Ремарк возвращается на разрушенный континент. Экономически обескровлены и страны-победительницы. В Англии не хватает продуктов питания, Францию сотрясают правительственные кризисы, Европа расколота холодной войной. Восстановление народного хозяйства, которое финансируется главным образом Америкой и первые контуры которого начинают вырисовываться весной 1948 года, охватывает и западную часть Германии. Вокруг Западного Берлина сжимается кольцо блокады. Мир движется навстречу новой военной катастрофе.
Ремарк сходит на берег в Гавре и едет в любимый Париж. «Чувствую город, Европу, но не так, чтобы мурашки по коже». В начале июля — навестив Вальтера Файльхенфельдта в Цюрихе — Ремарк снова в своем доме на Лаго-Маджоре. «Все как оставил. Зубная паста; письма; карандаши; бумага — на том же месте... Сон Спящей Красавицы. Просыпаешься — прошло десять лет. Странное чувство. Трогательно и таинственно... по саду. Отец рядом... Пили кофе на террасе. Еще до этого старик зашел ко мне в спальню. Он бродил по дому. Предвижу сложности. Хочет, чтобы его занимали. Люди... Что делать с ним?» Отношения с отцом не ладятся. Ему уже за восемьдесят, ни к чему интереса нет, гордится сыном, но нервирует мастера пера, который начинает переписывать роман о концлагере в третий раз. «Ищу местечка для работы. Но пока не нашел. Повсюду сидит старик».
Свое пятидесятилетие Ремарк празднует тихо, погруженный в мрачноватые раздумья о приближающейся старости. Не выходит из головы вопрос: где же все-таки жить? «Жить здесь, как бы в точке исходов, в тиши? Наверное, не смог бы. Слишком привык к Нью-Йорку. Там привязанности. Пусть их и немного. Самая существенная: Наташа...» 11 июля он едет на несколько дней в Рим, где его уже ждет Наташа. Ссоры из-за мелочей. Женщина, с которой он не в силах порвать, уезжает в Палермо, он остается и — пьет. Связь, выматывающая все силы. Как с Пумой. Наташины упреки раздражают до крайности. Он ревнует, вовсе не будучи верным спутником жизни. Клянясь Наташе в письмах из Асконы в любви, он заводит в эти недели роман с Эллен Янсен. Он, умеющий описать буржуазную жизнь с едким сарказмом в своих романах и дневнике, ведет себя в мучительных ночных пикировках с Наташей самым явным образом как мелкий буржуа. И она тоже. Флер свободной, щедрой богемной жизни, которым окружают себя Ремарк, Наташа и ее друзья, не предохраняет их в амурных и альковных делах от недостойного поведения. Подкупает, однако, та проницательность, с которой Ремарк оценивает собственную роль и роль своих партнерш в этой раз за разом повторяющейся игре. Он трезво смотрит как на свою способность лгать, тайно следить, так и на свою неспособность принимать необходимые решения.
В августе он снова в Порто-Ронко. Хочет работать, но: «Вечера со стариком убийственны. По моей вине. Веду себя гадко. Писать все же пытаюсь; но он мне мешает и сбивает с толку».
Вести из Германии он воспринимает с растущим возмущением. Отпетые нацисты со стажем остаются на своих постах, в то время как узники концлагерей, выступающие в качестве свидетелей, вызывают в зале суда усмешку, — записывает он в дневник. Гневное настроение усиливается рассказами бывших узников концлагерей: одни приезжают к нему в гости, других он встречает в Асконе. В тему он погружается основательно, штудирует документальные материалы об адских условиях жизни в концлагерях, и то, что он узнает из них, может лишь усилить столь привычную для него меланхолию и породить желание обратиться к темам иного характера. «Важно: хочу, когда эта книга будет закончена, написать юмористический роман и — пару пьес».
В октябре он опять в Париже. Узнав о смерти Эмиля Людвига, посылает оставшейся в бедности вдове тысячу швейцарских франков. С 21 октября Ремарк снова в Нью-Йорке, отель «Амбассадор». Встречи с Дитрих, одинокой и печальной Юттой и, конечно, с Наташей. Всё как прежде.
В творческом плане — полный паралич. В довольно объемистом дневнике 1949 года только одна тема — отношения с Наташей, приобретающие трагический характер... Страница за страницей размышления об этой женщине: что она говорит, как на то или иное реагирует, каким его поступком обижена, почему спит с ним или отказывает ему в этом удовольствии. «Мысли, как всегда, о Н. Не проходит почти ни секунды, чтобы был свободен от них. Поистине, почти ни секунды». После каждой размолвки он шлет цветы и небольшие подарки, клянет себя, зная, как губительно это отражается на работе. Ежедневные записи — способ преодолевать тлетворное воздействие этой связи на его психику. «Вчера вечером перечитал дневник с самого начала. Это меня в какой-то мере освободило; точно сняло с души камень. Жить так, как в этом году, больше не хочу...»
Уже в первой записи, сделанной в новом, 1949 году, он сетует: «Не работал целыми месяцами». Так будет продолжаться и дальше. Злясь и негодуя, он записывает в первых числах августа: «Эта стерва действительно месяцами не давала мне взяться за перо». Он не в состоянии соблюдать договоры с издательствами, публикация отрывков из «Искры жизни» в «Кольерс» срывается, «Космополитэн» отказывается дать незавершенный текст в продолжениях. Роман идет крайне трудно, раз за разом повторяющиеся нарушения кровообращения пугают его — видимо, психосоматическая реакция на разгульный образ жизни. Он бросает курить («чувство разочарования от некурения»).
В мае 1949-го он снова пересекает океан, видится с Наташей в Париже, но уже через две недели ищет прибежища в Порто-Ронко. «Все та же история. Вечерами убиваю время за рюмкой». В июле он спешит... в Рим, чтобы встретиться с любимой. Все кончается ссорой, Наташа уезжает на Сицилию, он, напившись, возвращается на Лаго-Маджоре, находя там утешение в объятиях двадцатилетней Эллен Янсен, которую делает своей секретаршей. Ютта просит разрешения пожить на вилле, он с досадой дает согласие.
Тягостные дни и недели. Ютта мешает ему, он пытается, как неверный супруг, скрыть от нее чуть ли не ежедневные телефонные разговоры с Наташей. Когда Ютта осенью уезжает, он вздыхает с облегчением: «Душевное равновесие и отрада. Мысли о том, а не поселиться ли тут навсегда, — не сделало ли долгое присутствие Петера дом неприютнее, — не поставить ли крест на Н.-Йорке? — Забавляться, но тут».
Летом он встречает в Асконе немецкую актрису Бригитту Хорни («Простая, ясная, сильная, здоровая жизнерадостность») и ее мать, психоаналитика Карен Хорни.
Знакомство с этими женщинами перерастет в ближайшие два-три года в искреннюю, ничем не отягощаемую дружбу, а беседы с врачом станут незаменимым движителем самоанализа.
В сентябре он едет в Цюрих, видится там с Вальтером Файльхенфельдтом и своим отцом. Оттуда — в Париж, а затем — после долгих колебаний, ибо он предчувствует, что его там ожидает, — он опять отплывает в Америку. 7 октября 1949 года вновь поселяется в своих апартаментах в «Амбассадоре». На сей раз год оказался для него действительно потерянным. С романом он почти не продвинулся, сомнения же в собственных творческих способностях еще более усилились. Правда, в конце августа в дневнике появляется важная запись: «Хотел бы написать историю человека (эмигранта), который вывозит из Германии свою жену; любовь, лагерь, смерть, Лиссабон, Иностранный легион». Этот замысел будет жить в нем, и через двенадцать лет появится роман «Ночь в Лиссабоне».
Он читает Фрейда и Юнга, с огромным удовольствием «Улисса» Джойса («Очень потешная вещь, в самом деле! С юмором»). Новый год встречает в большой компании. Среди празднующих Лилли Палмер и ее муж Рекс Харрисон, Полетт Годдар и Наташа. Она вдруг куда-то исчезает. Гонимый ревностью, он начинает разыскивать ее в ночных барах. «Не помню, что же все-таки произошло».
Организм между тем бунтует. Первый приступ болезни Меньера. Эта связанная с головокружением, болями и временами с частичной глухотой болезнь уже не отпустит его... Появляются признаки диабета, нередко приходится соблюдать строгую диету, что дается ему нелегко. Постоянно беспокоит сердце.
Жизнь тем не менее все так же сумбурна. Ему уже за пятьдесят, а он высматривает по ночам, горит ли в доме любимой свет или она где-то с соперником; звонит, в сердцах кидает трубку; случается, дело доходит даже до легкого рукоприкладства, после чего он, по обыкновению, шлет цветы. Порочный круг. «Если бы уже закончил роман! А она мешает и мешает».
Чувства его особенно обостряются при встречах с другими людьми. Ему трудно сохранять спокойствие даже в общении со старыми, верными друзьями, такими как Вальтер Файльхенфельдт и его жена, когда они приезжают в Нью-Йорк и он ходит с ними на выставки, ужинает в ресторане. «Невыносима мысль о том, что еще раз целых полгода рядом с тобой будет Н. И помнить об этих последних годах с ней невыносимо...»
События в мире, за которыми он опять следит более пристально, тоже действуют угнетающе, хоть и не в такой степени, как личные неурядицы. «Просмотрел кипу газет. От всей этой политики — глухое отчаяние. Национализм в любой форме (будь ты американец или добропорядочный немец) есть фашизм». У коммунизма, пишет он в начале 1950-го, в результате политики западных демократий «потрясающее будущее... Единственная инстанция, пока успешно препятствующая мировой революции, — Сталин и Политбюро. Делают все, дабы доказать, что хуже коммунизма в их трактовке ничего нет». 25 июня начинается наступление северных корейцев на южную часть полуострова: «Ответ русских типичен для них: “Виновата Южная Корея (которая почти разбита за четыре дня)”». Речи, произносимые в эти драматические дни президентом Труменом и другими членами правительства, Ремарк сопровождает скептическими комментариями: «Велик же соблазн войти в Историю!»
Поскольку роман все никак не напишется, возникают сложности и в отношениях с американским издательством. «Эпплтон считает наш договор расторгнутым, собирается выдать лишь половину аванса...» — сообщают Ремарку. И он пытается окончательно порвать с Наташей. «Есть желание работать. И оно более глубокое, чем когда-либо раньше. Идущее от жизни без Н. Что-то пришло в движение — будто моя жизнь стремится стать такой, какой она была тринадцать лет тому назад (прежде чем я обзавелся пассиями), будто она стронулась с места, чтобы взять новый разбег».
Его опять влечет в Порто-Ронко, Америки ему «на какое-то время» хватило. 20 мая он отплывает на «Иль де Франс» в Европу. Пытается привести себя в порядок в доме на берегу озера, продолжить работу над романом. По вечерам спасается от одиночества в тавернах Асконы. В начале июля приезжают мать и дочь Хорни, он встречается с писателем Робертом Нойманом, связь с Эллен Янсен нервирует его не меньше, чем шум с набережной, которую расширяют прямо под его участком. Наташа по-прежнему в его мыслях, думать о ней мучительно, разлуку он переживает как наркоман, лишенный привычной дозы.
Однако это лето отмечено и тесным общением с Карен Хорни, знаменуя собой целый период беспощадного самоанализа. (Карен Хорни родилась в 1885 году в Гамбурге, жила до 1932 года в Берлине, затем эмигрировала в Соединенные Штаты. Самые известные работы — «Новые пути психоанализа» и «Невротик нашего времени». Представительница неофрейдизма.)
Бригитта Хорни приобретает широкую известность в 1930-е годы, снимаясь на киностудии УФА («Отель Савой», «Мюнхгаузен»), а после войны с успехом играет в западногерманских и австрийских фильмах («Мелодия судьбы», «Ночь над Готенхафеном»). Запоминается она зрителям как в телесериалах («Якоб и Адель», «Наследие Гульденбургов»), так и в женских ролях на театральных сценах Цюриха, Базеля и Гёттингена.
