После переворота 1993 г. начинается период институционализации ельцинского режима. Ельцинская конституция в целом соблюдалась. Давалось это не без труда, власть постоянно оказывалась на грани «выпадения из правового поля», слухи о новом «перевороте сверху», отмене выборов, запрете оппозиционных партий сопровождали русскую политическую жизнь на протяжении всего этого периода. И все же до конца 1999 г. Кремль старался соблюдать правила игры. Насильственными методами российская власть действовала только в Чечне в 1994-96 гг. Эта война воспринималась обществом крайне негативно, но то, что происходило в Чечне, по сути уже не было частью внутриполитической жизни страны.
Ельцинскую конституцию соблюдали не потому, что она была лучше или менее противоречива, чем последняя «советская» конституция, расстрелянная танками в октябре 1993 г. Она была хуже. Ее текст изобиловал «темными местами», несообразностями и противоречиями. Как, например, бытье «разделением властей», если губернаторы являлись по совместительству и сенаторами, заседавшими в Совете Федерации? Как быть с многочисленными правами, провозглашенными, но не гарантированными? Более убедительным объяснением того, что конституция более или менее работала, было ее соответствие целям и задачам тех, кто ее сочинил. В сущности, конституция была сделана Ельциным «под себя».
Основной закон Российской Федерации, принятый в 1993 г., был весьма своеобразен. Например, «вотум недоверия правительству» трактовался в нем совершенно уникально: после первого вотума недоверия не происходит вообще ничего, если в течение двух недель правительству выносят второй вотум недоверия, опять не происходит ничего, зато после третьего вотума недоверия распускается парламент. Правительство, которому депутаты выразили недоверие, разумеется, остается.
Президент получил возможность постоянно шантажировать Думу разгоном. Однако применять эти угрозы на практике не требовалось. Депутаты, понявшие урок 1993 г., много ругали правительство с трибун, но когда дело доходило до голосования, вели себя исключительно послушно. Это был парламент напуганных, ассамблея побежденных. После 1993 г. главная «гарантия» стабильности, по признанию Пастухова, — «неуверенность для оппозиции в том, что к ней не будут применены репрессии»1).
Основой политической системы в России после 1993 г. (точно так же, как в Казахстане, в Белоруссии или в Грузии) стала «сильная президентская власть». Формально Россия встала в один ряд с президентскими республиками Запада, но на практике речь идет о весьма специфическом явлении, не находящем аналогий в странах развитого капитализма.
«Российская президентская система не должна смешиваться ни с американской, ни с французской, поскольку она, несмотря на все “институциональное тождество или сходство”, имеет совершенно другую социальную базу, историческую функцию, психологию», — пишет венгерский исследователь Тамаш Краус. «Естественно, российская президентская власть — это особый авторитарный режим, и Ельцин стоит ближе к Пиночету, чем к Рейгану или Тэтчер. В то же время речь идет о новом историческом явлении, поскольку оно представляет собой такую своеобразную смесь определенных элементов буржуазной демократии, политической диктатуры и самодержавия, которая позже сама станет источником аналогий для настоящего и будущего развития стран, осуществивших смену режима. В этом состоит историческая оригинальность ельцинщины как президентской системы»2).
Специфика ельцинского президентства объясняется его исторической и социальной ролью. Интегрируясь в капиталистическую миросистему, страны бывшего Советского Союза сталкивались с почти неразрешимым противоречием. С одной стороны, раздел собственности, резкое усиление имущественного неравенства и перераспределение ресурсов в пользу мирового капиталистического центра создавали такое социальное напряжение, что поддерживать демократические институты было практически невозможно. Буржуазная традиция предполагает, что многочисленный средний класс является основой стабильной демократии. Насколько верно это суждение — вопрос другой, но бесспорным фактом является крайняя слабость и малочисленность среднего класса в России, на Украине или в Казахстане времен капиталистической реставрации. Наиболее адекватен такому состоянию общества оказывался авторитарный режим. Но с другой стороны, интеграция бывших советских республик в мировую систему требовала принятия целого ряда стандартов, в том числе и правовых. Без уважения к праву не может быть эффективно функционирующей частной собственности.
Попыткой разрешить это противоречие были сверхпрезидентские конституции в России и других постсоветских странах. Они благословляли режим личной власти, сводя к минимуму возможности общества влиять на политический процесс, но в то же время создавали для личной власти президента определенную «правовую» основу и придавали ей «демократическую» форму.
Запад вполне терпимо относился к такой разновидности демократии при условии, что экономическая и внешняя политика режима соответствовала его интересам. Когда президенты Казахстана и Узбекистана продлили свои полномочия путем референдума, официальные лица в Вашингтоне не сочли это особым нарушением гражданской свободы. Точно также преследования оппозиции в этих республиках и в Грузии оставались совершенно незамеченными в Западной Европе и США. Осудив бомбардировки в Чечне, западные дипломаты сделали все возможное, чтобы эти декларации не имели для России никаких практических последствий. Зато когда в Белоруссии президент Александр Лукашенко продлил свои полномочия таким же способом, как его коллеги в Средней Азии, на Западе поднялась буря негодования.
На самом деле в качестве президента Лукашенко был не лучше и не хуже других. По сравнению с лидерами Казахстана, Грузии или Узбекистана он даже мог бы выглядеть демократом. Но на свою беду он осмелился пойти против воли Международного валютного фонда, отвергнув его экономические рецепты и отказавшись приватизировать промышленность. Хуже того, он отказался и от геополитического партнерства с Западом, пытаясь возродить связи с бывшими «братскими республиками» СССР.
Лукашенко, как и Ельцин, разогнал неугодный ему парламент и переделал конституцию. На Западе это встретили с возмущением, которое было столь же интенсивным и единодушным, как поддержка точно таких же мер Ельцина. Между тем в Белоруссии, как и в России, после установления нового порядка оппозиция была лишена всякого влияния на принимаемые решения, а руки у президента развязаны. После этого можно было сколько угодно клясться в верности конституционным нормам — они уже не противоречили принципу единовластия.
И все же главной причиной того, что в России правовые нормы в 1994-99 гг. более или менее соблюдались, была экономическая стабилизация, достигнутая правительством Виктора Черномырдина. Это была странная стабильность, поскольку производство продолжало падать. Но в то же время система обрела некоторую устойчивость.
На смену «новым русским» пришли олигархи. Основные ресурсы страны были поделены, сложились крупные финансово-промышленные группы, под контролем которых оказались почти все финансовые потоки и наиболее прибыльные производства. Лидеры этих групп не случайно получили в прессе название «олигархов». Их влияние обеспечивалось не только огромными финансовыми возможностями, но и тесной близостью с властью. По определению одного из московских журналистов, олигархи — это капиталисты, которые «целиком и полностью зависят от государства»3). Поскольку инвестиционная активность олигархов была минимальной, именно правительство в конечном счете обеспечивало воспроизводство сложившейся модели. Но и власть, в свою очередь, зависела от олигархов, лоббировавших свои интересы, оплачивавших политические и пропагандистские кампании официальных политиков, а зачастую просто содержавших «нужных» чиновников.
Можно сказать, что коррупция стала функциональной частью системы, формой связи между бюрократией и ведущими экономическими группами интересов, без которой невозможны были бы ни развитие предприятий, ни принятие решений в государстве4). В свою очередь коррупция «упорядочилась», «нормализовалась». Борьба с коррупцией в такой системе становится не только бессмысленной, но и вредной — любая серьезная попытка такой борьбы немедленно дезорганизует хозяйственные связи, приводит к управленческому параличу. Можно сказать, что не порушив всю логику «капитализма по-русски», невозможно радикально снизить уровень коррупции. Что же до ее полного искоренения, то до тех пор, пока будет существовать бюрократия и власть, будет в какой-то форме и коррупция.
Важным отличием 1994-99 гг. от предыдущего периода было появление в России некого подобия нового среднего класса. Это были уже не «халявщики», собиравшиеся вокруг «МММ». Возникшая в крупных городах новая социальная группа несла на себе явный отпечаток специфики периферийного капитализма. Теоретически к «среднему классу» следовало бы отнести мелких предпринимателей, но с ними все как раз обстояло неважно. В 1998 г. социологи отмечали, что многие из мелких предпринимателей «едва сводят концы с концами и по своему уровню жизни не могут быть отнесены к среднему слою»5). В 70-е гг. социологи писали про «Бельгию в Индии»: это был даже не средний класс в западном смысле слова, а просто люди, занятые в наиболее модернизированных и преуспевающих секторах экономики, как правило, связанных с экспортом, импортом и услугами для богатых, люди, получающие зарплаты, сопоставимые с европейскими. По социальному статусу они вроде бы не выше своих прозябающих в нищете коллег. Просто секретарша, работающая в транснациональной корпорации, оказывалась обеспечена в несколько раз лучше, чем такая же точно девушка, служащая у мелкого провинциального начальника. Сегодня есть уже не только «Бельгия в Индии», но и «Люксембург в России». Здесь есть и свои предприниматели, и свои рабочие. Свои «верхи» и «низы». Но какая пропасть отделяет их от громадного большинства сограждан!
В 1994-98 гг. население «русского Люксембурга» существенно не выросло, зато его материальное положение заметно улучшилось. «Новые русские» просто не могли всё проесть, пропить и вывезти. Начиналось стихийное перераспределение в пользу нижестоящих. Для того, чтобы увидеть это, достаточно было побродить по магазинам, где покупают не одни только «новые русские», или посмотреть на улицу, где рядом с роскошными «Мерседесами» появились в огромном количестве менее дорогие, но тоже вполне приличные машины. Представители нового среднего класса покупали компьютеры, подключались к Интернету, подписывались на «глянцевые» журналы. Поскольку большая часть «русского Люксембурга» находится в Москве, Петербурге и нескольких крупнейших городах, легко догадаться, насколько важна была для власти их лояльность.
Как и в странах «третьего мира», «новый средний слой» пополнялся за счет менеджеров транснациональных корпораций, порой за счет рабочих, ориентированных на экспорт отраслей. Показательно, что при крайне низкой цене рабочей силы в России (5-10% от западного уровня), расходы компаний на управление и маркетинг зачастую превосходили его. С одной стороны, раздутый и чрезмерно дорогой управленческий аппарат снижал эффективность компаний (это в равной степени относится к предприятиям как отечественного, так и транснационального капитала). Но с другой стороны, он же способствовал расширению социальной базы ельцинского режима. Создавалась и видимость возникновения внутреннего рынка.
И все же решающую роль в развитии нового среднего слоя сыграл рост спроса на различные услуги для богатых. Услуг в самом широком смысле — от обслуживания счетов в коммерческих банках до идеологического обслуживания в прессе и на телевидении. Производственно-менеджерские группы, в отличие от Запада, в русских средних слоях были представлены слабо.
Хотя жители «русского Люксембурга» получают свои доходы в конечном счете от тех же «новых русских» или того же государства, сами они, будучи в большинстве людьми динамичными, образованными и профессиональными, уверены, что своим преуспеянием обязаны только самим себе, а не «системе». О том, что всё в обществе взаимосвязано и «честные» доходы неотделимы от «бандитских» расходов, они предпочитают не думать. И в самом деле, разве хороший парикмахер, повар или программист обязаны знать, откуда деньги у их клиентов? Мало того, что жители «русского Люксембурга» считают, что творящиеся в «большой России» безобразия к ним никакого отношения не имеют, они не испытывают к власти никакой благодарности и постоянно жалуются на царящую в государстве «коррупцию», «неэффективность» и «бюрократию». В свою очередь власть до определенной поры могла спокойно относиться к подобному брюзжанию, понимая, что люди на самом деле великолепно вписаны в существующую систему, а потому в переменах по большому счету не заинтересованы.
Именно средние слои считали себя «гражданским обществом», именно на них все больше обращали внимание политики, на их вкусы ориентировалась реклама товаров и политическая пропаганда.
В 1998 г. крах рубля ударил именно по этим слоям, лишив их счетов в прогоревших банках, приведя к закрытию многочисленных «проектов» в самых разных областях, кормивших целую армию специалистов. Но до того «средние слои» чувствовали себя довольно уверенно и искренне считали себя выигравшими в результате реформ. Тем самым они оказывались социальной базой режима.
Если победа ЛДПР и коммунистов на выборах 1993 г. стала сенсацией, то успех компартии на парламентских выборах 1995 г. никого не удивил. Он произошел на фоне общего полевения в странах Восточной Европы, брюзжания средних слоев и усиливающегося раздражения провинциальных масс против кремлевского режима.
Понимая ситуацию, кремлевские аналитики пытались искусственным образом создать двухпартийную систему из контролируемых президентом партий. Правое крыло должно было представлять движение «Наш дом — Россия» (НДР). Построить и возглавить это сооружение срочно поручили премьеру Виктору Черномырдину. На «левом» фланге наспех был создан блок спикера Государственной Думы Ивана Рыбкина. С самого начала было ясно, что из этой затеи ничего не получится. Провинциальное начальство дружно записалось в партию Черномырдина, оставив Рыбкина на произвол судьбы. За НДР немедленно закрепился ярлык «партии власти». «Блок Ивана Рыбкина» отличился только телевизионными рекламными клипами про бычка Ваню, который, видимо, должен был ассоциироваться со спикером Государственной Думы. Поскольку единственной задачей этого «левого» блока была поддержка правой политики власти, его имиджмейкеры и пропагандисты никак не могли объяснить публике, за что именно Рыбкин выступает.
Впрочем, закономерный крах Блока Ивана Рыбкина сопровождался не менее впечатляющим провалом движения Черномырдина, которое еле смогло перейти 5-процентный барьер, требуемый законом, а в территориальных округах провалилось почти повсеместно. В период 1996-99 гг. число избирательных фальсификаций и нарушений будет нарастать стремительно — прямо пропорционально росту влияния местного начальства. А в 1995 г. губернаторы еще не чувствовали себя полновластными хозяевами положения, многим из них предстояли собственные выборы. В результате голоса подсчитывались довольно честно — с катастрофическими для «партии власти» последствиями.
Полной катастрофой оказались выборы для Егора Гайдара и его сторонников. Население отвергло неолиберализм и «архитекторов реформ». Их не только не пропустили в Думу, они даже получили меньше голосов, чем ультра-левые. Провалился и Конгресс Русских Общин, созданный Юрием Скоковым и генералом Лебедем как некая новая, центристская оппозиция. Идеологически Скоков и Лебедь достигли немалого успеха — их лозунги были усвоены и коммунистами, и позднее партией «Отечество» московского мэра Юрия Лужкова. Но сами они воспользоваться плодами своего успеха не могли — у них не было ни опытных организаторов, ни сильных структур. На президентских выборах 1996 г. Лебедь сумеет занять третье место, но в 1995 г. людям предлагалось голосовать не за харизматического генерала со зловещим голосом и полковым юмором, а за толпу безликих функционеров-кандидатов, к тому же постоянно ссорящихся друг с другом.
Бесчисленные мелкие группы вообще не имели никаких шансов, хотя всем почему-то казалось, что получить 5% ничего не стоит. В итоге избирателю были предложены сразу несколько либеральных организаций, около дюжины левых и левоцентристских, псевдофеминистская коалиция «Женщины России» и даже совершенно невероятный избирательный блок работников жилищнокоммунального хозяйства. Для того, чтобы участвовать в выборах требовалось собирать подписи. Соответственно те, у кого были структуры на местах или деньги на оплату сборщиков подписей, легко могли попасть в избирательный бюллетень. В этом плане работники жилищно-коммунального хозяйства оказались просто в идеальном положении — кто же откажет в подписи людям, от которых зависит, как работает в твоей квартире канализация? Единственное, чего не учли сборщики подписей, это того, что голосование было тайным. Поставив свой автограф под подписным листом какой-нибудь невыразительной партии или блока, избиратель, запершись в кабинке, ставил крестик рядом с эмблемой ЛДПР или компартии. Маленькой сенсацией выборов стал результат «социал-демократического» блока, возглавлявшегося бывшим столичным мэром Гавриилом Поповым. Мало того, что Попов специально под выборы умудрился из либерала переквалифицироваться в социал-демократа, он еще и голосов умудрился получить меньше, чем собрал подписей.
Впрочем, успех КПРФ нельзя преувеличивать. Парадоксальным результатом нового, разработанного по инициативе кремлевских аналитиков избирательного закона оказалось то, что компартия получила почти абсолютное большинство мест в Думе, не набрав и четверти голосов. Из более сорока соперничавших блоков и партий требуемый законом 5-процентный барьер прошли лишь 4 — КПРФ Геннадия Зюганова, ЛДПР Владимира Жириновского, либеральное движение «Яблоко» Григория Явлинского и «Наш дом — Россия» Виктора Черномырдина, суммарно получившие чуть более 50%. То же самое произошло в одномандатных округах, где для победы достаточно было простого большинства. Некоторые кандидаты проходили, получив 12-15% голосов. Коммунисты получили явное преимущество как самая крупная партия, имевшая стабильное влияние во всех регионах страны. Их уровень поддержки колебался от 15% в «белых» регионах (Москва, Петербург, Нижний Новгород и т. д.) до 30% в «красных» (нечерноземная Россия). Поддержка других партий в зависимости от региона колебалась значительнее.
Коммунисты пришли в Думу 1995 г. крупнейшей партией с президентскими амбициями. Однако парламентские выборы в условиях ельцинской «второй республики» ничего не решали. Настоящая борьба должна была развернуться в 1996 г. вокруг выборов президента. И здесь власть проигрывать не собиралась.
В 1995 и 1996 г. режим Ельцина явно ставил своей целью доказать, что Конституция работоспособна, что власть можно удерживать с помощью выборов, а оппозиционный парламент держать под контролем, не прибегая к стрельбе из танков. В целом эта задача была решена успешно, но фоном для избирательных баталий оказались кровопролитные сражения в горах Чечни. Более или менее демократические процедуры в столице дополнялись бомбардировками деревень и бесправием российских солдат на Кавказе.
Война в Чечне была начата накануне парламентских выборов 1995 г. Она призвана была стать той «маленькой победоносной войной», после которой стремительно поднимается рейтинг власти. Победителей не только не судят, им прощают все — и стрельбу по парламенту, и развал экономики, и обнищание народа. Победоносной войны не получилось. Тем не менее, по-своему чеченская война сработала на укрепление ельцинского режима — хотя и не таким образом, как первоначально планировали в Кремле.
Если бы за год до начала первой чеченской войны какой-нибудь зарвавшийся аналитик предположил, что поклонники Гайдара вместе с последователями Анпилова будут скандировать на Пушкинской площади «Банду Ельцина — под суд!», его бы заподозрили в приступе маниакального бреда. Но российская жизнь богаче любого бреда: мы не только кошмарные сны сделали явью, но наворотили такого, что и в кошмарном сне не привидится.
В конце 1994 г. правительство Черномырдина преподнесло неожиданные подарки деловым кругам и населению. 2 декабря агенты Главного управления охраны (ГУО), своеобразной личной спецслужбы президента Ельцина, более часа избивали у дверей московской мэрии сотрудников «МОСТ-банка» — одного из самых влиятельных финансовых учреждений страны. Затем сотрудники ГУО затеяли драку с агентами ФСК (бывшего КГБ). После протестов банкиров президент пообещал разобраться и действительно разобрался — уволил в отставку начальника московского ФСК.
Спустя десять дней 40-тысячная танковая колонна вторглась на территорию мятежной Чеченской республики, по дороге обстреляв мирные села и убив министра здравоохранения соседней Ингушетии. Бомбардировщики и артиллерия обрушили тонны бомб и снарядов на столицу Чечни город Грозный, построенный в XIX веке русскими генералами для устрашения чеченцев.
Несмотря на пропагандистскую кампанию на телевидении, антивоенное движение стало быстро набирать силу. Не оправдалась и надежда правительства сыграть на предрассудках русских против чеченцев. Напротив, судя по опросам, отношение русских к чеченцам, ставшим жертвами агрессии, изменилось в лучшую сторону. Немаловажную роль сыграли и сообщения прессы об артиллерийских обстрелах и бомбежках, от которых больше всего пострадало русское население Грозного.
Война против Чечни была тем более нелепа, что правительство России в течение трех лет позволяла правившему там генералу Джохару Дудаеву делать все, что ему вздумается. Со своей стороны Дудаев, провозгласив независимость от Москвы, ничего не предпринимал, чтобы сделать ее реальной. На территории Чечни продолжали действовать российские законы, имел хождение российский рубль. Не было ни пограничного контроля, ни собственной таможни. Жители Чечни оставались российскими гражданами, решавшими свои проблемы через соответствующие структуры Российской Федерации. Налоги из Чечни не поступали, но периодически отказывались платить налоги и другие российские регионы.
Единственное, что сделал Дудаев, это создал вооруженные формирования, подчиненные ему лично, точно так же, как это сделали Ельцин и мэр Москвы Юрий Лужков. Кроме того, к радости филателистов, была выпущена серия чеченских марок с портретом Дудаева, по качеству напоминающая этикетки со спичечных коробков.
Совершенно ясно, что Дудаев стремился не столько к независимости, сколько к тому, чтобы добиться особого статуса для Чечни в рамках России или будущего Евразийского Союза, про необходимость которого чеченский генерал повторял неоднократно. В свою очередь московские политики без особой тревоги смотрели на происходящее в Чечне. Полунезависимая республика была прекрасным местом для отмывания украденных в столице миллионов и контрабанды оружия, на чем грели руки люди из московских правящих кругов.
Но кризис режима, экономический развал и неизменные провалы во всех сферах внешней и внутренней политики заставляли окружение Ельцина искать пути спасения. Проваливая любую конструктивную деятельность, политические кризисы ельцинское правительство неизбежно выигрывало. Чем более явной становилась перспектива поражения на выборах, тем более необходимо было спровоцировать кризис.
Маленькая победоносная война выглядела привлекательным способом поднять популярность власти, подавить оппозицию, а заодно, возможно, отсрочить выборы и избавиться от слабонервных в собственных рядах.
Как и следовало ожидать, после того, как второй раз за полтора года в стране начались военные действия, у многих «демократических» политиков нервы сдали. Особенно нервничали те, кто был связан с Дудаевым по прежним делам.
Запротестовали Гайдар и большинство фракции «Выбор России». Неожиданно для себя они оказались в одном лагере с левыми и коммунистами. Но все происходящее было закономерно. Радикальные либералы типа Гайдара уже сделали свое дело, и победившей олигархии они были уже не нужны. Их предстояло сбросить за борт, как политический балласт.
12 декабря на Пушкинской площади были все — от сторонников Анпилова до последователей Гайдара. Но преобладали красные знамена, и думские либералы чувствовали себя неуютно. В Государственной Думе на первых порах против войны выступили коммунисты и группа Явлинского, но ни те, ни другие не готовы были возглавить внепарламентское антивоенное движение. Правда, по мере того, как стихийное недовольство войной росло, в политических кругах желание критиковать ее убавлялось: Геннадий Зюганов и возглавляемая им Компартия РФ никогда не отличались особым интернационализмом.
Солидарность с военными начальниками, обещавшими разгромить чеченские «бандформирования», была для них важнее и естественнее солидарности с солдатскими матерями, требовавшими вернуть домой их сыновей. Социал-демократические политики вообще предпочитали отмалчиваться и не показываться на митингах, а руководство ФНПР даже не решилось осудить бомбардировки Чечни, ограничившись выражением «озабоченности». Инициаторами внепарламентской антивоенной кампании оказались радикальные демократические и пацифистские группы, активисты Партии Труда, троцкисты и анархисты.
Зато Ельцина, уже не в первый раз, поддержал Жириновский. О солидарности с правительством заявил и Александр Баркашов, лидер наиболее известной в стране неофашистской группы «Русское Национальное Единство». В 1993 г. присутствие баркашовцев у «Белого дома» оказалось достаточным основанием, чтобы официальное телевидение обвинило всех сторонников парламента в «фашизме». А полтора года спустя Баркашов уже выступал по государственному телевидению в поддержку Ельцина. Зато резким нападкам властей подверглись «демократические» средства массовой информации, в октябре 1993 г. дружно поддерживавшие Ельцина.
История справедлива. Неужели господа, полтора года до того ратовавшие за сверхпрезидентскую конституцию, неограниченные полномочия начальства и применение танков, не догадывались, что раз запущенный механизм уже сам не остановится? По какой-то психологически непонятной причине они были уверены, что разгром парламента, стрельба по демонстрантам и презрение к закону никак не отразится на их собственных правах. Они не нашли ничего предосудительного ни в том, что войска палили из пушек в собственной столице, ни в том, что представительные органы сделались бессмысленным придатком бесконтрольной исполнительной власти. И лишь увидев по телевизору танки в Чечне, они возмутились по поводу государственного насилия и произвола начальников.
Парадокс в том, что на сей раз, в отличие от 1993 г., Ельцин действовал строго в рамках своих конституционных полномочий. Эти полномочия отстаивали, в первую очередь, либералы Егор Гайдар и Сергей Юшенков. Они, конечно, думали, что все это будет применено только против коммунистов и левых. Но справедливость восторжествовала. Пора, наконец, понять, что перед полицейской дубинкой все головы равны.
Единственный из деятелей режима, кто, похоже, действительно почувствовал острый приступ угрызений совести, был Сергей Ковалев. В годы брежневского режима диссидент-правозащитник, он в 1993 г. не произнес ни единого слова против разгона парламента, нарушения конституции и военного положения. Но после начала чеченской войны, Ковалев неожиданно для властей покинул Москву и перебрался в Грозный. Каждый день он сообщал оттуда про бомбардировки жилых кварталов и гибель мирного населения. А власти, еще вчера превозносившие Ковалева как «истинного правозащитника», обвинили его в необъективности и непонимании ситуации.
Сценарий чеченского кризиса не оригинален. Власть пользовалась старыми заготовками, хорошо зарекомендовавшими себя в 1993 г. Постепенная эскалация напряженности и насилия, провоцирование уличных выступлений, накачка истерических эмоций в лагере оппозиции. Повторялись даже мелкие детали: кашу опять заварили в выходные дни. Разница была лишь в том, что в октябре 1993 г. и силовые меры, и политический кризис разворачивались в Москве. А на сей раз два параллельных процесса были разведены в пространстве: танки ездили по Чечне, блокировали Грозный, а политическая истерика разворачивалась в столице.
Поразительно, что Гайдар, Юшенков и другие либералы из президентского окружения, которые сами участвовали в подготовке прежних провокаций, оказались столь беспомощны, когда провокация оказалась направлена против них. Их быстро и привычно загнали в ту же ловушку, куда уже угодили прежние «парламентские оппозиции».
Необходимость постоянной борьбы против внешних и внутренних врагов заложена в самой природе авторитаризма. Вот почему вчерашние союзники и попутчики рано или поздно становятся жертвами. Круг постоянно сужается: сначала победили коммунистов, потом выкинули за борт колеблющихся демократов, теперь дошла очередь до самих приватизаторов-«западников».
Характерно, что сохранившие власть и деньги «серьезные люди» из партии Гайдара немедленно отмежевались от своего вчерашнего кумира. Предали его и мультимиллионер Бойко, и министр иностранных дел Козырев. Отмолчался главный приватизатор Чубайс. Отмежевался от Гайдара и другой «видный экономист» — Борис Федоров, ожидавший серьезных назначений по финансовой части. Они не могли рисковать своим положением ради политических игр в безвластном парламенте. Козырев и Бойко даже не попытались обратиться к членам партии, в руководство которой их только что избрали! Они спокойно ушли оттуда, не удосужившись даже хлопнуть дверью.
Против войны выступила и либеральная пресса, все еще верившая в ею же созданный миф о «четвертой власти». На протяжении предыдущих лет либеральные журналисты постоянно разоблачали советский империализм и русский национализм, которые были, по их мнению, тесно связаны с «коммунизмом». С началом первой чеченской войны значительная часть либеральных журналистов просто не успела переориентироваться, тем более, что власть даже не удосужилась провести с ними предварительную «разъяснительную работу» (эта ошибка была исправлена при подготовке второй чеченской войны).
«После того, как солидарно занятая российской печатью и телевидением позиция не привела ни к каким переменам в политике властей, — пишет ведущий исследователь российской прессы Засурский, — пресса оказалась перед серьезной дилеммой. Нужно было либо признать верховную власть президента, граничащую с диктатурой, — и тем самым признать, что эта диктатура была создана усилиями “демократической” печати и ТВ. Либо — показать власти, кто в доме хозяин, то есть доказать, что “демократическая” пресса по-прежнему обладает реальным влиянием на политику властей, а диктатура получилась как минимум просвещенная.
В результате “Известия”, “Комсомольская правда”, “Аргументы и факты”, “Московский комсомолец”, а также российское государственное телевидение РТР и НТВ сменили лояльное отношение к президенту на резко оппозиционное. Лояльность сохранили только первый канал “Останкино” и “Российская газета”.
Так началось противостояние прессы с властью, которое продолжалось почти 2 года. И несмотря на то, что средствам массовой информации удалось нанести серьезный урон партии власти, в конце концов “четвертая власть” вышла из этого противостояния побежденной, хотя со стороны могло показаться, что получилась ничья»6).
В конечном счете войну остановили не статьи и телерепортажи, не протесты солдатских матерей, а катастрофические поражения армии на поле боя. (Военные постоянно объясняли свои неудачи тем, что политики в Москве, журналисты и пацифисты мешали им воевать. На самом деле именно постоянные провалы армии подогревали антивоенные настроения в России и заставляли политиков искать компромиссные решения. Имея более 1,5 млн людей под ружьем, Россия не смогла сконцентрировать в Чечне более 25 тыс. солдат одновременно. Причина — в низкой боеспособности войск, проблемах снабжения и организации.
«Первой причиной поражения России в Чечне была неспособность военных двинуть на поле боя достаточно сил, чтобы подавить сопротивление и контролировать территорию, — отмечает военный обозреватель “The Moscow Times” Павел Фельгенгауэр. — Второй причиной была слабая подготовка войск»7).
Небоеспособность армии — деморализованной, плохо обученной и совершенно не понимающей, почему надо воевать против граждан собственной страны, дополнялась коррупцией в армейском руководстве. Солдаты шли в бой под дулами автоматов спецназа, дезертировали, мародерствовали, отказывались исполнять приказ. В это самое время в прессу просачивались сведения об офицерах, вступающих в коммерческие сделки с неприятелем, о высокопоставленных чинах, продающих повстанцам оружие и боеприпасы, а иногда и собственных сослуживцев — в плен. Войска зимовали в открытом поле. Деньги, выделенные на восстановление экономики в контролируемых армией районах, бессовестно разворовывались. Танки вязли в болотах. В первые же дни боевых действий в плен сдалось несколько полковников. Несколько военных чинов подало в отставку. Группировка, двигавшаяся на Грозный с востока, после первых стычек с чеченцами прекратила наступление и окопалась. Практичные местные жители угнали часть танков и бронетранспортеров, чтобы использовать их в сельском хозяйстве. Солдаты и офицеры начали брататься с населением. Бойцы русской армии стали часто появляться на барахолке в пригороде Грозного, где осажденные подкармливали их и угощали сигаретами. Военные специалисты иронически назвали чеченскую операцию «Бурей в болоте». Наконец, «сверхточные» лазерные прицелы то и дело выходили из строя, бомбы и ракеты пролетали мимо цели — иногда на несколько километров, падая на территории соседних с Чечней российских республик. В этом плане единственной удачей военных, применявших высокотехнологичное оружие, было убийство генерала Дудаева. Чеченского лидера убили ракетой, наведенной по сигналу сотового телефона, когда он вел какой-то важный разговор — предположительно, с кем-то из российских чиновников о предстоящем перемирии. В результате гибели Дудаева решающее влияние в рядах чеченцев приобрели радикалы, настроенные по отношению к России куда более враждебно.
Не сумев взять Грозный с ходу, командование российских войск постоянно обстреливало город. Число жертв росло с каждым днем. Одним из первых авиационных налетов по Грозному была разрушена улица Московская, где не было ни одного военного объекта. Пострадали и журналисты, находившиеся в зоне боев. И хотя весь мир, включая жителей России, видел по телевидению русские самолеты, сбрасывающие бомбы на город, официальная пропаганда заявляла, что ничего не знает о бомбежках, а чеченцы сами себя бомбят и обстреливают. Эту пропаганду удалось превзойти лишь во время второй чеченской войны, когда Российское телевидение со ссылкой на официальные военные источники сообщило: чеченцы закладывают фугасы в машины, следующие в колоннах беженцев, и при виде российских самолетов сами их взрывают.
В последние дни 1994 г. Ельцин пообещал прекратить бомбардировки чеченской столицы. Сразу же после окончания его речи, когда жители Грозного, обнадеженные этими обещаниями, вышли из бомбоубежищ, начался самый мощный за все время войны авианалет. Затем последовало массированное наступление танков и войск.
Новогодний штурм Грозного обернулся одним из самых позорных поражений в истории русской армии. Прорвавшиеся в город танки были немедленно отсечены от пехоты и уничтожены. Десантники, высадившиеся в районе железнодорожного вокзала, окружены. Армия потеряла половину брошенной в бой техники, сотни убитых и пленных. Войска беспорядочно отступали, в то время как официальная пропаганда уже сообщила на весь мир о взятии города и захвате президентского дворца.
