкой. Отсюда мне будет видно все. Группа, разумеется, опаздывает. Толпа терпеливо ждет. Говорят, «если ты помнишь шестидесятые, значит, тебя там не было».

Что ж, то же самое можно сказать и об этом выступлении. Впечатление от Джими Хендрикса — это подавляющий оглушающий напор звука, который попросту не поддается анализу. Думаю, я помню какие-то фрагменты «Hey Joe» и «Foxy Lady», но все событие осталось в памяти каким-то сгустком шума, захватывающей виртуозности, африканских волос, немыслимой одежды и башен, составленных из усилителей «Marshall». В этот день я впервые в жизни увидел чернокожего. Я помню, как Хендрикс грифом своей гитары пробил дыру в покрытом штукатуркой потолке над сценой, и все закончилось.

Этой ночью я лежал без сна в своей постели со звоном в ушах и ощущением, что мое мировоззрение изменилось.

Я посвящал школе достаточно времени и усилий, чтобы удержаться на плаву, но никак не больше. Все, чего мне по-настоящему хотелось, — это играть на гитаре и слушать музыкальные записи. Я до изнеможения слушал Дилана и запомнил многие из великих творений его лирического дара: от «The Lonesome Death of Hattie Carroll» до «Gates of Eden». В это же время я начал понимать и любить джаз.

В гимназии у меня завязалась дружба с несколькими старшими мальчиками, которые распознали во мне человека, всерьез одержимого музыкой. Один из них дал мне послушать два альбома Телониуса Монка: «Monk Live at Olympia in Paris» и «Monk Solo». Поначалу я был озадачен угловатой сложностью мелодий и необычайной насыщенностью аранжировки, но меня не покидало чувство, что в этой музыке есть нечто важное. Я упорно продирался сквозь нее подобно тому, как когда-то продирался сквозь бабушкины книги, или так же, как учился играть на гитаре, неумело, методом проб и ошибок, но с непоколебимой решимостью. У меня не было никакого интеллектуального подхода к музыке — только чистая, абсолютная увлеченность. Я приходил домой из школы, ставил на проигрыватель пластинку Монка, садился за домашнее задание и позволял музыке учить меня, проникать в меня, пока я бился над каким-нибудь трудным геометрическим доказательством. Впервые услышав Майлза Дэвиса и Джона Колтрейна, я осознал, что эти музыканты исследовали границы человеческого восприятия, как физики в звуковой лаборатории.

Не знаю, сумел бы я хоть немного понять подобную музыку, если бы с самого начала не слушал ее так много и упорно. Я не джазовый музыкант, но я вложил немало труда в то, чтобы научиться понимать джаз и найти общий язык с теми, кто его играет.

К 1967 году моим родителям удается скопить достаточно денег, чтобы купить половину дома на две семьи неподалеку от побережья, в Тайнмуте. Это всего в нескольких милях от Уоллсенда вниз по течению реки. После стольких лет конфликтов мои родители каким-то чудом продолжают совместную жизнь под одной крышей, сохраняя свой союз если не фактически, то хотя бы номинально. В такой семье, как наша, развод не может рассматриваться как выход из положения: он неприемлем ни в финансовом, ни в социальном отношении. Я рад, что такое глобальное потрясение, как развод, обходит нашу семью стороной, но временами, измученный постоянным эмоциональным напряжением, от которого сыплются искры и которое накапливается где-то под фундаментом нашего дома, я мечтаю, чтобы вся эта конструкция наконец взлетела на воздух, раз и навсегда.

Я слишком неловкий и нескладный, чтобы быть хорошим футболистом, но я могу быстро бегать. Ни в одной из школ, где я учился, никто и никогда не побеждал меня в забеге на сто ярдов. Я ширококостный и сильный благодаря необходимости с детских лет помогать отцу и возможности в неограниченных количествах пить бесплатное молоко.

