Дмитрий был персона на евдаковском маслозаводе.
Механик!
И по-родственному Митик великодушно отломил мне сразу два королевских трона.
Помощник кочегара и наливщик льда.
Пока нет морозов – я помощник кочегара.
Как-то после смены присел я на лавочку у своей кочегарки. Август. Солнышко. Тёплышко.
Подлетел на грузовике знакомый шофёр и кричит:
– Чего зря штаны протираешь, пузогрей! Не хочешь ли прокатиться с ветерком до Острогожска и заодно умиллиониться?
– Миллионы меня не колышат. А вот прокатиться я готов на край света!
– Тогда грузи! – кивает он на кучу шлака рядом.
Перекидал я совковой лопатой шлак в кузов, и мы подрали.
На мосту через Тихую Сосну я привстал и поклонился реке.
– Ты чего клоунничаешь? – поморщился шофёр.
– Этой реченьке не грех поклониться. Она на мир весь прославилась…
– Чем же?
– А тем, что в 1924 году в Тихой Сосне выловили у села Рыбного осётра на 1227 килограммов! Одной первоклассной икры в нём было 245 кило! На 289 тысяч долларов! Случай занесли в книгу рекордов Гиннесса…
– Ёшкин козырек! – присвистнул с горькой досады мой водила. – А я эсколь мотаюсь на Тихую с удочками… Ничего мне не перепадало кроме тоскливой мелочовки…
– Опоздали… Надо было пораньше родиться. Поймай того осётра – до конца дней купались бы в золоте. А то разбежались обмиллиониться на кучке шлака…
В Острогожске я разгрузил машину.
Нам дали простыню с портретом Ленина.
Сто рублей одной бумажкой.
– Как будем делиться? – спрашивает шофёр.
– По-братски… Поровну…
– По-братски – да. А вот поровну… Что ты! Что ты!! Что ты!!! Тут такая стратегическая бюстгальтерия. Я вдвое старше тебя. У меня три грызуна, женёнка брюхата четвёртым. Сосчитал? У меня на шее пятеро, а у тебя на шее никого! Одна родинка. А родинка с криком жрать не просит. Ну как я буду с тобой делиться поровну? Согласишься на королевскую десяточку?
– Идёт…
Как подбежали адовы холода – я наливщик льда.
В ту пору масло на заводе охлаждали живым льдом и надо было за зиму запастись таким льдом на целый год.
И вот я в фуфайке, в кирзовых сапожищах на гибельном холоде наливаю лёд. Льёшь вразбрызг воду из шланга и она тут же замерзает. А вместе с нею в сосульку застываю и я. Вода – то со всей дури временем скачет и на меня. Бандюга ветер не спрашивает, в какую сторону ему плевать.
И сосулькой всю смену торчишь в дрожи на промозглом ветру.
«Трусись сильней. Грейся!» – прибегала по временам из детства весёлая подсказка старика Сербина, папинова приятельца.
Да жара таки что-то не варила меня.
А помощник кочегара…
Таскать носилки с углём вдвое тяжелей тебя…
Стороной я проколупал, что наш Начальничек отряжает в Воронеж на курсы компрессорщиков одного чумрика с тремя неполными классами.
Я и ахни доблестному Митюку:
– А тебе не нужны приличные компрессорщики со средним образованием?
– Ты что ли? Нет! Ты, зелёный помидорянин, завтра запростяк уёрзнешь в газету. А мужику с тремя классами да с тремя пукёнышами[25] бежать некуда. Он вечно будет крутиться в компрессорщиках. А ты, тыря-пыря-растопыря-хмыря, до сблёва умнявый…
Я обиделся.
И мы с братом Гришей отрулили от своего Началюги.
Сбрызнули в райпромкомбинат.
Делали шлакоблоки.
А всё свободное время я очумело носился то на велосипеде, то на своих двух кривых клюшках по окрестным деревням, выискивал фактуру для заметок и строчил, строчил, строчил в евдаковскую райгазету «Путь к победе», в «Коммуну», в «Молодой коммунар»…
Не ушло и году, в мае позвали в область.
На совещание юнкоров.
И восходит на трибуну достопочтенный франтоватый Усачёв.
И говорит с трибуны достопочтенник высокие слова про то, что вот раньше, в войну, солдаты с парада на Красной площади шли прямо в бой. И сейчас есть фронт – новые газеты в недавно созданных сельских, глубинных районах. И сейчас есть бойцы, которых хоть в сию минуту направляй на передовую. В новые газеты.
И слышит всё собрание покаянный рассказ про то, как приходил я к Усачёву проситься в газету, и про то, как не поверил он в меня, и про то, что вот сейчас он принародно винится, что в прошлом году паяльником он щелканул – проморгал Журналиста и должен сейчас исправляться, и исправляется не иначе, как с данием, то есть с вручением мне почётной грамоты обкома партии «за активное участие в работе советской печати».
А к грамоте пришпиливается обкомовское направление в село Щучье. В районную газету «За коммунизм».
Мама совсем потерялась душой, узнав про мои скорые, срочные сборы в Щучье.
– И на шо ото, сынок, ехать? – жаловалась-отговаривала меня мама от Щучьего. – Чужа сторона, чужи люди… Один одиною… Один душою… Да Антонка… Та кто тоби рубашку погладит? Та кто борщу сварит?
– Сидя у матушки на сарафане, умён не будешь. Не Ваша ли присказка?
Мама не ответила.
– Надо, ма, когда-то и от сытого борща уезжать… – виновато заглянул я маме в скорбные глаза.
– От сытого никода не поздно уехать… А к какому приедешь? От у чём вопрос… И на шо ото сдалась тебе та писанка по газетах? Чижало ж составлять. Головой и маракуй, и маракуй, и маракуй… Игде ото стилько ума набраты? У соседа не позычишь… Не займёт… А голове отдых надо? Нет?..
Так говорила мама, укладывая мне в грубый длинный и широкий тёмно-синий мешок самодельное тёплое одеяло, две простыни, тканьёвое одеяло, подушку метр на метр. Меньшей в доме не было. Сама шила. Сама набивала пухом со своих кур.
Всё укладывала в мешок, который я потом, уже в Щучьем, набил сеном, и был он мне матрасом долгие холостяцкие годы.
Укладывала мама, а у самой слеза по слезе, слеза по слезе, а всё каплет! Всё моё приданое и пересыпала слезами.
И стал я работать в газете.