После этой неудачи федеральные войска начали систематическое разрушение Грозного. Не имея возможности овладеть центром города, осаждающие огнем артиллерии планомерно сносили квартал за кварталом, пытаясь постепенно продвигаться к президентскому дворцу. Тем временем бои охватили почти всю территорию республики. Стычки стали происходить и в соседнем Дагестане. Затяжная осада Грозного позволила чеченским ополченцам развернуть партизанскую войну в тылу российских войск.
Чеченские ополченцы воевали самоотверженно и профессионально, чего нельзя сказать про российскую армию. Солдаты не только дезертировали, но порой даже переходили на сторону чеченцев. Журналисты сообщали, что по ночам военнослужащие режут штыками колеса собственных бронетранспортеров. По сообщениям чеченских источников более 20 солдат российских войск было расстреляно за попытки покинуть боевые порядки. То, как правительственные источники постоянно повторяли, что «пораженческих настроений» в войсках нет, а солдаты «готовы выполнить любой приказ», косвенно подтверждало, что в войсках зреет недовольство. Роптали не только рядовые и младшие офицеры. Генерал-полковник Эдуард Воробьев, заместитель командующего сухопутными войсками России, прибыл на Кавказ и, ознакомившись с обстановкой, подал в отставку. С публичной критикой чеченской войны выступил заместитель министра обороны генерал Громов. Затем телевидение на всю страну показало командующего воздушно-десантными войсками России генерала Подколзина, произносящего антивоенную речь на похоронах полковника, убитого в Грозном.
Подобные заявления военных в воюющей стране — явление почти неизвестное в мировой практике, но вполне естественное в России 1994-95 гг. После того, как правящие круги на протяжении пяти лет в угоду Западу разрушали, унижали и разоряли собственную армию, они с большим удивлением обнаружили, что эта армия уже не умеет и не хочет воевать. Правда, к концу 1995 г. в армии навели порядок. Генералов, критиковавших войну, убрали. Другое дело, что боеспособность войск от этого не выросла.
Переломом в войне оказался набег чеченского полевого командира Шамиля Басаева на Буденновск, когда его разведывательно-диверсионный батальон захватил в качестве заложников сотни мирных жителей провинциального русского городка. Заложников затем обменяли на журналистов, выступивших в качестве живого щита. Буденновск стал, по словам одного из участников событий журналиста Анатолия Баранова, смесью «национального унижения и запоздалой русской смелости, государственной беспомощности и государственного же лицемерия»8). Генералы прятались от журналистов и откровенно врали, а Басаев раздавал интервью, иронично комментировал происходящее и позировал перед камерами. Для прессы и для значительной части самого русского общества, ненавидевшей власть, он стал «чеченским Робин Гудом», героем, символом решимости к сопротивлению. Образ Басаева, созданный прессой, был абсолютно идеализирован, но он зажил на экранах телевизоров и в сознании масс собственной жизнью. После победного возвращения Басаева в Чечню для всех в России стало более или мене ясно, что выиграть войну невозможно. Даже те, кто не решались это признать открыто, сознавали это в глубине души.
За позором Буденновска последовало нелепое поражение возле столицы Первомайская, где возглавляемая тремя министрами федеральная группировка численностью до бригады, использовавшая танки, артиллерию, авиацию, не смогла справиться с чеченским батальоном Салмана Радуева. Отсюда был уже прямой путь к августовской катастрофе 1996 г., когда чеченские отряды под командованием Аслана Масхадова взяли Грозный, блокировав там остатки федеральных подразделений. Российским генералам не оставалось ничего другого, кроме как грозить чеченцам, что они используют всю свою артиллерийскую и авиационную мощь, сотрут город с лица земли (вместе с блокированными там собственными солдатами). Понятно, что осуществить это не было никакой возможности — ни технической, ни политической. Когда угрозы не подействовали, у федерального центра не осталось иного выхода, кроме фактической капитуляции, закрепленной Хасавюртскими мирными соглашениями.
Бывший полковник советской армии Аслан Масхадов был избран президентом Чечни и официально признан российской властью. В 1996 г. всем казалось, что на этом война закончена. К сожалению, это было не так.
В начале 90-х большая часть российской прессы была «демократической». Это значило, что она поддерживала капитализм «не за страх, а за совесть», порой бескорыстно, порой не очень, но в обоих случаях достаточно искренне. События 1993 г. подорвали у значительной части журналистов веру в «демократическую миссию» Ельцина и его режима. После расправы над толпой у «Останкино» и расстрела Белого дома даже многие из тех, кто ранее горячо выступали за жесткие меры, начали пересматривать свои позиции. Однако на место искренним симпатиям к власти быстро пришла материальная зависимость от нее и от тесно связанных с нею олигархов.
Журналисты ратовали за свободный рынок и частное предпринимательство. К середине 90-х обнаруживалось, что свободной прессе выжить при капитализме не так уж просто. С одной стороны, резко выросли цены на бумагу, с другой — упали тиражи. Население нищало и читать дорожающие издания не могло. В 1990-91 гг. пресса получила от государства безвозмездно или за бесценок здания, где размещались редакции, оборудование, полиграфические мощности. К 1993-94 все это было уже по максимуму использовано и частично обесценилось. Для того, чтобы оставаться на современном уровне, необходимо техническое перевооружение, а для этого не было инвестиций. Телевидение, которое могло приносить реальный доход, тоже нуждалось в привлечении внешних инвесторов.
Средства массовой информации независимо от направления несли огромные убытки уже в 1992 г. — 15 млн рублей у проельцинской «Комсомольской правды», 6 млн. рублей у оппозиционной «Советской России». Долги типографии «Пресса» достигли 200 млн рублей. Газета «Известия» получила от правительства Гайдара огромное здание на Пушкинской площади, что позволяло ей сводить концы с концами, но к 1993 г. даже ей пришлось туго. Дорожает доставка прессы. Люди, раньше подписывавшиеся на центральную прессу, предпочитают теперь более дешевые местные издания. В 1993 г. «Известия» сохранили только 25% подписчиков, «Комсомольская правда» — 15%, «Независимая газета» — 39%, а еженедельник «Аргументы и факты», являвшийся крупнейшим не только в России, но и в Европе, сохранил 35% подписчиков, потеряв за год почти 17 млн читателей! Время общероссийских газет уходит в прошлое, отныне единство информационного поля обеспечивается телевидением.
Либеральные журналисты, ратовавшие за отмену субсидий и дотаций для всех отраслей экономики, одновременно требовали дотаций и субсидий для себя. Между тем централизованно субсидировать пропаганду, как в советские времена, государство уже не могло. Более того, оно было в этом не заинтересованно. Советский опыт показал, что при отсутствии прямой цензуры пресса легко может пользоваться дотациями и одновременно критиковать правительство, эти дотации выделяющее. Попытки введения цензуры в 1993 г. провалились. Впоследствии пресса очень болезненно реагировала на любые поползновения государственных чиновников вмешиваться в творческий процесс. Контроль со стороны частного капитала был гораздо жестче и одновременно оказался гораздо более приемлемым идеологически и психологически. Переход средств массовой информации к олигархам создавал условия для восстановления политической цензуры при полном сохранении формальных демократических свобод.
Трагической была история «Независимой газеты». В 1993 г. она была символом сопротивления цензуре и борьбы за свободу печати. Газета выдержала прямую конфронтацию с властью, но не экономический кризис. В мае 1995 г. газета перестала выходить. В редакции произошел раскол. Часть журналистов объединилась вокруг заместителя главного редактора Александра Гагуа, который на общем собрании был провозглашен новым руководителем. Основатель газеты Виталий Третьяков, казалось, смирился с произошедшим. Но решение Гагуа получить деньги на возобновление издания у бизнесменов, поддержавших Конгресс Русских Общин, спровоцировало новый кризис, на сей раз уже политический. 12 сентября 1995 г. помещение редакции было захвачено сотрудниками частной охранной фирмы, нанятой Борисом Березовским. Гагуа был смещен, а Третьяков восстановлен на своем посту. Газета стала выходить вновь, но уже на деньги Березовского.
Надо отдать должное Виталию Третьякову, который сумел сохранить репутацию «Независимой газеты» как серьезного и авторитетного издания даже после ее захвата Березовским. И все же это была уже не та «НГ», к которой привыкла московская интеллигенция в 1993-95 гг. Влияние Березовского, малозаметное в повседневной жизни газеты, вдруг резко возрастало каждый раз, когда в стране возникал политический кризис, затрагивавший интересы магната. Так было после прихода к власти правительства Примакова в 1998 г. — против него Березовский начал настоящую войну, и «НГ» не могла остаться в стороне. Так было и осенью 1999 г., когда газете пришлось защищать Березовского от обвинений в связях с террористами. Так было и во время второй чеченской войны, когда изданию Третьякова фактически пришлось стать рупором российского Генерального штаба.
Захват Березовским «Независимой газеты» был только одним из серии скандальных захватов известных изданий «политизированным капиталом». Аналогичный конфликт привел к потере независимости газеты «Известия». Без особого сопротивления подчинилась воле «внешних инвесторов» и «Комсомольская правда». После неудачных попыток сохранить независимость та же судьба постигла «Новую газету».
Итак, в 1995-96 гг. на сцену выходит «политизированный капитал». Его цель, как отмечает Засурский, не столько в получении прибыли от продажи газет и рекламы, сколько в том, чтобы увеличить свое политическое влияние. «Антирыночное» и, на первый взгляд, нерациональное поведение российских бизнесменов объяснялось достаточно просто: политическое влияние давало в это время доступ к распределению ресурсов (приватизация) в таком масштабе, по сравнению с которым весьма скромные возможные прибыли российских СМИ казались несущественными. После 1996 г. мотив получения собственности трансформировался в стремление ее удержать9). Пресса снова становится, как и в советское время, инструментом пропаганды, но не правительственной, а частной. При этом все средства массовой информации делятся на две группы, в зависимости от решаемых ими задач. Одни ведут пропагандистские кампании, ориентированные на массы. Другие пытаются воздействовать на политические элиты. Это, по выражению Засурского, «газеты влияния».
Возникают мощные медиа-холдинги. Некоторые из них оформляются открыто, как группа «Медиа-МОСТ» Владимира Гусинского, другие предпочитают на первых порах этого не делать, как «ОНЭКСИМбанк» Владимира Потанина или группа, подконтрольная Борису Березовскому. Последнюю журналисты вообще назвали «теневым холдингом», поскольку сам московский миллиардер предпочитал делать вид, будто никакого влияния на прессу не оказывает. Тем не менее, именно он занял решающие позиции на телевидении, установив контроль над крупнейшим телеканалом ОРТ, не говоря уже о многочисленных газетах. У Березовского, пишет Засурский, все «проходило по модели “русской приватизации”, отработанной новыми русскими финансистами на промышленных предприятиях с так называемыми “красными директорами”. Смысл этой стратегии состоит в том, чтобы покупать работников, а не предприятие. Вероятно, именно этой цели (помимо бегства от налогов) служила система двойных заработных плат на телеканале, размер которых у важнейших сотрудников определялся лично Березовским или его ближайшим ставленником Бадри Патаркацишвили»10). Такая политика позволила Березовскому, имея сравнительно небольшие пакеты акций, а порой вообще не оформляя своих отношений с партнерами, устанавливать почти тотальный контроль на предприятиях своего холдинга. Впрочем, журналистская элита в накладе не осталась. Контролируя крупнейшие предприятия информационно-пропагандистского комплекса, она не только обслуживала олигархию и власть, но и предъявляла им свои условия. Так в 1999 г. журналист Сергей Доренко, по данным газеты «Московский комсомолец», запросил с Бориса Березовского 1,5 млн долларов США (или 125 тыс. долларов в месяц) и получил эти деньги! А Татьяна Кошкарева, формальный руководитель информационной службы телеканала ОРТ, шефствовавшая над Доренко, вынуждена была довольствоваться «всего» 20 тыс. долларов в месяц. В связи с этим газета иронически заметила, что при таком разрыве в оплате «вряд ли Доренко ожидает режим “наибольшего благоприятствования”»11).
Сколь бы ни был значителен политический интерес олигархов, журналистская и управленческая элита ведущих газет, радиостанций и телеканалов имела свой собственный. К тому же наряду с медиа-холдингами политизированного капитала складывались и коммерческие (один из них сложился вокруг газеты «Московский комсомолец», другой вокруг англоязычной “The Moscow Times”). Политизированные холдинги вовсе не отказывались от зарабатывания денег, тогда как коммерческие были отнюдь не в стороне от политики. Более того, политика в конечном счете оказывалась наилучшим источником денег.
Совместно пропагандируя ценности либерального капитализма, средства массовой информации и стоящие за ними олигархи, как отмечает Засурский, одновременно конкурировали на «рынке влияния». Временами эти конфликты принимали характер настоящих информационных войн, причем для самих их участников эти войны оборачивались настоящим золотым дождем.
Фактически к середине 90-х в России сложился информационно-пропагандистский комплекс с собственными интересами и пользовавшийся серьезным влиянием на положение дел в стране. Наряду с аграрным, топливно-энергетическим и военно-промышленным информационно-пропагандистский комплекс лоббировал свои интересы через парламент и правительство. Используя средства массовой информации в своих целях, олигархи одновременно вынуждены были способствовать их развитию, как правило, за счет других отраслей экономики.
Если в большинстве отраслей производство падало, то здесь, несмотря на огромные трудности, оно росло. Увеличивалась заработная плата, занятость, происходило стремительное технологическое обновление (открывались новые издания, радиостанции, телеканалы, расширялась зона вещания, запускались спутники). Увеличивавшийся и богатевший новый средний класс стал потреблять возрастающее количество медиа-продукции, тем самым сделав ее вновь коммерчески выгодной. К 1995-96 структурная перестройка отрасли в целом закончена. Если в 1992-93 «советская» модель прессы потерпела крах (а вместе с ней и надежда на появление по-настоящему свободной журналистики), то в 1995-96 складывается новая модель. Реклама коммерческая и политическая становятся одним целым. И ту, и другую делали одни и те же люди, используя одни и те же средства. Более того, нередко коммерческая реклама несла в себе идеологическую функцию, а в политических сообщениях скрывалась заказанная кем-то коммерческая информация.
Это очень хорошо выразил из героев романа Виктора Пелевина «Generation П»: «Мы ведь с тобой идеологические работники, если ты еще не понял. Пропагандисты и агитаторы. Я, кстати, и раньше в идеологии работал. На уровне ЦК ВЛКСМ. Все друзья теперь банкиры, один я... Так я тебе скажу, что мне и перестраиваться не надо было. Раньше было: “Единица — ничто, коллектив — все”, а теперь “Имидж — ничто, жажда — все”. Агитпроп бессмертен. Меняются только слова»12).
В своей книге о российской журналистике Иван Засурский отмечает «дух корпоративности», присущий пресс-элите. В основе этой корпоративности лежит ее привилегированное положение. Другие авторы отмечают «попытки СМИ взять под свой контроль кадровые решения президента и отстроить механизм управления ими»13). Другое дело, что и в 1994-95, и в 1997-98 гг., когда медиа-сообщество пыталось в той или иной мере давить на Кремль, эти попытки успехом не увенчались. Виктор Пелевин пошел дальше, назвав режим, опирающийся на элиту пропагандистских ведомств, «медиакратией». Демократией его можно назвать только по аналогии с термином “demo-version”14). Чем более привилегированным было положение пресс-элиты, тем ниже были требования профессиональной этики. Обычным делом стали «заказные материалы» и «черный PR». За небольшую мзду от ста до нескольких тысяч долларов журналисты размещали в своем издании нужное кому-то сообщение. Читатель, естественно, не информировался о том, что сообщение кем-то оплачено. Если это сообщение было еще и заведомо ложным, оно стоило дороже — на журналистском жаргоне это почему-то получило название «джинсы».
«Вообще, феномен коррупции в журналистике заслуживает отдельного разговора, — пишет Иван Засурский. — Во всероссийских изданиях он встречается в самых разнообразных проявлениях — начиная с репортажа из регионов, написанного за 1 000 долларов по заказу, и заканчивая проплаченными через отделы рекламы репортажами о новых скидках операторов сотовой связи. “Черный PR” или “джинса” является серьезной проблемой для любой редакции. Однако еще больше беспокоит феномен институционализации коррупции во всероссийских СМИ. Общеизвестно, что именно в них работают пресловутые 2% журналистов, заработная плата которых превосходит доходы занятых в региональных СМИ в десятки, а то и сотни раз. Разумеется, большое значение для уровня зарплат в столице имеет дефицит квалифицированных кадров и огромное количество изданий. Но если принять во внимание тот факт, что высокие зарплаты являются также характерным атрибутом “газет влияния”, то картина получается несколько иная. Тем более, что до сих пор многие высокооплачиваемые сотрудники получают зарплату в конвертах, причем уровень заработка определяется индивидуально и не оговаривается в трудовых соглашениях. В условиях экономического кризиса такое положение вещей лишает многих московских журналистов способности отстаивать собственное мнение или иметь независимую позицию»15).
Информационно-пропагандистский комплекс не просто стал важной экономической силой, он имеет собственное видение развития страны. Оптимальное, с точки зрения его интересов, положение дел представляло бы собой перманентную избирательную кампанию, перемежающуюся террористическими актами, войнами, естественными катастрофами и криминально-сексуальными скандалами. Если для рядового обывателя предпочтительна стабильность и размеренное течение жизни, то для прессы это смерть. Напротив, всевозможные потрясения являются ее идеальным материалом. Голодающее население, разбомбленные дома и сгоревшие заводы могут выглядеть вполне живописно, а потому лозунг «хлеба и зрелищ!» современный информационно-пропагандистский комплекс заменяет недоуменным вопросом: «зачем вам хлеб, если у нас есть зрелища?». Идеологическая функция средств массовой информации проявляется прежде всего в том, что рассказы о бедствиях сегодняшнего дня дополняются обещанием процветания в будущем, которое непременно наступит при условии соблюдения требований либерального капитализма. Другой темой пропаганды было противопоставление собственной ущербной и неправильной страны «цивилизованному миру» Запада. В этом случае идеал находился не в будущем, а просто в другом месте, а возможность его достичь становилась сугубо индивидуальной. Парадоксальным образом постоянные славословия западному образу жизни сочетались с почти полным отсутствием международной информации. Если в советское время, например, ей уделяли от трети до половины времени в программах телевизионных новостей, то в ельцинской России обычным делом стали передачи новостей, где не было ни одного международного сюжета!
Идеолог новой медиакратии Глеб Павловский цинично заявлял, что главное даже не продавать газеты, главное — торговать политическим влиянием. «Отсюда рентабельность медиабизнеса измеряется рентабельностью продажи собственником своего ресурса медийного давления на власть — обычно самой же власти (шантаж) либо претендующей на власть оппозиционной группировке (“верхушечный переворот”). СМИ как политический посредник материально заинтересованы в максимизации политических рисков (выше риск — выше норма прибыли на рынке “политических денег”, или “денег влияния”). Их задача — не обслуживать коммуникацию политических сил, а наоборот — запутывать, дезинформировать и держать ситуацию в искусственно взвинченном, стрессовом состоянии неопределенности». Во всем этом Павловский не видит ничего предосудительного, ибо такое поведение объясняется «простыми рыночными мотивами»16).
Главным достижением информационно-пропагандистского комплекса ельцинской России был именно синтез западной и советской пропагандистской культур, на основе которого возникала своего рода тотальная пропаганда. Обработку сознания средствами массовой информации оппозиционная пресса назвала «зомбированием». Суть «зомбирования» состоит в том, что исчезает дистанция между сообщением и его восприятием, сознание радиослушателя и телезрителя как бы растворяется в потоке пропагандистских образов. Эти образы сами по себе возникли из синтеза коммерческой рекламы и политической пропаганды. Реклама была насквозь идеологизирована, а пропаганда использовала рекламную технологию. Создавался новый контекст, в который оказывалось постоянно погружено массовое сознание. Телевизионные картинки, рекламные щиты на улицах, повторяемые политиками слоганы должны были сформировать у не склонного к рефлексии обывателя нечто вроде системы искусственных рефлексов — как у знаменитой собаки Павлова.
«Это похоже на состояние одержимости духом; — писал Виктор Пелевин, — разница заключается в том, что этот дух не существует, а существуют только симптомы одержимости. Этот дух условен, но в тот момент, когда телезритель доверяет съемочной группе произвольно перенаправлять свое внимание с объекта на объект, он как бы становится этим духом, а дух, которого на самом деле нет, овладевает им и миллионами других телезрителей»17). Разумеется, фиктивная реальность пропаганды не может заменить настоящей, но может преобразовать ее восприятие. В какой-то момент человек выключает телевизор. «Но возникает эффект, похожий на остаточную намагниченность. Ум начинает вырабатывать те же воздействия сам. Они возникают спонтанно и подобны фону, на котором появляются все остальные мысли». В итоге в сознании «возникает своеобразный фильтр», через который и воспринимается реальность18).
И все же пропаганда не всесильна. История ельцинской России — это не только летопись успешных манипуляций массовым сознанием, но и история того, как применяемые приемы постепенно теряют силу. Для того, чтобы удерживать внимание и контролировать сознание, приходилось все время повышать дозу пропагандистского воздействия, тогда как массы постепенно вырабатывали своеобразный иммунитет к информационным технологиям. Чем менее эффективными были манипуляции, тем более правящим кругам приходилось полагаться на прямое насилие или, по крайней мере, на угрозу насилия.
Насилие само по себе — ценнейший информационный товар. Оно зрелищно. Оно вызывает эмоции. В этом плане война в Чечне была настоящим подарком для информационно-пропагандистского комплекса. Более того, активная критика власти в телевизионных передачах и в газетах вернула им доверие населения. Именно это доверие было использовано для новых манипуляций во время президентских выборов 1996 г. Если бы средства массовой информации не атаковали Ельцина так яростно в 1995 г., они не могли бы столь успешно повышать его рейтинг год спустя. После краткосрочного конфликта медиа-элиты с властью по поводу Чечни начинается их новое сближение. С одной стороны, медиакратов поставили на место, показав, что они не могут самостоятельно определять политику. С другой стороны, Кремль и олигархия подтвердили их привилегированный статус. Олег Смолин совершенно прав, когда замечает, что ельцинский режим использовал прессу и телевидение «в качестве главного средства управления», заменяющего «прямое насилие»19). В ходе избирательной кампании Ельцина 1996 г. происходит непосредственное срастание «частного» информационно-пропагандистского аппарата с государством. Характерным примером может быть назначение Игоря Малашенко, руководителя «независимого» телеканала НТВ, ответственным за создание «имиджа» президента. Именно НТВ наиболее жестко критиковало Кремль в 1994-95 гг. Та же телекомпания в 1996 г. становится главным рупором его пропаганды.
Президентские выборы 1996 г. стали триумфом пропаганды. Все решали телевидение, пресса, всевозможные шоу, организованные властью. Информационно-пропагандистский удар, обрушившийся на население, был такой силы, что реальность подлинная была в какой-то момент в сознании многих людей отодвинута виртуальной. Иван Засурский назвал это «медиатизацией политики»20).
Решающую роль в пропагандистской войне играло телевидение. В стране, где люди не могли купить общенациональных газет, именно оно обеспечивало единство информационного пространства и, до известной степени, связь между гражданами и государством. Исходя из этого, идеологи предвыборной кампании Ельцина поставили перед собой задачу — «создание образа, то есть символического образа нужной, однако практически неосуществимой (в сжатые сроки) реальности. Чудес не бывает — проблемы останутся, после выборов их надо будет решать обычными средствами. Чтобы сохранить шанс на победу, необходимо создать образ “начавшегося решения всех проблем”. Иными словами, мы инсценируем то, на создание чего у нас нет времени и возможностей...»(выделено авторами)21).
Авторами этих циничных слов были Глеб Павловский и группа интеллектуалов, объединившаяся вокруг Фонда Эффективной Политики (ФЭП). Показательно, что значительная часть сотрудников ФЭП вовсе не была сторонниками режима, да и сам Павловский в своих публичных выступлениях был, скорее, его критиком. Сочетание «интеллектуальной» критики власти с ее ежедневным небескорыстным обслуживанием — классический пример продажности и беспринципности, воцарившихся среди представителей «медиакратии». Применявшиеся методы также не отличались особой чистоплотностью. Так, например, представители ФЭП с гордостью рассказывали своим коллегам, как им удалось срывать пресс-конференции кандидата коммунистов Геннадия Зюганова — в результате журналисты приезжали на встречу с Зюгановым то на два часа раньше, то на час позже. ФЭП занимался и распусканием всевозможных слухов: «Иногда в массмедиа запускалась самая, казалось бы, невероятная информация. К примеру, о том, что в случае победы Зюганова будут отменены все телесериалы. Или о том, что причиной вражды Зюганова и Ельцина стало “золото КПСС”, найденное Юрием Лужковым во время реконструкции Манежной площади»22).
На самом деле, однако, работа по созданию «позитивного имиджа» Ельцина дала весьма скромные результаты. Обливание грязью коммунистов и распространение нелепых слухов-«пугалок» начало давать обратный эффект. Кампания по обработке молодежи, затеянная Сергеем Лисовским в рамках акции «Голосуй или проиграешь!» тоже дала весьма скромные результаты. Лисовский за огромные деньги нанял популярных исполнителей и провез их по стране, превращая концерты поп-музыки в проельцинские митинги. Телевидение постоянно рекламировало эту акцию. Увы, затраты не оправдались. «Напрасно Лисовский выгреб из бюджета на эту акцию кучу денег, напрасно заставил инфарктного президента глупо скакать по сцене под попсу, — констатирует Александр Тарасов. — Основными посетителями акции “Голосуй или... ” были подростки 14-16 лет, а они, как известно, в выборах не участвуют. В Волгограде и Астрахани, как выяснилось из опросов год спустя, подавляющее большинство молодых избирателей, которые присутствовали на концертах Лисовского, не ходили голосовать вообще. А те, кто ходили, голосовали в основном за Лебедя, Жириновского, Зюганова или против всех. Они проголосовали — и проиграли»23).
Возникла прямая угроза поражения на выборах, чего режим ни при каких обстоятельствах допустить не мог. Надо было менять пропагандистскую стратегию. И здесь на первый план выходит группа американских консультантов. Именно этой группе, по утверждению журнала «Тайм», принадлежит в 1996 г. сомнительная честь «спасения Бориса»24).
Ключевыми моментами пропагандистской кампании отныне стали запугивание народа гражданской войной, апелляция к традиционному послушанию и начальстволюбию российского обывателя. Если интеллектуалы из ФЭП пытались представить ельцинский режим носителем чего-то нового и современного, то американцы обратились именно к самым традиционным, консервативным, авторитарным стереотипам массового сознания. Они агитировали именно тех людей, которых ФЭП записал в сторонники Зюганова. Как и следовало ожидать, американская команда достигла куда большего.
Страх перед гражданской войной стал решающим фактором, предопределившим победу Кремля в 1996 г. Фактически речь шла о прямом шантаже. Избирателю откровенно дали понять, что в любом случае Ельцин никуда не уйдет. Просто в случае своей победы он останется у власти мирным и «законным» путем, а в случае победы Зюганова он все равно останется, но путем государственного переворота. Планы государственного переворота действительно были, что позднее подтверждали приближенные к президенту генералы Коржаков и Куликов (первый их отстаивал, второй, напротив, в них сомневался).
Так или иначе, угроза репрессий и гражданской войны, выглядевшая вполне реально после событий 1993 г., оказала решающее воздействие на сознание масс. Что особенно важно, страх перед переворотом парализовал политическую волю оппозиции, которая в глубине души предпочитала проиграть, чем стать в очередной раз жертвой репрессий. Наконец, свою роль сыграла и альтернатива «или Ельцин, или коммунисты». На эту альтернативу средства массовой информации активно работали уже в первом туре. Описывая выборы 1996 г. в Воркуте, социолог В. И. Ильин отмечает: в общественном сознании удалось сконструировать дилемму: либо Ельцин, либо коммунисты, которых, ассоциировали исключительно со сталинизмом, который у воркутинцев вызывал воспоминание о «городе-концлагере»25). И все же, несмотря на активное промывание мозгов средствами массовой информации, примерно половина воркутинцев голосовать не пошла. Из тех, кто все же решил голосовать, большинство принимали решение по принципу «пусть даже Ельцин, но только бы не коммунисты»26).
Пропагандистская победа Кремля и медиакратии была пирровой. Дозы информационного воздействия в ходе выборов оказались столь огромными, что после них «избирательные технологии», применявшиеся в меньших масштабах, уже не действовали. Результатом этого стала серия поражений «партии власти» на выборах губернаторов в 1996-98 гг. В промышленных регионах нечерноземной России сложился так называемый «красный пояс». Другое дело, что победившие кандидаты оппозиции были вовсе не радикалами, стремящимися к «походу на Москву», а умеренными прагматиками, готовыми торговаться с Кремлем по поводу субсидий и политического влияния. Не став политическим вызовом Кремлю, «красный пояс» все же вынудил президентское окружение скорректировать свою политику в регионах и пойти на уступки по целому ряду вопросов (замедлились темпы и масштабы приватизации, в некоторых областях произошла фактическая ренационализация заводов в пользу местной власти). Региональные элиты стали самостоятельным центром силы наряду с московскими олигархами, правительственными чиновниками и медиакратами.
Вторым следствием выборов 1996 г. стали информационные войны между олигархами. Как отмечает Засурский, «на президентских выборах 1996 г. был сформирован новый класс медиа-управленцев, прошедших в ходе кампании школу манипуляции общественным мнением». Мало того, что эти люди ничего другого делать уже не умели, но и «репутация прессы упала так низко у всех изданий, что бояться этической конкуренции больше не было смысла»27). Между тем единый блок бюрократов и олигархов, победивший на выборах 1996 г., распался. Причиной тому было не только ощущение избыточной уверенности в себе, наступившее после того, как стало ясно, что ни со стороны оппозиции, ни со стороны масс ждать неприятных сюрпризов не приходится, — не менее важным было и то, что ресурсы, потребляемые олигархией, исчерпывались. Все меньше оставалось неприватизированных предприятий, все меньше свободных средств, которые можно было бы перераспределить в свою пользу и проесть. За оставшиеся государственные пакеты акций прибыльных компаний началась острая борьба.
Раскол единого олигархо-бюрократического блока вовсе не означал противостояния частных собственников и государства. Скорее, можно говорить о том, что различные группы чиновников заключили альянсы с различными конкурирующими группами олигархов. Раскол происходил тем самым внутри самого государственного аппарата. Как следствие этого, борьба также велась прежде всего политическими методами. Важнейшим из них стала публикация в прессе компрометирующих материалов — «компромата» — друг против друга. «В отличие от американских разгребателей грязи начала века, российские коллеги в большинстве случаев не ориентируются на публику, — пишет Засурский. — Основной целью является направленное воздействие на политизированную элиту»28). Нужно подорвать позиции своих противников в аппарате власти и поддержать своих друзей. На смену централизованным информационно-пропагандистским кампаниям пришли информационные войны.
Сначала компания НТВ на всю страну заявила о «государственном перевороте», когда охрана задержала имиджмейкеров президента, пытавшихся вынести из Дома правительства коробку из-под ксерокса, набитую неучтенными долларами. Затем еще более масштабная война разразилась в 1997-98 гг., когда «ОНЭКСИМбанк» Владимира Потанина не без помощи Анатолия Чубайса за бесценок получил приватизировавшийся пакет акций компании «Связьинвест». Березовский и Гусинский предприняли акции «информационного возмездия», реально ослабившие позиции Чубайса в структурах власти. Затем издания, близкие к Юрию Лужкову, начали кампанию по дискредитации вицепремьера Бориса Немцова, в котором Лужков на тот момент видел опасного для себя соперника на президентских выборах. Отчасти за этим конфликтом скрывалась борьба московского автозавода АЗЛК с нижегородским ГАЗом за правительственные заказы. Нижегородец Немцов продвигал ГАЗовскую «Волгу» в качестве отечественного автомобиля, на который нужно «пересадить» чиновников. У Лужкова были собственные проекты престижных автомобилей. Сами чиновники, однако, вообще не собирались «пересаживаться» на отечественные автомобили, предпочитая немецкие «Audi» и «Мерседесы».
Наконец, после августа 1998 г. развернулась информационная война между Березовским и Лужковым. Впрочем, это уже был конфликт иного рода. Если до того все конфликты заканчивались примирением сторон, то теперь началась война на уничтожение.
За годы ельцинского правления средства массовой информации полностью дискредитировали себя в качестве «четвертой власти», точнее, доказали, что эта власть не менее (а может быть даже более) коррумпирована, чем все остальные. Своими рекламно-пропагандистскими кампаниями они фактически разрушали единое информационное пространство, дезориентируя, дезорганизуя и разобщая людей. Но они же сами оказались жертвой собственной политики. Теряя моральный авторитет, они утрачивали и свою ценность в глазах бюрократии и политизированного капитала. И тем самым создавали почву для перехода к новым «управленческим технологиям», основанным на цензуре и применении прямого насилия.
