Глава третья «ЖИЗНЬ — ЭТО ВСЁ» (1917–1924)

Пережитое на фронте он старается позабыть, придавая себе вид бывалого солдата и ободряя соседей по палате шуточками и остротами. Около трех недель пролежит он в полевом лазарете, что устроен во фламандском городке Торхаут. Затем, во второй половине августа, его переводят в Дуйсбург, делая пациентом военного госпиталя Святого Винсента. И тут времени у него в избытке, чтобы строить планы на будущее, каким бы туманным оно ни казалось. Раны меж тем заживают, и раздумьям с мечтами они не помеха. Он может даже поехать в Оснабрюк — на похороны своей матери. И вспомнить по пути туда о своем земляке, Георге Миддендорфе, которого порадовал письмецом на следующий день после ранения: «Попал в торхаутский лазарет, но долго здесь не задержусь. Толком мне ничего не досталось, ранение легкое, можно сказать, царапины, болей нет, до скорого».

Но встрече под грохот канонады не бывать, Фортуна снова улыбается Ремарку. Его оставляют в городе, на фронт возвращаться не надо. Он наслаждается вновь обретенной свободой и в чем-то даже легкомысленной жизнью. Работает в канцелярии, играет для раненых на рояле, флиртует с медсестрами, а в амурных делах с дочерью начальника госпиталя и некоторыми другими барышнями даже весьма преуспевает. «Живется мне тут очень хорошо. Гуляю по саду, могу уйти, когда захочу, сытно кормят, в общем, предел мечтаний!.. Приписан к запасному батальону 78-го пехотного полка в Оснабрюке. Явлюсь туда как-нибудь попозже! Получил пока должность писаря. Быстро расставаться с нею не собираюсь. Немножко везения, немножко ловкости...»

Мыслями он с теми, кто все еще на передовой, в окопах. «Клацаете затворами — и ничего нового? Они вас уже шкворили в траншее? Кого еще покалечили? Что поделывает наш любимый капрал?» Месяц спустя он пишет Миддендорфу о тех общих знакомых, которые умерли в госпитале или лежат там с тяжелыми ранениями. Язык его писем грубоват и выглядит деланым, будто ему важно не дать вырваться наружу внутреннему напряжению. Подписывается кличкой «мазила», которую заслужил у друзей за небрежный почерк. «Большущее спасибо за открыточку. Ранки мои заживать не хочут. Позаботился, однако, о том, чтоб задержаться в госпитале сём лазареточном. Шашни завел с дочкой инспектора всемогущего и писарем хитрым заделался при унтере от полиции. И коль не упасть кирпичу на главу его расчудесную и не стать ему годным к воинской службе иным образом мерзопакостным, то провел бы он здесь и всю зимушку морозную. Может в город выходить, когда хочется, девушек себе заводит с Рейна поядрёнестей, на концертах бьет по клавишам рояля с виртуозностью, сестрами Креста Красного обожаем, их до дома отчего провожаючи, всеми горячо любим, человек сей человечнейший. Палата у него отдельная, с постелюшкой мягкою. Музыку сочиняет, книжки читает разные и о собрате Доппе милом своем думает! Подражать он мне должен камраду хитрому. Приходит он в канцелярию, любезничает с дочкой инспекторской и ребят докторских учит музыке. И остается, как и я, в лазарете чудном нашем удивительном при жратве столь пользительной. О жаркое чудное из свиньи откормленной! Только ноют все еще раны его гнойные».

В письмах он хочет казаться веселым, таков он и есть, но увиденное на фронте постоянно перед глазами. «Премерзкое это занятие — в такой собачий холод ползать по воронкам. Стоять на посту, коченея на ледяном ветру, и вообще не чувствовать себя человеком. На днях сюда прибыл санитарный эшелон из Камбре. Ребята тоже очень жаловались на лютую стужу в окопах. Немало страшно изувеченных, с ампутированными конечностями, у некоторых раздроблены кости... Сидеть тут в тиши и тепле кажется мне порой преступлением».

Рождество он празднует в Дуйсбурге. «На Рождество и Новый год в отпуске не был, из-за запрета на отпуска. Но и здесь праздник был прекрасным. Сестры милосердия заезжали в каждую палату с ангелочками и сверкающей огоньками елочкой, с подаяниями и подарками. Бедняги в своих койках были тронуты до глубины души и потому не смогли спеть ни одной старинной песенки. Иной проводил рукой по глазам. А “старики” плакали как дети и топили в белых подушках сердечную боль и тоску по родному дому. Я все это видел. Потому что помогал сестрам, вручая каждому раненому три марки как подарок от жителей города».

В эти первые дуйсбургские недели он начинает писать. «А пиши-ка ты о жизни, какая она теперь есть. Интерес большой, потому как пишется роман», — сообщает он Георгу Миддендорфу вскоре после поступления в госпиталь. Судя по этому письмецу, можно, пожалуй, сказать, что тема, развернутая потом в романе «На Западном фронте без перемен», рождается и начинает зреть в нем сразу же после пережитого на фронте. Заводя разговоры с товарищами по госпиталю, он слушает их рассказы, а в письмах Миддендорфу все больше вопросов о ситуации на фронте и настроении солдат, сражающихся на передовой. Мы знаем, что вскоре он оставит эту работу. 6 марта 1918 года умрет Фриц Хёрстемайер, и Ремарк возьмется за совсем другие вещи — стихи и роман, который опубликует в 1920 году под названием «Приют грёз». Эти первые более или менее серьезные поэтические и эпические опыты выдают в нем романтически настроенного мечтателя и умного не по годам «философа». Любимый учитель ушел в мир иной, навсегда оставшись в памяти ученика. Он и «оттуда» будет оказывать влияние на его творчество. Для романа о войне Ремарку не хватает пока ни отдаленности от нее во времени, ни художественной зрелости.

В госпитале города Дуйсбурга Ремарк пробыл до конца октября 1918 года. А в апреле было напечатано его первое стихотворение. Оно появилось в «Шёнхайт», любимом журнале мечтателей-мансардовцев, называлось «Я и Ты» и обращено было к покойному Фрицу. О мрачном пути и юном горящем сердце шла в нем речь. А смерть, которой автор еще совсем недавно, можно сказать, смотрел в глаза, обретала неоромантический ореол. Одинокий путник, бредущий в ночи и смиренно принимающий удары судьбы, еще не раз встретится нам в творчестве Ремарка. Читатель напрасно станет искать в его стихах признаки того нового, волнующего языка, которым пользовались такие лирики-экспрессионисты и — дадаисты, как Август Штрамм, Эльза Ласкер-Шюлер, молодой Готфрид Бенн или юный гений Георг Гейм, утонувший в реке Хафель во время катания на коньках. Нет ничего похожего на элитарно-отточенные гимны Стефана Георге или меланхолически-печальные песнопения Гуго фон Гофмансталя. Чужда Ремарку и отважно-насмешливая лирика Ведекинда и Моргенштерна.

Я и Ты

Иду своим немым путем

Сквозь ночи мрак, сквозь ночи мрак.

Не плачу я, лишь молча я

Бреду один сквозь ночи мрак.

Пусть путь мой — боль, пусть мрачен путь,

Но юным сердцем весь горя,

Я молча лишь склоню главу —

И снова в путь, ведь знаю я:

Когда-то путь я свой свершу,

Когда-то день я воскрешу,

И вспыхнут розы под ногой —

И я помилован тобой.

Когда-то утолится страсть,

Утихомирятся мечты —

Великий миг, глубокий сон —

Вдруг явь:

едины Я и Ты![21]

Когда он пишет эти строки, ему нет и двадцати. В такой же тональности выдержано и то, что затем публикуют «Шёнхайт» и «Оснабрюкер тагеблат». Из газеты родного города его стихи перепечатывает журнал «Югенд». Бывает, рифмуются и названия: «Abschied», «Nocturne», «Abendlied»[22].

О мировой скорби, конечно же, высоким слогом: «Я с вами был, к вам сердцем прирастая, / И по ночам так нежно догорал / Огонь свечи, на женской коже тая, / Но никогда я вам не доверял. / Сидел с друзьями часто я всю ночь, / Смеясь под звон стекла и отблеск вин, / И танцевать, и петь я был не прочь,/ Но я всегда, поверьте, был один».

Порой строки полнятся любовным шепотом: «Близкое — вдали. И лишь/Горизонт проходит твой сквозь сердце. / Руки твои так далеки, / Забыт твой рот, / Твое дыханье — лишь ветер вокруг».

Встретится читатель и с отказом от земных благ: «Звезда влечет меня сильнее женщин, / А над порывами встают вопросы. / Бог умер бы, о, окажись вдруг вечен / Дух сладострастья, а не путь в торосах».

Насмешливое высказывание Ремарка о своем романе «Приют грёз» можно с уверенностью отнести и к его стихам: «Книга поистине ужасная... Не напиши я впоследствии чего-нибудь получше, она могла бы спровоцировать и на самоубийство».

Меж тем именно тональностью своих опусов он хочет потрафить вкусам бравого бюргера. Читая его «Прощание», напечатанное в городской газете, поклонники трогательно-наивных виршей узнают, что сам Карл Хенкель ставит «стихотворение молодого и многообещающего автора в один ряд с самыми проникновенными песнями о любви». Могла ли такая оценка не польстить самолюбию молодого поэта? Ведь Карл Хенкель известен всей стране — как поэт с воззрениями эсера и как один из поборников натурализма. И потому наряду с Герритом Энгельке, пролетарским поэтом, умершим в конце войны в британском плену, его можно считать мастером, который служит юному Ремарку образцом и примером. Позже редакция оснабрюкской газеты объяснит повторную публикацию «Я и Ты» «множеством просьб со стороны читателей». Такая публичная поддержка не могла не окрылить порывистого, хотя и очень еще неуверенного в себе пиита. При всей их эксцентричности письма Ремарка более или менее знаменитым собратьям той поры показывают, что значит ему поэзия и каково его отношение к жизни. «У Вас я нахожу то, что так люблю, — настроение!» — сообщает он Людвигу Бэте[23]. «Стихотворение мыслится мне всегда картиной. Живописец стремится к абсолютной гармонии линий и красок, он не нарушит ее лишним цветом, он скрупулезен в работе с палитрой. Вот так же обстоит дело и с стихосложением. Красками служат слова, линиями — их звучание... Человек чего-то стоит лишь как идеалист. Люблю людей, готовых отдать жизнь за идею. Безоглядных! Неистовых! Мы молоды, и это прекрасно! — говорит Гёте». Его захлестывает чувство восхищения: «Духовной жаждою томим, я иду к Вам, чтоб утолить ее из Вашего источника», — пишет он Карлу Хенкелю. Ремарк ищет свой путь, на других взирает снизу вверх, сам себя еще не обрел — вот в чем суть этих его высказываний.

Гуго фон Гофмансталь, Георг Тракль и Георг Гейм напечатали свои великолепные стихи в неполные двадцать лет. Гёте в двадцать четыре года написал первый вариант «Фауста», а в двадцать пять «Вертера», Георг Бюхнер, ушедший из жизни в двадцать четыре года, оставил нам «Дантона» и «Войцека», Томас Манн в двадцать один год начал писать «Будденброков», Роберт Музиль в двадцать пять лет создал «Душевные смуты воспитанника Тёрлеса». В ранних же произведениях Ремарка, будь то стихи, рассказы или романы, не найти сколько-нибудь заметных признаков мастерства будущего писателя. Меланхолия, мировая скорбь, склонность к философским размышлениям, общая тональность с нотками романтики, мечтательности и грусти — всем этим тоже будет пронизана ткань его больших романов. Но Ремарк не принадлежал к числу тех, чей талант раскрылся в молодости. Ему понадобились годы, чтобы заговорить своим языком и найти свои темы.

Об этом свидетельствуют и записи в дневниках, которые Ремарк вел — с большими перерывами — с осени 1918-го до 1955 года включительно. Записи на первых страницах очень интимны, повествуя о любовных страданиях, об упоении любовью, о приступах отчаяния, которые испытывает человек, постепенно мужая и задумываясь о своей судьбе. Он боготворит дочь начальника госпиталя Марту, актрису Люцию, девушку по имени Хедвиг, именно они в эти месяцы у него явно в фаворе, им он пишет пространные письма, скорее всего, вовсе не отправляя их, вновь и вновь и с горечью в сердце вспоминает Фрица Хёрстемайера. Если в переписке с товарищами по фронту он небрежно-ироничен, то в дневниках это человек колеблющийся, а то и нерешительный, отводящий взгляд от повседневной реальности еще не окончившейся войны.

