Имя Вовенарга обычно упоминается в ряду великих французских моралистов и мастеров афористического жанра — Ларошфуко, Паскаля, Лабрюйера, Шамфора. Но упоминается скупо, с оговорками. Чаще всего его избранные максимы и размышления фигурируют в смешанных сборниках этого жанра как явление уже вторичное, как запоздалый всплеск классической традиции, несущий на себе печать спада. Да и сам отбор материала в таких изданиях ориентирован на то, чтобы максимально сблизить Вовенарга с его предшественниками, подчеркнуть как тематическое, так и стилистическое сходство. Именно в таком контексте он впервые предстал перед русским читателем в издании начала нашего века, появившемся по инициативе Л. Н. Толстого.[187]
Между тем литературное наследие Вовенарга, не очень обширное по объему, занимает своеобразное место на перекрестке различных течений просветительской мысли первой половины XVIII в. И хотя связь его с предшествующей традицией классического XVII века не подлежит сомнению, она отнюдь не носит эпигонского характера — ученичество и порою преклонение перед великими мэтрами на поверку оборачивается полемикой, критическим анализом и преодолением с позиций нового просветительского мировоззрения.
Короткая и нелегкая жизнь Вовенарга — он умер, не дожив до тридцати двух лет, — лишь в последние годы была заполнена литературным творчеством. При жизни вышла только одна небольшая книжка, да и го без имени автора. Но ее высоко оценили те, кто составлял его непосредственное окружение, — а среди них был Вольтер. Надеждам, которые они возлагали на Вовенарга, не суждено было сбыться. Но по мере того как обнаруживались и появлялись в печати не опубликованные при жизни фрагменты, значение писателя представало во все более значительном масштабе.
На протяжении двух столетий интерес к Вовенаргу исследователей и публикаторов переживал, естественно, периоды спада и подъема. Уже в 20–30-х гг. нашего века появился ряд серьезных работ о нем как общего, так и более частного характера. Заметно продвинулось текстологическое изучение наследия писателя, крайне осложнившееся в результате недобросовестной работы основного издателя XIX в. Жильбера[188] и пожара Луврской библиотеки в 1871 г., уничтожившего все рукописи Вовенарга. И хотя до сих пор остаются не до конца решенными вопросы авторской атрибуции некоторых сочинений, общие контуры его творчества и то место, которое он занимает в системе литературного и философского развития эпохи Просвещения, приобретают более отчетливый характер.
О жизни Вовенарга мы знаем немного, но и то, что известно, в ряде случаев оказывается недостоверным или, во всяком случае, не подтвержденным документально. По существу мы имеем дело с двумя параллельно идущими версиями — скупой канвой бесспорных фактов и выстроенной из них легендой, сложившейся вскоре после смерти писателя, а, может быть, еще и при жизни. Как это нередко бывало в истории литературы. возникает своего рода обратная связь — творчество бросает отсвет на жизнь автора, конструирует модель его личности а эта жизнь и эта личность, со своей стороны, осмысляются современниками, а затем и потомками как прямой источник творчества, ключ к его объяснению. Такого рода «мифологизация» (классический ее пример — легендарные биографии трубадуров) чаще сопутствует писателям с выраженно сюжетным творчеством или с драматически насыщенной биографией. Но нельзя сбрасывать со счета и другой фактор — культурное сознание эпохи, которое может обнаруживать большую или меньшую склонность к созданию мифологизированного портрета писателя. Объективный и классический XVII век такой склонности не обнаруживал, хотя и накопил немало «строительного материала» в своем нижнем этаже — во второстепенных мемуарах и собраниях занимательных анекдотов. В XVIII в., когда личная судьба писателя приобретает более выраженное общественное значение, а его контакты становятся более активными и разветвленными, создание литературной и моральной репутации — истинной, ложной или легендарной — органически входит в общий социально-культурный процесс. Элементы стилизации и преувеличения, неизбежные при создании биографического портрета, — это не деформация конкретной личности, а ее обобщенное и нередко идеализированное осмысление в контексте эпохи.
Сегодня, когда новейшие архивные разыскания многое поставили под сомнение, традиционные связные жизнеописания Вовенарга, страдавшие порою избытком чувствительности, уступили место скупым хронологическим сводкам бесспорно засвидетельствованных фактов.
Люк де Клапье де Вовенарг родился 5 августа 1715 г. в Эксе в Провансе и был старшим ребенком в семье. Его отец Жозеф де Клапье принадлежал к старинному дворянскому роду, еще в XVI в. получившему во владение поместье Вовенарг. Предки писателя неизменно занимали высокие административные должности в Эксе. Однако титул маркиза, который обычно сопровождает имя Вовенарга на заглавном листе его сочинений, не был наследственным. Поместье Вовенарг получило статус маркизата лишь в 1722 г. в награду за мужественное поведение Жозефа де Клапье, тогда первого консула в Эксе: во время чумной эпидемии 1720–1721 гг. он был единственным из высоких должностных лиц, кто не покинул город и остался на своем посту. Хотя обычно титул маркиза переходил к старшему сыну лишь после смерти отца, в письмах родственников им называются оба — Жозеф и Люк.
Мы практически ничего не знаем о детстве Вовенарга, о его воспитании и семейной атмосфере. Известно, что у него были два брата, поступившие, как и он сам, на военную службу. Один был убит в 1741 г. на Корсике, другой дожил до глубокой старости, стал консулом в Эксе и скончался в 1801 г., когда уже шли активные и заинтересованные поиски и собирание рукописного наследия Вовенарга. Мы знаем имя и дату рождения его сестры, С1авшей монахиней, но были ли еще сестры, — неизвестно. Во всяком случае он сам ни словом не обмолвился об этом в своих письмах к друзьям. Не сохранилось ни одного подлинного портрета писателя. Тот, который был помещен в изданиях XIX в., признан апокрифическим — скорее всего, он изображает одного из его братьев.
Неясным остается, где и как он обучался. Биографическая традиция глухо упоминает о том, что некоторое время он учился в коллеже в Эксе, но тщательное обследование списков • учащихся не позволило обнаружить гам его имя.[189] Очевидно одно: Вовенарг не получил того систематического образования (даже в его провинциальном варианте), которым обладали в ту пору молодые люди его общественного круга, прошедшие выучку в иезуитских коллежах, — хорошего знания латыни, древней истории, литературы и философии. Он был типичным автодидактом — ив этом одна из точек его схождения, при всем различии социального уровня и судьбы, с Жан-Жаком Руссо, о котором еще придется говорить ниже. Те знания, которые он приобрел путем самостоятельного чтения, по-видимому, накоплены не в юные годы. По его собственному признанию, единственный писатель, которым он «до безумия» увлекался в возрасте 15–16 лет, был Плутарх — еще одно совпадение с Руссо. Из других античных авторов он упоминает Сенеку и письма Брута к Цицерону.