В 90-е гг. Россия утратила не только статус великой державы. Перемены затронули весь образ жизни людей. Миллионы наших сограждан впадали в нищету на фоне стремительного обогащения «новых русских». О масштабе социальных диспропорций в ельцинской России говорит статистика, приведенная в исследовании, сделанном экспертами банковской группы «Менатеп» в 1996 г. По уровню потребления все жители страны делились на четыре категории: «новые русские» составляли 1% населения, «средний класс» — 8%, «рабочий класс» — 66%, остальные 26% — просто «бедные»1).
Неудивительно, что большинство левых ожидало нового подъема классовой борьбы. Радикальные авторы предсказывали: «шоковая терапия» приведет к «становлению собственной идеологии рабочего класса», «осознанию своего нового положения наемных работников у формирующегося капиталистического класса», а затем — к мощным пролетарским выступлениям2). Однако внуки пролетариев, совершивших Октябрьскую революцию, проявляли невиданное терпение и пассивность. Забастовки то и дело вспыхивали, но затем гасли, не переходя в массовое движение. Типичной формой рабочего протеста стала голодовка, зачастую переходящая в попытку коллективного самоубийства. Люди были доведены до отчаяния и все же неспособны к борьбе.
Социальное партнерство, о котором много писали поклонники социал-демократии, тоже осталось на бумаге. Государство создало трехстороннюю комиссию с участием правительства, профсоюзов и предпринимателей. Комиссия регулярно заседала. Никаких ощутимых результатов эти заседания не давали.
Не оправдались и прогнозы относительно социальной базы новых порядков. Либеральные социологи делили трудящихся на две категории: квалифицированных, образованных, молодых людей, выступающих «за рынок», и противостоящих им неквалифицированных, малообразованных, старых «противников рынка»3). То, что рынок, в принципе, благоприятствует «хорошим», наиболее динамичным, грамотным и подготовленным работникам, казалось либералам настолько самоочевидным, что они даже не обсуждали эту посылку. Социологи также верили, что в России существуют устойчивые профессионально-квалификационные группы рабочих, у которых есть четкие социальные интересы, равно как и способность осознавать и защищать эти интересы.
На практике наибольший ущерб от политики «свободного рынка» понесли именно квалифицированные рабочие, связанные с наукоемкими производствами, хотя на протяжении 1991-96 гг. список «пострадавших» и «выигравших» приходилось неоднократно пересматривать. Наоборот, именно наименее квалифицированным и наименее «рыночным» группам трудящихся в наибольшей степени были свойственны необоснованные потребительские ожидания. Именно они стали энтузиастами рыночной утопии. Опросы 1990-93 гг. показывают, какая путаница царила в массовом сознании. Одни и те же люди «одновременно высказываются и за свободные цены, и за их регулирование, поддерживают возможность обогащения и выступают против большой разницы в доходах»4). Чем ниже был уровень образования, чем меньше люди знали о мире, тем больше они зависели от средств массовой информации, контролировавшихся «реформаторской» властью. Впрочем, не имея перспектив выиграть от развития капиталистического рынка, неквалифицированные работники не являлись и по определению «проигравшими». Дешевизна неквалифицированного труда в условиях примитивного рынка и дефицит инвестиций создали своеобразное «преимущество лопаты над компьютером». 90-е гг. стали временем массовой «переквалификации» промышленных специалистов в мелких торговцев, охранников или прислугу «новых богатых». Благодаря своим знаниям и квалификации они даже достигали известных успехов на новом поприще, но редко становились от этого более счастливыми.
Сплетение интересов делало практически каждого человека «рыночником» и «анти-рыночником» одновременно. Практически любая группа в процессе «рыночных реформ» что-то выигрывала и одновременно что-то проигрывала. Проблема лишь в том, что соотношение «плюсов» и «минусов» постоянно менялось. По официальному прогнозу на первых этапах «реформы» должны были сказаться ее отрицательные стороны (падение уровня жизни, ужесточение требований к работнику). Зато на втором этапе должны были выявиться в полной мере «преимущества рыночного механизма». В жизни все произошло наоборот. На первых порах люди заметили некоторые положительные сдвиги: исчез хронический дефицит, появились качественные иностранные товары (особенно в Москве и Петербурге). Падение зарплаты компенсировалось возможностью участвовать в «неформальной экономике», причем — без потери «официального» рабочего места. О масштабах вовлеченности населения в «теневую» и «неформальную» экономику свидетельствует следующий факт: поданным Госкомстата РФ только за первый квартал 1997 г. граждане потратили на триллион рублей больше, чем заработали, а их сбережения не сократились. Причем речь идет о деньгах, израсходованных на продукты и одежду, иными словами, не о тайных операциях мафии, а о потреблении простых тружеников.
Газета «Век», опубликовавшая эти данные, недоумевала: «откуда у россиян взялся лишний триллион»5). На самом деле ответ был прекрасно известен и журналистам и читателям. Без широкого развития «неформального сектора» официальная экономика просто рухнула бы под тяжестью нерешенных проблем и социальных противоречий.
Поскольку никакой официальной статистики «неформального сектора» не существует, о масштабах его развития можно судить по косвенным показателям. Одним из них является то, что при спаде промышленного производства наполовину, выработка электроэнергии уменьшилась лишь на 25%. Отчасти это связано с падением эффективности, произошедшем повсеместно в ходе приватизации (производительность труда падала, энергоемкость продукции росла, поскольку даже при меньших масштабах производства надо отапливать цеха по-прежнему и т. д.). Однако лишь отчасти. Вторым фактором является потребление электроэнергии неформальным сектором. В условиях, когда администрация не могла платить рабочим, она не могла противиться тому, чтобы рабочие на заводском оборудовании изготовляли какие-либо предметы для собственного потребления или на обмен. Произведенная «неофициально» продукция нигде не учитывалась, а издержки частично или полностью «вешались» на формальный сектор. Тем самым «официальные» производители косвенно субсидировали неформальную экономику, но это оказывалось для них выгоднее и проще, чем оплачивать рабочим полную стоимость рабочей силы.
Массу мелких торговцев, «челноков», курсирующих между Россией, Польшей, Китаем и Турцией, а иногда и между разными областями России, коммунистическая «Гласность» назвала «пролетариями бизнеса»6). Это парадоксальное определение тем более справедливо, что многие из подобных людей продолжали числиться рабочими и инженерами на своих предприятиях, а порой и работали на них большую часть времени.
До 1993 г. сохранялась полная занятость, бесплатная медицина, образование и дешевые коммунальные услуги. Ситуация начала меняться после государственного переворота 1993 г. Теперь правительству никто не мешал выполнять свою социальную программу. В результате за несколько лет политической стабильности экономический спад углубился, развал наукоемких производств стал необратимым. Товары на прилавках уже не вызывали восхищения (наступил «эффект привыкания»), зато возникла угроза безработицы, начала разваливаться привычная система социальных гарантий.
Поскольку «пользователями» этой системы был каждый, ее развал ударил практически по всем социальным слоям кроме узкой группы «новых богатых». Даже рост зарплаты в преуспевших фирмах порой не позволял компенсировать потери. Соответствующие службы (в сфере отдыха, здравоохранения, образования) были созданы именно как общественные, часто — на основе предприятий. Коммерциализация дезорганизовала их, сделав неработоспособными.
Недовольство росло повсеместно. Однако это не сопровождалось массовыми народными выступлениями. Протест оставался пассивным, выражаясь, главным образом, в голосовании за бессильную парламентскую оппозицию и регулярно повторяющихся требованиях к власти, чтобы она выполняла собственные законы и обещания. Противоречие «работник — работодатель» («пролетарий — буржуа», «наемный труд — частный капитал») воспринималось массовым сознанием лишь как одно из многих противоречий, причем — не центральное. Неприязнь к власти сочеталась с готовностью принять ее как данность, как плохую погоду или суровый северный климат.
Иллюзорным оказалось и представление, будто работники имеют четкие и однозначные интересы на уровне повседневного бытия. Положение работника на советском производстве было крайне противоречиво, а потому значительная часть трудящихся вообще не в состоянии была четко сформулировать, в чем состоит ее интерес. В качестве потребителей рабочие стремились к одному, в качестве производителей к другому, в качестве наемных работников к третьему, в качестве участников корпоративного блока (вместе с директорами, инженерами и даже министрами) к четвертому. Эта принципиальная неспособность определить собственный тактический и стратегический интерес порождала крайне противоречивые и непоследовательные действия, зачастую — во вред себе.
Можно сказать, что практика опрокинула все прогнозы, как официальные, так и оппозиционные, как оптимистические, так и пессимистические.
На первых порах и левые, и правые разделяли общую иллюзию. Они верили, что распространение «западных» форм частной собственности автоматически вызовет соответствующую трансформацию всех производственных и трудовых отношений по западному образцу. На деле происходило совершенно иное. Несмотря на добросовестные попытки копирования американских и европейских схем, западные формы стихийно трансформировались, адаптировались к постсоветской реальности, все менее соответствуя своим исходным прототипам.
Характерной особенностью трудовых отношений постсоветской эпохи стала хроническая задолженность по выплатам зарплаты. Это явление наблюдалось и в государственном секторе, и на частных предприятиях, как созданных заново, так и на приватизированных. Не были исключением и предприятия, принадлежавшие иностранному капиталу, хотя здесь число подобных случаев было меньше. Эпидемией задолженности были охвачены все регионы и все отрасли экономики. Аналогичная ситуация наблюдалась и в других постсоветских республиках — в Казахстане, на Украине, в меньших масштабах — в Белоруссии. К июлю 1998 г., когда в России разразилась волна массовых протестов, общая сумма задолженности по стране достигала 69971 млн рублей (т. е. около 6,5 млрд долларов), причем в производственных отраслях — 56431 млн рублей. На отрасли бюджетного финансирования (т. е. здравоохранение, образование и т. п.) приходилось 17,8% общего долга.
В целом невыплата заработной платы объясняется эпидемией взаимных неплатежей между предприятиями, дефицитом наличных денег из-за жесткой финансовой политики государства, когда взаимные расчеты приходилось осуществлять с помощью бартера и различных денежных суррогатов. Однако среди неплательщиков были высокорентабельные предприятия нефтяной и газовой отрасли. Невыплата зарплаты не всегда свидетельствовала об отсутствии средств. Например, одно из предприятий РАО «Газпром» — богатейшей российской транснациональной компании — при общей задолженности по зарплате в 121 тыс. рублей было потрачено 112 тыс. на закупку офисной мебели, 41 тыс. на участие в футбольном турнире, 20 тыс. на закупку пиротехнических изделий, 15 тыс. на концерт и 4 тыс. на закупку воздушных шариков7). Можно сказать, что, несмотря на острый социальный кризис, администрация предприятия в буквальном смысле слова пускала деньги на ветер!
Социологи справедливо сравнивают практику невыплаты зарплаты со сталинской системой принудительного кредитования власти населением в 40-е гг. Однако, «если в сталинской системе работникам предлагалось кредитовать государство путем “добровольной” подписки на государственные займы, сейчас согласия работников не требуется даже формально. При этом, в отличие от иностранных кредиторов и отечественных предпринимателей, которые одалживают государственные средства под огромные проценты, работники вынуждены кредитовать государство и работодателей, не получая даже минимальной компенсации моральных и материальных потерь». Мало того, что подобное положение дел оказывалось крайне выгодным и власти и собственникам, «не иметь долгов по зарплате, с точки зрения работодателя, просто нерационально и даже небезопасно, поскольку свидетельствует о наличии у предприятия “лишних” денег»8).
Проблема, однако, не в том, выгодно или нет было сложившееся положение для власти и корпоративной верхушки (при очевидных «плюсах» оно было связано и с определенными минусами). Гораздо важнее ответить на вопрос о том, почему такой порядок вообще мог существовать, почему трудящиеся продолжали ходить на работу. Как отмечает социолог В. П. Белова, подобное положение дел «ни в социалистической, ни в рыночной экономике невозможно по определению». При социализме это «противоречило бы не только идеологии, но и самим основам плановой экономики», при капитализме или смешанной экономике «это означало бы фактическое банкротство»9). Описывать же данное явление как «переходное» значит ничего не сказать ни о его причинах, ни о его природе.
На самом деле невыплата заработной платы оказывалась специфической формой борьбы с инфляцией и повышения конкурентоспособности компаний в обществе, где, несмотря на явный поворот к капитализму, на уровне предприятия господствовал корпоративный коллективизм. По отношению к «внешним» рынкам российские предприятия выступали как капиталистические, но не по отношению друг к другу и уж точно не по отношению к своим работникам. Люди продолжали трудиться, ибо к рабочему месту их привязывала не только зарплата. Вместо отношений свободного найма господствовали отношения патернализма и личной зависимости.
События 90-х гг. были не разрывом с советской историей, а ее продолжением. Бессилие и разобщенность трудящихся имели глубокие корни именно в советском опыте. До 1989 г. производственные объединения в СССР не только поставляли государству запланированную продукцию. Они обеспечивали социальные гарантии своим сотрудникам. Через предприятие решались вопросы жилья, детских дошкольных учреждений, летнего отдыха и даже распределения дефицитных товаров. Предприятия, трудовые коллективы были самой эффективной формой социальной организации в разобщенном обществе. Предприятие стало своеобразной индустриальной общиной. Не удивительно, что поведение российских «потомственных пролетариев» и формы их борьбы в годы неолиберальных реформ больше напоминали крестьянские бунты начала века, нежели европейское рабочее движение.
Становление корпоративной модели началось в стране задолго до рыночных реформ. Многочисленные ограничения, распространявшиеся не только на передвижение по стране, но порой и на выбор профессии, дали возможность социологам говорить о «полукрепостном» характере трудовых отношений. Бывший заместитель министра труда П. М. Кудюкин писал, что в советские времена «наемный труд, и то с ограничениями, существовал только в крупных промышленных центрах»10).
Отсутствие полноценного рынка труда имело и другую сторону. Американский социолог Дональд Филтцер отмечает, что поскольку отношения работодателя и работника не строились на основе рыночного соглашения, а цена рабочей силы, выраженная в заработной плате, далеко не всегда отражала реальную стоимость ее воспроизводства, трудовые отношения приобретали черты своеобразного «обмена услугами»11). Рабочие были обязаны трудиться, но были защищены от безработицы, имели низкую зарплату, но субсидированное дешевое жилье, гарантированный доступ к важным для них элементам социальной инфраструктуры и т. д. В той мере, в какой предоставление услуг зависело не от государства в целом, а от администрации предприятия, эти отношения становились неформальными и даже межличностными. Каждый рабочий в значительной мере мог контролировать то, как он работает, управленцы терпели такой частичный «рабочий контроль», поскольку это было гарантией предсказуемости и надежности со стороны коллектива.
Система трудовых отношений была пронизана неформальными связями, которые успешно работали. Так решались вопросы, неразрешимые с помощью командных методов. Это оборачивалось склонностью администрации мириться с низкой трудовой дисциплиной, а со стороны рабочих — готовностью к постоянным сверхурочным, «штурмовщине», «работе на энтузиазме», отсутствию полагающихся условий труда. Наряду с интересами и целями, декларированными официально, существовали многочисленные «неофициальные» интересы, зачастую неоформленные, а порой и не вполне осознаваемые участниками производственных процессов, но тем не менее — вполне реальные.
«С формальной точки зрения, — пишет П. М. Кудюкин, — администрация предприятий не имела свободы действий в определении условий труда, будучи включенной в жесткую командную систему. Однако в реальности директор, по крайней мере с середины 60-х гг. (после косыгинской реформы), обладал немалыми легальными, а чаше полулегальными возможностями предоставления своим работникам дополнительных социальных благ. Естественно, данные блага и их распределение были мощнейшим средством манипулирования работниками. Умелый и умный директор без особого труда мог играть роль “отца-командира” и “доброго барина”, опекающего подчиненных. Но горе было тому работнику, который пытался “искать правду”. На основе связки директор—профсоюзный комитет формировался местный корпоративный патернализм. “Односторонне командные” трудовые отношения дополнялись “административно-корпоративным патернализмом”»12).
Неформальные трудовые отношения предопределяли и роль профсоюзов в советской системе. Сказать, что они вообще ничего не делали для рабочих было бы неверно. Но их деятельность имела мало общего с профсоюзной работой в привычном смысле слова. Они занимались вопросами социального страхования, охраны труда, организации отдыха трудящихся, помогали обеспечивать работников потребительскими товарами. Профлидер был неофициальным заместителем директора по социальным вопросам. Перестройка практически не затронула профсоюзы. Они продолжали заниматься привычным делом, распределяя льготные путевки и дефицитные товары.
Лишь в 1990-91 гг. в профдвижении начались серьезные перемены. После шахтерских забастовок 1989 г., вызванных, в основном, традиционными трудностями в угледобывающей промышленности и монопродуктивностью шахтерских регионов, ситуация для профсоюзов резко усложнилась.
Забастовки стихийно охватывали одну шахту за другой, став неожиданностью как для администрации, так и для профсоюзных функционеров. В ходе этих стачек появились свои лидеры, шахтеры почувствовали уверенность в себе. И хотя многие из тех, кто тем «жарким летом» возглавлял бастующих, впоследствии проявили себя не лучшим образом, было положено начало подлинному рабочему движению. Именно поэтому профсоюз угольщиков позднее не боялся конфликта с властью ни в 1993, ни в 1994 г. К тому же шахтеры считали: уголь нужен будет всегда. Даже если правительство пойдет на закрытие отдельных шахт, оно не может допустить остановки отрасли.
Шахтерские забастовки летом 1989 г. показали, что старые профсоюзы неработоспособны в новых условиях. В переговорах с бастующими профсоюзы участвовали на стороне администрации. При этом, однако, стачки не сопровождались массовым выходом рабочих из «официальных» профсоюзов или попытками создания новых. Трудящиеся видели в профсоюзах распределительную организацию, не имеющую отношения к трудовым конфликтам. Лишь полгода спустя лидеры забастовочных комитетов осознали предназначение профсоюзов. Часть активистов шахтерского движения заняла руководящие посты в традиционных профсоюзах, большинство же стало создавать новую организацию.
В 1989-90 гг. во всех шахтерских регионах СССР возникли рабочие комитеты. Как и во всем мире, это первое поколение независимого рабочего движения породило множество надежд, обернувшихся жестокими разочарованиями. И в Донецке, и в Прокопьевске, и в Караганде забастовщики говорили не только о своих профессиональных проблемах, но и о проблемах общества, однако всячески старались сохранить чисто шахтерский характер движения. «Таким образом, с самого начала, возможно неосознанно, шахтеры взяли на себя роль выразителей интересов большинства населения, в то же время изолировав себя от этого населения, — пишет историк и профсоюзный активист Вадим Борисов. — В дальнейшем обнаружилось, что “шахтерское движение, перетянув на себя функцию выразителя общих интересов (и переоценив свои возможности в противостоянии с правительством), выступило фактором, тормозящим развитие забастовочной активности и формирование стачкомов и независимых профсоюзов в других отраслях”»13). Даже позднее, когда шахтеры на своей шкуре убедились, чего стоят «реформы по-русски», они очень редко шли на совместные действия с другими отрядами трудящихся и практически никогда не предпринимали каких-либо акций солидарности, когда бастовали представители других профессий. Подозрительно относясь к интеллигенции, руководители рабочих комитетов затем легко подчинялись правительственным чиновникам и местным популистским лидерам, использовавшим шахтеров в своей политической игре. Многие руководители стачечных комитетов стали за несколько лет преуспевающими бизнесменами и государственными администраторами. Лозунг «рабочее движение — вне политики» обернулся отказом от самостоятельной рабочей политики, а затем подчинением рабочих комитетов политике Ельцина и его окружения. По мере того, как социальные последствия этой политики становились очевидными, рабочие комитеты теряли свое влияние.
Появление «альтернативных» профсоюзов было первым серьезным вызовом для традиционных структур. «Альтернативные» профсоюзы возникли в огромном числе после 1989 г. и к ним примыкали рабочие активисты, недовольные бюрократизмом и бездеятельностью старых профсоюзов. В основном эти организации были микроскопическими (численностью в несколько десятков или сотен человек). Объединиться в масштабах страны им оказалось крайне трудно. Самым известным из новых профсоюзов был Независимый профсоюз горняков России (НПГ). Как общероссийская организация НПГ был создан в ноябре 1991 г. на учредительном съезде в Южно-Сахалинске и первоначально объединял 14,3 тыс. членов. К концу 1992 г. численность НПГ выросла до 55 тыс. Устав НПГ допускал членство в профсоюзе только для рабочих и только работающих под землей. Из общего числа таких работников на шахтах России в НПГ к 1993 г. уже состояла четверть. После ожесточенной внутренней борьбы, продолжавшейся в течение 1989-91 гг., председателем НПГ стал Александр Сергеев.
Другими известными и политически активными объединениями новых профсоюзов были Конфедерация свободных профсоюзов России (КСПР) и СОЦПРОФ. КСПР была создана в Москве в июне 1990 г. и с самого начала заявила себя как жестко антикоммунистическая и антисоветская организация. Будучи, как и другие «альтернативные» профсоюзы, настроена против Горбачева, КСПР, в отличие от проельцинского большинства в новых профсоюзах, критиковала и Ельцина. Причем — справа, рассматривая его как недостаточно жесткого антикоммуниста. К середине 1993 г. численность КСПР достигла 70 тыс. человек, после чего рост рядов прекратился. КСПР смогла закрепиться в основном в строительной и металлургической промышленности, в том числе, например, серьезно потеснив «официальные» профсоюзы на Череповецком металлургическом комбинате (ЧМК), одном из крупнейших в России. После короткой закулисной борьбы политику профцентра стал определять Председатель КСПР Александр Алексеев.
СОЦПРОФ существовал первоначально как всесоюзная структура и официально расшифровывался как «Объединение социалистических профсоюзов СССР». В начальный период большую роль в СОЦПРОФе играли левые социалисты, социал-демократы и анархо-синдикалисты. Затем СОЦПРОФ стал праветь. Слово «социалистические» в его названии было заменено на «социальные», а позже аббревиатура СОЦПРОФ и вовсе перестала расшифровываться. Из руководства СОЦПРОФа были «вычищены» все левые, лидер СОЦПРОФа Сергей Храмов из социал-демократа превратился в либерала. Лидеры СОЦПРОФа утверждали в 1992 г., что у них 200 тыс. членов, но проверить это было невозможно: регистрация не велась, профсоюзные взносы не собирались. Независимые эксперты полагали, что в СОЦПРОФе состояло тогда около 40 тыс. человек.
Новые профсоюзы повели яростную борьбу против традиционных, видя в них своих главных противников. Критикуя старую профбюрократию за связь с государством, они сами стали обращаться к правительству, надеясь получить поддержку против более крупных «официальных» конкурентов. После распада СССР, когда правительство России взяло курс на широкомасштабную приватизацию, лидеры «альтернативных» профсоюзов выступали в поддержку решений российских властей, не обращая внимания на недовольство трудящихся. В свою очередь правительство предоставило «альтернативным» профсоюзам непропорциональное их численности количество мест в Российской трёхсторонней комиссии по трудовым отношениям, руководящие органы СОЦПРОФа были размещены в государственных зданиях (например, в Моссовете), правительственные средства массовой информации их постоянно рекламировали. Получали они и существенную поддержку от американского профцентра АФТ-КПП (AFL-CIO).
Новым профсоюзам не удалось привлечь на свою сторону большинство работников. Даже там, где наблюдался значительный выход из старых профсоюзов, люди не торопились вступать в новые. Достоянием гласности стали многочисленные финансовые скандалы, расколы и политические чистки в «альтернативных» профсоюзах. В прессе сообщалось о деньгах (50 млн рублей только в адрес отделения НПГ в Воркуте, насчитывавшего тогда всего 50 человек), полученных НПГ от российского правительства на организацию антигорбачевской забастовки весной 1991 г. (любопытно, кстати, что «посредником» между властью и «альтернативщиками» выступило в тот момент руководство «старых» профсоюзов). Члены НПГ публично обвиняли свое руководство в коррупции и присвоении денег. В частности, выяснилось, что лидеры НПГ разворовали в 1991 г. как минимум 6 млн рублей. Аналогичные скандалы происходили в СОЦПРОФе и в других «альтернативных» профсоюзах.
«Традиционные» профсоюзы сохраняли влияние на предприятиях, поскольку трудовые коллективы оставались стабильны. При относительно высокой занятости, для постсоветского общества 90-х гг. характерен стремительный рост скрытой или частичной безработицы. «В формировании скрытой безработицы, — отмечают эксперты, — заинтересованы как администрация предприятия, так и сами работники. Директора предприятий широко используют административные отпуска, приостанавливая открытое сокращение штатов, или официальное высвобождение кадров, поскольку у них нет средств на выплату высвобождаемым работникам выходного пособия и заработной платы на период трудоустройства в соответствии с трудовым законодательством. Статистика показывает, что объемы высвобождения кадров в 1993 г. составили 60% от уровня 1992 г. Однако, начиная с 111 квартала 1993 г., тенденция увеличения объемов высвобождения стала восстанавливаться и в 1994 г. она достигла 86% от уровня 1992 года». Рост скрытой безработицы сопровождался вовлечением трудящихся в сферу «неформальной» или «теневой» экономики. Исследователи отмечают: «Практически все работники предприятий, пребывающие сегодня в административных отпусках или занятые неполный рабочий день, находят себе работу в так называемом неформальном секторе экономики. Лишенные возможности зарабатывать на своем предприятии, они вынуждены заниматься частным нелегальным бизнесом, и инициативное осуществление этого вида деятельности на условиях “вторичной” занятости их весьма устраивает»14).
Таким образом, вместо формирования классического пролетариата европейского типа и устойчивого рынка труда, реформы привели к массовой социально-профессиональной маргинализации наемных работников. Однако участники российской неформальной экономики радикально отличаются от латиноамериканских маргиналов — не только уровнем образования и профессиональной квалификации, но и тем, что сохраняют связь с традиционным индустриальным сектором.
Противоречивость положения работников вела к параличу социальной воли. Именно это, наряду с дополнительными (и скрытыми от официальной статистики и налогов «вторичными доходами»), стало одной из причин того, что всеобщее недовольство не переросло в социальный взрыв.
Получая доходы в неформальном секторе, работники были заинтересованы и в сохранении своего основного рабочего места. Это была гарантия стабильности, социального статуса, пенсионного обеспечения. В подобных обстоятельствах люди не только не склонны противопоставлять себя директору, но, напротив, пользуются всякой возможностью, чтобы, объединившись вокруг администрации, добиваться выживания своего предприятия.
Как отмечал Кудюкин, «корпоративно-патерналистская тенденция» с началом гайдаровских реформ даже усилилась. «Зависимость от предприятия возрасла как с обострением ситуации на рынке труда, так и с резким ослаблением социальной защиты со стороны государства. Не стоит сбрасывать со счетов и значение полученных предприятием по бартеру товаров, распределяемых среди работников по ценам ниже рыночных»15). Широко практиковавшаяся в 1993-95 гг. расплата с работниками продукцией собственного предприятия также усилила зависимость трудящихся от своего завода. Наконец, массовое акционирование предприятий, сопровождавшееся раздачей акций работникам, вовсе не способствовало становлению свободного труда. Не получая значительных дивидендов и фактически не участвуя в принятии решений, работник так и не стал совладельцем средств производства. Зато акция стала дополнительным способом прикрепления работника к конкретному предприятию. Ни пресса, ни профсоюзные информационные отчеты, ни исследования не зафиксировали ни одного случая, когда бы работники приватизированных «в пользу трудящихся» предприятий отказались бы от забастовки, мотивируя это своими интересами в качестве собственников. Зато причиной отказа от стачки постоянно назывались страх перед потерей работы и перед репрессиями.
Теперь руководитель предприятия становился одновременно руководителем коллектива собственников и полномочным распорядителем совместного имущества. Поскольку доступ к информации о реальном положении дел у администраторов несравненно больше, нежели у работников, это давало директорам дополнительные возможности косвенного контроля за поведением «собственников»16).
Официальные авторы, как и в советское время, все списывали на «трудности переходного периода» и «пережитки прошлого». На деле происходило другое. На протяжении 1992-93 гг. наблюдалось не движение к «западной модели», а отдаление от нее. В 1990-91 гг. патернализм часто оказывался как бы «за скобками» конфликта, поскольку вопросы социальной защиты были так или иначе решены в рамках советской системы. Зоной конфликта, как и на Западе, оказывались вопросы заработной платы и охраны труда, часто — профсоюзные права (в случае создания новых профсоюзов). В итоге трудовой конфликт образца 1990-91 гг. практически не отличался от западного.
С 1992 г. нагрузка на патерналистскую модель стремительно возрастает, но одновременно становится очевидным и отсутствие альтернатив. Реальный выбор, стоящий перед трудящимися — не между патернализмом и свободой, а между социальной защищенностью и ее отсутствием. У рабочего нет возможности выбрать: жилье от предприятия, муниципальное жилье или, наконец, жилье по доступным ценам на рынке. Выбор совершенно иной: жилье, детские учреждения, отдых от предприятия или отсутствие всяких шансов получить что бы то ни было.
В свою очередь, руководство предприятий уже не подчинялось партийному контролю, но продолжало культивировать корпоративные связи внутри своей отрасли. «Свято место пусто не бывает», местная администрация, зачастую опиравшаяся на бывший аппарат областных комитетов партии, стала все более активно вмешиваться в дела расположенных на ее территории компаний. Если в советское время секретарь обкома использовал свое политическое влияние в Москве, чтобы «выбивать фонды», доставать дефицитное оборудование и товары ширпотреба, то теперь, в условиях хронического дефицита инвестиций, местная власть стала совладельцем, кредитором, спонсором и защитником предприятий. Защита эта, впрочем, нередко напоминала рэкет. Тех, кто не хотел дружить с местной властью, отдавали на расправу мафии.
Трудящиеся оказались в двойной зависимости — от администрации предприятий и от региональной власти. В свою очередь и те, и другие старались показать, что в отличие от столичного финансового капитала готовы «заботиться о людях», решать социальные проблемы. Другое дело, что в большинстве регионов для этого не было ни средств, ни возможностей.
В условиях, когда корпоративизм все больше становился решающим фактором социальной организации, он не мог не проявиться и в политике, особенно на уровне местной власти. В Латинской Америке это явление принято называть — «касикизмом».
«Касик» — слово, некогда обозначавшее индейского вождя в Мексике, — уже прочно вошло сначала в испанский язык, а потом и в международный политический лексикон. Когда местные администраторы превращаются в полновластных хозяев своих регионов, в Латинской Америке это называют «касикизмом» и видят в этом одно из проявлений политической коррупции. У нас то же самое называется «развитием федерализма», и мы видим в этом проявление демократии.
На самом деле ни с демократией, ни с децентрализацией «касикизм» ничего общего не имеет. Речь идет просто о проявлениях административного произвола на местах, с которыми центральная власть мирится, поскольку сама нуждается в поддержке регионального начальства. Права и политические возможности различных регионов не одинаковы — они, в конечном счете, зависят от влияния того или иного «касика» и, разумеется, от экономического веса стоящих за ним группировок.
Происходило все это в Латинской Америке, в годы, когда она была, прежде всего, сырьевым придатком Запада, когда местный рынок был слабо развит, а экономика предельно зависима от иностранного капитала. Слово появилось в Мексике, но явление оказалось достаточно распространенным. Яркие примеры «касикизма» можно было найти в Бразилии, Колумбии, Боливии. В сегодняшней России, несмотря на все различия, мы видим те же тенденции.
Современные российские регионы очень слабы экономически, но сильны политически. Слабы они потому, что почти ни один из них не является самодостаточным. Они относительно малы. Нарезаны административные границы были в основном при Сталине — для удобства централизованного управления. Например, Кемеровская область была специально организована для более эффективного управления угольной промышленностью. После 1991 г. она стала одним из 89 «субъектов федерации».
Экономическая слабость регионов приводит к тому, что ресурсы перераспределяются через Москву, здесь же происходит накопление капитала. К тому же столица — окно на Запад, что предельно важно в зависимой стране. Но совершенно естественно, что при такой системе региональные элиты будут пытаться за счет политических действий компенсировать свою экономическую слабость. Концентрируя власть на местах, они получают возможность торговаться с центром, выгодно продавая свою политическую поддержку.
В 1999-2000 гг., когда вся страна живет ожиданием смены президента, такая сделка стала особенно выгодной.
Децентрализованный авторитаризм допускает больший произвол, нежели централизованный. В первом случае гражданам приходится иметь дело с одним самодуром, а во втором — с восемью десятками. В первом случае власть главного начальника сдерживает бесчинства начальников местных, во втором — дополняет их.