Я устанавливаю рекорд школы в беге на сто ярдов и получаю право на участие в чемпионате графства Нортумберленд в Эшингтоне. Сейчас лето 1967 года, и мне шестнадцать лет. Это самый серьезный забег в моей жизни. Я хорошо помню тошноту, которая подступает в ожидании стартового выстрела, мучительную тишину в промежутках между командами: «На старт…» Мои колени напряжены, а ступни в шипованных ботинках готовы сорваться с места. «Внимание…» Проходит целая вечность, пока я поднимаю голову и, как в тоннель, смотрю вперед, туда, где виднеется финишная черта. Марш!

Этим вечером я возвращаюсь домой, светясь от гордости. Я выиграл забег с хорошим результатом и, торжествуя, спешу сообщить эту новость моему отцу, который в это время встает с дивана после своего дневного сна. «Очень хорошо, сынок» — вот все, что он говорит мне на это, и спокойно отправляется на кухню приготовить себе чашку чая. У меня сразу падает настроение, и я обижаюсь на отца. Он слишком погружен в свои собственные несчастья, чтобы по-настоящему разделить мой успех или почувствовать гордость за мою победу, в которой, может быть, есть и его заслуга. Его гордость за меня остается невысказанной, она заморожена его постоянной печалью. Я понимаю это сейчас, но тогда не понимал.

Карьера бегуна обрывается для меня этим же летом после того, как я проигрываю один из первых отборочных туров на участие в забеге национального уровня. Я разочаровываюсь в спорте, утешая себя только тем, что спринт не требует никакой стратегии, никакой тактической тренировки. Или ты родился с такой мускулатурой, которая позволяет тебе быть самым быстрым, или нет. Спортивные достижения требуют жесткости по отношению к себе, суровой решимости. А эта тошнота, которая рождается где-то в желудке и подступает к горлу, этот страх, что ты не покажешь нужного результата, что тебя победят, что ты провалишься!

Я начинаю убеждать себя, что больше не буду стремиться получить одобрение моего отца, и тем не менее значительная часть моей жизни представляет собой не более чем тщетную попытку заслужить одобрение, найти понимание. И сколько бы я всего этого ни получал, насыщение, вероятно, никогда не наступит.

Я презираю новый дом с его претензией на пригородную виллу, но все-таки при нем есть сад, который так нравится моему отцу, хотя ему и приходится вставать по утрам еще раньше и ехать в Уоллсенд, чтобы развозить там молоко. Он возводит в саду строение, которое называет оранжереей, однако на самом деле это невзрачная постройка из подсобных материалов, в которой проделаны окна. Здесь отец проводит почти все свободное время в компании пауков и унылых кактусов.

Мама по-прежнему уезжает по четвергам в неизвестное место, которое считается домом Нэнси, но никто не говорит об этом ни слова. Стены в новом доме слишком тонки, чтобы можно было повысить голос. Наша семья напоминает монахов, давших обет молчания. Для младших брата и сестры я не более чем один из родственников. Я знаю, что они так же, как и я, подавлены обстановкой в семье, но, когда я бываю дома, я все равно как будто отсутствую. Я нежно люблю их и думаю, что они любят меня, но я никогда не рискнул бы проявить к ним какой-либо интерес или проявить свои чувства. Должно быть, они считают меня холодным и безразличным, но я даже приблизительно не представляю, что они знают и чем с ними можно заниматься. У нас с братом общая спальня в задней части дома. Считается, что она — с видом на океан, но это означает только, что если взобраться на платяной шкаф и устремить взгляд поверх крыш, где-то вдали будет виден серый, запретный горизонт Северного моря. Я стараюсь как можно меньше бывать дома. Иногда я целыми днями брожу по побережью от Тайнмута до залива Уитли-Бей, следуя за приливами и отливами. Я гуляю без всякой цели и думаю.