На Лаго-Маджоре Карен Хорни почти каждое лето после войны снимает дачу (вплоть до своей смерти в 1952 году). Знакомство перерастает в дружбу. Бригитта влюбляется в писателя, а он ценит в ней жизнелюбие и рассудительность. Связь, которая не свободна не только от вспышек раздражения, но и от легкости, всегда доставляющей ему удовольствие. «Уважаемая чародейка! — пишет он однажды после размолвки с Бригиттой. — Между нами явно пробежала черная кошка! Напряжением всех извилин заставил себя воскликнуть “Ха!” во время твоего последнего звонка! Не ощутила ли ты нелюбовь из-за того, что я сказал что-то о диктовке и секретарше? Несправедливая! Эллен Янсен ушла, задрав нос, со скандалом, — пришлось искать замену. Чтоб можно было писать важнейшие письма. Теперь этим занимается жена (59) сельского секретаря Амана, у которой какая-то должность в Локарно и пять детей... Как мне явиться пред очами твоей матери, мстительная Трина, если я не могу ничего сказать ей о тебе?»
«Мы с Бони еще больше подружились, — пишет мать дочери в августе из Асконы. — Он просто очарователен. Я послала ему верстку своей книги («Невротик нашего времени». — В. Ш.), подумав, что ему это может что-то дать. И смотри-ка, он не только ее читает, но и сказал вчера вечером — чуть ли не торжественно, — что сегодня особенный день: он кое-что понял в самом себе...»
Чтение словно электризует Ремарка («Важный, важный день!»). Чтобы глубже осмыслить прочитанное, он подолгу беседует с Карен Хорни. Рефлексия всегда была его спутницей жизни, свое поведение в обществе, свое отношение к женщинам, к работе, к алкоголю он постоянно и подробно анализирует в дневнике. Теперь же, как следствие драматических отношений с Наташей и под воздействием умных комментариев психоаналитика, из подсознания вырывается то, что скапливалось там в течение всей жизни. В эти дни Ремарк доверяет дневнику мысли и воспоминания, помогающие понять его поведение в последние два десятилетия.
«Две вещи в моей жизни — казаться, вернее, желать казаться лучше, чем ты есть на самом деле, и почти “morbid dependency in love”[76] вкупе с чрезмерной чувствительностью, актерством, стремлением пустить пыль в глаза, быть светским человеком, кавалером, home a femme[77], а также ощущение, что ты плутоват и нескромен из-за желания прихвастнуть и что ты действительно таков; что никуда не годишься как писатель и что однажды тебя разоблачат, — всему этому (и многому другому) есть причина — мое детство. Первые три года, до смерти брата Тео. Слова матери о том, что я был очень ласковым ребенком, но меня обошли вниманием из-за того, что брат “умер через три года”. Отсюда: 1. Неуверенность, одиночество, уязвленное самолюбие и т. д.; 2. Ощущение, что я не “lovable”[78]. И то, что соединяет обделенность любовью с одиночеством, миробоязнью, хаосом, безутешностью, сознанием бессмысленности существования, — чрезмерная гиперболизация любви, которая всем этим не является, в которой все это растворяется и с потерей которой все это опять тебе грозит: миробоязнь, хаос, бессмысленность бытия. Как следствие, привязанность к этому чувству, постоянные попытки вернуть утраченное, все, что выглядит скверным мазохизмом — извинения за поступки других, нарастающий отказ от самого себя и в результате неизбежная потеря другого человека... Целые дни просиживал на лестнице, проклиная своих родителей. Мечтал, как они разорятся, а я приезжаю из дальних стран разбогатевшим и показываю, что преуспел больше и спасаю их — с холодком удовлетворенного тщеславия. Дело не в том, что в детстве мне досталось мало ласки, а в том, что досталось ее меньше, чем другому: вот откуда могло многое пойти, наряду с прочими причинами... Моя критикомания — элемент невроза. Антипатия к людям. Сарказм. Неприятие... Колебания в принятии решений — из-за общей неуверенности. Снобизм. Тяга к знаменитостям со стремлением рядиться в чужие перья; похваляясь нынешним или былым знакомством с ними, доказать себе и всему миру, что ты “lovable”. Бравирование именами; хвастовство в разговорах; сознавая, что это даже неумно, и все же продолжая это делать: то же самое, то же самое».
Через три дня «человек, склонившись над своим прошлым», продолжает исследовать свое «я»: «...Годы пьянства, преднамеренная гульба после первой книги. Стремление принизить значение успеха и показать, что стал иным не благодаря ему, потакание судьбе (что, конечно, неверно). Сверхскромность, согласие с критикой, ощущение, что поднялся так высоко обманным путем. Пил, чтобы быть “не собой''...считал, что пью не с горя, а от наслаждения жизнью, — да, но чтобы как бы витать над ней и — над собой. Не углубляя себя жизнью... Нежелание трудиться; такое частое. Разрыв между вдохновением и исполнением. Неестественное протрезвление... Порой худосочное, стесняющее унижение. Чувство импотенции, боязнь импотенции в сексе. Попытки хитрить и там. Похоть поэтому оборачивается честолюбием и желанием работать».
Объясняет он себе и причины своей откровенной аполитичности, вызывавшей нарекания со стороны многих его критиков: «Отказ от любого участия в событиях международной жизни — внутренне и внешне. Видимая причина: недостаточные знания (и это так); знаю не больше, даже, пожалуй, меньше других. А также опасение, что могут вспомнить сделанные мною когда-то глупости... и использовать их против меня».
И наконец, резкая оценка отношения к родным: «Что дал ты, любвеобильный и щедрый, своей семье? Твоей сестры нет в живых; ее можно было бы спасти; ты не хотел, чтобы все жили за твой счет в Швейцарии. Ты стыдился своих близких. Ты сделал из отца капитана[79]. Ты завышал их социальное положение. И мало заботился о них. Делал вид, что их нет».
Анализ, которому он подверг себя в эти дни, был радикален («Не от себя, а к себе»). Подвигли его на это Карен Хорни и ее книга, а также чтение работ Фрейда и Юнга за год до этого. Жизненный кризис, в который он ввергнут Наташей и серьезной заминкой в работе над романом, обостряет восприятие того, что он читает и о чем дискутирует. Рефлексия всегда была у Ремарка частью мыслительного процесса, и потому семена психоанализа падают в его случае на благодатную почву.
Многое из того, что он пишет о себе и своем поведении, не так уж и ново в его дневнике. Но теперь, в конце длинного, неровного, разрушительного отрезка жизни оно становится горьким итогом. И все-таки нельзя не подчеркнуть его относительность. То, что Ремарк наблюдает в самом себе, характерно, по сути, для бессчетного числа людей. Чувства вины перед семьей, возлюбленными, близкими друзьями — кто не знал их? Разве мы не догадываемся, что пускаем людям пыль в глаза, когда рассказываем им о своей жизни? Кто из знаменитостей этого мира пережил свою славу без потерь? Библиотеки полны книг о страхах, порождающих импотенцию, а алкоголизм стал во многих странах повальной болезнью. Ремарк же делает шаг, на который способны не многие: он прорывает кольцо блокады вокруг бессознательного и, не питая никаких иллюзий, объясняет себе, почему он страдает, слишком мало работает, слишком много пьет и, несмотря на постоянные унижения, не способен порвать с Наташей (как долго не мог порвать и с Марлен Дитрих). И потому цитируемые здесь записи из его дневника — с отсылками к годам детства, к поведению после публикации первого антивоенного романа, к увлечению «знаменитыми» женщинами — имеют, конечно же, исключительно большое значение для понимания того, как реально складывалась жизнь Ремарка.
Познать еще не значит изменить. Это относится и к Ремарку. Беседы с Карен Хорни улучшают настроение, придают бодрости, позволяют смотреть на разлуку с Наташей некоторое время более дистанцированно. В ноябре роман «Искра жизни» наконец почти закончен. Но потом его опять охватывает беспокойство, ему тесно в Порно-Ронко, и он уезжает в Париж, а оттуда 10 ноября — в Нью-Йорк. Снова «Амбассадор», снова Наташа — тут мало что может сделать самый беспощадный самоанализ.
Он посылает ей цветы, встречает красавицу на улице и светских вечерах, бывает у нее дома. И снова встает вопрос: «Неужели пойдет та же самая канитель?» Настроение падает. Повстречав Ютту на пути к ежедневному совместному обеду, он просто-напросто ошарашен: «Чуть ли не бежала по улице передо мной — и от меня. Каково видеть такое, когда тебе уже 52!» Карен Хорни живет в Нью-Йорке, он часто приходит к ней в гости и пускается в размышления «о феноменах детства, успеха, о разного рода комлексах». Посетив одну из ее лекций, он слегка огорошен: какие же разумные, интересные люди окружают эту женщину! Это совсем иной мир — прямая противоположность миру голливудских звезд и ночных клубов.
В конце года ему крупно везет по части издания его произведений, в том числе будущих. Феликс Гуггенхайм хочет знать, можно ли рассчитывать на новое издание в Америке его первого антивоенного романа, и Ремарк обретает в нем очень надежного агента для ведения крайне важных переговоров в США и Европе.
Одно из пожеланий самому себе в канун 1951 года касается Наташи: «О, если бы освободиться от нее...» В апреле почти завершен окончательный вариант «Искры жизни». Несколько отвлекает интрижка с восходящей звездой Джипси Маркофф: «Полно шрамов от давней авиакатастрофы. Хорошенькая, глаза с раскосинкой, темноволосая, в белом и красном... Не перестаю удивляться: как же я был порабощен, сам того не сознавая, — в мыслях, в чувствах, даже в языке. Ушел! Поджарим же барашка и ударим по струнам!»
30 апреля 1951 года, на прогулке, он встречает Полетт Годдар. Через три дня приглашает в ресторан, они видятся еще несколько раз, она дарит свое фото и вскоре, после совместно проведенного вечера, остается у него «до полудня», и Марлен Дитрих, нутром чуя, что тут завязывается, «заклеймила Полетт». Он еще не понимает, что в эти дни начинается его последняя большая любовь. Он, как всегда, полон сомнений и нерешителен, инициатива исходит от женщины. «Полетт вдруг решила, что в понедельник летим в Париж... На шею мягко ложится петля. Предпочел бы один ехать, быть, оставаться». Ремарк успевает просмотреть американский перевод своего романа о концлагере и отправляется в июне через Париж, насладившись там одной из картин своего собрания на выставке картин Тулуз-Лотрека, в Порто-Ронко — пока без Полетт.
Русская принцесса все еще занимает его воображение, но процесс отторжения начался и развивается стремительно. Возникают новые проблемы, но их не сравнить с тем, что он пережил за последние без малого четырнадцать лет. «Письма от Полетт. Опять как раньше: не полностью, не четко против, а как-то наискось, ускользая, уклончиво. Она хотела приехать; я уклонился. Потеряю ее; и буду жалеть об этом». 22 августа она приезжает в «Каса Монте Табор», дождь льет как из ведра, от ураганного ветра рухнули мосты, а для Ремарка наступают дни безоблачного счастья. Полетт простодушна, «поет и смеется», она «действует благотворно». «Откровенный человек, от которого веет теплом».
Полетт Годдар была на двенадцать лет моложе Ремарка. Когда они познакомились ближе, необычайно красивая женщина уже сделала в Голливуде блестящую карьеру. Путь наверх был довольно типичным для кинобизнеса. Выступала в танцевальных ревю, подвизалась на второстепенных ролях в кино, пока ее не приметил Чарли Чаплин. Под руководством гениального актера и режиссера, который был сначала ее любовником, а затем мужем, она стала звездой экрана. В «Новых временах» (1936) и «Великом диктаторе» (1940) Чаплин сделал ее своей партнершей. И расставшись с ним, Полетт Годдар сыграла множество главных ролей, заработала много денег и считалась одной из красивейших женщин в столице американского киноискусства. Тогда лишь неизвестной еще Вивьен Ли удалось в последний момент опередить ее при решении вопроса, какой же знаменитости достанется желанная роль Скарлетт в «Унесенных ветром».
Когда начался роман с Ремарком, Полетт Годдар шел сорок первый год, она три раза была замужем, среди покоривших ее сердце был известный мексиканский художник Диего Ривера. Зенит своей карьеры она прошла в 1950-х, имела солидное состояние и могла считать себя вполне независимой — интеллигентная, уверенная в себе женщина, жизнерадостная и остроумная. В Голливуде она принадлежала к тем деятелям искусства, которые придерживались либеральных — идущих от Чаплина — взглядов, как в годы правления Рузвельта, так и в конце 1940-х, когда сенатор Маккарти начал охоту на коммунистов.
Сущая находка для Ремарка. Ни собственнического эгоцентризма Дитрих, ни чуть ли не патологической нервозности Наташи Палей. Ремарк нашел наконец спутницу жизни, которая не только любила его, но и не скрывала этого, а издержкам меланхоличного, нерешительного, трудного характера противопоставляла ласку и улыбку...
