Глава третья. «В ОБЩЕМ ОТНОШЕНИЕ КО МНЕ МИЛОЕ И ВНИМАТЕЛЬНОЕ»: МАКСИМ ГОРЬКИЙ И ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ В ИТАЛИИ

Русских писателей и поэтов всегда тянуло в Италию, бывшую и остающуюся для них источником вдохновения. Тянуло сатириков и мистиков, реалистов и символистов, народников и эстетов. Тянуло к древним фрескам и виноградникам, соборам и рыбацким лодкам, к аристократам, умевшим ценить крестьянский труд, и к крестьянам, поражавшим иностранцев если не аристократическими, то благородными манерами.

Среди очарованных Италией русских особое место занимают два человека, между которыми, на первый взгляд, нет ничего общего, кроме таланта. Первый — классик русской прозы ХХ века Максим Горький, он же Алексей Максимович Пешков, самородок и самоучка, реалист и мечтатель, провозглашенный «основоположником советской литературы», несмотря на сложные и запутанные отношения с властью. Второй — классик русской поэзии ХХ века Вячеслав Иванович Иванов, один из лидеров символизма, историк-энциклопедист, оригинальный мыслитель и виртуозный мастер стиха. Первый был самым читаемым из здравствующих русских писателей и снискал всемирную славу, известность второго ограничивалась узким кругом интеллектуалов и эрудитов. Что могло сблизить этих людей, находившихся во враждовавших литературных лагерях? Сблизила их, пусть ненадолго, любовь к Италии, где они жили еще до революции и где снова оказались почти одновременно в 1924 году: 56-летний Горький на семь лет, 58-летний Иванов — на четверть века, до самой смерти.

Алексей Максимович уехал из России в Германию 16 октября 1921 года. «Читателю советских изданий неизменно внушается мысль, — писал после его смерти поэт Владислав Ходасевич, близко знакомый с Буревестником в начале 1920-х годов, а позже ставший эмигрантом, — что Горький покинул советскую Россию единственно по причине расстроенного здоровья, во все время пребывания за границей не терял самой тесной связи с правительством и вернулся тотчас, как только выздоровел». Теперь так уже никто не считает. Горький действительно был серьезно болен — обострился застарелый туберкулезный процесс, но политических причин у его отъезда было не меньше, чем личных. Он многого не одобрял в политике новой власти — хотя больше на тактическом уровне, нежели на стратегическом — и находился в состоянии затяжного конфликта с «петроградским диктатором» Григорием Зиновьевым и его окружением. Выезд писателя за границу санкционировал лично Ленин, которому, как говорили, надоело разбирать многочисленные жалобы на Зиновьева и его приспешников. При этом большевистское руководство было уверено, что деятельность Горького в Европе ущерба новой власти не нанесет, даже если он будет слегка фрондировать.

В Берлине писатель оказался в тот момент, когда город был полон русских. По настоящим и липовым командировочным удостоверениям сюда постоянно приезжали люди из РСФСР — кто на работу, кто в эмиграцию, кто с желанием послужить родине, кто в намерении поскорее от нее отделаться. И у тех, и у других были свои мотивы — после гражданской войны и красного террора, голода и разрухи многие стремились просто выжить. По словам немецкого историка К. Шлегеля, в XX веке «все немецкие пути в Россию вели через Берлин, и все русские пути в Европу проходили через него же». Германская столица стала местом встречи советских, несоветских и антисоветских русских: тех, кто приехал на время с твердым намерением вернуться домой; тех, кто еще колебался; тех, кто твердо решил эмигрировать; и даже тех, кто эмигрировал раньше, но теперь подумывал о возвращении.

Многие оказались здесь по причинам, далеким от политики, — сумели еще до революции перевести за границу деньги или нашли работу по специальности, на которую в Советской России не было спроса. Несмотря на тяжесть экономического положения, в Берлине шла активная литературная и издательская деятельность, позволявшая писателям не только реализовывать творческие амбиции, но и зарабатывать. Многие из них покинули Россию не из ненависти к большевикам, а потому, что негде стало печататься и получать гонорары. Общественник по характеру, Горький пытался объединить тех, кто, по крайней мере, не был враждебен советской власти, но это навлекало на него подозрения со стороны как красных, так и белых. Тогда он решил уехать в любимую Италию, где жил в 1906–1913 годах, чтобы спокойно заняться собственным литературным трудом. В конце 1923 года он начал хлопотать о въездной визе. Хлопоты увенчались успехом.