Однако уже в ранний период в нем рождается мелодия, которая, звуча пока не очень ясно, будет потом возникать вновь и вновь и определит его отношение ко многим женщинам, встреченным им на жизненном пути. Так, 15 августа он записывает: «Я не требую платонической любви! Но не желаю и любви только чувственной!.. Неверности нет, как нет ни греха, ни добра и зла... Эти мысли навеяны сегодня тобой, Люция, ибо, обрученная с другим, ты была моей возлюбленной три часа, полных блаженства... Будь эти прожитые нами вместе часы лишь экстазом плоти, обратная реакция не замедлила бы последовать: отвращение и обоюдное презрение!.. Любовь — это высшая гармония, созвучие умов и сердец, рожденное плотью. То, что нужно для брака, я назвал бы дружбой. Любовь — это упоение!.. И значит, нельзя обвинить в измене женщину, которая любит другого!» Чувство вины мучает неугомонного любовника. Оно не оставит его до конца и в зрелом возрасте. «О, как бы мне не стать преступником во второй раз! Я вырвал Хедвиг из ее в муках завоеванного и столь желанного ею покоя, увлек в омут моей беспокойной жизни и сделал ее несчастной. Чтобы теперь, получив скоротечное удовольствие, повергнуть в горькое разочарование еще одну женщину? Порой я страшусь самого себя, страшусь тех сил, которые играют мною, скрываясь в какой-то черноте». Порой записи на этих страницах звучат так, будто сделаны рукой самого Рихарда Вагнера: «Вопреки всем желаниям и всем страстям. Финалом может быть только отречение!»

Людям в его возрасте свойственно выражаться именно так, и, ведя в эту пору дневники, Ремарк вовсе не думает о том, что когда-нибудь их опубликует. Это попытки обрести в себе уверенность, преодолеть страхи, избавиться от меланхолии, от угнетенного состояния духа. Не следует поэтому переоценивать написанное на этих страницах. Они лишь бросают свет на тогдашнее мироощущение Ремарка и дают некоторое представление о содержании его первых опусов и языке, которым они написаны.

Ранние дневниковые записи, первые стихотворения и появившийся вскоре роман — все это вместе ясно свидетельствует о душевном кризисе Ремарка, его действительных и вымышленных страданиях, беспокойной фантазии, попытках нащупать дорогу в воображаемый писательский мир. Он несчастлив — даже когда восторженно славит счастье. Месяцы пребывания на фронте вырвали его из идиллии довоенного времени. Ремарк еще не осознает, что приключившееся с ним — это не только его судьба, а судьба целого поколения. Драма молодых людей, вернувшихся с полей войны в мирную жизнь и не находящих в ней смысла, участь «потерянного поколения» («lost generation» — впервые его так назвала Гертруда Стайн) взволнует во второй половине 1920-х годов Эрнеста Хемингуэя, Фицджеральда и других, прежде всего американских, писателей. Время вырвалось из проторенной колеи, после войны многое перестанет быть тем, чем было...

С политической точки зрения, в эти недели завершается существование кайзеровского рейха. Именно тогда происходят события, которые определят расстановку сил в стране в ближайшие годы и станут историческим фоном действия в нескольких романах Ремарка. Германский фронт летом 1918-го вот-вот рухнет. Гинденбург и Людендорф попытались предотвратить неизбежное поражение, бросив войска в отчаянное наступление. Но во Францию уже прибыли первые американские полки, да и арсеналы противников рейха пополнились вооружением и снаряжением, переброшенным с другой стороны Атлантики. 28 сентября рейхсканцлера Гертлинга вызывают в ставку Верховного командования и, к его неописуемому ужасу, требуют немедленно начать переговоры о перемирии. Социал-демократы и — отчасти — либералы добивались парламентской демократии на протяжении десятилетий, а Людендорфу ее экстренно подавай. Но архиреакционер Савл не стал демократом Павлом. Цель у коварного стратега совсем иная: возложить вину за поражение на ненавистную СДПГ. Разглагольствуя о «долге» и прусских добродетелях, господа из вильгельмовской элиты самым позорным образом уходят от ответственности за свое легкомысленное поведение. «Они заварили кашу, пусть они ее и расхлебывают», — говорит Людендорф. «Немецкий народ — это банда мерзавцев, пусть в день возмездия ни одна пуля не пройдет мимо цели», — говорит кайзер. И оба бегут за границу. Гинденбург становится автором тезиса об «ударе ножом в спину», и даже Фридрих Эберт способствует сокрытию правды, приветствуя возвращающихся с фронта возгласом: «На поле брани — не побеждены!» «Ноябрьские преступники» названы, и ничто не будет будоражить умы немцев в трудные годы становления республики сильнее, чем мнимое предательство социал- и прочих демократов, «сдавших страну Антанте» и подписавших в Версале мирный договор. Именно консерваторы, развязавшие и проигравшие войну, ложью и клеветой подтачивают опоры республики — первой в тысячелетней истории германских земель.

За предложением о перемирии следует восстание матросов в Киле, служа примером для таких же революционных действий по всей стране. Образуются Советы солдатских и рабочих депутатов, вспыхивают уличные бои, в рабочем движении намечается раскол, задача, стоящая перед социал-демократами с их большинством в парламенте, — невыполнима. Внести в хаос порядок действительно не получается. Свирепствуют офицеры добровольческого корпуса. Подавлены восстания коммунистов и их приверженцев в Баварии, Гамбурге и других местах молодой республики. Страна охвачена стачками, капповский путч сорван всеобщей забастовкой. В Баварии, Рейнской области и Саксонии сепаратисты пытаются разрушить целостность государства. В Верхней Силезии идут кровавые бои с польским населением, а в ноябре 1923-го в Мюнхене, близ Зала баварских полководцев, полным провалом заканчивается путч дилетантов: верные правительству солдаты встречают их оружейным огнем. Во главе колонны шли два господина: Гитлер и Людендорф.


Можно сказать, что события на фронтах не находят сколько-нибудь серьезного отражения в дневнике Ремарка. Но он с растущим беспокойством следит за развитием общей ситуации. И это, заметим, при всей его увлеченности поэзией и женской красотой. Мысли о войне и будущем Германии он зафиксирует лишь в одной записи — после «долгого разговора с товарищем, вице-фельдфебелем Лейглом», — но они предельно ясны. Конечно, в первую очередь он хотел бы «избавить не только искусство, но и жизнь от всего прогнившего, застойного и наносного, очистить оперетты и водевили от пошлости», но ему важны и политические требования. И он формулирует их с отвагой мятежника: «Устаревшие методы воспитания — на свалку, в случае необходимости бойкотировать всю работу школ, решительно улучшить условия жизни народа, провести земельную реформу, отвести от молодежи угрозу ее милитаризации, объявить войну милитаризму в любых формах его проявления. Сплоченными действиями препятствовать принятию законов, фактически поощряющих издевательства и угнетение... Не думайте, что молодежь Германии умирает и страдает из любви к кайзеру и Отечеству! Выбросьте такие мысли из ваших черепных коробок! Патриотизм — это для тех, кто на войне наживается или имеет броню!»

Совсем скоро ему предстоит вернуться на фронт. Он ждет этого момента с чувством неизбежности и в настроении, близком к отчаянию. «На днях меня выпишут из госпиталя, — записывает он в дневник 4 октября, — снова на передовую. А я так радовался возможности ходить в театр, на концерты, работать зимними вечерами в уюте, при свете лампы. Вместо этого придется стоять на посту в траншее, коченея от холода. Так или иначе! В конце концов это всего лишь прогулка. Ты совершаешь ее раз за разом. Пока однажды с нее не вернешься. И тогда какой-нибудь пастор прочтет тот или иной псалом, а дома они облачатся в черное, немного поплачут, немного повздыхают, — и вечный, не знающий покоя поток жизни понесется дальше, как будто никогда и не было этого сердца и этих страстных желаний... И ничего с этим не поделать». Минет девять дней, и он запишет: «Мир! Большой радости это не вызывает. Похоже, все успели привыкнуть к войне... Я тоже не испытываю настоящей радости. Почему, не знаю. Смирился с мыслью о возвращении на фронт».

31 октября Ремарка выписывают из госпиталя и направляют в первый запасной батальон 78-го пехотного полка, расквартированного в Оснабрюке. А через полторы недели война заканчивается, и 5 января 1919-го он покидает армию. 15 ноября того же года он получает от Оснабрюкского совета рабочих и солдатских депутатов подтверждение о том, что он награжден Железным крестом первого класса, врученным ему еще в Дуйсбурге. По крайней мере, 26 ноября об этом сообщает «Оснабрюкер тагеблат». (Позже эта газетная строчка будет использована противниками Ремарка для злобных высказываний в его адрес.) Пожалуй, так оно и было: представители новой власти не чурались на первых порах украсить горделиво выпяченную грудь солдата боевой наградой. Заслуги перед Отечеством во все времена были очень широким понятием, и потому вопрос: был Ремарк орденоносцем или не был, остается открытым. Ясно одно: на его жизни это никак не отразилось.

Ремарк снова дома, но ситуация радикально изменилась во всех отношениях. Место матери в доме номер 3 по Хакенштрассе заняла другая женщина. Овдовевший Петер Ремарк женился в феврале на Марии Хенрике Бальман, и вернувшийся с войны сын не склонен раскрывать свою душу перед мачехой. На площадях и улицах Оснабрюка та же картина, что и во всей Германии: пахнет гражданской войной, гремят выстрелы, есть убитые, народ взбудоражен, требует демократии и социализма, на многих фабриках забастовки, перед магазинами — длинные очереди. Вагоны поездов полны горожан, едущих в села обменять столовое серебро на картошку, рейхсмарка начнет вскоре обесцениваться с головокружительной быстротой. Кризис во всем, и он затянется на годы. Еще 13 октября Ремарк записывает в дневник: «Все теперь как-то иначе, Фрица нет и не будет, поговорить по душам не с кем. Все вкривь и вкось, смещено, разбито. Вот в такой обстановке возвращаешься к жизни, с которой расстался веселым и счастливым. Возвращаешься одиноким и в душевном разладе. Кругом серость и муть».

Вернувшись домой, Ремарк возобновляет учебу в Католической учительской семинарии. Выбора нет — писательством не проживешь. Картина весьма странная: за партами много бывших офицеров и рядовых, прошедших огонь и воду, а уму-разуму их учат педанты старого закала... Учащиеся возмущаются, протестуют, требуют перемен. Семинаристы католического вероисповедания доверяют представлять их интересы Ремарку. Вместе с пресс-секретарем евангелической стороны (Хансом-Гердом Рабе, другом юности и его будущим биографом) он едет в Ганновер и ведет там переговоры с чиновниками из отдела народного просвещения. «Только что узнал, как продвигается наше дело, — пишет один из семинаристов, — переговоры с тайным советником Эльтьеном прошли с блеском, получено добро по четырем пунктам: а) признан наш военный комитет; б) директор Вес должен немедленно снова зачислить нас в состав учащихся; в) два раза в неделю после обеда сами распоряжаемся своим временем; г) занятия начинаются в ближайшую среду. По вопросу продолжительности курсов единства мнений достигнуть не удалось...»

Общий результат переговоров блестящим не получился. Поэтому Ремарк и его сподвижник отправляются, к удивлению соучеников и преподавателей, в Берлин, чтобы выложить свои требования министру культуры Хоффману. Тот обещает проветрить мозги в семинарии, и довольные просители едут обратно, в свою прусско-вестфальскую провинцию.

В свои двадцать лет Ремарк все еще живет жизнью мечтателя, грезит о любви, пессимистичен, когда задумывается о своем будущем. И в то же время он политически активен, зорко всматривается в окружающую жизнь. В смутные годы молодые люди не выберут выразителем своих интересов тихоню, просиживающего штаны за партой или на студенческой скамье. Выходит, что Ремарк опять — как и всегда в своей жизни — раздвоен и, в хорошем смысле, двуличен.

На столике в комнатушке под крышей родительского дома перед ним томики Гёльдерлина и Гофмансталя, он пишет стихи, любовные письма и первый роман, играет на рояле, рисует, дает уроки музыки и занимается с отстающими учениками, на заработанные деньги ходит в театр и на концерты. Много читает, слушает лекции в народном университете. В то же время выступает в иной ипостаси, словно его попутал бес тщеславия. В лейтенантской форме, с орденами на груди, хлыстиком в руке и собакой на поводке фланирует по улицам Оснабрюка, сидит по вечерам в кафе и пивных, пьет, шутит, разглагольствует о политике, рассказывает небылицы. Меняет потертый солдатский мундир на элегантный костюм. «Одевался он броско, со вкусом, носил настоящую панаму и вел статную овчарку так, что прохожие невольно замедляли шаг», — вспоминал Ханс-Герд Рабе. И далее: «Я часто встречал Ремарка на концертах в саду известного кафе “Германия”. Его манеры и отличный костюм вызывали у меня восхищение; заметив это, он сказал: “Хочешь добиться успеха в жизни, обращай больше внимания на одежду”. Носил он и широкие, развевающиеся на ветру галстуки — те, что так любят художники».