Дневник, письма и воспоминания очевидцев подтверждают, что союз Эриха Марии и Полетт был счастливым. Они любили путешествовать, отдавая предпочтение Риму и Венеции, ценили роскошь и взаимную независимость. Полетт проводила большую часть года в США, Ремарк в это время работал в Порто-Ронко. В Нью-Йорке у них были собственные апартаменты: у нее — в Ритц Тауэр на Парк-авеню, у него — в доме номер 30 на восточной части 57-й улицы. Полетт жила со своей матерью, Ремарку эта всегда блестяще выглядевшая пожилая дама тоже пришлась по сердцу. Полетт никогда не чувствовала себя в Порто-Ронко как дома. Она не принимала сколько-нибудь заметного участия в жизни селения, при всем нежелании выглядеть в глазах его жителей кинозвездой она оставалась ею, но последние годы своей жизни, после смерти Ремарка, провела именно там. Он гордился красотой своей жены, она восхищалась тем, что принесло ему всемирную известность. Полетт любила драгоценности и роскошные платья, он не скупился на подарки. Случались и размолвки, но не было выматывающих нервы, подрывающих здоровье драм.
Жизнь с Полетт изменила Ремарка. Депрессивность и склонность к мучительной рефлексии не исчезли, он продолжал пить. Но близость Полетт, возраст и недуги утихомирили его. Он чувствовал, что его любят, а не используют для каких-то целей, никто теперь не разжигал так легко вспыхивающую в нем ревность (небезосновательную в отношениях с Пумой и Наташей)... Как следствие Ремарк постепенно прекращает вести дневник, долгое время бывший островком в океане жизненных бурь. Он больше не нужен ему для обретения душевного равновесия.
Поначалу, когда Полетт приезжает к нему в Порто-Ронко в августе 1951 — го, Ремарку трудно привыкнуть к новой ситуации. Наташа еще бродит призраком в его мыслях, а мать и дочь Хорни слегка разочарованы тем, что в Нью-Йорке у писателя завязался очередной роман. «В замешательстве от того, как выглядит Бригитта. По моей вине. Ощущаю, чего ей хотелось бы, но дать этого не могу и потому прихожу в замешательство». Не ладятся отношения и с издательством Шерц. Его хозяин отклоняет рукопись «Искры жизни», не стесняясь в выражениях. Не нравится роман и дамам, они призывают Ремарка переработать рукопись. «Шерц от книги в ужасе. Хочу порвать договор... Карен: зачем же так деструктивно. Бригитта: не отклонить роман значило бы ждать реакции от немцев. Ворошить их память нельзя. Убийцы обычно чувствительны».
Звонят журналисты, желают получить интервью. «...сперва умоляют, потом сразу же дерзят». Речь о трех репортерах журнала «Шпигель», на вопросы которых он все-таки согласился ответить. И реагирует нервно: «Назвали меня журналистом с писательскими амбициями. Правда, и Толстого тоже. Старый, добрый интеллектуализм все-таки непотопляем. Думаю, что мое пребывание в Германии продлится недолго».
С результатом этого разговора и еще кое с чем немцы могут ознакомиться три месяца спустя. В январе 1951 года обложку гамбургского еженедельника украшает портрет знаменитого писателя, а темой номера избран рассказ о его личности под заголовком «Космополит вопреки желанию». Обеспокоенность Ремарка публикацией можно понять. Отвечая на вопросы, он погрузился в прошлое, подробно рассказывает о ранних этапах своей жизни, об Эрихе Пауле высказываются соседи по дому и бывшие одноклассники, правда и мифы образуют в тексте крутую смесь, муссируются все неприятные для него проявления «кичливости» и «позерства». И все же Ремарк представлен читателю как всемирно успешный писатель не без уважения, благожелательность сквозит в описании жилища писателя и его внешнего облика: «Большой камин в огромной и, тем не менее, весьма уютной гостиной и его пристрастие к старым свитерам придают бывшему оснабрюкскому семинаристу вид почтенного оксфордского профессора. Густые, резко изогнутые брови, этот фирменный знак Ремарка, хотя и утратили какую-то долю своей журнально-обложечной привлекательности, но с тех пор, как он больше не пьет граппу, его лицо вновь обрело черты цепкого, пожалуй, даже породистого бульдога». Простыми, бесхитростными словами он рассказывает о своем романе с Марлен Дитрих («Она самая великолепная женщина и самая лучшая повариха из тех, что я знал») и не скрывает своего восхищения достоинствами Полетт Годдар: «Самая современная из знакомых мне женщин и умна, как бес».
Небезынтересно вспомнить, какую оценку Ремарк дает в этом интервью своим романам. Его высказывания — если они точно переданы во врезке — свидетельствуют о слегка двусмысленной скромности, неизменно присущей ему при публичных рассуждениях о своем творчестве. Роман «На Западном фронте без перемен» он называет «своей лучшей книгой», «Трех товарищей» — «книгой маленькой, приличной, такую можно написать за один присест, и тебе не будет за нее стыдно», а вот при написании «Триумфальной арки» он «слегка переборщил, стараясь учесть то, чего публика ожидает от нашего брата там, в Америке». Реакцию немцев на «Искру жизни» он считает предсказуемой: «В любом случае я уверен, что атаки пойдут со всех сторон». Память о встрече с журналистами, которой он не желал, будет тревожить его, пока материал не появится в «Шпигеле», что, конечно же, получит отражение в дневниковых записях с акцентом на недоверие к представителям второй древнейшей профессии.
В начале декабря Полетт уезжает в США сниматься в очередном фильме, а Ремарк берется за «Время жить и время умирать». Рукопись он отложил в середине 1947-го, решив пропустить вперед роман о концлагере.
Поездка в Германию откладывается. Он раздражен публикацией интервью в «Шпигеле», поведением издательства «Шерц», за событиями в западной части Германии следит с возрастающим недоверием. «Немного покорпел над новой книгой. Не ощущаю никакой пустоты — скорее наоборот: Европа приблизилась, пожалуй, слишком близко. Такие, как Шерц или “Шпигель”, журнал, собирающий на меня компромат и пытавшийся меня шантажировать (чтобы потом все же напечатать то, что ему выгодно), мешают мне больше, чем им полагалось бы». Ответный ход, который можно понять. В Германии о нем пишут с нескрываемой злобой. Например, «Пассауэр нойе прессе» от 5 июля 1951 года: «Даже французы дивятся тому, что Ремарк, подобно Томасу Манну, считает и сегодня еще необходимым сдабривать свои заявления за рубежом германофобскими замечаниями. (И он хотел бы вернуться? Нет, ему лучше не делать этого, ибо и он явно не меняется)». Статеек с такого рода выпадами появляется в эти годы в Германии множество, и Ремарк не единственный эмигрант, которого встречают здесь со столь откровенным неприятием. Летом 1951-го он намерен поехать в Германию, но движет им при этом не тоска по родине, а «желание увидеть отца...».
В январе 1952 года в американском издательстве «Эпплтон-Сенчури» выходит роман «Искра жизни» (Spark of Life) — за полгода до немецкого издания. Еще один знак того, что Ремарк отдает предпочтение американскому рынку, заключая сообразно этому договоры о правах. Он давно уже не немецкий писатель и мог бы быть — на фоне разборок с Шерцем — счастлив вдвойне.
Действие его нового романа развивается на грани между вымыслом и действительностью — в немецком концлагере, и под пером Ремарка рождается текст, который можно смело отнести к его лучшим достижениям в прозе.
Произведение поистине выдающееся — как в художественном плане, так и в политическом. Сразу же после краха нацистской диктатуры Ремарк разрабатывает одну из самых запретных тем тогдашнего немецкого общества с его стремлением вытеснить из своего сознания позорное прошлое. «Автор начал работу над “Искрой жизни” в 1946 году и завершил ее через пять лет, — гласит запись, сделанная в 1950-х годах и найденная в архиве Ремарка. — Книга писалась с трудом... Многие из его друзей и родственников были убиты нацистами, и он был полон решимости поспособствовать тому, чтобы такое больше никогда не повторилось».
В первом, американском, издании роман посвящен памяти его сестры Эльфриды — тоже знак того, как волнует писателя, затрагивая его лично, эта тема. После первых аутентичных публикаций о преступлениях в нацистских концлагерях и тюрьмах Ремарк глубже и, главное, значительно раньше, чем большинство немцев, распознает чудовищную аморальность содеянного в гитлеровские времена. Поэтому с литературно-исторической точки зрения «Искру жизни» можно с полным правом поставить рядом с романом «На Западном фронте без перемен». Как и в конце 1920-х, Ремарк фокусирует свое внимание на явлении исторического масштаба и — вопреки неоднократным попыткам представить его сочинителем развлекательных вещиц — в очередной раз доказывает свою замечательную способность реагировать на политические события, сотрясающие основы современных человеческих сообществ. Первая мировая война лишила европейцев страстно лелеемой веры в прогресс и всесилие разума, и именно Ремарк публикует через десять лет после Компьенского перемирия самый знаменитый антивоенный роман того времени. Совершенные в концлагерях преступления окончательно подорвали, казалось бы, непоколебимую веру человека в человека, и Ремарк вновь, раньше своих собратьев по перу, пишет потрясающий роман о страданиях людей в «лагерном аду». Описывая то, что и описать-то вроде бы невозможно, рассказывали о царившем в немецких концлагерях терроре Анна Зегерс, Примо Леви, Хорхе Семпрун. При этом книги Леви и Семпруна автобиографичны, их авторы были узниками лагерей смерти. В романе Анны Зегерс «Седьмой крест» жизнь и гибель заключенных в концлагере — только один из аспектов и исходный пункт истории о Георге Гейслере. В «Искре жизни» концлагерь сделан эпицентром действия, и автор романа его, что называется, «не прошел». Наряду с темой, к которой обратился Ремарк, именно этот факт рассматривался как «нарушение табу», вызывая у немцев приступ яростного неприятия. Да, в «отсутствии присутствия» тоже причина того, что творчество одного из выдающихся немецких писателей XX столетия не нашло до сих пор признания в той мере, которой оно, несомненно, заслуживает. Мы еще коснемся других возражений, на которые натолкнулась «Искра жизни» после своего появления в Германии. Но уже здесь скажем, что воспоминания выживших узников концлагерей, опубликованные в более поздние годы и рассказывающие нам о поведении жертв и их палачей, подтверждают: Ремарк сумел рассказать о том, что творилось в нацистских концлагерях, с высочайшей степенью достоверности почти сразу же после окончания войны.
Ремарк прекрасно понимал, что он взялся писать на крайне взрывоопасную тему. Отбросив первый вариант, он берется в начале 1948-го за второй. Однако на сей раз сперва упорно и кропотливо исследует материал. Отличным подспорьем служит ему при этом книга Ойгена Когона «Государство СС», о которой Ханс Вернер Рихтер писал: «Внешнее устройство концлагерей, их внутренняя структура и организация, доставка узников, причиняющая им нестерпимые муки, работы, наказания, питание — все это описано с такой будничной деловитостью, включающей в себя отказ от дешевых эффектов, что ее следует назвать прямо-таки шедевральной...» Когон сам долго был узником Бухенвальда и дал своей книгой первый исторический анализ немецких концлагерей как системы. И, конечно же, Ремарк внимательно слушал рассказы людей, которые приезжали к нему, в Аскону, чтобы поделиться с ним воспоминаниями о пережитом в концлагере.
А вот родившийся в Голландии пианист Лео Кок жил в Асконе еще до войны. После нападения Германии на Францию он присоединился к Сопротивлению, попал в плен и оказался в концлагере Бухенвальд. Там он выжил, приехал снова в Аскону и держал там антикварную лавку, в которой любил бывать и Ремарк. Кок был человеком молчаливым, со следами страданий, причиненных ему в заключении. Но он раскрывался перед писателем, подробно рассказывая о лагерной жизни, о тех, кого там истязали, и о тех, кто истязал, вешал и расстреливал. Писатель внимал пианисту, так или иначе врабатывая услышанное в свою историю.
Действие романа происходит в последние месяцы войны. В концлагере близ городка Меллерн вот уже десять лет живет и страдает заключенный под номером 509. Он достиг самой низкой ступени здешнего обитания, обретается в Малом лагере, в последнем кругу Ада. Тому, кто переведен сюда из Большого (трудового) лагеря, не на что больше надеяться, его ожидает голодная смерть. «В конце концов иссякла и эта ненависть. Борьба за корку хлеба стала важнее, чем все остальное. Этого требовала и выстраданная истина: ненависть и воспоминания так же разрушают борющееся со смертью “я”, как и боль. 509-й научился уходить в себя, забываться и не думать ни о чем, кроме того, как продлить свое существование еще на полчаса, на час, на день»[80].