В какой-то момент я начинаю частенько проводить вечера в клубе YMCA[12] в Уитли-Бей и завожу дружбу с двумя братьями, Кеном и Питом Бригэм. Кен, как и я, учится в гимназии в Ньюкасле. Он прекрасный музыкант и умеет играть на пианино и гитаре. Пит на пару лет старше нас. Он — ученик шеф-повара и играет на бас-гитаре. Пит сделал свой инструмент сам, и я просто потрясен его гениальностью. Бас получился функциональным, но не грубым, практичным, но не уродливым. Пит посвящает меня в электронное таинство звукоснимателя с единственной катушкой, показывает расчеты длины мензуры и критических расстояний между ладами на грифе гитары. Это мое первое знакомство с бас-гитарой, но я не проявляю большого интереса к этому инструменту. Я теперь считаю себя классным гитаристом, потому что научился вполне сносно исполнять ритмические фигуры Хендрикса и пользуюсь этим умением, чтобы привлечь к себе компанию молодых музыкантов, которые почти каждый вечер собираются в музыкальной комнате клуба. Я — тот парень, который умеет играть «Purple Haze», и это становится моей визитной карточкой. Именно из таких мелочей создаются репутации. Я обучаю этой песне не меньше половины посетителей клуба.

Один из этих ребят — Кит Галлахер, который впоследствии будет шафером на моей свадьбе точно так же, как я буду шафером у него. Поверив в меня с самого начала, он стал моим другом на всю жизнь. Именно его энтузиазм и поддержка дали мне смелость вообразить, что я как музыкант обладаю некой особенной индивидуальностью и что мою мечту о музыке можно претворить в жизнь.

Кит — практичный человек. Он — стажер в одной из инженерных компаний в Ньюкасле и к тому же учится в вечерней школе. Ему хватило самолюбия и упорства достичь хорошего профессионального уровня и стать в конце концов ведущим инженером-консультантом компании. И хотя мой собственный путь к успеху будет гораздо более извилистым и менее определенным, мы, должно быть, распознали друг в друге сходные черты, общее желание вырваться из тесного мира наших родителей. Мы вместе бродим по берегу океана, разговариваем и мечтаем порой до самого утра. Кит — первый человек, с которым я делюсь своими первыми опытами в написании песен, и, хотя эти опыты, вероятно, ужасны, Киту удается продемонстрировать ровно столько искреннего интереса и воодушевления, чтобы я не падал духом и продолжал писать. Он недавно напомнил мне, что в одной из моих самых ранних песен пелось о цветке, который вырос в пустыне. Я давным-давно забыл об этом, когда тридцать пять лет спустя писал песню под названием «Desert Rose» («Роза в пустыне»), разошедшуюся более чем миллионным тиражом. Мне до сих пор кажется фантастикой, что такая личная вещь, как песня, может иметь какое-то значение для большого числа людей. Но может быть, единственное, что нужно, — это чтобы кто-нибудь один поверил в то, что ты делаешь, чтобы придать тебе уверенности не оставлять усилий.

Если Кит играет роль моего вдохновителя, то Кен, младший из братьев Бригэм, станет моим наставником. Мы, нота за нотой, разучиваем старые песни Фредди Кинга, такие как «The Stumble» или «Hide Away», заигрывая эту музыку до тошноты. Братец Пит пыхтит над своей бас-гитарой в то время, как мы с Кеном отчаянно продираемся сквозь изгибы и повороты блюзовой мелодии. Мы ходим на Питера Грина в клуб «Fleetwood Mac», на Стэна Вебба в «Chicken Shack» и на Bluesbreakers Джона Мейолла, втайне мечтая о том, что когда-нибудь и мы станем настоящими блюзовыми музыкантами. Когда мы не играем в клубе YMCA, мы репетируем в комнате Кена, которая располагается в мансарде типового дома викторианских времен неподалеку от побережья. Однажды вечером Пит уходит на свидание и не может аккомпанировать нам на бас-гитаре. Тогда я добровольно берусь подыграть Кену, пока он выводит основную мелодию. Странно ощущать в своих руках бас, если ты привык к инструменту меньшего размера с тонкими струнами и коротким грифом. Своей весомостью и значительностью бас напоминает оружие, но в нем есть и своя неброская красота. Этот инструмент составляет основу любой мелодии, фундамент, на котором строится музыка. Аккомпанируя Кену, я обнаружил, что все, что он играл, гармонически определялось тем, как звучал бас. Если Кен играл на гитаре верхние звуки до-мажорного аккорда, разрешая созвучия в чистый до мажор, когда я брал «до» на бас-гитаре. Тогда у меня в уме начало формироваться то, что я могу описать только словом «стратегия» — пока смутная, но все же стратегия, что бас, будучи не самым эффектным инструментом, гораздо лучше, чем гитара, подходит для тайной, скрытой стороны моей личности. Я буду стремиться к тихому героизму, к стоицизму и надежности, которые так свойственны моему отцу. Мои стремления станут отныне предельно конкретными, скрытыми, но очень осознанными. Я буду подавлять желание блеска и славы в пользу большей глубины своих музыкальных занятий. Я не буду жалеть на это времени, которого, как я почему-то был уверен, потребуется много.