В 1735 г. Вовенарг поступил на военную службу в Королевский пехотный полк. В чине лейтенанта принимал участие в итальянской кампании в ходе войны за польское наследство. По возвращении из похода для него начались унылые будни гарнизонной службы в разных провинциальных городах. По его письмам и скупым фрагментам на эту тему мы можем себе представить, что Вовенарг плохо вписывался в эту атмосферу бездуховной и беспорядочной жизни с ее отупляющими каждодневными служебными обязанностями, примитивными развлечениями, отсутствием интеллектуального общения. Он первый, быть может, обнажил эту изнанку военной службы, противопоставив ее парадной и иллюзорной героизации.
К этому времени относится начало его дружбы и переписки с маркизом Виктором де Мирабо (отцом известного трибуна Французской революции), в ту пору тоже военным, а впоследствии автором сочинений на общественные и экономические темы, в том числе нашумевшего труда «Друг людей» (1758). Эта переписка до некоторой степени приоткрывает нам внутреннюю жизнь Вовенарга и — весьма скупыми штрихами — намечает ее внешние контуры.
К 1737 г. относится его первый литературный опыт — «Рассуждение о свободе», в дальнейшем развернутое в «Трактате о свободе воли». Однако, несмотря на поощрения Мирабо и совет заняться всерьез литературой, Вовенарг в эти годы еще целиком мыслит свою жизнь в сфере деятельности практической. Условия мирного времени позволяли ему отлучаться со службы на более или менее продолжительные сроки. Он проводит несколько недель в Париже, потом более полугода в Эксе, в родительском замке. Судя по лаконичным намекам в письмах к Мирабо, Вовенарг тяготился провинциальной жизнью в родном городе не меньше, чем гарнизонной службой. Для него не существовали ни живописный ландшафт Прованса — ибо чувство ландшафта возникнет в литературе лишь четверть века спустя; ни культурно-исторические реминисценции — время для них также еще не настало. По-видимому, он находился там все в том же духовном вакууме, но об этом приходится только умозаключать, ибо собственные признания его немногословны и уклончивы.
То же относится и к материальной стороне его жизни. Биографическая легенда рисует нам картину хронического безденежья, финансового террора со стороны скупого отца, скудного, чуть ли ни нищенского существования в последние годы жизни в Париже. Скорее всего, здесь действует все та же инерция преувеличения, создания трогательного и героического образа гордой и независимой бедности на фоне безудержной роскоши людей его сословия. Современные исследователи отмечают, что в XVIII в. люди, близко знавшие Вовенарга, охотно стилизовали его образ под героев его любимого Плутарха, — речь идет прежде всего о Мэрмонтеле, оставившем краткую биографию Вовенарга и более развернутые суждения о нем в своих мемуарах.[190] XIX век пытался романтизировать его образ по контрасту с фривольным духом XVIII в. и стилизовал его под персонажей поэзии Альфреда де Виньи.[191] По-видимому, здесь требуется некоторая осторожная корректировка: семья Вовенарга была достаточно состоятельной. Во всяком случае у кредиторов были все основания ссужать его деньгами в счет гарантированного будущего наследства. Но в отличие от нравов-золотой молодежи того времени Вовенарг не хотел злоупотреблять этими возможностями и старался, насколько мог, ограничивать свои расходы.
С конца 1730-х гг. в письмах его все чаще звучат жалобы на плохое здоровье, на ухудшившееся зрение. Тем не менее пока еще и речи нет о том, чтобы оставить военную службу. В 1741 г., с началом войны за австрийское наследство, его полк выступил в поход в Чехию и участвовал в занятии Праги. Вовенарг, находившийся уже в чине капитана, проделал с армией рискованный прорыв через неприятельское окружение и тяжелое отступление в зимних условиях, имевшее для него, как утверждали его первые биографы, роковые последствия — обморожение ног.
Весной 1743 г. он вступил в переписку с Вольтером, сыгравшую решающую роль в его литературной судьбе: лестные, порою даже восторженные отзывы Вольтера о литературных опытах Вовенарга, общение с ним давали активные импульсы для самостоятельного творчества. И все же Вовенарга по-прежнему не' покидало желание применить свои силы и способности на государственном поприще. Испытания последнего похода, ухудшение физического состояния, бесперспективность дальнейшего продвижения по службе, наконец, хорошо постигнутая им изнанка войны заставили его задуматься над другими возможностями практической деятельности. Он обратился к своему прямому начальнику герцогу де Бирону, а через его посредство и к самому королю с просьбой принять его на дипломатическую службу. Не получив ответа ни на это, ни на повторное обращение, Вовенарг в начале 1744 г. подал в отставку и покинул свой полк. Вольтер обещал ему содействие в получении дипломатической должности, пока же под нажимом семьи (возможно, по мотивам материального порядка) Вовенарг вернулся в Экс. Там его постиг новый, быгь может, самый тяжкий удар — оспа, обезобразившая его лицо, резко ослабившая и без того плохое здоровье и почти лишившая его зрения. Думать о дипломатической карьере уже не приходилось. Единственным его прибежищем осталась литература. Он продолжает переписку с Вольтером, посылает ему свои сочинения, юношеские стихи. В 1745 г. он поселяется в Париже, пишет сочинение на конкурсную тему, объявленную французской Академией, «Рассуждение о неравенстве богатств» и готовит издание своей книги ^Введение в познание человеческого разума, сопровожденное Размышлениями и максимами на разные темы». Видимо, из-за небольшого объема издание пришлось задержать и дополнить «Парадоксами и новыми размышлениями и максимами». В таком виде книга появилась в феврале 1746 г. В мае Вольтер писал Вовенаргу: «Я воспользовался вашим разрешением, любезнейший мой философ, и исчеркал карандашом одну из лучших книг, написанны на нашем языке, предварительно перечтя ее с самым пристальным вниманием».[192] Этот экземпляр, тщательно изученный автором при подготовке второго издания, хранится в библиотеке Экса, и к нему неоднократно обращались исследователи Вовенарга.
Осенью того же года австрийские и сардинские войска, вытеснив французов из Италии, вторглись в Прованс. Вовенарг намеревался вступить в местное ополчение, чтобы участвовать в сопротивлении неприятели^ но командование отказалось от помощи местных сил.
С начала 1747 г. здоровье Вовенарга заметно ухудшилось. Усилились боли в ногах (биографы объясняли это последствиями обморожения). 28 мая 1747 г. его не стало.