Совершенно закономерно, что при нынешнем государственном устройстве России на местах происходит то же, что и в центре. Под разговоры о федерализме мы получили странное соединение централизованного государства и конфедерации, соединяющее недостатки обеих систем, но не их достоинства. В регионах мы имеем 89 местных самодержцев, чья власть так же бесконтрольна, как и власть кремлевского Большого Брата. Единственным ограничением произвола удельных князей в регионах является такая же неограниченная власть президента в центре. В конечном счете, все определяется соотношением сил. Формируются авторитарные режимы в масштабах одной отдельно взятой провинции — будь то Калмыкия, Башкирия или Татарстан. Тут уже не очень заботятся о «западных» формальностях — на выборах единственный кандидат, а его оппонентам лучше сидеть тихо, репрессивные органы всегда начеку. Некоторые губернаторы являются просвещенными самодержцами, большинство — не очень. Выборность губернаторов, бесспорное благо с точки зрения теории, в реальной политической жизни России вовсе не обязательно означает демократию, ибо в сложившихся обстоятельствах выборы совершенно не обязательно будут свободными. Масштабы проблемы варьируются в зависимости от того, идет ли речь о Москве или Элисте, но в любом случае никто не смог пока заставить губернаторов играть честно, если сами они того не хотят. Система личной власти на местах не может быть ликвидирована до тех пор, пока тот же принцип торжествует в центре.
Губернаторы оказались далеко не едины ни в применявшихся ими методах управления, ни в уровне своего авторитаризма (демократизма). Разным был и их политический стиль. Тем не менее, можно четко выделить несколько групп. Это немногочисленные «демократы»-западники, пытающиеся воспроизводить в своем окружении европейские политические ритуалы (но, как правило, не их содержание) и открыто ориентирующиеся на Кремль, лидеры «красного пояса», формально Кремлю оппозиционные, но на практике с ним сотрудничающие, и, наконец, «удельные князья» — наиболее типичные представители «касикизма». Последние с Кремлем также активно сотрудничали, но постоянно пытались навязать ему собственные условия.
Типичным примером «красного губернатора» считался Юрий Горячев в Ульяновске. «Несмотря на некоторое стремление соответствовать европеизированному культурному эталону, Горячев все же с самого начала интуитивно связывал эффективность и эффектность своей власти с народными ожиданиями, со справедливостью, — пишет политолог А. Магомедов. — Регулярно организуемые осенние и весенние ярмарки на центральном рынке, дни открытого письма в районах (встречи с населением в сельских клубах) стали событиями, утверждающими собственное губернаторское видение местной политической реальности. Они поддерживают веру Горячева в то, что большинство населения лояльно по отношению к нему. Вера эта искренняя и основана на интересе ульяновского лидера к нуждам простых людей. В общении и контактах с ними он нащупал оптимальный стиль реализации своего образа. Вот Горячев в кругу инсценированного народного гуляния на ярмарке, в одежде ничем не выделяющей его из массы граждан. Вот он ходит по торговым рядам и справляется о ценах. Вот он в магазине в окружении пожилых покупательниц. Вот он осматривает сельхозтехнику в поле...»17). Ни о каких компромиссах с политическими оппонентами речь идти не может. Политическая жизнь становится one-man-show.
Что касается «удельных князей» или «русских касиков», то большая часть из них возглавляла в 1993-99 г. автономные республики в составе Российской Федерации. Невразумительный статус автономии позволял местному авторитаризму развиваться до максимальных пределов, допускаемых конституцией, и далеко за эти пределы. Президент Минтимер Шаймиев в Татарстане или калмыцкий «хан» Кирсан Илюмжинов с оппозицией не особенно церемонились. Выборы с единственным кандидатом, подавление оппозиционной прессы, а в Калмыкии и политические убийства стали обычной практикой. Однако принадлежность к национальным меньшинствам, давая определенные преимущества «ханам», одновременно ограничивала их политические амбиции. Вот почему наиболее влиятельным из «удельных князей» стал все же мэр Москвы Юрий Лужков. Хотя политическая практика в столице не доходила до таких крайностей, как в автономиях, все политические наблюдатели дружно признавали, что правит он в своей вотчине «твердой, порой даже очень твердой рукой»18). В политической практике Лужкова было многое от «красных губернаторов». Та же ставка на патернализм, демонстративная забота о социальных программах, та же публичность и «народность» власти — мэр самолично открывает чуть ли не каждое новое здание, построенное в городе, он позирует в кепке среди восторженной толпы, он постоянно рассказывает о том, как заботится о бедных. В столице развивался своеобразный муниципальный госкапитализм, при котором городская администрация оказывалась и главным инвестором, и основным заказчиком многочисленных проектов, порой весьма прибыльных. Однако, в отличие от «красных» губернаторов, делавших ставку на сохранение остатков промышленности, лужковская империя основывалась на своеобразной финансовой ренте.
Как всегда бывает в условиях периферийного капитализма, взаимоотношения между глобальным «центром» и «периферией» естественным образом воспроизводились внутри страны. Точно так же, как по отношению к России «центром» выступали Западная Европа и США, по отношению ко всей России финансовым и деловым центром была Москва. Стихийная централизация капитала гарантировала постоянное перераспределение средств в ее пользу.
В 1993-96 гг. на Москву приходилось порядка 50% иностранных инвестиций. По мере нарастания инвестиционного кризиса эта диспропорция только усиливалась. «В 1997-1998 г. для России был характерен не только общий спад инвестиционной активности отечественных инвесторов, — пишет Ирина Богачева, — но и дальнейшая концентрация прямых иностранных инвестиций в Москве. В 1997 г. в столице было сосредоточено около 80% общего годового объема прямых иностранных инвестиций...»19).
Большая часть отечественного финансового капитала была также сосредоточена в столице. Именно в столице находились штаб-квартиры основных корпораций, тут они и платили налоги. Строительство и операции с недвижимостью стали важнейшими отраслями муниципального бизнеса, а городская бюрократия развила своеобразный симбиоз с частным сектором, кормившимся от ее заказов и подкармливавшим ее различными «пожертвованиями». Здесь же был достигнут своеобразный «трипартизм» — профсоюзы и предприниматели в равной степени оказались подчинены жесткому контролю аппарата, который поощрял «своих» и ставил на место непослушных.
Все русские «касики» в той или иной форме контролировали политическую жизнь своей территории. Демократия в таких условиях невозможна по определению. Неравенство регионов означает неравенство их граждан. Формальные демократические свободы, провозглашенные в центре, имеют мало смысла в условиях существования авторитарных режимов на местах. Связь между местным криминалом и местной же властью — тоже хорошо известная черта «касикизма». На общенациональном уровне построить такие отношения технически очень сложно. В этом плане превращение России в «бандитскую демократию» нам не грозит. Но на местах, где все друг друга знают и у всех состоятельных людей полно общих интересов — сколько угодно.
Классическим спутником «касикизма» в Латинской Америке были избирательные фальсификации. В России тоже накоплен по этой части немалый опыт.
«Неважно, как они голосуют. Важно, как мы считаем». Эту мудрую фразу молва приписывает товарищу Сталину, но повторить ее готовы многие российские губернаторы. В 1999 г. массовые волнения в Карачаево-Черкессии привлекли внимание к тому, что тихо происходило в России уже на протяжении нескольких лет — фальсификации выборов.
Отличие Карачаево-Черкессии от многих российских регионов не в том, что там фальсификация была более грубой, а в том, что здесь проигравшие не смирились. Граждане, уверенные, что у них отняли их законное право, вышли на улицу. Тем не менее, официально факт фальсификации так и не был признан. В результате кризис только углубился, ибо группировка В. Семенова, формально одержавшая победу, сочла себя обиженной федеральным центром. И в самом деле, почему Ельцину можно, а Семенову нельзя? Ельцин победил в 1996 г., другое дело — с каким счетом и какими средствами. Здесь не избежать неприятных вопросов. Ведь и Семенов в 1999 г., видимо, набрал больше голосов, чем его соперник. Просто это сопровождалось таким количеством нарушений и подлогов, что назвать это выборами просто не поворачивается язык.
Обвинения в подтасовке итогов выборов выдвигались то там, то здесь, но никто и никогда не пытался в этом разобраться. В России, в отличие от Латинской Америки, пострадавшие в большинстве случаев проявляли почти демонстративное безразличие к проблеме. Нарушения избирательного законодательства и прямые фальсификации результатов голосования постоянно обсуждаются в прессе, некоторые частные случаи признаны официальными органами, но до сих пор ни один местный начальник за это не пострадал.
Если результаты выборов и отменяются, то не потому, что местное начальство их подтасовало, а потому, что избрали деятелей, неугодных областным лидерам — как было в Нижнем Новгороде и Ленинске-Кузнецком. Избрали там, разумеется, людей с криминальным прошлым, но вовсе не это было причиной вмешательства власти. В конце концов, такая же точно «братва» заседает в самых разных выборных органах. Беда была лишь в том, что кто-то из местного криминала попытался взять куш «не по рангу». И был тотчас поставлен на место.
Выборы 1996 г. в Москве, когда Лужков получил около 90% голосов, поставили социологов в тупик — мэр был популярен, но все же не настолько. Еще более «странными» были выборы московской городской Думы год спустя, когда во всех округах с примерно одинаковым результатом побеждали зачастую никому неизвестные ставленники мэрии, иногда даже не удосуживавшиеся вести избирательную кампанию. На сей раз проигравший блок бывшего председателя Моссовета Николая Гончара впрямую заявил о многочисленных нарушениях и возможной фальсификации, но расследование дела потонуло в недрах Государственной Думы20). Окончательные и полные итоги выборов так и не были вообще обнародованы. Спустя еще год «красный губернатор» Аман Тулеев провел выборы местного законодательного собрания таким же точно образом, не отдав оппозиции или независимым ни одного места.
Безнаказанность администраторов, которые сами формируют избирательные комиссии, сами же продвигают кандидатов, сами же предоставляют (или не предоставляют) им доступ к средствам массовой информации, рано или поздно должна была сказаться и на общероссийских парламентских выборах, однако на первых порах избирательные фальсификации компенсировались плюрализмом начальства. Иными словами, одни подправляли выборы в пользу левых, другие в пользу правых, третьи вообще пускали все на самотек, а в итоге получалась картина примерно соответствующая действительности. К тому же губернаторы своих протеже проталкивали в территориальных округах, а на партийные списки смотрели без особого интереса. К тому же губернаторы по совместительству являлись сенаторами и сами могли законодательствовать.
Ситуация изменилась в 1998-99 гг., когда стало ясно: без участия губернаторов трудно будет решить вопрос о том, кто победит в Москве. В известном смысле Россия пережила реальную децентрализацию власти. Беда лишь в том, что от перераспределения полномочий и политического влияния в пользу местных элит большинству народа жить не стало ни лучше, ни свободнее.
За 7 лет, прошедших от начала «эпохи гласности» до расстрела парламента, рухнуло почти все, что было привычно для русского и советского человека. Лишь одна структура оставалась устойчивой: профсоюзы. Нельзя сказать, что их авторитет и влияние заметно выросли. Вряд ли профсоюзное движение могло похвастаться грандиозными успехами. Но тем более поразительна была их жизнеспособность в условиях, когда все вокруг рушилось и когда на Западе профдвижение переживало не лучшие времена.
Не удивительно, что традиционные профсоюзы, тесно связанные с администрацией, обрели в начале 90-х гг. «второе дыхание». На них работал корпоративизм, господствовавший в трудовых отношениях. В условиях хронического инвестиционного дефицита и кризиса неплатежей, характерных для российской экономики 90-х гг., «выбивание» средств для отрасли стало общей заботой трудящихся и администрации, хотя каждая сторона использовала свои методы: профсоюзы — коллективные действия, а директорский корпус — лоббирование.
Рыночная реформа в целом и приватизация в частности, с одной стороны, давление «альтернативных» профсоюзов — с другой, инициировали робкие перемены в «официальных» профсоюзах. Первоначально профсоюзная бюрократия надеялась, что удастся обойтись простой сменой вывесок. Всесоюзный Центральный Совет Профессиональных Союзов (ВЦСПС) был преобразован во Всеобщую Конфедерацию Профсоюзов (ВКП), после распада СССР превратившуюся в «международное объединение». Российские профсоюзы были объединены в Федерацию Независимых Профсоюзов России (ФНПР) во главе с Игорем Клочковым.
ФНПР сохранила на протяжении периода 1991-96 гг. черты типичной советской, насквозь бюрократизированной, громоздкой, неповоротливой, консервативной и переполненной синекурами организации, не поспевающей за быстрыми переменами в обществе.
События августа 1991 г., поражение ГКЧП, запрет КПСС и последовавший за этим развал СССР застали руководство ФНПР врасплох. Опасаясь распространения антикоммунистических репрессий на свой руководящий аппарат и возможной конфискации собственности, руководство «официальных» профсоюзов во главе с Клочковым постоянно повторяло, что «профсоюзы — вне политики» (этот тезис был введен в официальные программные документы ФНПР). На практике в 1991-92 гг. ФНПР перешла к «критической поддержке» российской власти.
Между тем новая ситуация открыла перед профсоюзной бюрократией неожиданные возможности. После августа 1991 г., когда распались союзные структуры и была ликвидирована КПСС, профсоюзы остались единственной массовой организацией в стране. Более 80% их членов сохранили верность своим организациям. На фоне хаоса и коррупции, воцарившихся в России, профсоюзная бюрократия того времени, привыкшая к четкому соблюдению традиционных норм, выглядела образцом порядочности. Однако у профсоюзного руководства не было ни четкой стратегии, ни полного понимания собственной силы.
Первой попыткой использовать новую ситуацию стало обсуждение «Новой идеологии профсоюзов», выдвинутой Московской Федерацией Профсоюзов в 1991-92 гг. Эта «новая идеология» предусматривала: превращение аппарата профсоюзов в орган, определяющий совместно с работодателем условия и оплату труда наемных работников; установление аппаратом профсоюзов шкалы престижности для специалистов, работающих по найму (что, естественно, сказывалось бы на их зарплате и спросе на них); участие аппарата профсоюзов в определении пропорции, по которой доход распределяется между государством, работодателем и работополучателем — с тем, чтобы работополучатель (член профсоюза) получал львиную долю дохода; установление контроля профсоюзов над всеми импортными и экспортными операциями в стране, инвестициями в производство, науку, сферу обслуживания, образование, социальное обеспечение, информационные технологии, техническое перевооружение и т. п., а также контроль за распределением государственных, общественных и частных средств и использованием фондов; контроль профсоюзов над процессом приватизации; контроль профсоюзов за положением на рынке труда — с тем, чтобы максимально сдерживать безработицу, так как армия свободной рабочей силы, естественно, была средством давления работодателя на наемных работников, средством снижения стоимости рабочей силы.
Воплощение этой ультра-корпоративистской концепции в жизнь влекло бы за собой установление в стране абсолютной диктатуры профаппарата, с чем ни государственные структуры, ни работодатели никогда бы не согласились. Однако в качестве пропагандистской идеи или утопии, эта концепция придавала профсоюзным аппаратчикам новую уверенность в себе. И все же большинство профсоюзного начальства отвергло «новую идеологию», тем более, что пропагандистская кампания московских профсоюзов в значительной степени была направлена против руководства ФНПР.
Пока московские профсоюзы боролись с российскими, а они вместе — с «альтернативными», трудящиеся оказались предоставленными самим себе. Распространенным явлением стали «дикие» забастовки, которые сплошь и рядом терпели поражение, так как не были подготовлены. Из ФНПР начался отток наиболее активной части трудящихся. Сами руководители ФНПР и МФП, ссылаясь на данные своих аналитических служб, утверждали, что из «официальных» профсоюзов за 2-3 года вышло не более 3-4% членов и что трудящиеся в основном верны им. На самом деле ФНПР всего за год после распада СССР потеряла 8% своих членов, и в дальнейшем этот процент все возрастал (выявилась устойчивая тенденция уменьшения численности ФНПР на 5,5 млн человек в год). Многие оставались в профсоюзе по инерции, так как это не требовало от них никаких действий: профвзносы высчитывались из зарплаты автоматически, через бухгалтерию предприятия, а для того, чтобы выйти из профсоюза, нужно пройти хлопотную процедуру с подачей заявления в профком и бухгалтерию. Там, где профком или централизованная бухгалтерия оказались далеко от основного места работы (например, на нефте- и газоразработках в Сибири), такие действия затруднительны для рабочих. Даже опросы, проводимые социологами МФП, показали, что 41% членов профсоюзов состоит в них «по привычке», а «по убеждению» — только 6,8%.
Слабость профсоюзов привела к тому, что решающую роль в организации коллективных действий все чаще играли представители директорского корпуса. «Директорские стачки» стали наиболее типичной и массовой формой коллективных действий в России 90-х гг. Обосновывая необходимость сотрудничества с директорами, газета ФНПР «Солидарность» писала: «борьба профсоюзов за права конкретного труженика — одновременно и борьба за всю страну, за ее будущее. И здесь союзником профсоюзов являются так называемые “красные директора”»21). Даже в шахтерской забастовке 1989 г., которая считалась наиболее стихийной, имели место случаи участия директоров в забастовочных комитетах22). Участвовали директора и в организации коллективных действий вместе с профсоюзами ФНПР в 1992-93 гг. Во время выступлений работников оборонной промышленности «Вести ФНПР» отмечали: «На большинстве предприятий действия профсоюзных организаций были поддержаны директорским корпусом. Местные органы власти проявили нейтралитет. Исключение составила администрация Владимирской области, запретившая подачу гудков (сирен) на предприятиях»23). Порой доходило до курьезов. Так, в Иваново директор АО «Шуйские ситцы» В. Тихонов, член Коммунистической партии Российской Федерации, самолично возглавил забастовочный комитет, требовавший от дирекции повышения заработной платы. «Профсоюзное обозрение» ехидно заметило по этому поводу, что «председатель забастовщиков В. Тихонов, требующий повышения зарплаты от директора В. Тихонова, позиция, которая может заинтересовать специалистов по расщеплению сознания»24). На самом деле «случай Тихонова» лишь выявлял в крайней форме общую закономерность, состоящую в явной противоречивости и неоднозначности отношений между трудящимися и администрацией. Нередко коллективные действия, начатые по инициативе или с одобрения администрации, выходили из под ее контроля. Однако до тех пор, пока под вопросом было выживание отрасли, подобное «социальное партнерство» оставалось весьма устойчивым.
Хотя альтернативные профсоюзы осуждали связь ФНПР с директорами, они сами понемногу начали устанавливать подобные связи. По словам «Профсоюзного обозрения» альтернативные профцентры в 1994 г. поставили перед собой непривычную задачу: выдвинуть своих людей на руководящие посты предприятий, чтобы «обеспечить свободным профсоюзам более широкие возможности для действий»25). Однако в отличие от «старых» профкомов, «альтернативные» профсоюзы в большинстве случаев не имели опыта взаимодействия с управленческими структурами, а потому делали ставку на новых людей. Это, естественно, вызывало сопротивление менеджеров.
Вопрос о том, в чьих руках находится административный контроль над производством, приобретал особую остроту из-за отсутствия четкой законодательной базы трудовых отношений. Вопросы, которые раньше решались на основе неписанных норм и обычаев, в изменившихся обстоятельствах вставали по-новому, в зависимости от того, как складывается соотношение сил на предприятии26).
Роль директоров в отраслевых конфликтах 90-х гг. особенно важна потому, что участники коллективных действий зачастую добивались не новых средств или льгот, а всего лишь требовали выплатить обещанное, дать то, что предусмотрено законами, правительственными программами и ранее заключенными соглашениями. При этом ФНПР, как правило, солидаризировалась с директорами, предъявляя требования правительству, а «альтернативные» профсоюзы утверждали, что виновниками неуплат являются сами директора. Представители «СОЦПРОФа» заявляли, что по их мнению «задержка зарплаты и неплатежи являются своеобразным видом взаимного кредита директоров предприятий»27). Это было подтверждено во время забастовок на «АвтоВаЗе» и на новосибирском заводе «Тяжстанкогидропресс», где безо всякой помощи государства директора смогли выплатить задерживаемую по нескольку недель зарплату на следующий же день после начала стачки. И все же, несмотря на все манипуляции директоров с финансами предприятий, «кризис неплатежей» носил структурный характер и порожден был политикой правительства, стремившегося таким своеобразным способом сдержать инфляцию.
Отраслевые выступления были сугубо оборонительными и «минималистскими». И трудящиеся, и администрация не пытались добиться от властей каких-либо серьезных уступок или провести определенные изменения в избранной политике, они лишь настаивали на элементарном соблюдении своих прав. Постоянно повторявшиеся призывы к «корректировке курса реформ» в силу их абстрактности оставались не более чем общей декларацией и эмоциональным фоном массовых выступлений. После каждого серьезного выступления трудящихся власти выделяли средства на латание дыр, работники получали заработную плату, предприятиям предоставлялись определенные средства, но уже через несколько месяцев кризис повторялся.
Начиная с 1992 г. каждую осень по России прокатывалась волна трудовых конфликтов. В период, когда Федерацией Независимых Профсоюзов России руководил Игорь Клочков, его недоброжелатели склонны были объяснять эти «осенние наступления» тем, что лидер российского профцентра после посещения Японии решил повторить опыт страны восходящего солнца.
Но и после ухода Клочкова с поста председателя ФНПР именно осенью обострялись конфликты между профсоюзами и правительством. К этому времени деньги и у правительства и предприятий кончались28).
«В отличие от многих стран Запада, — отмечают исследователи, — сезонные колебания забастовочной активности в России слабо связаны с проведением коллективных переговоров или иных институционализированных событий в сфере трудовых отношений, но прежде всего они отражают сезонную динамику российского экономического кризиса, необходимость подготовки к осенне-зимнему периоду в рамках “экономики выживания” и нарастания инфляционных ожиданий»29). Каждый год летнее расслабление (сезон отпусков) и зимняя консолидация (борьба за выживание предприятия), сменялись «сезонами социальной борьбы».
Если первой реакцией западных профсоюзов на программы капиталистической рационализации 80-х была попытка защищать каждое рабочее место на каждом предприятии, то ФНПР была постоянно готова обсуждать альтернативные варианты модернизации. Беда в том, что в условиях инвестиционного голода никакой модернизации в большинстве отраслей не проходило, а обсуждать было нечего.
С каждым «циклом спада» ситуация становилась все более драматичной, ибо все новые и новые отрасли втягивались в воронку кризиса. Происходило постепенное накопление проблем: отраслевые конфликты перерастали в «межотраслевые узлы противоречий», а в перспективе маячил глобальный конфликт производителей с новыми собственниками.
Неолиберальная модель экономической реформы предполагала сохранение в условиях промышленного спада определенных точек роста. К числу отраслей, которые должны были бы выиграть от проводившейся политики, можно (наряду с новыми коммерческими и банковскими структурами) в первую очередь отнести строительство, энергетику, добывающую промышленность. Сырьевые отрасли легче могли «конвертировать» свою продукцию для валютного экспорта, их бесперебойная работа оставалась гарантией социально-политической стабильности и относительной жизнеспособности экономики в целом.
К числу проигравших относились прежде всего работники обрабатывающей промышленности, причем не только военно-промышленного комплекса. Текстильные производства и предприятия, производившие потребительские товары для внутреннего рынка, разваливались даже быстрее, поскольку страдали одновременно и от сужения внутреннего рынка (население беднело, сбережения были «съедены» инфляцией), и от иностранной конкуренции. Исключением оставались предприятия, временно защищенные от иностранной конкуренции (например — производители легковых автомобилей среднего класса). Кто-то даже выиграл от распада Союза (особенно — производители оборудования для добывающей промышленности, которые смогли расширить свою долю рынка за счет прекращения поставок с Украины и из Белоруссии).
Спад в обрабатывающей промышленности предопределил «географию протеста». С одной стороны — текстильщики Иваново, с другой — оборонщики Урала. Традиционно высокой оставалась и стачечная активность шахтеров. В 1994 г. «лидерами» по числу потерянных в результате стачек «человеко-дней» оказались «угольные» регионы — Кемеровская, Челябинская, Ростовская области, Красноярский край и Республика Коми. Однако повсюду, за исключением Ростовской области, не было массового участия трудящихся в коллективных действиях. Общая же численность забастовщиков оказывалась не намного больше, нежели в регионах, считавшихся «спокойными»30).
В условиях спада коллективные действия малоэффективны, тем более, что центральные власти заранее планировали свертывание, а возможно и полную ликвидацию некоторых отраслей. Гибнущие отрасли не бастовали из-за того, что не могли, а в немногих растущих отраслях люди могли бастовать, но для этого не было особых поводов. До весны 1994 г. практически не было выступлений в добывающей промышленности, а горняцкие лидеры грозили забастовками в поддержку правительства — т. е. ПРОТИВ недовольных коллег-рабочих в других отраслях. В 1995-97 гг., когда массовые протесты охватили горняцкие регионы, остальные трудящиеся смотрели на это без особого сочувствия.
Отсутствие солидарности между работниками различных отраслей было вызвано объективными причинами. Порой уровень заработной платы, если ее вообще платили, различался между предприятиями и регионами в десятки раз при приблизительно одинаковом количестве и качестве труда. Традиционная же культура рабочего движения была подорвана как советским опытом, так и либеральной идеологической гегемонией в начале 90-х гг. Это предопределило политическую слабость рабочего движения. «Спрашивается, при таком масштабе различий экономических и иных условий, в которых оказались предприятия и целые отрасли, на какой основе профсоюзы могут сформировать какие-то общие для всех требования? — недоумевает социолог В. П. Белова. — Сила профсоюзов именно в том, что они могут выступить единым фронтом, выдвигая работодателям общие условия. Для нас это нереально»31).
В сельском хозяйстве правительство «реформаторов» делало ставку на быстрое социальное расслоение и поддержку со стороны преуспевающих хозяйств (как из числа фермеров, так и созданных за счет приватизации). Но кризис инфраструктуры, подорожание топлива и техники сделали невозможным возникновение «точек роста». Вместо расслоения усилилось корпоративное единство. Противоборство фермеров и колхозного начальства сменилось совместными действиями по выбиванию средств из государства. Контролируя столь важный ресурс как продовольствие, аграрники имели гораздо больше шансов повлиять на власти, нежели текстильщики или работники оборонной промышленности. Однако разовые «вбросы» денег не могли остановить развал инфраструктуры села.
Для добывающих отраслей ситуация начала меняться ранним летом 1994 г. Развал внутреннего рынка, последовавший за кризисом промышленности, резко сократил внутренний спрос на продукцию добывающих отраслей в то самое время, когда их возможности на внешнем рынке были исчерпаны, а бывшие союзные республики увязли в долгах. За этим последовал углубляющийся кризис инфраструктуры. Без государственных инвестиций разрушалась транспортная система, выходили из строя трубопроводы. Общий дефицит инвестиций в стране сказывался и на отраслях-«победителях». Фактическое прекращение государственных инвестиций не смогло заменить ни вливания западного и отечественного частного капитала, ни самофинансирование предприятий.
«Снижение государственной поддержки отрасли не компенсируется ростом цен (с 1991 г. — в 450 раз) на уголь, поскольку стоимость горно-шахтного оборудования, все производство которого оказалось за пределами России, возросла в 1 400 раз», — отмечала «Независимая газета». — 55% шахт эксплуатируются более 40 лет. Выбытие мощностей в угольной промышленности в три раза превышает ввод новых. Качество добываемого угля ниже всякой критики, однако закрытие крупной шахты — такой, как «Хальмер-Ю», — правительству просто не под силу, ибо потребует затрат, оцениваемых приблизительно в 40-43 млрд рублей. Угольщики требуют минимум — социальных гарантий и активных преобразований в отрасли, угрожая правительству осенними забастовками32).
Из-за кризиса транспорта российское сырье неожиданно оказалось слишком дорогим именно на внутреннем рынке. Это породило в отдаленных районах дополнительный рост цен, от которого резко отставала заработная плата. «Новыми проигравшими» оказались, в первую очередь, шахтеры и нефтяники, по которым ударила и политика сдерживания инфляции на основе «жесткой бюджетной экономии», и рост региональных диспропорций. Выступления трудящихся начались в конце 1993 г. в Печорском угольном бассейне, но в 1994 г. акции протеста распространились по всему северу. Острые конфликты возникли и в лесной отрасли. В феврале 1994 на 700 предприятиях была прекращена отгрузка продукции. В акции участвовало более 800 тыс. человек по всей стране33). Протестовали летом 1994 и работники атомной энергетики, но здесь из-за специфики отрасли забастовку заменили символическими действиями («накопление персонала»). В 1997 г. кризис энергетики привел к полному параличу экономики Приморского края.
Разобщенность трудящихся по отраслям и регионам усиливала роль корпоративной солидарности внутри предприятия и отрасли. Но границы и противоречия этой корпоративной солидарности слишком очевидны. Оказываясь заложником патернализма, рабочее движение не смогло реализовать свой потенциал. Забастовки, голодовки и демонстрации стали частью повседневной жизни и... все оставалось по-старому.
Тем временем директорский корпус постепенно утрачивал прежнее единство. В нем наблюдалось явное расслоение. Часть высших административных кадров вошла в состав новой «обуржуазившейся» номенклатуры, сосредоточив в руках огромную собственность и власть. Другая часть административного персонала и даже директоров, напротив, оказалась более тесно связана со своими работниками в общем противостоянии «новым порядкам».
Тот факт, что коллектив сталкивается в одно и то же время с разными типами конфликтов, надолго предопределил сосуществование двух типов профсоюзов. Зачастую одни и те же люди состояли в двух профсоюзах сразу или постоянно переходили из одного в другой. Шахтеры раньше и лучше других поняли необходимость совместных действий конкурирующих профсоюзов. В Киселевске летом 1994 г. во время стачки на шахте № 12 рабочие потребовали от обоих профсоюзов объединить действия горняков Киселевска и Прокопьевска, чтобы совместными усилиями «давить» на правительство. Контакты и совещания представителей обоих шахтерских профсоюзов на местах стали обычной практикой, несмотря на сохраняющееся соперничество. Показательно, что и руководство компании «Росуголь» вместо того, чтобы противопоставлять друг другу и этим ослаблять профсоюзы, склонно было вести с ними совместную работу в рамках общеотраслевого корпоративного сотрудничества.
Ослаблению «альтернативных» профсоюзов способствовала и их «прорыночная» идеология, которая, ориентируя их на «западные» образцы поведения, делала их абсолютно неготовыми решать проблемы реально существующего постсоветского рынка. По мере нарастания проблем в «альтернативном» профдвижении усиливался идеологический кризис. Стачкомы и «рабочие комитеты», возникшие в 1990-91 гг., тоже не смогли развить свой успех. Большая часть их кадров либо покинула ряды рабочего движения, либо составила основу «альтернативной» профбюрократии. В 1992-93 гг. возникло большое количество новых стачкомов, главным образом, по инициативе профсоюзов, входящих в ФНПР. Но и эти стачкомы не всегда можно было считать выразителями «низовой» инициативы. Они создавались профсоюзом как прикрытие для того, чтобы избежать непосредственного столкновения с властью или репрессий при проведении стачки. Порой они обретали самостоятельность и даже вступали в конфликт с «родным» профсоюзом. Так было во время выступлений медиков и учителей в 1992 г. Иногда возникали противоречия между стачкомами «самостоятельными» и «бумажными» — как в Нефтегазстройпрофсоюзе в 1994 г. Профсоюз угольщиков первым в ФНПР отказался от «стачкомов прикрытия», заявив в 1993 г., что забастовки должны проводиться открыто самим профсоюзом.
На протяжении 1991-93 гг. ФНПР показала себя способной эффективно и жестко вести переговоры по Генеральному, региональным и отраслевым тарифным соглашениям, защищая рабочие места и заработную плату. Слабым местом федерации оставалась неспособность мобилизовать людей на активные действия. Исходя из этого, власти выработали собственную тактику. Они шли на уступки в ходе переговоров, а затем не выполняли взятых на себя обязательств. Принятый в 1991 г. закон об индексации зарплаты, который профсоюзы считали своим главным достижением, не выполнялся. По данным профсоюзов, Генеральное соглашение 1992 г. выполнялось обычно не более чем на 50-60%. В 1992 г. ФНПР оказалась бессильна что-либо противопоставить этому.
Осенью 1992 г. ФНПР организовала всероссийские коллективные действия, требуя от правительства корректировки курса реформ. Несмотря на радикальные настроения значительной части профсоюзного актива, эти коллективные действия окончились неудачей. Многочисленные собрания и митинги напоминали очередную пропагандистскую кампанию прошлых лет. Не было ни четких общероссийских требований, ни ясной программы дальнейших действий. Власти просто не реагировали на выступления ФНПР, а профсоюзы оказались не в состоянии перейти от митингов к более серьезным мерам.
Провал последующего «осеннего» и «весеннего» наступлений 1992 г. углубил кризис в «официальных» профсоюзах. Выработка единой позиции затруднялась тем, что ФНПР представляла собой объединение отраслевых и территориальных структур. Соотношение сил между ними определяло выбор политики. «Территориалы» более радикальны и склонны были выдвигать жесткие требования к правительству. Отраслевики, руководство которых располагается в Москве, склонны были прибегать к прямым переговорам с министерствами.