* * *

Неужели я и правда вообразил, что стану успешным музыкантом? Ведь я даже не был членом какой-нибудь музыкальной группы, и тем не менее к сдаче выпускных экзаменов в гимназии я подошел настолько легкомысленно, насколько мог. Мир университетской науки казался мне такой же фантазией, как и музыкальная карьера. Если я не играл или не слушал музыку, я проводил вторую половину дня и вечер в залах игровых автоматов «Spanish City» в Уитли-Бей. Я не был одинок в своем наплевательском отношении к выпускным экзаменам. Оказалось, что двое моих друзей, Пол Эллиотт и Хьюи Макбрайд, настроены так же.

Пол — прекрасный барабанщик с отличным слухом и, подобно Киту, один из тех, кто верит в меня или по крайней мере в мои музыкальные способности. У Пола есть замечательная способность — заражать других своей энергией и жизнерадостностью, но он никак не может обрести независимость от своего успешного, состоятельного отца. Многие относились к нему пренебрежительно как к выходцу из привилегированного сословия, но он мой друг, и я знаю, как отчаянно он боролся, чтобы сохранить огонь в сердце, в то время как значительная часть жизни была, казалось, поднесена ему на блюдечке. Каждое детство несчастливо по-своему, и Полу нравится напиваться когда и где только можно. Я тоже нередко пытаюсь потопить свои переживания в алкоголе, но у меня отсутствует органически присущая Полу стойкость. Когда меня уже рвет на мостовую где-нибудь за пабом, мой друг спокойно наливает себе еще.

Хьюи — старший сын в большой ирландской семье. Он невероятно красив: у него голубые глаза и точеные черты кинозвезды. Он очаровательно близорук, но в то же время умудряется быть отличным защитником и капитаном школьной футбольной команды. К тому же он может выпить не меньше Пола без малейшего изменения своего приятного характера.

На следующий день после экзаменов мы уже стоим на Уэст-роуд при выезде из Ньюкасла на расстоянии нескольких сотен метров друг от друга и голосуем проезжающим автомобилям. В наших рюкзаках — спальные мешки и запасная одежда. Мы договорились встретиться в Странраре, чтобы оттуда переправиться в Ирландию на пароме.

Через три недели в полночь мы трое стоим на поле для гольфа в графстве Даун. Позади нас лежат наши спальные мешки, в которых нам предстоит провести ночь. Американцы вот-вот должны высадиться на Луну, а мы едва можем стоять. Думаю, что «мертвецки пьяный» — словосочетание, достаточно точно описывающее наше состояние, хотя Хьюи и я умудрились донести Пола от паба до поля для гольфа, уронив его только один раз.

Всю дорогу мы путешествовали автостопом: спали на скамейках в парке и в полях, провели пару неуютных ночей на пирсе в Дун-Лэери. Год назад мы трое добрались автостопом до деревни Полперро в Корнуолле и провели лето в открытой хижине на вершине скалы. Мы собирались отправиться на остров Уайт, чтобы увидеть Дилана, но как-то отклонились от этого маршрута и все равно отлично провели время.

