ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА

Предуведомление ко второму изданию

«Все правила достойного поведения давным-давно известны, остановка за малым — за умением ими пользоваться», — сказал Паскаль;[1] но дается это умение очень нелегко. Помянутые правила — плод размышлений не одного человека, а множества людей, непохожих друг на друга и глядевших на один и тот же предмет с разных сторон; вот почему лишь подлинно глубоким умам под силу примирить меж собой столько истин, сперва отделив их от примешавшихся к ним заблуждений. Нам бы попытаться сочетать эти различные точки зрения, а мы развлекаемся болтовней о них и противопоставляем одного философа другому, ибо слишком бедны разумом, чтобы сблизить рассеянные в их трудах правила и потом выстроить в единую систему. Более того, никто, видимо, не смущается своей непросвещенностью, недостатком необходимых знаний. Одни успокаиваются, доверившись общепризнанным предрассудкам, даже самым противоречивым, так как не способны уловить их несовместимость, другие проводят время в сомнениях и спорах, готовые что угодно оспорить и в чем угодно усомниться.

А я, раздумывая об этих предметах, частенько бывал поражен тем, что не только любой принцип противоречив, но и любой термин из области серьезной философии тоже всеми толкуется по-разному. Порою мне начинало казаться, что в жизни любой шаг чреват последствиями. Если мы живем, не постигнув истины, какая бездна у нас под ногами!

Откуда нам знать, что ценить, а что презирать или ненавидеть, если мы не знаем, что есть добро, а что зло? И как относиться к самим себе, если мы не ведаем, что следует считать достойным?

Никаких принципов не существует, говорили мне многие. Посмотрим, так ли это, отвечал я, ибо подобное утверждение — уже весьма плодотворный принцип, могущий послужить основой для дальнейшего.

Но я не ведал, где тот путь, который выведет меня из круга обступивших меня загадок. Я даже не знал, чего именно я ищу, или хотя бы что может пролить свет на этот вопрос, и среди известных мне людей мало кто был в состоянии прийти мне на помощь. Тогда я прислушался к внутреннему голосу, который раззадоривал мою любознательность и тревогу, и спросил себя: «Что же я все-таки хочу узнать? Что мне всего важнее постигнуть? То, с чем я всего теснее связан, не так ли? Разумеется, так. А где ж мне искать эти связи, как не в познании самого себя и постижении других людей, ибо в них — смысл всех моих поступков, единственная цель жизни? Мои наслаждения, горести, страсти, дела — все зависит от них. Окажись я единственным обитателем земли, владение ею не доставило бы мне радости: у меня не было бы ни забот, ни наслаждений, ни желаний, даже богатство и слава превратились бы в пустые слова, ибо не станем обманывать себя — всеми своими удовольствиями мы обязаны людям, прочее в счет не идет. Есть ли хоть что-нибудь, продолжал рассуждать я, словно прозрев, чего нельзя постичь, постигнув человека? Взаимные обязательства людей, соединенных в общество, — это и есть нравственность; столкновение интересов нескольких таких сообществ — это и есть политика; наш долг перед богом — это и есть религия».

Увлеченный открывшейся моим взорам перспективой, я принял решение исследовать сперва все свойства нашего разума, затем все страсти и, наконец, все добродетели и пороки, ибо, поскольку они — неотъемлемые свойства человека, познать их можно, лишь исходя из заложенного в их основе принципа. Обдумав эти вопросы, я составил план работы, рассчитанной на длительное время. Страсти, присущие молодости, постоянные недуги, а потом война прервали мои занятия. Я рассчитывал вернуться к ним в спокойной обстановке, но тут новые препятствия лишили меня надежды сколько-нибудь улучшить мой труд.

Все же в этом втором издании я в меру своих сил исправил погрешности против языка, на которые мне указали,[2] когда вышло первое издание, и в заботе о слоге переписал многие фразы. Некоторые главы были развиты и дополнены, например, глава о таланте. Читатели увидят также, что я расширил «Советы молодому человеку» и добавил в критические разборы заметки о двух наших знаменитых поэтах Ж. Б. Руссо[3] и Кино,[4] о которых прежде не успел написать. Еще большим изменениям подверглись максимы. Около двухсот — слишком темно изложенных, или избитых, или просто ненужных — я вообще исключил из этого издания. Что касается напечатанных, то изменен их порядок, некоторые разъяснены, добавлены и новые — они рассеяны как попало среди написанных ранее. Сумей я воспользоваться всеми советами друзей, соблаговоливших указать мне на мои погрешности, этот небольшой опус был бы достойнее их доброго отношения, но расстроенное здоровье не позволило мне доказать этим трудом всей силы моего желания быть им угодным.

КНИГА I О РАЗУМЕ ВООБЩЕ

Те, кто не в состоянии представить себе все многообразие нашего разума, приписывают ему необъяснимую противоречивость. Они удивляются, как это человек может отличаться сообразительностью и не быть проницательным; правильно рассуждать, а вести себя необдуманно; говорить ясно, а мыслить путанно, и т. д. Примирить же эти мнимые противоположности таким людям трудно, потому что они смешивают особенности характера со свойствами разума и возлагают на последний ответственность за то, что порождено страстями. Они не замечают, что рассудительный ум впадает порою в заблуждение не столько по невежеству, сколько в угоду какой-нибудь страсти. И когда сообразительный человек не отличается проницательностью, они не догадываются, что проницательность и сообразительность — качества хоть с виду и схожие, но достаточно разные и не всегда связанные между собой. Я не пытаюсь перечислить источники наших заблуждений в этой подлинно безграничной области. Мы схватываем одну сторону истины, а тысячи других ускользают от нас. Но я надеюсь, что, бегло рассмотрев главные составные части разума, смогу раскрыть наиболее существенные различия меж ними и устранить многие из тех мнимых противоречий, которыми попрекает его невежество. Задача первой книги — познакомить посредством толкований и размышлений, основанных на опыте, с теми различными свойствами человека, которые объединены под общим названием «разума». Люди, пытающиеся постигнуть физическую природу этих свойств[5], смогут, пожалуй, более уверенно рассуждать о своем предмете, познакомившись с данной работой, где, если нам это удастся, мы определим следствия тех явлений, причины которых они изучают.

ВООБРАЖЕНИЕ, РАЗМЫШЛЕНИЕ, ПАМЯТЬ

Разум опирается на три основные начала: воображение, размышление, память.

Я называю воображением способность представлять себе что-либо с помощью образов и с их же помощью выражать свои представления. Следовательно, воображение всегда обращается к нашим чувствам; оно — изобретатель искусств и украшение разума.

Размышление — это дар, позволяющий нам сосредоточиваться на своих идеях, оценивать их, видоизменять и разными способами сочетать. Оно — исходная точка суждения, оценки и т. д.

Память — хранительница бесценных плодов воображения и размышления. Польза от нее безгранична, и задерживаться на этом излишне — зачем доказывать то, что бесспорно? Наши суждения основаны в большинстве случаев на воспоминании: они строятся на нем, фундаменте и материале всех наших высказываний. Когда память перестает питать разум, он угасает и его трудолюбивые поиски сходят на нет. Правда, исстари существует предубеждение против людей с хорошей памятью, но лишь потому, что предполагается, будто они неспособны охватить и привести в порядок свои воспоминания, а ум их, открытый для любых впечатлений, пуст и, вбирая в себя множество заимствованных идей, не умеет выискивать среди них нужные; однако опыт разительными примерами опровергает подобные заключения. Из них можно с достаточным основанием сделать только один вывод — необходимо, чтобы память соответствовала уму, в противном случае это ведет либо к скудости мысли, либо к чрезмерной ее широте, а то и другое — равно недостаток.

ПЛОДОВИТОСТЬ

Итак, воображение, размышление, память — три основные свойства разума; из них и складывается наша способность думать, которая предшествует всем остальным и служит им основой. Затем идут плодовитость, рассудительность и т. д.

Бесплодные умы многое упускают из виду и не в силах охватить все стороны предмета; умы плодовитые, но нерассудительные, не могут разобраться в собственном своем богатстве, сопровождающая же это богатство пылкость чувств порождает весьма опасные химеры, ибо заставляет мысль усиленно работать, но дает ей ложное направление.

Никто, по-моему, не считает, что все умы одинаково плодовиты, проницательны, красноречивы и рассудительны в любой области. Одни богаты образами, другие — мыслями, третьи — цитатами и т. д. У каждого свой склад, склонности, привычки, сильные и слабые стороны.

СООБРАЗИТЕЛЬНОСТЬ

Сообразительность проявляется в быстроте работы разума. Она не всегда сопряжена с плодовитостью: бывают умы медлительные, но плодовитые; бывают сообразительные, но бесплодные. Медлительность первых объясняется иногда слабой памятью, или путаницей в мыслях, или, наконец, каким-нибудь физическим недостатком, мешающим разуму работать с необходимой скоростью. Бесплодность сообразительного ума при отсутствии физических недостатков проистекает из того, что он слишком слаб, чтобы последовательно развивать мысль, или слишком бесстрастен, а ведь страсти оплодотворяют разум во всем, что их касается. В этом, вероятно, причина многих парадоксов — например, ум, живой в беседе, но угасающий за письменным столом, или гениальный в интриге, но тупой в науке и т. п.

По той же причине общительные люди, которых влечет к себе все легкомысленное, проявляют наибольшую сообразительность в свете. Разговор там вертится вокруг пустяков, которые, будучи главенствующей страстью этих господ, подстегивают их сообразительность, постоянно давая случай блеснуть ею. Те же, чьи увлечения более серьезны, остаются равнодушны к подобному ребячеству и не растрачивают свою сообразительность попусту.

ПРОНИЦАТЕЛЬНОСТЬ

Проницательность есть способность постигать явления, восходить к их причинам и предугадывать их следствия с помощью цепи быстрых умозаключений.

Это качество, как и все остальные, заложено в нашей физической природе, а знания и привычки совершенствуют его: первые — одаривая нас большим запасом идей, которые остается только развить; вторые — сообщая нашим органам восприимчивость, а уму — легкость и живость.

Чрезмерно живой ум может мыслить ложно и многое упускать из виду либо по своей торопливости, либо по неумению рассуждать, либо по непроницательности, но ум проницательный не может быть медлительным: живость и рассудительность в сочетании с размышлением — вот его подлинный склад.

Когда человек слишком привержен к принципам, установленным для какой-нибудь науки, ему трудно воспринимать новые идеи и другую методу в ней; но это лишний раз доказывает, что, как я уже говорил, проницательность зависит от наших знаний и привычек. Тот, кто по-мальчишески ломает себе голову над тайнами природы, быстрее находит разгадку, чем самые изощренные философы.

О РАССУДИТЕЛЬНОСТИ, ЯСНОСТИ, СПОСОБНОСТИ К ЗДРАВОМУ СУЖДЕНИЮ

Ясность — украшение рассудительности, но они не всегда идут рука об руку. Не каждый, у кого ясный ум, рассудителен. Бывают люди, умеющие правильно схватить идею, но не умеющие развить ее с такой же отчетливостью. Ум их, чересчур слабый или торопливый, не в состоянии уловить связь вещей и потому упускает из виду взаимные их отношения. Такие люди не в силах разом охватить многое и перенося^ подчас на один предмет все свои скудные знания об остальных. Ясность их мысли приводит к тому, что они слишком на нее полагаются. Образы, которыми они переполнены, ослепляют их, а блеск собственного слова еще сильнее привязывает к своим заблуждениям.

Рассудительность определяется живущим в душе чувством правды в сочетании со способностью сопоставлять следствия различных причин и связывать их друг с другом. Люди посредственные могут быть рассудительны в меру сил, авторы небольших книг — тоже. Рассудительность, с какой стороны к ней ни подходи, большое достоинство: любое произведение любого рода приближается, к совершенству лишь в той степени, в какой его автору присуща рассудительность.