Учеба дается ему легко. Выпускной экзамен его не волнует. В свободное время лучше погрузиться в чтение любимых и новых книг и окунуться в «бурную» светскую жизнь скромного Оснабрюка. В июне он берется организовать традиционный бал в рамках «праздника роз» пред вратами города, в «Писбергском общественном доме». Украшает зал морем цветов, открывает торжество речью, от которой гости приходят в восторг, ухаживает за дамами, рассыпаясь в изысканных комплиментах. Но вот музыка отгремела, и он напивается, чтобы закончить ночь в объятиях какой-нибудь красавицы. Игра, бражничество как средство забыть о любых неприятностях, задор и озорство, чувственные желания — вот что движет им в эти месяцы. Это настроение он передаст в романе «Возвращение», сделав местом действия фиктивный Оснабрюк. В книге, написанной в начале 1930-х, найдут отражение и темные стороны жизни немцев в первые месяцы после войны. Он ясно видел их в свои двадцать с небольшим лет.

«Приют грёз»

И пишет тем не менее о принципиально иных вещах. Книга выйдет в дрезденском издательстве «Шёнхайт», которое уже публиковало его стихи и рассказы. Произведение, надо сказать, удивительное. В то время как юный автор корпит над рукописью, Германию сотрясают взрывы социального недовольства. В столице зверски убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург, в потоках крови гибнет Баварская советская республика. Ожесточенный спор вокруг подписания Версальского договора приводит к расколу общества и к отставке правительства во главе с Шейдеманом. Капповский путч в марте 1920-го лишний раз показывает, что рейхсвер и прочие враги республики не приемлют новую конституцию. На июньских выборах «веймарская коалиция» утрачивает большинство в рейхстаге. Череда сменяющих друг друга правительств обременяет молодую демократию. Шовинисты раздувают спор о принадлежности «восточных земель» до вопроса о выживании самой Германии.

И вот в это политически наэлектризованное время Ремарк пишет роман, очевидно, полагая, что на дворе еще мирная весна четырнадцатого года. К тому же роман ему не удался. Сентиментальная история, за гранью слезливого китча, по красоте стиля столь же безыскусная, как романы Хедвиг Курц-Малер. Ничто не указывает в этом первенце на то, что на писательскую стезю ступает человек, который вскоре поставит свое время со всеми его ужасами в центр своего творчества. Нет в этом романе о жизни богемы ни проникновенно-прохладного, репортажного стиля более поздних произведений, ни столь близкой широкому читателю трезвой, отстраненной характеристики героев (или антигероев). В «Приюте грёз» обитают и действуют как дилетанты от искусства и философии, с умным видом рассуждающие о смыслах жизни и творчества, так и благородные, сердобольные люди из сказочного мира грошовых романов. «Люди хороши, жизнь хороша, весь мир хорош»[24].

Фриц Шрамм, художник и поэт, живущий в провинциальном городке вильгельмовских времен, — уже в первом своем романе Ремарк выбирает в качестве места действия родной Оснабрюк, — заменяет юным почитателям его талантов отца, советчика и проводника, ведущего их по пути в жизнь, полную тревог, сомнений, соблазнов. Самый любимый из его питомцев, пианист по имени Эрнст Винтер, изучающий композицию и искусство дирижирования в Лейпциге, не может устоять там перед красотой оперной певицы Ланны Райнер. Вечерами он с нею в театре, ночами в ее страстных объятиях. И это в то время, как дома его ждет Элизабет — девушка чистая, невинная, «одухотворенная».

Конец исканиям и метаниям Винтера приходит вместе с кончиной обожаемого учителя. Раскаявшись и осознав свою вину, Винтер возвращается домой, где объятиями его встречает уже Элизабет.

Герои романа мечтают, любят, грустят и взрослеют, пытаясь разгадать в сумерках уютной мансарды загадки окружающей их жизни. Задушевными беседами Фрицу Шрамму удается к тому же обратить на путь праведный «падшую» девушку.

Чуть ли не в каждой главе на небе появляется луна — полная или выглядывающая из-за облаков; мерцают звезды, цветут липы и сирень, трепещут и колышутся по надобности и без оной язычки свечей; дамы поют берущие за душу песни; приводя публику в восторг, «герой» терзает рояль; умирающий Фриц Шрамм видит в свой последний час, конечно же, «черную птицу»; красавица, обольстившая юного музыкального гения, возлежит на кушетке так, что «ее обнаженное тело лишь слегка прикрыто зеленой шелковой накидкой». И улыбается она «удивительно милой улыбкой, в которой смешались греховность, томление и грусть». Чувства протагонистов вздымаются пенистыми волнами, кровь их кипит... «Разве жизнь — это не спектакль?» — задаются они глубокомысленным вопросом, в то время как «на улицы городка спускается весенний вечер, позеленевшая от времени башня собора возвышается над людской суетой недвижным символом вечности, а под мостом тихо бормочет река». И о чем же она бормочет? О людях, конечно же, о людях...

Обитатели «приюта грёз» размышляют у Ремарка о любви: «У мужчины она в большей степени вожделение, у женщины — жертвенность. У мужчины к ней примешано много тщеславия, у женщины — потребности в защите. Я имею в виду женщину, не самку». И о жизни вообще: «Юность должна жить в женском сердце»... И служить становлению человека. «Чтобы из людей получилось человечество. Ведь на свете много людей, но как мало среди них человеков». Думается, читателям «Приюта грёз» было по сердцу и то, что миросозерцание автора вполне соответствовало вильгельмовскому канону. Вот как, например, Эрнст Винтер смотрит на положение женщины в обществе: «Фриц, “образованная''женщина — это чудовище. У нас есть все мыслимые законы, но нет такого, который обязывал бы, чтобы всех девиц, ударяющихся в политику или сочинительство, немедленно отдавали замуж». Можно предположить, что Эрих Ремарк и не думал иронизировать, вкладывая в уста Винтера эти слова, хотя республика уже успела наделить женщин избирательным правом.

Впрочем, при взгляде на общую композицию романа вновь вспоминается Рихард Вагнер. Очень уж похож кружок, собираемый Фрицем Шраммом в его жилище под крышей, на собрание рыцарей вокруг святого Грааля с их элитарной, напыщенной отрешенностью от мирских забот. (Отметим, между прочим, гомоэротические черты в отношении Шрамма к Эрнсту Винтеру.) Да и обе женщины, оспаривающие друг у друга душу и любовь Эрнста, под стать главным героиням в «Тангейзере»: обитающая в волшебном гроте обольстительница (Ланна Райнер в «Приюте грёз») и по-неземному все понимающая спасительница Элизабет в образе дочери ландграфа (девушка с тем же именем у Ремарка). Только вот если своенравный, а затем раскаявшийся миннезингер вступает у Вагнера в «селения рая», — «отверзлась дверь милосердья благая», — а дочка голубых кровей, отрекшись от земных радостей испускает дух на сцене, то долгое странствие Эрнста Винтера по будуару певицы заканчивается бракосочетанием с Элизабет: «Скажи мне, любимая, почему ты смилостивилась надо мной, нищим грешником? — Твои поступки — не грех, а блуждание. Просто путь, по которому тебе пришлось идти, был путем во мраке. Но теперь ты вновь обрел самого себя. — В тебе, любимая. — Пройдя путь от Я к Ты, — задумчиво заключила Элизабет».

У гроба с телом Фрица Шрамма пианист бормочет слова прощания прозой, будто взяв кусочек из либретто «Тристана»: «Верный друг, ты лишь однажды нарушил обет верности, не взяв меня с собой в иной мир. Выслушай меня в последний раз: клянусь тебе хранить верность — верность самому себе, как этого требовал именно ты... Ах, верный мой друг... Нет, ты не будешь одинок и там».

Нельзя не заметить, что в этом овеянном романтикой произведении мы вдруг встречаем высказывание политического характера, бросающее свет на тогдашнюю консервативную позицию автора, поскольку оно вложено в уста Фрица Шрамма, положительного героя романа. Речь в этом пассаже идет о германском чувстве родины, которое вошло «в плоть и кровь каждого настоящего немца, — я имею в виду не тех, кто породнился с евреями или славянами». Слова эти пишутся, когда антисемитизм в Германии грозит стать популярным с новой силой; когда националисты и правые радикалы уже успели навесить на русскую революцию и польский вопрос ярлык «большевистско-еврейской опасности». Правда, молодой автор употребляет здесь весьма модное тогда выражение, не вникнув в его смысл. Он не антисемит. Осенью 1921-го он публикует заметку о концерте, в которой отзывается об исполнении Четвертой симфонии Густава Малера: «Этот добрый человек улыбается в финале с такой покоряющей сердце печалью, как может улыбаться только еврей, впитавший в себя беспокойный дух и глубинную боль своего народа. — Эй вы, свастиконосцы, не вздумайте сожрать меня! — И выдает затем сопрано — соло, от которого так и веет волшебством и уютом. Ты — мятущийся дух, Густав Малер. Ты — символ нашего времени!»

«Приют грёз» — литературный продукт, абсолютно далекий от реальностей своего времени, написанный в типичной для тех вильгельмовских лет манере, когда многие интеллектуалы не считали для себя зазорным уходить от соприкосновения с грубой действительностью. Лион Фейхтвангер публикует в 1908 году свой первый роман — «Глиняный бог», Арнольд Цвейг в 1912-м — «Новеллы о Клавдии». На тот момент оба автора лишь немного старше Ремарка, и по своему замыслу, художественным интенциям, а также эстетике языка их произведения весьма схожи с его дебютом. Но в отличие от «Приюта грёз» в них уже угадывается высокая одаренность авторов. Однако создавались они в ту пору, когда мировая война казалась еще чем-то почти немыслимым, а писатели, композиторы и художники в большинстве своем считали политику «грязным делом», не имеющим к ним никакого отношения. Темой их творчества было искусство. Жизнь не будила их фантазию.

Сказанное явно применимо и к участнику войны, жителю Веймарской республики по имени Ремарк. Молодому человеку идет двадцать первый год, и он пишет роман о вчерашнем дне. «Приют грёз» — это прощание с миром юности, это гимн жизни ради искусства, преображенной радужными воспоминаниями, это хвалебная песнь нерушимым узам дружбы. По сути читатель знакомится с мелкобуржуазными идеалами юноши, взрослеющего в кругу ровесников, объединенных фигурой поэта и художника Фрица Хёрстемайера. Смерть своего кумира автор переживает как личную трагедию, он включает в роман четыре стихотворения любимого учителя, своей книгой он намерен воздвигнуть ему настоящий памятник, и, конечно же, в ней находят отражение мучительные поиски своего пути в жизни. Сомнения в собственных творческих способностях остаются, а впереди — жалкое существование в роли сельского учителя.

Позднее Ремарк сам будет с легким ужасом взирать на своего первенца, хотя для покрытия типографских расходов ему пришлось расстаться с любимым роялем. Более того, вкусив мировой славы и став одной из самых спорных фигур на веймарской литературной сцене, он одобрит решение издательства «Ульштейн» скупить все еще оставшиеся в продаже экземпляры «Приюта грёз».

Не обойдем вниманием и маленький литературно-исторический курьез. С приходом к Ремарку всемирной известности «Приют грёз» пережил мини-ренессанс за пределами Германии. Появились русский, латышский и голландский переводы этого романа. По-видимому, издатели полагали, что на имени «Ремарк» можно теперь автоматически неплохо заработать. Еще удивительнее тот факт, что в 1991 году роман был издан и в болгарском переводе.


Роман, ранние стихи и первые тексты в прозе пишутся в годы, когда самому автору живется совсем не сладко. Духовно Ремарк изолирован, ни рядовой вестфальский городок, ни круг друзей не дают пищи его интеллекту. Отдельные эпизоды «Приюта грёз» ложатся на бумагу в сельской глуши, куда он отправлен на работу учителем. Он по-прежнему много читает, тривиальное и занимательное, ценя при этом Ведекинда, Гофмансталя, лирику Франца Верфеля, а также книги француза, язык которого тоже будет формировать его как писателя. Жорис Карл Гюисманс, друг Эмиля Золя и поначалу убежденный приверженец натурализма, резко мутировал, войдя в число лидеров европейского декаданса. «Природа отжила свое!» — гласил его повелительный лозунг, а его книга «Наоборот» (1884) стала настольной — для усталых символистов и декадентов с их уходом в мистику, с их тягой к пышности и великолепию. Эмиль Верхарн, Макс Эльскамп, Жорж Роденбах, Морис Метерлинк были поэтами рубежа веков, Форе и Дебюсси — его композиторами, Морис Дени и Пьер Боннар — его живописцами. Далеким образцом для них служил баварский король и строитель замков Людвиг II, их храм с Граалем находился в Байройте. Оскар Уайльд сформулировал их иронический лозунг: «Первая заповедь бытия в том, чтоб жить предельно искусственным образом. Вторая пока не открыта». Ремарк принадлежал, судя по его ранним опусам, к когорте приверженцев декаданса.