Седьмого апреля 1924 года, вскоре после установления дипломатических отношений между нашими странами, Алексей Максимович прибыл в Неаполь, который знал и любил еще с тех пор, когда жил на острове Капри. «Я чему-то рад и чувствую себя детски хорошо, что в 55 лет несколько странно, — писал он 20 апреля своему крестнику Зиновию Пешкову (брату большевика Якова Свердлова и будущему французскому генералу). — Неаполитанцы, кажется, не изменились за десять лет, все такие же забавные, любезные и милые». Пресса наперебой чествовала знаменитого писателя, который заявил неаполитанской газете «Меццоджорно»: «Никто так не любил Италию, как я, потому что никто не обязан ей стольким, как я, и все, что я писал, — не что иное, как гимн Италии».


Максим Горький и советский полпред в Италии Платон Керженцев. 1925


После недолгого заезда в Рим Горький перебрался в Сорренто, курортный городок на южной оконечности Неаполитанского залива, в 48 километрах от Неаполя. Ходасевич утверждал, что одним из условий выдачи визы было обещание не селиться снова на Капри, который Алексей Максимович в свое время превратил в центр революционной эмиграции. Автор документированной, хотя и сглаживающей все острые углы книги «Горький в Италии» Л. П. Быковцева опровергает этот слух: «При всей своей любви и привычке к Капри, Алексей Максимович не решился забираться на остров из-за отдаленности и трудности сообщения с Большой землей». Если бы слух имел под собой хоть какие-то основания, советские авторы, умудрившиеся увидеть «зловещую тень свастики» над Италией в 1924 году (!), конечно, не упустили бы случая «ущучить» режим Муссолини.

Начался новый итальянский период биографии Горького, продолжавшийся до 1931 года — семь лет, как и предыдущий. Четырнадцатого мая 1931 года Горький впервые переступил порог своего последнего дома в Москве — бывшего особняка Рябушинских на Малой Никитской улице, но после этого еще две зимы провел в Сорренто. Восьмого мая 1933 года, за три года до смерти, писатель навсегда попрощался с любимой Италией.

Вячеслав Иванов не принял большевистскую власть как антинациональную и «безбожную», но пошел на «советскую службу», подобно большинству литераторов, не эмигрировавших сразу после переворота, как Иван Бунин и Алексей Толстой. В одно время с Ивановым в системе народного комиссариата просвещения (Наркомпрос) служили его соратники по символизму — будущий член большевистской партии Валерий Брюсов и будущий литовский посланник в Москве Юргис Балтрушайтис, Александр Блок и Андрей Белый. Вячеслав Иванович умел ладить со всеми и старался принести пользу не только своей семье, страдавшей от голода и лишений. Но после смерти жены Веры Шварсалон в 1920 году он решил уехать из Москвы — куда-нибудь, только бы на юг, к морю. Выехать за границу не удалось, поэтому Иванов с дочерью Лидией и сыном Дмитрием оказался в Баку, где стал профессором университета. Здесь он прожил четыре года — читал лекции, вел семинары, защитил докторскую диссертацию «Дионис и прадионисийство» и почти не писал стихов.

В конце мая 1924 года Вячеслава Ивановича пригласили в Москву выступить на торжественном собрании в честь 125-летия со дня рождения Пушкина. Через некоторое время он телеграфировал оставшимся в Баку детям, чтобы они, забрав все вещи, ехали в Москву — им предстоял отъезд в… Венецию. Обстоятельства этого неожиданного решения известны из переписки историка литературы Михаила Гершензона и философа Льва Шестова. Недавно вернувшийся из-за границы в Москву, Гершензон сообщал Шестову во Францию: «Вячеславу Ивановичу О. Д. Каменева в одно утро устроила командировку за границу, с хорошим содержанием, с паспортами и визами на казенный счет. Он едет с семьею, т. е. с Лидией и Димой, сперва в Венецию, на неопределенный срок». Ольга Давыдовна Каменева — сестра всесильного наркома по военным и морским делам Льва Троцкого и жена влиятельного председателя Моссовета Льва Каменева (кстати, будущего полпреда в Риме) — в то время возглавляла Всесоюзное общество культурных связей с заграницей (ВОКС). Иванова она знала с тех пор, когда поэт под ее началом служил в Театральном отделе Наркомпроса: по словам Ходасевича, Вячеслав Иванович «сумел найти с ней общий язык» и даже посвятил начальнице возвышенные стихи.