Те, что стремятся всему давать определения, разграничивают здравость суждения и рассудительность: последняя, на их взгляд, предполагает точность в рассуждениях, в их связи, во всем, что относится собственно к мышлению; первая — умение разбираться в житейских вопросах.

Должен прибавить, что рассудительность и отчетливость воображения отличаются от рассудительности и отчетливости размышления, памяти, чувства, суждений, красноречия и т. д. Особенности нрава и обычаи создают бесчисленные различия между людьми и в то же время ограничивают их свойства определенными рамками. Этот принцип применим, как нетрудно понять, и ко всем остальным составляющим разума.

Скажу еще об одной достаточно известной истине: иногда у самых разумных людей бывают идеи, несочетаемые по своей природе, но неразрывно увязанные между собой в памяти воспитанием, обычаями или каким-то исключительно сильным впечатлением. Эти идеи так срослись друг с другом и так навязчивы, что их уже не разделят никакие силы; впрочем, подобные отдающие безумием заблуждения ничего не меняют — они лишь доказывают, насколько непреодолимо влияют на нас обычаи.

О ЗДРАВОМ СМЫСЛЕ

Здравый смысл не требует особой глубины суждения; он, вероятно, сводится к умению видеть любой предмет в его соразмерности с нашей природой или с нашим положением в обществе. Следовательно, здравый смысл — это способность, не мудрствуя, воспринимать вещи с их полезной стороны и здраво оценивать.

Конечно, тот, кто смотрит через микроскоп, видит вещи укрупненными, но теряет при этом представление о естественных их пропорциях относительно человека, чего не случается с тем, кто взирает на мир невооруженным глазом. То же — с тонкими умами: они часто заглядывают слишком далеко; здравым смыслом обладает тот, кто на все смотрит просто.

Здравый смысл — детище врожденной склонности к рассудительности, с одной стороны, и посредственности — с другой; это свойство скорее характера, нежели разума. Только те люди отличаются большим здравым смыслом, у которых рассудок преобладает над чувством, опыт над размышлением.

Здравость суждения идет дальше, чем здравый смысл, но основы ее более шатки.

О ГЛУБИНЕ

Глубина — вот цель всякого размышления. Тот, чей ум подлинно глубок, должен научиться улавливать свою легкокрылую мысль и как бы удерживать ее перед глазами, чтобы исследовать до конца, а также привести к определенной точке длинную цепь размышлений; тот, кому дарован подобный ум, особенно нуждается в ясности и рассудительности. Если же этих достоинств у него нет, ему не избежать заблуждений и путаницы. Но поскольку подобные умы в областях, непосредственно их касающихся, видят все-таки дальше других, они считают, что стоят к истине ближе, чем прочие люди, а так как эти последние не в силах ни следовать за ними их запутанными тропами, ни восходить от следствий к высотам причин, то, будучи неспособны по заслугам оценить такого рода ум, относятся к нему с холодным презрением.

Однако даже среди самих глубоких умов не существует двух одинаковых: один отличается знанием света, другой блещет в науке или искусстве, и каждый предпочитает ту область, с которой знаком лучше всего.

Следует, наконец, упомянуть о зависти, разделяющей умы сообразительные и умы глубокие, ибо сообразительность всегда приобретается ценой глубины и наоборот: поскольку первые идут быстрее, а вторые заходят дальше, те и другие преисполняются нелепым желанием соперничать, но, будучи во всем различны, не могут найти общей мерки, и ничто не властно их сблизить.

О ДЕЛИКАТНОСТИ, ТОНКОСТИ И СИЛЕ

Деликатность в основе своей — порождение души; это чувствительность, степень которой определяется также большей или меньшей свободой обычаев. Некоторые народы выказывали ее там, где другие проявляли только неуклюжую слащавость. У нас, французов, это свойство ценится, может быть, выше, чем у любой другой нации; мы стремимся многое дать понять, не называя вещи своими именами,[6] а представляя их в смягченных и неясных образах, ибо смешиваем деликатность с тонкостью, этой своеобразной мудростью в вопросах чувства. Природа, однако, разделяет два эти свойства, которые сделала столь различными: есть немало умов, которые только деликатны, и таких, которые только тонки; бывают даже умы, отличающиеся тонкостью не тогда, когда они что-то постигают, а лишь когда выражают это, ибо им легче говорить, нежели мыслить. Последняя особенность весьма необычна: подавляющая часть людей чувствует больше, чем может выразить их слабый язык, потому что красноречие, вероятно, наиболее редкий, равно как и самый изящный из всех талантов.

Сила ума также порождена чувством и характеризуется выразительностью слога, но, не подкрепленная ясностью и рассудительностью, она превращается в жесткость, утрачивает отчетливость, делается невразумительной и т. д.

О ШИРОТЕ

Ничто так не благоприятствует суждению и проницательности, как широта ума. На мой взгляд, она не что иное, как великолепная способность органов мысли усваивать много идей одновременно, не путая их друг с другом.

Широкий ум рассматривает разные существа в их взаимных отношениях; с одного взгляда охватывает предмет со всеми его ответвлениями; возводит последние к общему источнику и центру, а потом изучает с единой точки зрения. Он, наконец, проливает свет на многие важнейшие вопросы и пространные области.

Нельзя быть подлинным гением без широты ума, но можно обладать ею и не быть гением, потому что это разные вещи: гений деятелен и плодовит; широкий ум часто ограничивается рассуждениями, холоден, ленив и робок.

Каждый знает, что широта ума во многом зависит и от души, которая обычно сообщает ему свои собственные границы, сужая или раздвигая их в зависимости от усилий, прилагаемых ею самой.

О НАИТИИ

Слово «наитие» — производное от «находить на кого-нибудь» и означает мгновенный переход от одной идеи к другой, могущей сопрягаться с первой. Оно подразумевает способность улавливать взаимную связь самых удаленных друг от друга предметов, что, разумеется, требует ума сообразительного и гибкого. Такие неожиданные и неподготовленные повороты неизменно возбуждают большое удивление; касаясь чего-либо забавного, они вызывают смех; глубокого — изумляют; великого — возвышают; однако те, кто не способен возвыситься душой или с одного взгляда постичь скрытые взаимные связи, восхищаются только шутками, этими причудливыми и поверхностными порождениями наития, которые так легко воспринимаются светскими людьми. И напрасно протестовал бы против подобной несправедливости философ, сближающий в блистательной максиме истины, которые, по видимости, отстоят дальше всего друг от друга: бездумные люди, которым нужно время, чтобы покрыть столь большое расстояние между двумя мыслями, пожалуй что, просто не в состоянии восхищаться подобными переходами, поскольку восхищение обычно изливается сразу и редко нарастает постепенно.

Относительно разума у наития тот же, можно сказать, ранг, что у расположения духа относительно страстей. Оно вовсе не предполагает больших знаний, а скорее характеризует разум; поэтому у тех, кто умеет углубиться в предмет, наития бывают в области размышления; у людей с богатым воображением — в области воображения; у иных — в области памяти; у злых — в злобе; у веселых — касательно приятного и т. д.

Светские люди, старательно изучая все, что может нравиться, развили в себе такой склад ума, но поскольку человеку трудно соблюдать меру даже в том, что хорошо, они низвели этот самый естественный из всех даров до уровня напыщенного жаргона. Стремление блеснуть вынуждает их умышленно отказываться от истинного и основательного, безостановочно охотиться за намеками и предаваться самой пустой игре воображения; порой кажется, что они уговорились не рассуждать логически и видеть во всем лишь показную, комическую сторону. Однако подобный склад ума, представляющийся им столь приятным, на самом деле далек от естественности, ибо последняя склонна обращаться к вещам, которые способна украсить, и ищет разнообразия скорее в плодотворности знаний, чем в многочисленности областей, откуда эти знания почерпнуты. Увлечение ложными и поверхностными прикрасами есть искусство, враждебное сердцу и разуму, которые оно заключает в слишком узкие рамки, искусство, лишающее жизни любую беседу, изгоняющее из последней ее душу — чувство и превращающее светский разговор в нечто скучное, нелепое и смешное.

О ВКУСЕ

Хороший вкус есть способность верно судить о предметах, связанных с областью чувства. Следовательно, чтобы иметь хороший вкус, нужна душа; нужна также проницательность, ибо чувством движет разумение. Не понятое им часто не доходит и до сердца или оставляет там слабое впечатление; вот почему все, что не постигается с одного взгляда, не подсудно хорошему вкусу.

Хороший вкус состоит в умении чувствовать прекрасную природу;[7] у того, кому это не дано от рождения, не может быть и хорошего вкуса.

В книгу размышлений можно включить любую истину, но в произведении, исполненном хорошего вкуса, мы хотим видеть лишь истины, почерпнутые в природе; нам не нужны догадки, ибо все, что представляет собой чистый вымысел, не согласуется с правилами хорошего вкуса.

У разума есть различные ступени и составные части, у вкуса — тоже. На мой взгляд, он может достигать той же широты, что разумение, но трудно допустить, что он способен перешагнуть этот предел. Однако люди, обладающие хотя бы намеком на талант, почти всегда убеждены, что их вкус универсален, и потому склонны порой судить о вещах, совершенно им недоступных. Такая самонадеянность, терпимая в одаренном человеке, обнаруживается и среди тех, кто лишь рассуждает о талантах и лишь поверхностно знаком с правилами вкуса, которые применяются подобными личностями как бог на душу положит. То, о чем я говорю, наблюдается главным образом в больших городах: они населены самодовольными людьми, достаточно образованными и привычными к свету, чтобы рассуждать о вещах, в которых они не разбираются; вот почему такие города становятся судилищами, где выносятся самые вздорные приговоры и на одну доску с лучшими книгами ставится глупейшая смесь блестящих изречений, исполненных высокой нравственности и безукоризненного вкуса, со старинными песнями и прочей чепухой,[8] написанной тошнотворно мещанским и смешным слогом.

Думаю, что не требуется особой смелости, чтобы заявить: вкус толпы не бывает верен, и бесславная судьба множества бездарных книг — убедительное тому доказательство. Правда, подобные писания живут недолго, но те, что заменяют их, стряпаются по столь же скверному образцу: в мнимую немилость у публики попадают не они сами, а только их авторы. Это объясняется тем, что любой предмет производит на нас впечатление лишь в той степени, в какой он затрагивает наш разум: все, что лежит за пределами наших интересов, ускользает от нас, например, низменное, простодушное, возвышенное и т. д.

Правда, умные собеседники могут изменять наше суждение, но они не властны изменить наш вкус, потому что у души бывают склонности, не зависящие от убеждений, и того, чего мы не поняли сразу, мы не поймем постепенно, как это происходит с суждениями. Вот почему существуют произведения, которые толпа критикует и которые несмотря на это продолжают ей нравиться: их критикуют, повинуясь рассудку; ими наслаждаются, повинуясь вкусу.

Пусть же приговоры публики, исправленные временем и великими мастерами, считаются, если угодно, непогрешимыми, но будем отличать их от ее вкуса, который, по нашему разумению, всегда спорен.

Заключу эти наблюдения следующим: люди издавна задаются вопросом, возможно ли объяснить чувство с точки зрения разума; все согласны, что оно познается исключительно с помощью опыта,[9] но умным людям дано без труда постигать скрытые причины, пробуждающие чувство; однако многие обладатели хорошего вкуса лишены такой способности, а шайке болтунов, вечно разглагольствующих о хорошем вкусе, не достает чувства, основы правильных представлений о вкусе.

О СЛОГЕ И КРАСНОРЕЧИИ

О выборе выражений можно в общем сказать, что он отвечает природе идей и, следовательно, складу ума.