Их время давно прошло свой апогей. Но Ремарк живет вдали от Берлина, Мюнхена, Вены, Гамбурга, Кёльна, Франкфурта-на-Майне, Дрездена и Лейпцига, где к ожесточенным спорам приводят уже новые течения в искусстве, где общественную атмосферу начинает определять новый, лихорадочный, быстро озолотившийся стиль жизни, а в бесконечных рядах густонаселенных «казарм» надолго поселяется бедность. Постановка пьесы Брехта «Барабаны в ночи» воспринимается в Мюнхене как сенсация, обозначая начало блестящей театральной карьеры. «Преображение» Эрнста Толлера играется в Берлине 114 раз, а заключенный в крепость автор пишет свою вторую пьесу — под названием «Человек-масса». Жители Вены спешат на премьеру спектакля по пьесе Артура Шницлера «Профессор Бернхарди». Проблема антисемитизма поставлена в ней известным драматургом еще до начала мировой войны; вскоре она обретет особую актуальность. Во Франкфурте ставят оперу Франца Шрецера «Кладоискатели», на сценах Гамбурга и Кёльна — премьеры оперы Эриха Вольфганга Корнгольда «Мертвый город». Арнольд Шёнберг переиздает в Вене свое «Учение о гармонии», а посетителей баров и бальных залов, избежавших смерти на войне и томимых теперь жаждой жизни, тоже пленяет незнакомый звук: через Атлантику, с чужими, темными ритмами и ошеломляющими инструментовками приходит джаз. Блаженное кружение в вальсе и великолепие локонов уступают место квикстепу, танго и женским прическам под мальчика. Немецкая женщина курит и не обязательно сохраняет невинность до бракосочетания. Всеобъемлющим девизом вскоре становится «американизм», за ним позднее последует «новая деловитость»; торжествуя, правда, совсем недолго.

Семинариста и молодого учителя все это, похоже, обходит стороной. Оснабрюкский театр в то же время недостатка в зрителях не испытывает. На его афише имена от Шиллера до Гёте, у оперетты там тоже надежное пристанище. Вестфальские меломаны по-прежнему любят «Вольного стрелка», а если здесь вдруг решают поставить что-нибудь из Зудермана, то публика на берегах Хазе уже чувствует себя посвященной в модерн. Моцарт, Бетховен, Шуберт с Малером в придачу — такие концертные вечера чрезвычайно приятны. «Оснабрюк» имелся тогда почти во всех немецких провинциях. (А по части театров и концертных залов имеется и в наши дни.) Скупые заметки о культурной жизни Оснабрюка важны, ибо они, пожалуй, объясняют, почему в первых литературных опытах Ремарка не ощутим пульс времени, а их автор пребывает в те годы под влиянием того, что ему дали произведения веймарской классики, позднего романтизма и вильгельмовского классицизма, а также часы, проведенные в мансарде Фрица Хёрстемайера, — вдали от мирских забот и тревог. Лишь оказавшись в Берлине, Ремарк начнет впитывать и пропускать через себя жгучие токи времени, а оно — наряду с другими факторами — станет формировать его литературный стиль и тематику его произведений.

Все это пока еще в туманной дымке, будущее не вселяет никаких надежд. Он не знает, где он находится, «зависнув» между своим мелкобуржуазным существованием и эстетизирующей декадентской литературой, которую он читает и старается копировать в собственных текстах. В июне 1919-го Ремарк сдает экзамен на звание учителя. Среди специальных тем по предмету «немецкий язык» он выбирает «лирику» и рассуждает о стихах Гёте и Гердера, после чего экзаменаторы выносят свой вердикт: «К сожалению, без проявления каких-либо чувств». И посему тоже оценка за все про все получается не слишком лестная: «удовлетворительно». Что ж, и он наверняка составил себе мнение о чиновниках, оценивавших его понимание немецкой лирики и других вопросов, на которые ему пришлось отвечать.

1 августа он вступает в Лоне, одной из деревень неподалеку от Лингена, в свою первую должность и проучительствует там восемь месяцев. Затем немногим более полугода — в Кляйн-Берсене и в Нане под Оснабрюком. И везде — в переполненных классах. Находится в угнетенном состоянии духа, в том числе и по этой причине. Ни в одном из трех мест не числится в штате, замещая коллег — больных или еще не вернувшихся из плена. Живет, снимая комнату у других учителей или у пожилых супружеских пар. Он попал в косный мир, где бесчинствуют бюрократы от педагогики, а осанистые мужчины в сутанах стараются преподать молодому человеку, один вид которого внушает подозрения, свои, «освященные веками», представления о нравственном поведении. Мы мало что знаем об этом отрезке его жизни. Сохранившиеся документы не содержат важных или интересных деталей. С достаточной долей уверенности можно утверждать одно: Ремарк не ощущал эйфории от пребывания в сельской «диаспоре». По берегам реки Эмс и вокруг Папенбурга[25] люди жили бедновато, небо часто проливалось дождем, делая все вокруг сырым и серым. Еды, напротив, в отличие от города, хватало, а прелесть ландшафта с его неоглядной ширью, зарослями вереска и синими озерами, скорее всего, несколько утешала Ремарка.

В своем отношении к новому окружению он был удивительно дружелюбен и спокоен. «В нашем доме Р. бывал, можно сказать, ежедневно, — вспоминал позднее сын одного из его коллег. — Случалось, что, к моей радости и радости моих братьев и сестер, он заходил к нам несколько раз на дню, и все тогда в доме вдруг оживало. Нас вдохновляла его игра на рояле, а в моде тогда были новые, прелестные песенки из оперетт. Прекрасно помню, как вместе с ним мы оказались на деревенской свадьбе и как от души там веселились... На охоту здесь Ремарк еще не ходил, но прежде чем заступить в должность, привез с собой красивую овчарку, которая почти всегда сопровождала его во время прогулок... В школе Р. трудностей явно не испытывал, — ни в общении с коллегами, ни в обращении с детьми... Хотя до его назначения сюда моему отцу было сказано, что он якобы “вольнодумнее”, чем нормальный молодой учитель... На службе Р. был вполне корректен. Бывая, например, с детьми в церкви, он добросовестно следил за тем, чтобы они вели себя там правильно. Мне Р. при случае как-то раз сказал, что он усиленно читал Ницше, взгляды которого ему симпатичны».

Столь идиллически безмятежной картина, конечно же, не была. Наряду с тягостным ощущением личного одиночества, с отдаленностью театров, концертов, оснабрюкских собутыльников и интересных ему на тот момент дам сердца — Лолот (актрисы Лотты Пройс), фрейлейн Мими и других, — имелись и серьезные неурядицы. Уже в начале его учительской деятельности, в декабре 1919-го, в кабинеты оснабрюкского правительства поступил донос, согласно которому «работающий в Лоне учителем Р., будучи в свое время семинаристом, участвовал в спартакистском заговоре, вследствие чего коллегия учителей (Оснабрюкской учительской семинарии. — В. Ш), исходя из высказываний самого Ремарка, считает его спартакистом». Говорилось в доносе и о том, что он, не имея на то никаких оснований, носил офицерскую форму, а также не присвоенные ему ордена. Так директор Вес, хоть и задним числом, мстил Ремарку. Он явно не мог забыть, что Ремарк, будучи избранным представителем учеников, обратился к вышестоящему начальству с требованием урезонить не в меру ретивых руководителей училища.

Веймарские госчиновники, плоть от плоти кайзеровской Германии, воспринимали политические упреки такого рода со зверской серьезностью. И смельчакам приходилось платить за них своей жизнью, свободой, в лучшем случае потерей рабочего места. Ремарк легко отделался, но запугать себя не дал. «Ни в каком спартакистском заговоре я не участвовал, — сообщает он чиновникам, перепуганным призраком новой революции, — и должен просить представить доказательства моего участия». Таковых, конечно же, не было, однако это не помогло обвиняемому. Чиновники известили подозрительного «молодого учителя» о том, что его «поведение во время учебы после демобилизации было совершенно недопустимым». Кроме того, он ведь и сам признал на допросе: «Офицерскую форму я носил, не будучи офицером». Нетрудно представить себе, как такой чиновничий произвол действовал на молодого человека.

Кляйн-Берсен затерялся среди лесов и лугов в окрестностях Меппена. В эту деревеньку он прибыл по распоряжению властей в мае 1920-го, целый месяц побыв безработным. Здесь и в самом деле был край света. Отрезанный от всех средств сообщения, он жил в комнатушке за стенами школы, вокруг царила неприкрытая бедность, и утешиться туг было нечем. Неудивительно, что один из будущих бургомистров местечка напишет: «Остается лишь заметить, что учителю Ремарку трудно было вписаться в тогдашние условия сельского быта». Замечание, которое кроме как дружелюбным приукрашиванием действительности не назовешь.

К тому же в Кляйн-Берсене жил и трудился декан Бранд, надзиравший и над местной школой. (Католический клир в этой местности еще успешно цеплялся за свои властные привилегии.) Приветливый молодой горожанин ему явно не нравился. С детьми чуть ли не запанибрата, пожалуй, слишком дерзок, а главное — не в меру либерален в своих воззрениях. Декан же привык заботиться в своем приходе о дисциплине и порядке. И тогда завязалась оживленная переписка — с подачи человека церкви. Оказавшись актером в комедии уездного масштаба, Ремарк обнаружил — как это уже было при столкновении с оснабрюкскими чиновниками из-за его якобы спартакистских амбиций — черту характера, которая, как известно, не отличает его соотечественников в их отношениях с начальством в лучшую сторону, — гражданское мужество. Его ответ был четким и даже, пожалуй, воинственным: «У Вас есть церковь, у меня — школа. Я не вмешиваюсь в Ваши дела и потому требую, чтобы Вы не вмешивались в мои». Но декан Бранд не думал отступать. Обмен письмами приобретал все большую остроту, так что пришлось вмешаться земельному советнику. Ну а тот сделал то, что так любят делать чиновники: назначил комиссию для расследования инцидента. Но и ей не удалось установить, из-за чего разгорелся сыр-бор. Хотя хитрости тут не было никакой. На кону стояла репутация деятеля церкви, который решил научить слишком светского молодого человека католическому послушанию. Ходить в церковь надо, мол, регулярно, своей лепты в религию он не вносит, молодежи подает такой дурной пример, что хуже некуда. К сожалению, спор велся и о выплатах содержания, что не могло не вызывать раздражения в материально зависимом от этих выплат учителе. Ремарк получал 1120 рейхсмарок в месяц, что всего лишь хорошо звучит: инфляция быстро сжирала большую часть оклада. «Называя сумму, Вы забыли о плате за жилье», — жалуется он, когда Бранд требует вернуть излишек, считая, что учителю было переплачено. «Деньги я уже истратил и вернуть ничего не могу... Замечу, кстати, еще раз, что Вам как председателю попечительского совета полагалось бы знать, сколько Вы должны были заплатить и что я не получил “слишком много”, а получил деньги по узаконенной высшей ставке, выплата которых не только признается нормой, но властями даже и приветствуется». Письмо заканчивается едкой насмешкой над мелочностью человека, который старается отравить ему жизнь: «Отвечая на Ваш вопрос, могу ли я теперь читать Ваш почерк, вкупе с похвалой сообщаю, что Ваш почерк стал гораздо разборчивее и что если Вы продолжите прилежно упражняться, то сможете явить миру нечто совсем прекрасное. Эрих Ремарк учитель».

Очень злое письмо приходит и в районный отдел народного образования. «Поскольку господин декан позволяет себе доводить до сведения правительства и дела сугубо личные, чего я не приемлю в принципе, и поскольку я считаю, что человек должен иметь достаточно мужества, чтобы решать личные дела самому, а не прятаться за властными спинами и не клеветать таким коварным способом (выражение выбрано в спокойном состоянии и по зрелом размышлении), то должен вкратце сказать следующее: честность г-на декана вызывает у меня сильные сомнения... Убедительно прошу срочно разобраться в нашем деле... Ручаюсь в своем письме за каждую букву». Бодрый тон заявления оборачивается, однако, строгим выговором по служебной линии. А его противник в этой дуэли — декан затеет потом серьезный конфликт с властями и родительским советом и поплатится за это своей должностью — услышит, с кем он тут имеет дело: «Вам не удастся меня напугать; мне доводилось побеждать и не таких противников». Ремарк не сдрейфил — ни в этой баталии, ни годами позже, когда атаки на него были совсем другого качества.

Это время тоже найдет отражение в его романе «Возвращение». Эрнст Биркхольц, альтер эго писателя, посещает, так же как и его создатель, учительскую семинарию в провинциальном городке, после чего отправляется на работу в сельскую глушь. Ремарк вносит в роман немало из пережитого в Лоне, Кляйн-Берсене и окрестностях. Отражение жизненных коллизий не зеркально, в нем много ума и чувствуется ностальгия. Эрнст Биркхольц тоже потерпит крушение на учительском поприще.

Дав декану отпор, Ремарк просит начальство перевести его поближе к Оснабрюку, что оно и делает. В Нане он учительствует около трех месяцев, после чего этот этап его жизни заканчивается. 20 ноября 1920 года он заявляет о своем желании уйти в длительный отпуск, и, наверное, чиновники охотно его удовлетворили. С точки зрения отцов народного просвещения, Ремарк действительно не был образцовым учителем начальной школы.