Профсоюзы постоянно отставали от развития событий. ФНПР потеряла почти год, не решаясь заявить об оппозиции правительству. Московская Федерация Профсоюзов сразу же заняла нишу конструктивной оппозиции, а общероссийский профцентр пытался проводить линию критической поддержки реформ — в то самое время, когда Гайдар и его команда занимались реализацией программы МВФ, направленной, помимо всего прочего, на разгром профсоюзов. На собственном опыте профсоюзные деятели России обнаружили цену ошибки. В 1993 г. ФНПР повторяла путь, пройденный московскими профсоюзами в 1992 г. Зато Московская Федерация Профсоюзов к тому времени уже стала куда менее радикальной. Критики обвиняли руководство МФП в коррупции. В любом случае ее лидеры оказались заложниками собственного успеха: жесткими выступлениями 1991 и 1992 гг. они добились от руководства столицы серьезных уступок и теперь должны были заботиться о сохранении достигнутого, предпочитая «не раскачивать лодку».
Перестраиваться «на ходу» было тяжело, тем более, что давление со стороны властей возрастало. Радикализация ФНПР происходила на фоне тактических неудач и внутренних конфликтов. Профсоюзы выдвигали более жесткие требования, но не было массового участия рядовых членов в жизни организации.
Левым активистам и политикам, которые по инициативе лидера МФП Михаила Шмакова стали появляться в профсоюзных структурах, пришлось испытать на себе прессинг «аппарата». Подобную школу неплохо было бы пройти и многим западным интеллектуалам. Это было тяжелое испытание, требовавшее крепких нервов. Бюрократия царила дикая. Лучшие люди оказывались погребены в кабинетах, завалены горами бумаг. Для подготовки решения в ФНПР требовалось собрать 8-10 подписей, для того, чтобы приступить к исполнению уже принятых решений требовались новые подписи, иногда больше дюжины. Бегать из кабинета в кабинет, собирая подписи у людей, совершенно не заинтересованных в решении вопроса, называлось на аппаратном языке «приделать бумаге ноги». Число совещаний вообще не поддавалось учету.
Впрочем, бюрократия до поры ограничивала коррупцию. Потратить даже небольшую сумму денег без множества согласований было почти невозможно. Это не значит, будто в профдвижении коррупции не было, но на общем фоне структуры ФНПР, безусловно, выглядели «чистыми».
Летом 1993 г. ФНПР смогла добиться первого заметного успеха: была создана Российская Ассамблея социального партнерства (РАСП). В РАСП объединились ФНПР, Российский союз промышленников и предпринимателей (РСПП) во главе с А. Вольским (лидером «Гражданского союза»), Российский конгресс деловых кругов и другие менее крупные организации. На практике под названием «предприниматели» в этих объединениях выступали, в основном, «красные директора» — управленческие кадры бывших государственных предприятий. Они согласовали с ФНПР совместную позицию по борьбе за сохранение производства. ФНПР получила мощных союзников в Трехсторонней комиссии, где «официальные» профсоюзы смогли теперь противостоять блоку правительства с «альтернативными» профсоюзами и частью работодателей. Таким образом, правительство лишилось инструмента «цивилизованного» давления. Одновременно руководство ФНПР в своем противостоянии с правительством все более сближалось с руководством Верховного Совета и органами представительной власти на местах, в которых традиционные профсоюзы видели естественных союзников.
Вторым успехом ФНПР стали массовые акции летом 1993 г. Правительство само спровоцировало конфликт с профсоюзами, сорвав, как и в 1992 г., выполнение Генерального тарифного соглашения с ФНПР. В ответ ФНПР смогла поднять на активные действия только в первые десять дней 1,5 млн человек. Во многих случаях стачки были поддержаны руководством предприятий, а местная администрация в Приморском крае использовала социальный конфликт, чтобы выдвинуть собственные требования к центру.
Полной неожиданностью для правительства стало то, что традиционные профсоюзы смогли поднять миллионы своих членов на активные действия. Нарушая Генеральное соглашение, власти не ожидали натолкнуться на серьезное сопротивление. Настроения на местах были гораздо более радикальны, чем в центральном аппарате ФНПР. Там, где стихийно складывалась предзабастовочная ситуация, структуры ФНПР видели свою задачу в том, чтобы обеспечить законный характер выступлений, собрать, обобщить и передать наверх требования, провести по этим требованиям переговоры с правительством. Напротив, сроки и масштабы коллективных действий зависели, как правило, от состояния дел на местах, хотя ФНПР всегда подчеркивала свою координирующую роль. Однако к сентябрю центральный аппарат стал утрачивать контроль над акциями протеста, а к концу сентября они фактически сошли на нет. Политический кризис осенью и сентябрьско-октябрьский государственный переворот положили конец профсоюзным выступлениям.
В октябрьских событиях 1993 г. ФНПР потерпела серьезное поражение. Коллективные действия в августе разворачивались в основном стихийно, а в сентябре так же стихийно начали затихать. События подтвердили самые худшие ожидания. В августе я писал о двух сценариях — оптимистическом (профсоюзы овладевают ситуацией и становятся важнейшей общественной силой) и пессимистическом (профсоюзы теряют контроль над событиями, оказываются неспособны эффективно действовать и это приводит к тяжелым последствиям как для самих профсоюзов, так и для демократии в России).
Все развивалось точно по пессимистическому сценарию. Коллективные действия фактически прекратились на фоне московских политических конфликтов. Клочков оказался перед выбором: если профсоюзы не пригрозят забастовками в защиту Конституции, с их заявлениями никто не будет считаться. Если призовут к забастовкам, то не смогут их успешно организовать. В результате была принята двусмысленная формула «вплоть до забастовок», которая никого ни к чему не обязывала и никого не напугала. Власти, увидев бессилие ФНПР, предприняли очередной натиск, пригрозили роспуском ФНПР. На самом деле полная ликвидация ФНПР была правительству не нужна, ведь множество текущих проблем власти без помощи профсоюзного аппарата просто не могли решить. Но запугать профсоюзных лидеров удалось. После расстрела Белого дома среди руководства ФНПР началась настоящая паника. Правительство конфисковало у профсоюзов фонд социального страхования, в некоторых регионах власти попытались захватить профсоюзную собственность.
В октябре 1993 состоялся съезд, избравший новое руководство. ФНПР возглавил Шмаков. Новый лидер открыто дал понять, что придется идти на уступки, избегать лобового столкновения с властью. В организации царили конфликты. Выходцы из МФП натолкнулись в структурах ФНПР на вязкий бюрократический саботаж. Простейшие вопросы не решались месяцами, неожиданно возник дефицит средств. Молодые люди из «московской команды» стали жаловаться на кошмарные сны и неврозы. Попытки реформировать аппарат чисто аппаратными методами давали в профсоюзах те же результаты, что и в стране в целом. У новых лидеров недоставало решимости переломить ситуацию, отсутствовала четкая стратегия. Но даже если бы она была, в бюрократическом болоте все равно тонули любые инициативы, будь они радикальные или умеренные, левые или центристские.
«Мины замедленного действия», заложенные во времена Клочкова или еще раньше, рвались одна за другой. Отраслевые профсоюзы не ладили с территориальными федерациями. Страх потерять собственность парализовал многих лидеров. Надо было выбирать: что главное — борьба или управление собственностью? Выбирать не хотелось. И хотя власть понемногу отнимала собственность, ее оставалось достаточно, чтобы было из-за чего осторожничать.
Московский опыт «социального партнерства» толкал лидеров ФНПР на повторение тех же шагов в масштабах России. Однако это было невозможно, поскольку правительство России не имело тех ресурсов, которые московские власти могли бросить на решение социальных проблем в столице. Чем больше профсоюзы проявляли готовности к переговорам, тем меньше к этому было готово правительство. Когда зимой 1994 г. Гайдар ушел с поста вице-премьера, в профсоюзах появилась надежда, что теперь все проблемы удастся решить. Но «соколы Черномырдина» не могли справиться с наследством Гайдара, а «новый реализм» лидеров ФНПР накладывался на растущий радикализм рабочих.
Весна 1994 г. была объявлена президентской командой временем национального примирения. Между тем социальные конфликты лишь обострялись. Новая волна коллективных действий поднялась из-за задержек с выплатой зарплаты. С февраля 1994 г. число трудовых конфликтов России ежемесячно увеличивалось в среднем на 18%. Шахтеры, рабочие атомных электростанций пикетировали здание правительства. На Дальнем Востоке прошла всеобщая стачка водителей — впервые в истории России. В Надыме (Восточная Сибирь) в ходе всеобщей стачки забастовщики взяли власть в свои руки. Шахтеры выдвинули политические требования, всекузбасская конференция трудовых коллективов выразила недоверие Ельцину, и начала сбор подписей в поддержку досрочных президентских выборов. Поскольку центральный аппарат ФНПР демонстративно ничего «не замечал», решающая роль в этих событиях принадлежала отраслевым профсоюзам, часто согласовывавшим свои действия с руководством предприятий. Между тем директорский корпус был вовсе не заинтересован в развертывании движения протеста. Он лишь использовал выступления трудящихся в качестве своеобразного инструмента лоббирования.
28 апреля 1994 г. ФНПР подписала Договор об общественном согласии, который обязывал участников воздерживаться от выступлений протеста. Одновременно Министерство труда России решило провести через Государственную Думу новый Кодекс законов о труде, который резко сужал права профсоюзов и наемных работников по сравнению с советским законодательством. ФНПР, связанная октябрьским соглашением и Договором об общественном согласии, могла противопоставить этому лишь лоббирование парламентских фракций и правительства. Поскольку невозможно было полностью избежать конфликтов, политика руководства ФНПР, начиная с осени 1993 г., состояла в переносе центра тяжести с общероссийских коллективных действий на выступления на местах. Сходные тенденции прослеживались и в «альтернативных» профцентрах.
Летом 1994 г. стало очевидно, что правительство вновь игнорирует Генеральное тарифное соглашение. ФНПР протестовала на Трехсторонней комиссии — и только. Российский профсоюз машиностроителей пошел дальше, отозвав свою подпись под Договором об общественном согласии. Свои подписи стали отзывать и другие отраслевые профсоюзы. Никаких серьезных последствий это тоже не имело. Лидеры ФНПР были вынуждены вновь прибегнуть к коллективным действиям.
Осенью 1994 г. руководство ФНПР сделало основную ставку на митинги и пикеты, пытаясь, насколько это возможно, не допускать забастовок. Это объяснялось, помимо прочего, финансовыми причинами. Несмотря на то, что пикеты обходятся очень дорого профсоюзному бюджету, они стоят дешевле стачек. Децентрализация профсоюзных средств в середине 80-х гг. практически сделала невозможным создание крупных фондов солидарности и забастовочных фондов. В случае стачки профсоюзы должны быть либо уверены в быстрой победе, либо надеяться на энтузиазм работников. Пикетирование же могло дать ощутимые результаты лишь в том случае, если бы власти сознавали, что за пикетами последуют стачки. Это было очевидно в случае с шахтерами летом 1993 г. и ранней весной 1994 г. Профсоюзы, которым удалось «подверстать» свои акции к шахтерским выступлениям, тоже добились результатов. Но когда пикеты стали выстраиваться у Дома правительства практически каждый день в течение весны 1994 г., они стали совершенно неэффективны. Такими же неэффективными оказались «дни протеста», проводившиеся ФНПР ежегодно. Пресса открыто иронизировала над символическими жестами профсоюзных лидеров, сводивших борьбу за права рабочих к однодневным символическим акциям. Серьезные столкновения с властью не укладывались в новую стратегию федерации, «предлагающей себя в качестве респектабельной, стабильной организации, готовой сразу выступить в качестве элемента госуправления экономикой»34).
Каждый отраслевой профсоюз все более замыкался в собственной жизни, ориентируясь, скорее, на «своих» директоров, чем на «товарищей» по рабочему движению. Впервые за все время своего существования ФНПР столкнулась с финансовым кризисом. Многие отраслевые профсоюзы перестали платить взносы. Расходы на аппарат существенно росли, его эффективность катастрофически падала. Увеличивающиеся расходы покрывались доходами от приватизации профсоюзной собственности. К концу 1995 г. лишь 5% бюджет ФНПР покрывалось за счет членских взносов. В результате резко ослабели связи между профсоюзами и их членами. Усилились противоречия между «богатыми» и «бедными» организациями, причем «богатство» или «бедность» не зависели непосредственно ни от численности профсоюза, ни от благосостояния его членов.
Руководство профсоюзов все более становилось не только независимо от рядовых членов, но незаинтересовано в своей непосредственной «уставной» деятельности. Ее заменяли всевозможные политические интриги и коммерческие операции. На этом фоне в профсоюзах стремительно росла коррупция. Либеральная пресса с удовольствием констатировала: «наиболее мобильные профессиональные союзы сегодня сближаются с бандитами»35). К сожалению, это была отнюдь не инсинуация. Сотрудничество коррумпированных профсоюзных лидеров с мафиозными структурами стало достаточно распространенной практикой как в «старых», так и в «новых» организациях. Однако еще более распространенным явлением стало банальное разворовывание профсоюзных средств.
Не имея возможности ни конструктивно сотрудничать, ни бороться с властью, профсоюзы все более становились зависимы от ее подачек. В начале 90-х гг. профсоюзы России получили исторический шанс, который был безвозвратно упущен. ФНПР вновь становится официальным профцентром, занимающимся проблемами трудящихся на правительственном уровне. Корпоративная солидарность между трудовыми коллективами и директорами оказалась гораздо сильнее, чем солидарность организованного рабочего класса. Но корпоративный протест противоречив и консервативен. А следовательно, обречен.
Конец 90-х гг. оказался временем, когда старая корпоративная солидарность постепенно разрушалась, а новая, классовая, никак не могла сложиться из-за разобщенности трудовых коллективов, неоднородности экономики и сохраняющихся корпоративных барьеров. Психологическое состояние масс оставалось близким к депрессии. «Нормой поведения становится крайний индивидуализм, жесткая конкуренция за получение рабочего места, растет взаимная отчужденность людей, которых еще недавно объединяли общие корпоративные интересы, — сетовали левые социологи. — Все чаще приходится сталкиваться с фактами равнодушного отношения тех, кто трудится на относительно благополучных предприятиях, к бедственному положению родственных коллективов. Иногда групповой эгоизм проявляется в том, что рабочие отдельных, сохранивших работоспособность предприятий, демонстрируют откровенную незаинтересованность в улучшении ситуации в других коллективах, так как видят в них конкурентов на рынке труда и сбыта продукции»36).
Рынок разлагал индустриальную общину так же, как за сто лет до того он разложил общину крестьянскую. Уникальный шанс использовать корпоративные связи для демократического и коллективистского преобразования экономики, существовавший в 1990-93 гг., был упущен. Поражение Верховного Совета, пытавшегося опереться на корпоративные структуры в противовес центральной бюрократии и «компрадорам», означало и решающее поражение общинного начала в экономике. С продолжением неолиберального курса индустриальная община не была уничтожена, но утратила прежнюю органичность и устойчивость.
Между тем в наиболее модернизированных регионах — Москве, Петербурге, Нижнем Новгороде, представлявших своего рода «анклавы» капиталистического центра, тоже нарастало недовольство. Новое поколение видело в существующих порядках тормоз для развития страны. Однако между растущим недовольством трудящихся модернизированного сектора и отчаянием представителей индустриальной общины или новых маргиналов не было связи. Не было и общественных или политических организаций, способных скоординировать разные формы протеста.
Директора предприятий и профсоюзные руководители так или иначе сумели решить свои проблемы. Они успешно находили свое место в постсоветском истеблишменте. Между тем положение большинства населения продолжало ухудшаться. Как и во многих странах, практиковавших неолиберальную модель, некоторое улучшение макро-экономических показателей (стабилизация рубля, замедление спада производства и т.д.) сопровождалось в 1994-97 гг. углублением социального кризиса. Все большим становилось число «диких» забастовок, голодовок. В Сибири и на Дальнем Востоке доведенные до отчаяния люди выходили на улицы, перекрывали дороги, останавливали движение поездов. Учителя и шахтеры совершали публичные самоубийства. В мае 1997 г. «Независимая газета» писала про настоящую «эпидемию самоубийств» в Кузбассе, сопровождавшую «реструктурирование угольной отрасли» по программе Мирового Банка: «главная причина этой трагедии — отчаяние людей, не только не получавших денег за тяжелый, опасный и некогда почетный труд, но и полнейшая безысходность и полное отсутствие какой-либо перспективы»37).
В Кемерово шахтерами стали создаваться «комитеты спасения», фактически бравшие на себя некоторые функции местной власти. Происходило это несмотря на противодействие руководства профсоюзов, повторявшего, что подобные органы не нужны, поскольку «все функции, которые пытаются взять на себя рабочие комитеты и комитеты спасения, четко прописаны в Конституции и в законе» и должны выполняться государством. Надо лишь добиваться «влияния на эту власть»38).
И администрация предприятий, и профсоюзы постепенно утрачивали контроль за событиями. В Государственной Думе раздавались голоса, предрекавшие: «Шахтер в следующий раз будет обматывать нитку динамита не вокруг себя, а вокруг линии электропередач», ибо «когда у человека остается выбор умереть от голода или от пули, он выбирает пулю»39). Растущая радикализация масс, однако, еще не означала подъема классовой борьбы. Выступления доведенных до отчаяния людей больше напоминали традиционные для России крестьянские бунты, чем рабочее движение. Во Владивостоке, где люди месяцами не получали зарплаты, где отключалось электричество и отопление, люди требовали прямого президентского правления, надеясь, что чиновники, присланные из Москвы, будут лучше местных. В других регионах протестующие выдвигали путаные, противоречивые требования и расходились по домам, выслушав очередную порцию лживых обещаний.
Ни заседавшие в Думе левые партии, ни профсоюзы, ни радикальные левые, увлеченные академическими дискуссиями и критикой оппортунизма парламентариев, не могли повлиять на ситуацию. Между тем углубление социального кризиса заставляло трудящихся самих искать выход. Ответом на политику властей стала разразившаяся летом 1998 г. «рельсовая война». Потерявшие терпение рабочие стали перекрывать крупнейшие железнодорожные артерии страны. Эта форма борьбы оказалась неожиданно эффективной. Миллионные убытки, понесенные государством и экспортными отраслями экономики, заставили правительство пойти на уступки. Положение дел с выплатой зарплаты в угольной отрасли улучшилось. С июня по октябрь на Горбатом мосту у Дома правительства стоял шахтерский пикет, требовавший отставки президента Ельцина. Лидеры НПГ, прежде поддерживавшие либеральные реформы, начали ругать капитализм и произносить революционные речи. Профсоюзы Воркуты потребовали национализации угольной промышленности.
Если в 1991 г. именно среди горняков были сильнее всего либеральные настроения, то в 1998 г. социологи уже дружно отмечали «конец шахтерского либерализма»40). В конце 90-х гг. растущая оппозиционность наблюдалась и в настроениях менеджеров низшего звена. Сохранение неолиберальной модели воспринималось ими как угроза самому существованию промышленности. Показательно, что разочарование в либерализме охватило не только шахтеров, но и представителей «среднего класса». Показателем этого стал резкий рост численности профсоюзов в банковском секторе и других предприятиях «нового частного бизнеса». Деловая газета «Ведомости» писала про «призрак профсоюза в банках», появившийся после 1998 г.: «Получающие хорошую зарплату банковские работники вряд ли задумались бы о том, чтобы последовать примеру шахтеров и горняков, если бы не кризис и сокращение штатов и зарплат, уже случившиеся и ожидаемые в связи с реструктуризацией банковской системы»41). Список выигравших и проигравших в ходе реформы в очередной раз нужно было пересматривать. Среди жителей «русского Люксембурга» появились свои левые.
Обострение социальных конфликтов и финансовый крах августа 1998 г. привели к падению неолиберального кабинета Сергея Кириенко. Последовали первые с 1991 г. попытки серьезной корректировки курса. Однако для того, чтобы изменить направление развития страны, стихийных протестов оказалось недостаточно. После краткого перерыва, вызванного приходом к власти правительства Евгения Примакова осенью 1998 г., социальные конфликты снова стали нарастать. Отставка Примакова в мае 1999 г. была воспринята значительной частью общества как доказательство того, что никаких перемен к лучшему от властей ждать не приходится. Между тем, в условиях возрастающего расслоения старой административной элиты, «директорская забастовка» начала 90-х гг. сменилась новой формой корпоративного массового действия, когда одна часть администрации компании использовала рабочих против другой, одни претенденты на собственность — против других. «Использование данного законом права на забастовку также стало весьма популярным методом борьбы за собственность», — возмущалась праволиберальная газета «Время-MN». «Рабочие коллективы постепенно превращаются в орудие передела собственности — такое же, скажем, как арбитражный суд, пластиковая бомба и контрольный выстрел в голову. Схема использования недовольных масс в собственнических интересах в течение последнего года была отработана во многих регионах страны. На Выборгском целлюлозном комбинате рабочие не допустили собственников к управлению. В Оренбурге на химическом предприятии “НАСТА”, ведомые директором, отстраненным акционерами от руководства, пролетарии блокировали здание заводоуправления и вступили в сражение с милиционерами, прибывшими исполнять решение арбитражного суда. Некоторые якобы трудовые конфликты остаются незамеченными, однако при желании гнев пролетариата можно усилить, излив его на телеэкраны и газетные страницы. Так, например, совсем недавно и было на Ачинском глиноземном комбинате, рабочие которого заступились за своего директора, на которого покусился Александр Лебедь»42).
В данном случае либеральные журналисты правы. В большинстве подобных конфликтов трудящимися манипулировали. Их выступления не только не имели ничего общего с классовой борьбой, но порой и противоречили собственным интересам рабочих. Однако у этих конфликтов была и другая сторона. Уже то обстоятельство, что решение вопросов собственности стало зависеть от рабочих выступлений, полностью противоречило «нормальной логике» капитализма. Когда решение арбитражного суда может быть отменено действиями рабочего комитета, это ставит под вопрос само существование буржуазного права и вводит явочным порядком своеобразный рабочий контроль на производстве — пусть и в интересах одной из соперничающих групп собственников. Конфликты сопровождались насилием, столкновениями с милицией, из которых рабочие нередко выходили победителями. Это меняло психологическую ситуацию в трудовых коллективах. Почувствовав за собой силу, рабочие начинали применять ее не только в интересах своих «покровителей», но и в собственных интересах.
Первой ласточкой стала судьба Ломоносовского фарфорового завода. После того, как акции предприятия скупили американцы, трудовой коллектив взбунтовался и добился ренационализации завода. Однако по-настоящему переломным оказался конфликт вокруг Выборгского целлюлозного комбината. Здесь рабочие не пускали на завод представителей английской компании Alcem UК Ltd., опасаясь, что новые хозяева проведут массовые сокращения. На протяжении нескольких месяцев перед столкновением рабочие фактически сами управляли комбинатом, назначив собственную администрацию. И управляли эффективно — повысилась рентабельность, начала регулярно выплачиваться зарплата, ликвидированы были долги (в том числе и по налоговым сборам). Но именно успех рабочего самоуправления ускорил конфликт — ценность предприятия резко возрасла. После решения арбитражного суда власти отправили на завод спецподразделение «Тайфун», попытавшееся взять предприятие штурмом. Рабочие сопротивлялись. Началась настоящая рукопашная схватка, и спецназ открыл по толпе огонь на поражение. Несколько человек были ранены, но рабочие не отступили. В результате спецназ вынужден был забаррикадироваться в заводской столовой, захватив семерых заложников. Теперь служители закона требовали только одного — чтобы их выпустили с территории комбината живыми. Что и было обеспечено после длительных переговоров.
По словам газеты «Сегодня», схватка в Выборге «опрокинула все прежние представления» о трудовом конфликте, а судебные власти вынуждены были смириться с унизительным поражением, подписав «акт о невозможности исполнения решения суда»43). Еще более категорична была деловая газета «Ведомости»: «Рабочие, загнанные в угол или сами себя туда загнавшие, способны не только перекрывать железнодорожные пути и брать директоров в заложники, они могут попробовать управлять предприятием. И не только Выборгским ЦБК...»44).
«Рельсовая война» 1998 г. и побоище в Выборге в 1999 г. показали, что времена меняются, а сопротивление трудящихся властям и собственникам может быть эффективным. Однако до настоящего перелома далеко. Радикальное преобразование общества невозможно без массовой самоорганизации трудящихся. В этом плане российское общество все еще не в состоянии решить собственные проблемы.
Начало 90-х гг. было для левых в России, как и во многих других странах, временем больших надежд и больших разочарований. После 1989 социалисты верили, что начинающаяся новая эпоха породит новое левое движение, свободное от пороков старых партий, динамичное и жизнеспособное. Социал-демократы ожидали, что традиционная приверженность масс ценностям социальной справедливости в сочетании со всеобщим стремлением к капитализму превратит именно их в ведущую политическую силу. Наконец, ортодоксальные коммунисты были убеждены, что столкнувшись с ужасами капитализма, рабочий класс осознает свои ошибки и немедленно поднимется на борьбу. Последовавшие события опрокинули надежды и левых, и правых. Несмотря на перманентный кризис постсоветской России, нового подъема левого движения не было.
После распада Советского Союза в России действовало несколько левых организаций, зародившихся в среде молодежных неформальных движений. Идеологический спектр их был довольно широк — от сверх-революционных марксистов, до поклонников шведской социал-демократии. На крайне левом фланге заметны были Конфедерация Анархо-синдикалистов (КАС), вышедшая из студенческого клуба «Община», и Марксистская Рабочая Партия — Партия Диктатуры Пролетариата (МРП-ПДП). Более умеренные социалисты и марксисты, которых не устраивали догматические установки МРП-ПДП, нашли себе место в рядах Социалистической партии. Правее всех стояла Социал-демократическая партия Российской Федерации. Эта организация была весьма разношерстной, включая в себя многочисленные фракции и группы, фактически дублирующие весь левый спектр, но руководство ею, за исключением нескольких месяцев 1993 г., постоянно оставалось в руках правых.
Левые партии вобрали в себя очень большую часть актива неформальных объединений «перестроечной эпохи» 1986-90 гг. Не следует забывать, что всевозможные «экологические союзы», «народные фронты» и публичные дискуссионные клубы, предшествовавшие появлению настоящих политических организаций, были в большинстве своем левыми. Лозунгом неформального движения была не рыночная экономика, а участие общества в принятии решений. «Произошло смещение акцентов — от оборонительной самоорганизации к творческому участию в происходящих процессах, от пассивной реакции на события — к активному ведению кампаний», — отмечают исследователи. Сторонники неформальных групп в те годы «прежде всего исходили из не-экономических, моральных критериев»1). Участники экологического движения заявляли в своем манифесте, что для них «недопустимо превращение этой работы в модное развлечение, политическую приманку или средство наживы»2).
Если для некоторых участников подобных движений левизна была не более, чем маскировкой «переходного периода», то большинство активистов относилось к провозглашаемым идеям совершенно серьезно, что и предопределило их последующую эволюцию — в октябре 1993 г. основная масса бывших московских неформалов вновь встретилась на баррикадах, защищая парламент.
Тем более велико было разочарование активистов 80-х гг., когда обнаружилось, что в изменившихся условиях 90-х гг., не имея доступа к телевидению и прессе, без денег, помещений и платного аппарата, из реальной политической силы они за считанные месяцы превращались в изолированные и недееспособные группы.
Слабы оказались не только левые партии. Все организации партийного типа оказались в «новой России» нежизнеспособными. И это было закономерно. Вопреки широко распространенному предрассудку, партии вовсе не являются ровесниками парламентаризма и демократии. Слово «партия» употреблялось еще в древнем Риме, но современная многопартийность возникла лишь в самом конце XIX века. Ранее парламенты, как и в сегодняшней России, состояли преимущественно из элитных фракций и «независимых» политиков, получавших свои мандаты благодаря большим деньгам или способности контролировать ситуацию на местах. Парламентские группировки прекрасно обходились без связи с массами, зато, даже находясь в оппозиции, поддерживали связь с властью.
«Плюрализм элит» позволял капитализму первоначального накопления сохранять либеральные институты власти, одновременно не допуская участия масс в политике. Взаимодействие жесткой и авторитарной структуры исполнительной власти с парламентской элитой — вот рецепт идеального олигархического правления, характерного для «чистых» форм либерально-рыночного капитализма XIX века.
Именно эту систему с 1990 г. сознательно и целенаправленно пытались воссоздать российские реформаторы. Формирование либерально-авторитарного режима идеально соответствовало как целям русской коррумпированной бюрократии, стремившейся завладеть бывшей общенародной собственностью, так и интересам западных элит, которые были заинтересованы в жесткой и твердой власти, способной подавить любое сопротивление народа реформам, но не хотели нести ответственность за поддержку «эксцессов» открытой диктатуры латиноамериканского типа. Наконец, это соответствовало русским традициям. Зародыши либеральных институтов всегда существовали в составе русского авторитарного государства, будь то эпоха царизма или поздняя советская эпоха. Но эти институты и отношения были не более чем дополнением к системе, которая никогда не была демократической.
Массовые партии сыграли в Европе огромную роль именно потому, что сумели подорвать принципы либерального порядка и вынудили правящие круги ограничить свою свободу и свои права в угоду требованиям масс. Эти партии появились в эпоху, когда ценности либерального капитализма были поставлены под сомнение. Первые массовые партии современного типа возникли в большинстве стран именно на основе рабочих организаций или мелкобуржуазных «народных» движений.
Массовые партии возникают тогда, когда значительная часть народа окончательно осознает: «элитные» политики, заседающие в парламентах, являются не представителями избирателей, а их злейшими врагами. Партии должны, перефразируя Ленина, дать возможность «кухарке» (т. е. непрофессионалу, обычному человеку) управлять государством, участвуя в повседневной работе политической организации, контролировать политиков «снизу», влиять на их решения, требовать отчета, смещать их. Отличие партийной политики от парламентской в том и состоит, что взаимозависимость между «кухаркой» и «государственными мужами» здесь не ограничивается одноразовым опусканием бюллетеней в урну для голосования.
Антиэлитарная, а следовательно — антилиберальная природа политических партий хорошо известна. И не удивительно, что партии сыграли огромную роль не только в переходе от парламентской олигархии к современной демократии, но и в становлении тоталитарных режимов. Формирование партий было составной частью «восстания масс».
Для правящих элит создание массовых партий всегда было вынужденным ответом на давление «слева и снизу». Для плюрализма верхов парламентских фракций, различных клубов и бюрократических группировок было вполне достаточно. Они уже у власти, и чем меньше приходится отчитываться за свои действия, чем меньше участвует «посторонних» людей в принятии решений — тем лучше. Вот почему, несмотря на все разговоры о создании в России «демократической» или «президентской» партии, никто этой партии, находясь у власти, так и не создал и создавать не собирался. Для проведения приватизации и дележа собственности мог бы еще пригодиться парламент, если бы он послушно принимал законы, закрепляющие «священные права» новых собственников. Но партии были не нужны.
Разговоры о партиях были среди сторонников «либеральных реформ» не более чем данью западным стереотипам. Не случайно группа Егора Гайдара попыталась создать партию лишь в 1994 г., когда эти люди почувствовали, что их оттесняют от рычагов реальной власти.
Иное дело — социалисты. Для любого социалистического проекта именно партия, как механизм связи «политиков» и «масс» является ключевым вопросом. Не случайно все размежевания и переломы в истории социалистического движения сопровождались изменением подхода к партии (именно по этому вопросу раскололись в 1903 г. большевики и меньшевики, а в 60-е гг. эти же проблемы играли не меньшую роль в размежевании между коммунистами, социал-демократами и «новыми левыми» на Западе).
В России социалисты, социал-демократы и коммунисты, недовольные порядками, царившими в КПСС, стремились к созданию партии задолго до того, как многопартийность была официально разрешена. Организация партии считалась более важным делом, нежели борьба за должности и мандаты, которой увлеченно занималось большинство «демократов». Характерно, что в 1990 г. большинство лидеров и активистов левых не стало баллотироваться в народные депутаты России. Некоторые стали депутатами и городских, и районных Советов, надеясь, что это поможет объединить своих сторонников на местах.
Однако в сложившихся условиях ни Социал-демократическая, ни Социалистическая партии не смогли стать массовыми. Социал-демократы пытались идти в фарватере президентской команды, все больше лишаясь собственного лица. А когда в 1993 г. левое крыло партии выступило против политики приватизации, разгона Советов и сверхпрезидентской конституции, в партии произошел раскол, поразительно точно повторивший все параметры «классического» раскола РСДРП в 1903 г. К концу 90-х параллельно существовало сразу несколько социал-демократий, которые продолжали размежевываться и раскалываться подобно левацким сектам на Западе.
Что касается Социалистической партии, то она с момента своего создания вела борьбу на два фронта — против «старой и новой номенклатуры». В результате социалистам был плотно закрыт доступ к любым средствам массовой информации. Эфир был заполнен пропагандой приватизации, а газеты доказывали, что нужно либо все поделить, либо все оставить по-старому, и никто не дал слова людям, предлагавшим обсудить иные варианты. Все мрачные прогнозы, сделанные социалистами в 1989-91 гг., подтвердились (документы социалистов того времени читаются сегодня как «воспоминания о будущем»). Но самим социалистам от этого лучше не стало.