Заключительный эпизод биографической легенды, всплывший через 27 лег после смерти писателя, призван был расставить акценты в спорном вопросе о его религиозных позициях. По сообщению Кондорсе, умирающий Вовенарг отказался принять иезуита, явившегося напутствовать его на смертном одре, и успел рассказать об этом друзьям, воспользовавшись цитатой из «Баязида» Расина: «Этот раб явился, предъявил свой приказ и ушел ни с чем». Сообщение Кондррсе вызвало оживленную полемику, в особенности после повторной публикации. Писатели консервативной ориентации (в частности, известный литературный критик Лагарп) высказывали серьезные сомнения по поводу этого эпизода, обнародованного с таким запозданием. С другой стороны, издатель сочинений Вовенарга Сюар в своем предисловии (1806) подтвердил рассказ Кондорсе ссылкой на д’Аржанталя, близкого друга Вольтера, часто посещавшего Вовенарга.
Сегодня для нас не столь важна фактическая достоверность этого рассказа, по-видимому, все же апокрифического. Но даже если признать его вымыслом, он логически вписывается в модель «кончины вольнодумца», многократно представленную в культурно-идеологической атмосфере XVIII в. И сам анекдот, и споры по его поводу симптоматичны как показатель той борьбы, которая велась вокруг философско-религиозных воззрений Вовенарга и того места на обширной шкале просветительского вольномыслия в религиозных вопросах, которое отводили ему современники уже на исходе века, когда философская мысль Просвещения реализовала себя в своих высших свершениях.
Философские воззрения Вовенарга, определившие содержание и жанровую природу его творчества, складывались в атмосфере радикальной идеологической ломки, характерной для начального этапа Просвещения. Рационализм, прочно утвердившийся в XVII в. в различных сферах духовной культуры, подвергся серьезной критике и пересмотру с позиций сенсуалистической философии. Для французской мысли этого времени два влияния были определяющими — публициста и философа материалистического толка Пьера Бейля и Джона Локка. Основные вопросы, дискутировавшиеся в философских сочинениях тех лет, касались теории познания (альтернатива «врожденных идей» или воздействия опыта), свободы и необходимости, соотношения чувства и разума в сложном феномене человеческой природы и, наконец, роли прогресса в развитии человечества. Все они так или иначе оказались в поле зрения Вовенарга.
Выше уже говорилось, что его интеллект формировался в относительно зрелом возрасте (по понятиям того времени) путем очень избирательного чтения и на фоне накопившегося жизненного опыта. Немаловажную роль играло пристальное самонаблюдение. Отсутствие школьной выучки и систематической начитанности явственно ощущается в неустойчивом и вариативном употреблении терминов, которым он явно не придавал значения, в ограниченном круге авторов, на которых он ссылается или с которыми спорит, наконец, в самом жанрово-композиционном принципе, насквозь фрагментарном. Даже во «Введении в познание человеческого разума», единственном цельном и претендующем на систематичность произведении Вовенарга, эта фрагментарность дает себя знать.
В своих рассуждениях Вовенарг идет не от философских построений своих предшественников, а от собственного опыта, нужно признать, довольно необычного на фоне стереотипов светской жизни того времени. В этом смысле Вовенаргу не могла не импонировать эмпирическая теория познания, открывшаяся ему в трудах Локка (он знал их не только по изложению Вольтера, но и по французскому переводу сочинений английского философа). Компилятивная эрудиция не вызывает у него сочувствия: «Сократ знал меньше, чем Бейль: на свете мало полезных знаний» (№ 826). «Маленький сосуд скоро наполняется; хороших желудков куда меньше, нежели хорошей пищи» (№ 605). Настороженное отношение к книжной премудрости, которой он противопоставляет непосредственные наблюдения, отчасти предвосхищает идеи Руссо. Однако Вовенарг не занимает в этом вопросе таких крайних позиций. Он предостерегает против двух опасностей, которые угрожают тем, кого одолевает страсть к литературе: «дурной выбор и чрезмерность». Но за чтением должно следовать практическое приложение усвоенного: «Знание правил танца не принесет пользы человеку, никогда не танцевавшему» (с. 45).
Итак, познание мы черпаем из опыта и потом возвращаем его тому же опыту, но возвращаем уже обогащенным, пропущенным через разум. Вопрос об истинности и достоверности эмпирического познания приводит Вовенарга к полемике с «пирронистами», т. е. скептиками, сомневающимися в том, что за пределами нашего воображения существует некое «измышленное нами общество». «Источник наших чувствований, — утверждает Вовенарг, — лежит вне нас: их порождаем не мы сами; следовательно, вне нас должно быть нечто, порождающее их» (с. 80); «...несовершенство наших познаний отнюдь не более очевидно, чем их подлинность, и если их недостаточно для доказательства с помощью рассудка, этот недостаток с лихвой восполняется чутьем».
При всей своей неискушенности в спекулятивные метафизических построениях Вовенарг уверенно прокладывает себе путь между двумя полюсами теории познания: концепцией Декарта о «врожденных идеях» и агностицизмом «пирронистов», получившим в ту пору распространение в английской философии после выхода сочинений Беркли (нет никаких указаний на то, что Вовенарг читал их, но он несомненно знал «Трактат о метафизике» Вольтера (1734), в котором содержалась развернутая полемика с берклеанством). Он пишет: «Нет идей врожденных в том смысле, в каком это понимали картезианцы, ко любая истина существует независимо от нашего согласия с ней и при том существует вечно» (№ 471).
Центральное место в философии Вовенарга занимает все же не теория познания, а его предмет. Этот предмет — человеческая природа, которую он толкует в новом свеге, приближаясь к будущим концепциям Жан-Жака Руссо. Вовенарг по-новому решает проблему чувства и разума, занимавшую такое важное место в философских построениях XVII в. Новейшие исследователи его творчества отводят ему видное место в ряду первых провозвестников «эпохи чувствительности» — не в расхожем бытовом понимании этого слова, а в смысле того обширного идейного и культурного пласта, который определял европейское сознание последней трети XVIII в. Первые симптомы его проступают в годы, когда происходит духовное формирование Вовенарга, в драматургии (так называемая «слезная комедия» Лашоссе), в романе, но пока еще занимают периферийное место в общем балансе нравственной и художественной культуры. Да и сам Вовенарг, кочевавший со своим полком по французской провинции, явно стоял в стороне от этих впечатлений. Свое понимание чувства, «жизни сердца» он вырабатывает самостоятельно, исходя из доступных ему наблюдений — прежде всего над самим собой.