Было бы тем не менее чересчур смело судить обо всех людях по их слогу. По-видимому, точное соответствие между способностью мыслить и умением выразить мысль в словах встречается редко, а необходимая связь между идеями и терминами не всегда налицо. Мы хотим, например, поговорить о хорошем своем знакомом, чей характер, облик, повадки — все у нас в голове, кроме имени; имя-то и нужно назвать, а нам его никак не вспомнить. То же происходит со множеством вещей отвлеченных: мы отчетливо представляем себе, что хотим сказать, но подходящих слов найти не можем; вот почему умным людям не хватает подчас той легкости в изложении мыслей, которой к выгоде своей обладают люди поверхностные.

Точность и меткость слога зависят от правильного употребления терминов.

Сила, питаемая чувством, способствует легкости и сжатости; она обычно проявляется в слоге.

Тонкость прибегает к терминам, позволяющим выразить много больше, чем сказано.

Деликатность прячет под покровом слов то, что в предмете, о котором идет речь, есть отталкивающего.

Благородство придает изложению непринужденность, простоту, точность, естественность.

Возвышенность сообщает благородству силу и полет, которые потрясают разум, изумляют его и выводят из равновесия; это наиболее верный способ выразить высокое чувство или великую и ошеломляющую идею.

Слабость выражения мешает чувствовать возвышенность идеи, но великолепие слога при слабости идеи — это форменная чушь: возвышенность требует высоких мыслей, переданных словами и оборотами, их достойными.

Красноречие охватывает все способы выражения; красноречивых книг мало, но отдельные его блестки рассыпаны во многих сочинениях.

Бывает красноречие словесное, сводящееся к умению легко и пристойно излагать мысли любого свойства; это светское красноречие. Бывает и другое — красноречие самих идей и чувств в сочетании с красноречием слога; это подлинное красноречие.

Встречаются также люди, которых вдохновляет пребывание в свете, и другие, которых оно сковывает. Первым нужны слушатели, вторым — уединение и сосредоточенность; одни красноречивы в беседе, другие — наедине с рукописью.

Чтобы говорить изысканно, довольно капельки воображения, памяти и обходительности, но сколь многого требует подлинное красноречие: рассудительности и чувства, бесхитростности и приподнятости, порядка и беспорядка, силы и изящества, кротости и неистовства и т. д.!

Все, что было когда-нибудь сказано о важности красноречия, лишь в малой степени исчерпывает эту тему. Красноречие оживляет все, без него не преуспеть ни в науках, ни в делах, ни в беседе, ни в сочинительстве, ни даже в погоне за наслаждениями. Оно распоряжается человеческими страстями, пробуждая, успокаивая, направляя и видоизменяя их по своему произволу; все повинуется его голосу, и, наконец, лишь оно само способно воздать себе заслуженную хвалу.

ОБ ИЗОБРЕТАТЕЛЬНОСТИ

Люди не властны создавать основу вещей, но могут ее изменять. Следовательно, изобретать — значит не создавать материал для своих изобретений, но придавать ему форму. Зодчий не творит мрамор, который пускает на постройку, но располагает плиты в определенном порядке, да и замысел этого расположения заимствует у различных уже существующих зданий, переплавляя виденное с помощью воображения в некое новое целое. Точно так же поэт не выдумывает свои поэтические образы, а черпает их из натуры и облекает ими различные свои мысли, чтобы затем явить последние нашим чувствам, равно как философ постигает истину, существующую от века, но покамест непознанную, сопоставляет с другими истинами и выводит закон. Вот так в различных областях и рождаются шедевры мысли и воображения. Все, чье зрение достаточно остро, чтобы читать в книге природы, находят там в зависимости от склада ума либо глубокие и взаимосвязанные истины, которых лишь мельком касаются заурядные люди, либо удачное сочетание образов и мыслей, украшенных этими образами. Умы же, которые неспособны подняться к этому животворному источнику или слишком слабы и нерассудительны, чтобы связать воедино чувствования с идеями, порождают лишь безжизненные призраки и убедительней, чем любой философ, доказывают, что сами по себе мы не в состоянии что-либо творить.

Тем не менее я не порицаю тех, кто пользуется этим словом, чтобы с особой силой характеризовать дар изобретательности. Мое рассуждение преследует одну цель — доказать, что образцом для наших поисков должна быть сама природа и что те, кто отрекается от нее или не обращается к ней, никогда ничего стоящего не сделают.

Теперь мне остается лишь выяснить, почему, посредственные люди отличаются порою такой изобретательностью, какая недостижима для людей куда более просвещенных; в этом и заключается загадка таланта, в которой я попытаюсь разобраться.

О ТАЛАНТЕ И РАЗУМЕ

Я считаю, что талант немыслим без деятельности. Считаю, что он в значительной степени зависит от страстей. Считаю, что он рождается из совместных усилий многих наших способностей и тайного союза наших склонностей с нашими познаниями. Когда одно из этих условий отсутствует, таланта либо нет вообще, либо он всего лишь несовершенный талант и у него можно оспаривать право на это имя.

Таким образом, талант в дипломатии, военном искусстве, поэзии — это не только природный дар, как можно было бы предположить, это многие достоинства ума и сердца, тесно и неразрывно связанные между собой.

Следовательно, чтобы стать поэтом, мало обладать воображением, пылкостью, умением живописать; надо еще родиться с обостренной восприимчивостью к гармонии, с тончайшим чутьем к родному языку и склонностью к искусству стихосложения.

По той же причине предусмотрительность, плодовитый и быстрый в военных вопросах ум не сделает человека великим полководцем, если эти таланты не подкреплены хладнокровием в опасности, телесной крепостью, столь нужной в таком многотрудном ремесле, и неутомимо деятельной натурой.

Именно необходимость сочетания стольких независимых друг от друга достоинств со всей наглядностью объясняет, почему талант — великая редкость. И когда природа соединяет в человеке множество несхожих меж собой дарований, это непременно кажется чистой случайностью. Я сказал бы, пожалуй, что природе легче создать человека с блестящим умом: он ведь не нуждается в таком наборе способностей, какой требуется для таланта.

Встречаются, однако, умные люди, более образованные, нежели те, кто обладает подлинным талантом. Но то ли потому, что они отдают свое прилежание многим склонностям одновременно, то ли потому, что слабодушие мешает им пустить в ход силу своего разума, они остаются далеко позади тех, кто посвящает все свои возможности и всю свою деятельность одной цели.

Именно такая пылкая любовь к своему делу помогает таланту отдавать ему все свое воображение и изобретательность. Вот так, согласно душевной склонности и складу ума один обновляет слог, другой иначе строит рассуждения или придумывает философскую систему. Бывают выдающиеся таланты, которые проявляют изобретательность почти исключительно в частностях. Таков Монтень.[10] Лафонтен,[11] талант совершенно не схожий с вышеназванным философом, являет еще один пример того, о чем я говорю. Напротив, у Декарта[12] был систематический ум, а изобретательность проявлялась в замысле. Однако ему, на мой взгляд, недоставало воображения в выразительных средствах, украшающих даже самую банальную мысль.

С изобретательностью у таланта связана, как известно, самобытность, обнаруживающая себя то в слоге и чувствах, то в замысле, мастерстве, искусстве подбора и расположения материала; человек, который следует складу своего ума и впечатлениям от внешнего мира, носящим отпечаток его личности, не может и не станет прятать свою самобытность от тех, кто внимательно следит за ним.

Не следует однако думать, что самобытность исключает подражание. Я не знаю ни одного великого человека, который не следовал бы образцам. Руссо подражал Маро,[13] Корнель[14] — Лукану[15] и Сенеке,[16] Боссюэ[17] — пророкам, Расин[18] — грекам и Вергилию. Монтень тоже где-то говорит, что у него «есть склонность обезьянничать и подражать».[19][20] Но, подражая, эти великие люди оставались самобытны, потому что были почти так же талантливы, как те, кого брали за образец; они развивали свою самобытность под присмотром этих наставников, с которыми советовались и которых подчас превосходили, тогда как люди просто умные — всего лишь слабые копиисты лучших образцов и никогда не поднимутся до их уровня. Это неопровержимо доказывает, что для подражания тоже нужен талант и даже обширный ввиду многоразличности образцов; следовательно, подражание ничуть не исключает талантливости.

Я вхожу в столь мелочные подробности только ради вящей полноты этой главы, а вовсе не затем, чтобы учить образованных людей, которые не могут не знать вышеизложенного. Добавлю еще одно соображение на пользу людям не столь просвещенным: первое отличие таланта в том, что он чувствует и постигает интересующие его предметы куда живее, чем остальные люди.

Что же касается разума, замечу, что первоначально это слово было придумано, чтобы обозначать совокупность способностей, которым я уже дал определения, — рассудительности, глубины, искусства составлять суждение и т. д. Но поскольку никто не может обладать всеми ими одновременно, это собирательное название начали относить исключительно к одной из них, что привело к бесконечным пустым спорам: в сущности ведь неважно, какая составная часть, разума — рассудительность, сообразительность или иная — присвоит себе честь называться его именем. Нашим свойствам безразлично, как их именуют. Вопрос не в том, что следует понимать под разумом — воображение или здравый смысл. Главное — знать, какая из этих или других перечисленных мною способностей должна внушать нам наибольшее уважение. Каждая из них по-своему полезна и, осмелюсь сказать, приятна. Быть может, не так уж трудно и определить, какая из них полезней или приятней, или важней. Но люди даже в мелочах не способны прийти к единому мнению. Различность их интересов и просвещенности вовеки не даст им преодолеть несходство во взглядах и противоречивость правил.

О ХАРАКТЕРЕ

Характер содержит в себе все, что отличает наш ум и сердце. Талантливость означает всего лишь гармонию некоторых качеств, а вообще говоря, в одном и том же характере уживаются самые вопиющие противоречия, из которых он и соткан.

Человека называют бесхарактерным, если душа его слаба, легкомысленна, непостоянна, но даже эти недостатки все равно образуют характер, и это никем не оспаривается.

Неровность характера отражается на уме; в зависимости от расположения духа человек проницателен, или докучен, или приятен.

Говоря о характере, нередко путают свойства души со свойствами разума. Например, человек кроток и покладист, а его считают вкрадчивым. У него живой и легкий нрав, а ему приписывают сообразительность; если он рассеян и мечтателен, его объявляют тугодумом и отрицают за ним воображение. Свет судит о вещах лишь по их оболочке; эту истину все повторяют на каждом шагу, но мало кто ее до конца прочувствовал. Мы попробуем привлечь к ней внимание, сделав несколько беглых замечаний о наиболее распространенных особенностях характера.

О СЕРЬЕЗНОСТИ

Одной из самых распространенных особенностей характера является серьезность, но какими различными причинами она порождена и сколько разновидностей насчитывает! Она может проистекать из темперамента, чрезмерной пылкости или, напротив, холодности страстей, богатства или скудости мысли, робости, привычки и еще тысячи обстоятельств.

Пытливому взору характер человека раскрывается через его облик.

Серьезность спокойного ума сказывается в кротком и безмятежном выражении лица.

Серьезность пылкой и страстной натуры предполагает угрюмый, мрачный и как бы воспаленный вид.

Серьезность сокрушенной души сопровождается телесной изможденностью.

Серьезность бесплодного ума сопряжена с холодностью, трусливостью и бездеятельностью.

Серьезность человека, исполненного важности, проявляется в подобающей ему сосредоточенности.

Серьезность рассеянности сказывается в чудачествах.

Серьезность робкого человека почти всегда кажется неумением держать себя на людях.