Примерно через три года, окончательно порвав с Оснабрюком и живя в Ганновере, он напишет своему другу, каменотесу Карлу Фогту, письмо, в котором подытожит свое отношение к чиновному люду и к профессиональной деятельности человека: «Чиновник — раб своей профессии. Он втиснут в ставки своего оклада и в свои обязанности, у него всегда была возможность рассчитать, сколько он будет зарабатывать через десять лет и кем он через десять лет будет. Свободная профессия все еще остается самой комфортной. Под ней я понимаю такую профессию, которая предоставляет неограниченные возможности для развития... По сути же, любая профессия, сколь свободной она бы ни была, — это оковы... Ты прав, именно неопределенность в жизни имеет особую прелесть».

В конце 1920-го перед ним два года ожиданий и поисков. Он — не единственный, кто в это время обречен на отчаянную борьбу за выживание. Республике грозит раскол. В марте 1921-го французские и английские войска оккупируют Дюссельдорф и Дуйсбург. В центральной части страны и в Гамбурге дело доходит до вооруженных столкновений с силами правопорядка под коммунистическими лозунгами, бои идут в Верхней Силезии. В мае 1921-го правительство Ференбаха уходит в отставку, новым рейхсканцлером назначен Йозеф Вирт. 26 августа убит Маттиас Эрцбергер[26], в стране объявлено чрезвычайное положение, что приводит к затяжному конфликту между рейхом и Баварией. 22 июня 1922 года правые радикалы совершают покушение на Вальтера Ратенау, министра иностранных дел и еврея по национальности. В августе начинает набирать обороты инфляция, что приводит к массовому разорению среднего сословия. Не выдерживают ее натиска и оклады чиновников. Брожение охватывает крестьян. Их хозяйства страдают от скачков цен, на грабежи и продажу их дворов с молотка они отвечают актами насилия. К концу 1922 года кризис еще не достиг своей верхней точки. Лишь с оккупацией Рурской области в январе 1923-го инфляция переходит в гиперинфляцию, уничтожая состояния бессчетного числа людей, обрекая их на нищету и безработицу. Именно в эти годы республика упускает свой шанс. Все большее число немцев теряет веру в демократию и ее институты. В своем стремлении похоронить республику поддержку у избирателей находят радикальные партии левого и правого толка. Демагогическими речами и несбыточными идеями они сеют то, что обернется кровавым урожаем в 1930-е годы.

Решив расстаться с профессией учителя, Ремарк теряет хоть и очень скромный, но верный источник дохода. В следующие 22 месяца он перебивается случайными заработками. Снова живет в родительском доме. «Был я и учителем в начальной школе, ведь имел на то право, сдав экзамен. Счастливая была пора, с детьми я ладил очень неплохо, но учительствовать всю жизнь не хотелось, в 21 год мечтаешь о чем-то большем. И кем потом я только не был: некоторое время — коробейником, продавал платки и материю... агентом по продаже надгробных памятников, коммерсантом... и даже играл на органе в психиатрической лечебнице». Так он выскажется в ноябре 1929-го, когда вокруг его военного романа и самого автора будут вестись ожесточенные споры. Поэтому его слова о «счастливой поре» в сельских школах не следует принимать на веру. От надежного заработка в суровые времена с кондачка не отказываются.

Другие данные о себе верны. Он действительно «перебивается». И пишет. Первый блин вышел комом. Роман не приносит ему ни пфеннига. Выручки от продаж не хватает на доплату, которая потребовалась к типографским расходам. Неудача задевает самолюбие и повергает в уныние. Но разрушить мечту о писательской карьере ей не дано.

Ремарк становится театральным и музыкальным критиком «Оснабрюкер тагес-цайтунг» и продолжает публиковать в «Шёнхайт» стихи и то, что можно назвать малой прозой. Пишет о событиях в культурной жизни родного города и делает это хорошо, солидно, порой с энтузиазмом. Пишет об опереттах и операх, гастролях танцевальных групп и вечерах камерной музыки, поэтических чтениях и архитектурных достопримечательностях Оснабрюка. Это добротная снедь журналиста, не меткие уколы эспадроном матерого рецензента и не разящие удары саблей рьяного полемиста. «Такова жизнь: ты растешь в золотых утренних лучах, делаешь пару робких шагов к полудню, смелеешь, бежишь, рвешься вперед в кольце радужных красок, пока постепенно не отстаешь на закате дня и, наконец, почти не дорожишь собой, уходя в заботы о других молодых людях». Не следует корить автора этих и многих столь же взволнованных строк за то, что он с таким по-буржуазному бодрым настроем отвечал в те дни и недели желаниям своих читателей. Поденщина в журналистике всегда была и остается горьким как редька занятием, по сей день оплачивается центами и копейками, и каждое следующее задание по-прежнему зависит от всемогущего господина редактора, который — увы! — не всегда пребывает в добром расположении духа. То, что Ремарк имеет сказать о литературных вечерах, постановке «Фауста», музыке Бетховена, «Грёзах о вальсе» всеми обожаемого Оскара Штрауса или песеннобалладном вечере Оснабрюкской школы пения, которой руководит Мария-Анна Бюргер, не хуже того, что пишут его коллеги в Бохуме, Аугсбурге или Шверине. Как критик он конкретен и не тщеславен — в отличие от некоторых авторитетов, которые, рассуждая в «Берлинер тагеблат», «Фоссише цайтунг», «Франкфуртер цайтунг» или в венской «Нойе прессе» о натурализме и экспрессионизме, о пролетарском театре, Брехте и Гауптмане, Эрвине Пискаторе и Максе Рейнхардте, об интрижках за кулисами оперных театров, где Отто Клемперер исповедует модерн, а Бруно Вальтер — классику, опускаются до сведения счетов друг с другом, не брезгуя случаем оскорбить собрата по перу даже грубым словом.

Когда на склоне лет он будет говорить об отдельных фазах своей жизни, она увидится ему преображенной светлыми моментами и меланхолией. Это относится и ко времени его работы критиком. В январе 1966-го к Хансу-Герду Рабе придут из Рима следующие строки: «Твои театральные рецензии напоминают мне о моих первых опытах в этом жанре... и должен тебе сказать, что вспоминаю я о том времени с нежностью, хотя я был просто незрел, чтоб заниматься критикой по-настоящему. Это была наша молодость; и, наверное, именно поэтому мне никогда не забыть те годы».

Его рассказы, миниатюры, стихи — а некоторые из них появляются в «Шёнхайт» и «Оснабрюкер тагес-цайтунг» — стилистически на уровне «Приюта грёз». Мы видим, как к измученной тоской героине одного из рассказов приходит «час освобождения», сопровождаемый сильным и сладким запахом сирени и пением соловья в саду, а в другом рассказе «из юношеских мечтаний» героя возникает образ «женщины с обворожительными золотистыми глазами». Читая вещицы Ремарка той поры, ощущаешь, с какой силой влечет его художественная подмена. Сам он живет в бедности и средь заурядных обывателей, герои же его — сплошь и рядом в роскоши, овеянные флером большого света, средь «прекрасной и вездесущей природы», с «токами жизни» в благородной крови. Некоторые сценки в его рассказах могли бы вдохновить Обри Бёрдслея и Франца фон Штука, их автор все еще в плену «модерна», хотя стиль этот давно прошел точку невозврата: «В бронзовых канделябрах горели свечи. Ковры приглушали звук шагов. Ступени сияли, перила поблескивали. Открылась дверь, я сделал несколько шагов и оказался один в комнате, бывшей, очевидно, музыкальным салоном. В углах таились синие тени... Через огромные окна струился призрачный серебристый свет звезд, он скользил по комнате и ложился на белые клавиши рояля».

Тексты выходят из-под пера так, будто скроены по одному образцу, в натужном стремлении подражать любимым поэтам его юности: «Природа! Мать и сестра! Тоска и осуществление! Жизнь! Блеск полуночных солнц, сияние дневных звезд! Смерть! Ты, синева! О, твоя глубина! Темный бархат на светлых одеждах! Ты, жизнь, — и есть смерть! Ты, смерть, — и есть жизнь! Всё — природа! Я — это Я! Я — куст, дерево! Ветер и волна! Шторм и штиль! И во мне кровь миров! Эти звезды во мне! Часть меня! А я — в звездах! Часть звезд!» Называя себя в общении с чиновниками, друзьями и любовницами писателем и ничуть при этом не смущаясь, он внутренне не уверен в себе, не находит ни в чем удовлетворения и остается в творческом плане всего лишь эпигоном.


Письмо, которое Ремарк в конце июня 1921 года отправляет на гору Капуцинов в Зальцбурге уже обретшему известность Стефану Цвейгу, — куда более достоверное свидетельство его тогдашнего душевного состояния, нежели реминисценции в интервью и письмах более позднего периода: «Господин Стефан Цвейг, пишу Вам с решимостью человека, для которого “быть или не быть” стало главным вопросом, а также по праву любого что-либо созидающего человека. Мне 23 года, у родителей я был “мальчиком для битья”, бродил по стране, пас овец, работал на фабрике, служил в армии, самоучкой набирался знаний, учительствовал, писал. В настоящий момент в моей судьбе все так переплелось и запуталось, идет такая ужасная творческая борьба (ибо творчество для меня не литературная забава и не академическое занятие, но кровное дело, вопрос жизни и смерти), что я остро нуждаюсь в добрых советчиках. Гордыня мешает мне излить душу, но бывают часы и минуты, когда требуется дружеское участие, когда пройти какой-то отрезок пути в одиночку невозможно. Сегодня мне нужен человек, которому бы я внимал, безусловно доверял, верил и за кем бы следовал. Кроме Вас, я не вижу другого такого человека! Вы исключительно тонко чувствуете людей, проникаетесь их мыслями и заботами. Итак, вот моя просьба: Вы должны сказать мне, по правильному ли пути я иду. Хотел бы послать Вам несколько осколков, отлетевших от камня при мучительной работе резцом, и услышать Ваш приговор... Для меня это вопрос жизни и смерти. Или я сломаюсь, или прорвусь. Жизнь и творчество слились во мне с такой чудовищной силой, что разъединить их пока не удалось. Страдаю же от этого сплава неимоверно. Словно затравленный зверь, несся я бог весть куда под градом вопросов, ощущая свою особую миссию и страшно мучаясь от этого, и вот теперь стою над бездной: это действительно миссия или нечто такое, что судорожно пожирает самое себя в мареве галлюцинаций? Если так, то лучше — в бездну, в мягкое, как лебяжий пух, Ничто. Пишу Вам, господин Цвейг, и прошу как человек человека: сообщите мне, могу ли я послать на суд Вам несколько стихотворений, несколько осколков моей неистовой работы над “великим” произведением. Впрочем, осмелюсь приложить их уже к этому письму».

Ключевой документ данного этапа жизни. И значительно более правдивый, чем взгляд на эти годы в романах «Возвращение» и «Черный обелиск». Письмо пишет человек отчаявшийся, мятущийся. Не патетический тон, не ницшеанское желание представить себя в привлекательном виде, а крик о помощи срывает покров с тех условий, в которых живет Ремарк: творческий тупик, уязвленное самолюбие, прозябание в провинциальной глуши... Есть, правда, боготворимая им и всегда готовая выслушать его актриса Лотта Пройс, да и дружеские пирушки длятся иной раз далеко за полночь, есть возможность «профессионально» насладиться искусством, о молодом талантливом авторе, случается, упоминает газета родного города. Но все это способно лишь приглушить приступы тоски, идущей от неудач в личном и творческом плане.

Ответ Цвейга был, очевидно, доброжелательным и ободряющим. Доказательство тому — письмо, отправленное Ремарком австрийскому коллеге в июне 1929 года вместе с экземпляром «На Западном фронте без перемен»: «Когда я уже почти не верил, что человек может быть добр к другому человеку, Вы написали мне очень теплое письмо. Я хранил его все годы среди тех немногих вещей, расстаться с которыми был просто не в силах. Оно служило мне утешением в дни продолжительных депрессий».

Заметим, что знаменитый писатель никогда не отказывал молодым талантам в советах и ободряющем слове, ходатайствовал за них в издательствах, а позднее, находясь в эмиграции, не скупился на финансовую помощь тем собратьям по перу, которые оказались без куска хлеба. Человек, получивший в 1921 году письмо из Оснабрюка, был, следовательно, прирожденным гуманистом.

Меж тем Ремарк торгует в Оснабрюке надгробными памятниками от гранильной мастерской братьев Фогт, что располагалась на Зюстерштрассе. О своей недолгой коммерческой карьере он скажет позже с нескрываемой иронией: «Я стоил тех денег, что мне платили. С необыкновенной легкостью (счастливая рука!) сбывал самый залежалый товар, даже стиля модерн. Способствовал обезображиванию местности памятниками павшим воинам. Мы придумывали, делали и продавали уродливые изваяния в виде страдающих от зубной боли львов и бронзовых орлов с подбитыми крыльями. Последние особенно хорошо шли, если их головы были украшены золотыми коронами».

На органе Ремарк играл в часовне Святого Михаэля Оснабрюкской краевой больницы. Для этого каждое воскресенье поднимался по склону холма на городской окраине к психиатрическому отделению. Наградой были бесплатный обед и возможность заглянуть в скрытый от посторонних глаз мир людей, мучимых страхами и навязчивыми идеями.