«Система Вовенарга состоит в противопоставлении чувства разуму, в утверждении превосходства чувства и <...> в поисках примирения чувства и разума», пишет один из самых авторитетных исследователей этой эпохи.[193]
Исходной точкой человеческих чувств, инстинктов, импульсов поведения служит природа, с которой Вовенарг связывает представление об исконной доброте человека. Тем самым он вступает в спор с ортодоксальной религиозной догмой о первородном грехе и исконной порочности человека. Одновременно это и спор с концепцией Паскаля, к которой он не раз возвращается в своих размышлениях. Но та же природа — источник разума. (По-видимому, на этом пункте кончается или, вернее, останавливается движение мысли, совпадающее с Жан-Жаком Руссо). Тем самым Вовенарг пытается преодолеть дуализм и антагонизм разума и чувства, лежавший в основе мировоззрения «классического» XVII века. «Разум и сердце советуются друг с другом и друг друга дополняют. Тот, кто внемлет одному, а другим пренебрегает, необдуманно отказывается от одной из опор, дарованных ему, дабы он уверенно шел по назначенному пути» (№ 150). И все же эти две категории неравноправны. Баланс отчетливо склоняется в пользу чувства (страсти, сердца, души — эти подстановки в текучем словоупотреблении Вовенарга довольно обычны). В этом проступает приверженность автора к сенсуалистической философии его собственного времени. «Мыслить человека научили страсти» (№ 154); «Самые высокие мысли подсказывает нам сердце» (№ 127); «Как знать, может быть, именно страстям обязан разум самыми блистательными своими завоеваниями» (№ 151). И напротив: «Разуму не дано исправить то, что по ... своей природе несовершенно» (№ 24). Разум пасует перед неуловимой жизнью сердца. Развивая мысль Паскаля, Вовенарг приходит к выводу: «Разуму не постичь надобностей сердца» (№ 124). Но вывод этот не носит у него пессимистической окраски, ибо сфера чувств, «надобностей сердца» естественна, оправданна и благостна. Именно чувство и страсть составляют индивидуальную ценность личности, тогда как разум нивелирует и обезличивает, — и вот мы снова в орбите будущего учения Руссо.
Особенно показательно в этом плане рассуждение «О таланте и разуме» в I книге «Введения в познание человеческого разума». Вовенарг считает, что талант подразумевает сочетание разнообразных страстей, склонностей — «это многие достоинства ума и сердца... неразрывно связанные между собой». «... природе легче создать человека с блестящим умом: он ведь не нуждается в таком наборе способностей, какой требуется для таланта».
Страсти подробно рассматриваются во второй книге «Введения», которая начинается со ссылки на Локка; страсти берут свое начало в наслаждении или страдании. «Познавая на опыте эти две противоположности, мы приходим к понятию добра и зла» (с. 35). Отсюда Вовенарг делает важный вывод об относительности этих понятий и их индивидуальном отражении в сознании разных людей. Тем самым он порывает с метафизическим представлением об абсолютном добре и зле, а следовательно, и с религиозной догматикой.
Помимо впечатлений, доставляемых чувствами, Вовенарг выделяет «страсти, порождаемые органом мысли». В них сочетается любовь «к бытию или совершенству бытия «с чувством» своего несовершенства и тленности» (с. 36). По существу Вовенарг проецирует тезис Паскаля о двойственной природе человека («мыслящий тростник») на новую сенсуалистическую ее модель и в отличие от Паскаля приходит к оптимистическому выводу: «Из двух этих чувств, то есть сознания своей силы и сознания своего ничтожества, родятся самые великие страсти: сознание своего ничтожества побуждает нас вырваться за рамки собственной личности, а чувство своей силы поощряет в этом и ободряет надеждой» (с. 36).
Страсти движут нашими поступками, дают импульсы к действию, в этом их смысл и оправдание. Именно в страстях проявляете» человеческое «я». Спонтанный порыв чувств, не контролируемый разумом, порождает великие подвиги и выдающиеся личности, тогда как хладнокровно взвешенные и обдуманные поступки — удел безликой посредственности. «Рассудок придает душе зоркость, но отнюдь не силу. Силу дарует сердце, иными словами — скрытые в нем страсти. Самый ясный разум не может подвинуть нас на поступок, не порождает воли» (№ 149). Мы видим, как далеко ушла мысль Вовенарга от классической антитезы разума и страсти, в которой воля была непременным следствием и порождением разума. При этом Вовенарг не связывает понятия силы, величия души с моральной оценкой порождаемых ими поступков. Сильную страсть он при всех условиях ставит выше вялой посредственности.
С этой точки зрения он подходит и к героям древности, порою вступая в полемику с историческими источниками. Так, он пишет о Катилине: «Сколько благих дел совершил бы такой человек, вступи он на путь добродетели, но несчастные обстоятельства толкают его к преступлению» (с. 71). Страсти как таковые не несут на себе печати добра или зла — то или другое рождается из совокупности или, вернее, из пересечения страсти с обстоятельствами — благоприятными или неблагоприятными. Однако чувства и страсти бесплодны, если не приводят к поступкам. «Нет философии более ошибочной, нежели та, которая, якобы стремясь освободить человека от бремени страстей, наставляет его на путь праздности, небрежения, безразличия к себе» (№ 145). Нет необходимости доказывать, что здесь, как и в ряде других размышлений, Вовенарг протестует против аскетической религиозной морали (см. также № 296).
Приверженность Вовенарга к активности, характерная для нею как для истинного сына эпохи Просвещения, заставляет его отвергать приоритет намерения над действием — а это уже прямое выступление против католической догмы, и в частности против морали иезуитов с их апологией «благих намерений».
Проблема активности и ее импульсов получает и свое практическое развитие (впрочем, вся философия Вовенарга устремлена в практике человеческого поведения и общественного бытия). В особенности она важна для воспитания: «Детей учат страху и повиновению... Мало того, что ребенок сам по себе склонен к подражанию, его еще и принуждают к этому: никому в голову не приходит взращивать в нем самобытность, мужество, независимость» (№ 362). «... детей стремятся нравственно поработить, дабы они усвоили, что залог процветания — это умение покорствовать и идти на сделки с совестью» (№ 363). Быть может, здесь звучат реминисценции собственного детства? Мы знаем из биографии писателя, как долго и упорно он боролся с неблагоприятными обстоятельствами, стремясь реализовать свою собственную жажду активной деятельности.
Проблема действия в моральном учении Вовенарга приобретает особое значение в связи с его интерпретацией стоической философии. По его собственному признанию, прочитав в юные годы в числе двух или трех древних авторов Сенеку, он стал «убежденным и яростным стоиком». Испытания его военных лет и последующего периода жизни должны были, казалось бы, укрепить его в этой позиции, а чтение французских авторов — Монтеня, моралистов XVII в. — завершить формирование его взглядов в этом направлении. На самом деле все обстоит гораздо сложнее.
Основной комплекс нравственных идей Вовенарга обнаруживает принципиальные расхождения с философией стоицизма. Стоики осуждают страсть, Вовенарг ее возвеличивает и оправдывает. Стоицизм проповедует резиньяцию и пассивное мужество, Вовенарг — борьбу, сопротивление враждебным обстоятельствам, активность. Не приемлет он и самоубийства — этого традиционного прибежища стоиков, конечного разрешения конфликта внутреннего или внешнего.[194] В ряде максим Вовенарг снимает хрестоматийную героику добровольной и мужественной смерти: «Мысль о смерти вероломна: захваченные ею, мы забываем жить» (№ 143). «Только то; способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен» (№ 142). Истинное мужество состоит не в самоуничтожении, а в преодолении своей судьбы.