Никто не оспаривает эти истины в целом, но за отсутствием согласованных и хорошо усвоенных правил большинство людей противоречит друг другу и самим себе в частностях и в приложении этих истин к тому или иному случаю, а это доказывает, сколь важно уметь применять даже наиболее известные принципы и подходить к ним с такой точки зрения, которая выявляла бы их плодотворность и взаимную связь.

О ХЛАДНОКРОВИИ

Мы принимаем иногда за хладнокровие серьезную и сосредоточенную страсть, которая, целиком поглощая пылкий ум, делает его нечувствительным ко всему остальному.

Подлинным хладнокровием обладают те, у кого кровь струится неторопливым и не слишком обильным потоком, не горяча голову. Если кровь течет чересчур медленно, человек может превратиться в тяжелодума, но когда ее без труда воспринимают надежно работающие органы, он становится рассудительным, глубокомысленным и приятно своеобычным, а такой склад ума особенно желателен.

Бывает еще один вид хладнокровия, который дается силой духа вкупе с опытом и долгими размышлениями; он, бесспорно, встречается реже всего.

О НАХОДЧИВОСТИ

Находчивость можно определить как способность пользоваться случаем в разговоре и делах. Это свойство, которого часто не достает самым просвещенным людям и которое требует сообразительности, умеренного хладнокровия, делового опыта и — в зависимости от обстоятельств — многих других достоинств: памяти и благоразумия в споре, уверенности в себе при опасности, а в свете еще и расчетливости, которая делает нас внимательными к тому, что происходит вокруг, и дает возможность в любую минуту не упускать своей выгоды.

О РАССЕЯННОСТИ

Бывает рассеянность, весьма похожая на сонные грезы, когда наши мысли как бы плывут, бессильно и бесцельно следуя друг за другом. Работа ума мало-помалу замедляется, он бредет наудачу по следам в мозгу, пробуждая там беспорядочные и ложные идеи; наконец органы чувств замирают, порождая теперь только сны, что собственно и обозначается выражением «дремать с открытыми глазами».

От такой рассеянности резко отлична та, в какую погружает размышление. Душа, сосредоточенная на одном предмете, неотвязно преследующем и целиком заполоняющем ее, не отдыхает, а, напротив, пребывает в напряженной деятельности и в рассеянность, то есть в прямо противоположное состояние, впадает лишь потом, когда утомится от размышлений.

О РАЗУМЕ И ИГРЕ

Разум игрока — это своего рода гениальность, ибо он равно зависит и от души, и от рассудка. Тот, кто скуп, кого смущает или пугает проигрыш, а выигрыш толкает на чрезмерный риск, так же мало создан для игры, как и тот, кто лишен способности комбинировать. Следовательно, игроку нужны известная степень образованности и восприимчивости, искусство комбинации, вкус к игре и умение обуздывать алчность.

Люди напрасно удивляются, что подобным незначительным даром обладают порой и глупцы. Дело в том, что привычка и любовь к игре, направляющие на нее все прилежание и память человека, восполняют нехватку ума.

Конец книги I

КНИГА II О СТРАСТЯХ

Любая страсть берет начало в наслаждении или страдании — учит г-н Локк.[21] Они ее сущность и основа.

С самого рождения мы испытываем два состояния — наслаждения, поскольку оно естественно связано с бытием, и страдания, поскольку бытие наше несовершенно.

Будь наше существование совершенным, мы испытывали бы только наслаждение. Поскольку оно несовершенно, мы должны испытывать и наслаждение, и страдание; таким образом, познавая на опыте две эти противоположности, мы приходим к понятию добра и зла.

Но коль скоро наслаждение и страдание вызываются у разных людей разными причинами, каждый соответственно своему опыту, страстям, взглядам и т. д. понимает под добром и злом разные вещи.

Тем не менее источников добра и зла для нас всегда два: чувство и размышление.

Впечатления, поступающие от чувств, мгновенны и определению не поддаются; механизм их нам неизвестен; они — следствие наших взаимоотношений с внешним миром, но этих тайных взаимоотношений мы не знаем.

Страсти, порождаемые органом мысли, более изучены. Они берут начало либо в любви к бытию или совершенству бытия, либо в чувстве своего несовершенства и тленности.

Мы получаем из опыта нашего существования представление о величии, могуществе, наслаждениях, которых нам постоянно хочется во все возрастающей мере; мы черпаем в несовершенстве бытия сознание своей ничтожности, зависимости, обездоленности, которое тщимся подавить; вот и все наши страсти.

Бывают люди, у которых ощущение бытия сильнее сознания собственного несовершенства; отсюда веселость, кротость, умеренность в желаниях и т. д.

Бывают другие, у которых сознание своего несовершенства острее, нежели ощущение бытия; отсюда вечное беспокойство, меланхолия и т. д.

Из двух этих чувств, то есть сознания своей силы и сознания своего ничтожества, родятся самые великие страсти; сознание своего ничтожества побуждает нас вырваться за рамки собственной личности, а чувство своей силы поощряет в этом и ободряет надеждой. Тот, кто чувствует лишь свое ничтожество и не чувствует силу, никогда особенно не воспламеняется страстью, потому что не смеет ни на что надеяться; то же относится и к тому, кто чувствует лишь свою силу, но не сознает своей беспомощности, потому что у него слишком мало желаний; следовательно, человеку нужны смесь мужества и слабости, уныния и самоуверенности, а это зависит от пылкости нрава и животных духов,[22] и размышление, которое умеряет бездеятельность людей холодных и подогревает пыл остальных, снабжая их пищей для иллюзий. Поэтому страсти людей глубокого ума более упорны и непреодолимы, ибо подобным людям незачем отвлекаться от них, как делают остальные, когда мысль устает; напротив, размышления умного человека представляют собой непрерывный диалог со страстями, тем самым распаляя их, и это объясняет, почему все, кто думает мало или не в состоянии долго и связно думать об одном и том же, получают в удел всего лишь непостоянство.

О ВЕСЕЛОСТИ, РАДОСТИ, МЕЛАНХОЛИИ

Веселость — первая ступень приятного сознания, что мы существуем. Радость — чувство более глубокое. Люди веселые обычно менее пылки, нежели остальные; они, вероятно, не способны к подлинно живым радостям, но великие радости длятся недолго и опустошают душу.

Веселость, более соразмерная нашей слабости, делает нас доверчивыми и смелыми, придает смысл и интерес самым незначительным мелочам, порождает в нас непроизвольное довольство собой, своим достоянием, умом, положением и окружающим нас миром даже тогда, когда обстоятельства наши весьма плачевны.

Порой это внутреннее удовлетворение доводит нас до того, что мы начинаем ценить в себе весьма сомнительные свойства, и мне кажется, что весельчаки обычно несколько более тщеславны, чем остальные люди.

С другой стороны, меланхолики пылки, робки, неспокойны, и в большинстве случаев лишь честолюбие да гордость спасают их от тщеславия.

О САМОЛЮБИИ И СЕБЯЛЮБИИ

Любовь есть удовольствие, получаемое нами от предмета любви. Любить что-нибудь значит находить удовольствие в обладании любимым предметом, в его приумножении, в его изяществе и бояться утраты его, недоступности и т. д.

Кое-кто из философов[23] обычно смешивает с самолюбием множество сходных с ним свойств. Они утверждают, что, любя, мы стремимся присвоить себе то, что любим; что мы ищем в любви лишь собственное наслаждение и удовлетворение; что мы ставим себя превыше всего. Они отрицают даже, что человек, отдающий жизнь за другого, предпочитает его себе. В данном случае они бьют мимо цели: ведь-если, выбирая между предметом нашей любви и жизнью, мы его предпочитаем жизни, получается, что господствующей страстью является для нас наша любовь, а вовсе не собственная персона; поскольку вместе с жизнью мы теряем все то благо, которое обрели с помощью любви, оно оказывается нашей подлинной жизнью. Философы ответят, что страсть вынуждает нас. слить в подобном самопожертвовании нашу жизнь и жизнь предмета нашей любви; что мы надеемся потерять часть самих себя, дабы сохранить другую; во всяком случае они не могут отрицать, что часть, которую мы сохраняем, представляется нам более важной, нежели та, от которой мы отказываемся. Но считая себя наименьшей частью единого целого, мы тем самым отдаем явное предпочтение любимому предмету. То же самое можно сказать о человеке, который добровольно и хладнокровно идет на смерть ради славы: готовность обрести воображаемую жизнь ценой реального существования говорит о неоспоримом предпочтении, которое он отдает славе, подтверждая тем самым различие между самолюбием и себялюбием, столь мудро установленное отдельными писателями.[24] Они согласны в том, что себялюбие присутствует в любой нашей страсти, но разграничивают его и самолюбие. Руководствуясь себялюбием, заявляют они, можно искать счастья вне своей личности, любить себя вне своей личности сильнее, чем в своем собственном обличье, и не быть единственным предметом своей любви. Самолюбие же все подчиняет своим удобствам и благополучию, оно само — предмет нашей любви и единственная наша цель; таким образом, страсти, порождаемые себялюбием, направлены на другие предметы, тогда как самолюбие требует, чтобы другие предметы служили нам, и объявляет нас центром вселенной.

Следовательно, главная примета самолюбия — удовольствие, обретаемое им в себе самом и предметах, которые оно себе присваивает.

Гордыня — следствие подобного удовольствия. Поскольку вещи, естественно, ценятся нами лишь в той мере, в какой они нам нравятся, мы очень часто нравимся себе больше всего на свете; отсюда — те всегда несправедливые сравнения себя с ближним, на которых и основывается наша гордыня.

Но так как мнимые достоинства, за которые мы ценим себя, весьма разнообразны, мы называем их именами, которые находим подобающими для них. Гордыня, проистекающая из слепой веры в себя, именуется у нас самонадеянностью; гордыня, которая направлена на пустяки, — тщеславием; та, что основана на нашем происхождении, — высокомерием; та, что оправдана нашей отвагой, — гордостью.

Самолюбие — вот источник как удовольствия, которое мы получаем, приобретая что-нибудь — богатство, забаву, наследство и т. д., так и огорчения, которое мы испытываем, теряя эти блага, равно как страха, досады, гнева, предчувствия беды.

Самолюбие или хотя бы себялюбие непременно присутствуют во всех наших страстях, но чтобы избежать путаницы, которую могут породить споры об этих терминах, я воспользуюсь равнозначными выражениями, кажущимися мне менее двусмысленными. Таким образом, я свожу все чувства к сознанию наших совершенств и несовершенств: два эти великие начала совместно побуждают нас любить, чтить, поддерживать, защищать свое хрупкое существование, а также постоянно раздвигать пределы собственной личности. Они — неизменная основа всех наших удовольствий и неудовольствий, неисчерпаемый источник страстей, пробуждаемых в нас органом мысли.

Постараемся же поподробнее рассмотреть главнейшие из них — тогда нам будет легче проследить за более мелкими страстями, представляющими собой лишь разновидности и ответвления первых.

О ЧЕСТОЛЮБИИ

Врожденное стремление раздвигать пределы нашей личности с особенной силой проявляется в честолюбии; тем не менее не следует валить всех честолюбцев в одну кучу. Одни связывают представление о несомненном величии с важной должностью, другие — с большим богатством, третьи — с громким титулом и т. д.; многие идут к цели любыми путями, но кто-то предпочитает рискованные средства, а кто-то — самые заурядные; в зависимости от этого честолюбие может быть и добродетелью и пороком, может сочетаться с силой ума или, напротив, с низостью и заблуждением, и т. д.