Роман начинается с описания первой бомбардировки Меллерна союзнической авиацией. С холма, на котором расположен лагерь, 509-й смотрит на пылающий город и отчаянно пытается погасить в себе вспыхнувшую надежду на то, что войне скоро придет конец, ведь надежда эта отбрасывает его назад, в «нормальную жизнь», которая в его положении слишком часто оборачивалась гнусным обманом. Вольтова дуга повествования возникает и сохраняется в следующих главах между неотвратимо приближающимся крахом гитлеровского режима и нарастающим сопротивлением, которое узники концлагеря оказывают команде свирепых эсэсовцев-охранников. «Наши жалкие крохи непокорности — это все, что у нас осталось».
Ремарку мало показать, каким изощренным и, следовательно, страшным телесным и душевным страданиям, пыткам, издевательствам, унижениям подвергается человек, оказавшийся во власти утративших человеческий облик, озверевших охранников. Обновляя гуманистический посыл своих антивоенных романов и романов об эмиграции, он доказывает, что достоинство человека остается неприкосновенным до тех пор, пока он не сдается, пока не прекращает его отстаивать. Имея в виду текст на обложку книги, он пишет в издательство «Кипенхойер и Витч»: «Считаю важным подчеркнуть, что книга не столько обвиняет, сколько утверждает волю человека к жизни, победу его духа».
Все то, о чем мы позже узнаем из воспоминаний выживших узников и исследований социологов, есть уже в изображении лагерной жизни у Ремарка: муки голода, отсутствие элементарной гигиены, переполненные бараки, груды трупов и омерзительный способ их удаления, зверские наказания, дарвинистская борьба за выживание. Есть «мусульмане», смиренно ожидающие своей смерти, есть героизм и «трусость» тех, кто истерзан и, кажется, лишен всех признаков человеческого достоинства. Будущее суживается до обладания коркой хлеба, вопрос о жизни или смерти решается в ближайшие секунды и минуты. Уже через пару лет после крушения Третьего рейха Ремарк проанализировал «организацию террора» (Вольфганг Софский) с ужасающей ясностью.
Рисуя образ садиста в эсэсовской униформе, Ремарк создает психограмму немецкого обывателя: с приходом к власти Гитлера наступил его «звездный час», он превращается в палача и убийцу.
«Ниманн протирал стекла очков. Они запотели. От тепла, которое он испытывал, читая в глазах заключенных страх смерти, страх, неумолимо гнавший их вперед, придававший им силы, подымавший их с земли, когда они падали, толкавший их дальше. Он ощущал это тепло желудком и глазами. В первый раз он ощутил его, когда убил своего первого еврея. По правде сказать, он совсем этого не хотел. Это случилось как-то само собой. Всегда чем-то печально озабоченный, затурканный, он сначала даже испугался мысли, что ему надо ударить еврея. Но когда он увидел, как тот ползает на коленях и со слезами на глазах выпрашивает себе пощаду, он вдруг почувствовал, что за одно мгновение стал другим — сильным и могущественным; он почувствовал, как гудит в жилах кровь; горизонт отступил вдаль, разгромленная четырехкомнатная квартира мелкого еврейского конфекционера — замкнутый мещанский мирок, уставленный мебелью с зеленой репсовой обивкой — превратилась в дикую азиатскую пустыню времен Чингисхана, а торговый служащий Ниманн стал вдруг господином над жизнью и смертью; в голову ударил дурман власти — безграничной власти! — и он все хмелел и хмелел от этого нового, неожиданного чувства, и сам не заметил, как нанес первый удар по мягкому, податливому черепу, покрытому скудными крашеными волосами».
Когда меч отмщения опускается на головы не знающих ни стыда ни совести, когда их города превращаются в груды камня и пепла, когда по дорогам текут потоки беженцев, а ряды германских армий стремительно редеют, тогда узник по имени Агасфер, слыша гул приближающегося фронта, произносит слова, звучащие с поистине библейской силой: «Когда убили первого еврея и оставили убийц безнаказанными, они попрали закон жизни... Они смеялись. Они говорили: “Что такое несколько евреев по сравнению с великой Германией?” Они отворачивались. И Бог их сейчас карает за это. Жизнь есть жизнь. Даже самая жалкая».
С приближением фронта порядок в лагере нарушается, одному из узников Большого (трудового) лагеря удается передать 509-му пистолет, и тогда он, обреченный на верную гибель, чувствует прилив свежих сил. «Он вытравил из своей памяти все воспоминания — и то, что было в лагере, и то, что было до него. Он даже не хотел слышать своего имени. Он перестал быть человеком и не желал им больше становиться, иначе это сломало бы его. Он стал просто номером и хотел оставаться им и для себя, и для других. Молча сидел он во тьме, прижимая к себе оружие, и дышал, и чувствовал, как прорастают в нем все многочисленные перемены последних недель. Воспоминания нахлынули вновь, и ему казалось, будто душа его насыщается чем-то невидимым, каким-то живительным, сильнодействующим лекарством». Готовых к сопротивлению победить нельзя. 509-й гибнет в конце романа, но заключенный под лагерным номером вновь стал человеком и впервые за много лет называет себя подлинным именем. Он больше не номер 509, как того хотели нацисты, а Фридрих Коллер.
Десятки узников Большого и Малого лагеря сплотились, чтобы оказать сопротивление охранникам и организовать жизнь в лагере в первые дни после его освобождения. Ближайшая цель у них одна, но действуют и мыслят они далеко не всегда одинаково. 509-й знал, что «коммунисты составляли в руководстве подпольного движения лагеря самую жизнеспособную, сплоченную и энергичную группу. Они, хотя и работали вместе с другими, никому не доверяли полностью и преследовали свои собственные цели. Они помогали в первую очередь своим людям». Вокруг участия коммунистов в борьбе против фашизма в послевоенной Европе разгораются споры, и это тоже не ускользает от внимания Ремарка, которому претит любая тоталитарная идеология. Описывая диалог 509-го с его школьным товарищем-коммунистом, Ремарк прозревает будущее, давно ставшее суровой реальностью. «Скажи лучше, что будет с теми, кто против вас, если вы выиграете и возьмете власть? Или с теми, кто не с вами?» — «Тут есть много разных путей». — «Я знаю, каких. И ты тоже знаешь. Убийства, пытки, концентрационные лагеря — это ты тоже имеешь в виду?» — «И это тоже. Но лишь по мере необходимости». — «Это уже прогресс. Ради этого стоило побывать здесь». — «Да, это прогресс... Это прогресс в целях и методах. Мы не бываем жестокими просто из жестокости — только по необходимости». Следуя такой диалектике власти, людей в восточной части послевоенной Германии стали помещать в концлагеря, пытать там и убивать. Изменилась лишь униформа — места на сторожевых вышках заняли слуги новых господ.
Оставляя в стороне этот спор, скажем: «Искра жизни» стала книгой, в которой мысль о людской солидарности выражена сильнее и глубже, чем в других произведениях этого автора. Если в своих веймарских романах Ремарк славит — местами избыточно и не всегда удачно — нерасторжимость и бесценность уз товарищества, то теперь мы видим конкретную способность вступиться за другого человека, сплотить вокруг себя людей, чтобы противостоять человеконенавистничеству и насилию со стороны сильных мира сего.
Ремарк написал в высшей степени злободневный роман. Бывшие нацистские чиновники сплошь и рядом возвращаются на свои посты, люди, служившие в концлагерях охранниками, нагло — и небезуспешно — требуют назначения им пенсий или принимаются на службу в полицию. В парламентах федеральных земель и новых демократических массмедиа то и дело раздаются призывы к снисходительности и помилованию, требования об освобождении осужденных преступников, о замене смертных приговоров на тюремные заключения. О жертвах, о миллионах людей, уничтоженных в концлагерях, равно как и о тысячах чудом оставшихся в живых, в Германии почти никто не говорит. «Раскаиваться — не в правилах немца», — разъясняет в романе циничный и алчный комендант лагеря Нойбауер своему шоферу Альфреду. Слова, вложенные Ремарком в эти уста, станут для многих подданных послевоенной Германии фактически жизненным девизом.
Новая демократия опирается на старые, опытные кадры. «Для таких, как я, работа всегда найдется, — говорит в романе Ремарка коменданту лагеря Нойбауеру лагерфюрер Вебер, один из сотен тех, кто составлял опору кровавого режима. — Мы еще поднимемся, пусть даже под чужими именами. А по мне — хоть коммунистами. Пару лет теперь не будет национал-социалистов. Все станут демократами. Это не страшно. Я, наверное, где-нибудь когда-нибудь буду работать в какой-нибудь полиции. Скорее с чужими документами. А потом все начнется сначала». В конце романа Вебер будет застрелен заключенным под номером 509, но в германской действительности послевоенных лет Веберы, как правило, не нуждались даже в чужих документах, чтобы иметь возможность продолжать свою работу. В 1950-е годы Ремарк будет с горечью указывать на реставрационные тенденции в аденауэровском государстве, и с этой точки зрения его роман о концлагере — это прежде всего книга, призывающая читателя не забывать никого и ничего. Соотечественники имели все основания крепко обидеться на него.
Заключенный Бухер и узница Рут Холланд встречаются бессчетными и безутешными вечерами у лагерного забора и мечтают о жизни за пределами их узилища. С тоской глядят они на домик, белеющий на холме, по ту сторону от колючей проволоки, и кажущийся им олицетворением безоблачного счастья. Наконец нацистские оковы сброшены и они спешат к маленькому домику, чтобы провести там первую ночь на свободе. «Сад стоял в цвету. Но, приблизившись к дому, они увидели, что прямо за ним взорвалась бомба. Она разрушила всю заднюю часть постройки. Целым и невредимым остался лишь фасад. Сохранилась резная наружная дверь. Они открыли ее. Но она вела к груде обломков. Значит, он никогда и не был домом. Все это время...» Ремарк завершает роман строками о необходимости расставания с иллюзиями.
И наносит чувствительный удар по главному нерву послевоенных немцев. Рецензии на книгу ярко отражают состояние их психики. «Искра жизни» должна выйти в свет в швейцарском издательстве «Шерц». Ремарк заключил очень выгодный для себя договор, и Альфред Шерц надеется привязать автора бестселлеров к своему детищу надолго. «Нам кажется, что было бы крайне важно вновь сосредоточить все Ваши литературные произведения в одной издательской руке». В момент заключения договора Альфред Шерц не знаком с содержанием книги. И явно сильно испуган, держа в руках готовую рукопись. Два письма, отправленные Ремарку летом 1951 года, показывают, какие страхи испытывает издатель в преддверии дискуссии, которая, конечно же, разразится вокруг романа. «Задумывались ли Вы над тем, как будет воспринято — в настоящий момент! — немецкое издание в Швейцарии и в самой Германии?..выпустив “Искру жизни” осенью или даже будущей весной, мы рискуем вместе с Вами подвергнуться массированным атакам, которые приведут к бойкоту не только этой книги, но и всех Ваших произведений, а также всех подразделений нашего издательства, в результате чего Ваша новая книга может вообще лишиться какого-либо воздействия на читателя». А месяцем позднее Альфред Шерц ставит и вовсе позорную точку под затеянной им же историей: «Мы знаем, что действуем и в Ваших интересах, обращаясь к Вам с просьбой воздержаться пока от издания книги у нас на немецком языке». Приехав как-то раз в Мюнхен, Ремарк встречается с сотрудниками тамошнего филиала издательства. И 27 июля 1952 года записывает в дневник: «Таинственные переговоры об Sp. of L.[81] Пытаясь оправдаться, они объясняют мне, что надо бы поправить, и подтверждают таким образом, почему они ее не приняли». В конце переписки с литагентом Ремарка Феликсом Гуггенхаймом оборотистый, но трусливый издатель находит еще одно красивое объяснение своему поведению: «При столь высоких размерах затребованного гонорара издательство исходило из того, что роман должен был бы идти среди швейцарской и немецкой читательской публики нарасхват. Однако это условие оказалось невыполненным сразу же после прочтения рукописи...» Весьма оригинальная, надо сказать, мотивировка по отношению к писателю с мировым именем!
