Бывают люди, читающие лишь затем, чтобы выискивать в книге ошибки; поэтому предупреждаю каждого, кто прочтет мои размышления: если среди них найдется такое, которое можно истолковать в ущерб благочестию, автор отклоняет подобное истолкование и первым подписывается под любой возможной критикой. Он уповает, однако, на то, что непредвзятым людям не составит труда правильно понять его чувства. Утверждая, например: «Мысль о смерти вероломна:[99] захваченные ею, мы забываем жить», — он льстит себя надеждой, что высказал просто мысль о смерти безотносительно к религии. А заявляя в другом месте: «Совесть умирающих клевещет на всю их жизнь»,[100] — он отнюдь не отрицает, что такие угрызения совести часто не лишены оснований. Но ведь каждый знает, что из любого правила есть исключения. Если же автор не оговорил их, то лишь потому, что этого не позволял избранный им жанр. Достаточно вдуматься в намерения автора, чтобы удостовериться в чистоте его убеждений.
Уведомляю читателя и о том, что хотя мои максимы не вытекают одна из другой, в числе их немало таких, которые могут показаться темными, если их выдернуть из контекста или книги в целом. В данном издании они расположены иначе, нежели в первом. Из него изъято более двухсот максим, иные прояснены или расширены, а некоторые — правда, очень немногие — добавлены.
Легче сказать новое слово, чем примирить меж собой слова, уже сказанные.
Наш разум скорее проницателен, нежели последователен, и охватывает больше, чем в силах постичь.
Если мысль нельзя выразить простыми словами, значит, она ничтожна и надо ее отбросить.
Ясность — вот лучшее украшение истинно глубокой мысли.
Где темен стиль, там царствует заблуждение.
Вырази ложную мысль ясно, и она сама себя опровергнет.
Как сильно заблуждаются подчас писатели, полагая, будто им удалось изобразить свой предмет так, как они его видят и чувствуют!
Мы были бы куда менее строги к мыслям автора, если бы сами мыслили так же, как он.
Иная мысль кажется нам подлинным открытием, но стоит вникнуть в нее, и мы понимаем, что она не новей, чем дважды два — четыре.
Мы редко вдумываемся в чужую мысль; поэтому когда нам самим приходит такая же, мы без труда убеждаем себя, что она совершенно самобытна — столько в ней тонкостей и оттенков, которых мы не заметили в изложении ее автора.
Много говорят лишь о тех мыслях и книгах, которые интересны многим.
Неизменная скупость в похвалах — верный признак посредственного ума.
Слишком быстрый успех почти всегда преходящ: он — детище случая, а не таланта. Плоды размышления и труда не бывают скороспелыми.
Надежда одушевляет мудреца, но ослепляет человека самонадеянного и беспечного: он слишком доверчиво полагается на обещания.
Сколько раз все мы обманывались и в наших опасениях, и в наших надеждах — даже самых законных!
Пылкое честолюбие с самой юности изгоняет из нашей жизни всякую радость: оно хочет править единовластно.
Успех одаряет очень многим, только не друзьями.
Порою цепь долгих успехов обрывается в одно мгновение, словно летние знойные дни: налетает гроза, и разом холодает.
Лучшая опора в несчастье не разум, а мужество.
Ни мудрость, ни свобода не совместны со слабостью.
Война — и та приносит меньше вреда, чем рабство.
Рабство унижает человека до того, что он начинает любить свои оковы.
Благоденствие дурного правителя — бедствие для народа.
Разуму не дано исправить то, что по самой своей природе несовершенно.
Прежде чем ополчаться на зло, взвесьте, способны ли вы устранить причины, его породившие.
Неистребимо зло, которое коренится в законах природы.
Мы не вправе делать несчастными тех, кого бессильны исправить.
Нельзя быть справедливым, не будучи человечным.
Иные писатели прилагают к нравственности ту же мерку, с какою мы подходим к зодчеству наших дней: здание прежде всего должно быть удобным.
Одно дело смягчать правила добродетели во имя ее торжества, другое — уравнивать ее с пороком ради того чтобы свести на нет.
Все наши заблуждения и разногласия в вопросах нравственных нередко объясняются тем, что мы считаем человека либо воплощением добродетели, либо воплощением порока.
Нет, пожалуй, ни одной истины, которая не толкнула бы ложно направленный ум на путь заблуждения.
Правила нравственности, как и люди, меняются с каждым поколением: они подсказаны то добродетелью, то пороком.
Мы не понимаем, сколь притягательны сильные страсти. Нам жаль людей, живущих в вечной тревоге, а они презирают нас за то, что мы не знаем тревог.
Мы не любим, когда нас жалеют за совершенные нами ошибки.
Грозы юности всегда чередуются с погожими днями.
Молодые люди плохо знают, что такое красота: им знакома только страсть.
Женщины и молодые люди умеют ценить лишь тех, к кому питают склонность.
Привычка — все, даже в любви.
Постоянство в страсти встречается редко, искренность — часто. Так было всегда, но люди ставят себе в заслугу то постоянство, то равнодушие — смотря чего требует мода, которая всегда все преувеличивает.
Разум стыдится склонностей, в которых не смеет признаться.
Даже наималейшее наслаждение, даруемое нам природой, — это тайна, непостижная уму.
Лишь мелкие люди вечно взвешивают, что следует уважать, а что — любить. Человек истинно большой души, не задумываясь, любит все, что достойно уважения.
Уважению, как и любви, тоже приходит конец.
Стоит нам почувствовать, что человеку не за что нас уважать, — и мы начинаем почти что ненавидеть его.
Кто нечестен там, где речь идет о наслаждении, тот и в делах лишь прикидывается честным. Если даже наслаждение не делает вас человечнее, значит, вы по натуре жестоки, как зверь.
Наслаждение учит государя чувствовать себя просто человеком.
Торгуя честью, не разбогатеешь.
Тот, кто требует платы за свою честность, чаще всего продает свою честь.
Совесть, честь, душевная чистота, любовь, уважение ближних — всему есть своя иена. Щедрость умножает преимущества, которые дает богатство.
Тот, чья щедрость идет на пользу людям, бережлив в высоком и благородном смысле этого слова.
Люди глупые никогда не поймут умных.
Глупец всегда убежден, что никто ловчей его не проведет умного человека.
Мы нередко пренебрегаем теми, над кем природа дает нам известную власть, а ведь именно их нам следует привязать к себе и как бы слить с собой: всех остальных влечет к нам лишь корысть — чувство, самое непостоянное на свете.
Жестче всех тот, кто мягок из корысти.
Корысть редко приносит успех.
Только про того можно сказать, что он добился успеха, кто сумел воспользоваться его плодами.
Славолюбие народа — порука его великих успехов.
Людям так мало свойственна добродетель, что даже славолюбие кажется им смешным.
Светская карьера требует усилий. Нужно быть изворотливым и нескучным, нужно уметь интриговать, со всеми ладить, принимать участие во всех забавах и серьезных делах, нравиться женщинам и людям высокопоставленным, хранить свои секреты, целую ночь скучать за столом и метать три кадрили,[101] не вставая со стула, но и это не дает никакой уверенности в успехе. От скольких огорчений и неприятностей избавили бы себя люди, осмелься они добиваться славы лишь с помощью своих достоинств!