Любая страсть несет на себе отпечаток нашего характера. Мы уже отмечали, что душа влияет на разум; разум также влияет на душу. Чувства рождаются в душе, но предметы, пробуждающие их, действуют на нас через посредство органов мысли. Душа отвергает эти предметы или привязывается к ним в зависимости от того, какую окраску придает им разум, от того, насколько он их постигает, облагораживает, преображает. Даже если не знать, что люди сердцем не схожи друг с другом, достаточно вспомнить, что каждый смотрит на вещи соответственно своему разумению и что в этом смысле мы, пожалуй, еще более различны, — и станет ясно, сколь многообразны даже страсти, носящие одно и то же название. Противоборство разума и чувств вынуждает нас по-разному смотреть на один и тот же предмет, и в подходе к нему мы руководствуемся разными побуждениями. Это верно в применении не только к честолюбию, но и к любой другой страсти.

О ЛЮБВИ К СВЕТСКОЙ ЖИЗНИ

Сколько всякой всячины подразумевается под любовью к светской жизни! Тут и вольнодумство, и желание нравиться, и стремление первенствовать, и т. д., тут и любовь к тому, что исполнено чувства и величия, перемешанная, как нигде, со всяким вздором.

Талант и деятельность ведут человека к добродетели и славе; способности низшего разбора, леность, жажда удовольствий, веселость и тщеславие приковывают его к пустякам; однако и в первом, и во втором случае им руководит одно и то же побуждение, так что любовь к светской жизни содержит в себе зародыши почти всех страстей.

О СЛАВОЛЮБИИ

Слава дает нам естественную власть над людскими сердцами, сознание которой есть чувство, бесспорно превосходящее силой все остальные и заглушающее наши горести успешней, нежели это делают всевозможные пустые развлечения; следовательно, славу никак уж не назовешь иллюзией.

Те, что разглагольствуют о пропасти забвения, неизбежно ожидающей всех нас, вряд ли способны спокойно стерпеть презрение со стороны хотя бы одного человека. Отсутствие больших страстей восполняется обилием мелких: презрители славы гордятся умением танцевать, а то и чем-нибудь еще более низменным. В тщеславной слепоте своей они не догадываются, что даже столь смешным образом они все равно ищут славы, которую дерзают связывать с ничтожнейшими пустяками.

Славу нельзя назвать ни добродетелью, ни заслугой, говорят они, и это совершенно правильно: слава всего лишь награда за ту и другую; тем не менее она побуждает нас к работе и добродетельной жизни: мы так хотим заслужить уважение, что порою и впрямь становимся достойны его.

Люди жалки во всем — в добродетели, в славе, в жизни, но все на свете имеет свои пределы. Дуб — огромное дерево рядом с вишней; то же относится и к нам. Так ли уж достохвальны добродетели и склонности того, кто презирает славу? Да и заслуживает ли он ее?

О ЛЮБВИ К НАУКАМ И ЛИТЕРАТУРЕ

У страстной любви к славе та же основа, что у любви к наукам: эта основа — сознание нашей тщеты и несовершенства. Но первая стремится, придав нам роста, как бы сотворить нового человека, а вторая прилежно раздвигает пределы нашего внутреннего существа и озаряет его светом. Итак, страсть к славе жаждет возвеличить нас снаружи, страсть к наукам — внутри.

Человек с благородной душой и сколько-нибудь проницательным умом не может не испытывать тяги к литературе. Искусства посвящают себя живописанию прекрасной природы, науки — живописанию истины. Искусства и науки объемлют все высокое и полезное, что заключено в человеческой мысли; следовательно, на долю того, кто их отвергает, остается лишь недостойное живописания или изучения и т. д.

Большинство людей почитают литературу наряду с истиной и религией, то есть как нечто не дающееся им в руки, лежащее вне границ их понимания и любви.

Тем не менее каждому известно, что хорошие книги — своего рода экстракт из содержимого лучших умов, итоги всего ими познанного, плоды их долгих размышлений. Постигнутое в течение целой жизни читатель узнает за несколько часов. Немалое благодеяние, что и говорить)

Две опасности подстерегают тех, кого одолевает страсть к литературе: дурной выбор и чрезмерность. Что касается дурного выбора, то книги, переполненные бесполезными сведениями, будут, надо полагать, отвергнуты за ненадобностью, ну, а преизбыток сведений — порок устранимый.

Если мы достаточно разумны, то ограничим себя знаниями, не слишком обширными, но зато доскональными. Мы будем осваиваться с ними, пока не научимся прилагать их на практике: самая разработанная, развитая во всех подробностях теория освещает суть вопроса лишь отчасти. Знание правил танца не принесет пользы человеку, никогда не танцевавшему; то же самое можно сказать и о любом умственном занятии.

Более того, от этих занятий не будет проку, если их не перемежать встречами с людьми из хорошего общества. Эти занятия и встречи равно необходимы: первые приучают нас думать, вторые — действовать, одни — говорить, другие — писать, одни — поступать обдуманно, другие — быть обходительными.

Привычка к светскому общению придает нашим мыслям естественность, привычка к занятию науками сообщает им глубину.

Из этих истин само собой следует, что люди, принадлежащие к низшим сословиям и в силу этого лишенные обоих указанных преимуществ, всегда будут давать нам неопровержимые доказательства немощи человеческого разума. Виноградарь или кровельщик, которому доступен лишь узкий круг простейших мыслей, употребляет свой разум для насущных житейских нужд и судит — если вообще наделен способностью к суждению, — только о предметах осязательных. Я отлично знаю, что никакое образование не заменит таланта. Знаю и то, что дары Природы ценнее, нежели все обретенное с помощью воспитания. Тем не менее, чтобы талант расцвел, его надобно воспитывать. Если оставить природные способности в небрежении, зрелых плодов они не принесут. Назовем ли мы благом бесплодный талант? Какой толк вельможе от огромного поместья, если его земли всегда под паром? Принесут ли ему богатство невозделанные поля?

О СКУПОСТИ

Людей, которые любят деньги только за то, что их можно транжирить, никак не назовешь скупцами. Скупость — это величайшее недоверие к обстоятельствам жизни, это старание уберечься от прихотей судьбы чрезмерной осмотрительностью, и проявляется она в жадности, принуждающей все время оберегать, укреплять, увеличивать наше благосостояние. Низменная и плачевная мания, которая не требует ни знаний, ни здравого рассудка, ни молодости; именно поэтому, когда чувства начинают нам изменять, она одна занимает место всех прочих страстей.

О СТРАСТИ К ИГРЕ

Хоть я и сказал, что скупость — детище нелепого недоверия к прихотливому случаю, тогда как страсть к игре, судя по всему, рождена чувством противоположным, то есть столь же нелепой верой в этот самый случай, однако, по моему твердому убеждению, среди игроков тоже есть скупцы и доверяют они только костям и картам; впрочем, играют эти люди, так сказать, прижимисто и с оглядкой.

Если первые ходы принесли подобному игроку удачу, он уже не сомневается в быстром выигрыше, считает, что деньги почти у него в кармане; этим все предопределено.

Сколько их, причин, толкающих людей к игорному столу! Тут и жадность, и любовь к расточительству, и тяга к наслаждениям, и т. д. Довольно одной из этих склонностей, чтобы пристраститься к игре, ибо она дает средства эту склонность удовлетворить; вот почему, как в сущности ни велик риск, среди игроков встречаются бедняки и богачи, слабодушные, больные, юнцы и старцы, невежды и ученые, глупцы и разумники и т. д.; итак, самая распространенная из всех страстей — это страсть к игре.

О СТРАСТИ К ФИЗИЧЕСКИМ УПРАЖНЕНИЯМ

В страсти к физическим упражнениям есть отрада равно для тела и для души. Чувства ублажает телесная деятельность, скачка верхом, шум охоты, разносящийся по лесу; душа радуется восприимчивости чувств, силе и ловкости членов и т. д. На взгляд философа, погруженного в размышление у себя в кабинете, подобного рода блаженство — пустое ребячество, но кто ж захваченный вихрем этих упражнений занимается исследованием собственных глубин! Изучая людей, мы то и дело наталкиваемся на истины, для нас унизительные, но неоспоримые.

Вот перед вами душа рыболова: она как бы отделилась от тела и преследует рыбу под водой, подталкивая ее к сети, зажатой у него в руке. Мыслимо ли поверить, что эта душа вне себя от восторга при виде поражения несчастной рыбины и ликует, забравшись в сеть! Однако, именно так оно и происходит.

Вельможа, охотясь, предпочитает подбить оленя, а не ласточку. Почему? Ласточку видит каждый.

ОБ ОТЦОВСКОЙ ЛЮБВИ

Отцовская любовь ничем не отличается от любви к самому себе. Ребенок всем обязан родителям, происходит и зависит от них, существует только с их помощью, они связаны с ним крепчайшей в мире связью.

Поэтому представление отца о себе неотрывно от представления о сыне, разве что последний каким-нибудь своим свойством противоречит этому представлению; но чем больше раздражает отца помянутое противоречие, чем больше оно его печалит, тем несомненнее становится правота моего утверждения.

О ЛЮБВИ СЫНОВНЕЙ И БРАТСКОЙ

Поскольку дети не имеют права посягать на волю отцов, меж тем как их собственная воля находится в полном подчинении, они начинают чувствовать себя существами особыми, им не свойственно самолюбие, ибо оно не может существовать бок о бок с чувством зависимости. Это бесспорная истина, и она объясняет, почему отцы любят детей более горячо и нежно, чем дети отцов; столь щекотливое обстоятельство породило соответствующие законы. Они призваны оберегать отцов от неблагодарности детей, тогда как сама природа достаточный залог того, что отцы не станут злоупотреблять законами; справедливость требует обеспечить старость такими же заботами, какими была окружена беспомощность младенчества.

У детей с хорошими задатками признательность проявляется раньше, чем они осознают веление долга. У кого здравая натура, тому свойственно отвечать любовью на любовь и опеку, а привычка к само собой разумеющейся зависимости притупляет ощущение этой зависимости; однако, чтобы стать хорошим отцом, достаточно быть просто человеком, а вот дурной человек почти никогда не бывает хорошим сыном.

Ну, а если мне скажут, что я неправ и все дело тут в родственных чувствах, в голосе крови, пусть в таком случае объяснят, почему этот голос громче звучит в отцах, нежели в детях; почему родственные чувства хиреют по мере того, как уменьшается зависимость; почему братья из-за самых пустяковых причин начинают ненавидеть друг друга и т. д.

А что по существу образует ядро братской приязни? Общее состояние, имя, происхождение, воспитание, иногда сходство характеров; наконец, привычка братьев считать, что они неотделимы друг от друга и составляют вместе единое целое.

О ПРИЯЗНИ К ЖИВОТНЫМ

В доброе отношение людей к некоторым домашним животным закрадывается порою оттенок лести самим себе. Мне всегда казалось, что, сделавшись собственностью человека, животное ублажает его самолюбие; это звучит смехотворно, но к крайней моей досаде дело обстоит именно так: мы настолько ничтожны, что в самой жалкой своей собственности начинаем видеть самих себя. Попугаю мы приписываем мысли и чувства, воображаем, будто он любит нас, боится, ценит нашу ласку и т. д., вот и полны приязни к нему за этот перевес над ним. Поистине великое преимущество! Но таков человек.

О ПРИЯЗНИ ВООБЩЕ

Дружескую приязнь рождает несовершенство нашей сущности, а несовершенство самой этой приязни ведет к ее охлаждению.

Стоит нам остаться в одиночестве, как мы начинаем ощущать свою бренность, испытываем необходимость в поддержке, ищем товарища по склонностям, соучастника в наслаждениях и горестях, жаждем видеть рядом человека, чьими мыслями, чьим сердцем располагаем, и тогда дружба кажется нам сладчайшей радостью на свете; но стоит обрести эту столь желанную дружбу — и расположение нашего духа сразу меняется.