В результате роман выходит в кёльнском издательстве «Кипенхойер и Витч». Сделав этот смелый шаг, его владелец, Йозеф Каспар Витч, приобретает в лице Ремарка постоянного автора. С Шерцем же продолжается тяжба по денежным вопросам, Ремарк возмущен трусостью швейцарского издателя и его попытками уйти от выполнения договорных обязательств с помощью разного рода трюков. За письмо своему агенту Феликсу Гуггенхайму он садится 15 декабря 1951 года в крайнем раздражении: «Меж тем отношения с Шерцем развивались так, как я и предполагал... Мы должны были бы с самого начала настаивать на наших правах и пригрозить предъявлением иска, что, не сомневаюсь, доставило бы Шерцу гораздо больше неприятностей, чем нам с Вами. Теперь нам придется почесть себя посрамленными и дать задний ход или действительно предъявить иск, ибо переписка закончилась ничем. Причем возбудить иск будет очень нелегко, поскольку Шерц вычитал из Ваших писем — не знаю, имел ли он на это основания или нет, — что мы хотим разорвать договор. Поспешно сославшись на это, он вернул мне рукопись... Даже по причинам личного свойства я хотел бы, чтобы Шерц вспомнил, что он годами бегал за мной с просьбой заключить договор, а также знал, что мне надоело слыть в глазах людей, благодаря его стараниям, чуть ли не обманщиком... Хотел бы далее сообщить ему, что он не обязан скрывать свою позицию, — наоборот, разные мои издатели, которым я изложил суть дела и приложил ряд его писем (подобно тому как он поступил с моей книгой[82], знакомя с ней своих приятелей), настойчиво испрашивали у меня разрешение использовать их в качестве документов, проясняющих истинное положение дел... Шерцу будет гораздо неприятнее выглядеть трусом, нежели нарушителем договоров».
Шерц оказался отчасти прав, ибо книга на языке оригинала действительно не идет нарасхват. В начале 1950-х немецкий читатель еще не готов к тому, чтобы разбираться с недавним прошлым своей страны.
Роман вызывает разноречивые отклики. «Это книга об ужасных вещах, случившихся при нашей жизни, — пишет Карл Корн во «Франкфуртер альгемайне», — книга, рожденная стремлением сказать правду и нести свою долю ответственности, книга нравственного самоочищения». «Горячее железо в полутеплых руках», — под таким заголовком отзывается о романе в штутгартской «Литератур» Генрих Бёлль. «Писать о бесчеловечном бесчеловечно — это неправильный путь», — утверждает он, упрекая автора (и зря!) в обильном использовании эсэсовского жаргона. И вот его вывод: «Книга Ремарка “Искра жизни” все же выполнит свою функцию — политически важную в правильный момент: она направит уставшее внимание на материал, который еще ждет своего художественного воплощения». Правда, молодому, но уже заявившему о себе писателю Бёллю энергично возражает в той же газете Хедвиг Роде: «Нет, горячее железо романа о концлагере, публикуемого в 1952 году, находится у Эриха Марии Ремарка в теплых, чистых руках. К теме он подходит с горячим сердцем и холодным как лед мужеством...» «Цайт», тогда еще в националистически окрашенном фарватере, заявляет лапидарно и достаточно лицемерно: «Это постыдная книга. Постыдная для автора — Эриха Марии Ремарка, постыдная для наших писателей, которые еще не пытались хотя бы частично загладить нашу общую вину перед жертвами концлагерей более удачной книгой». Рудольф Кремер-Бадони, напротив, считает: «Во времена тайных судилищ мирового масштаба требуется сверхчеловеческое мужество, чтобы написать такую книгу».
Небезынтересно вспомнить, в какой — с гитлеровских времен слишком хорошо известной — тональности публикация комментируется в Оснабрюке, родном городе Ремарка. «Мы хотели вообще обойти его молчанием, этого господина и гуся по имени Ремарк, который родился в Оснабрюке, а теперь вот похваляется тем, что он американец, — пишет «Нойе тагеспост». — Но он бросил нам вызов. Недавно он посетил Германию, и где бы он ни появлялся, повсюду у него была плохая пресса. Дело в том, что в своей последней книге под названием “Искра жизни” он пишет о немецких концлагерях. Хотя сам никогда ни в каком концлагере не был. И хотя родился немцем. Да, Эрих Мария Ремарк похваляется этим, ибо чувствовал “потребность”, как сказал он на днях в Париже, внести свой исторический вклад в неслыханные зверства. В этом весь Ремарк!.. Поэтому мы рады, что он вновь покинул Германию. Будем надеяться, что он сюда не вернется!» Когда иссякает запас упреков в адрес второсортной литературы, которыми пестрят рецензии в немецких газетах, мишенью становится «осквернитель собственного гнезда».
За рубежом, напротив, роман встречают с большим одобрением[83]. «Какой бы ни сложилась общая оценка, Ремарк возвращается в страну своего первого литературного успеха не адвокатом мести. Немецкий читатель поймет, чем озабочен Ремарк. И он займется этим, если опять поднимется до высот порядочности и человеческого достоинства...» — «Развертывая перед нами картину ужаса, книга прямо-таки невыносимо серьезна. Но мы продолжаем смотреть дальше, потому что не можем оторвать глаз от людей, чья воля к жизни и, что еще важнее, чья человечность и порядочность неистребимы. Это документально-художественное повествование, достойное автора романа “На Западном фронте без перемен”». — «Ни один оставшийся в живых узник не мог нарисовать картину жизни в концлагере с такой страстью и силой, как это сделал Ремарк в “Искре жизни”». В США роману действительно сопутствует большой успех. Уже вскоре после выхода в свет он поднимается в списке бестселлеров на четвертое место. Актер Хосе Феррер собирается перенести действие романа на экран, но Ремарк колеблется, а вскоре и Феррер отказывается от своего замысла.
Интерес к роману «Искра жизни» за минувшие десятилетия нисколько не угас, но фильма, который был бы снят на его основе, пока не существует.
Впервые за много лет Ремарк встречает Новый год в одиночестве. Настроение приподнятое — из Испании позвонила Полетт. В уходящем 1951 году он прилежно работал над романом «Время жить и время умирать» и раздражен теперь поведением своих издателей. «Линдли хотел бы взяться за перевод новой книги, а Эпплтон-Шустер попытался от ее издания увильнуть. Ну и плуты же эти издатели!» Его друг и переводчик снова сменил издательство, и Ремарк передает ему еще не готовый роман.
Неожиданно вновь просыпается желание заняться живописью. Он наслаждается долгожданным покоем. И тем не менее: «Скучаю порой по Н.-Й. Европа (Германия) подступает к тебе вплотную. Подобно охочему до сплетен, мелочному провинциальному городишке». А потому в середине апреля 1952-го он отправляется через Париж в Нью-Йорк и уединяется там в своих апартаментах. «Вечерами больше дома». Такого рода записи делались в дневниках прошлых нью-йоркских лет крайне редко. «Дожди, грозы, лазурь, облака перед окнами — как можно было так долго жить без перспективы? Глаза, интеллект, эмоции, дух, Бог». В эти недели он окружает себя книгами о йоге и дзен-буддизме.
В конце июня Ремарк и Полетт Годдар вновь поднимаются на борт океанского лайнера, едут в Роттердам, оттуда в Амстердам — музеи, картинные галереи, выставки, а затем — двадцать лет спустя — Ремарк снова в Германии. Бродит по Оснабрюку, бесстрастно фиксируя в мозгу и дневнике разрушения и перемены, навещает в Бад-Ротенфельде отца и сестру, предупредив их заранее письмом из Америки: «Прошу вас никому ничего не говорить о моем приезде, дабы у нас было дня три-четыре покоя. Не забудь сказать об этом и отцу». Пробыв там всего несколько дней, он летит из Ганновера в Берлин.
Свидание с городом его первого литературного триумфа действует не менее отрезвляюще, чем прогулка по Оснабрюку. Ремарк смотрит на своих бывших соотечественников острым, критическим взглядом. Никакой грусти или печали. Он явно не чувствует также сострадания к народу, который сам вверг себя в пучину бед и несчастий. «Как в спектакле по Гофману или Уоллесу. Будто под водой. Совершенно чужие люди. Зомби, но сторожкие, принюхивающиеся. Контакта нет. Что-то чужое, разыгрывающееся на чужой сцене. Всё будто во сне. Любое обращение, даже со стороны портье, кажется фальшивым — и по тону, и по сути, — все будто вот-вот превратится во что-то иное или исчезнет. Нет ощущения человеческого тепла, подлинности, искренности — все точно за невидимой стеной, будто на сцене, где к тому же неважно играют. Неоновый свет, тени от развалин; взгляд немца; в наружности многих что-то от хорька... Искалеченные бомбами души. Иссушенные приказами сердца. Перекошенные лица. Разговоры шепотом. Молчанье... Любезности, звучащие как команда... Начало без иллюзий».
Он расспрашивает людей о их повседневной жизни при нацистах — материал для книги, над которой как раз работает, — навещает актрису Лотту Пройс, в которую был влюблен в годы молодости («все фальшиво и трогательно и славно до тошноты»), и едет дальше — в Мюнхен. Полетт, сопровождавшая его до Берлина, улетает в Париж.
В издательстве «Деш», которое напечатало «Трех товарищей» и отклонило роман о концлагере, он встречается с Эрихом Кестнером, Хансом Вернером Рихтером, Хансом Гельмутом Кирстом и Теодором Пливье. Разговор длится часа два-три, но сказать друг другу, по существу, нечего. «Странно, но держали они себя так, будто глотнули свежего воздуха. Все, пожалуй, чересчур серьезны, в глазах читаются безнадежность или разочарование». А в конце вздох облегчения: «Говорил по телефону с Полетт. Из всего, что услышал за много дней, только ее слова — без фальши». Германия стала ему чужой.
Пробыв два месяца в Порто-Ронко и попытавшись закончить роман, Ремарк едет с Полетт в Венецию, а с середины октября он опять в Нью-Йорке. «Решение: прекратить писать романы на злобу дня. Переключиться на романы о личностях, характерах, людях — с историческим фоном. Равик и т. п.». Он снова склоняется над рукописью «Теней в раю», делает наброски нескольких пьес, в которых мелькают мысли о «Возвращении Еноха Дж. Джонса». Ночная жизнь Нью-Йорка не манит его с прежней силой, зато он любит театр (однажды сидел в театре в одном ряду с Наташей и позади Марлен Дитрих) и много времени проводит с Полетт. В одной из декабрьских записей появляется «мастерская бр. Фогт», а это значит, что возник замысел романа под названием «Черный обелиск».
Живет он уединенно, новой жизнью, посмеиваясь над ней: «Вечером П(олетт). Супы, газеты, ТВ — в чем еще искать приключений благонравным буржуа?» Работа над романом действует угнетающе. «Время летит... Отчаяние. Все в той же точке, что и год назад. Констатировал, что работал плохо». — «Ощущение, что карьера романиста кончилась; в полном изнеможении — хочется писать пьесы». За развитием политической ситуации он наблюдает с растущим раздражением, в ужасе от атмосферы охоты на ведьм, царящей в США в эпоху маккартизма («Выслеживая коммунистов, они топчут демократию»), не вызывает с возрастом у него оптимизма и то, что происходит на мировой арене: «Газеты. Старею? Становлюсь разумнее. Нетерпеливее? Подчас все это просто невыносимо. У разумного — перспективы нет. Торжествует не только глупость — победу празднуют реакция, эгоизм и примитивизм худшего пошиба, и повсюду под Disguise (маской. — В. Ш.) прогресса, гуманизма, борьбы за правду».
В начале года у него новый, тяжелый, неделями мучающий его приступ болезни Меньера. Тем не менее он полон в эти месяцы новых планов: намеревается писать пьесы, романы, камерную музыку, оперы, тексты к мюзиклам, и «разменяв восьмой десяток, — большие романы; лирику». Как бы он ни сетовал на недостаток таланта, жадность и робость издателей, высокие налоги, твердолобость большой политики, себялюбие людей близкого круга, в свои теперь уже пятьдесят пять лет он вернулся к серьезной писательской жизни. В дневнике, отражающем его настроения и душевное состояние, женщины и алкоголь не играют больше никакой роли. Теперь записи делаются рукой художника, упорно ищущего новый материал и новых героев. «Желание писать по-другому. Разделить себя: драматическим наполнить пьесы, романам придавать эпическое. Равняться на стиль Торнтона Уайлдера — плотнее, больше описаний, меньше эпизодов в пользу размышлений, — автору присутствовать, а не уходить в кусты, как это было до сих пор; непригодное для этого выплескивать в пьесах. То, что в романе (у меня) действует как сенсация, обретает на сцене силу. Экспериментировать».