Несколько болванов, усевшись за стол, объявляют: «Где нет нас, нет и хорошего общества». И все им верят.
Игроки в большем почете, нежели люди умные: они имеют честь представлять людей богатых.
Умные люди были бы совсем одиноки, если бы глупцы не причисляли к ним и себя.
Нет еще восьми часов утра, а человек уже одет. Он спешит в суд, чтобы послушать речи; в Лувр, чтобы посмотреть новые картины; в театр, чтобы посидеть на репетиции очередной пиесы. Он считает себя судьею в любом деле, и недостает ему обычно всего-навсего — ума и вкуса.
Нас оскорбляет не столько презрение глупцов, сколько пренебрежение людей умных.
Хвалить человека так, что похвала как бы ставит предел его достоинствам, значит наносить ему оскорбление: на свете мало людей, настолько скромных, чтобы не обижаться, когда называют их настоящую цену.
Нелегко ценить человека так, как ему хочется.
Пусть человек, не имеющий больших талантов, утешается той же мыслью, что и человек, не имеющий больших чинов: сердцем можно быть выше и тех, и других.
В разумности и сумасбродстве, в добродетели и пороке тоже бывают удачники. Самодовольство — еще не признак больших достоинств.
Ужели душевное спокойствие — лучшее подтверждение добродетели? Оно ведь дается и здоровьем!
Стоит ли людям жалеть о счастье, если его не дают ни слава, ни заслуги? Разве мало-мальски мужественная душа согласится на высокое положение в свете, душевное спокойствие или умеренность, если ради них придется пожертвовать пылкостью чувств или принизить полет своего гения?
Умеренность в великих людях ограничивает лишь их пороки.
Умеренность в слабых — это посредственность.
Чванливость в слабых — это возвышенность в сильных, равно как сила больных — это неистовство, а здоровых — твердость духа.
Сознание своей силы умножает ее.
Наше суждение о других не так изменчиво, как о самих себе.
Заблуждается тот, кто считает, будто бедняки всегда лучше богачей.
Беден ли человек, богат ли, вовек ему не стать добродетельным и счастливым, если волей фортуны он окажется не на своем месте.
Дабы сохранить бодрость духа, нужно поддерживать бодрость тела.
Не следует ждать больших услуг от стариков.
Люди лишь до тех пор охотно оказывают услуги, пока чувствуют, что это им по силам.
Скряга втайне твердит себе: «Разве я поставлен печься о благе нищего люда?». И гонит прочь докучное сострадание.
К людям, которые возомнили, будто больше ни в ком не нуждаются, уже никому нет подступа.
Реже всего нам помогают те, в ком мы особенно нуждаемся.
На одном лишь хитроумии далеко не уедешь.
Нет покровителей надежнее, чем наши собственные способности.
Всякий человек мнит себя достойным самых высоких должностей, но если от природы он к ним неспособен, та же природа награждает его талантом довольствоваться должностями самыми ничтожными.
Кто неспособен к великим свершениям, тот презирает великие замыслы.
Велики людские притязания, а цели — ничтожны.
Великий человек берется за великие дела, потому что сознает их величие, глупец — потому что не понимает, как они трудны.
Иной раз проще создать новую партию, чем постепенно добиться главенства в уже созданной.
Легче всего уничтожить ту партию, в чьей основе лежат доводы благоразумия. Прихотливые создания природы куда прочнее даже самых совершенных творений искусства.
Господства можно добиться силой, но его никогда не достичь с помощью одного лишь хитроумия.
Кто наделен только хитроумием, тот ни на каком поприще не займет первого места.
Сила легко берет верх над хитроумием.
Предел хитроумия — умение управлять, не применяя силы.
Лишь самые заурядные хитрецы не брезгуют надувательством.
Та самая честность, которая заурядным людям преграждает путь к цели, для хитроумных — лишний способ добиться успеха.
К тем, кто не умеет извлекать пользу из других, чаще всего невозможно подступиться.
Истинно хитроумный человек никого не станет отталкивать.
Чрезмерная осмотрительность не менее пагубна, чем ее противоположность: мало проку от людей тому, кто вечно боится, как бы его не надули.
От людей и от времени можно ожидать любых сюрпризов и любых козней.
Дурных людей всегда потрясает открытие, что и добропорядочные способны на хитроумие.
Равно слабодушны и те, что окружают свои дела непроницаемым покровом тайны, и те, что все о них выбалтывают.
Непринужденная беседа — лучшая школа для ума.
Мы знаем за собой много такого, о чем люди всегда умалчивают, и угадываем в них то, о чем умалчиваем сами.
В жизненных правилах человека сказывается вся его суть.
Двоедушные люди легко меняют свои правила.
Легкомысленные люди склонны к двоедушию.
Лжецы угодливы и кичливы.
Почти нет таких правил, которые были бы годны на все случаи жизни.
Редко случается высказать здравую мысль тому, кто всегда тщится быть оригинальным.
Глупо ласкать себя надеждой, будто мы способны убедить других в том, чему и сами не верим.
Чужое остроумие быстро прискучивает.
Даже лучшие писатели слишком многословны.
Кто неспособен выдумывать небылицы, у того один выход — рассказывать были.
Холодность чувств — плодородная почва для лени.
Кто постоянно обедает и ужинает в гостях, тот мнит себя занятым человеком. А кто утром долго полощет рот и совещается со своим золотошвеем, тот обзывает бездельником собирателя сплетен, который каждый день отправляется перед обедом на прогулку.
Немного нашлось бы на свете счастливых людей, когда бы выбор наших занятий и развлечений зависел от других.
Следует пренебрегать советами людей, которые стараются отвратить нас от поступков, не причиняющих нам вреда.
Дурные советы куда влиятельнее, чем собственные наши прихоти.
Не будем принимать на веру ходячее мнение, будто все заложенные в природе вещей удовольствия порочны. Что ни век, что ни народ, то новый набор воображаемых пороков и добродетелей.
Разум вводит нас в обман чаще, нежели наше естество.
Разуму не постичь надобностей сердца.
Страсть потому заглушает порою советы рассудка, что она дает больше сил для исполнения желаний.
Страсти чаще впадают в ошибки, нежели здравое суждение, по той же причине, по какой правители чаще ошибаются, нежели подданные.
Самые высокие мысли подсказывает нам сердце.
Добрые порывы не нуждаются в оправдании рассудка, напротив того, они сами его оправдание.
Мы дорого расплачиваемся за любые блага, обретенные с помощью одного лишь рассудка.
Великодушие не обязано давать отчет благоразумию в причинах своих деяний.
Всего больше ошибок делают люди, которые действуют по зрелом размышлении.
Мало кому удавалось совершить великое деяние по чужой подсказке.
Нет правил более изменчивых, нежели правила, внушенные совестью.
Лицемеря, совесть не сознает, что она лицемерит.