Лидия Иванова, дочь поэта, в мемуарах пояснила: «Речь Вячеслава в Большом театре (о Пушкине. — В. М.) имела успех. Он воспользовался благоприятной минутой, чтобы возобновить просьбу — отпустить его с семьей за границу. В правительстве тогда было чередование полос: то все идет легко, просто, все позволено, то всех подтягивают и во всем отказывают. Прошение Вячеслава попало в благой момент. Он был командирован на шесть недель в Венецию по случаю открытия советского павильона на Biennale[3]. И что было самое трудное: его семье разрешалось его сопровождать».

Поэт понимал, что уезжает навсегда — во всяком случае, пока у власти большевики. Но не собирался отказываться от советского паспорта и обещал наркому просвещения Анатолию Луначарскому не выступать с антисоветскими заявлениями и не сотрудничать в эмигрантских изданиях. Вместе с покровительством Каменевой это помогло решить вопрос об отъезде. Двадцать восьмого августа 1924 года Ивановы сели в поезд, отправлявшийся в Германию через Латвию. Переехав границу, «мы открыли бутылку и чокались, — вспоминала его дочь. — Осуществлялось, наконец, страстное желание Вячеслава: „Я еду в Рим, чтобы там жить и умереть“». Новый итальянский период начался и в его жизни — в Вечном городе.

Горький и Иванов жили в Италии с советскими паспортами, дистанцировались от эмигрантов, хотя и общались с некоторыми из них (Горький и эмиграция — интереснейшая тема!) и воспринимались итальянцами как посланники русской культуры, в той или иной степени связанные с Москвой. Конечно, Алексей Максимович во всех отношениях был несравненно более советским, чем Вячеслав Иванович, но и последнего не считали белым. И сам он себя таковым не считал.

«Приехав в Сорренто весной 1924 года, — вспоминал Ходасевич, — Горький поселился в большой, неуютной, запущенной вилле, которая была ему сдана только до декабря». Шестнадцатого ноября он переехал на виллу «Иль Сорито» (Il Sorito) под Амальфи, с чудесным видом из окон, дешевую и сухую, но холодную. Писатель жил на гонорары, поступавшие из разных стран мира, и зарабатывал до десяти тысяч долларов в год (огромная сумма по тем временам!), «из которых на себя тратил ничтожную часть». Здесь он принимал многочисленных гостей, в числе которых вскоре оказался Вячеслав Иванов.

Ходасевич утверждал, что «застал Горького на положении человека опального. Полпредство, недавно учрежденное в Риме, игнорировало его пребывание в Италии (неверно: полпред Юренев посетил его в Сорренто. — В. М.). Его переписка с петербургскими (так в тексте. — В. М.) писателями откровенно перлюстрировалась, некоторые письма в ту и в другую сторону вовсе пропадали… Алексей Максимович говорил о большевиках с раздражением или с иронией: либо „наши умники“, либо „наши олухи“. Чтение советских газет портило ему кровь». Можно не верить Ходасевичу, уехавшему из России в 1922 году и ставшему эмигрантом три года спустя, когда полпредство отказалось продлить ему заграничный паспорт, а возвращаться он не собирался. Однако его рассказы во многом подтверждаются письмами самого Горького и другими документами, которые не упрекнешь в предвзятости или «мудрости задним числом».

Алексей Максимович надеялся на возможность диалога советской власти с невраждебной частью эмиграции, на возможность издания независимого литературного журнала, где могли бы печататься авторы из СССР и политически неангажированные эмигранты. Его усилия увенчались недолгим успехом: выходивший в Петрограде в 1924 году «Литературный современник» был закрыт после четвертого номера, а издававшаяся в Берлине в 1923–1925 годах «Беседа» была запрещена к ввозу в СССР и разорилась. Оба журнала были детищем Горького, хотя и в разной степени: первый он только защищал своим именем, зато второй с любовью редактировал лично. Закрытие журналов произвело на писателя тяжелое впечатление, но он не переставал надеяться, что все изменится к лучшему. «Этому „великому реалисту“, — утверждал Ходасевич, проживший зиму 1924/25 года в Сорренто под одной крышей с Горьким, — поистине нравилось только все то, что украшает действительность, от нее уводит или с ней не считается, или просто к ней прибавляет то, чего в ней нет… Он был на самом деле доверчив, но сверх того еще и притворялся доверчивым. Не раз мне случалось видеть, что он рад быть обманутым. Поэтому обмануть его и даже сделать соучастником обмана ничего не стоило». В случае «Беседы», в редактировании которой Ходасевич принимал участие, так и вышло. С ней же связано и общение Горького с Ивановым.