Всех этих заработков едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Такая жизнь его, конечно же, не устраивала. Пережитое в последние оснабрюкские годы найдет свое отражение по прошествии трех десятилетий — в романе «Черный обелиск». Ремарк поселит в нем людей, с которыми имел дело или встречался в ту далекую пору. За фигурой Людвига Бодмера он скроет самого себя, многие эпизоды перейдут в роман из реальной жизни тех лет: торговля надгробиями будет идти ни шатко ни валко, «сумасшедший дом» наполнят аккорды органа... Но вот главная мысль произведения, выраженная в первую очередь ироничными высказываниями Людвига Бодмера и его отстраненно-насмешливым поведением, будет не всегда созвучна суровой обстановке, в которой жил автор. Книга почти весело расскажет о разрухе, царившей в быту и головах граждан молодой республики.

Развернув однажды родную газету, оснабрюкцы увидят рядом со стихотворением Ремарка сообщение о том, что «молодой талантливый поэт» пишет пьесу. В библиографии ранних произведений Ремарка она значится под заголовком «Буби». Сохранились лишь небольшие фрагменты и наброски. Сам Ремарк об этой вещице никогда ничего не говорил. Зато Пауль Боймер, рассказчик в «На Западном фронте без перемен», находит среди своих бумаг, проводя отпуск дома, незаконченную пьесу о библейском царе Сауле, что может, пожалуй, служить намеком на один из фактов биографии писателя.

В 1921 году Ремарк устанавливает контакт с ганноверской фирмой резиновых изделий «Континенталь — каучук и гуттаперча» и пишет для издаваемого ею журнала несколько рекламных статей. Сотрудничество с «Эхо Континенталь» быстро крепнет. В марте того же года он — видимо, впервые — подписывается под письмом в редакцию именем Эрих Мария Ремарк. Почему вдруг он назвал себя «Марией»? На эту тему он никогда не высказывался. Может быть, в память о матери? Или это дань уважения, выказанного молодым человеком, мечтающим стать известным пиитом, такому мэтру, как Райнер Мария Рильке? «Мелодия любви и смерти корнета Кристофа Рильке» была встречена поколением Ремарка с восторгом!..

В Ганновере он снимает квартиру на Николаиштрассе и становится штатным сотрудником «Эхо Континенталь». Рекламные тексты неплохо оплачиваются, журналистский маркетинг, пожалуй, даже доставляет ему удовольствие, к тому же в печати по-прежнему появляются его рассказы. И потому на вопрос оснабрюкских чиновников, не желает ли он возвратиться из отпуска и вновь пойти в школу учителем, он отвечает в ноябре с нескрываемой гордостью: «В настоящее время имею честь быть начальником отдела рекламы и главным редактором ганноверской Континенталь К&Г.П. Срок подачи заявления об уходе с работы трехмесячный — к первому числу квартала. О каком-либо временном замещении и не задумываюсь. Заинтересовать могло бы только долговременное; но все это мне не к спеху, поскольку у меня здесь приличный заработок и потому охотно пропущу вперед безработного, терпящего нужду товарища». Оставляя дверь за собой неприкрытой, он тем не менее откровенно наслаждается возможностью указать чиновникам, с которыми так сильно рассорился, на свою свежеобретенную независимость, хотя отчасти и поступается при этом правдой. Ведь никакой он не начальник отдела и тем более не главный редактор. И все же в середине следующего года поле его деятельности расширяется — до «ответственности за все содержание» журнала.

Не имея, как известно, отношения к литературе, отраслевые журналы трактуют жизнь с дружеским оптимизмом. Их хозяева далеки от альтруизма. Им важно, чтобы продукция находила сбыт и репутация завода повышалась. Так оно и было уже в те годы, когда не существовало ни понятия «паблик рилейшнз», ни обозначающей его аббревиатуры. А так как в цехах фабрики «Континенталь» делали не только резину, но и шины, то рекламная кампания фирмы строилась, главным образом, вокруг автомобиля и самых различных к нему принадлежностей.

В начале 1920-х автомобиль — еще роскошь, по карману лишь состоятельным людям. Владельцы горделивы и не без снобизма, ведь с машиной связываются такие понятия, как досуг, спорт, дальние страны, экзотические путешествия. Поэтому мансарда с ее грезами для молодого и энергичного составителя рекламных текстов отходит на задний план; техника, скорость, непринужденность суждений, великосветская обстановка — вот что все сильнее увлекает Ремарка. И, естественно, отражается на стиле тех рассказов, которые он пишет и — частично — публикует в эти годы.

За свой оклад он пишет и редактирует тексты, которыми можно подвигнуть людей к покупке велосипедных и автомобильных шин. И стихи приходится сочинять, только не о цветении маков и ромашек и не о влюбленных, для которых разлука смерти подобна, а всего лишь о проказах «конти-сорванцов». В каждом номере журнала одна из полос заполнена забавными рисунками с виршами от Ремарка. Сегодня такие комбинации мы называем комиксами, а тогда их любили и без этого английского названия. Вот как начиналась одна из маленьких безобидных историй.

Сжатый воздух из баллона/фирмы Конти — чудеса! — / должен был беспрекословно/оживить два колеса.

Потому шагают важно/конти-шкеты Франц и Фриц./ Вдруг из-за угла вальяжно/хвостиком виляет шпиц.

Меж мальцами и собакой/сроду миру не бывать./Пото-му — скорей в атаку./План созрел: пса напугать[27].

Важно на этом заработать, художественные достоинства — дело второстепенное.

Пишет Ремарк для своего журнала и мини-эссе. О разнообразных видах досуга и спорта, о тенденциях в моде, об автомобилях и лодках, о косметике и прочих средствах ухода за телом, особенно женским. Поэт в роли агитатора на рынке! Он восхищается административным зданием фирмы, построенным по проекту архитектора Петера Беренса («спокойные плоскости в благородной архитектонике»), и славит ни с чем несравнимые изделия своего работодателя: «...образ действительно элегантного, стильного автомобиля немыслим без черно-белых кордовых шин фирмы “Континенталь”: ведь именно они, сработанные в расчете на максимальную целесообразность и износостойкость, придают автомобилю в конечном итоге великолепный внешний вид». Не менее красноречив он и в восхвалении крупногабаритных и массивных шин из эластика. «И не забудем: водителю уличный костюм, в сущности, не нужен. И вообще: разве не режет нам глаз вид человека, несущегося на своем бензиновом коне в визитке с развевающимися фалдами? Зато вы не пожалеете, купив одежду фирмы “Континенталь”! Мы изготавливаем ее для самых разных случаев: от тончайших пылезащитных костюмов до очень плотных кожаных курток». Не хуже опытного диалектика он доказывает всем, кто считает рекламу делом в принципе убыточным, как глубоко они заблуждаются: «Не раз и не два доказано, что благодаря рекламе товар становится не дороже, а, наоборот, дешевле. Дилетанты полагают, что затраты на рекламу прибавляются к издержкам производства и делают товар дороже, но в их суждениях верна только предпосылка, вывод же ошибочен. Целенаправленная реклама всегда рождает повышенный спрос, а значит, и повышенный оборот. В результате накладные расходы предприятий торговли и торговые издержки распределяются на большее количество товара, и издержки производства снижаются». Коммерсантам, важной рекламной аудитории «Эха Континенталь», он объясняет, какую выгоду они имеют, покупая продукт, достоинства которого он раскрывает в своих текстах: «С другой стороны, хорошо разрекламированный фабрикат укрепляет доверие публики к продавцу». Господин редактор явно стоит своих денег.

Перед ним открывается большой мир: фирма командирует его в Италию, Англию, Бельгию, на Балканы, в Турцию и Швейцарию. Но выход за пределы провинциальной Вестфалии влечет за собой и фатальные последствия: Ремарк начинает пить. Быть может, чтобы преодолеть неуверенность, скорее приспособиться к жизни в новых условиях. Джулия Гилберт, американская исследовательница жизни Ремарка, рассказывая об этих командировках, замечает: «Молва о нем постепенно распространяется в известных районах, домах и увеселительных заведениях многих европейских городов. К “ночным бабочкам” он питал искреннюю симпатию». Подобные пассажи охотно проглатываются читателем и легко дополняют образ прожигателя жизни. Однако едва ли эротические эскапады рядового коммивояжера могли стать притчей во языцех в масштабах континента.

Важнее, безусловно, другое: пока Ремарк разъезжает по Европе, в газетах и журналах появляются его рассказы, зарисовки, рецензии. Среди изданий, предоставляющих ему свои страницы, такие известные, как «Югенд», «Берлинер лебен», авангардистский «Штёртебекер», «Ганноверше курир», «Тюрингер альгемайне цайтунг», «Гамбургер фремденблат». Несколько его вещей публикует даже амбициозный «Берлинер тагеблат». Это, несомненно, вдохновляет Ремарка. Но говорить о журналистской, тем более писательской карьере можно лишь с большой натяжкой. Ситуация не скоро изменится и в Берлине. Ремарк уже в состоянии зарабатывать себе на хлеб писательским трудом. Но его не отнесешь к корифеям немецкой публицистики веймарского периода.

До нас дошло около ста ремарковских работ той поры. Они неоспоримо свидетельствуют о переломе в его творчестве. Неоромантические мечтания уступают место реалистическим сюжетам. Заметны проблески здравого цинизма, его герои уже не умирают красиво, они расстаются с жизнью деловито. «Тощий не мог понять, ирония это или что-то другое. Он выстрелил, и Клерфейт медленно упал. Лицом в песок. Там он и остался». Его фразы теряют сконструированную обстоятельность, их нередко фальшивую, искусственную тональность. Ремарк находит новые, модные темы, действие часто происходит в дальних странах, он рассказывает о драме ревности, разыгравшейся в пустыне, о путешественниках, курящих опиум в Китае, о мошенниках-инкассаторах, об отчаянно смелых исследователях Арктики. Герои его историй уже не скроены на одно лицо, они отправляются на поиски своей идентичности, своего места в большом, зачастую враждебном мире. Их встретишь и в Бейруте, и в Рио-де-Жанейро. Автор, выросший в тесноте маленького городка, пером компенсирует свою тягу к заморским просторам и приключениям. В коротких новеллах ему иногда удается создать атмосферу напряженного ожидания, которая станет характерной чертой его больших романов и обеспечит им успех. В Ганновере он пытается примкнуть к литературным течениям послевоенных лет, в его прозе тоже повеяло «новой деловитостью». «Американизм», наложивший мощный отпечаток на «золотые двадцатые», оставляет свой след и в текстах молодого честолюбивого автора, в философских диалогах и отступлениях у него теперь больше живой конкретики.

«Романтизм умер», — возвещает Ремарк в одном из эссе для «Эхо Континенталь», хотя в голосе его явственно чувствуется ностальгия. «Мы еще любим давно знакомый нам звук почтового рожка, слегка грустим, вспоминая о золотых днях юности и легкокрылых мечтаний; мы еще можем вместе с Эйхендорфом почувствовать очарование тихой лунной ночи с плеском воды в фонтане и шепотом влюбленных в укромной беседке; вместе со Штормом и Раабе мы еще можем вернуться в тот маленький городок, где жизнь течет спокойно и неторопливо, где поэты обитают в мансардах, а шпицвеговские[28] оригиналы в цветастых шлафроках мирно покуривают табак, поливают фуксии и ухаживают за кактусами; где во дворах и старых домах еще есть живописные уголки с мерцающей аурой покоя и ясности. Но все это создано прошедшим временем, это его прощальный отзвук, а не знак новой эпохи».

Завсегдатай оснабрюкского «приюта грёз» оказался в кружке постдадаистов, которые регулярно собираются в главном городе Нижней Саксонии, чтобы скрестить шпаги в словесных баталиях. К каталогу «Группы К», устраивающей художественные выставки в залах Общества имени Кестнераp[29], он пишет предисловие. Издатель-авангардист Пауль Штегеман ценит его как рецензента, давая возможность публиковаться в «Штёртебекере». Ганновер переживает расцвет самых разных видов искусства, провинцией его никак не назовешь.

Бухгалтер Йозеф Детеринг, герой одного из рассказов Ремарка, на протяжении двадцати восьми лет исправно ходил на работу по одной и той же длинной, пыльной улице, пока однажды, замедлив шаг, не сделал вдруг для себя поразительное открытие: а ведь он никогда и не жил на этом свете. И тогда он бросается в объятия природы, вдыхает запах цветов, слышит взволнованный шум леса, встречает вечером людей, отмечающих какой-то праздник, склоняется над девичьим ртом, сам не понимая, как это вышло, видит у своих ног освещенный луной тихий лесной пруд, а затем и отражение своего лица в нем — отражение такой неумолимой силы, что рука не может не отделиться от последней опоры... И нет у Ремарка в этой истории ни спасительного преображения, ни парения в небесах, а есть злое обвинение, предъявленное бездушной, разрушающей нас действительности. «Йозеф Детеринг осознал, что видел мир по утрам только в воскресные дни. Никогда он не видел мир в понедельник в девять утра или в четверг — в одиннадцать. У него появилось чувство, что он упустил что-то очень важное».