В мае 1953-го он начинает работу над пьесой, которая останется единственной в его творчестве — под заголовком «Последняя остановка», извлекает из письменного стола текст «Возвращения Еноха Дж. Джонса» и делает набросок к «La Baccarole», которая должна стать комедией с Венецией в качестве места действия. Однако мечте утвердить себя в литературном мире еще и в ранге драматурга сбыться не суждено. «Последняя остановка» будет поставлена в 1956 году в Берлине с большим успехом, но известных сцен она не завоюет и канет практически в безвестность.
В июле 1953 года Ремарк и Полетт Годдар вновь пересекают океан, сходят с лайнера на сушу в Роттердаме, затем едут в Бад-Ротенфельде к его отцу. Он увидит своего родителя в последний раз. Короткая прогулка по Оснабрюку, после чего он снова занят правкой текста в Порто-Ронко. Полетт покупает себе там роскошный «ягуар» и ставит его в гараж на набережной.
В декабре скоропостижно умирает Вальтер Файльхенфельдт. Хотя в дневнике Ремарк зачастую отзывался о давнишнем друге нервно и несправедливо, — что вообще характерно для него сразу же после встреч с теми или иными людьми, — эту потерю он переживает очень тяжело. И проявляет в последующем трогательную заботу о вдове и детях.
Он вновь раздражен поведением издательства «Деш», которое без его согласия выпустило в свет укороченный вариант «Триумфальной арки», после чего отношения с господами из Мюнхена Ремарком прекращены. Но есть и нечто приятное: в начале декабря приходит уверенность, что новый роман в шлифовке больше не нуждается. «Настроение хорошее, — записывает он в конце года. — Работа. Желание немедленно взяться за новые вещи».
1954 год начинается с хорошей вести: «Кольерс» готов напечатать отрывки из романа «Время жить и время умирать», выплатив автору 30 тысяч долларов в качестве гонорара. Намучившись с правкой, Ремарк отдыхает некоторое время вместе с Полетт в Санкт-Морице и, прочитав новеллу «Смерть в Венеции», пишет о творении мало симпатичного ему коллеги: «Все-таки очень многословно и не шедевр классического искусства, каковым его многие считают». В апреле «Время жить и время умирать» выходит в английском переводе («А Time to Love and a Time to Die»), а в сентябре и в оригинале.
Ремарк начал писать роман за десять лет до этого, то есть еще во время Второй мировой войны. Это значит, что тема занимала его уже в те годы, когда все четче вырисовывались контуры холодной войны. Затем рукопись легла в стол, уступив первенство «Искре жизни». В 1951-м он занялся ее доводкой и завершил эту работу в конце 1953-го. Окончательный вариант романа рождался, когда человечеству угрожало новое военное столкновение мирового масштаба. В 1951–1953 годах шла война в Корее, а в 1952-м США испытали первую водородную бомбу. В том же году правительство Аденауэра и западные союзники отклонили предложение Сталина провести общегерманские выборы, исключив возможность дальнейших переговоров на эту тему. В отношениях между супердержавами царил ледяной холод, атомная война грозила уничтожить на нашей планете все живое.
Роман «На Западном фронте без перемен» Ремарк писал, когда все признаки упадка веймарской демократии уже были налицо, а германские националисты требовали пересмотра Версальского мирного договора. Так что роман этот был не о мировой войне, а о ее последствиях для немцев. Не о мировой войне, второй по счету, говорилось и в романе «Время жить и время умирать». Как и два с половиной десятилетия назад, автор обратился к времени прошлому, чтобы сорвать маску с времени настоящего. Наступать на одни и те же исторические грабли опасно — вот к какому выводу подводит он читателя своим очередным романом.
Ремарк рассказывает о людях, сражающихся на русском фронте, и о людях, обитающих в разрушенных бомбами немецких городах, рассказывает о жертвах и палачах конкретного исторического процесса. В то время как в ФРГ нацистское прошлое сдается в архив, а консерваторы говорят о «преступниках-одиночках», безупречном поведении вермахта и о его верности добрым старым традициям, Ремарк выступает своим романом против этих реставрационных тенденций. Через сорок с половиной лет в воссоединенной Германии разгорятся жаркие споры о преступлениях, совершенных вермахтом в Польше и России на оккупированных территориях. Ремарк рассказал о них, так долго скрываемых и отрицаемых, уже в начале 1950-х годов. Вопрос о вине за эти преступления он делает в своем новом романе центральным. И ставит он его в тот момент, когда куются планы по созданию новой германской армии, а СМИ стараются перещеголять друг друга, рисуя перед зрителем и слушателем образ нового врага.
Действие романа развивается в трех плоскостях: фронт — родина — фронт. Поражение немецкой армии в России не предотвратить. Битва за Сталинград проиграна. Дивизии вермахта уже давно движутся в обратном направлении — на запад. Роте, в которой служит Эрнст Гребер, главный герой романа, поручено расстрелять горстку партизан. «Каждый знал, что четверо русских могут быть партизанами, а могут и не быть, и что у них нет ни малейшего шанса на оправдание, хотя их допросили по всей форме и вынесли приговор. Да и что тут можно было доказать? При них якобы нашли оружие. Теперь их должны были расстрелять с соблюдением всех формальностей, в присутствии офицера»[84]. В начале тут не было слова. Тут сразу же было преступление.
Гребер и его товарищи не отказываются выполнить приказ и становятся соучастниками преступления. Не такими, как эсэсовец и садист Штейнбреннер, который получает от участия в расстреле удовольствие, но и они убивают старика, двух молодых мужчин и женщину, «сильную, здоровую, созданную, чтобы рожать детей», без всякого сожаления. «Мы тогда внушали себе, что не хотим бросать отечество в трудную минуту, когда оно ведет войну, — говорит Людвиг Фрезенбург, друг Гребера, единственный человек, которому он вполне доверял, — а что это за война, кто в ней виноват и кто ее затеял — все это будто бы неважно. Пустая отговорка, как и прежде, когда мы уверовали, что поддерживаем их только ради того, чтобы не допустить худшего. Тоже отговорка. Для самоутешения. Пустая отговорка!»
Прибыв отпускником в родной город, находясь в гостях у бывшего одноклассника и услышав там рассказ о зверствах, что творились эсэсовцами в России («живые огнеметы»), Греберу захотелось встать и уйти, но «усилием воли он заставлял себя сидеть. И не только он, так же поступали сотни тысяч других, надеясь этим успокоить свою совесть. Он больше не хотел отводить глаза. Не хотел увиливать».
Посыл Ремарка читателям не только в ФРГ, но и в Америке двоякого рода: книга его о виновности немцев, о преступлениях, совершенных их страной в период с 1933 по 1945 год. Одновременно он призывает тех и других не отводить глаз и не молчать на фоне той угрозы, которую таит в себе политика сверхдержав, бряцающих с начала 1950-х годов атомным оружием. Фрезенбург скажет в конце романа: «Лучше постараемся, чтобы подобное никогда больше не повторилось. Ради этого я мог бы, пожалуй, снова взять в руки винтовку».
Сегодня трудно представить себе, в какую истерию впадали западные политики, внушая населению своих стран страх перед коммунизмом. В Соединенных Штатах судьба людей решалась маккартистскими комитетами «по расследованию антиамериканской деятельности», в Федеративной республике советскую империю ставили вровень с Третьим рейхом. Аденауэр и его паладины разъезжали по стране с проповедями, убеждая избирателей, что «лучше принять смертные муки, чем быть красным». Аппаратом федерального канцлера руководил статс-секретарь Ганс Глобке, комментатор пресловутых расовых законов. В судейских мантиях сидели люди, выносившие смертные приговоры уже в гитлеровские годы. В мае 1951 года бундестагом был принять закон, позволявший чиновникам с нацистским прошлым ставить себя на службу новому государству. Либеральные демократы потребовали, чтобы бывшие гестаповские чины получили право на пенсию. Не был отменен ни один из приговоров, вынесенных участникам Сопротивления, дезертирам из рядов вермахта, волонтерам, опекавшим тех, кто так или иначе подвергался преследованиям со стороны нацистского режима.
Книга Ремарка представляет собой диаметральную противоположность немецкой «неспособности скорбеть» (Александр и Маргарет Митчерлих). Ее автор не ограничивается описанием преступлений, совершаемых на фронте. Со страниц центральной части романа он обращается к своим соотечественникам с призывом к осознанию той цены, которую придется заплатить им, если они вновь не преодолеют в себе равнодушия и оппортунизма. Верден — за которым снова видится Оснабрюк — тоже давно стал прифронтовым городом. «Город уже ничем не напоминал той родины, к которой так рвался Гребер; скорее это было какое-то место в России». Раз за разом в ночном небе над городом появляются бомбардировщики союзников, воздух сотрясают мощные взрывы, и дома превращаются в груды развалин, погребая под собой женщин, детей, стариков. Очевидным становится тотальный характер Второй мировой войны. Родной город Пауля Боймера со следами страха, смятения и голода на лицах его жителей, но лежащий вдали от полей сражений, больше не существует. Война Гитлера — это война на уничтожение, и ее жертвами становятся в конечном итоге и те люди, которые с ликованием приветствовали «фюрера», служили ему или молчаливо взирали на его преступления. Ремарк вопрошает с ясно различимой тревогой в голосе: какая судьба ожидает человечество, если безудержное накопление ядерных боеголовок приведет к третьей мировой войне?
Думать Эрнст Гребер начал, слыша грохот артиллерийских залпов, зная, что его полк раз за разом отходит на новые позиции. Участие в расстреле партизан добавило пищи для размышлений, а находясь отпускником в родном городе, он видит, как война бьет по тем, кто спланировал и развязал ее. Жизнь гражданского населения описана Ремарком с поразительной убедительностью. «Здесь, в тылу, война совсем иная, — подумал он. — На фронте каждому приходится бояться только за себя; если у кого брат в этой же роте, так и то уж много. А здесь у каждого семья, и стреляют, значит, не только в него: стреляют в одного, а отзывается у всех. Это двойная, тройная и даже десятикратная война». Вывод столь же прост, сколь и бесспорен: «Никогда ничего не поймешь, пока тебя самого по башке не стукнет». Гребер понимает, что его соотечественники все чаще оказываются в ситуации морального выбора: «Я знаю, что война проиграна и что мы все еще сражаемся только ради того, чтобы правительство, нацисты и те, кто всему виной, еще какое-то время продержались у власти и совершили еще большие преступления!» В разговоре с Польманом, своим бывшим, уволенным со службы учителем, Гребер задает главный, по мнению автора, вопрос: «Я хочу знать, в какой степени на мне лежит вина за преступления последних десяти лет... И еще мне хотелось бы знать, что я должен делать».
Ответ на свой вопрос Эрнст Гребер находит в любви к Элизабет Крузе — любви, у которой в хаосе жизни с пронзительным воем сирен и оглушительными разрывами бомб не может быть будущего. Ну а судьбоносное решение он принимает, вернувшись на фронт: отпуская переданных ему под охрану партизан, он убивает эсэсовца Штейнбреннера, когда тот пытается помешать ему совершить благородный поступок. «“Убийцы”, — повторил он, имея в виду Штейнбреннера и себя самого и всех тех, кому не было числа». Это не акт политически осознанного сопротивления: видя, что война носит со стороны немцев преступный характер, он не делает из этого вывода и не присоединяется к партизанам. Жизнь Эрнста Гребера обрывает пуля, посланная в него одним из отпущенных им на свободу русских, и это следствие его личного морального выбора.
И еще в одном пункте Ремарк противоречит духу ранних 1950-х годов. В то время как на деятельность КПГ в Федеративной республике накладывается запрет, читатель встречает в его романе солдата Иммермана, гуманного и весьма симпатичного коммуниста. К тому же Советский Союз не подвергается анафеме, наоборот, его военным действиям противопоставляются действия немцев. «Видишь, что мы там вытворяем? Представь себе, что русские то же самое устроят у нас, — что тогда останется?» Эта позиция рассказчика заслуживает особого внимания, поскольку Ремарк не приемлет ни марксистской идеологии («Этот чертов коммунист думает, что все люди равны. Большей нелепицы и придумать невозможно!»), ни сталинистской реальности в Восточной Европе.