На дорогах мы всегда голосуем врозь (потому что никто не согласится подобрать троих здоровых парней сразу) и договариваемся встретиться вечером в ближайшем большом городе. Мы направляемся на запад в сторону Лимерика и Керри. Однажды неподалеку от Трали меня подбирает фермер. Он тоже мертвецки пьян, и на заднем сиденье у него лежит свиноматка с парочкой поросят. Он говорит мне, что единственное, что ирландцы получили от англичан, — это сифилис. Я говорю ему, что в любой сделке, как и при исполнении танго, участвуют два человека, и он смеется.

Наконец Пол, Хьюи и я добираемся до Дингла, который расположен на юго-западе Ирландии. Каждый вечер мы до одурения накачиваемся светлым пивом и виски Bushmills, а спим — где придется. Нам повезло, что за три недели путешествия нас ни разу не арестовали. Совершив отчаянную попытку в совершенно пьяном виде покорить горы Мурн, мы возвращаемся в северном направлении, чтобы сесть на паром в Ларне.

Здесь-то мы и оказываемся на поле для гольфа под полной луной. Я могу поклясться, что вижу какое-то движение там, на ее поверхности, где-то в районе Моря Спокойствия. Такой маленький шаг для них, и такой гигантский — для нас.

* * *

Когда я возвращаюсь из Ирландии домой, результаты моих выпускных экзаменов уже ждут меня, заключенные в какой-то неописуемый коричневый конверт. Целый день я опасаюсь прикасаться к нему, но наконец сдаюсь. Узкая белая полоска бумаги сообщает мне, что я получил проходные баллы по трем предметам: английскому, географии и экономике, но сами оценки, если не считать довольно высокого балла по английскому, отнюдь не открывают для меня академической карьеры и не позволят мне поступить в университет без, как минимум, двух пересдач. Я отклоняю даже потенциальную возможность учиться в университете и решаю плыть по течению. В течение следующих нескольких месяцев я сменю не менее полудюжины рабочих мест. Сначала я работаю кондуктором в автобусе. Потом ухожу и какое-то время получаю пособие по безработице, после чего устраиваюсь рабочим на стройку. Приближается зима, и мы закладываем фундамент для торгового центра в Байкере. Это тяжелая работа, не видно конца, и к тому же я очень страдаю от холода. В первый день моя мама, которая всегда хочет как лучше, превосходит саму себя в заботе обо мне. Накануне вечером она вызывается сделать мне бутерброды, чтобы я пообедал ими на работе. Утро первого рабочего дня проходит довольно сносно. Я хорошо владею лопатой и киркомотыгой, но я страшно завидую водителям самосвалов. Вся работа водителя — ждать, когда мы наполним кузов, и греть руки о работающий мотор. Потом этот властитель вселенной уезжает, шумно газуя, окутанный синим облаком выхлопных газов. Своим напускным безразличием он старается привлечь внимание девушек из конторы напротив. Я страстно желаю быть на его месте. Наступает обеденный перерыв, и человек двадцать рабочих нашей бригады набивается в деревянную бытовку на краю строительной площадки. Крепкие, привыкшие к суровым условиям мужчины тесно рассаживаются на деревянных скамьях. Каждый закуривает и открывает газету: Minor, Sun или SportingLife, - откусывая тем временем огромные куски от массивных бутербродов и гигантскими порциями поглощая горячий чай. Все это сопровождается раскатами грубого смеха. Мы окутаны сигаретным дымом и паром, поднимающимся из металлического электросамовара, который стоит на столе. Как новичок, я занимаю скромное место в углу. Умирая от голода, я замерзшими пальцами открываю свою коробку с бутербродами и на мгновение застываю от ужаса, увидев его содержимое. Моя дорогая мама собрала мне целый набор крохотных изящных огуречных сэндвичей, которые были бы уместны на вечеринке в саду викария, но есть их здесь, в этом Дантовом аду рабочей бытовки, — все равно что нарядиться в балетную пачку или жемчужные серьги. Я быстро захлопываю пластиковую крышку, пока никто не заметил причины моего замешательства, но, видимо, слишком быстро.

— Что случилось? — спрашивает кто-то рядом.

— Есть не хочу, — не очень убедительно отвечаю я. С этого дня я буду собирать себе обед только сам.