У сильных натур совесть самонадеянна, у слабых и несчастливых — робка, у неуверенных в себе — беспокойна и т. д.; она — орудие владеющих нами чувств и правящих нами предрассуждений.
Совесть умирающих клевещет на всю прожитую ими жизнь.
Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависят от того, какой недуг сводит человека в могилу.
Иной раз недуг так истощает больного, что чувства в нем засыпают, разум утрачивает былую речистость, и человек, боявшийся смерти, когда она ему еще не грозила, бесстрашно встречает ее, когда она уже у изголовья.
Иных людей недуг лишает мужества, у других убивает не только страх смерти, но даже любовь к жизни.
Всего ошибочнее мерить жизнь мерою смерти.
Справедливо ли требовать от человека, измученного и сломленного приступами гибельного недуга, чтобы он оставался так же крепок душой, как в былые времена? Мы ведь не дивимся тому, что больной не в силах ходить, бодрствовать, держаться на ногах. Разве не было бы удивительнее, когда бы он ничем не отличался от себя здорового? Если, проведя из-за головной боли бессонную ночь, мы днем неспособны сосредоточиться, нам это легко прощают и отнюдь не делают вывода, что нерадивость заложена в нашей натуре. Так неужто мы откажем умирающему в праве, которым пользуется каждый, у кого болит голова, неужто станем дерзостно утверждать, что если человек не проявляет мужества перед лицом смерти, значит, он и здоровый был малодушен?
Только тот способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен.
Мысль о смерти вероломна: захваченные ею, мы забываем жить.
Мне случается порою думать: «Жизнь так коротка, что не стоит малейшего моего неудовольствия». Но если докучный гость принудит меня сидеть дома, помешает вовремя переодеться, я уже вне себя, я не способен' терпеливо проскучать каких-нибудь полчаса.
Нет философии более ошибочной, нежели та, которая, якобы стремясь освободить человека от бремени страстей, наставляет его на путь праздности, небрежения, безразличия к себе.
Если даже предусмотрительность не может сделать нашу жизнь счастливой, то что уж говорить о беспечности!
Людям не свойственно, проснувшись поутру, думать: «Не успеешь оглянуться, как дня будто не бывало и снова наступит ночь». Напротив того, они еще накануне начинают изобретать, что будут делать завтра. Им было бы нестерпимо предоставить на волю обстоятельств и докучных посетителей один-единственный день. Даже несколько часов люди и то не решаются вверить прихоти случая, и они правы: кто поручится, что не изноет от скуки в этот заранее не заполненный по своему усмотрению час? Но, заботясь о столь коротком промежутке времени, они порою весьма беззаботны, когда речь идет обо всей их жизни. «До чего же глупо забивать себе голову мыслями о будущем!» — твердят они. Иными словами — до чего же глупо, воспрепятствовав случаю вершить наши судьбы, самим обдумать, как и чем заполните срок, отделяющий нас от смерти.
Отвращение к еде не признак здоровья, хороший аппетит не признак болезни, напротив того. Так думают люди, когда речь идет об их теле. А вот о душе они судят, исходя из совсем других начал. Считается, что душа только тогда и сильна, когда ей чужды страсти, а поскольку молодость исполнена пыла и куда деятельнее, нежели преклонный возраст, то на нее взирают как на пору лихорадки, а расцвет человека относят ко времени его увядания.
Рассудок придает душе зоркость, но отнюдь не силу. Силу дарует ей сердце, иными словами — скрытые в нем страсти. Самый ясный разум не может подвигнуть нас на поступок, не порождает воли. Довольно ли для ходьбы хорошего зрения? Не требуются ли еще и ноги, а также воля и способность их передвигать?
Разум и сердце советуются друг с другом и друг друга дополняют. Тот, кто внемлет одному, а другим пренебрегает, необдуманно отказывается от одной из опор, дарованных ему, дабы он уверенно шел по назначенному пути.
Как знать, может быть, именно страстям обязан разум самыми блистательными своими завоеваниями.
Если бы люди меньше ценили славу, у них не хватило бы ни ума, ни доблести ее заслужить.
Не владей нами страсти, разве стали бы мы заниматься искусствами? Разве могли бы с помощью одного лишь рассудка познать все наши скрытые возможности, нужды и таланты?
Мыслить человека научили страсти.
В пору детства любого народа, равно как отдельного человека, чувство всегда опережает мысль; оно-то и становится первым ее наставником.
Изучая жизнь одного человека, изучаешь историю всего рода человеческого, по-прежнему несовершенного, несмотря на все усилия науки и опыта.
Если порок и впрямь неискореним, искусность правителей проверяется их умением принудить и его служить общему благу.
Молодые люди меньше страдают из-за своих оплошностей, чем от благоразумия стариков.
Советы старых людей — как зимнее солнце: светят, да не греют.
Люди обычно мучают своих ближних под предлогом, что желают им добра.
Несправедливо требовать от людей, чтобы из уважения к нашим советам они делали то, чего никогда не стали бы делать ради самих себя.
Пусть люди совершают любые ошибки себе во вред, лишь бы им избегнуть худшей напасти — подчинения чужой воле.
Кто карает суровее, чем даже закон, тот тиран.
Не подлежит суду поступок, который не нанес ущерба обществу.
Карать без нужды значит бросать вызов милосердию господню.
Безжалостная мораль подтачивает бодрость духа, как разрушает телесное здоровье отпрыск Эскулапа,[102] когда пытается уничтожить гнездящуюся в крови порчу — чаще всего воображаемую.
Милосердие предпочитательнее справедливости.
Мы щедры на осуждение обездоленных, как бы малы ни были их проступки, и скупы на жалость к ним, как бы тяжек ни был их удел.
Нашу снисходительность мы приберегаем для праведников.
Никто не сострадает глупцу на том лишь основании, что он глуп, и это, пожалуй, резонно; но до чего же нелепо считать, что в своей глупости повинен он сам!
По доброй воле никто не бывает слабодушен.
Мы укоряем обездоленных, дабы не обременять себя состраданием.
Великодушие терзается чужими бедами, словно оно в ответе за них.
Если говорить о неблагодарности, то всего отвратительнее, но и всего обычнее древняя как мир неблагодарность детей по отношению к родителям.
Мы не слишком признательны друзьям за их высокое мнение о наших достоинствах, если при этом они не вовсе слепы к нашим недостаткам.
Можно, от всего сердца любя человека, все-таки понимать, как велики его недостатки. Было бы глупой дерзостью мнить, будто нашего расположения достойно одно лишь совершенство. Порою наши слабости привязывают нас друг к другу ничуть не меньше, чем самые высокие добродетели.
Сильные мира сего потому плодят неблагодарных, что могли бы в щедрости своей быть куда щедрее.
Ненависть пересиливает дружбу, но пасует перед любовью.
Когда друзья оказывают нам услуги, мы принимаем это как должную дань дружбе, но нам невдомек, что они вовсе не должны одаривать нас дружбой.
Не рожден для славы тот, кто не умеет ценить время.
Неустанная деятельность скорее приведет к богатству, нежели осмотрительность.