«С первых же недель нашей римской жизни, — вспоминала дочь поэта, — вдруг снова заиграла в душе Вячеслава поэзия — после долгого и, казалось ему, окончательного молчания. Он с радостью ходил по знакомым местам — до или после прилежных занятий в Национальной библиотеке. „Нагулял себе, — пишет он в дневнике от 5 декабря 1924 года, — запас римского счастья“. Так рождаются осенью и в начале зимы 1924 года „Римские сонеты“. Цикл написан свободно, без всякого заранее выработанного плана. Муза не оставляет поэта. Один за другим рождаются девять сонетов. В каждом из них описываются улицы и площади, близкие к нашей квартире… Работа над „Римскими сонетами“ — это был радостный и немного смущающий отдых после долгих часов, проведенных в библиотеке».


Вячеслав Иванов в Италии


«Римские сонеты» легко найти хоть в интернете, но без них наш рассказ будет неполон. Приведу первый и последний из них. Первый — приветствие любимому городу, где поэту мечталось «жить и умереть». Второй — ощущение счастья от жизни в нем, жизни простой и трудной, вдали от родины, но там, где автор ощущал себя по-настоящему дома.

Вновь, арок древних верный пилигрим,

В мой поздний час вечерним «Ave Roma»

Приветствую как свод родного дома,

Тебя, скитаний пристань, вечный Рим.

Мы Трою предков пламени дарим;

Дробятся оси колесниц меж грома

И фурий мирового ипподрома:

Ты, царь путей, глядишь, как мы горим.

И ты пылал и восставал из пепла,

И памятливая голубизна

Твоих небес глубоких не ослепла.

И помнит в ласке золотого сна,

Твой врáтарь кипарис, как Троя крепла,

Когда лежала Троя сожжена.

«Троя» в этом сонете, по свидетельству Лидии Ивановой, говорит о России. «Неустанная дума, — записывал поэт в дневнике 2 декабря 1924 года, во время работы над циклом, — о нашей революции и о распространении пропаганды, о завтрашнем дне Европы». Через три дня на тех же страницах он размышлял о том, что «благодаря смуте, внесенной в умы большевиками, (я. — В. М.) никого и ничем вообще не могу заинтересовать, так как миросозерцание мое нынешнему в основе чуждо». В этом его укрепило общение с советскими дипломатами. «К нашему новому знакомому, — вспоминала Лидия Вячеславовна о первом годе римской жизни, — приезжает после короткой побывки в России жена. „Ну, как там?“ — „Озоном подышала, душу отвела“. Вот как устроен свет! Ей там озон, а нам кажется, что озон в Риме!» Об этом — следующий сонет:

Пью медленно медвяный солнца свет,

Густеющий, как долу звон прощальный;

И светел дух печалью беспечальной,

Весь полнота, какой названья нет.

Не медом ли воскресших полных лет

Он напоен, сей кубок Дня венчальный?

Не Вечность ли свой перстень обручальный

Простерла Дню за гранью зримых мет?

Зеркальному подобна морю слава

Огнистого небесного расплава,

Где тает диск и тонет исполин.

Ослепшими перстами луч ощупал

Верх пинии, и глаз потух. Один,

На золоте круглится синий Купол.

По сообщению биографа поэта Ольги Шор, первые 5 сонетов были написаны к концу ноября. Намереваясь опубликовать их в «Беседе», Иванов отправил сонеты Горькому, от которого 1 декабря пришел ответ: «Прекрасные стихи Ваши получил, примите сердечнейшую благодарность, мастер». В тот же день Ходасевич хвалил их за «высокое и скромное, не крикливое мастерство». Двенадцатого декабря Горький сообщил Иванову, что переслал «Римские сонеты» в редакцию «Беседы», и просил у него статей — об «Идиоте» Достоевского и что-нибудь о Пушкине. Двадцать девятого декабря Вячеслав Иванович известил Ходасевича как соредактора «Беседы», что работает над статьей, однако в мае 1925 года журнал прекратился. Материалы об «Идиоте» вошли в книгу Иванова «Достоевский и роман-трагедия», вышедшую на немецком языке в 1932 году. «Римские сонеты», законченные в первых числах января 1925 года, автор послал в Москву Гершензону в виде новогоднего привета. Опубликовать их сразу не удалось, поэтому переводы отдельных сонетов на иностранные языки появились в печати раньше, чем их полный русский текст, опубликованный в 1936 году в парижских «Современных записках». Но обо всем по порядку.