Зарисовка в пол-листа под названием «Натюрморт», напечатанная 2 июня 1923 года в «Берлинер тагеблат», начинается словами: «На моем письменном столе стоит череп. Темный, пожелтевший, нескольких зубов не хватает, нижняя челюсть в плохом состоянии. То есть это не салонный ухоженный череп, полированный, с безупречными зубами, а, так сказать, совершенно обычный череп». Не без иронии проходится он и по «декадансу», которому совсем недавно поклонялся сам, и заключает уже с сарказмом: «Разум — неудавшийся инстинкт... Только совершенная безответственность по-настоящему взращивает инстинкты... Пусть наслаждение будет твоей наградой... Это ощущение превращается в экстаз в крайнем проявлении инстинкта — в женщине».

Эти цитаты — не свидетельство высокого мастерства молодого автора, они лишь показывают, что как художник на месте он не стоит. В других вещах, написанных в то же время, порвать со старой манерой письма и преклонением перед идиллией и уютом он не может. Что-то влечет его назад, в богемно-обывательскую атмосферу мансарды с мятежным Хёрстемайером. «Жизнь бессмысленна и полна лжи, darling! И единственный ее смысл заключается в искрящемся вине, в этом голубом дыме, в твоих еще более голубых глазах и в твоем шелковистом девичьем теле». Впрочем, журнал «Берлинер лебен» и в 1923 году, очевидно, еще полагает, что столь глубокие мысли вполне доступны его читателям.

Примерно в это же время Ремарк пишет эссе под названием «О смешивании изысканных крепких напитков», давая своим будущим недругам повод поносить и порочить его как серьезного писателя. Отголоски этой кампании слышны и сегодня. А тогда, в самом конце 1920-х, она в самом разгаре. Без язвительных тирад в адрес Ремарка не проходит и дня. Замысел завистников абсолютно ясен, ведь исходной позицией для атак служит всего лишь небольшое эссе, легкое, игривое, ироничное, да еще с приметами ушедшей в прошлое, снобистской, декадентской литературы. Пауль Штегеман публикует его в 1924 году в своем «Штёртебекере», с которым, между прочим, сотрудничают Франц Блай и Теодор Лессинг, а берлинский журнал «Юнггезелле» перепечатает эссе с незначительными изменениями и под другим заголовком в том же году. «Люди приобрели варварскую привычку пить шнапс, ни с чем его не смешивая», — предупреждает своих читателей закаленный в питии автор и рекомендует им сочинять из крепких напитков «симфонии», ибо то, как их смешивают в барах, получая какую-то муть, ничего общего с настоящим смешиванием не имеет». От желающих у него учиться он требует предельной самоотдачи: «Начинать смешивание следует с не менее чем тридцати различных ингредиентов. Необходима тренировка. Одно неловкое движение руки — и все испорчено. Крепкий напиток любит умелое с ним обращение. Он покорно подчиняется мастеру, если тот, играючи балансируя с учетом его родовых свойств и флиртуя с конечным результатом, роднит себя в своей творческой грациозности с космосом». Каким отсутствием юмора и густопсовой германской образованщиной надо обладать, чтобы возвести такой текст в ранг главного свидетеля в процессе над всемирно известным писателем, любящим порой разыграть из себя светского человека. «Я мог бы вооружить их в этом отношении и более хлестким материалом, — гневно заявляет он в ответ на нападки со стороны СМИ и политических партий, — ибо написал множество статей о резиновых шинах, автомобилях, байдарках, моторах и черт знает еще о чем просто потому, что на что-то надо было жить». К тому же озлобленность критиков мешала им видеть, что журналист доказывает свою профпригодность еще и тем, что настраивается на ту газету и тот журнал, для которых он пишет. Проза и стихи шли в журнал «Югенд», размышления о коктейлях — в «Штёртебекер». Ремарк обретает в своем ремесле все большую уверенность, потому что знает, кому и что он может предложить.

«Гэм»

В Ганновере Ремарк пишет второй роман. При его жизни это произведение не публиковалось, сам писатель о нем никогда не высказывался. Рукопись была обнаружена в архиве Ремарка, что само по себе примечательно: в отличие от многих заметок литературного и личного характера, а также значительной части корреспонденции, он ее не уничтожил.

Ремарк писал «Гэм» на обратной стороне гранок своего журнала, что позволило Томасу Шнайдеру датировать роман периодом весна 1923-го — лето 1924 года. На время написания «Гэм» указывает и небольшой рассказ Ремарка, опубликованный в журнале «Югенд». Гроза в нем бушует так, словно копирует тропический ливень в романе. Хотя порядок действий автора мог быть и прямо противоположным.

Почему нам так важно знать, когда был написан роман? Потому что «Гэм» как единственная крупная вещь в прозе, созданная в ганноверские годы, показывает, к какому броску в своем творчестве готовится Ремарк. Художественными достоинствами «Гэм» не отличается, в биографии же Эриха Марии это чуть ли не веха. Ремарк прозревает тематику и нащупывает свой стиль. Главная героиня рождена пеной «ревущих и золотых» 1920-х годов. Места действия экзотичны и рассеяны по всему миру. Герои романа сражаются, любят, ищут смысл своего существования в Каире и Париже, в Коломбо и Сингапуре, на аннамских берегах и в Гонконге. Уже в «Гэм» — как и позднее во всех больших романах Ремарка — они задаются «вечными» вопросами, пытаются разгадать загадки, задаваемые нам жизнью, любовью, смертью... Уже в «Гэм» тон повествования меланхоличен, экстатические приливы счастья сменяются смутным ощущением катастрофичности земного бытия. Однако повествуется обо всем об этом уже иным языком; с ним мы уже знакомы по двум-трем зарисовкам той поры. Рассказывая о странствиях и приключениях Гэм, автор не углубляется в психологию своей героини, зато не скупится на краски в размашистом описании ландшафтов, пускается в пространные размышления о смыслах жизни, с упоением живописует детали быта восточных народов.

Напрасно читатель будет искать в «Гэм» тематически стройную, законченную композицию. Он не найдет ее, и этим роман разительно отличается от крупных произведений Ремарка, контуры которых начнут возникать в его воображении года через три-четыре. Фабула не блещет неожиданными поворотами, более того, местами ее можно назвать пошловатой. То, что было задумано, скорее всего, как роман становления молодой, ищущей себя женщины, теряется в описании сомнительных эротических переживаний. Роману явно не хватает весомости, автор пока отказывается рассказать о своем видении глубоких потрясений в жизни общества, еще не решается преодолеть в себе запрет на изображение того, что пришлось пережить на кровопролитной войне и в первые веймарские годы. Отсюда очевидная неуверенность в построении сюжета, а благостный финал, как и некоторые другие эпизоды, слишком красив, чтобы его можно было воспринимать как фрагмент реальной жизни.

Прелестен и заманчив экзотический мир, в который рассказчик решил повести своих читателей. Тогда, в 1920-е, такое решение прямо-таки напрашивалось. Свен Годин путешествовал по Северной Америке, Японии, Монголии и Сибири, вызывая своими репортажами мощный приток писем на страницы веймарских газет. Сенсацией стали исследования Нансена, Амундсена и Нобиле в ледовых пустынях Арктики. Фантазию европейцев будоражили Африка и далекая, чужая Азия. Не подлежит сомнению, что Ремарк следил за этими событиями с самым живым интересом. Сомерсет Моэм и Джозеф Конрад уже успели привести в восхищение англосаксонскую публику, и некоторые из их романов уже лежали на книжных полках в немецком переводе. Альфред Дёблин («Три прыжка Ван Луня», 1915), Герман Гессе («Демиан», 1919, и «Сиддхартха», 1922), Лион Фейхтвангер («Еврей Зюс», 1924) и, не в последнюю очередь, Клабунд («Меловой круг», 1925) противопоставили интеллектуалам Старого Света, ввергнутым мировой бойней в глубокий душевный кризис, кодекс нравственных заповедей и философских принципов Азии. По сравнению с «Гэм» это были, конечно же, шедевры мировой литературы, и Ремарк, безусловно, читал некоторые из названных книг. Правда, вздохи европейских пессимистов от культуры, повернувшихся спиной к гуманистическим традициям собственного континента, можно было расслышать в ремарковских текстах и раньше.

Неудивительно, что интерес к жизни и культуре других народов сопровождался оживлением расистских взглядов. В то время как философское понимание мира неграми, китайцами, индусами, арабами излагалось на теоретическом уровне с восторгом, описание быта народных масс, их жизни в портовых и больших городах редко обходилось без ноток высокомерия. Без ссылок на зовы крови, врожденное чувство мести, дикие инстинкты не обошелся и автор «Гэм». В 1920-е годы Европа и не думала отказываться от своих колониальных замашек. Призывы антисемитского характера, псевдонаучные объяснения «странностей» в сексуальном поведении, интерпретация культурных особенностей как обусловленных биологическими причинами — все это находило у населения многих стран нашего континента широкое одобрение.

Пересказать содержание романа нетрудно. Молодая женщина по имени Гэм кочует по континентам, колеблясь в своих чувствах между тремя (и более) мужчинами, в поисках женской идентичности и счастья. Мы ничего не узнаем о ее происхождении и социальном окружении, зато для нас абсолютно открыты ее мысли о предназначении женщины, о любви, о жизни вообще. Гэм скачет верхом по пустыням, пересекает моря, бродит по базарам и портовым городам, беседует с индусами, арабами и метисами, выходит целой и невредимой из нешуточных переделок и вызывает у всех появляющихся в романе существ мужского пола страстное желание обладать ею. Ибо повсюду «бунтует кровь». Гэм красива и эротична, беспокойна и движима жаждой жизни. Свистят пули, разыгрывается немудреная детективная история. Последний из любимых мужчин гибнет, спасаясь от погони. В конце романа мы находим Гэм в швейцарском монастыре хоть и одинокой, но глубоко умиротворенной: «Жизнь — это всё. Гэм ни о чем не думала, она просто шла и жила этим. Жизнь — это всё... Я ощущаю... божественное чувство... мир молод, как я... И пока я ощущаю себя, мир существует... Пока я живу собой, я живу всеми...»[30]

При всей сумбурности сюжета в романе встречаются удачные пассажи, а описания природы и отдельных эпизодов куда как лучше, чем в первом его романе. «Бедуины в бурнусах кофейного цвета торопливо проскакали мимо. От них пахло верблюжьим навозом и пустыней. За мавзолеями мамлюков кавалькада вытянулась длинной вереницей на фоне невероятно чистого неба и помчалась во весь опор, будто намереваясь взять небо штурмом». Не было в «Приюте грез» и характерного для экспрессионистов соединения в одном ряду «разноликих» глаголов и прилагательных, что нередко делает действие гораздо более динамичным: «Огромное ночное небо хлынуло внутрь, захлестнуло комнату волнами синевы и серебра, следом влетел ветер, залепетал, запел, порывисто дыша, небо — словно узкая, твердая ладошка, а ветер — смуглый, жаркий шепот». Уже в «Гэм» Ремарк использует метафоры и сравнения, которые станут его «фирменными» в более поздних романах: «Затем к дороге подступили джунгли, побежали по сторонам тысячами гибких бамбуковых стволов. Вначале они перемежались рисовыми полями и чайными плантациями, но скоро автомобиль очутился в мрачном лесном туннеле, который зверем напрыгнул на него и накрыл своим тяжелым черным брюхом». «Конусы огня летели впереди точно гончие псы, оплескивая дорогу блеклым коварным заревом».

Отметим, что эпизодически Ремарк побуждает читателя взглянуть на окружающую его суровую социальную действительность: «Без самообмана структура общества распадалась, ведь все колеса и колесики прилежно вертелись и жужжали лишь по причине всеобщего самовнушения, всеобщей убежденности, что в этом кое-что есть, что без колесиков не обойтись. Вот так все эти существа — директора, чиновники, рабочие и продавцы — вплетались в сети деятельной жизни. Мерилом их ценности было прилежание, а прилежание — это такой пустяк!»

Но прежде всего роман «Гэм» любопытен тем, что в нем возникают те основные мотивы в мироощущении героев, которые Ремарк будет постоянно варьировать в своих более поздних произведениях: одиночество («А потому любая встреча — приветствие, посланное из тьмы во тьму, медленное движение мимо другого человека...»), тщетность любви («Ничто не было столь беспощадно, как любовь; утративший свободу чувств терял и того, кому он приносил их в жертву»), фатализм гуманиста («Простейшая из истин, оказывается, гласила: все хорошо и правильно. Кто остается верен себе, не ошибается. Тот, кто теряет себя, обретает мир. Обретший мир находит себя»).