Через несколько недель я и еще один парень моего возраста копаем в глине канаву. На улице холодно и противно, у меня болит спина, и кожа на руках вся потрескалась. Когда бригадир поворачивается к нам спиной, мы с напарником разговариваем, и в какой-то момент речь заходит об образовании. Он говорит, что учился в средней современной школе, бросил ее в пятнадцать лет и с тех пор то работал на стройках, то жил на пособие по безработице.

— Моя жизнь похожа на глупую шутку, — ворчит он, злым взглядом уставившись на лопату исплевывая себе на ладони. — А у тебя как?

У меня нет никакого желания рассказывать ему историю своей жизни, но раз уж он так откровенен со мной, мне неудобно скрытничать.

— Я ходил в гимназию в городе… семь лет, — добавляю я, видимо, для того чтобы моепребывание в гимназии чем-то напоминало тюремный срок, что отчасти соответствовало истине. Но мой напарник совершенно этого не уловил.

— Тогда какого черта ты делаешь здесь?

— Ты о чем? — защищаюсь я. — Ты что, думаешь, я не могу делать эту работу?

— Да нет, — говорит он. — Работу ты делаешь нормально, но тебе, черт возьми, незачем здесь работать. Ты можешь найти место получше.

Мне нечего ему возразить, я просто продолжаю копать неподатливую сырую глину. Через несколько дней я становлюсь водителем грузовика, но вскоре погода ухудшается, и за два дня до Рождества многих из нас увольняют. Нельзя сказать, что я очень огорчен этим обстоятельством. Субботние вечера я обычно провожу на танцах в Тайнмуте, где белая громадина танцевального зала возвышается над побережьем. Почти двадцать лет назад здесь познакомились мои родители. Это обстоятельство могло бы меня раздражать, но ухаживание за девушками — далеко не главный предмет моих интересов. На самом деле я прихожу сюда смотреть на группы. На сцене, как правило, фигурирует три местных группы, играющих странный набор из психоделических мелодий, классических хитов с альбомов фирмы Motown и несколько затянутых двенадцатитактовых блюзов, включающих, как правило, ужасное соло на ударных, от которого балдеет, кажется, только сам ударник. Время от времени я набираюсь храбрости и приглашаю кого-нибудь из симпатичных девушек на танец, но обычно это пустая трата времени. Я приглашаю, они бормочут что-то в знак согласия, а потом в течение всего танца целиком и полностью меня игнорируют. Они утыкаются взглядом в пол, ловят сдавленное хихиканье своих подружек, ищут глазами свои драгоценные сумочки — словом, смотрят куда угодно, только не на меня. Я раздосадован, они — безразличны.

Когда все остальные варианты по каким-то причинам отпадают, можно вспомнить и о дурнушках. Как правило, таким девушкам предпочитают их более привлекательных подруг, и они всегда рады, когда их приглашают. С ними гораздо интереснее, потому что волей-неволей они вынуждены себя развивать, в отличие от высокомерных красоток, кривляющихся вокруг горы сумочек, сложенных в центре танцплощадки.

Этой зимой я подружился с девушкой по имени Мэвис, очень красивой, но при этом с отличным чувством юмора и очень своеобразными представлениями о мире, который для нее отнюдь не сосредоточен на тряпках и косметике. Помимо всего прочего, Мэвис может зубами открыть бутылку пива. Разумеется, я без ума от нее. Мы проводим вместе несколько счастливых недель, а потом она уезжает в Лондон к сестре. Какое-то время мы переписываемся, но постепенно эти отношения угасают и больше не возобновляются.

Дебора Андерсон — моя первая настоящая девушка. Мы встретились с ней на двойном свидании. Она пришла с моим другом из YMCA, Джоном Мэджином, а я был с ее подружкой, которая оказалась ужасно простуженной и весь вечер сморкалась в свой насквозь промокший носовой платок. Судя по всему, у Джона с Деборой отношения тоже не заладились. Через неделю мы все снова встречаемся в пабе и как-то так получается, что Дебора оказывается в моих объятиях, а Джон возвращается домой в одиночестве.