Разумеется, неудачи социалистов и социал-демократов объясняются не только их политическими ошибками или бойкотом в средствах массовой информации. На протяжении 1989-93 гг. в России потерпело поражение гражданское общество. В конце 80-х рост неформальных объединений и массовое участие людей в «малой политике», когда темой дискуссии становилось строительство очистных сооружений, вырубка парков или отвод земли под детскую площадку, свидетельствовали о возникновении у нас гражданского общества. Эти объединения были единственно органичными, выросшими снизу без подсказки телевидения, пропагандистских кампаний и вмешательства армии платных чиновников. История 1989-91 гг. обычно рассматривается как история борьбы за власть «демократов» и «коммунистов», но есть и вторая история тех лет: история борьбы бюрократических «элит» за контроль над массовыми движениями. Победа любой из соперничающих сил означала конец гражданского общества. С 1990 г. по мере продвижения «демократов» к реальной власти, слабеют и отмирают народные инициативы. Вместе с ними терпят неудачу и попытки создания «снизу» широкой левой партии.
В этом смысле неудача социалистов символична. Она демонстрирует неудачу демократического процесса в России. Трагизм ситуации в том, что на протяжении всего периода 1989-94 гг., при всех разговорах о «переходе к демократии», базовые условия для демократического развития не только не укреплялись, а наоборот, разрушались. Там, где нет самоорганизации граждан, парламентаризм оборачивается фарсом, выборы — соревнованием коррумпированных властолюбцев, законы — произволом законодателей.
В условиях распада гражданского общества традиционалистские идеи оказывались особенно притягательными. После ликвидации КПСС возникло несколько новых коммунистических организаций, стремившихся либо «вернуться к истокам», либо, напротив, выработать современную доктрину, но все они апеллировали преимущественно к старым членам партии.
Особое положение занимала Социалистическая партия трудящихся (СПТ). После разгона и запрета компартии в 1991 г. эта организация претендовала на роль ее официального наследника. Численность партии достигла 80 тыс. человек, главным образом, за счет бывших коммунистов. Взяв первоначально на вооружение проект программы КПСС, который был подготовлен, но так и не принят при Горбачеве, руководство партии пытались повторить путь восточноевропейских коммунистов, создавших социал-демократические партии на базе старых структур. Лидером СПТ стала Людмила Вартазарова, принадлежавшая к числу людей, выдвинувшихся в аппарате КПСС в последние годы перестройки, но среди идеологов партии был и знаменитый диссидент Рой Медведев.
Идеологически СПТ так и не смогла найти собственного лица, однако на первых порах имела важное стратегическое преимущество, поскольку выступала в качестве своего рода моста между умеренной частью коммунистов и некоммунистическими левыми. СПТ обладала определенными материальными ресурсами. Хотя, в отличие от бывших «неформалов», члены СПТ были не очень активны, партия обладала работоспособным аппаратом. Вокруг СПТ мог сложиться широкий блок левых сил. Первый шаг в этом направлении был сделан осенью 1992 г., когда состоялся Конгресс демократических левых сил. Однако развития эта инициатива не получила из-за попыток руководства СПТ подчинить участников Конгресса.
Претензии СПТ на доминирующую роль в левом лагере были подкреплены тем, что ни одна другая организация на тот момент не обладала полноценной партийной бюрократией. Но это же предопределило и неудачу СПТ. Сделав ставку на аппаратные методы работы, лидеры СПТ не смогли предложить своим партнерам никакой четкой стратегической перспективы. Сама СПТ постоянно колебалась — от готовности сотрудничать с «умеренными силами» в правительстве, до блокирования с националистами, казаками и монархистами из «Союза Возрождения». Поскольку другие левые категорически отказывались повторять подобные политические зигзаги, напряжение между этой партией и всеми остальными левыми непрерывно возрастало, пока СПТ не оказалась в полной изоляции.
Положение усугубилось соперничеством с коммунистами. После того, как Конституционный суд России разрешил воссоздание компартии «снизу», туда стали уходить целые организации СПТ. Не решаясь заявить открыто ни о размежевании с коммунистами, ни об объединении с ними, лидеры СПТ заняли двусмысленную позицию: участвовать в восстановлении компартии, но не входить в нее. Это предопределило развал низовых организаций СПТ.
Совершая одну ошибку за другой, лидеры партии постоянно повторяли, что их политика была на каждом этапе единственно правильной и единственно возможной, отказываясь даже обсуждать причины своих неудач. Результаты такой политики не могли не сказаться. За 2 года партия превратилась из серьезной политической силы в малоактивную группу, утратившую всякое влияние на ход событий в стране. В 1995 г. лидер СПТ Людмила Вартазарова вошла в руководство Конгресса Русских Общин, который даже при самом богатом воображении невозможно представить себе в качестве левой организации. Фактически это означало конец СПТ в качестве самостоятельной левой партии.
Наиболее серьезной попыткой новых левых создать массовую политическую организацию был проект Партии Труда. Идея партии «лейбористского типа» дискутировалась еще в 1989-90 гг., причем зачастую ее сторонники вдохновлялись не британским или канадским опытом, а успехами бразильской Партии Трудящихся. Легко, однако, догадаться, что для реализации подобной концепции недоставало малого: политически активных профсоюзов.
В 1991 г. Социалистическая партия, объединившись с частью КАСа и группой «Марксизм XXI», ранее действовавшей в составе КПСС, преобразовалась в Партию Труда. Новая партия объединила несколько идеологических течений — от социал-демократов до революционных марксистов, но различия между идеологическими платформами внутри ПТ были не так важны, как разнообразие взглядов по вопросам текущей политики. В отличие от соцпартии 1990-91 гг., ПТ была тесно связана с традиционными профсоюзами и стремилась стать политическим выразителем их интересов, однако внутри профсоюзного движения не было единства по вопросу о том, нужна ли вообще такая партия.
По мере того, как социальные издержки реформ становились все более очевидными, ФНПР радикализировалась. Начав с «критической поддержки» правительства России, федерация постепенно превратилась в его жесткого критика. Стремясь покончить с господством коммунистической идеологии в профдвижении, лидеры ФНПР постоянно подчеркивали, что профсоюзы должны дистанцироваться от политических партий, но обострившийся конфликт с правительством показал, что остаться вне политики не удастся.
Быстрее всего это поняли в Московской Федерации профсоюзов, возглавлявшейся тогда Михаилом Шмаковым. Лидеры МФП стремились как можно быстрее порвать с прошлым «официальных» профсоюзов. Они принесли с собой новый стиль и новые идеи. Именно Шмаков первым в профсоюзном движении России пошел на диалог с молодыми радикалами из неформальных организаций. Левые активисты, еще недавно яростно нападавшие на «старую профсоюзную бюрократию», оказались в числе ее консультантов. Оптимисты надеялись, что новые люди и идеи преобразуют старую структуру, а пессимисты предрекали, что структура все это «переварит», развратит и интегрирует левых. Опыт последующих двух лет показал, что в известном смысле сбылись оба предсказания. Структуры менялись, но менялись и люди.
Одним из первых перешел на работу в профсоюзы Андрей Исаев — бывший лидер московских анархистов, идеолог КАС и организатор первых оппозиционных митингов 1987-88 гг. Сменив красно-черное знамя на кресло главного редактора профсоюзной газеты «Солидарность», он за несколько месяцев превратил ее из скучного ведомственного листка в живое и оригинальное издание. Привлечение в «Солидарность» молодых и талантливых авторов — представителей «неортодоксальной левой» — сделало эту газету в первой половине 1992 г. заметным органом оппозиции, который квалифицированно освещал не только профсоюзные вопросы, но и вопросы экономики, политики, культуры, международной жизни. Тираж вырос с 5 тыс. в августе 1991 до 25-30 тыс. в 1993 г., среди ее читателей оказались не только профсоюзные функционеры и активисты, но и молодая интеллигенция. Публиковаться в «Солидарности» стало для левых престижным, несмотря на то, что МФП финансово третировала газету, тираж газеты, случалось, падал с 20 тыс. до 5 (из-за отсутствия финансирования), и главному редактору приходилось для поддержания газеты «на плаву» продавать часть редакционного оборудования или брать займы в банках на собственное имя. Сотрудники газеты работали «за идею», довольствуясь нищенской зарплатой. Однако среди ее авторов были журналисты, параллельно работавшие на «Независимую газету», «Правду» и т. д.
В то же время ФНПР, формально располагавшая двумя национальными газетами («Труд» и «Рабочая трибуна»), все в большей степени утрачивала контроль над ними. Газеты превращались из профсоюзных в «издания для домашнего чтения». А «Труд», поставивший в СССР рекорд тиража ежедневной газеты (в 1989-1990 гг. тираж «Труда» доходил до 20 млн экземпляров), практически не подчинялся ФНПР и игнорировал профсоюзную тематику. «Рабочая трибуна», ставшая совместным изданием профсоюзов и директорского корпуса, несмотря на сугубо «пролетарское» название, была рупором директоров. Несмотря на совпадение интересов между профсоюзами и «красными директорами», это вызывало недовольство у части профсоюзных работников.
Обосновывая позицию профсоюзов, Исаев выдвинул тезис о необходимости «левого консерватизма». Анализируя последствия неолиберальных реформ в России и Англии, бывший идеолог анархизма пришел к выводу, что левые уже не могут быть революционной силой. «Крушение системы “государственного коммунизма" и коммунистического движения с одной стороны, и победоносное шествие неолиберализма, разрушающего социальные гарантии и принципы общественной солидарности во имя эффективности индустриального производства, — привели к тому, что “левые” во всем мире (а не только в России и Англии) оказались в роли консерваторов, защищающих островки социализма, давно уже ставшие частью мировой цивилизации.
Роль консерваторов для “левых” вынужденная. Она связана с оборонительной позицией, которую “левые” занимают. Наступать им некуда, ибо собственные общественные идеалы оказались дискредитированы: государство в роли регулятора всех процессов жизни оказалось не слишком эффективным; а прожекты анархистов, “новых левых”, зеленых, так и остались пока экзотикой.
Но “левые” ценности — социальная защищенность людей, общественный сектор экономики, свободный труд -- не только осуществились во множестве общественных институтов, но и стали частью мировой культуры. Как и подобает консерваторам, левые встали на защиту культурных ценностей от технократического подхода новых “прогрессистов”»3).
На протяжении 90-х гг. стремление соединить социалистическую идеологию и консервативные ценности все больше овладевало левыми на территории бывшего Советского Союза. Владимир Шилов на страницах «Свободной мысли» писал про «широкий спектр сил, которые можно отнести к социалистическому реформистскому консерватизму», подчеркивая, что консервативные ценности должны «присутствовать в обществе не менее сильно, чем либеральные ценности свободы и самовыражения»4). Идеология «левого консерватизма» вполне устраивала профсоюзные верхи и до известной степени была созвучна настроениям масс. Однако выразителем «левого консерватизма» в российской политике стали не профсоюзы, а восстановленная компартия. Профсоюзы были слишком связаны с государством и директорским корпусом, а потому были не в силах выработать собственную идеологию. Коммунисты в своем консерватизме были гораздо честнее и последовательнее. Но сама по себе идеология «левого консерватизма», сводившаяся к минималистским и оборонительным требованиям, в конечном счете обрекала движение на неудачу.
В условиях России 90-х гг. задача «сохранения завоеванного» все более уступала место задаче нового радикального преобразования. Режим Ельцина быстро разрушил не только «социальные завоевания трудящихся», но подорвал и элементарные основы цивилизованной жизни для большинства населения. Следовательно, все предстояло создавать заново. Концепция «левого консерватизма» должна была логически перерасти в стратегию «социального реванша трудящихся».
Радикализация профсоюзов однозначно толкала их в оппозиционный лагерь и тесно связывала их судьбу с судьбой русских левых. Но сверхинерционная профсоюзная система постоянно отставала от развития событий. Пытаясь наверстать это отставание, лидеры ФНПР выступали с жесткими заявлениями, но не могли подкрепить угрозы действиями. И не потому, что рядовые члены профсоюзов их не поддерживали — требования профсоюзов отражали настроения большинства их членов, что подтверждается не только множеством резолюций заводских и цеховых собраний, но и социологическими опросами. Просто неэффективная бюрократия ФНПР была не способна организовать массы, а тем более вести их за собой.
Лидер ФНПР Игорь Клочков и его окружение сначала высказались в поддержку центристского «Гражданского Союза», а затем стали все более склоняться к Партии Труда. Однако ПТ была слаба, а в ФНПР не было решимости всерьез взяться за создание политической организации. Лишь аграрный профсоюз принял твердое решение и начал действовать самостоятельно. В результате Аграрная Партия России заняла четвертое место на выборах 1993 г.
Переворот сентября - октября 1993 г. был не только поражением оппозиционных сил, но и началом острого кризиса ФНПР, который не мог не затронуть Партию Труда и других левых, связанных с «лейбористским проектом». После расстрела Белого дома перепуганные руководители федерации вынудили своего лидера подать в отставку. В октябре 1993 был созван чрезвычайный съезд. Председателем ФНПР стал Шмаков. Он оказался у руля организации, раздираемой противоречиями, потерявшей перспективу и веру в себя. Сам Шмаков уже не был похож на задиристого радикала, каким он был в конце 80-х.
В течение лета — осени 1992 г., пока руководство ФНПР медленно левело, руководство Московских профсоюзов правело. После ухода с поста мэра столицы скандально известного профессора Гавриила Попова и замены его профессиональным администратором Юрием Лужковым, профсоюзы все более становились частью городской системы управления. Впоследствии эта тенденция получила своеобразное «материальное» воплощение: в 1994 г. руководство МФП разместилось в здании Московской мэрии. Такой поворот стал возможен благодаря улучшению социальной ситуации в столице. Высокооплачиваемые трудящиеся в Москве становились все более умеренными, в то время как в провинции быстро нарастало недовольство.
По мнению нового руководства ФНПР время забастовок и баррикад кончилось. Газета «Солидарность» начала отстаивать идеи «социал-демократии с русской спецификой», более радикальные авторы понемногу покинули ее. Она стала утрачивать оригинальный стиль, некогда обеспечивший ее успех. Газета скучнела, в редакции начались раздоры. Кульминацией кризиса стала попытка группы сотрудников газеты создать независимый профсоюз. Проявив неожиданную твердость, руководство газеты железной рукой подавило бунт. Обе стороны в этом конфликте показали себя не самым лучшим образом: и те, и другие давно утратили первоначальный идеализм и чувство солидарности. Радикальный задор 80-х гг. уступал место стремлению к респектабельности. Издание понемногу возвращалось к тому состоянию, в котором оно находилось до прихода Исаева. Тираж опять упал до 5 тыс., распространители-добровольцы разбежались, газета окончательно исчезла с улиц и предприятий, став чтением для профсоюзной бюрократии.
Большинство активистов ПТ уже не скрывало своего разочарования политикой Шмакова. Отчужденность усилилась после того, как на II съезде ПТ председателем партии был избран депутат Совета Федерации Олег Смолин, известный своей независимостью и твердостью. В мае 1994 г. Олег Смолин в присутствии Шмакова, выступая перед профсоюзным активом своего родного города Омска, заявил, что если политика ФНПР не изменится, придется начинать борьбу за смену руководства профсоюзов. Конфликт, назревавший в течение нескольких месяцев, вырвался на поверхность.
В то время как лидеры традиционных профсоюзов старались быть респектабельными и осторожными, стремительный рост забастовочного движения весной 1994 г. показал, что массы, несмотря на слабую способность к самоорганизации, не желают и пассивно мириться со своей участью. Как бы ни призывало руководство ФНПР к умеренности, низовые профсоюзные структуры, реагируя на требования своих членов, все чаще выступали с политическими требованиями. Чем больше пытались лидеры профсоюзов успокоить людей, тем больше недовольство оборачивалось против них самих.
На декабрьских 1993 г. выборах руководство ФНПР не выступило отдельным профсоюзным списком и отказалось поддерживать какой-либо список. На практике это вылилось в поддержку профсоюзными структурами на местах и отраслевыми профсоюзами различных избирательных блоков, к которым они тяготели в силу корпоративных связей, в первую очередь — «Гражданского союза». Но «Гражданский союз» потерпел на выборах сокрушительное поражение. Более успешно действовал профсоюз работников агропромышленного комплекса, который поддержал Аграрную партию России (АПР) и провел в Государственную Думу трех своих представителей (включая Председателя ЦК профсоюза А. Давыдова). По списку АПР прошел и свергнутый лидер ФНПР Игорь Клочков. Поскольку АПР по сути была «аграрным сектором КПРФ», такая позиция Агропрофсоюза выглядела как демонстрация оппозиционности руководству ФНПР во главе со Шмаковым.
Декабрьские выборы символизировали разрыв «команды Шмакова» с Партией Труда. Как и многие другие оппозиционные организации, Партия Труда выборы бойкотировала. Однако она не смогла стать серьезной силой внепарламентской оппозиции. К началу 1994 она окончательно распалась. Часть активистов партии продолжала группироваться вокруг журнала «Альтернативы» и в группе поддержки Олега Смолина, избранного в 1995 г. в Государственную Думу.
Такой финал был огорчительным, но закономерным. Крах неформального движения и резкое изменение «правил игры» в 1991-92 гг. не давали возможности для успешной работы по созданию партийных структур. Не имея собственных организационных ресурсов, радикальные левые оказалась заложниками профсоюзной бюрократии. К тому же социальная база «новых левых», пытавшихся выразить настроения наиболее модернизированных слоев трудящихся в крупных городах, оказалась существенно уже, чем у традиционалистов, которые на какое-то время оказались единственной серьезной левой оппозицией.
Работа центральных ФНПР структур была надолго парализована борьбой между «людьми Клочкова» и «людьми Шмакова» за кресла и кабинеты. В конце концов «команда Шмакова» в целом одолела «команду Клочкова», изгнав из аппарата большое количество старых сотрудников. В ряде случаев этот процесс сопровождался громкими скандалами и даже судебными разбирательствами. Вместе со «старыми кадрами» из аппарата выбыли и «новые левые» — кроме экс-анархиста Андрея Исаева, прекрасно вжившегося в роль профсоюзного начальника.
Парламентские и президентские выборы 1995 и 1996 гг. дали профсоюзным верхам новый шанс заявить о себе. Нельзя упрекнуть руководство ФНПР в том, что оно не готовилось к выборам. Но из-за собственной непоследовательности ФНПР вынуждена была каждый раз отказываться от достигнутого и начинать все сначала. В 1994 г. велись переговоры с социал-демократическими группами о создании «Союза Труда», но руководство ФНПР так и не сумело принять решение. В 1995 г. Шмаков предпринял новую попытку создать политическое объединение вокруг профсоюзов. 17 февраля 1995 г. Исполком Генсовета ФНПР проголосовал за создание движения «Профсоюзы России — на выборы». По существу речь шла о попытке консолидировать профсоюзную элиту. Учреждая профсоюзный избирательный список, лидеры ФНПР пытались предотвратить «растаскивание» членских организаций по разным блокам. Сохранить единство, однако, было невозможно. Независимый профсоюз угольщиков создал собственную организацию «Шахтеры России», которая получила поддержку администрации отрасли. Аналогичным образом занялись формированием отраслевого списка и профсоюзы автодорожников и даже работников коммунального хозяйства. Профсоюз агропромышленного комплекса сохранил верность АПР, что не удивительно, если учесть, что структуры партии на две трети совпадали со структурами профсоюза. Ряд территориальных профсоюзных федераций были представлены в списке Конгресса Русских Общин. Исполком ФНПР вынужден был принять решение о том, что на местах профсоюзы имеют право самостоятельно выбирать себе партнеров.
Страх перед усилением влияния компартии стал одним из главных мотивов, которыми руководствовалась «профсоюзная элита», принимая свои дальнейшие решения. Но вместо того, чтобы противопоставить противоречивой политике КПРФ собственную — более компетентную и последовательную, а потому и более отвечающую настроениям масс, профсоюзное руководство больше заботилось о том, чтобы продемонстрировать свою «умеренность» правительству. ФНПР образовала избирательный блок «Профсоюзы и промышленники России — Союз труда», объединившись с Российским союзом промышленников и предпринимателей и Объединенной Промышленной партией. Первоначально велись переговоры со спикером Государственной Думы Иваном Рыбкиным, которому Ельцин поручил создать проправительственный «левый» блок. Переговоры сорвались из-за несогласия по поводу количества профсоюзных работников в списке. Хотя участники «Союза труда» в декабре 1995 г. критиковали Ивана Рыбкина за недостаточную левизну и оппозиционность, год спустя и Рыбкин, и РСПП, и лидеры московских профсоюзов единодушно поддержали переизбрание Ельцина на пост президента.
Избирательная компания «Союза труда» была впечатляюще провалена. Для целей предвыборной борьбы продали часть профсоюзного имущества (санатории и профилактории), причем расходование денег от этих продаж не контролировалось. Профсоюзные социологи публиковали «результаты опросов», из которых следовало, что 43,3% членов профсоюзов (которые все еще составляли большинство работающего населения страны) твердо решили поддержать блок «Союз труда», а еще 37,9% колеблются, но могут поддержать в принципе, или лишь 9,4% будут голосовать за другие партийные списки. Результат оказался прямо противоположен предсказаниям. Блок «Профсоюзы и промышленники России — Союз труда» получил на выборах лишь 1,55% голосов. Это впечатляющее поражение, если учесть, что в ФНПР состояло 46 млн человек, а всего в выборах 1995 г. приняло участие 69 млн избирателей.
Многие ожидали, что поражение на выборах станет началом перемен в профсоюзах, но никто в ФНПР, несмотря на остроту внутренних разногласий, не осмелился «раскачивать лодку». Руководство федерации заявило: «поражения в декабре 1995 г. не было!»5). В то же время неудача на выборах была использована для инициирования кампании по ужесточению централизма в структуре ФНПР и, в первую очередь, по переподчинению всех финансов профсоюзов центральному аппарату в Москве. Исполкомом ФНПР была принята резолюция о профсоюзном единстве, резко ограничивавшая права членских организаций. 14 марта 1996 г. Генеральный совет ФНПР поддержал резолюцию 77 голосами против 21. Одновременно было решено преобразовать движение «Профсоюзы России — на выборы» в политическое движение «Союз труда». Председателем союза вместо Шмакова стал первый зампред ФНПР Вячеслав Гончаров. В последующие месяцы «Союз труда» не проявил особой активности, что вполне понятно: приближались президентские выборы, а лидеры ФНПР не решались ни выступать против Ельцина, ни открыто заявить о союзе с ним.
Шмаков торжествовал. Хотя внутренняя оппозиция не решилась на серьезную борьбу, лидеры ФНПР предупреждали, что всякое инакомыслие будет жестко наказываться. «Кто поднял меч раскола, тот должен знать, что от этого меча погибнет его собственное профобъединение»6). В декабре 1996 г. прошел III съезд ФНПР, укрепивший позиции руководства. Одновременно усилился выход трудящихся из «традиционных» профсоюзов.
Тем временем «альтернативные» профсоюзы разделились на несколько группировок. В 1995 г. некоторые объединения заявили о неучастии в выборах. Лидер НПГ Александр Сергеев вошел в «Блок Ивана Рыбкина». Учитывая прошлое НПГ, это свидетельствует о резком полевении профсоюза. До сих пор НПГ рассматривался не просто как проельцинский, но и как «либеральный профсоюз». СОЦПРОФ поддержал на выборах блок В. Полеванова «За Родину!».
Выборы 1995 г. стали и исторической победой партий над профсоюзами. Несмотря на свое болезненное становление, политические партии оказались способны выразить настроения общества гораздо лучше, нежели сохранившиеся от прошлого профсоюзные организации. Выборы также показали, что корпоративизм, остававшийся социальной реальностью постсоветского общества, не стал в нем господствующим политическим фактором.
Неудача профсоюзов на парламентских выборах 1995 г. предопределила их низкую активность в ходе выборов президентских. Региональные структуры ФНПР, поддержавшие в 1995 г. КРО, были деморализованы, и активной работы в пользу Александра Лебедя не вели. Положение для них усугублялось тем, что профсоюзное крыло КРО было ориентировано, скорее, на Юрия Скокова, нежели на Лебедя. После раскола между ними, профсоюзные функционеры оказались фактически вне игры.
Сторонники компартии в ФНПР не проявили большой активности, а партия не демонстрировала большой заинтересованности в профсоюзах. Серьезную работу с профсоюзами вела лишь администрация президента Ельцина. В результате «альтернативные» профсоюзы неофициальным порядком рекомендовали своим членам голосовать за действующую власть, одновременно избегая прямых заявлений о ее поддержке — слишком хорошо было понятно, что проблемы зарплаты и социального кризиса эта власть решить не может. Руководство ФНПР также предпочло не делать официальных заявлений, но и его симпатии были полностью на стороне действующей власти. С этой властью ФНПР все прочнее связывал механизм «социального партнерства», постепенно превращавшийся в новую версию коммунистических «приводных ремней», упроченную «круговой порукой» коррупции.
«Союз труда» потребовал от всех кандидатов подписать заявление о признании ряда общих условий и требований. Ни один из кандидатов не удосужился не только подписать обязательства, предложенные профсоюзами, но даже формально ответить на их предложения.
Не решаясь открыто поддержать Ельцина, лидеры ФНПР сделали это через МФП. В 1996 г. впервые с советского времени первомайский митинг в Москве из митинга протеста и солидарности превратился в митинг в поддержку городского и российского начальства. Однако в рядах самого начальства вскоре наметился раскол. Мэрия Москвы поссорилась с Кремлем, а Юрий Лужков стал все более открыто заявлять о своих претензиях на кресло президента. Руководствуясь привычными корпоративными связями, «команда Шмакова» поддержала Лужкова, с которым сложились тесные отношения. В очередной раз перечеркнув собственные организационные усилия, профсоюзные начальники присоединили «Союз труда» к движению Юрия Лужкова «Отечество». И опять просчитались: Кремль оказался сильнее московской мэрии.
Попробовав прелестей реформ, рядовые избиратели с ностальгией вспоминают о гораздо более благополучной жизни при «коммунистическом режиме». К тому же демократические свободы были введены во многих странах бывшего советского блока еще под властью коммунистических партий. Теперь все больше людей стремилось вернуться назад. Но не в сталинское прошлое, а в то почти идеальное «промежуточное» (или — нормальное) состояние, когда цензуры и слежки уже нет, а приватизация и развал еще не начинались. Реформированные посткоммунистические партии выглядят в подобной ситуации почти идеальным выбором. Но на самом деле, они не имеют ни стратегии, ни желания восстанавливать систему социальных гарантий.
Если в Венгрии, Литве и Польше посткоммунистические партии и не предложили обществу реальной альтернативы, они хотя бы оказались в состоянии использовать перемены в настроениях избирателей и вернуться к власти на гребне «левой волны». Правда, с приходом «левых» правительств в жизни большинства населения ничего не менялось, а потому долго удержаться у власти посткоммунистические партии не смогли. В то же время вместе с «обновленной» партбюрократией в парламент неизменно попадало хотя бы небольшое число левых активистов, готовых выдвигать более радикальные требования. В России же крупнейшей левой силой оставалась Коммунистическая партия Российской Федерации. В отличие от других бывших «братских» партий, КПРФ не смогла ни обновиться, ни расколоться, ни даже сохранить свои традиции. Судьба официальной «левой» оппозиции в Государственной Думе оказалась, несмотря на появление после выборов 1995 «левого парламентского большинства», весьма похожа на судьбу традиционных профсоюзов. А после поражения на президентских выборах 1996 г. эта «оппозиция» все чаще выступала в качестве опоры правительства.
Как справедливо отмечал политолог Павел Кудюкин, КПРФ являет собой «замечательный образчик политического кентавра» — по своей реальной политике она является правонационалистической консервативной партией, выражающей интересы «наиболее заскорузлых слоев бюрократического капитала». Но при этом в своих идеологических построениях она претендует на «левизну» и действительно «привлекает поддержку традиционалистски-левого, а отчасти даже демократически-левого электората (последнего — за отсутствием лучшего)». Став исключительно парламентской, компартия сохранила все черты бюрократической организации и в результате «так и не стала выглядеть цивилизованной оппозицией, но зато оказалась вполне внутрисистемной»7).
Подобные противоречия предопределили зигзаги и виражи «партийной линии». Показательно отношение КПРФ к Сталину. С одной стороны, лидеры партии подтвердили верность решениям XX съезда КПСС и постановлению ЦК КПСС от 30.06.1956 г., осудившим сталинские репрессии. Но с другой стороны, они видели в этих репрессиях «трагические заблуждения и борьбу за власть», одновременно отдавая должное роли Сталина как «великого государственника»8). Объясняя причины крушения коммунистической системы в Советском Союзе, они заявляли, что в КПСС «сложились два крыла, а по сути два течения»9). Одно, плохое, ответственно за бюрократизацию и неэффективность экономики, антидемократическую практику и репрессии. Другое, хорошее, способствовало великим успехам советского народа (индустриализация, победа в войне, развитие образования и социальных гарантий). КПРФ, естественно, является продолжателем традиций хорошего крыла.
Эта концепция «two in one» позволяла КПРФ отмежеваться от прошлого, не осуждая его. Общие ссылки на противоречивость исторического процесса давали возможность удовлетворить сталинистов и антисталинистов, коммунистов-реформаторов и догматиков, одновременно избегая серьезного анализа истории. В результате крайне противоречивыми становились программные установки и практика самой КПРФ. Вопреки риторике, именно в новой партии складывалось два или несколько течений с весьма разными представлениями о перспективах, целях и задачах организации.
Геннадий Зюганов, избранный лидером на восстановительном съезде, пытался соединить умеренную политику в духе польских и венгерских коллег с националистической риторикой, равно отталкивавшей как радикальных левых, так и умеренных избирателей, пугавшихся дружбы Зюганова с русскими шовинистами.
Поворот части коммунистических лидеров к национализму вполне понятен на фоне распада мирового коммунистического движения. Коммунистическая партия в России уже не могла представлять ядро международного политического течения. Об этом открыто заявляли и идеологи КПРФ. Отвечая на вопрос о том, почему из программы партии изъят лозунг «пролетарии всех стран, соединяйтесь!», они писали, что этот лозунг «сегодня не отражает реальную готовность международного рабочего и коммунистического движения к массовой солидарности»10). По правде сказать, во времена Маркса, когда впервые прозвучал лозунг пролетарского единства, практическая готовность к солидарности была еще меньше. Но Маркс и Энгельс исходили из принципиальных позиций, тогда как Зюганов и его окружение — из бюрократических представлений о «реальной политике».
Скорее, идеологи КПРФ могли черпать вдохновение в «русской специфике». Однако успех КПРФ в действительности был предопределен вовсе не особенностями «загадочной русской души», отвергающей буржуазный прогресс, а неудачей неолиберальной модели капитализма. Причем эта неудача оказалась повсеместной, глобальной. Тем самым возникала как раз потребность в совместных действиях левых разных стран, в новом интернационализме. Потребность, которую руководство компартии не могло и не хотело удовлетворить.
Идеологи правого крыла компартии объединились вокруг организации «Духовное Наследие», группировки, которая, по ироничному замечанию журналиста Анатолия Баранова, «получила свое наследие в виде сугубо денежных средств, корни которых произрастают не столько из “золота партии”, сколько из группы московских банков»11). «Духовное наследие» объявило себя наследником «невиданной русской цивилизации»12). По мнению лидера движения Алексея Подберезкина, патриотизм есть «биологический защитный механизм — естественное состояние любого индивида»13). Согласно теории Подберезкина, на основе патриотизма должна произойти консолидация элит, а левая оппозиция должна интегрироваться во власть для того, чтобы предотвратить «стихийный бунт» оголодавшего населения, когда «толпа делает лидеров». В условиях экономического и социального коллапса общества, по мнению Подберезкина, быть радикалом «очень недальновидно»14).
Консолидация элит, в соответствии с представлениями национал-коммунистов, вовсе не должна вести к устранению капитализма. Проблемой является не капитализм, а засилье иностранцев: «Мы спасем частную квартиру от грабителя, а торговую лавку — от рэкетира. Мы защитим коммерческий русский банк от иноземного “Чейз Манхеттен” или “Баварского банка”»15). Если на первых порах альянс Зюганова и Подберезкина мог казаться тактическим, то понемногу начинала вырисовываться новая стратегическая линия. Даже после того, как между КПРФ и «Духовным наследием» произошел разрыв, линия партии не изменилась. Скорее наоборот, она стала еще более националистической. Руководство КПРФ констатировало, что в условиях глобализации «главное — не противоречие между трудом и капиталом», а «более широкое противоречие сил космополитизма и патриотизма»16). В свою очередь космополитизм не сводился идеологами партии к банальному еврейскому заговору, Зюганов и его окружение заговорили о «мировой закулисе», которая, вдохновляясь идеями «мондиализма», строит козни против России уже на протяжении нескольких столетий. И еврейско-масонский заговор, и большевистский «экстремизм» (воплощенный, прежде всего, в Троцком) и неолиберальные преобразования — все это не более, чем различные проявления подрывной работы «мировой закулисы».