Кто рожден покорствовать, тот и на троне будет покорным.
Судя по всему, человек от природы неспособен к независимому существованию.
Чтобы избавиться от гнета силы, люди принуждены были подчиниться закону. Избрать властелином либо силу, либо закон — другого нам не дано: по самой своей сути мы неспособны жить свободно.
Зависимость — порождение общества.
Стоит ли дивиться уверенности людей, будто все живые твари созданы им на потребу, если того же взгляда они держатся и на себе подобных? Если сильные мира сего привыкли брать в расчет только самих себя?
Сильный всегда подминает под себя слабого — это правило равно относится к государям, к целым народам и к отдельным людям, к любым тварям, одушевленным и неодушевленным. Таким образом, во всей вселенной властвует насилие, и в этом порядке вещей, который мы с некоторой видимостью справедливости осуждаем, как раз и проявляется самый общий, неизменный, изначальный закон природы.
Обделенные силой ищут, кому бы им подчиниться, ибо нуждаются в защите. Страх пред людьми — вот источник любви к законам.
Кто способен все претерпеть, тому дано на все дерзнуть.
Иные оскорбления лучше проглотить молча, дабы не покрыть себя бесчестием.
Благо тому, кто тверд по натуре и гибок по здравому рассуждению.
Слабодушному порою хочется прослыть дурным человеком, а вот дурной человек всегда хочет казаться хорошим.
Если род человеческий все же блюдет некий порядок, это лучшее доказательство того, что верх в сознании людей берут разум и добродетель.
Дух человека, точно так же как его плоть, не может существовать без постоянной пищи.
Когда мы истощены наслаждениями,[103] нам кажется, что это мы их истощили и что человеческое сердце никогда и ничем нельзя заполнить.
Мы так многое в жизни презираем, чтобы не исполниться презрением к самим себе.
Нам хочется верить, что пресыщенность говорит о недостатках, о несовершенстве того, чем мы пресытились, меж тем как на деле она лишь следствие истощения наших чувств, свидетельство нашей немощи.
Огонь, воздух, разум, свет не могут существовать в бездействии. Отсюда — взаимная связь и сообщность всех тварей, единство и гармония вселенной. Тем не менее мы осуждаем людей, когда видим, что и над ними властен этот столь плодотворный для всей природы закон, мы обзываем их непоседами, если они неспособны спокойно предаваться безделью.
Человек потому мечтает о покое, что ему не терпится сбросить гнет подневольной работы, однако радость он обретает только в деятельности, только ею он и дорожит.
Сладчайший из плодов — плод нашего собственного труда.
Где господствует зависимость, там не может не быть владыки: человек и воздух принадлежат друг другу, все в мире связано обоюдной связью, ничто не существует само по себе.
О солнце! О небеса! Что вы такое? Мы проникли в тайну и порядок вашего движения. Достоин ли нашего почитания мир, над которым вы царите, вы, слепые орудия, бесчувственные, быть может, рычаги в дланях творца всей твари? Крушение держав, изменчивые лики времени, народы-завоеватели и люди, решавшие судьбы этих народов, главенствующие предрассуждения и обычаи, что водоразделами легли меж различных вероучений, нравственность, искусство, наука — чего все это стоит? Ползающий по земле еле зримый атом, именуемый человеком, чья жизнь вмещается в короткий миг, — этот атом способен единым, можно сказать, взглядом охватить зрелище, какое являет собою вселенная во всех ее нескончаемых переменах!
Люди широко образованные, равно как и невежды, мало чем восхищаются. Восхищение говорит лишь о степени нашей просвещенности и служит свидетельством не столько совершенства сущего, сколько несовершенства нашего разума.
Живость ума не слишком красит человека, если ей не сопутствует верность суждений. Не те часы хороши, что ходят быстро, а те, что точно показывают время.
Неблагоразумные речи и речи смелые — понятия, почти всегда совпадающие, и все же можно говорить без оглядки на благоразумие и при этом высказывать правильные мысли: остережемся утверждать, что неспособен к здравому суждению тот, кого смелость натуры илл пылкость страстей неволит произнести вслух опасную истину.
Основательность более свойственна нашему разуму, нежели легковесность. Пустыми острословами редко бывают от природы, чаще ими становятся из подражания — этакими бездушными копиистами натуральной живости и веселости.
Кто осыпает насмешками склонность к вещам серьезным, тот серьезно привержен к пустякам.
Своеобычное дарование — своеобычный вкус. Отнюдь не всегда один автор принижает другого только из зависти.
О творениях человеческого разума судят как о ремесленных поделках. Выбирая у ювелира перстень, люди говорят: «Этот мне велик, а этот мал», — пока не найдут себе по руке. Но и отвергнутые не залежатся у мастера, ибо тот, что мал одному, другому придется как раз впору.
Если два автора равно преуспели в изящной словесности, но в разных ее видах, мало кто думает о том, чье же дарование все-таки возвышеннее, и Депрео идет об руку с Расином; это несправедливо.
Мне по душе такой писатель, который мысленным взором охватывает все времена, все страны и выводит многие следствия из немногих причин; умеет сопоставить предубеждения н нравы разных веков; примерами, почерпнутыми из области живописи или музыки, помогает постичь красоты ораторского искусства и вообще тесную связь между искусствами. О писателе, способном вот так сближать все, что касается рода человеческого, я скажу, что он обладает великим талантом — разумеется, если его выводы верны. Если же ошибочны, я приду к заключению, что он плохо разбирается в предметах, о которых взялся судить, или недостаточно зорок, чтобы сразу их объять во всей совокупности — короче говоря, что его разуму не хватает широты либо глубины.
Истинную широту разума легко отличить от мнимой, потому что обладающий ею умеет любой предмет показать как бы в увеличенном виде, в противном же случае постоянные отклонения в сторону и щегольство образованностью только все затемняют.
Примеры, немногочисленные, лаконичные и приведенные к месту, сообщают рассуждению блеск, глубину и убедительность, но оно становится невразумительным, если примеров и подробностей чересчур много. Длинные или частые отступления нарушают единство излагаемого предмета и утомляют внимательного читателя, который, не желая отвлекаться от этого предмета, прилагает немалые усилия, чтобы не увязнуть в бесконечных доказательствах и перечислениях фактов. Чем больше общего мы найдем в самых разных предметах и чем быстрее придем к заключению, тем лучше. Следует, не мешкая, сделать очевидным главное доказательство правильности суждения и сразу же изложить конечный вывод. Кто наделен проницательным умом, тот избегает побочных тем, предоставляя умам посредственным то и дело останавливаться и рвать цветочки, попадающиеся им по пути. Пусть себе развлекают ту публику, что читает без цели, без смысла и без удовольствия!
Если у глупого человека хорошая память, голова у него набита всевозможными случаями из жизни и мыслями, но сделать из них вывод он неспособен — а ведь в этом вся суть!
Ум проницательный умеет найти связь между различными явлениями. Ум обширный находит ее между множеством явлений важнейших. Таким образом, проницательность это как бы первая и необходимая ступень к истинной широте ума.