В отличие от Горького, имевшего возможность жить на гонорары, перед Ивановым остро стоял вопрос о заработке. «Быть в Риме, — записывал он 1 декабря 1924 года, — это казалось неосуществимым сном еще так недавно! Но как здесь остаться, на что жить? Чудо, ожидавшее меня за границей, чудо, воистину нечаянное, сказочно-нечаянное — еще не обеспечивает нашего будущего». 9 января 1925 года Гершензон сообщал Шестову со слов Иванова: «Живут они очень приятно, он опять, после стольких лет, начал писать, дети хорошо устроены; одно горе: деньги тают, а заработка никакого; эта забота очевидно отравляет его существование. Он хотел бы отсюда (из России. — В. М.) иметь работу, но это, конечно, пустая мечта».

Так оно, к сожалению, и получилось, хотя надежды были. Посетивший Италию в 1925 году Владимир Лидин вел с ним переговоры о переводах современной итальянской прозы для московских издательств. Вячеслав Иванович загорелся этой идеей, но энтузиазм скоро прошел. После Петрарки переводить некоего Марио Собреро было, конечно, грустно. Зато за перевод стихотворений великого Микеланджело Иванов взялся с жаром. Эту работу ему предложил старый знакомый по Петербургу Всеволод Мейерхольд, в то время самый модный и обласканный властями театральный деятель Советского Союза. Летом 1925 года Мейерхольд с женой — актрисой Зинаидой Райх — ездил по Европе для изучения репертуара и «постановки театрального дела», надолго задержавшись в Италии. В августе Иванов перевел несколько сонетов и прочитал их в полпредстве на вечере в честь приехавших из СССР экскурсантов. Сопровождавший их профессор Алексей Дживилегов, известный историк искусства и еще один давний знакомый, поинтересовался у Вячеслава Ивановича, не «прельстит» ли его кафедра в Московском университете. Что именно ответил поэт, мы не знаем, но сомневаться в сути сказанного не приходится.

Не принимая большевистскую власть идейно, Вячеслав Иванович не отрекался от России и считал необходимым содействовать распространению знаний о ней и о русской культуре за рубежом. По воспоминаниям дочери, в 1925 году «он увлекается идеей основать в Риме, по примеру Франции, Испании, Германии, русский государственный институт наук и искусств. Он мне объясняет, что страна и правительство — вещи разные: правительство сегодня одно, завтра другое — страна остается. По своему достоинству Россия должна иметь в Риме академию, которая бы ее представляла независимо от текущих политических событий. Ему казалось, что в этот момент самым подходящим президентом академии мог бы быть Максим Горький, который жил тогда в Сорренто. Но их точки зрения были слишком разные, и из проекта академии ничего не вышло». Прекрасная идея Вячеслава Ивановича не реализована до сих пор, потому что для этого нужна не только государственная поддержка, но и участие ученых и деятелей культуры, а не одних чиновников от «пиара». Советскую власть в ту пору интересовала лишь коммунистическая пропаганда, а на культуру средства отпускались от случая к случаю.

Ситуацию не мог переломить даже Горький, но Иванов неслучайно подумал в первую очередь о нем. Алексей Максимович пользовался огромным авторитетом и в мире, и в СССР, особенно с ослаблением позиций в партийной верхушке его главного врага Зиновьева. Летом 1925 года в полной мере восстановились его «дипломатические сношения» с советским правительством. К Буревестнику приезжал Красин, несколько раз навещал полпред Керженцев. Именно он уладил инцидент с обыском, который соррентийская полиция 17 сентября 1925 года устроила на вилле «Иль Сорито», в комнате секретаря Горького Марии Будберг. «Если итальянская полиция считает мое пребывание в Сорренто почему-то вредным для Италии, — заявил Алексей Максимович в письме на имя Муссолини, правда, только через 40 дней, — не будете ли Вы любезны объявить мне об этом прямо и просто, не подвергая ни меня, ни близких мне людей неприятностям, нами незаслуженным?» «Я готов немедленно оставить Вашу страну, очень любимую мною», — добавил он. Разумеется, отъезд всемирно известного писателя в такой ситуации вызвал бы международный скандал и подорвал бы и без того небезупречную репутацию режима. Муссолини извинился перед Керженцевым и через него перед Горьким, заверив, что подобное больше не повторится. Мелкие неприятности случались и позже — вилла писателя, на которой постоянно было много гостей из-за рубежа, находилась под неусыпным наблюдением полиции, но он имел все основания писать своему близкому другу Марии Андреевой: «В общем отношение ко мне милое и внимательное».