Когда мы издали глядим на что-то привлекательное, наши вожделения устремляются к этой цели, но стоит подойти к ней вплотную — и мы видим всю ее тщету. Далекая, она приковывала к себе нашу душу, достигнутая, уже не может ее удержать; точно так же и дружба заслоняет собою все, пока мы ее добиваемся, но, когда добьемся, уже не ограничивает нашего кругозора, потому что вопреки чаяниям не заполняет пустоты, оставляет место для других потребностей, которые занимают наш ум и влекут к другим благам.

И тогда мы начинаем пренебрегать дружбой, становимся капризны, требуем как должного того внимания, которое прежде принимали как дар. Такова человеческая натура: освоившись с милостями судьбы, уже не радоваться им, а считать их само собой разумеющимися; владея чем-нибудь, люди быстро привыкают относиться к этому владению как к неотъемлемой собственности; вот они и полагают, будто властны над желаниями своих друзей. Более того, им хотелось бы придать этой власти подобие естественного права, ну, а поскольку подобные притязания обычно обоюдны, все кончается взаимным раздражением, самолюбивыми обидами, разочарованием, горькими упреками и т. д.

Иногда люди обнаруживают друг в друге скрытые доселе недостатки, а бывает и так, что внезапно нахлынувшая страсть отвращает их от дружбы, точно тяжкая болезнь, отвращающая от самых сладостных удовольствий.

Люди с пылким характером редко бывают постоянны в дружбе. Зато она особенно горяча и нежна у людей робких, умеренных, степенных, всей душой преданных добродетели, ибо дружба облегчает им сердце, томящееся под бременем сокрытых мыслей и чувств, дает простор и волю уму, делает доверчивее и живее, примешивается к любым делам, досугу и тайным наслаждениям: она — душа всей жизни этих людей.

Юноши тоже и чувствительны к дружбе, и доверчивы, но буйные страсти отвлекают их, рождая непостоянство. Чувствительность и доверчивость истощены у стариков, но последних сближает нужда и связует разум: в юности дружат нежнее, в старости — крепче.

Дружба налагает на нас обязанности более серьезные, нежели обычно считают: мы не покидаем друзей в беде, но отворачиваемся от них, когда они проявляют слабодушие, а это значит, что мы еще слабодушнее, чем они.

Низок душою тот, кто стыдится своей дружбы с людьми, чьи недостатки стали всем известны. Вы сами не запятнаны этими пороками? Так не таите дружеской близости с падшими, встаньте на защиту их слабости, вы ведь ничем не рискуете; но на такие поступки способно лишь подлинное великодушие. А люди слабые отрекаются от друзей, трусливо жертвуют ими, поддаваясь общественному мнению, часто несправедливому: они неспособны противостоять ему и т. д.

О ЛЮБВИ

Немалую долю любви обычно составляет симпатия, иначе говоря, склонность, в основе которой лежит влечение чувств; но, даже будучи ее основой, оно не всегда главный двигатель любви: вполне возможна и любовь, свободная от грубой чувственности.

Одна и та же страсть у разных людей проявляется по-разному. Женщина может понравиться нескольким мужчинам чертами иной раз противоположными: один полюбит ее за ум, другой — за добродетель, третьему, напротив, милы ее недостатки и т. д. А случается и так, что все любят в ней свойство, которого она лишена, скажем, постоянство, хотя на деле эта женщина ветрена. Но это не имеет значения: человек влюблен в созданный им самим образ; только ему, а не легкомысленной женщине он предан всем сердцем. Следовательно, не сам предмет страсти порочит или облагораживает человека, а то, в каком свете он его видит. Я уже говорил, что, на мой взгляд, порою в любви ищут нечто более чистое, нежели чувственное удовольствие. Навело меня на эту мысль следующее обстоятельство. Я постоянно встречаю в свете людей, которые из множества незнакомых женщин — скажем, во время мессы или проповеди — выбирают одну-единственную, притом даже на собственный вкус не самую красивую. Чем это объяснить? А тем, что красота каждой женщины отмечена чертами ее характера, и мы предпочитаем ту, чей характер будит в нас самый живой отклик. Значит, мы чаще всего выбираем женщину за ее характер, значит, ищем в ней ее душу, и никто не переубедит меня в этом. Итак, все, что открыто предстает нашим чувствам, нравится нам лишь как символ того, что от них сокрыто; итак, мы любим внешние качества лишь за наслаждение, которое они нам доставляют, но главное для нас — качества внутренние, отраженные во внешних; итак, мы имеем право сказать, что всего сильнее нас привлекает душа. Но душа доставляет радость не чувствам, а разуму; таким образом, его интересы берут верх над прочими, и если чувства им противоречат, мы жертвуем чувствами. Нужно только убедиться, что противоречие и впрямь существует, что тут затронута душа. Такова чистая любовь.

Однако настоящую любовь не должно путать с дружбой, ибо орган восприятия в дружбе — всегда разум, а любя, мы воспринимаем чувствами. И так как идеи, порожденные чувствами, несравненно могущественнее идей, внушенных размышлением, только первым дано разжигать в нас страсть. Дружба так далеко не заходит.

О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ ЛИЦЕ

Лицо человека выражает и его характер, и темперамент. Глупое лицо выражает лишь физические свойства — например, крепкое здоровье и т. д. И все-таки нельзя судить о человеке по его лицу, ибо физиономии людей, равно как манера держать себя, отличаются переплетением столь различных черт, что тут очень легко впасть в заблуждение, не говоря уже о несчастных обстоятельствах, которые обезображивают природные черты и не позволяют душе отразиться в них — например оспины, болезненная худоба и пр.[25]

Скорее можно судить о характере человека по тем физиономиям, которые он считает особенно привлекательными, ибо находит в них отклик своим страстям, но и этот способ не безошибочен.

О СОСТРАДАНИИ

Сострадание — это чувство, в котором печаль смешана с приязнью; я не согласен с утверждением, будто мы всегда ставим себя на место человека, которому сострадаем. Разве чужое несчастье не может трогать наше сердце так же сильно, как вид открытой раны трогает чувства? И разве на свете нет ничего такого, что мгновенно нарушает покой нашего разума? Не предшествует ли новое впечатление раздумью о нем? И разве наша душа не способна к бескорыстному чувству?[26]

О НЕНАВИСТИ

Ненависть рождена тягостными для нас свойствами ненавистного предмета. Это — глубокое уныние, которое невольно отвращает от всего, чем оно вызвано; его называют ревностью, если оно основано на сознании, что некто обладает преимуществами, нам недоступными. А когда к этой ревности примешивается жажда отомстить вкупе с пониманием собственной слабости, такое чувство следует именовать завистью.

Почти в каждой страсти можно обнаружить или ненависть, или любовь. Что такое гнев, как не внезапное и яростное отвращение, воспламененное слепым желанием отомстить?

Негодование сплетено из гнева и презрения; презрение — из гнева и гордыни; антипатия — это жгучая и нерассуждающая ненависть.

Отвращение отнюдь не столь хладнокровно, как равнодушие, в него всегда входит отталкивание; что касается меланхолии, которой, как правило, все на свете безнадежно мерзко, то в ней есть изрядная доля ненависти.

О страстях, так или иначе связанных с любовью, я уже говорил, поэтому ограничусь здесь лишь тем, что повторю: во все чувства, разожженные желанием, всегда примешана любовь или ненависть.

ОБ УВАЖЕНИИ, ПОЧТЕНИИ И ПРЕЗРЕНИИ

Уважение — это искреннее признание чьих-либо достоинств, почтение — это уверенность в превосходстве над нами другого человека.

Любви всегда сопутствует уважение, а почему — я уже объяснял. Любя, люди упоены любимым предметом, и так как они не способны сомневаться в великой ценности всего, что им по сердцу, то полны готовности ставить свое уважение в зависимость от приязни к помянутому предмету. И если верно, что каждый уважает себя больше, чем других, значит, верно и вышесказанное, ибо, как правило, мы себе кажемся привлекательнее всех прочих людей на свете.

Поэтому человек питает величайшее уважение не только к собственной персоне, но и ко всему, что любит, — например к охоте, музыке, лошадям и т. д.; презирать наши страсти мы научаемся лишь ценою размышлений и усилий разума, меж тем как внутренний голос нашептывает нам совсем другое.

Отсюда с неизбежностью следует, что ненависть старается принизить свой предмет столь же рьяно, сколь любовь — его возвысить. Человек не может не верить — если что-то ему неприятно, значит, оно плохо; таково смутное, но непререкаемое суждение его разума, идущее из того же источника, что и обратное суждение, подсказанное любовью.

Случись размышлению вступить в спор с этим врожденным чувством, ибо есть свойства, которые принято уважать или, напротив того, презирать, его доводы лишь распаляют страсть и вместо того чтобы поглядеть правде в глаза, она от нее отворачивается. Более того, отказав предмету, о котором идет речь, в присущих ему качествах и наделив такими, которые отвечают главенствующему ее желанию, она дерзко и бесстыдно настаивает на своей бессмысленной предвзятости.

Люди, чьи суждения неподвластны страстям, большая редкость. Поэтому тот, кто хочет, чтобы его уважали, должен всегда быть настороже и проявлять в обществе лишь самые приятные свои свойства, иначе его уделом станет ненависть, так как любой из нас склонен судить о вещах с точки зрения удовольствия, которые они нам доставляют.

Правда, можно завоевать уважение и противоположным способом, то есть напустив на себя такое самодовольство, какого мы вовсе не испытываем: внешняя уверенность в собственном превосходстве действует на людей и покоряет их.

Но есть и третий способ, куда более благородный: стать достойными того, чтобы люди сами добивались вашего уважения, и при этом не терять ни скромности, ни доброжелательства. Когда человеку и впрямь присущи свойства, почитаемые в обществе, стоит открыто проявить их — и все преисполняются к ним любовью, а любовь, в свою очередь, повышает цену этих свойств. Что же касается мелких хитростей, с помощью которых стараются снискать или сохранить одобрение окружающих, добиться новых похвал, выставить себя в выгодном свете или рассчитанным равнодушием либо угодливостью подстегнуть переменчивый вкус публики, — к подобного сорта уловкам прибегают люди неглубокие и снедаемые страхом, что эту их поверхностность обнаружат; ну и пусть себе пользуются жалкими ухищрениями, без которых не обойтись мнимым достоинствам.

Однако я вдаюсь в излишние подробности; попытаюсь ограничиться краткими определениями главнейших чувств, волнующих человека.

Желание — это тревога, порожденная отсутствием какого-либо блага, меж тем как беспокойство — это беспредметное желание.

Недовольство коренится в ощущении нашей тщеты, лень проистекает из бессилия, томление говорит о слабости, а уныние — о ничтожестве.

Надежда — это ожидание некоего блага в близком будущем, признательность — свидетельство того, что надежда осуществилась.

Сожаление вызвано сознанием утраты, раскаяние — совершенной ошибкой, угрызение — тяжким проступком и страхом кары.

Робость можно определить как боязнь порицания, стыд — как уверенность, что оно неминуемо.

Насмешка — детище удовлетворенного презрения.

Замешательство — это мгновенная растерянность при виде чего-то доселе неведомого.

Удивление — долгое и тягостное замешательство, а восторг — замешательство почтительное.

Почти все названные чувства довольно просты и воздействуют на нашу душу не так длительно, как великие страсти — любовь, честолюбие, скупость и пр. Немногое сказанное мною здесь о них прольет свет на то, о чем я намерен говорить в дальнейшем.

О ЛЮБВИ К ТОМУ, ЧТО ВОЗДЕЙСТВУЕТ НА НАШИ ЧУВСТВА

Было бы неразумно утверждать, что любовь ко всему воспринимаемому нашими чувствами — например к гармонии, к остроте и т. д. — всего лишь следствие себялюбия, желания придать себе весу и т. д., однако она не вовсе свободна от них. Иные музыканты или художники любят в своем искусстве лишь то, что выражает величие, и лелеют собственный талант только во имя славы; это приложимо ко многим и многим.