Роман «Время жить и время умирать» получился мрачным. И если книга «Искра жизни» рассказывает о жертвах, то «русский» роман, став ее зеркальным отражением, знакомит нас с миром преступников. Их деяния описываются строго, без обиняков, и в солдатском языке здесь почти нет откровенной развязности и бесшабашности. Если же она и появляется в некоторых — редких — сценах, то производит тогда впечатление чужеродной и надуманной. И если первый антивоенный роман не лишен проблесков света, то тотальный характер Второй мировой и усилившийся пессимизм Ремарка больше не допускают их наличия.
О том, с какой силой Ремарк затронул своей книгой главный нерв молодой ФРГ, свидетельствует история ее публикации. В немецкоязычном издании 1954 года легко обнаруживались серьезные пропуски и изменения — в переводах их не было. Решившись издать «Искру жизни», Кипенхойер и Витч проявили мужество и доказали, что обладают издательским чутьем. В случае с романом «Время жить и время умирать» они успешно старались идти навстречу общему политическому настроению в Западной Германии. Витч действовал, сочетая оппортунизм с издательской заинтересованностью в прибылях.
«Хочу сказать Вам, не таясь, — пишет он автору, — что в издательстве были люди, считавшие неприемлемыми целые пассажи романа, а также полагавшие, что Ваша новая книга не уступает по жестокости “Искре жизни”... Однако мы все сходились на том, что из романа должны быть удалены неправдоподобные или в описываемый Вами момент войны маловероятные поступки, высказывания и детали экипировки отдельных героев, — по меньшей мере в немецком издании, ведь у людей здесь все эти вещи еще свежи в памяти, а неправдоподобия замечаются даже в мельчайших деталях. Такими мелочами мы подбрасываем критикам, прежде всего злонамеренным, выступления которых после “Искры жизни” вполне ожидаемы, отличную приманку. Начало и конец романа — это, с немецкой, но не с сокрытой нацистской точки зрения, те его части, которые представляют собой наибольшую угрозу его распространению. Фигура Штейнбреннера — так, как она обрисована в романе — не вписывается в тогдашнюю ситуацию». Обеспокоенный издатель ссылается в этой связи на собственный солдатский опыт. «Расовый вопрос не обсуждался и в вермахте». Солдат Витч, по-видимому, спал, когда перед строем его части зачитывались приказы, которыми гитлеровские генералы указывали своим подчиненным направление мысли и действия: «Еврейско-большевистская система должна быть уничтожена раз и навсегда».
Немного ниже Витч выпускает кота из мешка: «Еще одно возражение касается фигуры коммуниста Иммермана, который ведь, взятый в целом, является единственным, кто с самого начала ясно видит сложившуюся ситуацию... К тому же эти фигуры могут легко восприниматься в публикуемом сегодня романе как оправдание оккупационной политики 1945–1949 годов, при которой каждый коммунист слыл лицом, заслуживающим доверия, и которая пыталась выстроить демократические институты с помощью коммунистов... После всего, что Германия испытала, имея дело с коммунистами, политика которых является прямым продолжением националистического терроризма, едва ли кто-нибудь захочет и слышать что-то вроде поучения от коммуниста, кем бы он ни был, и принять его как поборника человечности».
Аргументация Витча в письме автору исключительно политическая. Будучи издателем, он покинул ГДР, в коммунистической Германии жилось ему несладко, и посему его личное отношение к роману можно, пожалуй, как-то понять. Но в остальном он, конечно же, голос идущей в Европе холодной войны. Однозначным доказательством тому стала правка, предпринятая редактором в опубликованном тексте. «Коммунист» Иммерман превращается в «социал-демократа». Фраза, в которой Гребер называет себя и своих товарищей «убийцами», вычеркивается. Убийство Штейнбреннера дополняется понятием «самозащита», а к заключительной сцене, в которой один из освобожденных русских стреляет в Гребера, добавляется фраза: «“Значит, это все-таки партизаны”, — подумал Гребер». Эти примеры показывают, что издательство вычеркивает или изменяет ключевые тезисы автора, стремясь таким образом решительно ослабить интенцию романа.
«Я был бы Вам благодарен, дорогой г-н Ремарк, если бы Вы ознакомились с нашими аргументами и правкой, так сказать sine ira et studio[85], — пишет Витч автору, — и если бы Вы вернули нам рукопись как можно скорее в желаемом Вами виде». Ремарк молчит. Никаких свидетельств личного ответа издательству нет, на этой стадии переговоров за автора пишет его секретарша, и она ни словом не реагирует на предлагаемую издательством правку. Никакой реакции не следует и на рукопись, готовую к печати, и в письме Вит-ча уже звучит легкая угроза: «Пользуясь случаем, хотел бы также узнать, считаете ли Вы наши сокращения обоснованными или нет. Вы приняли их с таким отсутствием комментариев, что я чуть ли не со страхом думаю, уж не приняли ли Вы их нехотя».
Почему автор допускал такое вмешательство в свой текст? Ясного ответа на этот вопрос нет. Во время переписки с издательством он попал в автокатастрофу. Может быть, это притупило его внимание к собственному детищу. Меж тем время торопит издателей: сроки публикации романа в Германии вытекают из договоров о правах, проданных за рубеж. Как бы там ни было, а в дневнике он реагирует на предложения издателей со смесью презрения и отчаяния. Выслушав неуемного Витча по телефону, он записывает: «Германские издатели пуще всего боятся чувствительности своих соотечественников. Этому народу лишь бы все время оправдываться». 27 марта: «Сообщение Кипенхойера о предложенной правке...; хотят превозносить вермахт; превратить (яснее видящего) коммуниста в социал-демократа; хотели бы изъять три последние главы и что-то. Тон наставника и еще кого-то: Вы ведь на войне не были; все же было иначе (и не так скверно)».
Однако вот запись от 16 апреля: «С молчаливым Disgust (отвращением. — В. Ш.) отредактировал немецкий текст для Кипенхойера». Может быть, эти слова и есть ключ к пониманию его поведения. Ремарк возмущен царящей в стране обстановкой, ведь она находит отражение и в письмах Витча. «Прочитал в “Тайм” от 12 апреля, — продолжает он вышеприведенную запись, — что судья Фриц Эйкхофф оправдал в Дортмунде 20 нацистских полицейских, которые обвинялись в том, что, колеся по варшавскому гетто, за один день застрелили 110 евреев, услышав от своего командира, что расходы на газ не оправдаются, если они не укокошат хотя бы одного. Судья и шесть присяжных заявили, что подсудимые действовали по приказу и не понимали, вследствие недостатков в воспитании по части знания законодательства, “that they committed a misdeed”[86]. Позывы к рвоте. Зато бодрый вид у прокуроров; они обвиняют, запрещают и т. п. Издательство, которое выпустило книгу с весьма ироничным взглядом на жизнь в боннской республике, вынуждено было заверить, что книга предназначена лишь для чтения в узком кругу, на другие языки не переводится и за рубежом не продается». Вольфганг Кёппен написал в начале 1950-х годов три блестящих романа о тогдашнем западногерманском обществе. Называя писателя и его книгу, Ремарк скорее всего имел в виду опубликованную в 1953 году «Теплицу».
Взаимосвязь обеих книг очевидна. Ремарку противно то, что происходит в Германии, и он избегает столкновения с Кипенхойером и немецкой общественностью. Он останется верен себе, отступает в сторону там, где другие сражались бы, машет на все усталой рукой. Можно было бы назвать это ошибкой, но именно такой всегда была его установка: лучше молчать, чем идти на баррикады. И потому первоначальный вариант романа «Время жить и время умирать» немецкий читатель увидит на книжных прилавках лишь в 1989 году. Реконструкция текста давалась с трудом, оригинал рукописи пропал бесследно. Сотрудники ремарковского архива готовили новое издание, опираясь на американский перевод, сделанный Денвером Линдли.
Совершенное в 1954 году вмешательство в текст не осталось незамеченным. Сообщения о различиях между немецким и переводными изданиями пришли сначала из Дании и Норвегии. Упреки были подхвачены немецкими газетами и журналами. «Шпигель» ограничился беззубой констатацией: «При всей жесткости во многих местах немецкое издание ощутимо мягче иноязычных переводов». Не ясно, «была ли редакционная правка предпринята, чтобы пощадить читателя или автора...». В остальном сам издатель отвергал здесь, не жалеючи слов, все попытки обвинить его в употреблении цензуры. Более резким и требовательным был в своем суждении немецкоязычный писатель и публицист Ф.К. Вайскопф: «Если все обстоит именно так, то Эрих Мария Ремарк должен, конечно же, прервать молчание, столь стыдливо хранимое им до сих пор в этом деле. Отмалчиваться и дальше значит признать свою вину».
И как всегда, когда появляется новый роман Ремарка, раздается разно- и противоречивое, выходящее за пределы литературы эхо. В целом же рецензии гораздо позитивнее, чем ожидали владельцы издательства. Купированные места почему-то не волнуют критиков. Называя «литературные достоинства Ремарка... бесспорными», «Франкфуртер альгемайне» одновременно опускается до «сам-то он в войне не участвовал!». В чем, как мы знаем, упрекали и Фридриха Шиллера, о присутствии которого в лагере Валленштейна истории ничего не известно. По мнению «Вельт», это «меланхоличная, но исполненная драматизма книга», которая может стать в творчестве Ремарка даже «самой успешной». Автор не обнажает «реальных корней этого варварства и не открывает ни перед отдельным человеком, ни перед обществом в целом каких-либо перспектив», — сетует «Нойес Дойчланд», и тем не менее «этот роман дает нам больше, чем основная масса книг, приходящих сюда из Западной Германии». Обозреватель «Штутгартер цайтунг» романа не приемлет: «Пережитое на войне описано со второй руки... Все как-то косо и коряво». «Цайт» называет Ремарка представителем «заурядной литературы» и полагает, что новый его роман написан «без достаточной нравственной легитимации».
На шум, поднявшийся после публикации романа, живущий в это время в Порто-Ронко автор реагирует стоическим молчанием и привычными для него сомнениями: «Книга вышла 20-го. Отзывы довольно резкие. Самые плохие — в “Тайме”, где разгромили и “Искру жизни”. Может, и поделом. Так долго возился, сокращал, пытался как-то оживить и т. д.». Ремарк несправедлив к собственному творению. Среди произведений немецкой литературы, действие которых происходит в годы Второй мировой войны, выделяются повести Генриха Бёлля и Альфреда Андерша, главы «Жестяного барабана» Гюнтера Грасса, «Урок немецкого» и «Краеведческий музей» Зигфрида Ленца. «Время жить и время умирать» можно смело поставить в этот ряд.
Роман экранизируется через три года после его публикации. Фильм под названием «Время любить и время умирать» ставит Дуглас Сирк, в главных ролях снимаются Джон Гэвин и Лизелотта Пульвер. Ремарк активно участвует в работах компании «Юниверсал Интернейшнл». Соглашается сыграть роль учителя Польмана (с чем, заметим заранее, справится замечательно) и берется писать сценарий. Только вот в этом деле успех ему не сопутствует. Орин Дженнингс полностью переписывает его наброски. Ремарк недоволен: «Мое мнение: сценарий, над которым я работал, так сильно изменен, вернее, переписан полностью, вплоть до деталей, что я не могу, да и не хочу, потребовать credits[87]. Более того, я бы предпочел заявить, что не являюсь автором, а поскольку между тем широко распространилась весть, что я им будто бы являюсь, то мне хотелось бы найти способ расставить все точки над i». Съемки велись в Германии, руины в Берлине воспроизводили вид разрушенного Вердена. Хороший получился фильм. В Соединенных Штатах (и не только там) он становится кассовым, в 1958 году — официальным вкладом США в программу Берлинского кинофестиваля и награждается там «дружескими аплодисментами».
В архиве Ремарка нашелся текст об этом фильме, опубликованный в одной из английских или американских газет. Фактически это небольшое эссе, написанное в 1958 году, известное нам под заголовком «Глаза-соблазнители» и выражающее в какой-то степени точку зрения Ремарка на экранизацию его романов. «Если теперь я думаю о героях книги, — пишет Ремарк, оглядываясь на фильм «На Западном фронте без перемен», — то сначала передо мной всплывают лица актеров, игравших в фильме, и, только покопавшись в памяти, я вижу людей того времени, какими они были в действительности. Фильм живее. Глаза — сильные соблазнители». Еще важнее, пожалуй, те пассажи в этом эссе, которые, касаясь киноверсии его последней книги, могут быть отнесены и к роману: «Разница между фильмом “На Западном фронте без перемен”и новым фильмом заключается главным образом в том, что в первом мы видим потрясающие сцены сражений, а в другом их нет. Во “Время жить и время умирать” нет ни одного вражеского солдата, зато разрушенного гораздо больше, чем в картине о Первой мировой. Враг невидим. Смерть так и сыплется с неба. Прошло время войны с линиями фронтов — фронты теперь повсюду. Прошло время солдатских войн — тотальная война целится в каждого из нас. Когда-нибудь в будущем какие-нибудь люди в каком-нибудь месте нажмут на какие-нибудь кнопки, и миллионы людей умрут страшной смертью». И книга, и фильм — это отклик на те события в мире, которые поставили его на грань ядерной войны.