Максим Горький с сотрудниками советского полпредства в Риме и членами их семей. 1929


Начиная с весны 1925 года гостей у Горького перебывало великое множество — прежде всего из СССР. Николай Бенуа, будущий главный художник миланского оперного театра Ла Скала, вспоминал: «Трудно вообразить более гостеприимную атмосферу, нежели ту, что царила в прекрасной вилле „Сорито“, озаренной его (Горького. — В. М.) присутствием». Это десятки писателей, поэтов, художников, ученых, музыкантов, представители разных поколений, направлений и вкусов, к которым хозяин был неизменно приветлив и внимателен. Николай Асеев и Самуил Маршак, Леонид Леонов и Владимир Лидин, Сергей Прокофьев и Владимир Немирович-Данченко, комсомольские поэты Александр Безыменский и Иосиф Уткин, «красный граф» Алексей Толстой и художник Павел Корин, певица Зоя Лодий и актриса Софья Гиацинтова, ученые Николай Вавилов и Отто Шмидт — полный список занял бы не одну страницу. Кто-то заезжал на день, кто-то жил неделями, а то и больше. Не раз посещали Горького новый полпред Дмитрий Иванович Курский, старый революционер и бывший нарком юстиции, и его жена Анна Сергеевна. Бывали и эмигранты вроде художника Бориса Григорьева и скульптора Сергея Коненкова, работавших над портретами хозяина. В июне 1926 года заезжал старый друг Федор Шаляпин, которого большевики сначала удостоили звания народного артиста, а потом лишили его. В 1928 и 1929 годах Горький слушал Шаляпина в Риме и уговаривал его ехать в Россию. Федор Иванович так и не решился.

Посетили Сорренто и те экскурсанты, которые слушали в полпредстве стихи Микеланджело в переводе Иванова. В первой половине августа 1925 года к Горькому приехали Мейерхольд с женой, а в конце месяца собрался и Вячеслав Иванович, которого хозяин звал еще в июле для обсуждения перспектив литературного сотрудничества. Издание «Беседы» уже прекратилось по экономическим причинам, но Горький надеялся, что «все образуется». Иванов казался ему перспективным сотрудником как поэт и ученый, как переводчик классики и как литератор с именем, приемлемый для широких кругов интеллигенции и в то же время не занимавший антисоветских позиций. Алексей Максимович рассчитывал, что журнал будут читать и в России, и в Европе, причем не только эмигранты, но и местные интеллектуалы — в условиях новой волны интереса к нашей стране и всему связанному с ней.

«Сразу коснулись вопроса о журнале, — сообщал Вячеслав Иванович детям из Сорренто о разговоре с Горьким. — Ему предложили из Советской России издавать на государственный счет журнал, который будет составляться им за границей, а печататься в России. Он ответил согласием при условии, что ему будет предоставлена безусловная свобода, что цензуры над ним не будет. Ответ еще не получен. При этом Горький заявил мне, что, допустив своеволие, за которое извиняется, он поставил между прочим условие, что редактором отдела поэзии должен быть Вяч. Иванов. Я ответил, — продолжал поэт, — что прошу его на этом условии отнюдь не настаивать, тем более что я еще не уверен, что могу принять на себя это трудное по тактическим причинам дело, и даже если бы принял, не хочу нести один эту ответственность, а непременно с ним вместе, так что я был бы скорее его советником и предоставил бы ему окончательные решения, на что он ответил: „Благодарю Вас“». Но обоих снова постигло разочарование.