Ранний, неопубликованный роман навсегда останется близок и дорог его создателю. Об этом свидетельствуют, в частности, имена, которые Ремарк присваивал своим героям. В романе «Жизнь взаймы» — это Клерфэ, в «Триумфальной арке» — Равик; этим именем он часто будет подписывать свои письма к Марлен Дитрих в 1930-е и 1940-е годы. Наконец, имя Лавалетт — таково оно у третьего возлюбленного красавицы Гэм — он поставит под рядом своих рецензий и личных писем. Ремарк любил игру с именами не только в личной переписке, но и тогда, когда выбирал их для своих произведений, делая это с особым тщанием. Поэтому не случайно во втором его романе появляются имена, которые он будет использовать потом в своем творчестве, а также в очень интимной переписке. Романом «Гэм» он ступает на путь, по которому пойдет как художник слова.

Почему главное действующее лицо романа — женщина? Во всех последующих произведениях это будут мужчины. В двух первых опубликованных больших романах — «На Западном фронте без перемен» и «Возвращение» — изредка фигурируют солдатские матери, остальные женщины — и их немного — обрисованы как объект эротических переживаний фронтовиков и солдат, которые вернулись домой с войны. В других романах героиням хотя и отведена важная роль в развитии сюжета, однако и Рут Холланд («Возлюби ближнего своего»), и Патриция Хольман («Три товарища»), и Жоан Маду («Триумфальная арка»), и Элизабет Крузе («Время жить и время умирать»), и Лилиан Дюнкерк («Небеса не знают любимчиков»), и неизлечимо больная Элен («Ночь в Лиссабоне») — в конечном счете всего лишь мощное эхо любовных страстей, испытываемых героями мужского пола. А вот почти на все, что происходит в «Гэм», читатель смотрит глазами женщины.

Возможно — но это чисто умозрительное предположение, — необычный для Ремарка угол зрения подсказала ему встреча с женщиной, пришедшаяся на ганноверскую пору его жизни. Именно тогда он познакомился с Ильзой Юттой Цамбоной, горячую сердечную привязанность к которой он испытывал долгие годы. В письмах и дневниках он называет ее Йоханнесом или Петером, для друзей она — Жанна. Цамбона была красива, как с картинки, одевалась элегантно, она холодновато-эротична. Внешне выглядела так, как многие ремарковские героини, например, Патриция Хольман, более других похожая на Ютту Цамбону: узкий овал лица, большие глаза, высокая, стройная. Тип женщины, действовавший на Ремарка магнетически. Когда он познакомился с двадцатидвухлетней танцовщицей и актрисой, та уже была разведена.

Письменных свидетельств о их первой встрече не сохранилось, тем не менее точно известно, что она состоялась в 1923 году, в те дни и недели, когда уже писался роман «Гэм». 14 октября 1925 года они поженились в Берлине. Первое время, несомненно, были очень привязаны друг к другу, однако буржуазно-идиллическим этот брак не назовешь. Ремарк продолжает встречаться с другими женщинами, Ютта Цамбона — с другими мужчинами. Через три недели после бракосочетания в письме своей подруге Эдит Дёрри, дочери человека, под началом которого он работает в журнале «Шпорт им бильд», Ремарк так писал о мотивах, подвигнувших его на женитьбу: «Это был все-таки странный шаг. Я лишний раз убедился, что все писатели врут. В моем поступке было куда больше просто человеческого, нежели эгоистического желания насладиться счастьем... Понятие счастья для меня так изменилось с течением лет: вместо юношеского стремления утолить жажду и пр. — теперь радостная готовность бросить вызов безумствам бытия. Даже брак, кульминационный момент в жизни каждого нормального гражданина, не повлиял на этот мой настрой. Рядом со мной теперь человек, который, может быть, души во мне не чает, и я постараюсь убрать с его пути все мерзкое и безобразное...» Ремарк оставался верен своему обету на протяжении десятилетий — и после того как брак распался.

Некоторое представление о том, как складывались отношения в этом браке, можно получить, читая мемуары Лени Рифеншталь. В своих заметках она касается той поры, когда слава еще не пришла к Ремарку и не изменила стиль его жизни. О встрече с молодой четой в берлинские годы рассказывается тоном добродетельной дамы, не скрывающей своего возмущения увиденным, и оно, надо сказать, никак не свидетельствует о гармонии в этом браке. Писатель и его жена пришли к Рифеншталь — она еще поставит себя на службу нацистскому режиму и удостоится обожания со стороны самого «фюрера», — чтобы познакомиться с кинорежиссером Вальтером Руттманом. «Поначалу настроение у всех было приподнятое, мы пили вино и шампанское, веселились, в общем, от души. Фрау Ремарк была так заманчиво обаятельна, что вскружила Руттману голову. Что ж, пусть немножко пофлиртуют, думала я. Меж тем чувства явно брали верх над рассудком, в какой-то момент Руттман и фрау Ремарк поднялись из-за стола и, оставив меня наедине с ее мужем, удалились в другой, менее освещенный угол комнаты. Сидя рядом с Эрихом, я видела, как он пытался заглушить ревность вином. Я не знала, что мне делать. Своим поведением парочка поставила меня в тупик... Неожиданно “отщепенцы” появились перед нами, и фрау Ремарк сказала мужу:

“Ты выпил слишком много. Домой меня проводит господин Руттман. Увидимся позже”...Возвратившись в комнату, я увидела рыдающего человека. Постаралась утешить Эриха — нервы у него совсем сдали. “Я люблю свою жену, люблю до безумия. Мне нельзя ее терять, жить без нее я не смогу”...В свете раннего утра он выглядел развалиной с человеческим лицом». По словам Рифеншталь, Ремарк приходил к ней в поисках жены недели две подряд, чуть ли не каждый день, верил в чудо, говорил, что готов ее простить, лишь бы она вернулась... заливал свое горе коньяком.

Схожую картину из тех лет, что предшествовали публикации знаменитого романа Ремарка, рисует Аксель Эггебрехт, молодой сотрудник журнала «Вельтбюне». Повстречав однажды — в 1928 году — чету Ремарк в одном из питейных заведений на Шверинерштрассе, он получил приглашение продолжить возлияние у Ремарков на квартире. «Дома он священнодействовал, смешивая изысканные напитки. Мы сидели перед очень большим аквариумом, всех своих рыбок он называл их зоологическими именами... Когда ближе к утру я собрался уходить, она одна проводила меня до дверей. Так начался длительный адюльтер с Жанной, женой Эриха Марии Ремарка. У него была, как я вскоре понял, связь с другой женщиной. К нам он относился с невероятной толерантностью».

В таких упрощенных, с креном в мелодраматизм, описаниях, созданных много лет спустя и не без самолюбования их авторов, есть, наверное, своя доля правды. Следует, однако, признать, что этот брак не был моногамным, а также предположить, что Ремарк, человек крайне чувствительный и склонный к ревности, сильно страдал, зная о любовных интрижках своей жены. К тому же Джулия Гилберт приводит в своей книге сногсшибательное заявление Ютты Цамбоны о том, что «Ремарк зачастую оказывался в их браке импотентом». Что ж, при тех количествах алкоголя, которые употреблял Ремарк, не следует удивляться, что его мужская потенция подчас давала сбои. Если, однако, допустить, что «сбои» и в самом деле были достаточно серьезной проблемой, то тогда придется сказать, что брак распался вовсе не по этой причине.

Еще до брака, а также во время брака с Юттой, время от времени рядом с ним появляется еще одна женщина, о которой мы узнаем из писем: Бригитта Нойнер. Ремарк познакомился с ней в Берлине. Письма к Бригитте написаны рукой жизнерадостного, несентиментального, остроумного человека. Очевидно, эта связь не сопровождалась душевными муками, не носила разрушительного характера. Такие эротически игривые связи действуют на него даже благотворно. Это — другая сторона любви и симпатий, более открытая и простая, нежели жизнь бок о бок с капризной светской красавицей.

Ганновер помогает Ремарку шагнуть вверх и по карьерной лестнице. В 1924 году он устанавливает контакт с Берлином, где выходит элегантный и интеллигентный журнал «Шпорт им бильд». На рубеже веков его основал и возглавил Курт Дёрри, участник первых Олимпийских игр современности. Первенец немецкой спортивной журналистики принадлежит теперь издательству «Шерль», но редактирует его по-прежнему Дёрри, успевая еще и писать блестящие репортажи. В канун Нового года, узнаем мы от Томаса Шнайдера, на традиционном балу берлинских журналистов Дёрри рассказывает представителю заводов Конти о желании своей дочери пойти по его стопам. В ответ тот предлагает сотрудничество с «Эхо Континенталь». А там трудится Эрих Мария Ремарк.

«Глубокоуважаемая сударыня, узнав от г-на Хольцхойера Ваш адрес, прошу Вас взяться за перо и прислать мне статью с размышлениями о теннисе, хоккее, а также, пожалуй, о плавании, поскольку испытываю здесь, в “Эхо Континенталь”, недостаток в таких материалах». На безукоризненном немецком завязывается переписка с девушкой из почтенной семьи. Статьи из Берлина поступают одна за другой, обмен дружескими посланиями продолжается, и Ремарк показывает себя не менее дельным и умелым, чем его будущий работодатель: «Премного благодарен за материал о хоккее, журналу он весьма кстати, ибо хорош как по содержанию, так и по форме... Могу ли просить Вас оказать мне любезность и переслать прилагаемое сочинение Вашему досточтимому родителю для оценки его на предмет публикации в “Шпорт им бильд”?» По мнению Томаса Шнайдера, «сочинением» в письме назван небольшой рассказ под названием «Трофей Вандервельде».

Врата в Берлин открыты. Эдит Дёрри увлечена галантным ганноверцем не на шутку, и, скорее всего, не без ее содействия столичный журнал публикует несколько репортажей и заметок Ремарка. А вскоре и сам Курт Дёрри делает ему предложение стать его заместителем. И Ремарк им становится — в самом начале 1925 года.

В отношениях с дочкой главного редактора все больше теплоты и участия, коллеги посматривают на это с ехидцей, «глубокоуважаемая фрейлейн» теперь уже «милая Эдит», а с переездом Ремарка на берега Шпрее они видятся чуть ли не каждый день. Перешло ли столь близкое знакомство в любовную связь? На этот вопрос уже никто не ответит. А вот по мнению матери юной Эдит, дружба с Эрихом Марией зашла слишком далеко и чревата эротическими осложнениями. В то время как ее дитя заслуживает гораздо более солидного жениха. У нового сотрудника газеты ее мужа вид вполне респектабельный, но чего он добьется на этой стезе и в общественной жизни? Годится ли он в зятья, коли будущее его туманно? И мама отправляет дочку на Капри, подальше от журналиста с его заманчивой внешностью.

Письма летят с севера на юг и в обратном направлении. Но жизнь богата на курьезы, и под жарким итальянским солнцем Эдит неожиданно выходит замуж за какого-то бравого британца. Известие об этом действует на новоявленного берлинца подобно холодному душу, и уже месяцем позже он предлагает руку и сердце Ютте Цамбоне. После возвращения Эдит с юга переписка возобновляется, но длится совсем недолго. В конце 1928-го они встречаются в Берлине, затем Эдит уезжает на Британские острова. Десятилетия спустя она напишет Ремарку, он ответит с дружелюбной сдержанностью. В его личной жизни эта дружба не оставит заметного следа, ее роль в профессиональном плане окажется значительнее.

Находящиеся в архиве писателя, письма Ремарка к Эдит Дёрри помогают получить представление о его редакторской работе в «Эхо Континенталь», и это в них самое интересное. Мы видим Ремарка как компетентным, серьезным журналистом, так и сотрудником фирмы, отстаивающим ее интересы с реалистических позиций. «Объем работы здесь не уменьшается, au contraire[31], он возрастает по мере того, как шины дешевеют...» — «Если Вас привлекает футбол, гандбол или водное поло, тогда, пожалуй, что-нибудь об этих видах. Или: о воспитательном значении легкой атлетики или спорта вообще — или: о влиянии телесных упражнений на течение модных ныне болезней... — или: женские и неженские виды спорта (перегрузки и т. п.), женский футбол (Англия, Америка), хоккей, женщина и состязание, должна ли женщина воспринимать спорт скорее как физкультуру (да!) или как состязание... Дама за рулем автомобиля (костюм, что понадобится ей в пути, провиант, оружие для защиты в случае нападения), минимальные знания об устройстве автомобиля, как ей нужно ездить...» — «Я могу, наверное, попросить Вас следить за тем, чтоб мы не делали рекламы другим фирмам...» Здесь уже не место рифмованным мечтам, здесь делается серьезная газета.

Ганновер — это полустанок, разрыв с узким мирком Оснабрюка, творческий поиск, шанс неплохо зарабатывать. Учительская профессия, рифмоплетство, провальный роман, культ Хёрстемайера, вытесненные в подсознание, но не осмысленные картины войны — от всего этого Ремарк освободился. Два года, прожитые в городе на берегах Лайне, открыли перед ним новые творческие и личностные перспективы. Как журналист он успешен, как писатель приблизился к авангарду, живет отчасти в его среде. Он стоит на собственных ногах, угроза заживо похоронить себя в школе миновала, рядом с ним красавица Ютта Цамбона. Более того, теперь он живет и работает в Берлине — со всем богатством его соблазнов и возможностей.

Загрузка...