Вместе с тем Вовенарг почерпнул в стоической философии ее позитивное, динамическое и воспитательное значение: мысль о тем, что испытания и бедствия возвышают душу, закаляют мужество и волю, мобилизуют внутреннюю силу человека. Следуя стоическому учению в его исконном, античном варианте, Вовенарг приходит к выводу, что человек черпает силу в себе самом, а не в поддержке свыше — в этом еще один пункт его полемики с католической моралью (в том числе и неостоического толка).
О смерти Вовенарг размышляет не как кабинетный философ, замкнутый в абстрактном мире метафизических построений. Он видел ее вблизи, лицом к лицу, она ежечасно грозила ему самому, уносила его товарищей. Он трезво судит о пределах человеческих возможностей, не впадая в патетические преувеличения и проявляя истинно просветительскую терпимость к слабости человеческого естества. «Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависят от того, какой недуг сводит человека в могилу» (№ 137). «Иной раз недуг так истощает больного, что чувства в нем засыпают, разум утрачивает былую речистость, и человек, боявшийся смерти, когда она ему еще не грозила, бесстрашно встречает ее, когда она уже у изголовья» (№ 1 53).
«Всего ошибочнее мерить жизнь мерою смерти» (№ 140). Стоический стереотип корректируется сенсуалистическим пониманием человеческой природы.
Третья книга «Введения...», посвященная проблеме добра и зла «как нравственных понятий», с особой силой подчеркивает относительность этих категорий. Вовенарг скептически относится к различным моральным и философским системам, претендующим на универсальное решение проблемы добродетели и порока. Сам он в качестве критерия выдвигает их полезность. Одни и те же страсти могут обернуться своей положительной и отрицательной стороной, да и само понятие полезности меняется в зависимости от конкретного' индивида и обстоятельств. «Честолюбие — примета дарования, мужество — мудрости, страсти — ума, а ум — знаний, или наоборот, потому что в зависимости от случая и обстоятельств любое явление то хорошо, то дурно, то полезно, то вредно» (№ 676). А поэтому: «Нет правил более изменчивых, нежели правила, внушенные совестью» (№ 133).
Относительность и подвижность понятий добра и зла Вовенарг обосновывает их эмпирической природой, наслаждением или страданием, которые они нам доставляют. Он отвергает в этом вопросе и апелляцию к высшей религиозной истине, и к традиции установившихся мнений, которые ведь, в свою очередь, проистекают из опыта отдельных людей, преходящего и текучего. По существу весь ход его мысли в области морали прочерчивает ту же линию, которую мы видим у Монтескье применительно к религии, праву, государственному устройству. Итак, понятия добра и зла относительны сами по себе, вдвойне относительны когда мы прилагаем их к страстям, и втройне — к такому сложному феномену, как отдельная человеческая личность. «Человек не бывает ни совершенно добрым, ни совершенно злым, но не всегда по слабости своей, а потому, что в нем перемешаны добродетели и пороки... Чем больше в человеке сильных, но разноречивых страстей, тем меньше он способен первенствовать в чем бы то ни было» (№ 589).
Подход Вовенарга к соотношению добра и зла в мире и в отдельном человеке отмечен все той же просветительской терпимостью и носит безусловно оптимистический характер. В этом смысле он подлинный сыч своего времени. Для него неприемлема ни трагическая раздвоенность Паскаля (перед которым он преклонялся, хотя многое оспаривал в его философии), ни, в особенности, скептический пессимизм Ларошфуко. Многие его максимы представляют прямую полемику с тезисом Ларошфуко о корыстной основе человеческих побуждений и прежде всего с трактовкой одного из ключевых понятий его философии — «себялюбия». Вовенарг различает две разных по своей природе и последствиям страсти — самолюбие и себялюбие, которым посвящен довольно обширный раздел во II книге «Введения... ». Первое направлено целиком на себя, замкнуто в пределах собственной личности, ее наслаждений. Второе носит более широкий характер (условно говоря, более «альтруистический»). Оно может быть направлено на других людей, и само понятие наслаждения, к которому неуклонно стремится человек (как истинный сенсуалист Вовенарг признает за ним это право), трактуется более широко и неоднозначно. Так, честолюбие может быть и добродетелью и пороком, в зависимости от того, что является его непосредственной целью. Таким образом, моральная оценка общих понятий поставлена на конкретно эмпирическую основу.
Анализируя последовательно разные человеческие чувства — отцовской любви, приязни, дружбы, жалости, Вовенарг полемизирует с теми, кто мотивирует чувство жалости эгоцентрической подстановкой себя на место страдающего лица (презумпция, широко представленная, в частности, в трудах по теории трагедии как развитие аристотелевой теории «катарсиса», — см. примечание к с. 133). Свое рассуждение он заключает выводом, направленным против концепции Ларошфуко: «разве наша душа неспособна к бескорыстному чувству?» (с. 55). Несогласие с общей концепцией Ларошфуко отразилось и на оценке его как писателя: признавая остроту ума и отточенность стиля, Вовенарг тем не менее не включает Ларошфуко в ту четверку «гениальных прозаиков», которой отмечена литература XVII в.
Итак, проблема добра и зла, пороков и добродетелей в полемике с Ларошфуко и отчасти Паскалем решается у Вовенарга в плане преимущественно морально-психологическом Современные учения показывают ему ее социальный аспект. Речь идет о «Басне о пчелах» Бернарда Мандевиля (1714 г.; Вовенарг, по-видимому, мог читать ее французский перевод 1740 г.). Переходя к его обсуждению, Вовенарг подчеркивает особую важность этого вопроса — о пользе «частных пороков» для общества в целом. Однако решение, предложенное Мандевилем, не встречает у него сочувствия. По его мысли, «польза, приносимая пороками, всегда смешана с великим вредом...»; «...пороки идут на пользу лишь благодаря нашим добродетелям — терпению, воздержанности, мужеству и т. д. Народ, наделенный одними пороками, был бы неизбежно обречен на гибель» (с. 65–66). Таким образом, хотя моральная философия Вовенарга широко оперирует понятием «пользы», его утилитаризм остается в кругу понятий более отвлеченного порядка, нежели развитие коммерции и ремесел. Можно сказать, что в этом вопросе стоицизм Вовенарга служит ему опорой в полемике с тезисом Мандевиля: испытания и трудности больше идут на пользу нравственной природе человека, нежели процветание, порожденное развитием пороков.