Ум большинства ученых правильнее всего, пожалуй, уподобить человеку прожорливому, но с дурным пищеварением.
Я отнюдь не одобряю утверждения, которое гласит, что «порядочный человек должен знать всего понемногу». Знание поверхностное, без твердых основ, всегда бесплодно, а порою и вредно. Пусть нельзя отрицать, что люди в большинстве своем неспособны к глубоким знаниям, но нельзя отрицать и того, что от подобной нахватанной и весьма ценимой ими учености прок невелик: она льстит их самолюбию — и это все. Ну, а для людей, обладающих недюжинными способностями, она просто губительна, ибо, невольно отвращая от истинной цели, понуждает тратить силы на пустяки, на предметы, чуждые их подлинным стремлениям и талантам, и в довершение всего вовсе не свидетельствует, как они ошибочно полагают, в пользу широты их разумения. Во все времена существовали люди посредственного ума, но при этом знавшие пропасть всяких вещей, и другие, обладавшие умом незаурядным, но весьма ограниченной ученостью. Отсутствие знаний не говорит о малоумии, равно как их преизбыток не есть доказательство великих дарований.
Как события улетучиваются из памяти, так истина ускользает из нашего сознания. Живой ум, поочередно схватывая разные стороны явления, то отказывается от прежних своих воззрений, то снова к ним возвращается. Столь же непостоянен и наш вкус: он остывает даже к тому, что было ему всего приятнее, и прихотей у него не меньше, чем у нашего нрава.
Наверное, всем людям в равной степени присуща способность познавать истину и заблуждаться, творить добро и вершить зло, радоваться и страдать, но каждый человек в отдельности тщится очернить человеческую природу, чтобы как-нибудь да возвыситься над нею и присвоить те высокие достоинства, в которых отказывает себе подобным. Мы так самонадеянны, что убеждены, будто наши собственные стремления отличны от стремлений всего рода человеческого, словно, клевеща на него, мы сами остаемся незапятнанными. Это нелепое тщеславие и лежит в основе тех выпадов против нашей натуры, которыми пестрят философские трактаты. Человек нынче в немилости у племени умствующих, они словно состязаются, кто больше его опорочит. Но, возможно, мы сейчас подошли к той поворотной точке, за которой начнется пора, когда ему вернут все добродетели, ибо философия не менее подвластна моде, нежели наряды, музыка, архитектура и пр.
Довольно какому-нибудь мнению стать общепринятым, как все уже спешат отказаться от него во имя прямо противоположного, — опять-таки до тех пор, пока не устареет и оно и не явится нужда щегольнуть новинкой. Следовательно, не стоит удивляться, что, достигнув вершины в любой области науки или искусства, люди торопятся сойти с нее в погоне за славой открывателей неведомого; этим отчасти и объясняется столь быстрый упадок самых блистательных эпох и погружение их во тьму варварства.
Великие люди, научив слабодушных размышлять, наставили их на путь заблуждений.
Истинное величие мы признаем даже против собственной воли. Славу завоевателей всегда принижали, народам она всегда несла беды — и всегда внушала почтение.
Созерцатель, покоясь на ложе в обитой штофом опочивальне, честит поносными словами воина, который, стоя в зимнюю пору на берегу реки, с оружием в руках ночи напролет безмолвно охраняет безопасность отчизны.
Славу свою герой полагает не в том, чтобы нести чужеземцам голод и разорение, а в том, чтобы самому их терпеть во имя родины, не в том, чтобы сеять смерть, а в том, чтобы смело смотреть ей в глаза.
Порок сеет раздор, доблесть бросается в бой; не будь на свете доблестных людей, мир никогда бы не нарушался.
Первыми среди людей добились богатства либо самые умные, либо самые ловкие. Неравенство состояний лишь следствие неравенства одаренности или мужества.
Утверждать, будто равенство — закон природы, значит заблуждаться. Все творения природы неравны меж собой. Подчинение и зависимость — вот ее верховный закон.
Сколько ни ставить преград самовластию государя, все равно никакой закон не воспрепятствует тирану злоупотреблять своим верховенством.
Люди волей-неволей почитают природные дарования, потому что ни ученость, ни богатство, не помогут их обрести.
Большинство людей до того ограничено условиями своего существования, что даже в мыслях не дерзают выйти за пределы очерченного круга; пусть порою и можно встретить человека, который в силу долгих размышлений о сути великого сам словно бы стал неспособен к ничтожному, но насколько больше таких, что из-за вечной занятости ничтожным уже неспособны даже отличить его от великого!
Самые безрассудные, самые немыслимые чаянья приводили порою к разительным успехам.
Подданные льстят государям куда как с большим пылом, чем те эту лесть выслушивают. Жажда что-то добыть всегда острее, чем наслаждение уже добытым.
Мы делаем вид, будто нам лень завоевывать славу, и при этом лезем из кожи ради ничтожной корысти.
Нам приятны порою даже такие похвалы, которым мы сами не верим.
Чтобы выслушивать горькие истины, не обижаясь, или высказывать их, не оскорбляя, потребно немалое благородство ума и сердца. Редкий человек способен, не дрогнув, стерпеть правду или сказать ее в глаза.
Иные люди, сами того не сознавая, видят свою внешность такой, какая льстит главенствующему в них чувству. Потому, наверное фату всегда мнится, будто он красавец.
Кто может похвалиться умом и только умом, тот отдает должное великому и питает страсть к ничтожному.
Люди в большинстве своем доживают до старости, так и не выйдя за пределы узкого круга мыслей, к тому же заимствованных. Бесплодные умы встречаются, пожалуй, еще чаще, нежели судящие вкривь и вкось.
Наши отличия друг от друга в общем ничтожны. Что такое красота или уродство, здоровье или немощь, ум или тупость? Едва заметная разница в чертах лица, чуть больше или чуть меньше желчи и т. д. Меж тем для всех нас это «больше» или «меньше» имеет решительное значение, а кто думает иначе, тот глубоко заблуждается.
Когда на старости лет мы утрачиваем дарования и красоту, заменить их могут, и то с трудом, лишь доброе имя и богатство.
Мы терпеть не можем фанатиков, которые проповедуют презрение ко всему, что мы ревниво превозносим, а сами превозносят то, что еще больше достойно презрения.
Пусть нас и корят за тщеславие, все равно нам порою просто необходимо услышать, как велики наши достоинства.
Люди редко примиряются с постигшим их унижением: они попросту забывают о нем.
Чем скромнее положение человека в свете, тем безнаказанней остаются его проступки и незаметнее — заслуги.
Когда фортуне угодно унизить человека, она застигает его врасплох, в тех обыденных обстоятельствах, когда он не помнит об осторожности и не думает о защите. Будь этот человек хоть семи пядей во лбу, малейший его промах в подобных случаях влечет за собой тягчайшие беды и за ничтожную ошибку он расплачивается добрым именем или всем своим состоянием: вот так можно сломать себе руку, расхаживая по собственной спальне.
В натуре любого человека всегда заложено какое-нибудь свойство, которое становится постоянным источником его провинностей, и если ему не приходится за них расплачиваться, благодарить он должен только фортуну.