О том, как роман воспринят американской критикой, Ремарк узнает в Порто-Ронко. Он приехал сюда подышать воздухом весны и поработать над новым романом. Под названием «Черный обелиск». Приходит из Америки и весть об аресте Роберта Оппенгеймера. Еще в 1943 году знаменитый физик возглавил группу ученых в Лос-Аламосе, работы которых привели к созданию и применению первой атомной бомбы. Идут годы, и в начале 1950-х Оппенгеймер отказывается участвовать в разработке уже «водородного» проекта. По соображениям морального порядка. На муки совести «ястребы» в Конгрессе отвечают обвинением в «нелояльном поведении». Ремарк взволнован и встревожен сообщениями из Штатов, ибо тема, которая вдруг вызвала там бурную дискуссию, это и его тема. «Ситуация прямо как в балладе об ученике чародея. Превосходный материал для драмы!» Не он, а Хайнер Киппхардт напишет ее в начале 1960-х.
9 июня 1954 года умер отец Ремарка. «Опечален. Почему не поехал раньше. По крайней мере, написал, что приеду. И у него все-таки было предвкушение радости от встречи. Странно: как будто части меня не стало». Он едет в Бад-Ротенфельде, принимает участие в похоронах, заказывает панихиды по умершему — отец был человеком верующим. Заезжает на несколько часов в Оснабрюк — последний раз в своей жизни. Никаких эмоций: «Прошелся по городу. Опять была луна. Заглянул на Хакенштрассе и Зюстерштрассе. На чем-то поставил точку. Навсегда». Через Париж и Милан он возвращается на Лаго-Маджоре.
Писатель Фридрих Торберг, с которым Ремарка связывает давняя дружба, предлагает в начале июня написать текст к фильму о последних днях Гитлера. Ремарк соглашается, едет в Мюнхен, встречается там с режиссером Георгом Вильгельмом Пабстом, обговаривает с ним детали. Один из вечеров проводит с четой Ингрид Бергман и Роберто Росселлини («Не подходят они друг другу»), слушает прекрасную музыку на фестивале в Зальцбурге, в восторге от «Дон Жуана» и посвящает несколько дней отдыху в Санкт-Морице. Затем принимается писать текст к фильму.
Действие базируется на репортаже «Последний акт», написанном в 1950 году на основе обширного документального материала американским судьей Майклом Мусманно. Он председательствовал на процессе по делу эсэсовцев-членов «зондеркомманд», проходившем в Нюрнберге с сентября 1947-го по апрель 1948 года и закончившемся вынесением нескольких смертных приговоров. А прославился этот американец еще в конце 1920-х годов — своими пламенными речами в защиту Сакко и Ванцетти, двух рабочих-анархистов, приговоренных безжалостной американской Фемидой к смертной казни на электрическом стуле. Мусманно видел фильм «Процесс» австрийского режиссера Георга Вильгельма Пабста, он в восторге от того, как рассказана им история о еврейском ритуальном убийстве, которого на самом деле не было, и предлагает ему снять фильм на основе своего репортажа. В слегка наивном воображении Пабста возникают картины Древнего Рима в те дни, когда там под пером гениального Шекспира гибнет Юлий Цезарь, а в лице Карла Соколла, работающего на студии «Космополь» в Вене, он находит продюсера, которому тоже нравится исполненная драматизма историческая параллель. Набросок сценария делает австрийский писатель Фриц Хабек, а вскоре и Ремарк соглашается принять участие в создании фильма: с таким предложением к нему подступили Пабст и Соколл, тоже находящиеся под сильным впечатлением от «Искры жизни».
Фильм получился интересным, притом что в официальной оценке ему было отказано, — витиеватыми словами, за которыми слишком явно торчали уши политической мотивировки. Кавалера Рыцарского креста капитана Вюста сыграл Оскар Вернер, в Гитлера перевоплотился Альбин Шкода. За тем, как в бункере «фюрера» завершается существование Третьего рейха, мы следим глазами двух офицеров, не причастных к «великим решениям», и мальчика из гитлерюгенда. Пабсту удалось мастерски передать царившую там атмосферу, до предела насыщенную паникой и ощущением неотвратимого краха. Предчувствуя неизбежный конец, диктатор приказывает отправить в бездну — вслед за ним — и его собственный народ, в ослеплении от нибелунгской верности генералы не перестают совершать преступления, хотя Красная армия уже стоит пред воротами бункера. Ремарк, режиссер, актеры и вся съемочная группа наполнили действие финала таким адским ужасом, что многие зрители и рецензенты пребывают в неверии: неужели немецкая действительность выглядела именно так? Но вот точно так и уходит в тартарары человек, вовлекший Европу в долговременную войну на уничтожение.
Премьера «Последнего акта» состоялась в 1955 году. Сегодня трудно представить себе, что значило в то время снять фильм, в котором Гитлер являлся во плоти и критически освещалась роль вермахта. В октябре 1954 года ФРГ подписала Парижские соглашения, заявив таким образом о своем намерении присоединиться к НАТО. «Ведомство Бланка» вело интенсивную подготовку к созданию новой немецкой армии, в парламенте и на партийных съездах все громче звучало требование реабилитировать нацистских генералов, получивших после войны реальные тюремные сроки. Настроение в стране было довольно однозначным: забыть, вытеснить из сознания, немцы и их генералы не несут ответственности за преступления, совершенные в концлагерях и на фронте. Ошибались разве что Гитлер и некоторые из его ближайших сотрудников, шли ложными путями, и, конечно, так нельзя было обращаться с евреями. Фильм «Последний акт» находился таким образом в том же злободневном контексте, что и роман «Время жить и время умирать».
Георг Вильгельм Пабст хотя и снял в Третьем рейхе один «прорежимный» фильм, но сохранил имя режиссера, создавшего в 1920-е годы фильмы социально-критической и пацифистской направленности («Западный фронт, 1918» и др.). Карл Соколл, участник сопротивления нацистскому режиму, майор австрийской армии, передал советскому командованию план обороны Вены, чтобы спасти город от разрушения. Ремарку с его романами и публичными выступлениями об одиозных тенденциях развития общественной жизни в ФРГ и вовсе не приходилось опасаться за свою антинемецкую репутацию. «Злопыхатели» были таким образом налицо, и битва началась еще в преддверии съемочных работ. Заголовок в «Шпигеле» украсил бы любой таблоид: «Не миновать нам и этой напасти — Гитлер умирает за кинокассы». Репортаж о пресс-конференции Ремарка в Вене начинался словами: «Как всегда пресыщенный, высокомерный, Эрих Мария Ремарк сидел, потягиваясь, в один из дней последней январской недели на одном из изящных стульчиков в венском отеле “Захер” и рассуждал о их новом фильме: “В наше время, когда стать сотрудником министерства иностранных дел можно лишь, если ты был в свое время членом НСДАП, такой фильм необходим вдвойне. Опасность неонацизма — не выдумка глупца. Нам надо показать, что Гитлер сдох, как крыса в подвале”». Рецензент «Франкфуртер альгемайне» писал после премьеры: «Слушая на днях набросок сценария к фильму, я вдруг засомневался в том, что нам решили показать на экране в качестве самого рокового отрезка новейшей германской истории. В разговоре Ремарк освобождался от своих антигерманских аффектов таким образом, что это и смущало и ранило».
Ремарк вновь затронул острую тему, и в Германии закипели страсти. Редакции многих газет и журналов, не исключая «Шпигель» и «Франкфуртер альгемайне», напоминали в том году политическую сцену молодой демократии: немецкие националисты, бывшие офицеры, постаревшие нацистские чины снова заняли свои места.
Автор сценария, впрочем, знал, на что он шел: «Из-за фильма в немецком газетном лесу уже поднялся шум. Как я, завсегдатай голливудских ночных клубов, вместе с предателем Соколлом, посмел... И хотя, кажется, любому преступнику позволительно сотворить с Гитлером всё, что угодно, — ан нет, это все еще самая дорогая народу святыня!..»
Досаду вызывала и затяжка с одобрением сценария. «Фильм: наконец получил обратно сценарий; прочитал; многое изменил... надо что-то делать. Мне это осточертело, — придется опротестовать и поехать в Вену». Он действительно сдал не только подробное описание действия, но и «текст диалогов с режиссерскими указаниями, с разбивкой на эпизоды, с данными о декорациях и т. д.». В конце концов Пабст и Соколл договорились с Ремарком о том, что Фриц Хабек займется переработкой сценария — на основе ремарковского текста.
Ровно через двадцать лет от строк о фильме «Последний акт» в респектабельном кинолексиконе потянет прохладцей: «Рыхлость художественной формы и сочетание подлинных событий, снятых в как бы документальной манере, с элементами весьма невысокого качества, не позволяют провести глубокий критический разбор этого фильма с оценкой его нравственных и политических достоинств».
Наверное, каждый зритель сам решает, в какой степени приемлемо для него (или вовсе неприемлемо) нравственное и политическое содержание любого фильма. Нельзя, однако, не заметить, что из сценария фильма, о котором идет речь, не исчез центральный ремарковский мотив, звучавший уже во «Времени жить и времени умирать». Ибо в фильме рассказывается и история патриотически настроенного — и расстрелянного эсэсовцами — молодого кавалера Рыцарского креста, который — как и Эрнст Гребер в романе — приходит в конце концов к выводу, что война бессмысленна и преступна. Ремарк повторяет свое послание к немцам, предупреждая их об опасностях ремилитаризации.
В своих интервью Соколл не без гордости говорил, что «Последний акт» демонстрируется в 52 странах, став таким образом самым успешным немецким фильмом послевоенного времени. Картиной о последних днях Гитлера в августе 1955 года открывается Эдинбургский кинофестиваль.
В небольшой статье, написанной в 1956 году для лондонской «Дейли экспресс», Ремарк еще раз выскажется о фильме. И в очень острой форме подытожит свое личное отношение к Третьему рейху и трактовке его истории в Федеративной республике: «Так называемая легенда о Гитлере жила в Германии гораздо дольше, нежели посулы нацистов... Фильм “Последний акт” давал возможность окончательно развеять эту легенду. Достаточно было просто использовать документальный материал. Всей этой уймы подлости, бесчувствия, жалости к самим себе, глупости, бездарности, пошлейшей сентиментальности, дилетантизма и трусости должно было хватить с лихвой, чтобы миф о фюрере и легенда о расе господ разом лопнули. Это было уничтожение идолов, а не гибель богов».
Сегодня немцы в большинстве своем нацистами не являются, пишет Ремарк, однако десятки и сотни примеров искупления вины перед жертвами, а также реабилитации преступников показывают, что немцы мало чему научились. «Фильм заканчивается призывом: “Будьте бдительны!”... Так нужно ли сохранять бдительность?»
У Ремарка дружеские отношения с заместителем главного обвинителя на Нюрнберском трибунале. Роберт Кемпнер родился во Фрайбурге, в 1933 году с государственной службы уволен, в 1935-м эмигрировал. От него Ремарк получает закрытую информацию о реставрационных процессах в Германии, и сведения эти усиливают его недоверие к тому, что происходило в Бонне и его обширных окрестностях. «В ужасе от того, что творится в большой политике. — Люди в Америке и Англии негодуют: предоставить Аденауэру и немцам независимость, дать им армию и т. п., не замечать того, что нацисты опять вездесущи, а у самого Аденауэра душа — потемки! Вина: вытеснена из сознания, до сих пор не осмыслена, и потому в Германии нет признаков изменений к лучшему — скорее, нет уж, дудки! И вот уже упреки в адрес каждого, кто не хочет ничего забыть, и потому получает в свои 35–45 лет клеймо ненавистника и т. д. Статс-секретарь при федеральном канцлере комментировал закон, ставивший евреев вне германского общества. Первый начальник гестапо Дильс получает персональную пенсию... Все это якобы не имеет значения. Германию необходимо использовать в борьбе с коммунизмом — капиталисты-то ведь в панике. Тяжесть на сердце». Ремарк продолжает негодовать и возмущаться. И смотреть на страну, в которой родился, с недоверием.