Люди, подвластные внешним впечатлениям, обычно не склонны к таким сильным страстям, как честолюбие, жажда славы, скупость и т. д. Их отвлекают и расслабляют впечатления от внешних предметов, а если и волнуют другие страсти, то не слишком бурно.

То же можно сказать о людях веселого нрава, ибо, находя в своем существовании немало приятностей, они не испытывают пылкого желания сменить его. Слишком многое или развлекает их, или занимает.

Обо всем, что я сейчас затронул, можно было бы сообщить еще много интересных подробностей. Но я намерен ограничиться лишь главнейшими чертами, как бы сухо ни было мое изложение: только эти черты составляют цель моего труда, вдаваться же в частности у меня нет ни охоты, ни возможности.

О СТРАСТЯХ КАК ТАКОВЫХ

Наши страсти, сталкиваясь, порою уравновешивают друг друга, но главенствующая страсть всегда печется лишь о своем интересе, подлинном или воображаемом, потому что деспотично управляет нашей волей, а только воля может подвигнуть нас к действию.

Рассматривая эти вопросы, я имею в виду людей вообще, поэтому должен добавить: не всякая пища всем впрок, не всякий предмет затронет любую душу. Кто верит, будто человек самовластно правит своими чувствами, тот не знает людской натуры: пусть попробует заставить глухого наслаждаться музыкой Мюре,[27] пусть приступит к картежнице в разгар крупной игры с просьбой внять голосу рассудка и проникнуться отвращением к картам — он убедится, что все его ухищрения бесплодны.

Заблуждаются и мудрецы, когда берутся умиротворить страсти: между ними всегда будет вражда. Они твердят об умеренности людям, рожденным для деятельной и бурной жизни, но мыслимо ли прельстить больного самыми изысканными яствами, если он испытывает отвращение к еде?

Мы не знаем всех пороков, гнездящихся в нашей душе, но, даже зная все наперечет, вряд ли захотели бы с ними бороться.

Наши страсти неотделимы от нас: иные из них составляют основу и суть нашей души. Разве согласился бы ничтожнейший из смертных погибнуть, чтобы вместо него возник другой человек, даже и мудрейший? Пусть мне предложат в дар разум более справедливый, приятный, проницательный, нежели мой, я с радостью приму такой дар, но если его ценой будет душа, которая хочет всем этим наслаждаться, мне подобный подарок не нужен.

Тем не менее ничто не освобождает людей от необходимости бороться со своими привычками, и не должно внушать им ни уныния, ни безнадежности. Все в господней власти: истинная добродетель не покидает возлюбивших ее, и даже пороки могут послужить во благо человеку, чья душа от природы чиста.

Конец книги II

КНИГА III О ДОБРЕ И ЗЛЕ КАК НРАВСТВЕННЫХ ПОНЯТИЯХ

Полезное отдельному человеку, но вредное человечеству в целом и наоборот нельзя рассматривать как добро и зло в моральном смысле этих слов.

Добром с точки зрения общества следует считать лишь то, что благотворно для всего этого общества, а злом — то, что для него гибельно: вот главная характеристическая черта добра и зла.

Человек, будучи несовершенным, не может существовать в одиночестве. Отсюда — необходимость жить сообща. Под словом «общество» мы всегда разумеем некое объединение отдельных лиц, в котором интересы каждого сливаются с общим интересом: такова основа нравственности.

Поскольку во имя этого общего добра всем приходится идти на большие жертвы, а вместе с тем отнюдь не все равно ублаготворены, религия смягчает зло, чинимое в земной жизни, обещанием завидной награды тем, кого мы считаем незаслуженно обездоленными.

Но так как эти прекрасные посулы все же не в силах обуздать человеческую алчность, люди ради общественного блага выработали некоторые правила, основанные, к стыду человечества, на низменном страхе жестокого наказания: таково происхождение законов.

Мы появляемся на свет и растем под сенью этих торжественных установлений, мы обязаны им безопасностью, а значит, и спокойствием своей жизни. Вдобавок, только законы оберегают наше право на собственность; с младых ногтей мы наслаждаемся их плодами и чем дальше, тем сильнее чувствуем, как крепко мы с ними связаны. Тот, кто пытается попрать власть законов, которой он всем обязан, не вправе обвинять ее в несправедливости, когда она отнимает у него все достояние вплоть до жизни. Разве допустимо положение, при котором человек дерзает жертвовать многими во имя себя одного, а общество не имеет права ценой его гибели обеспечить покой остальных своих членов?

И мало чего стоит попытка оправдаться тем, что никто не обязан блюсти такие законы, которые оберегают неравенство состояний. Могут ли они уравнять людей, их ум, ловкость, дарования? Или воспрепятствовать власть имущим превращать эту власть в орудие своих пороков?

Бессильные уничтожить неравенство состояний, законы определяют и блюдут права каждого из них.

Многие считают и, пожалуй, основательно, что нрав человека зависит от его положения в обществе. Земледелец, который зарабатывает себе на пропитание трудами рук своих, нередко обретает покой и довольство, недоступные гордыне вельмож, у которых вожделений, а значит, и надобностей не меньше, чем у самого жалкого нищего. Вот вам и в неравенстве некоторое подобие равенства!

В наше время одни считают, что все сословия равны, другие — что неизбежно неравны. Как бы то ни было, справедливость требует равно охранять права каждого — иной цели у законов нет.

Счастлив тот, кто умеет уважать их так, как они того заслуживают. Еще счастливее тот, в чьем сердце запечатлены законы счастливой натуры. Всякому понятно, что я имею здесь в виду добродетели. Их благородству и возвышенности посвящено все это рассуждение, но сперва я намерен определить самую суть добродетелей, дабы не спутать их с пороками. Я часто сталкивался с такой путаницей, когда дело касалось морального добра или зла, а вот в областях менее серьезных она никогда не возникала. Сказать, что добродетель — это добродетель, потому что в ее основе лежит добро, а порок во всем ей противоположен, значит ничего не сказать. Сила и красота тоже великие блага, старость и болезнь — вполне реальное зло, но о первых никак но скажешь, что они добродетели, а о вторых — что они пороки. В слове «добродетель» заложена идея о чем-то, идущем на пользу всему человечеству, в слове «порок» — идея противоположная. Только моральные понятия добра и зла отличаются чертами такой значительности. Предпочтение общего интереса интересу личному — вот единственное определение, подобающее добродетели и содержащее заложенную в ней идею. Напротив того, готовность жертвовать общим благом во имя собственного корыстного интереса — неиссякаемый источник любых пороков.

Установив и достаточно разграничив эти понятия, перейдем к особенностям, отличающим добродетели врожденные от выработанных. Врожденными я называю добродетели, присущие нашему темпераменту. Все прочие — плоды мучительных размышлений. Обычно мы придаем им больше цены, потому что они труднее нам даются. Мы считаем их в большей мере своими собственными, ибо они — порождение нашего хрупкого разума. На это я возражаю: ну, а разум, разве и его не подарила нам Природа, как подарила счастливый темперамент? И почему подобный темперамент и разум исключают друг друга? Быть может, как раз на основе первого и взрастает второй? И если темперамент порою сбивает нас с пути, то неужели разум никогда не заблуждается?

Мне не терпится перейти к вопросу более важному. Существует мнение, что большинство пороков в той же мере идут на пользу обще-» ству,[28] как и чистейшие добродетели. Что сталось бы с коммерцией, не будь люди тщеславны, скупы и т. д.? В некотором смысле это совершенно правильно, однако, согласитесь, польза, приносимая пороками, всегда смешана с великим вредом. Только законы ставят преграду их бесчинствам. И только разум и добродетель обуздывают пороки, ограничивают, ставят на службу человечеству.

Что говорить, добродетель удовлетворяет наши страсти лишь до определенного предела. Но не существуй пороков, не было бы у нас и страстей, требующих удовлетворения, и мы делали бы по чувству долга то, что сейчас делаем по указке честолюбия, гордыни, скупости и г. д. Поэтому смешно отрицать, что добродетель не в силах сделать нас счастливыми только по вине порока. Она не приносит людям счастья именно потому, что они порочны, тогда как пороки идут на пользу лишь благодаря нашим добродетелям — терпению, воздержанности, мужеству и т. д. Народ, наделенный одними пороками, был бы неизбежно обречен на гибель.

Когда порок решает сотворить нечто во благо миру, дабы снискать всеобщее восхищение, он прикидывается добродетелью, ибо лишь добродетель — подлинное и естественное орудие добра, меж тем как двигатель и цель деяний порока никакого касательства к добру не имеют. Маскируясь, он ставит себе куда менее возвышенные задачи. Следовательно, отличительная черта добродетели всегда остается при ней, и стереть ее невозможно.

О чем же думают те люди,[29] которые валят добро и зло в одну кучу или вообще отрицают их существование? Что застилает им глаза, мешая увидеть качества, по самой своей природе идущие миру во благо, и другие, которые несут ему пагубу? Наши изначальные возвышенные чувства, полные мужества, для всех благотворные, а значит, достойные всеобщего уважения, — их-то мы и называем добродетелью.

А гнусные страсти, губительные для людей и, следовательно, преступные с точки зрения всего человечества, — их я именую пороками. Но что вкладывают в эти понятия люди, о которых идет речь? Бьющая в глаза разница между силой и слабостью, правдой и ложью, несправедливостью и справедливостью — неужели она от них ускользает? Но ведь она ясна, как день. Уж не думают ли они, что их кичливое безверие способно уничтожить добродетель? Все сущее должно было бы убедить этих людей в противном. О чем же они помышляют? Кто мутит их разум? Кто не дает разглядеть среди присущих им слабостей добродетельные чувства?

Можете ли вы назвать мне человека, сохранившего хоть каплю разума, который усомнится в том, что здоровье предпочтительнее недуга? Нет, ибо таких людей на свете не существует. Спутает ли кто-нибудь мудрость с безумием? Конечно, нет. Никто не скажет, что заблуждение достойнее истины, не примет трусость за мужество, а зависть за доброту. Точно так же все отлично знают, что человеколюбие лучше человеконенавистничества, что оно приятнее, полезнее и, значит, заслуживает большего уважения; тем не менее... О немощность человеческого разума, в какие только противоречия не впадают люди, когда пытаются глубже понять природу вещей!

Разве не верх нелепости — задаваться вопросом, действительно ли мужество лучше трусости? Все согласны с тем, что оно дает человеку естественную власть и над другими людьми, и над самим собой. Все понимают также, что подобная мощь содержит в себе представление о величии и что она полезна. Понимают и другое: трусость — свидетельство слабости, а слабость вредоносна, она заставляет людей раболепствовать и говорит об их ничтожестве. Какая же должна царить путаница в голове, чтобы уравнивать неподдающееся уравниванию!