Не берусь судить, насколько Горький на самом деле понимал и ценил «трудную» поэзию Иванова. Но он был человеком увлекающимся и, несомненно, увлекся изысканной простотой и звучностью «Римских сонетов». Необходимо учитывать и следующее обстоятельство: Горький только что разошелся с Ходасевичем, которого уважал как человека, ценил как поэта и который был его ближайшим помощником в «Беседе», и искал ему замену. «Запретив „Беседу“, — вспоминал Ходасевич, покинувший Сорренто 18 апреля 1925 года, — в Москве решили, что нужно чем-нибудь Горького и приманить, а он на эту приманку тотчас пошел. После почти двухмесячного молчания он писал мне 20 июля (в этом же письме говорилось о скором приезде Иванова. — В. М.): „Ионов[4] ведет со мною переговоры об издании журнала типа `Беседы` или о возобновлении `Беседы`. Весь материал заготовляется здесь, печатается в Петербурге, там теперь работа значительно дешевле, чем в Германии (где издавалась `Беседа`. — В. М.). Никаких ограничительных условий Ионов пока не ставит“. Это было уже чистейшее лицемерие. Я ответил Горькому, что журнал типа „Беседы“ в России нельзя издавать, потому что „типическая“ черта „Беседы“ в том и заключалась, что журнал издавался за границей, и что „ограничительные условия“ уже налицо, ибо наша „Беседа“ издавалась вне советской цензуры, а петербургская автоматически подпадает под цензуру. Все это Горький, конечно, знал и без меня, но, по обыкновению, ему хотелось дать себя обмануть».

Неуспех предприятия повлиял на всех троих. Горький решительно повернул в сторону Москвы, поскольку его, по замечанию Ходасевича, «смущало и тяготило полуопальное положение Буревестника революции, принужденного жить за границей на положении чуть ли не эмигрантском. Ему хотелось быть там, где творится пролетарская революция». Советское полпредство окружило писателя вниманием, которое порой могло казаться назойливым. Ходасевич перебрался в Париж и стал эмигрантом. Иванов начал искать преподавательскую работу. Приглашение в Каирский университет было аннулировано из-за советского паспорта. Поездка в Аргентину не состоялась из-за случившегося там государственного переворота. Только осенью 1926 года поэта пригласили в католический Колледжио Борромео в Павии профессором новых языков и литератур. Через 40 лет, в год 100-летия Вячеслава Ивановича, там была открыта мемориальная доска, текст которой в переводе с итальянского гласит: «Поэту Вячеславу Иванову, разлученному со своей родной Россией и нашедшему в Италии вторую родину и надежную верную пристань в Борромео, посвящена эта мемориальная доска как слабая дань славе, которую он принес Колледжио своим десятилетним пребыванием, с 1925 (так! — В. М.) по 1936 годы».

В Павии Иванов жил без семьи — строгий устав Колледжио запрещал женщинам пребывание на его территории. Семнадцатого марта 1926 года он официально перешел в католичество. Это решение было продиктовано не карьерными соображениями, как можно подумать, но «созрело после долгих размышлений о проблеме разделения церквей», как свидетельствует дочь поэта. Вячеслав Иванович отдалился от «советских», но с эмиграцией не сошелся, выступая как беспартийный представитель русской культуры. В конце января 1927 года он прочитал в Павийском университете цикл из пяти лекций «Религиозная мысль в современной России», где, конечно, не мог обойти вниманием «попытку большевиков дехристианизировать Россию». «Я в душе очень было отошел от России, — писал он детям в мае того же года, — но когда Оттокар[5] в своих двух лекциях о России стал говорить о „крушении“, о „катастрофе“, о „развале“ — ничего, кстати сказать, обидного для русских небольшевиков, я почему-то почувствовал себя патриотом современной России, вроде истинных советских граждан».

В эти годы Иванов сблизился с европейскими интеллектуалами, которых волновали религиозно-философские проблемы. Среди его собеседников были американский писатель Торнтон Уайлдер и еврейский философ Мартин Бубер, переводивший Ветхий Завет на немецкий язык, французские мыслители Шарль дю Бос и Габриель Марсель, а также давний друг Фаддей Зелинский, филолог-классик, ранее преподававший в Петербурге, а теперь в Варшаве. Книги и статьи Иванова выходили по-итальянски, по-французски, по-немецки. В России о нем вспоминали только немногочисленные ученики. Но из Сорренто за ним наблюдал Горький.