Мы горестно недоумеваем, обнаруживая, что вновь и вновь впадаем все в те же грехи и что даже несчастья не исцеляют нас от наших недостатков.
Неизбежность облегчает даже такие беды, перед которыми бессилен разум.
Неизбежность отравляет те наши горести, которые не может исцелить.
Даже несчастья, постигшие у нас на глазах баловней славы или фортуны, не в силах отвратить нас от честолюбия.
Терпение есть искусство питать надежду.
Отчаяние довершает не только наши неудачи, но и нашу слабость.
Ни удары судьбы, ни ее дары не идут в сравнение с тем, что припасла для нас природа: она превосходит первую и суровостью, и добротой.
Посредственность равно нечувствительна и к высшим благам, и к наигоршим несчастьям.
В так называемом свете, пожалуй, больше легкомыслия, чем в сословиях, менее взысканных судьбой.
Светские люди не говорят о таких мелочах, о каких судачит народ, но и народ не интересуется таким вздором, каким заняты светские люди.
История знает великих людей, которыми двигали сладострастие или любовь, но я не помню таких, которые были бы волокитами. Что составляет главное достоинство одних, немыслимо в других даже как слабость.
Иногда мы обхаживаем людей, поразивших нас своим внушительным видом, как те молодые люди, что не сводят влюбленных глаз с маски, которая мнится им прекраснейшей из женщин, и не отстают до тех пор, пока не заставят ее открыть лицо и не убедятся, что это смуглый и бородатый недомерок.
Глупец, позволяющий себе вздремнуть в приличном обществе, похож на человека, который вырван любопытством из привычной стихии и теперь не может ни дышать, ни жить в разреженном воздухе.
Глупец подобен простолюдину, который, имея самую малость, мнит себя богачом.
Не желая ни скрывать свой ум, ни тратить его на пустяки, мы обычно лишь портим себе репутацию.
Иные авторы, писавшие о возвышенном, не упускали возможности первенствовать и в приятном, стремясь заполнить пространство между двумя крайностями и охватить всю сферу деятельности человеческого ума. Однако вместо того чтобы рукоплескать их таланту, публика решила, что они просто не в силах удержаться на высотах героического: никто не отваживается поставить их вровень с теми великими людьми, которые, замкнувшись в единственном роде прекрасного, как бы сочли недостойным себя сказать то, что они обошли молчанием, и предоставили талантам второго разряда область, где не нужно большого дарования.
Что одним кажется широтой ума, то для других всего лишь хорошая память и верхоглядство.
Критиковать автора легко, трудно оценить.
Я не намерен умалять достоинства прославленного Расина, изящнейшего и тончайшего из поэтов, за то, что он отказался от многого, в чем мог бы отличиться, и проявил все богатство и всю возвышенность своего ума лишь в одном жанре. Но я чувствую себя обязанным воздать должное другому гению,[104] смелому, плодовитому, высокому, проницательному, безыскусному и неутомимому; столь же изобретательному и приятному в чисто развлекательных произведениях, сколь искреннему и волнующему в других; наделенному могучим воображением, мгновенно охватывающим и постигающим весь диапазон человеческих отношений; гению, который не обошел вниманием ни чистую науку, ни искусства, ни политику, ни нравы народов, ни воззрения их на историю, ни даже языки и почти ребенком снискал себе известность величавостью и мощью своей обильной мыслями поэзии, а вскоре и очарованием мудрой самобытной прозы; замечательному философу и художнику, богато украсившему свои произведения всем, что есть великого в уме человека, мощными и яркими мазками изображавшему страсти и обогатившему театр новыми красками; умеющему благодаря несравненному размаху своего дарования передавать характер и улавливать дух Лучших творений любой нации, но так, что, подражая им, он их еще и совершенствует; человеку, который блестящ даже в ошибках, якобы подмеченных в его книгах,[105] который неизменно волнует своим творчеством как друзей, так и недругов и который еще смолоду укрепил среди иноземцев славу нашей словесности, раздвинув перед ней все границы.
Знакомясь с отдельными произведениями даже превосходного писателя, поддаешься искушению судить о них свысока. Оценить их по справедливости можно, лишь прочтя все.
О людях надо судить не по тому, чего они не знают, а по тому, что знают — и насколько глубоко.
Не следует требовать от авторов недостижимого совершенства. Думать, будто их произведения, особенно те, что живописуют страсти, не могут нравиться, если отступают от правил, значит делать слишком много чести человеческому уму. Не нужно большого искусства, чтобы выбить самые сильные умы из привычной колеи и скрыть от них изъяны смелой и трогательной картины. Совершенной правильности, недостающей авторам, недостает и нашим собственным суждениям. Строгий порядок не свойствен человеческой природе. Не следует предполагать за чувством такую тонкость, какая приобретается только размышлением. Вкус наш куда легче удовлетворить, нежели ум.
Легче навести на себя лоск всезнайства, чем приобрести немногие, но прочные знания.
Пока не открыт секрет, как просветить наш ум, никакие шаги, приближающие к истине, не помешают нам рассуждать ложно, и чем дальше мы выходим за пределы обыденных понятий, тем больше рискуем впасть в заблуждение.
Стоит литературе и логике стать достоянием целой нации, как с изящными искусствами и философией происходит то же, что с народоправством, при котором могут появиться на свет и найти сторонников любое ребячество и любая выдумка.
Заблуждение, примешанное к истине, не подкрепляет ее. Мириться со второсортным в искусстве значит не расширять область последнего, а портить вкус, ослаблять у людей, столь падких до новизны, способность к суждению и приучать их путать истинное с ложным, вследствие чего они в своих произведениях перестают подражать природе и скудеют дарованием из-за тщеславного стремления к выдумкам и отхода от древних образцов.
То, что мы именуем блестящей мыслью, обычно представляет собой лишь ловкую, но лживую фразу; будучи сдобрена малой долей истины, она утверждает нас в заблуждении, которому мы сами дивимся.
Говорят, кто властен в большом, тот властен и в малом; но это ошибка. Как ни всемогущ король Испании, в Лукке он бессилен.[106] Границы наших дарований еще более нерушимы, чем государственные границы: легче захватить всю Землю, чем присвоить себе наималейший талант.
Большинство великих деятелей были красноречивейшими людьми своего века. Творцы самых глубоких философских систем, вожди партий и сект, те, кто во все времена пользовался наибольшим влиянием на умы народов, обязаны самыми громкими своими успехами лишь прирожденному красноречию и живости души. Не думаю, что они были бы столь же удачливы и в поэзии: она требует, чтобы человек целиком посвятил себя только ей; к тому же, столь высокое и столь трудное искусство редко совместимо с сумятицей дел и житейской суетой, тогда как красноречие необходимо повсюду и привлекательностью своей обязано в первую очередь атмосфере изворотливости и уступок, в которой формируются государственные мужи, политики и т. п.