Дебора — красивая девушка, высокая и застенчивая. Она немного сутулится, стесняясь своего высокого роста, но у нее большой рот, улыбка кинозвезды, стройные ноги и длинные темные волосы. Несмотря на несчастливые обстоятельства нашего знакомства, мы обожаем друг друга с первого момента встречи, и это очевидно каждому, кто видит нас вместе. Наши первые ласки неловки, мы похожи на детей, в темноте дающих друг другу кровавые клятвы, старающихся удержать расплывчатые очертания будущего неумелыми, молчаливыми прикосновениями губ и рук. Между нами возникли невыразимые словами узы разделенной опасности, новизны и страстного желания. Эта чистота и невинность отношений бывает только раз в жизни, она быстро уходит в прошлое, как воспоминание о рае. И то, что я испытал это так поздно, почти в двадцать лет, сделало мои ощущения еще более пронзительными. Тем временем мама — безнадежно романтичная, какой она и была всегда, — видит во мне и Деборе идеал любви, о котором она так страстно мечтала, но была обманута в своих ожиданиях. Она принимает Дебору как родную дочь, а та отвечает ей такой же теплотой. Обе они действуют в расчете на будущее, которого никогда не может быть. Но возвращаясь от Деборы, я чувствую крылья у себя за спиной, потому что на влюбленного не действует сила земного притяжения.

Дебора работает в офисе юридической фирмы в Ньюкасле. Кажется, у нее нет других стремлений, кроме как выйти замуж и начать тихую семейную жизнь. И хотя мы никогда по-настоящему этого не обсуждали, брак по умолчанию является стандартным подтекстом любых отношений между полами для людей нашего возраста и нашего круга. Так было принято в те времена. Я как будто соглашаюсь с таким положением дел, но какая-то часть меня знает, что я неискренен. Прежде чем окончательно расстаться, мы пережили испуг, ошибочно решив, что Дебора беременна, и некоторое время спустя я ушел от нее к дочери директора школы. Через четыре года Дебора умрет, и горькая память о ней преследует меня по сей день.

Проведя достаточно времени на стройке и поработав кондуктором, я решаю попытать счастья в офисной работе: по крайней мере, мне не придется мерзнуть, я доставлю удовольствие маме и к тому же смогу притвориться, что использую в работе свой так называемый «недюжинный ум». В EveningChronicle я вижу объявление: «Воспользуйтесь своим гимназическим образованием, поступайте на государственную службу». Самым лучшим своим почерком я пишу заявление о принятии на работу в налоговое управление. Я разыскиваю старый школьный галстук, надеваю свой лучший костюм, свои самые приличные ботинки, причесываюсь и еду в Манчестер на двадцатиминутное интервью, которое проводит целая коллегия абсолютно безразличных людей среднего возраста, которые задают мне вопросы типа «Есть ли у вас какие-нибудь увлечения?». Мне хочется солгать, что я люблю ловить рыбу на мотыля, но опасаюсь попасть в затруднительное положение, если меня спросят, где я беру наживку и где находится самое богатое форелью течение в Нортумберленде. Конечно, я мог бы сказать «музыка», но мне обидно называть ее увлечением: страсть — пожалуй, но едва ли увлечение. Вот почему я решаю сказать, что люблю гулять.

— И где же конкретно вы гуляете?

— О, я гуляю повсюду! — гласит мой не очень-то находчивый ответ.

— Что ж, мистер Самнер, боюсь, эта работа не позволит вам много гулять. О, я и не ждал от нее этого.

— А какие газеты вы читаете?

Осознав, что нахожусь в Манчестере, я говорю: Guardian, после чего несколько интервьюеров недовольно вскидывает брови, мне кажется, они считают эту газету слишком левой: «И, э-э-э, Telegraph».

- Очень разумно, мистер Самнер. — Они знают, что я лгу. Честно говоря, я считаю, что получил бы эту работу, даже в том случае, если бы проверяющие просто дали мне подышать на зеркало и проверили, конденсируется ли на нем мое дыхание, — вот каким трудным было это собеседование.