Проблема, поставленная «Басней о пчелах», при' водит нас к одному из узловых вопросов Просвещения — вопросу о прогрессе, его смысле и ценности для человечества. Позиция Вовенарга не может быть определена однозначно. С одной стороны, он верит в исконную доброту человеческой природы. Однако в отличие от Руссо он рассматривает ее как единство, без различия времени и места, не противопоставляет первозданную природу современному цивилизованному обществу, не возводит в культ примитивное состояние человечества.
Тем не менее проблема прогресса и его последствий, как для всего человечества, так — в малом масштабе — и для отдельной личности, не раз подвергается обсуждению в сочинениях Вовенарга. Способна ли к совершенствованию человеческая природа вообще и насколько эффективны попытки ее совершенствовать? В плане прогресса отдельной личности Вовенарг дает отрицательный ответ. Воспитание не улучшает человека и вообще уступает по силе и значению врожденным склонностям души. В обширном фрагменте «О натуре и привычке» Вовенарг решительно утверждает: «то, что остается в нас от первоначальной натуры, неукротимей и сильней того, что приобретается учением, опытом и размышлением, ибо всякое искусство ослабляет даже тогда, когда исправляет и отделывает. Следовательно, в приобретенных нами качествах больше совершенств и в то же время недостатков, нежели во врожденных, а помянутая выше слабость искусства проистекает не только из упорного сопротивления натуры, но также из несовершенства принципов самого искусства...» (с. 81). Здесь совершенно очевидно последователь Локка превращается в предшественника Руссо.
В более широком масштабе Вовенарг ставит эту проблему в одном из своих восемнадцати «Диалогов мертвых», опубликованных посмертно. Спор о прогрессе ведется между американцем (то есть американским индейцем — традиционная для Просвещения модель «естественного человека») и португальцем как представителем современной цивилизации. Американец утверждает, что искусства и воспитание испортили нравы и природу, португалец настаивает на преимуществах прогресса. Вовенарг явно склоняется на сторону первого, но он далек от того, чтобы идеализировать ретроспективную «аркадскую» идиллию. Да и сама полемика не носит того острого и напряженного характера, который обнаружится несколько лет спустя в «Рассуждении о науках и искусствах» Жан-Жака Руссо.
Итак, мы видим, что в суждениях Вовенарга присутствует основной комплекс будущего учения Руссо, и комплекс этот сохраняет внутреннюю логическую связь между отдельными положениями. Ыо в нем отсутствует едва ли не самый существенный элемент — социальный пафос Руссо, его плебейский протест против общественного неравенства, который придает такую остроту всем его утверждениям. Вопросы социального порядка ставятся Вовенаргом гораздо более камерно, на ограниченной шкале — светского общества, военного сословия, сильных мира сего, в салонном интерьере, а главное — в относительно второстепенных социальных проявлениях. Он остается по преимуществу моралистом.
Особое место в сочинениях Вовенарга занимают литература и литературная критика. По-видимому, именно эти опыты послужили поводом для его переписки с Вольтером. Круг обсуждаемых авторов очерчен очень точно: это классическая литература ушедшего века — Корнель и Расин, Мольер и Лафонтен, «четыре гениальных прозаика» — Лабрюйер, Паскаль, Боссюэ и Фенелон; Буало и Филипп Кино; из более близких по времени — Жан-Батист Руссо, Фонтенель и, конечно. Вольтер.
Суждения Вовенарга о литературе носят более консервативный характер, чем его морально-философские концепции. Они определяются в целом установками классицистической доктрины, частично дополненной и осмысленной в свете литературных споров его времени. В панораме литературы великого века центр тяжести для Вовенарга совершенно очевидно смещается к концу — это проявляется и в его литературных при-страстиях и в самой точке зрения. Ставшее традиционным сравнение Корнеля и Расина безоговорочно решается в пользу второго. В своих упреках Корнелю Вовенарг отчасти следует по пути, намеченному еще Буало. Они касаются тех сторон поэтической манеры Корнеля, которые мы сегодня связываем с барочными тенденциями его творчества, т. е. с отступлениями от требований строгой классицистической поэтики. В этом смысле показательны ссылки на неудачно избранные образцы — Лукана, Сенеку, испанских авторов (см. примечание к с. 129). Вовенарга отталкивает в Корнеле преувеличенная риторичность, гипертрофия характеров и страстей, которой он сам всячески избегал в своих моралистических размышлениях. Сложную диалектику чувства и разума, механизм которой он пытался раскрыть, он находит не у Корнеля, а у Расина. Принимая как исходную классическую формулу Лабрюйера (Корнель изображает людей, какими они должны были бы быть, Расин — такими, каковы они на самом деле), Вовенарг не склонен истолковывать ее как оправдание преувеличений Корнеля (см. с. 128). Для него ближе Расин, ибо и сам он видит свою задачу не в идеализированном изображении человека, а в непредвзятом анализе его нравственного мира.
Избирательность литературных вкусов Вовенарга диктуется, с одной стороны, жанровой иерархией классической поэтики, с другой — направлением и принципами собственного творчества. Так, признавая высокие достоинства Мольера, он ставит его ниже Расина, ибо Мольер изображает повседневных и заурядных людей, которые мало привлекательны для Вовенарга-моралиста, Расин же — людей с «возвышенной душой». Итак, критерием здесь выступает самый объект изображения. Но, сопоставляя великого комедиографа с Лабрюйером, запечатлевшим в своих «Характерах» отнюдь не «возвышенные души», Вовенарг ориентируется на способ изображения, нд жанровую форму. Абстрактно обобщенная манера Лабрюйера явно импонирует ему больше, чем конкретная и образная у Мольера. Этим, по-видимому, объясняется и двойственная оценка Лафонтена.
Среди «четырех гениальных прозаиков» его особенно привлекает Фенелон, которого он берет под защиту в споре с Вольтером. В этом смысле Вовенарг разделяет пристрастия своего времени, находившего в «При ключениях Телемака» и катехизис «просвещенного монарха» и школу нравственной мудрости (по подсчетам А. Шереля, роман Фенелона издавался на протяжении XVIII в. 150 раз!). Отношение к Паскалю было, как мы видели, более сложным: споря с ним по важным, стержневым моментам его философии, Вовенарг не переставал изумляться его писательскому мастерству.
В противовес моралистической и ораторской прозе роман оценивается безоговорочно отрицательно. Отчасти здесь сказалась все та же устойчивость классицистических табу, зафиксированных в «Поэтическом искусстве» Буало. Но дело не только в этом. Главным пороком романов Вовенарг считает неправдоподобие, «лживость» по отношению к изображаемой в них действительности (т. е. опять-таки человеческой натуре). Скорее всего, говоря о «небылицах», Вовенарг имеет в виду широко вошедшие в моду псевдофантастические и псевдовосточные романы, наводнившие книжный рынок в 30–40-х гг. XVIII в.[195] Мы знаем, что за этой условной декоративностью и занимательностью скрывалась достаточно верная, хотя и социально суженная картина современных нравов. Но в такой форме она не представляла для Вовенарга интереса и привлекательности: социально-психологический типаж романов, весь строй царящих в них отношений — поверхностный дилетантизм суждений, легковесность чувств, обращенность к чисто внешним формам успеха, дешево купленные репутации — все это вызывало у него резкое неприятие в жизни и в литературе. Об атом достаточно красноречиво говорят его собственные беглые зарисовки светской жизни и светских людей. Что касается крупных мастеров романного жанра той поры, которые могли оказаться вполне созвучными его идеям (мы имеем в виду прежде всего Прево), то мы не располагаем никакими данными — читал ли он их или нет.