Сильные мира сего совершают ошибку, полагая, что могут безнаказанно бросаться обещаниями и заверениями. Люди не терпят, когда их лишают того, что они мысленно уже считали в некотором роде своим. Их нельзя долго обманывать там, где речь идет о выгоде; особенно же они ненавидят оказываться в дураках. Вот почему плутовство редко увенчивается успехом. Прельщать — и то невозможно без искренности и прямоты. Те, кто вводил в заблуждение народы касательно каких-либо общих интересов, оставались честны с каждым частным лицом в отдельности. Ловкость их сводилась к умению овладеть умами с помощью надежды на подлинные выгоды. Кто знает людей и хочет заставить их служить его намерениям, тот не уповает на такие легковесные приманки, как речи и посулы. Точно так же великие ораторы — да простится мне сопоставление двух столь разных предметов! — не пытаются добиться своего сплетением лести и обмана, постоянной ложью и словесными ухищрениями. Чтобы доказать свою мнимую правоту в главном, они не скупятся на искренность и достоверность в подробностях, потому что ложь слаба по своей природе — она должна таиться. А если им все же случается убедить в чем-либо посредством искусных речей, то удается это не без труда. И мы оказались бы решительно неправы, заключив, что к такому именно искусству и сводится красноречие. Не разумней ли, напротив, заключить, что если уж видимость истины так могущественна, то сама истина бесконечно красноречивей и выше всякого искусства?
Лжец — человек, не умеющий обманывать; льстец — тот, кто обманывает обычно лишь глупцов. Считать себя ловким вправе лишь человек, способный толковать истину по своему произволу и знающий, сколь она красноречива.
Верно ли, что наша господствующая черта подавляет все остальные? У кого воображение сильнее, чем у Боссюэ, Монтеня, Декарта, Паскаля? А ведь они великие философы! Кто рассудительней и мудрей Расина, Буало, Лафонтена, Мольера? А ведь они великие поэты!
Декарт мог заблуждаться в отдельных своих положениях, не заблуждаясь или редко заблуждаясь в их следствиях; неверно поэтому, думается мне, заключить на основании его ошибок, что изобретательность и воображение несовместны с точностью ума. Люди, лишенные воображения, чванятся тем, что считают рассудительными только себя. Им невдомек, что ошибки Декарта, творческого гения, подобны ошибкам нескольких тысяч философов, людей без воображения. Второразрядные умы не самобытны и в своих заблуждениях: они не в силах ничего выдумать, даже собственных ошибок, и, сами того не подозревая, следуют чужим заблуждениям. А если они, что случается — и нередко, все же обманываются сами по себе, без чужой подсказки, то лишь в частностях и выводах. Однако заблуждения их не настолько похожи на истину, чтобы ими заражались другие, и не настолько серьезны, чтобы поднимать из-за них шум.
Тот, кто красноречив от природы, часто излагает великие мысли так ясно и сжато, что большинство людей не замечает, как глубоки его слова. Тугодумы и софисты не признают философии, коль скоро красноречие делает ее общедоступной и она дерзает живописать истину сильными и смелыми мазками. Они называют мишурным и поверхностным блеск изложения, который служит убедительнейшим доказательством великой мысли. Им подавай дефиниции, дискуссии, подробности, доводы. Когда бы Локк писал живым слогом и всего на нескольких страницах изложил все мудрые истины, содержащиеся в его сочинениях, такие люди не решились бы причислить его к философам своего века.
На свое несчастье человек не может обладать талантом, не испытывая желания принижать другие таланты. Тонкий ум чернит ум сильный, геометр или физик ополчается на поэзию и красноречие. А светские люди, воображая, что тот, кто отличился в своей области, не станет принижать чужое дарование, принимают подобные приговоры на веру. Вот почему, когда в моде метафизика и алгебра, репутацию поэтам и музыкантам создают метафизики и алгебраисты, и наоборот. Господствующий дух навязывает умам свои суждения, а чаще всего — заблуждения.
Кто может похвастаться тем, что с равным успехом судит, выдумывает и воспринимает в любое время суток? Человек наделен лишь каплей ума, вкуса, таланта, добродетели, веселости, здоровья, силы и т. д., но и этой малостью не волен распоряжаться в любом возрасте и тогда, когда ему это необходимо.
«Не хвали человека, пока он жив», — вот правило, изобретенное завистью и слишком поспешно подхваченное философами. Напротив, я утверждаю, что человека нужно хвалить при жизни, если, конечно, он того заслуживает. Отважиться воздать ему должное надлежит именно тогда, когда зависть и клевета ополчаются на его добродетель или талант. Похвалить от души не опасно, опасно незаслуженно очернить.
Зависть не умеет таиться: она обвиняет и осуждает без доказательств, раздувает недостатки, возводит в преступление незначительную ошибку. Язык ее полон желчи, преувеличений, оскорбительных слов. Она с тупой яростью накидывается на самые неоспоримые достоинства. Она слепа, неуемна, безумна, груба.
Чтобы развить человеческий гений, следует воспитывать в людях благоразумие и сознание собственной силы. Тот, чьи речи и писания служат одной цели — без разбора и пощады выставлять на показ смешные и слабые стороны человеческой природы, — тот не столько просвещает умы и учит рассуждать, сколько потворствует дурным наклонностям.
Я отнюдь не восторгаюсь софистом, оспаривающим славу и мудрость великих мужей. Открывая мне глаза на слабости самых блистательных гениев, он учит меня определять истинную цену ему самому и он — первый, кого я вычеркиваю из списка знаменитых людей.
Мы глубоко ошиблись бы, допустив, что бывает такой недостаток, который исключает какую бы то ни было добродетель, и усмотрев в сочетании добра со злом некое уродство или загадку. Мы малопроницательны, потому так редко и постигаем связь явлений.
Лжефилософы тщатся снискать славу, выискивая в нашем сознании противоречия и неувязки, которые ими же и выдуманы; это уподобляет их людям, потешающим детей карточными фокусами и тем самым подавляющим в них способность к здравому суждению, хотя в фокусах нет ничего сверхестественного и магического. Кто все запутывает, чтобы потом хвастать умением все распутать, тот шарлатан от нравственности.
В природе нет противоречий.
Противоречит ли разуму и справедливости любовь к самому себе? И почему нам так хочется, чтобы себялюбие всегда считалось пороком?
Бывает себялюбие, от природы готовое услужить и сострадать другому, и себялюбие бесчеловечное, несправедливое, безграничное и лишенное оснований. Но так ли необходимо путать первое со вторым?
Будь люди и впрямь добродетельны только по велению, разума, что от этого изменилось бы? Если справедливо хвалить нас за наши чувства, то почему бы не похвалить и за разум? Разве он менее наш, нежели воля?
Предполагается, что тот, кто служит добродетели, повинуясь рассудку, способен променять ее на полезный порок. Да, так оно и было бы, если бы порок мог быть полезен — на взгляд человека, умеющего рассуждать.
В человеческом сердце есть семена доброты и справедливости. Конечно, в нем царит личный интерес, но я не побоюсь сказать, что это не только согласно с природой, но и не противно справедливости, лишь бы от подобного себялюбия никто не страдал и общество не столько теряло, сколько выигрывало.