И все же политика Зюганова и Подберезкина сталкивалась с той же проблемой, что и «новый реализм» в Западной Европе. Левые могут получить маленький кусочек власти, но в условиях, когда система не работает, компромисс с правящими кругами не породит сколько-нибудь серьезных социальных реформ. Для этого нет ресурсов. Старые элиты не пойдут на жертвы, особенно если оппозиция не представляет реальной угрозы. В итоге «левые», оказавшиеся у власти или, скорее, «при власти», вынуждены продолжать курс правых. Отличие русского «реализма» от английского или французского состояло лишь в том, что здесь «реалистический» курс левой оппозиции не только объективно способствовал росту фашиствующего национализма, но и был с ним органически связан.
Идеологическая линия Зюганова находилась в явном противоречии не только с задачами объединения левых, но и с историческими традициями самой компартии. Фактически лидер КПРФ признал это, когда называл в качестве своих теоретических источников труды «представителей так называемого “консервативно-охранительного” лагеря Н. Я. Данилевского и К. Н. Леонтьева», а также Вл. Соловьева, Н. Бердяева, С. Булгакова и других религиозных мыслителей рубежа веков17). Наряду с русскими дореволюционными источниками своей идеологии, Зюганов называет и ряд западных. Первым из них является О. Шпенглер. Но не только. «Следует, на наш взгляд, внимательно отнестись к ключевым положениям всемирно известной теории исторического развития человечества Арнольда Тойнби, а также к концепции “конца истории” Френсиса Фукуямы»18). Из авторов советского периода упоминается только идеолог новых правых Лев Гумилев19).
Большинство перечисленных мыслителей были открыто враждебны марксизму и социализму, не говоря уж о большевизме. Зато в публикациях Зюганова невозможно обнаружить никаких следов работы с книгами западных марксистов, восточно-европейских ревизионистов или представителей антидогматической традиции в советским марксизме. Впрочем, подобное философствование вообще характерно лишь для «раннего» Зюганова. После 1995 г. его ключевой идеей стала борьба с «мировой закулисой», которая ответственна за все беды России и человечества. В сущности, это некое социальное воплощение Сатаны, вездесущее и неуловимое. Капитализм как таковой перестает быть серьезной проблемой, даже еврейско-масонский заговор воспринимается лишь как частное проявление вселенского зла. И лишь русский народ стоит на страже добра и света, а потому подвергается постоянным притеснениям и издевательствам.
Поворот от социалистической традиции к национал-консерватизму требовал и отказа от концепций классовой борьбы. В бывших советских республиках и России, по мнению Зюганова, борьба ведется не между основными классами и социальными слоями, а «между правящими режимами, опирающимися на узкий слой либо компрадорской, либо националистической “ворократии”, стремящейся к слому евразийской цивилизации в лице России, и остальным населением: между объединительными тенденциями развития России и субъективными, волюнтаристскими устремлениями захватившей в стране власть узкой корпоративной группы»20).
Ностальгическое отношение к советскому прошлому вполне уживалось в руководстве КПРФ с неприятием любых революционных традиций. И это закономерно. Ведь ностальгию вызывал не антибуржуазный натиск большевиков, а консервативный брежневский порядок. «Многие из тех, кто в общем отвергает социализм, — пишет венгерский исследователь Тамаш Краус, — испытывают ностальгию по такой системе, которая больше всего напоминает брежневское “государство всеобщего благоденствия”. В парадоксальной формулировке это означает “коммунизм без коммунистов”. (Это явление, между прочим, отчетливо наблюдается в Венгрии, где люди хотят “кадаризма без коммунистов”, причем подобные социальные устремления, конечно, могут служить основой и для политики крайних правых сил)»21).
И Брежнев, и Кадар воспринимались многими не как лидеры коммунистических партий, а как государственные деятели, при которых у всех была работа и зарплата. Беда в том, что возврата к этому прошлому уже не может быть. Воспоминания важны для сохранения символической связи между партией и массой ее традиционных сторонников, но никак не для практической политики. А потому ностальгия по сытому советскому прошлому сочеталась у лидеров КПРФ с беспринципным приспособлением к ельцинскому настоящему.
Для многих членов партии это было уже слишком. Активист КПРФ, скрывшийся за псевдонимом П. Алеев, писал в журнале «Альтернативы», что критиковать Зюганова за отход от марксизма нельзя, ибо он «марксистом никогда не был и, следовательно, марксизму никогда не изменял»22). На III съезде КПРФ лидер московских коммунистов Александр Шабанов напомнил, что рядовые члены партии требуют «дать анализ основных противоречий современной эпохи, противоречий между трудом и капиталом, современной расстановки классовых сил»23). Разумеется, этот призыв не произвел на лидеров партии никакого впечатления.
Программные документы, принятые в январе 1995 г., отражали политические и идеологические противоречия партии. С одной стороны, программа КПРФ повторяла многое из документов неортодоксальных левых 1989-92 гг. Социалистическая перспектива общества связывалась не только с исторической миссией рабочего класса, но и с экологическими задачами человечества и появлением новых производительных сил (и новых трудовых слоев). С другой стороны, здесь повторялись привычные для Зюганова положения об особом пути России, «державности» и «духовности». Критикуя режим Ельцина, лидеры КПРФ напоминали, что по существу речь идет о реставрации старого самодержавного государства с «законосовещательным» парламентом24). Но в то же время сами призывали к возрождению традиции старой (дооктябрьской) государственности и предрекали, что «демократия» в своем нынешнем проявлении «неизбежно будет заменена на социально-экономическую и политическую систему, соответствующую национальному духу народа. Суть ее: державность, народность, патриотизм и интернационализм»25). Такие понятия, как свобода, самоуправление или представительная власть в лексикон Зюганова не вошли.
Столь же противоречивой оказалась и практическая политика КПРФ, колебавшейся от голосования за бюджет в 1994 г. до требования отставки правительства в 1995, от призывов к союзу левых сил до альянса с «патриотической буржуазией». После того, как осенью 1995 г. национально-консервативная группировка внутри российского истеблишмента оформилась политически вокруг Конгресса Русских Общин, положение компартии стало еще более двусмысленным. КРО фактически заимствовала значительную часть идеологии и программы КПРФ, но придала им последовательно прокапиталистическую направленность. Лозунг союза с «национальной буржуазией» естественно толкал КПРФ в лагерь КРО, а традиционные обязательства и настроения собственных активистов диктовали прямо противоположные действия. Верхушка КРО, прекрасно понимая слабости своего партнера-противника, успешно использовала помощь компартии при решении собственных проблем, не давая ничего взамен. Поражение КРО на парламентских выборах 1995 г. временно сняло остроту проблемы. Жалкие результаты выразителей «патриотического капитала» должны были навести лидеров партии на переосмысление действительности. Однако положение КПРФ было слишком прочным, чтобы ее лидеры испытывали потребность в самокритике. Более того, партийное руководство продолжало сдвигаться вправо, не задумываясь о том, насколько пропагандируемые партией лозунги поддерживаются ее социальной базой. Как нечто само собой разумеющееся, предполагалось, что избирателю все равно деваться некуда и он сохранит верность партии, что бы ни вытворяло ее руководство.
Рост влияния КПРФ в 1993-96 гг. сопровождался попытками возрождения центризма. Одна за другой проходили дискуссии и конференции о необходимости создания сильной социал-демократии в России. Среди выступающих неожиданно появились не только представители социал-демократических групп, но и люди, ранее никакого отношения к ним не имевшие: идеолог перестройки А. Н. Яковлев, «серый кардинал» ельцинского режима Геннадий Бурбулис, бывший мэр Москвы Гавриил Попов, а затем и сам Михаил Горбачев.
Интерес этих людей к социал-демократическим лозунгам не случаен. Социал-демократические идеи однажды уже были использованы в России в начале «эпохи реформ» как прикрытие для партийно-государственной номенклатуры, стремившейся спокойно и безболезненно освободиться от собственного прошлого и идеологических обязательств. Вопрос о том, можно ли вообще применить в России методы «рыночного регулирования», практиковавшиеся в Швеции или Австрии, мало кого волновал, поскольку на деле никто и не собирался их применять. Чем менее пригоден был этот опыт на практике — тем лучше, ибо тем легче сделать следующий шаг в сторону открыто капиталистической идеологии и политики.
Возрождение интереса к социал-демократии в 1994 г. связано было уже с провалом реформ. Теперь, когда недовольство нарастало, а бесперспективность избранного курса стала очевидна всякому мыслящему человеку, правящие круги искали выхода из кризиса, но опять — на уровне смены лозунгов. Если в 1991 г. социал-демократическая риторика должна была прикрыть поворот к неолиберальному курсу, то теперь замена либеральных лозунгов социал-демократическими или социал-патриотическими была необходима для того, чтобы создав иллюзию перемен, наделе избежать резкого пересмотра экономической политики, заморочить голову населению, а заодно спасти конкретных политиков и их клиентуру.
И в том, и другом случае именно практическая нереализуемость идей социал-демократии на русской почве делала эти идеи особенно привлекательными. Лозунг «социал-демократии с российской спецификой» изначально утопичен. Мало того, что в России нет условий, которые породили западную социал-демократию (этих условий, кстати, во второй половине 90-х уже нет и на Западе), в России есть как раз прямо противоположные условия. Политика регулирования и перераспределения доходов возможна лишь в эффективно работающей рыночной экономике. Социал-демократические партии развились в странах «центра» и повсеместно проваливались на периферии, они отражали настроения рабочего класса в обществах со стабильной политической системой, более или менее устойчивыми демократическими институтами и традициями. Многие из социал-демократических партий пережили периоды острых общественных конфликтов, но их становление всегда приходилось на эпохи стабильности.
«Идейные социал-демократы» в России остались небольшими группами интеллектуалов, а роль умеренно-реформистской партии также выпала на долю КПРФ. Лидеры этой партии с удовольствием готовы были признать себя единственными «настоящими» социал-демократами, при условии, что они же оставались единственными «настоящими» коммунистами и патриотами. Лозунг модернизации и социального партнерства механически соединился у них с призывами бороться за «русскую идею», сохранять верность православию и защищать ленинские традиции.
Президентские выборы 1996 г. оказались переломными. Если Зюганов и коммунистическая партия вели свою предвыборную кампанию крайне вяло и осторожно, доказывая свою приемлемость для новых элит, то администрация Ельцина с самого начала давала понять что смены президента не допустит. В России все еще не было сложившегося правящего класса, который мог бы себе позволить эксперименты со сменой правительства.
Представители номенклатурной касты, господствовавшие и в правительстве, и в оппозиции, прекрасно сознавали, что смена власти чревата непредсказуемыми последствиями, даже несмотря на крайнюю умеренность оппозиции. «В Варшаве бывший коммунист средней руки победил бывшего электрика с гданьской судоверфи. У нас же наверху еще не оказывался не только рабочий, но даже средний представитель номенклатуры», иронически заметил Анатолий Баранов26).
Не желая экспериментировать с властью, правящие круги консолидировались вокруг Ельцина. На Зюганова была обрушена вся мощь государственной пропагандистской машины. Левое крыло оппозиции и рядовые активисты компартии оказались совершенно неподготовленными к такому повороту событий. «Линия на то, чтобы никого не оттолкнуть, не навредить, больше всего навредила самому кандидату оппозиции», жаловался обозреватель близкой к партии газеты «Советская Россия». «Явно недоставало и левизны. Зюганов совершенно сознательно выступал как фигура не узкопартийного, а общенационального значения, ориентирующаяся, в отличие от Ельцина, не на раскол, а на объединительные, центростремительные общественные тенденции. И в общем и целом это было совершенно правильно. Проблема оказалась в другом — в том, как понимать в наше время такую объединительную общенациональную идею. Есть ли это некоторое усреднение бытующих взглядов и настроений, либо это есть вполне конкретное мировоззрение вполне конкретных социальных слоев, интересы которых наиболее полно выражают объективные потребности страны и общества в целом?»27)
Ответа у Зюганова и его партии не было и не могло быть. Активисты КПРФ жаловались на «неизбывную готовность людей верить в тех, кто стоит наверху» и рассказывали про полуголодных старух, голосующих за Ельцина. «Это почти парадокс: многие из тех, кто получил от нынешнего режима только ухудшение своего положения, у кого казалось бы, нет оснований мириться с существующими порядками, поддерживают Ельцина»28). Между тем партия ничего не сделала, чтобы объединить этих людей осознанием собственных интересов, создать новые традиции солидарности, гражданства и взаимопомощи.
Итоги выборов 1995 и 1996 гг. опровергли как вульгарные «марксистские» представления об электорате левых сил, так и либеральные мифы о предполагаемых социальных базах «коммунистического реванша» и «партии реформ». КПРФ получила большую поддержку в деревне, чем в городе, в малых городах — большую, нежели в крупных. В то же время либеральные «Московские новости» растерянно констатировали: «за Бориса Ельцина голосовали те, чья продолжительность жизни ниже, а смертность, денежные доходы и преступность в их регионах — выше»29). В регионах с более благополучной социальной ситуацией за левых голосовали активнее, чем в совершенно разоренных областях. Исключение составляли столичные города — Москва и Петербург, где сосредоточены государственные чиновники, административный персонал крупных фирм и «новые русские», а также наиболее модернизированная часть средних слоев, напуганная заскорузлой пропагандой «национальной идеи». Коммунистический кандидат лидировал и среди представителей среднего возраста от 30 до 50 лет). За него голосовала деревня. Ельцин лидировал среди молодежи, но не очень уверенно — большая часть молодых граждан вообще не пошла голосовать, что было вполне естественно. А вот со старшим поколением все получилось не так, как ожидали лидеры КПРФ. «Невероятно, но факт: действующего президента поддержало большинство ветеранов», — с ужасом констатировало коммунистическое руководство30).
При подсчете голосов были замечены многочисленные нарушения, и, скорее всего, Ельцину было приписано изрядное количество голосов. Но главное все же было не в этом. Зюганов полностью заслужил свое поражение.
КПРФ, представлявшая себя одновременно как консервативную и левую партию, не учла, что чем консервативнее те или иные слои населения, тем более они враждебны любым переменам (включая даже возврат в милое им прошлое), тем более склонны они поддерживать действующую власть и существующий порядок. Опросы, проводившиеся в середине 90-х гг., фиксируют стремительно возросшую буквально во всех слоях общества «потребность в социальной опеке». Социологи отмечали «заметное усиление в массовом сознании и “державнических” тенденций, и настороженности по отношению к Западу, и ностальгии по доперестроечным временам». 65% опрошенных в 1996 г. считали, что «отношение власти к людям ухудшилось» и только 4% видели перемены к лучшему. Социологи отмечают также, что важнейшим критерием при оценке власти оказывалась «интенсивность и эффективность государственного патернализма»31).
Вопреки ожиданиям лидеров Компартии, эта ностальгия толкала людей не в лагерь оппозиции, а в лагерь правительства. Оппозиционность вообще не является традицией советской политической культуры. Чем больше массы нуждались в государственной поддержке, тем больше они возлагали надежд именно на действующую власть, которая должна осознать свои ошибки, измениться, повернуться лицом к людям и т. д. Напрасно интеллектуалы иронизировали по поводу того, что если нынешняя власть повернется к народу своим лицом, вид будет еще омерзительнее. Ориентация на патернализм и борьба против власти психологически несовместимы, даже если большинство недовольно своим положением.
Чем больше Коммунистическая партия Зюганова осознавала себя в качестве консервативно-традиционалистской силы, тем более стремилась она к соглашению с властью. После неудачи на президентских выборах лидеры КПРФ говорили уже не о смене руководства в стране, а о «консолидации элит». Оппозиционная часть номенклатуры явно сделала выбор в пользу «худого мира», который будет лучше «доброй ссоры» с компрадорскими группировками. При этом лидеры партии были искренне убеждены, что подобная политика пойдет на пользу их социальной базе: войдя во власть, бывшие оппозиционеры смогут обеспечить для нее патерналистские меры. Идеи Подберезкина стали официальной партийной линией, хотя самого Подберезкина из комфракции «вычистили». На фоне общей эволюции партийного руководства он уже оказывался слишком левым... Фракция коммунистов проголосовала в Думе за доверие премьер-министру Черномырдину, а затем и за неолиберальный бюджет. В 1998-99 гг. коммунисты регулярно выражали доверие предлагавшемуся Ельциным правительству, поддерживали бюджет, принимали законопроекты, лоббировавшиеся частными компаниями и иностранными деловыми кругами. Зачастую причины такого поведения лежали вообще вне сферы политики: лоббизм по-русски мало отличается от обычного взяткодательства. На выборах губернаторов кандидаты от возглавляемого коммунистами народно-патриотического блока всячески подчеркивали свою умеренность и профессионализм. Остальные левые могли лишь растерянно наблюдать «правый марш» Зюганова и его окружения, не имея ни собственной организации, ни массовой поддержки.
«Коммунистическую партию трудно считать оппозицией», констатировала в конце 1996 г. «Независимая газета». Политика партии нацелена не на смену власти, а на ее улучшение: «часть прежней бюрократии, вынужденно оказавшейся в так называемой “оппозиции”, видимо, почувствовала, что многие из тех бывших товарищей, кто находится в исполнительной власти, угнетены отсутствием перспектив роста, к которым они привыкли раньше, и удручены качеством нового чиновничества, которое все больше ворует. Это создает возможность объединения всех, кто раньше был единым целым»32).
Думская фракция КПРФ постоянно критиковала правительство, но поддерживала его при решающих голосованиях. Именно голосами коммунистов каждый раз проходил неолиберальный бюджет. Именно их голосами были утверждены правительства и Сергея Кириенко, и Сергея Степашина, и Владимира Путина в 1998-99 гг.
В 1999 г., когда трудящиеся во многих регионах страны просто голодали, а доведенные до отчаяния работники здравоохранения и образования выходили на улицы, партийные лидеры заявляли, что политическая жизнь в стране «теряет черты опасного антагонизма». Партия видела свою задачу не в защите интересов трудящихся, а в том, чтобы сплотить «силы, отстаивающие приоритет национально-государственных ценностей, сильную и на благо всей страны ориентированную экономику, а также идею возрождения великой России во всех ее ипостасях»33). Каковы будут основы этой экономики, партийные лидеры предпочитали не сообщать.
Напротив, правительство Евгения Примакова, пытавшееся за свои восемь месяцев хоть как-то скорректировать курс в интересах непривилегированных слоев населения, укрепить государственный сектор и подтолкнуть рост промышленности, не получило со стороны КПРФ должной поддержки. Хотя член руководства партии Юрий Маслюков отвечал в правительстве за экономическую политику, лидеры КПРФ относились к этому правительству без особого энтузиазма и не пытались сопротивляться, когда Ельцин отправил его в отставку.
Между тем надежды населения на более эффективный патернализм были заведомо несостоятельны. Специфика «нового капитализма» в России в том, что какие-либо классовые компромиссы на его основе просто невозможны. Даже если бы русская буржуазия не состояла преимущественно из преступников и мерзавцев, она все равно не смогла бы идти на уступки массам, ибо для этого нет ресурсов.
Антонио Грамши в «Тюремных тетрадях» писал про партии, которые были. созданы в одну эпоху, а затем сталкиваются с проблемами другой. Если партия \ не может найти ответов на новые вопросы и организоваться в соответствии с новыми задачами, она «мумифицируется». Партийная бюрократия превращается в «сплоченную солидарную группу, которая существует сама по себе и чувствует себя независимой от партийной массы, а сама партия в конце концов станет анахронизмом и в периоды острого кризиса потеряет свое содержание и уподобится пустой оболочке»34). Однако такая мумифицированная организация может существовать годами и даже сохранять массовую поддержку до тех пор, пока не наступит «момент истины». Российская КПРФ, не имея ни политики, ни стратегии, оставалась крупнейшей партией в стране просто потому, что общество не могло породить ей альтернативу, а власть готова была ее терпеть в качестве «внутрисистемной оппозиции». В сущности, история КПРФ не уникальна. Разве не то же самое происходило с западной социал-демократией в 90-е гг.?
«Давайте посмотрим на себя самокритично, — призывал один из представителей думских левых. — Сегодня мы радеем о судьбах нации в приличном зале, в благоприятных условиях. Оппозиция вовсе не страдает, ни тюрьма, ни полицейские преследования ей не угрожают». В то время, как для большинства жителей страны положение становится невыносимым, «лидеры оппозиции вполне удовлетворены тем состоянием, в котором они находятся»35).
Парламентский кретинизм КПРФ вызывал все большее раздражение в обществе. «Разрыв между радикализирующимися массами, требующими немедленного улучшения своего положения, и умеренными и безрезультативными действиями руководства КПРФ предопределяет глубокий кризис левой оппозиции», — писала газета «Век». «Пока протест населения носил пассивный характер, увлечение КПРФ парламентаризмом выглядело вполне оправданным. Но сейчас ситуация в стране резко меняется. Забастовочное движение находится на подъеме, его требования радикализируются. В чем же причина продолжения КПРФ соглашательской линии?». Страх перед роспуском Государственной Думы парализовал политическую волю лидеров партии, которые по всем серьезным вопросам соглашались с правительством. Это предопределило падение популярности партии и, как следствие этого, еще больший страх перед досрочными выборами. «Правда состоит в том, — продолжат “Век”, — что партаппаратчики уже давно не являются корпорацией профессиональных революционеров. Они боятся массовых движений протеста в не меньшей степени, чем представители нынешней властвующей элиты. В восприятии современных вождей КПРФ, как и их предшественников из КПСС, “колонны трудящихся” могут играть только одну роль — фоновой массовки перед начальственными трибунами. Во всех остальных случаях эти колонны становятся ненужными»36).
В коммунистическом движении четко обозначился разрыв поколений. Руководство партии могло доверять лишь лояльным пенсионерам, не задававшим лишних вопросов и не выдвигающих лишних инициатив. «У партии на уровне первичных организаций сейчас два основных метода работы: собрания и митинги, — констатировал один из функционеров КПРФ. — Однако партсобрания надоели даже самому пожилому партактиву, а тех, кто помоложе, туда и на канате не затащишь. С митингами еще хуже — зачастую партийца надо доставлять к месту борьбы на носилках и потом отпаивать валидолом»37). В молодежные секции партии решено было принимать всех, кто был моложе пятидесяти лет. Весной 1997 г. такая политика привела к открытому бунту Российского Коммунистического Союза Молодежи (РКСМ). «Партийные начальники хотят иметь свою молодежь, но такую, которая совершенно похожа на них, — возмущался секретарь РКСМ Игорь Маляров. — С одной стороны, мы видим молодых людей, сформировавшихся в постсоветскую эпоху (и именно поэтому они стали левыми), а с другой стороны, мы видим партийных функционеров, которые смотрят на компьютер как на страшное чудовище и для которых “кока-кола” остается символом буржуазного вырождения. Разве они могут найти общий язык?»38)
Резкое неодобрение комсомольцев вызвала и националистическая политика Зюганова. Как отмечали представители РКСМ, пенсионеры могут быть антисемитами и коммунистами одновременно, но если молодой человек проникается националистическими идеями, он идет не к коммунистам, а к фашистам. Резкое неприятие вызвал и лозунг «консолидации элит». Накануне IV съезда КПРФ руководство комсомола опубликовало в газете «Правда 5» открытое письмо к партийному руководству, под заголовком «Закончилось время “приводных ремней”». «В преддверии съезда, — говорилось в письме, — партия стоит перед выбором: поддержать реально существующий комсомол или продолжать изображать молодежь в партийных секциях, молодежных комиссиях, никого не представляющих оргкомитетах; иметь реального союзника и молодежный резерв или утешать себя фикциями? Выбор за делегатами»39). Однако делегатам такого выбора не предоставили. Малярову, как и другим оппозиционерам, даже не дали выступить на съезде. Результатом обструкции со стороны партийного руководства стал открытый разрыв между КПРФ и РКСМ.
Впрочем, взбунтовавшийся комсомол не стал и не мог стать массовой альтернативой зюгановской партии. Противостояние КПРФ и РКСМ являлось, скорее, симптомом кризиса зюгановской политики, нежели способом разрешить этот кризис. Молодое поколение левых активистов, сформированное опытом 90-х гг., не находило себе места в зюгановской партии и не имело собственного политического движения. Однако такое положение дел не может длиться бесконечно. Рано или поздно в России, как и в других странах, появятся левые «новой волны». Спрос на радикальные и социалистические идеи прямо пропорционален растущему разочарованию в итогах капиталистической реставрации. Вопрос лишь в том, как долго будет происходить формирование обновленной левой в стране, где население разобщено, интеллигенция потеряла свою традицию, а классовая борьба развивается в рамках корпоративного общества. Однако в значительной степени это зависит от нашей способности извлечь политические, организационные и моральные уроки из предшествующих поражений, соединить политику, выражающую потребности модернистских «новых средних слоев» с активной защитой интересов «корпоративных» и «маргинальных» масс.
В известном смысле рубежом стали массовые выступления трудящихся в мае - июне 1998 г. Их психологическое воздействие на российское общество сравнимо с тем, какое оказала французская забастовка декабря 1995 г. на Западную Европу. Перекрыв железнодорожные и автомобильные магистрали, взбунтовавшиеся шахтеры сделали правительство неожиданно уступчивым, но волнения не прекращались даже после того, как начали выдавать задержанную зарплату. Протестующие требовали уже не только возврата денег, но и отставки президента. Ненависть к власти была столь всеобщей, что даже умеренные лидеры Независимого профсоюза горняков вынуждены были поддержать это требование.
Разумеется, выступления 1998 г. были похожи, скорее, на стихийные крестьянские бунты, чем на организованные действия революционного пролетариата. Известный левый публицист Вадим Белоцерковский совершенно справедливо писал в «Независимой газете», что «нельзя одновременно требовать от власти отставки и зарплат». Шахтерское движение не может добиться «настоящей солидарности» со стороны других отрядов трудящихся, ибо само остается корпоративным, не осознает своей ответственности перед всеми трудящимися40). И тем не менее, именно шахтерские бунты, совпавшие со студенческими волнениями, спровоцировали волну выступлений солидарности — в оборонной промышленности, среди автостроителей, работников академии наук. Даже если среди трудящихся не было подлинного классового единства, о котором мечтали левые, в нем возникало общее настроение. Процессы, происходившие в разных социальных группах, входили в «резонанс», создавая новую ситуацию. Это признает и Белоцерковский. Несмотря на дефицит «настоящей солидарности», начавшееся в мае противостояние «все-таки произвело серьезные перемены в психологическом климате страны, и эти перемены могут иметь далеко идущие последствия. Майская волна протеста по сравнению с предыдущими волнами поднялась значительно выше, была мощнее, упорнее, организованнее, и тем самым она поколебала уверенность властей и капитала в том, что народ российский в результате воздействия старого и нового режимов утратил способность к самозащите, к восстанию, и с ним поэтому можно делать все, что требует теория монетаризма, МВФ, форсированное строительство капитализма»41).
Массы научились сопротивляться. При этом, выходя на рельсы под красными знаменами, шахтеры прогоняли представителей КПРФ и других партий. Студенты также отвергали представителей «официальных» партий — влиянием здесь иногда пользовались комсомольцы Игоря Малярова и живописные национал-большевики «Эдички» Лимонова, на основе постмодернизма соединяющие в своей пропаганде левый и правый радикализм. Официальные «левые» политики были дискредитированы и уже не воспринимались массами как «свои». Это были в лучшем случае союзники. Новая ситуация требовала перемен в самом левом лагере. Но перемены происходят медленно и, в конечном счете, будущее левых зависит от самих масс, от их способности к последовательной борьбе, от появления новых лидеров.
Пытаясь объяснить причины собственных неудач, идеологи левых ссылались на информационный террор, который развернуло против них правительство. Александр Бузгалин считает корнем зла «конформизм большинства населения страны». Этот конформизм, «сформированный десятилетиями застоя, едва поколебленный годами перестройки», в условиях капиталистической реставрации лишь слегка изменил форму. Чтобы противостоять ему, левые должны уподобиться «садовникам», выращивающим нового, способного к самоорганизации человека в «саду» массового демократического движения42). Этот подход, весьма близкий к западному постмодернистскому марксизму, не мог не получить распространения среди левых, деморализованных не только событиями 1989-91 гг., но и чередой поражений в 1993-96. К тому же, как ни парадоксально, он вполне соответствовал и просветительским традициям русской интеллигенции. Однако «конформизм» постсоветского общества порожден определенными социальными условиями, которые не могут быть просто преодолены воспитанием. Проблема в том, чтобы объединить и организовать людей такими, каковы они есть, исходя из их реальных проблем и потребностей. Задача, решить которую российским левым к середине 90-х оказалось не под силу.
И все же идеологический и социальный кризис режима капиталистической реставрации открывает для левых определенные перспективы. Происходит смена поколений, накапливается новый политический опыт, а главное, в самом обществе, несмотря ни на что, консолидируются групповые и классовые интересы. Этот процесс идет чрезвычайно медленно, создавая своего рода островки новой политизации, но как бы ни были они малы, именно здесь единственный реальный шанс не только для возрождения левого движения, но и для демократического развития страны.
Кризис 1989-91 гг. заставил многих социалистов отказаться от своих первоначальных идей и ценностей. Начался болезненный поиск новых ориентиров для левого движения. Психологически это напоминает блуждание в потемках. Но заблудились мы на хорошо знакомом месте. Крах коммунистических государств Восточной Европы не столько создал новую мировую ситуацию, сколько восстановил старое положение вещей, существовавшее до 1917 г., когда капитализм был единой мировой системой. Капитализм 90-х гг. гораздо более традиционен и примитивен, нежели система, существовавшая в 60-е или 70-е гг. Конфликт «Север—Юг» тоже не нов для социалистов, хорошо знающих дискуссии о «колониальном и восточном вопросе» в начале века. Не нова для России и ситуация, когда развитие капитализма сочетается с сохранением докапиталистических порядков, а недовольство модернизированных слоев — с протестом «общинных» трудящихся.
Каждая ситуация требует соответствующих ей подходов и методов. Там, где требуется пинцет, непригоден гаечный ключ. И наоборот. Ирония истории в том, что именно деятели, которые размахивали гаечным ключом на протяжении 70-х и 80-х гг., сегодня упорно предлагают пользоваться пинцетом. Между тем, на грубую силу надо отвечать грубой силой, на политику приватизации — политикой экспроприации. Можно ли действовать по другому? Можно. Но тогда нужно заранее быть готовым к неизбежному поражению.
Если мы действительно хотим стать выразителями интересов масс, не плетясь за ними в хвосте и не претендуя на роль самозваного авангарда, левая политика должна быть «пограничной». Иногда «в системе», иногда «вне системы». Иногда парламентская, иногда внепарламентская. Быть непримиримыми в одном и идти на компромисс в другом. Отстаивать стратегические принципы, но проявлять тактическую гибкость. И главное — постоянно прислушиваться к тому, что происходит вокруг, критически оценивая каждый сделанный шаг. Нам предстоит постоянный трудный выбор, сомнения, риск, тяжелая моральная ответственность за каждый поступок, каждое решение. Очень легко сорваться, ошибиться, сойти на один из «простых» путей. Но лишь так можно добиться действительных перемен в обществе.
Люди, находящиеся сегодня у власти в России, могут радоваться, что в стране, несмотря на все их экономические провалы, не возникло привлекательной левой оппозиции. Но вряд ли им предстоит радоваться долго: там, где не возникает демократических альтернатив, перемены все равно происходят. В форме «великих потрясений».
Неолиберальная модель в России, как и в других странах, была построена на двух фундаментальных принципах: приватизация и финансовая стабилизация. К началу 1998 г. казалось, что обе задачи успешно решены. Рубль был стабилен, а оставшиеся государственные предприятия можно было пересчитать по пальцам. Почти вся промышленность была акционирована и государство распродавало последние сохранившиеся у него пакеты акций.
Начавшись поздней осенью 1991 г. вместе с распадом СССР, неолиберальная «реформа» российской экономики прошла две фазы. Первый период 1991-94 был временем «бесплатной» или «ваучерной» приватизации и гиперинфляции. Второй период, — 1994-98 гг. — в можно было объявить эпохой полной победы капитализма. Крупные финансовые империи и частные корпорации уже вполне сформировались. Большая часть народного достояния была поделена между ними. Инфляция была подавлена, а приватизация завершалась. Государство отдавало последнее, но уже за деньги. Увы, именно в тот момент, когда неолиберальные экономисты, казалось бы, должны были торжествовать историческую победу, разразился беспрецедентный финансовый кризис, поставивший под вопрос будущее капитализма не только в России, но и во всем мире.
Если в первый период «реформ» рубль стремительно обесценивался, то во второй период он даже рос в цене. Покупательная способность доллара на российском рынке упала. Рубль оказался даже слишком дорогим.
С формальной точки зрения все это могло показаться триумфом неолиберальной политики. Не случайно в конце 1997 г. российские чиновники обещали скорое начало экономического роста, а западная деловая пресса была полна пророчествами о предстоящем бурном подъеме в России. Однако уже весной 1998 г. оптимизм сменился паникой, курсы акций стали падать, а капитал начал бежать из страны. В августе произошел финансовый крах.
На самом деле такой итог был закономерным и неизбежным результатом политики, проводившейся все эти годы. И уже события 1992-93 гг., когда у власти был наиболее ортодоксальный либеральный кабинет Егора Гайдара, предопределили дальнейшее развитие.