В своих критических размышлениях о литературе Вовенарг не мог не откликнуться на главную дискуссию, занимавшую умы начиная с последнего десятилетия XVII в. — Спор древних и новых.[196] Правда, в 1730-х гг. Спор в целом уже исчерпал себя — последним его отзвуком было выступление Вольтера против одного из самых последовательных сторонников «новых» — Удар де Ла Мота (Вовенарг упоминает о нем в своем эссе о Вольтере, см. с. 232 и примечания). Ряд попутных замечаний, сделанных Вовенаргом в разной связи, показывает, что он верно уловил самый уязвимый пункт в концепции «новых» — отождествление познавательной («информативной») ценности литературного произведения и ценности художественной. Этот чисто механистический подход сказался еще на первых этапах Спора, в 1680-х гг., и получил практическое претворение в литературной деятельности Бернара де Фонтенеля, одного из самых активных защитников позиции «новых». О Фонтенеле Вовенарг пишет дважды — в коротком эссе, ему посвященном, и в фрагменте «О поэзии и красноречии». Кроме того, не называя его прямо, он недвусмысленно полемизирует с ним в очерке о Буало (с. 119 и примечания). Вовенарг признает научно-просветительные заслуги Фонтенеля, много еде лавшего для популяризации точных наук и борьбы с «суевериями», но ставит ему в вину безразличие к поэтической форме и недооценку самой поэзии: если признать решающим критерием литературы наши знания о внешнем мире и новизну мыслей, то к величайшим поэтам следовало бы причислить Ньютона. Сухому и плоскому рационализму Фонтенеля, его культу здравого смысла Вовенарг противопоставляет жизнь сердца, чув ства, которую способна раскрыть не логика холодного разума, а поэзия. Фоьтенель, вступивший в литературу за тридцать лет до рождения Вовенарга и переживший его на десять лет, несмотря на всеобщее признание и феноменальную продуктивность, представлял в ту пору уже вчерашний день литературы. Вовенарг намечал в своем творчестве тенденции литературы будущей.
Из современных авторов главное внимание Вовенарга привлекает, конечно, Вольтер, в котором он видел своего духовного наставника. В обширном эссе, изданном через много лет после его смерти, он останавливается на главных поэтических произведениях Вольтера — трагедиях, поэме «Генриада», стихотворениях, «Храме Вкуса», касается и его исторических сочинений. При всем преклонении перед гением и авторитетом учителя Вовенарг сохраняет самостоятельность суждений. Его разногласия с Вольтером, получившие отражение в их переписке, касаются как более частных оценок (Боссюэ, Фенелон, Корнель), так и принципиальных (Паскаль). Самое удивительное — это то, чго Вовенарг не только умеет отстоять свою точку зрения, но и повлиять на суждения своего корреспондента (а ведь в годы, когда велась переписка, Вольтеру было уже пятьдесят!). Основания для этого утверждения дает сопоставление «Храма Вкуса», с ксторым по некоторым вопросам спорит Вовенарг, и «Века Людовика XIV» (1751). Многие оценки здесь изменены или дополнены в духе замечаний, сделанных Вовенаргом. В частности, введен пассаж о Лабрюйере, который в «Храме Вкуса» вообще не упоминался. Особенно показательно изменение в оценке Паскаля.[197]
Жанровые и композиционные особенности прозы Вовенарга идут от классической традиции XVII в. В особенности это относится к его афористическим размышлениям и максимам, которые во многих случаях построены по модели афоризмов Ларошфуко с их заостренными антитезами и неожиданными концовками. Однако у Вовенарга явно намечается тенденция к распространению мысли, число лаконичных максим относительно невелико. Попытка развить традицию Лабрюйера сказалась е серии «Характеров» (они не вошли в наше издание), которые, однако, значительно уступают образцу. Некоторые из них представляют собой результат самоанализа, опыт «объективации» собственной личности — именно в этом плане они интересны. Но Вовенарг слишком прочно еще связан с классицистическими принципами, чтобы прийти к «исповедальной» прозе, как эго сделает четверть века спустя Руссо. С другой стороны, от Лабрюйера Вовенарга отличает отсутствие (или ослабленность) социальной характеристики. Да и в моральных рассуждениях она выражена довольно суммарно, и социальные контуры изображаемых им проявлений человеческой природы обозначены весьма расплывчато. Социум Вовенарга в тех случаях когда он приобретает сколько-нибудь конкретные черты, замкнут в сравнительно узких рамках его личного опыта: военная среда и светское общество, которое он знал скорее издали. Порою создается впечатление, что истинный его «социум» — это выдающиеся государственные деятели и мыслители разных эпох, с которыми (или от чьего имени) он спорит, за которых «проигрывает» несостоявшисся в жизни судьбы и роли, сталкивая их в самых неожиданных комбинациях. Это ясно выступает в его «Диалогах» — жанровой модели, идущей от Лукиана и очень популярной в конце XVII в.: ей отдали дань и Фонтенель в нескольких сериях «Диалогов мертвых», и столь почитаемый Вовенаргом Фенелон.
В восемнадцати диалогах у Вовенарга одни и те же персонажи нередко выступают дважды и трижды — каждый раз с другим собеседником: Фенелон со своим постоянным реальным антагонистом Боссюэ, с кардиналом Ришелье (умершим до его рождения), с Паскалем; Ришелье, в свою очередь, — с Корнелем, Фенелоном и Мазарини; Брут — с Цезарем и с «молодым римлянином»; Боссюэ — с Фенелоном и с Расином. Это позволяет автору создать своеобразное «изменение оптики», раскрыть разные аспекты личности великого человека, ибо новый собеседник означает новую тему, новую ситуацию и соположение. Видимо, несмотря на структурные различия, в сознании Вовенарга присутствовали и «Сравнительные жизнеописания» Плутарха. И хотя «Диалоги» нельзя причислить к лучшим сочинениям моралиста, они демонстрируют его поиски новых возможностей в рамках устойчивой литературной традиции.