Кто ищет славы на пути добродетели, тот лишь требует награды по заслугам.
Я всегда находил смешными попытки философов выдумать добродетель, несовместную с природой человека, а выдумав ее, холодно объявить, что добродетели вовсе не существует. Пусть же они разглагольствуют о своей химерической выдумке, пусть отрекаются от нее или ее отрицают — она их собственное творение. А та подлинная добродетель, которую они не желают величать этим именем, ибо она не подходит под их определения, та, которая создана природой и состоит прежде всего в доброте и силе духа, — такая добродетель не зависит от их фантазии, и образ ее никогда не сотрется.
У тела свои прелести, у души свои таланты. Неужто сердцу свойственны только пороки? Человек способен быть разумным; неужто он неспособен к добродетели?
Мы восприимчивы к дружбе, справедливости, человечности, состраданию и разуму. Не это ли и есть добродетель, друзья мои?
Неужто прославленный автор «Размышлений»[107] заслуживал бы нашего уважения и бурных восторгов своих последователей, будь он сам таким, каким тщится изобразить людей?
Нравоучительные книги в большинстве своем нелепы, и причина тому — неискренность их авторов. Слабые перепеватели друг друга, они не смеют открыто высказать свои правила и тайные чувства. Поэтому не только в вопросах нравственности, но и в любых других почти каждый до самой смерти говорит и пишет не то, что думает. А тот, у кого осталась еще капля правдолюбия, навлекает на себя гнев и предубеждение публики.
Крайне редки умы, способные разом охватить все стороны предмета. В этом, как мне сдается, и заключен обычно источник человеческих заблуждений. В то время как большинство нации прозябает в бедности, унижении, непосильном труде, те, кому нет отказа в почестях, удобствах и удовольствиях, без устали упиваются политикой, всевластию которой искусства и торговля обязаны своим процветанием, а государства — своей грозной мощью.
Наиболее великие создания человеческого ума в то же время наименее совершенные его создания. Законы — прекраснейшее изобретение разума, но, обеспечивая народам покой, они умаляют их свободу.
Сколько подчас слабости и непоследовательности в людях! Мы дивимся грубости наших отцов, которая, однако, доныне господствует в народе, а это самая многочисленная часть нации, и мы презираем словесность и образованность, единственное свое преимущество перед народом и нашими предками.
В сердце вельможи жажда наслаждений и чванство берут верх над корыстью: наши страсти приспосабливаются обычно к нашим потребностям.
У народа и вельмож все разное — и добродетели, и пороки.
Расставлять наши желания по степени важности надлежит сердцу, руководить ими — разуму.
Лень и посредственность порождают больше философов, нежели размышление.
Никто не бывает честолюбив по велению разума и порочен по глупости.
Люди всегда проницательны там, где на ставке их выгода: никакие ухищрения не отвратят их от нее. Дипломатическое искусство Австрийского дома долго вызывало восхищение, но это было в пору безмерного могущества династии Габсбургов, а не после. Самые хитроумные договоры — воля того, кто сильнее, и только.
Торговля — школа обмана.
Иногда, глядя на людские поступки, невольно думаешь, что наша жизнь и мирские дела — серьезная игра, где дозволены любые уловки, лишь бы, рискуя своим, отнять чужое, и где удачник без ущерба для чести грабит того, кто менее удачлив и ловок.
Какое это изумительное зрелище — наблюдать, как люди, втайне порываясь вредить друг другу, тем не менее помогают один другому наперекор своим склонностям и намерениям!
У нас нет ни сил, ни случая сотворить все добро и зло, которое мы собирались сотворить.
Наши поступки менее добры и менее порочны, чем наши желания.
Вместе с возможностью творить добро мы обретаем возможность дурачить ближних, которые из кожи лезут, стараясь провести нас. Вот почему высокопоставленной особе так легко разгадать маневры тех, кто ниже его, а несчастным так трудно внушить уважение к себе. Кто нуждается в людях, тот как бы предупреждает их: «Не доверяйте мне». Человек, от которого никому нет проку, поневоле честен.
Наше безразличие к нравственной истине проистекает из нашей решимости следовать своим страстям, к чему бы это ни привело. Вот отчего мы не колеблемся, когда нужно действовать, как бы сомнительны ни были наши побуждения. «Зачем знать, где истина, когда знаешь, где наслаждение», — рассуждают люди.
Люди больше полагаются на обычай и традиции предков, чем на собственный разум.
Сила или слабость нашей веры зависит скорее от мужества, нежели от разума. Тот, кто смеется над приметами, не всегда умнее того, кто верит им.
Самых хитрых — и тех нетрудно обмануть в делах, превосходящих их разумение, но затрагивающих сердце.
В чем только не убеждают человека страх и надежда!
Стоит ли дивиться заблуждениям древних, если даже сегодня, в самом философском из столетий, немало очень умных людей не решаются сесть за стол, накрытый на тринадцать приборов?
Никакое бесстрашие не избавит неверующего от известной тревоги, стоит ему подумать перед смертью: «Я тысячи раз ошибался в самых животрепещущих для меня вопросах, значит мог заблуждаться и насчет религии. А теперь у меня нет ни сил, ни времени поразмыслить над этим — я умираю...».
Вера — отрада обездоленных и бич счастливцев.
Жизнь кратка, но это не может ни отвадить нас от ее радостей, ни утешить в ее горестях.
Те, кто осуждает предрассудки народа, убеждены, что сами они — отнюдь не народ. Римлянин, посмеявшийся над священными цыплятами,[108] тоже, наверно, мнил себя философом.
Нелицеприятно взвесив доводы враждующих сект и не примкнув ни к одной, люди, по-видимому, ставят себя в некотором смысле выше партий. Попросите, однако, этих беспристрастных философов избрать какую-нибудь точку зрения или выдвинуть собственную, и вы увидите, что они окажутся в неменьшем затруднении, нежели все остальные. В мире полно холодных умов, которые, не будучи в силах что-нибудь придумать сами, утешаются тем, что отвергают чужие мысли и, для виду многое презирая, тщатся тем самым умножить уважение к себе.
Кто те люди, что уверяют, будто мир стал порочен? Я готов им поверить. Честолюбие, слава, любовь, словом, страсти молодых лет уже не производят прежних потрясений и прежнего шума. И дело тут не в том, что страсти эти не столь жгучи, как прежде, а в том, что мы отрекаемся от них и боремся с ними. Поэтому я утверждаю, что мир похож на старика, который сохранил вожделения юности, но стыдится и скрывает их: он то ли разочаровался во многом, то ли хочет казаться разочарованным.
По слабости или ив боязни навлечь на себя презрение люди скрывают самые заветные, неискоренимые и подчас добродетельные свои наклонности.
Искусство нравиться — это умение обманывать.
Мы слишком невнимательны или слишком заняты собой, чтобы изучать друг друга. Кто наблюдал, как запросто танцуют на балу и держатся за руки незнакомые меж собой маски, хотя уже через минуту они расстанутся, не увидятся больше и не пожалеют об этом, тот легко составит себе представление о нашем обществе.