Хотя неолиберальные экономисты в России постоянно твердили про борьбу с инфляцией, на первом этапе обесценивание рубля было важнейшим элементом проводимой ими реформы. Потеряв власть, Егор Гайдар и другие либеральные деятели постоянно напоминали, что в России никогда не было бездефицитного бюджета, а потому жаловаться на жесткую финансовую политику, проводимую ими, совершенно неправильно. Напротив, продолжали они, проблема была как раз в том, что финансовая политика была недостаточно жесткой, недостаточно монетаристской. Надо было еще больше сокращать расходы государства, полностью прекратить финансирование здравоохранения, образования, поддержку промышленности и обеспечение продовольствием северных регионов. Тогда бы все были счастливы.
Эти «необходимые, но непопулярные меры» не были проведены, а потому и экономику оздоровить не удалось. Отсюда и все проблемы. И в самом деле, именно при Гайдаре дефицит бюджета был рекордным — порядка 30%. Лишь позднее, когда у власти оказались менее последовательные монетаристы, дефицит бюджета сократился до 7%. В действительности, сокращение государственных расходов при Гайдаре было совершенно чудовищным. Беда лишь в том, что вместе с государственными расходами начали падать и доходы. В результате, чем больше сокращали бюджет, тем больше становился его дефицит. Между тем инфляция и обесценивание рубля не особенно пугали правящую верхушку. Практически во всех странах, где проводились неолиберальные меры, первым следствием борьбы за финансовую стабилизацию оказывался именно рост инфляции. Обесценивание рубля было необходимо для успеха приватизации. Вместе с рублем падала цена основных фондов, перераспределявшихся в пользу «новых русских». На этапе финансовой стабилизации произошло новое перераспределение — от мелких и бестолковых контор «новых русских» к крупным империям олигархов.
Произошло то, что предсказывал один из героев романа В. Пелевина «Generation П»: «пройдет год или два, и все будет выглядеть иначе. Вместо всякой пузатой мелочи, которая кредитуется по пустякам, люди будут брать миллионы баксов. Вместо джипов, которые бьют о фонари, будут замки во Франции и острова на Тихом океане. Вместо вольных стрелков будут серьезные конторы. Но суть происходящего в этой стране всегда будет той же самой»1).
Жизнь мало отличалась от фантазий Пелевина. В декабре 1996 г. московский еженедельник «Итоги» опубликовал восторженную биографию Бориса Березовского — одного из самых могущественных бизнесменов страны, ставшего к тому времени заместителем секретаря Совета Безопасности России. Текст этот ужасно напоминал историю Чичикова, описанную Гоголем в «Мертвых душах».
«Березовский создал акционерное общество “ЛОГОВАЗ” и поначалу просто торговал “Жигулями”. Но скоро ему стало тесно. Амбиции математика уже не умещались в рамках ассортимента Волжского автомобильного завода. И даже приобретение статуса привилегированного дилера “Мерседеса” и ряда других престижных марок автомобилей ненадолго развлекло его. Он задумал построить свой завод и наладить выпуск отечественного “народного автомобиля”. Ради этого был основан Автомобильный всероссийский альянс (AVVA), и Березовский стал его генеральным директором.
“Народный автомобиль” требовал немалых денег, причем именно народных же, а не бюджетных. Недостатка в доверчивых вкладчиках тогда не ощущалось. Россиянам пообещали, что вложив свои трудовые накопления, они получат хорошие дивиденды и дешевый автомобиль в придачу. Народ выстроился в привычные очереди. Прошло три года. Завод, как утверждает автор этой затеи, строится в Финляндии, акционеры же AVVA пока не получили ничего. Теперь недруги обвиняют Березовского в создании банальной “финансовой пирамиды” и “обогащении за счет народа”. Березовский огрызается: он, мол, и не обещал вкладчикам немедленной отдачи, а дело идет туго еще и потому, что их прежние взносы съела инфляция.
Впрочем, за это время интересы гендиректора AVVA успели перерасти рамки автомобильного бизнеса. В 1994 г. он стал первым заместителем председателя АО “Общественное российское телевидение”, а фактически — хозяином первого, “останкинского”, телевизионного канала»2).
Не правда ли, все это поразительно похоже на гоголевские истории про церковь, которая «начала строиться, да сгорела» или казенное здание, которое не было завершено, хотя у организаторов строительства в другом конце города появились особняки гражданской архитектуры? Однако на сей раз все было гораздо серьезнее.
Олигархи отличались от «новых русских» не только размерами своего состояния. Гораздо важнее была их органическая связь с властью. Олигархи, писал обозреватель московского делового журнала, это капиталисты, которые «целиком и полностью зависят от государства». Стратегическими инвесторами они быть неспособны, ибо у них «нет ни своих денег, ни приличной кредитной истории»3). Если на первом этапе приватизации государство теоретически отказывалось от собственности, то на втором огосударствление происходило по-новой, но не за счет национализации, а за счет сращивания государственной бюрократии и олигархического капитала, которые друг без друга жить уже не могли. Показательно, что в 1999 г. именно партнер Березовского по AVVA, Александр Волошин, стал главой администрации президента.
Подобное развитие событий вполне типично для периферийного капитализма и логично для российской политической экономии. Раздел собственности открывал грандиозные возможности для бюрократического произвола. В конечном счете никаких рациональных критериев в подобном процессе быть не могло. Да и предприятия были изначально организованы таким образом, что без государства им не выжить. Экономическая эффективность в качестве критерия успеха приватизации была отвергнута в тот самый момент, когда было решено отказаться от продажи собственности по рыночным ценам. В данном случае логика «строительства капитализма» победила логику капиталистической рациональности. Понятно, что процессом должны были управлять бюрократы и они управляли им в собственных интересах. Это привело к бурному росту управленческого аппарата на фоне сокращения роли государства в экономике. При Леониде Брежневе, в знаменитую «эпоху застоя», управленческий аппарат в СССР составлял около 12 млн человек. После того, как Михаил Горбачев затеял борьбу с бюрократией, аппарат вырос до 18 млн. Но при президенте Борисе Ельцине в одной лишь «независимой России» число государственных чиновников оказалось больше, чем при Горбачеве во всем Советском Союзе.
Легко догадаться, что раздел собственности в таких масштабах не может не сопровождаться бурным ростом коррупции и других видов преступности.
Задним числом либеральные экономисты, особенно западные, постоянно жаловались, что успеху реформ препятствовала всеобщая криминализация общества, рост мафии и тотальное неуважение к закону. Однако они предпочитали не затрагивать вопрос о том, откуда все это произошло.
Специфика русского капитализма, однако, была не в широком распространении коррупции, а в ее неэффективности с точки зрения экономического развития. Crony capitalism («капитализм круговой поруки») и олигархия господствовали во многих «периферийных» странах. Однако, если в обществах Восточной Азии подобные формы капитализма были совместимы с промышленным ростом и технологическим развитием, то в России все сложилось иначе. Олигархия у нас возникла не в ходе модернизации, а напротив, в процессе разложения советской системы. Она создала свои капиталы не за счет строительства новых предприятий, а за счет перераспределения собственности. Она оказалась антинациональной. Иными словами, если олигархический капитализм в Азии был выразителем своего рода «пассивной революции», то в России — социальным продуктом реставрации.
Коррупция стала единственным рациональным критерием для принятия решений. Однако старая номенклатура, многое получив от раздела собственности, все же вынуждена была потесниться. Заводы, недвижимость и месторождения полезных ископаемых уходили в руки шустрых менеджеров, которых на первых порах партийные и государственные чиновники подобрали на роль доверенных лиц. На практике именно эти менеджеры присвоили себе львиную долю собственности, хотя и старая номенклатура не осталась в накладе. Так появились «олигархи» — четыре десятка сверх-богатых людей, взявших под свой контроль большую часть экономики бывшей советской сверх-державы. Рядом с олигархами паслись «новые русские» — предприниматели помельче, которым тоже удалось урвать свой кусок, но не обладавшие реальной властью. Появились бизнес-политические кланы, объединяющие чиновников, общественных деятелей и предпринимателей. Борьба за раздел собственности между этими кланами стала главным содержанием политической жизни, основной формой конкуренции. Тот же «политизированный капитал» взял под свой контроль большую часть средств массовой информации, как государственных, так и частных. Под крики о свободе слова в большинстве средств массовой информации была фактически восстановлена цензура. Причем цензура официально как бы несуществующая, частная, на которую, в отличие от времен советских, жаловаться было некуда.
Разумеется какой-то официальный механизм приватизации был все же необходим, равно как и какие-то цены. Вот тут-то и выяснились преимущества обесцененного рубля. Стоимость основных фондов приватизируемых объектов была подсчитана по старым советским ценам и заморожена. Тем временем реальный рубль обесценился в 100, а к концу периода 1992-93 гг. — в 1000 раз. Гражданам страны были выданы нелепые бумажки — ваучеры — которые надо было куда-то инвестировать. Рядовой гражданин не имел для этого никакой возможности. Официальная цена ваучера составляла 10 тыс. рублей, а реально он продавался за бутылку водки или за 3 тыс., что по курсу 1993 г. составило не более 3 долларов. Не удивительно, что ваучеры были скуплены инвестиционными фондами, которые были созданы при поддержке официальных структур и принадлежали будущим олигархам. В свою очередь ваучеры были обменены на акции приватизируемых предприятий. Большая часть объектов уходила за 1,5-2% от их реальной стоимости, однако интересный парадокс: чем важнее был объект и чем больше потенциальная прибыль, тем дешевле он обходился будущему хозяину.
После первого, ваучерного этапа приватизации начался второй, когда предприятия продавались за деньги. Именно на этом этапе олигархи фактически сменили «новых русских» в качестве решающей силы. В ходе второго этапа приватизация достигла своего пика. За 3 года (1993-95) было приватизировано 20 из 27 тыс. государственных предприятий, однако по подсчетам западных экспертов «доходы от приватизации упомянутых предприятий составили примерно 10% от стоимости их основных и оборотных фондов»4). В действительности, результаты, скорее всего, были еще хуже.
«На госпакеты акций нет серьезных стратегических инвесторов, — констатировала “Независимая газета”. — Есть лишь небольшое число конкретных заинтересованных лиц, которым нужен контроль за финансовыми и товарными потоками той или иной российской компании. И эти люди согласны приобретать госпакеты акций только по бросовым ценам, дабы эффективность сделки (измеряемой отношением потенциальной прибыли от контроля над продукцией и потенциальными же доходами к затратам на приобретение акций) была высокой»5).
В 1995 г. в бюджет страны от приватизации поступило около 800 млн долларов, что составляло менее 2% от его доходной части. Даже в 1996 г., когда приватизацию уже проводили по новым ценам и даже с «аукциона», в бюджет государства от продажи собственности поступило всего 1 трлн рублей, т. е. менее 200 млн долларов. Это составляло менее 1% от доходной части бюджета. Нередко на приобретение госсобственности тратились деньги, предварительно взятые взаймы у государства же. А ведь проданы были ценнейшие объекты добывающей и обрабатывающей промышленности, приносившие казне немалую прибыль. Либеральная пресса, отстаивая правильность проводимой политики, открыто заявляла: «отечественный бизнес, во-первых, заплатить больше тогда просто не мог, а во-вторых, даже если бы и мог, ему это было бы абсолютно невыгодно»6). При этом никто из официальных деятелей даже не смел публично предложить оставить предприятия в государственной собственности. Когда в 1995 г. вновь назначенный руководитель Госкомимущества Владимир Поливанов рискнул обнародовать данные об экономической неэффективности приватизации, он был немедленно снят со своего поста7).
Конечно, «открытые» издержки олигархов и «новых русских» представляли лишь часть общих расходов на приватизацию. Надо было еще заплатить большие взятки чиновникам всех уровней, занимавшихся этим процессом. А новые хозяева на самом деле были не так уж богаты. У них не было средств на инвестиции, на развитие производства, а затраты на приватизацию нужно было немедленно вернуть. Потому предприятия стали не более, чем источником ресурсов. Если они могли производить что-то ценное, они должны были работать до тех пор, пока не развалятся машины. Если они не могли выгодно продать свой товар на рынке, их можно было использовать как резервуары металлолома. О том, чтобы модернизировать или реструктурировать предприятия, не могло быть и речи.
«Действовали олигархи в такой ситуации двумя способами, — отмечает московский деловой еженедельник. — Первое их соображение состояло в том, что даже если завод и не приносит реальной прибыли, он пока работает, все равно приносит какую-то выручку. Потому ее можно куда-нибудь (лучше в заграничный офшор) спрятать до лучших времен — например до тех, когда промышленные инвестиции в России начнут вдруг давать отдачу. Ну, а пока это время еще не наступило, часть дохода вполне естественно направить на удовлетворение личных нужд.
Второе соображение было более оригинальным. Единственная остающаяся еще возможность преобразовать существующие предприятия в “западные” — это прямая поддержка властей. Несмотря на все сделанные авансы и пресловутую “дешевизну” залоговых аукционов»8). Однако у государства денег не было именно потому, что все лучшие объекты были уже приватизированы по дешевке. Возникла парадоксальная ситуация — чем больше предприятий приватизировалось, тем больше становилась осознаваемая самими бизнесменами потребность в государственном вмешательстве. И чем больше была потребность в государственных инвестициях и кредитах, тем меньше денег на эти цели было у правительства.
В итоге эффективность падала, энергоемкость и другие издержки производства росли. При сокращении прибылей увеличивалась нагрузка на окружающую среду. Даже если все это не очень радовало новых хозяев, изменить они уже ничего не могли — такова была логика системы.
Поскольку перераспределение собственности — не только первичное в 1991-93, но и вторичное в 1994-95 гг. — происходило не по рыночным принципам, то и ценовой механизм в полной мере работать не мог. С одной стороны, предприятия, испытывавшие дефицит финансовых средств, прибегали к бартеру, взаимозачетам, использовали всевозможные денежные суррогаты. Все оказывались должны всем. А с другой стороны, огромные средства проходили мимо рынка. Они либо циркулировали в коррупционно-политических структурах, либо концентрировались в финансовых учреждениях, кредитовавших государство и друг друга. «В рамках этой экономики, — пишет экономист Андрей Колганов, — возникает и своеобразный механизм ценообразования, потому что цены на товары, продаваемые за “живые” деньги, и цены на товары, продаваемые за долговые обязательства, это совершенно разные цены. Причем цены на товары, продаваемые за долговые обязательства, определяются не текущей рыночной конъюнктурой, а специфическими взаимоотношениями между конкретными контрагентами. Уровень этих цен может колебаться в совершенно немыслимых пределах, причем установить эти пределы невозможно. Здесь существует многослойный механизм сокрытия реального содержания этих отношений. И криминальная сторона, здесь, конечно, играет весьма существенную роль»9).
Описанный механизм мало чем отличается от того «серого рынка», который существовал между предприятиями в конце советской эпохи. Разница лишь в том, что в конце 80-х либеральные экономисты утверждали, что с проведением приватизации и либерализации цен все эти явления исчезнут сами собой. Произошло же прямо противоположное — сфера «серого» и «черного» рынка начала стремительно распространяться, подчиняя своим законам все остальные элементы экономики.
Еще одним важным результатом второго этапа приватизации оказалось то, что неэффективный частный бизнес оказался полностью на содержании государства. Резко сократившийся государственный сектор показывал гораздо лучшие экономические результаты, нежели приватизированный. По подсчетам экспертов к концу 1996 г. «88% промышленных предприятий перешло в частные руки, при этом производимая ими продукция составляла лишь 22% от общей, и работало на них 26% всех занятых в промышленности. В то же время предприятия, сохранившие долю государственной собственности, они же крупнейшие производители, выпускали 65% общего объема продукции, давая работу 57% занятых, составляя при этом лишь 6% от общего числа промышленных предприятий. Находящиеся в безраздельной государственной собственности предприятия составляли всего 2,6% от общего числа, с долей в производстве 4, а в общей занятости — 2%»10). Государственные и полугосударственные предприятия отличались и более высокой производительностью труда, и более высокой производственной дисциплиной. Массовые увольнения имели место при всех формах собственности. Существенно, однако, то, что происходило в полугосударственных предприятиях. Если инвестиции поступали туда почти исключительно за счет правительства, то прибыли распределялись в пользу частных акционеров. В ряде случаев государство вообще отказывалось от своей доли прибылей. Так, в крупнейшей российской компании «Газпром» правительство не только отказалось от своей доли дивидендов (ради инвестирования этих средств в развитие отрасли), но и передало свой пакет акций (35%) в траст администрации компании (фактически — частным акционерам).
Поскольку госсектор не справлялся с возрастающей нагрузкой, а аппетиты частного сектора постоянно росли, правительство вынуждено было повышать налоги. В России при отсутствии прогрессивного налога на большие и сверхбольшие доходы облагалась налогами даже минимальная заработная плата, не обеспечивающая работникам даже физического выживания. Мелкий бизнес был бы полностью удушен налогами, если бы просто не перестал их платить. Поскольку уклонение от налогов стало общенациональным спортом, не могла не усиливаться коррупция государственного аппарата. Государство ослабевало, а функции поддержания порядка и регулирования жизни все больше приватизировались различными сообществами (от мафии и землячеств, до местной администрации и тех же государственных служащих, действующих неофициальным образом).
Задним числом западные эксперты сваливали вину за экономический спад на некомпетентных российских чиновников и «мафию». Между тем, в российском опыте нет ничего уникального. Все страны, последовавшие рецептам МВФ, пережили развал промышленности, работающей на внутренний рынок. Напротив, страны, отвергшие неолиберальные рецепты, будь то Китай или Белоруссия, достигли в те же годы высоких темпов экономического роста. Причем, сохранив предприятия, работающие на внутренний рынок, они смогли и резко увеличить свой промышленный экспорт.
Развал внутреннего рынка увеличивал заинтересованность новых хозяев России в рынке международном. С другой стороны, Международный валютный фонд уже в 1990 г., еще до распада СССР не скрывал своего желания интегрировать Россию в мировую экономику прежде всего как поставщика сырья и энергоносителей для Западной Европы. Промышленность могла быть конкурентоспособной лишь в том случае, если бы в нее вкладывали деньги. Но денег не было, и конкурентоспособность промышленности за годы неолиберальных реформ неуклонно снижалась. В то же время нефть и газ можно было вывозить независимо от уровня эффективности производства. На самом деле он тоже падал, росли потери сырья, измерявшиеся миллионами тонн «пролитой» нефти и газа, ушедшего на «отопление неба». Наращивать экспорт можно было двумя способами — увеличить производство или сократить спрос на внутреннем рынке. Первый способ требовал огромных капиталовложений, второй не стоил практически ничего. Легко догадаться, какой был сделан выбор. Именно второй период «реформ», начавшийся в 1994 г., стал временем одновременно укрепления рубля и роста экспорта. На первый взгляд это кажется противоречием, ведь удорожание рубля должно было ударить по экспортерам. Но это было время, когда мировая капиталистическая экономика находилась на подъеме, а цены на нефть, газ, цветные металлы росли в любом случае. Более того, они росли быстрее, чем цены на промышленные изделия. Зато дорогой рубль помогал подавить отечественную промышленность. Производимые ею товары оказались непомерно дорогими даже на внутреннем рынке. Производство сокращалось. Соответственно высвобождались ресурсы для экспорта. А на вырученные деньги ввозились импортные потребительские товары. Дорогой рубль сделал импорт дешевым. Экспортеры вкладывали свои деньги и в импортные операции, и в сферу услуг, наживая дополнительную прибыль. А в Москве и Санкт-Петербурге рос и процветал новый средний класс, потребляющий эти товары, обслуживающий новых господ. Олигархии нужны были грамотные менеджеры и хорошие парикмахеры, специалисты по ремонту «Мерседесов» и лояльные идеологи, надежные охранники и ангажированные журналисты. Все они, в свою очередь, становились клиентами друг у друга. Улицы Москвы заполнились тысячами превосходных западных автомобилей, расцвели бутики, а курорты Средиземноморья заполнились русскими туристами. В то время как в провинции большинство семей вынуждены были отказаться от подписки на ежедневные общенациональные газеты, бурный рост переживал рынок элитных «глянцевых журналов». Телевидение показывало новейшие голливудские ленты, оплаченные за счет рекламы импортных товаров.
Подобное процветание, однако, наблюдалось лишь в нескольких городах, ставших «центром» системы. Что касается «периферии», то там царили запустение и нищета. В Москве оказалось сконцентрировано около 80% финансового капитала, около 12% приходилось на долю Петербурга и лишь 8% на всю остальную страну. Но и этот оставшийся капитал, как легко догадаться, был распределен крайне неравномерно. В 1998 г. 21,7% населения страны по официальным данным имели доходы ниже прожиточного минимума. Зато 10% населения, по большей части находившиеся в столице и крупных деловых центрах, получали около трети всех денежных доходов.
Экспорт сырья и захват государственного имущества приносили немалые доходы новым элитам. Этого капитала было явно недостаточно для крупномасштабных инвестиционных проектов, но слишком много для личного потребления. В то время как предприятия страдали от недостатка инвестиций, собственники столкнулись с кризисом перенакопления капитала. Огромные средства олигархов и «новых русских» были сконцентрированы в банках. Это были весьма своеобразные банки, неохотно оказывавшие услуги клиентам, но скупающие недвижимость и средства массовой информации, нанимающие бывших сотрудников разведки в «аналитические службы» и финансирующие политиков. Банков было много, ибо каждый олигарх и даже предприниматель средней руки стремился иметь свой собственный. Банки прежде всего хранили капитал своих хозяев. Но куда его пристроить? Как обеспечить его возрастание?
Тем временем правительство отчаянно боролось с нарастающим финансовым кризисом. После приватизации оно лишилось основных источников пополнения бюджета. Дохода от госсобственности больше не было, а налоги не поступали. Мелкий бизнес просто не мог платить налоги — надо было откупаться от рэкетиров, давать взятки чиновникам. Серьезные налоги можно было взять лишь с небольшого числа экспортеров, которые не могли скрыть прибыль, но и эти компании не торопились платить. Они обладали политическим влиянием, предпочитая расходовать деньги на подкуп чиновников и пропаганду. Они оправдывали свое нежелание платить налоги тем, что им, в свою очередь, много задолжали предприятия, работающие на внутреннем рынке. Правительство пыталось компенсировать дефицит бюджета за счет увеличения налогов, в результате чего, как и следовало ожидать, платить стали еще меньше. Короче, деньги в бюджет не поступали.
Эксперты Международного валютного фонда настаивали на том, что решать проблему бюджетного дефицита за счет эмиссии бумажных денег — недопустимо. Но, согласно тем же экономистам, деньги можно было просто взять взаймы. На самом деле рост государственного долга представляет собой лишь законсервированную или отложенную инфляцию, но именно такое решение выгодно финансовым институтам. Парадоксальным образом интересы западных биржевых спекулянтов, российского правительства и банкиров-олигархов совпали. С конца 1994 г. стабильность рубля поддерживалась за счет постоянно возрастающих государственных заимствований. Краткосрочные государственные ценные бумаги (ГКО) выпускались в рублях и обеспечивали баснословные проценты их держателям. Это должно было сделать рубль более привлекательным по сравнению с долларом, гарантировать банкам надежное и прибыльное вложение капитала и обеспечить постоянный приток денег в казну. ГКО действительно пользовались феноменальным успехом среди инвесторов. В Россию хлынули миллионы долларов западного спекулятивного капитала. Проблема в том, что одновременно инвестиции в промышленность, и без того ничтожные, фактически прекратились, а кредит стал недоступен не только для мелкого, но и для среднего бизнеса. Ни одно предприятие на финансовом рынке не могло конкурировать с правительством.
Между тем, чем больше становился долг, чем глубже был спад в промышленности, тем слабее были позиции рубля. Для того, чтобы поддерживать завышенный курс, правительство вынуждено было постоянно повышать проценты по ГКО. Государственный долг рос по принципу пирамиды. Новые кредиты были необходимы не для решения реальных проблем экономики, а для обслуживания прежнего долга. К началу 1998 г. было очевидно, что до трети государственного бюджета пойдет на эти цели. На период 1999-2000 гг. прогнозировалось, что на обслуживание долга будет уходить до 2/3 бюджета.
Учетные ставки достигали от 20 до 60% годовых. После того, как разразился азиатский кризис и инвесторы стали проявлять нервозность, процентные ставки еще больше взлетели вверх. К весне 1998 г. правительство довело процентные ставки до 200% годовых. На поддержание курса рубля Центральный Банк весной 1998 г. тратил около 500 млн долларов в день. В это же время врачи и учителя месяцами не получали зарплату, а предприятия, совершенно лишенные наличных денег, вынуждены были выживать за счет бартера. В результате стали стремительно сокращаться золото-валютные резервы центрального банка. В 1996 г. они достигали 40 млрд долларов, но к весне 1998 сократились до 17-18 млрд. Несмотря на новые кредиты, предоставленные МВФ, к концу лета резервы сократились до 13 млрд. Западные и российские валютные спекулянты подсчитывали прибыли, но система уже была обречена. Весенний кризис 1998 г. был последним предупреждением. И хотя на стене уже были начертаны огненные письмена, пиршество финансового капитала продолжалось.
Разумеется, катастрофа не наступила бы так быстро, если бы мировой капитализм в целом не начал входить в фазу кризиса. В отличие от времени экономического роста, в период кризиса цены на сырье и энергоресурсы падают быстрее, чем цены на промышленную продукцию. Цены на продукцию российских экспортеров сырья и энергии в 1997-98 падали столь стремительно, что предприятия не успевали приспособиться к новой ситуации. Нефть подешевела на 34%, медь на 34%, никель на 25%.
«Газпром» и нефтяные компании, ранее не особенно страдавшие из-за чрезмерно дорогого рубля, неожиданно почувствовали себя припертыми к стенке. Российские бизнесмены проиграли не только абсолютно, но и относительно. У них было меньше валюты, а импорт стал дороже. Экономический крах стал лишь вопросом времени.
Почувствовав неладное, кремлевское руководство пошло привычным бюрократическим путем: политические и экономические проблемы пытались решать с помощью кадровых перестановок. Вместо многоопытного бюрократа Виктора Черномырдина, тесно связанного с «Газпромом», был поставлен молодой Сергей Кириенко, не скрывавший близости с московскими банкирами. Иными словами, была подтверждена решимость власти удерживать курс рубля любой ценой. Но для этого уже не было ни ресурсов, ни времени.
Известный журналист Олег Давыдов, напоминая о ранних этапах карьеры будущего премьер-министра в советском комсомоле, назвал его «виртуальным комсомольцем». Как и положено комсомольскому деятелю советского периода, Кириенко сочетал дисциплинированность и лояльность по отношению к «старшим товарищам» с полнейшей безответственностью. «Впоследствии он много и путано объяснял, чего он хотел и чего не смог. Но главного — почему он даже не попытался сразу принять те антикризисные меры (девальвация и т. д.), которые по его же словам были необходимы, — он так и не объяснил. Все только твердил, что от весенней девальвации все бы очень пострадали. Как будто никто не пострадал от осеннего дефолта... Впрочем, разбираться в том, чем было скоротечное премьерство Кириенко — чьей-то попыткой оттянуть неизбежное или операцией по спасению милых какому-то сердцу финансовых структур? — дело правоохранительных органов и историков экономики»11). Что же касается личных мотивов премьера, то их исследование, по мнению Давыдова, стоило бы предоставить психоаналитикам.
В конце 1997 г. западная деловая пресса была полна оптимистических прогнозов о предстоящем экономическом подъеме и даже «буме» в России. Вместо этого наступил катастрофический спад. Задним числом либеральные экономисты пытались представить дело таким образом, будто финансовый кризис, вызванный неверными политическими решениями, спровоцировал падение производства. В действительности все обстояло совершенно наоборот. Именно развал производства, оказавшийся закономерным следствием неолиберальной политики, сделал неизбежным крах рубля. Уже в первом полугодии 1998 г., когда правительство России и МВФ продолжали делать оптимистические прогнозы, валовой внутренний продукт сократился по сравнению с тем же периодом прошлого года на 2%, промышленная продукция на 2,5%, сельское хозяйство упало на 3%. Причем не следует забывать, что спад в России уже задолго до того превысил масштабы Великой депрессии в США.
К лету половина предприятий в стране была убыточной. Задолженность по зарплате в масштабах страны выросла на 60%. При этом 11% трудоспособного населения были фактически без работы, а большая часть из них не получала и пособий. Даже тем, кому пособия полагались официально (не более четверти от общего числа людей, сидевших без работы), не платили в срок. У Государственного фонда занятости не было денег, пособия задерживались на полгода и больше. Поступления в бюджет стремительно падали, ибо налоги было собирать не с кого и не с чего. Август вообще оказался катастрофическим: спад промышленного производства составил 11,5% по отношению к тому же периоду прошлого года, а сельское хозяйство упало на 22,9%! Газета «Известия» вынуждена была констатировать, что «спад в промышленности и сельском хозяйстве бьет рекорды»12). Одновременно продолжался обвальный спад производства в нефтяной отрасли, скважины закрывались одна за другой. Компания «ЮКОС» даже предложила местным властям, если они хотят сохранить рабочие места, национализировать в свою пользу убыточные скважины.
17 августа 1998 г. рубль рухнул. Попытки удержать курс рубля провалились. К сентябрю, как отмечала “The Moscow Times”, рубль «падал быстрее, чем любая другая национальная валюта за последние годы... Индонезийские деньги обесценились на 84% за 12 месяцев, а российский рубль потерял 66,7% за три недели»13). Правительство Сергея Кириенко, просуществовавшее всего пять месяцев, сделало все то, что оно должно было предотвратить. Оно признало девальвацию рубля, ввело 90-дневный мораторий на выплату российскими фирмами долгов западным партнерам, а обслуживание ГКО было прекращено. В один день были уничтожены многомиллионные состояния. К финансовому кризису добавился политический.
Большинство неолиберальных комментаторов объяснило российских банковский кризис местной спецификой. Авторы, длительное время восхищавшиеся успехами приватизации в России, неожиданно открыли для себя «олигархический капитализм» и заговорили о том, что подлинное частное предпринимательство в России так и не родилось. Знаменитый финансовый спекулянт Джордж Сорос был более откровенен, признав, что «русский обвал выявил некоторые стороны международной финансовой системы, на которые раньше не обращали внимания»14). Чем более сложными оказываются цепочки взаимных обязательств, чем более они свободны от внешнего контроля, тем больше риск того, что ошибки одних приведут к краху других, в конечном счете разрушив всю чрезвычайно сложную и запутанную систему.
Олигархический характер экономики, сложившейся в ельцинской России, не подлежит сомнению. Парадокс, однако, в том, что в 1998 г. в России рухнул как раз наиболее глобализированный, наиболее «модернизированный» (по стандартам неолиберальных идеологов) и наиболее рыночный сектор. Западные финансовые спекулянты показали себя в этой истории не лучше русских олигархов. Крах 1998 г. был не только русской катастрофой. Он был поражением международных финансовых институтов.
Под развалинами компрадорского капитализма оказались погребены и многие русские компании, ранее неплохо нажившиеся на разорении собственной страны, международные финансовые спекулянты, которые из жадности продолжали играть на рынке ГКО, несмотря на очевидные признаки надвигающейся катастрофы. Один лишь Дж. Сорос потерял около 3 млрд долларов. Большинство российских банков оказалось на грани банкротства. Валютные счета были заморожены, банкоматы перестали выдавать наличность. Встал вопрос о национализации банков.
С 1 августа по 14 сентября цены выросли на 56%, зарплату, однако, не увеличивали, а то и не платили вовсе. Правительство категорически отказывалось прибегать к дополнительной эмиссии наличных денег, ибо гнева Международного валютного фонда боялось значительно больше, нежели голода в собственной стране. Однако удержать ситуацию под контролем уже не было никакой возможности.
Ельцин предложил заменить провалившегося Кириенко испытанным Черномырдиным, но большинство населения прекрасно помнило, что именно при Черномырдине была создана пирамида ГКО, именно он руководил развалом экономики. Государственная Дума оказалась меж двух огней — с одной стороны Кремль, грозящий парламенту разгоном, с другой — разъяренное население. Депутаты уперлись, отказываясь утверждать Черномырдина, несмотря на то, что эта кандидатура первоначально была согласована с руководителями крупнейших фракций. Военные не гарантировали Ельцину лояльность своих подразделений. Кремль в спешном порядке пытался реорганизовать вооруженные силы и создать Федеральную гвардию — элитные подразделения для борьбы с волнениями и мятежами в армии. Но времени уже не было. Региональные лидеры, чувствуя, что Москва парализована, стали принимать решения самостоятельно, не оглядываясь ни на конституцию, ни на законы. Им нужно было предотвратить голод. В областях вводился контроль над ценами и создавались собственные таможни, чтобы предотвратить вывоз дешевого продовольствия. В начале сентября страна находилась на грани хаоса.
В таких условиях Кремлю не оставалось ничего другого, кроме как пойти на компромисс. Вместо ненавистного обществу Виктора Черномырдина, премьер-министром был назначен Евгений Примаков. Новое правительство было сформировано с участием левых и при поддержке парламента. Было торжественно объявлено о смене курса.