Место Вовенарга в литературе французского Просвещения оживленно дискутировалось уже младшими его современниками — Мармонтелем, Кондорсе, Лагарпом: спор шел о том, можно ли причислить его к партии «философов» (в том специфическом значении, которое это слово получило в середине XVIII в.), или же он был добрым христианином, или, на худой конец, «философом-христианином» (формула Мармонтеля в его краткой биографической заметке о Вовенарге). Не подлежит сомнению, что первая из названных версий — наиболее соответствует реальному положению вещей, хотя в силу обстоятельств своей биографии Вовенарг близко соприкасался только с Вольтером. В его сочинениях мы не находим нигде тех антиклерикальных выпадов, критики церкви как института и реальной практики ее служителей, которыми пестрит литература того времени, — мы видели, что реалии общественного бытия редко попадают в поле его зрения. Однако его религиозно-философские позиции несут на себе недвусмысленную печать деизма, вольномыслия, но не в его светски-фривольном, «игровом» варианте, который был так распространен в литературе XVIII в., а в глубоком и серьезном. И неудивительно, что в ряде статей «Энциклопедии» обнаруживаются текстуально точные отрывки из его сочинений,[198] а неопознанная работа («О достаточности естественной религии») приписывалась попеременно то ему, то Дидро (см. ниже: «Текстологические принципы издания»).
Жизненный путь Вовенарга прервался в момент, когда просветительская мысль стояла на пороге решительного сдвига в философских, политических и социальных вопросах. Позднейшие исследователи XIX в. пытались гипотетически сконструировать его путь на завершающем этапе эпохи — в годы революции.[199] Не будем повторять эту наивную игру, не будем делать из Вовенарга ни Андре Шенье, ни генерала Оша. Он был самим собой — значительным и своеобразным мыслителем, тонким наблюдателем человеческой натуры, мастером слова.
Н. Жирмунская
Сочинения Вовенарга впервые увидели свет в начале 1746 г., без имени автора, под названием «Введение в познание человеческого разума, сопровожденное размышлениями и максимами» («Introduction a la connais-sance de l’esprit humain, suivie de reflexions et de maximes»). Второе издание под тем же названием, исправленное в основном по замечаниям Вольтера, вышло в июне 1747 г. через две недели после смерти автора. Современные текстологи затрудняются определить, все ли исправления принадлежат самому Вовенаргу, тогда уже тяжело больному. Возможно, что часть из них была внесена издателями книги — аббатами Трюбле и Сеги, но также по правленному экземпляру первого издания. Как бы то ни было, издание 1747 г. считается каноническим последним прижизненным. В последующие десятилетия XVIII в. в журналах и сборниках время от времени появлялись новые публикации сочинений Вовенарга, не вошедших в издание 1747 г. Некоторые из них уже в конце XVIII в. вызывали сомнения в смысле авторской атрибуции. Так, чрезвычайно важное в философском плане сочинение «О достаточности естественной религии» появилось в печати сначала под именем Вовенарга, а вскоре после этого — под именем Дидро (к тому времени уже умершего) и в дальнейшем включалось в собрания его сочинений, хотя и с оговорками.
В 1797 г. появились одно за другим два двухтомных собрания, впервые под заглавием «Сочинения» и «Полное собрание сочинений». Второе из них, подготовленное А. Фортиа д’Юрбеном, включало кроме предшествующих публикаций также новый материал по рукописям, полученным от родных и друзей Вовенарга, и было снабжено примечаниями и предметным указателем. В 1806 г. вышло новое двухтомное и расширенное издание, подготовленное Сюаром: Oeuvres completes de Vauvenargaes, nouvelle edition, augmentee de plusieurs ouvrages inedites et de notes critiques et gram-maticales, пвслуяедвшее поводом для судебного процесса между издателями этого и предыдущего собраний. Издание Сюара при всех его несовершенствах учитывается новейшими исследователями и комментаторами.
Наиболее полным считается до сих пор издание Жильбера в двух томах, на котором базировались все последующие, вплоть до 30-х гг. нашего века: Oeuvres de Vauvenargues и Oeuvres posthumes et inedites de Vauvenargues. Paris, 1857. Тем не менее, как убедительно показали в недавнее время А.-М. Руссо и Жером Веркрюс, оно ни в какой мере не отвечает требованиям современной текстологии. Подлинно научно-критического издания сочинений Вовенарга пока еще не существует (см.: Vercruysse J. Vauvenargues trahi: Pour une edition authentique de ses oeuvres // Studies on Voltaire and the eighteenth century, 170, 1977; Rousseau A.-M. L’exemplaire des Oeuvres de Vauvenargues annote par Voltaire ou l’imposture de l’edition Gilbert enfin devoilee// The Age of Enlightment: Studies presented to Theodore Besterman. London, 1967).
Настоящий перевод, впервые знакомящий русского читателя с основными произведениями Вовенарга, выполнен по новейшему изданию Дажана: Vauvenargues. Oeuvres / Publ. avec concours du Centre National des Let-tres. Chronologie, inUod., notes et index par Jean Dagen. Paris: Gamier-Flammarion, 1981. Издание это не претендует ни на полноту, ни на статус научно-критического, однако составитель принял во внимание критические замечания и предостережения, содержащиеся в статье Веркрюса, Книга включает все «классические» и не вызывающие текстологических сомнений произведения Вовенарга, которые могут представить интерес для современного читателя. За ее пределами остались религиозно-философские сочинения, письма, «Диалоги» и некоторые второстепенные фрагменты.
Мы сохраняем расположение материала, принятое Дажаном в первом разделе книги, которое точно следует изданию 1747 г. (исключены нами только два небольших сочинения, которые ввели в него Трюбле и Сеги). Посмертно изданные тексты, составляющие у Дажана второй раздел, вынесены нами в Дополнения и даются выборочно. Фрагментарный принцип, характерный для писательской манеры Вовенарга, позволил отобрать наиболее интересные для нашего издания тексты, не разрушая цельности материала. В Дополнения вошли также размышления и максимы, исключенные автором при переработке первого издания; они составляют третий раздел книги Дажана. Все максимы и размышления в Дополнениях продолжают нумерацию основного раздела (с № 331 по 963 арабскими цифрами). В статье отсылки к максимам для удобства обозначены арабскими цифрами. Тексты Вольтера и Мармонтеля (Дополнения) переведены также по изданию Дажана. Весьма скупые и лаконичные примечания Дажана частично учтены нами, но существенно расширены и дополнены за счет историко-литературного и философского материала, требук-щего пояснений с точки зрения современного читательского восприятия.
Впервые на русском языке избранные мысли Вовенарга появились в книге: Избранные мысли Лабрюйера с прибавлением избранных афоризмов Ларошфуко, Вовенарга и Монтескье / Пер. с франц. яз. Г. А. Русанова и Л. Н. Толстого. С предисл. Л. Н. Толстого. Москва: Посредник, 1908. Вовенарг представлен здесь двумя разделами, содержащими соответственно 104 и 91 афоризм. Нумерация не совпадает с авторской. Остальные сочинения Вовенарга на русский язык не переводились.