— Ну, вот, это и есть государственная служба, — говорю я сам себе.

Итак, я становлюсь служащим налогового ведомства точно так же, как когда-то я брался за другие виды работы, а потом без сожаления бросал их. Это тоскливая работа, к которой у меня нет абсолютно никаких способностей и еще меньше интереса. И хотя быть уволенным с государственной службы практически невозможно, моя репутация в качестве налогового инспектора быстро становится из рук вон плохой. Входящие бумаги, которые я должен обрабатывать, превращаются в огромную стопку никому не нужного мусора, а унылые, потрепанные папки, где содержатся налоговые истории тысяч и тысяч служащих, сплошь заполняют полки стеллажей, источая подавляющую канцелярскую нищету. У меня не вызывает никакого сомнения, что те, чьи налоговые дела я должен контролировать, заняты такой же безнадежно скучной и не приносящей удовлетворения работой, как и я сам. Нередко я приезжаю на работу с опозданием чуть ли не на час. Мои обеденные перерывы продолжаются далеко за полдень, и в пять часов дня я всегда первым покидаю офис, после чего начинается моя настоящая жизнь: я тащу Дебору смотреть на группы в пабах, клубах и на танцплощадках. Мы слушаем Рода Стюарта и группу The Faces в клубе «Mayfair»; Флитвуда Мака, Джули Дрисколл и Брайана Огера в «Go-Go». Дебора терпеливо поддерживает меня в моих мечтах прорваться в круг работающих музыкантов и по дороге домой в автобусе слушает мою нескончаемую болтовню о достоинствах или недостатках той или иной группы. А потом приходится возвращаться к действительности и на следующий день снова отправляться на работу.

Некто мистер Уилсон, проработавший в нашем офисе более двадцати лет, рассказывает мне, что Алан Прайс, клавишник из группы Animals, до того, как прославился и разбогател, сидел за тем самым столом, за которым я сижу сейчас. Мистер Уилсон, будучи главным хранителем истории и традиций офиса, является еще и тайным офисным распутником: он украдкой разглядывает девушек, которые разносят огромные охапки коричневых и розовых папок по рабочим местам в нашей длинной комнате. Каждый раз, когда милое создание в мини-юбке и на каблуках вынуждено тянуться к самой верхней полке за какой-нибудь папкой, мистер Уилсон поворачивается якобы для того, чтобы заточить карандаш, и смотрит в этом направлении отсутствующим взглядом. А поскольку у меня мало способов скрасить скуку этих бесплодных дней, я начинаю пародировать искусную хореографию крутящихся стульев, карандашных точилок и отсутствующих взглядов. И вот мы совершаем одни и те же движения, свободно и не напряженно, как синхронные пловцы в море желания. Девушки не протестуют, потому что, как и мы, страдают от скуки. Некоторые из этих офисных сирен обезоруживающе красивы, но я подозреваю, что, если поддаться на их незамысловатые чары, можно остаться здесь навсегда и выродиться в мистера Уилсона, который привязан к своему столу, как унылый Приап в храме чувственности.

В конце концов эта сводящая с ума дневная работа действует на меня как катализатор. Я осознаю, что должен найти способ развивать свои музыкальные способности и параллельно иметь какое-то стабильное занятие, приносящее хотя бы немного денег. В семидесятых годах студенческая стипендия, хотя и не позволяла человеку купаться в роскоши, все же давала средства к существованию, обеспечивающие крышу над головой и пару жареных яиц на сковородке, а может быть, и пару фунтов на то, чтобы время от времени выпить кружку пива в студенческом клубе. К тому же в этой среде я надеялся встретить единомышленников. Итак, отработав в налоговом ведомстве тоскливые полгода, я записался в педагогический колледж Северных графств. Именно здесь в конце 1972 года я встречу йоркширца с бесцеремонной и резкой манерой разговаривать, который в течение нескольких следующих лет станет моим наставником, руководителем в вопросах музыки, партнером и соперником.

Загрузка...