Что люди разумеют под словами «великая одаренность?» Ум обширный, могучий, плодотворный, красноречивый и т. д. А под словами «великое богатство»? Положение независимое, дарующее удобства, власть, почет и т. д. Итак, никто не сомневается в существовании и великой одаренности, и великого богатства. Слишком уж очевидны особенности этих преимуществ. А разве особенности понятия «добродетельная душа» не столь же ясны? Возможно ли спутать его с каким-либо другим? Так почему же иные люди дерзают уравнивать зло с добром? Не потому ли, что добродетели и пороки равно коренятся в нашем темпераменте? Но разве нельзя сказать того же о здоровье и болезнях? Однако кто ж способен их спутать, кто хоть когда-нибудь говорил, будто это выдумки и на свете не существует ни болезней, ни крепкого здоровья? Приходит ли нам в голову утверждать, что все неотъемлемые качества нельзя считать достоинствами? Но всемогущество и вечность неотъемлемо присущи Богу. Что ж, выходит, они равнозначны ничтожеству? Или все-таки являются атрибутами совершенства? Как! Только потому, что жизнь и смерть не зависят от нашей воли, между ними нет разницы и людям безразлично, жить или умереть? Но, быть может, добродетель, определенная мною как способность жертвовать собственной корыстью во имя общего блага, всего лишь следствие любви к самому себе? Может быть, мы потому творим добро, что нам приятно жертвовать собой? Как не подивиться такому возражению! Неужели из-за того, что добродетельные поступки мне в радость, они. менее полезны, менее драгоценны для всего человечества или менее отличаются от порочных деяний, несущих гибель людскому роду? Меняет ли свою природу добро, когда я вершу его с радостью? Перестает ли оно быть добром?

Великие богословы осуждают подобную снисходительность, говорят нам наши противники. Но имеют ли право те, кто отрицает добродетель, в борьбе с нею прибегать к помощи религии, которая как раз эту самую добродетель и утверждает? Да будет им ведомо, что благий и справедливый Бог не станет осуждать радость, которую мы испытываем, совершая добрые дела, ибо он сам связывает ее с ними. Воспретит ли он нам чувствовать неизъяснимое счастье, всегда сопровождающее любовь к добру? Не кто иной, как Бог, велит нам любить добродетель, ему лучше, чем нам, ведомо, что безрадостная любовь противна естеству. И лишь тогда отвергает наши добродетели, когда мы приписываем себе щедроты, которыми он нас одаривает, когда мы тщимся сподобиться его милостей, не вдумываясь в то, что лежит в их основе, когда не признаем длани, осыпающей нас благодеяниями и т. д.

Я постиг следующую истину. Люди, отрицающие существование добродетелей, принуждены допустить реальность пороков. Посмеют ли они отрицать, что человек безрассуден и зол? И уж во всяком случае, когда бы не было больных, разве мы понимали бы, что такое здоровье?

О ВЕЛИЧИИ ДУШИ

После всего вышесказанного, думаю, нет нужды доказывать, что величие души так же реально, как здоровье и т. д. Трудно не признать, что человек, который правит своей судьбой и, пуская в ход могучие средства, добивается возвышенных целей, который деятельностью, терпением или мудрыми советами подчиняет себе других людей, повторяю, трудно не признать, что человек, одаренный такого рода талантами, — не выдумка, а благородная реальность.

Итак, величие души — это живущее в человеке возвышенное влечение совершать великие деяния, природа которых может быть самой различной; иногда они направлены в сторону добра, иногда в сторону зла, в зависимости от страстей этого человека, его просвещенности, воспитания, положения в обществе и т. д. Подобное влечение, сравнимое со всем самым возвышенным на свете, порой толкает ценой любых усилий или ухищрений подчинить себе все земное, а порой, презрев земные ценности, подчиняет само себя, ничуть не унизившись таким подчинением: в этом случае исполненная сознания своего величия душа пребывает в покое, сокрытая от всех, довольствуясь собою и радуясь своему самообладанию. Как она прекрасна, когда малейшим ее движением руководит добродетель, но как опасна, когда отвергает это руководство! Представьте себе Катилину, чуждого предрассудкам своего сословия и[30] задумавшего изменить лик земли, предать забвению даже слово «римлянин»; вообразите этого гениального смельчака, который в вихре наслаждений вынашивает замысел, несущий угрозу всему миру, и сколачивает из развратников и воров отряды, способные нанести удар и войску, и государственной мудрости Рима. Сколько благих дел совершил бы такой человек, вступи он на путь добродетели, но несчастные обстоятельства толкают его к преступлению. Катилина с младых ногтей жаждал наслаждений; суровые законы не только не подавили этой жажды, но, напротив того, раздражили, усилили ее, а расточительство и распутство в конце концов привели к преступному замыслу; разоренный, обесславленный, зажатый в тиски, он оказался в положении, когда ему было легче погубить республику, нежели ею править. Так роковые встречи и обстоятельства нередко заставляют людей совершать злодейства, так от изначальной судьбы этих людей зависит их добродетель. Разве Цезарь не был награжден всеми дарами, кроме одного — права на трон? Он являл собой образец доброты, великодушия, благородства, отваги, милосердия; никто не мог бы столь же умело править миром и заботиться о его благоденствии, а когда бы происхождение и гений Цезаря соответствовали друг другу, жизнь его была бы безупречна, но он силой добился трона, и нашлись люди, которые сочли себя вправе причислить его к тиранам.

Таким образом, ясно, что иные пороки не исключают великих достоинств и, напротив, иные великие достоинства увлекают прочь от добродетели. Мне горестно признавать эту истину, но, как ни печально, доброта не всегда сопровождает силу, любовь к справедливости отнюдь не у всех людей и не на всех жизненных дорогах берет верх над другими склонностями; более того, не только великие люди склоняются иной раз к пороку, но и самые добродетельные, противореча самим себе, нетверды в стремлении к добру. И все-таки, кто чист душой, тот чист, кто тверд, тот тверд и т. д. Отступления от добродетели, слабости, ей сопутствующие, пороки, пятнающие самую прекрасную жизнь, — все эти недостатки, присущие человеческой натуре, столь очевидно сплетенной из мелочности и величия, ни в коей мере не уничтожают подлинных достоинств; те, кто полагают, будто человек либо всегда хорош, либо всегда плох, будто он или образец совершенства, или пример низости, просто не понимают людского естества. В человеке все перемешано и все ограничено: даже его порочность имеет свои пределы.

О МУЖЕСТВЕ

Истинное мужество наравне с немногими другими нашими свойствами предполагает особенное величие души. У него немало разновидностей. Я перечислю здесь мужество в борьбе с прихотями судьбы, иными словами, философический взгляд на жизнь; мужество в борьбе с невзгодами, иными словами, терпение; воинское мужество, то есть храбрость; мужество в замыслах, то есть предприимчивость; гордое и беззаветное мужество, то есть отвагу; мужество в борьбе с несправедливостью, иными словами, твердость; мужество в борьбе с пороками, иными словами, непреклонность; мужество, идущее от разума, от склада характера и т. д.

Человек, который владел бы всеми этими видами мужества, случай редкий. Октавиан[31] в борениях с судьбой, не раз приводившей его на край пропасти, умел презреть грозную опасность, но слабел душой, когда предстояло рискнуть жизнью на поле боя. Великое множество римлян, без тени страха бросавшихся в смертоносную битву, было лишено того вида мужества, которое позволило Августу покорить мир.

Существуют не только разные виды мужества, но и в одном виде есть немало оттенков. У Брута[32] хватило предприимчивости нанести удар судьбе, мирволившей Цезарю, но ему не достало силы следовать велениям своей собственной судьбы: он замыслил уничтожить тиранию, взяв в помощники лишь собственное мужество, но имел слабость отказаться от этого замысла, когда за ним стояла вся мощь римлян, потому что не было у него в душе того равновесия силы и чувства, без которого не одолеть препятствий и помех на пути к успеху.

Мне хотелось бы подробно остановиться на всех свойствах, присущих человеку, но в настоящее время я уже не могу взяться за столь кропотливый труд. Завершу эти заметки краткими определениями.

Впрочем, здесь все же следует сказать, что мелочность души — источник бессчетных пороков: непостоянства, легкомыслия, тщеславия, зависти» скупости, низости и т. д.; она в такой же степени сужает пределы нашего разума, в какой величие их расширяет; к несчастью, эта мелочность свойственна всем людям, ею отмечены даже самые сильные души. А теперь продолжим.

Честность — это приверженность ко всем гражданским добродетелям.

Прямота — это привычка следовать по тропам добродетели.

Справедливость я определяю как любовь к равенству; неподкупность можно назвать справедливостью в высшем ее проявлении, а законопослушание — справедливостью, приложенной к делу.

Благородство — это отказ от своекорыстия во имя чести; низость, напротив того, отказ от чести ради своекорыстия.

Своекорыстие несет гибель самолюбию; благодетельность приносит его в жертву.

Злость предполагает наклонность к недобрым делам, вредоносность — злость потаенную, коварство — величайшую вредоносность.

Равнодушие к чужому несчастью можно назвать бесчувственностью; если оно сопровождается злорадством, это уже жестокость. Искренность я считаю любовью к правде, открытость — искренностью, откинувшей все покровы, бесхитростность — искренностью доброжелательной, простодушие — незапятнанной чистотой.

Лицемерие — это маска на лике истины, фальшивость — врожденное лицемерие, притворство — лицемерие обдуманное, надувательство — лицемерие, стремящееся навредить, двоедушие — двуликое лицемерие.

Щедрость — это один из видов благодетельности, доброта — склонность творить добро и прощать зло, милосердие — доброта к нашим врагам.

Простота — это как бы образ истины и свободы.

Напыщенность — это внешнее обличье замкнутости и лживости; верность можно определить как умение держать свои обещания, неверность — постоянное их нарушение, лукавство — неверность, надевшая маску и способная на преступление.

Чистосердечие — это верность, не ведающая подозрений и хитроумных уловок.

Сила ума свидетельствует о торжестве мысли, это — врожденная способность повелевать своими страстями, смиряя их и держа в узде; если человеку чужды пылкие страсти, мы не можем судить о силе его ума, ибо он не ведал трудных искушений.

Умеренность говорит о душевном равновесии; порожденная некоторой заурядностью желаний и ограниченностью мыслей, она располагает человека к гражданским добродетелям.

Неумеренность, напротив того, это неутолимый, не знающий удержу пыл, чреватый порою серьезными пороками.

Воздержанность — это умеренность в наслаждениях, неумеренность — ее противоположность.

Своенравие — это переменчивость в расположении духа, ведущая к нетерпеливости; уступчивость говорит о податливости воли, а кротость — об уступчивости вкупе с добротой.

Резкость свидетельствует о гневливости и о грубости натуры; нерешительность — это боязнь что-либо предпринять, неуверенность — боязнь чему-либо поверить, смятенность — та же нерешительность, но исполненная тревоги.

Благоразумие — это здравая предусмотрительность, неблагоразумие — свойство противоположное.

Деятельность — это проявление беспокойной силы, леность — спокойного бессилия.

Изнеженность — это сладострастная лень.

Суровость означает ненависть к наслаждениям, строгость — ненависть к порокам.

Основательность — это неизменная твердость разума, легкомыслие — отсутствие порядка и глубины в мыслях или страстях.

Постоянство предполагает разумную стойкость чувств, упрямство — стойкость неразумную; стыдливость — это чувство, говорящее нам об уродстве порока и о позоре, ему сопутствующем.

Мудрость можно определить как понимание сути добра и любовь к нему, смирение — как чувство своей ничтожности перед ликом Творца, благотворительность — как внушенную верой жажду прийти на помощь ближнему, самоотреченность — как одухотворенный вышней силой порыв к добру.

О ДОБРЕ И КРАСОТЕ

На лестнице понятий добро стоит выше любого превосходного свойства, как понятие красоты превыше понятий блеска и услады. Добро и красота объединены в понятии «добродетель», ибо ее доброта нам приятна, а красота полезна; однако о вещах нам полезных, но неприятных, — к примеру, о горьких лекарствах, — мы скажем, что они хороши, но никогда не скажем, что красивы; точно так же многое на свете красиво, не будучи полезным.

Г-н Круза[33] утверждает, что красота рождается из многообразия, сводимого к единству, то есть из некоего сложного, но неразделимого целого, которое можно охватить единым взором; по его мнению, именно такое целое и воспринимается человеческим разумом как красота.

Конец 1-й части
Загрузка...