В 1929 году Алексей Максимович писал в Москву влиятельному критику Петру Когану, возглавлявшему Государственную академию художественных наук — одно из последних пристанищ «старой интеллигенции»: «Вячеслава Ивановича особенно следовало бы поддержать здесь, он ведь в исключительной позиции: русский, советский профессор с красным (!) паспортом читает итальянским профессорам лекции по литературе. Нельзя ли ускорить разрешение вопроса о пенсии ему? Кстати: у него есть большая работа об Эсхиле — Академия не могла бы издать? И не издаст ли Академия перевод „Ада“». Но эти хлопоты ничего не дали: пенсию Иванов не получил, переводы трагедий Эсхила с его статьями и комментариями полностью увидели свет только в 1989 году, а работа над Данте не продвинулась дальше набросков. Наркомпрос периодически напоминал об окончании командировки. Возвращаться в Россию поэт не собирался, но советские паспорта он и Лидия исправно и беспрепятственно продляли в полпредстве.

Итальянская интеллектуальная элита по достоинству оценила Venceslao Ivanov, хотя и тематика, и направленность его творчества были несозвучны философии и идеологии фашизма. Антиклерикальный запал Муссолини-революционера кончился с приходом к власти. Назначенный министром просвещения философ-идеалист Джованни Джентиле развернул школьное образование в сторону патриотизма и католицизма. В 1929 году сам дуче заключил конкордат (соглашение) с Ватиканом: признал его существование в качестве независимого государства, допустил священников в школу и в армию и тем самым положил конец шестидесяти годам политического конфликта между Святым престолом и Савойской династией.

Близости с Джентиле у Иванова не было, хотя для редактировавшейся им Enciсlopedia Italiana поэт написал статью о символизме. Добрый знакомый Джентиле, а затем его непримиримый оппонент Бенедетто Кроче, идеолог умеренной либеральной оппозиции фашизму, вместе с группой друзей посетил Павию в апреле 1931 года. «Между главой современного идеалистического историцизма и Вячеславом, — приводит Лидия Иванова рассказ отца, — не могло быть ничего общего по философской линии (для Кроче Иванов был „слишком идеалистом“ и мистиком. — В. М.), но было, конечно, большое друг к другу уважение и живой личный интерес. Их разговор, крайне учтивый и свободный, сразу превратился в оживленный и острый диспут. Разошлись мирно, но каждый, как и следовало ожидать, остался и даже укрепился на своих позициях». По инициативе Алессандро Пеллегрини, ученика Кроче, миланский интеллектуальный журнал «Иль Конвеньо» в конце 1933 года посвятил Иванову целый номер, с переводами его философской эссеистики и со статьями о нем. Приезжая на каникулы в Рим, где жила семья, Вячеслав Иванович встречался с известным католическим поэтом и публицистом Джованни Папини, который переводил с подстрочника его стихи. В молодости Папини был близок к декадентам и печатался в московских «Весах» — лучшем журнале русского символизма, который редактировал Брюсов и где печатался Иванов.

Разумеется, Вячеслав Иванович пользовался большим вниманием со стороны ученых-славистов. Поэт и критик Ренато Кюфферле, превосходно знавший русский язык, перевел на итальянский его сложнейшее произведение «Человек», жанр которого сам автор определил как мелопея. Ведущий специалист по русской литературе Этторе Ло Гатто, автор интереснейшей книги «Мои встречи с Россией», попросил поэта написать предисловие к своему переводу «Евгения Онегина», вышедшему в 1937 году, к 100-летию гибели Пушкина. Отношения с СССР, где скорбный юбилей отмечался торжественно и в государственном масштабе, к тому времени испортились, поэтому чиновники министерства народной культуры запретили публичное чествование Пушкина. В возглавляемом им Институте восточной культуры Ло Гатто устроил закрытый вечер, на котором прочитал фрагменты перевода. С докладом о сне Татьяны выступил почетный гость Вячеслав Иванов — «высокий, сутулый человек с красновато-склеротическим лицом», который говорил по-итальянски «свободно, без запинки, несколько суховатым, монотонно-профессорским голосом».

Таким он запомнился советскому журналисту Маркусу Чарному, присутствовавшему на вечере. Полпред Владимир Потемкин, который еще появится на этих страницах, даже не знал, что Иванов живет в Риме, а Чарный услышал об этом в Москве от поэта Сергея Городецкого, знакомого Вячеслава Ивановича по прошлой жизни. Он и попросил журналиста выяснить, правда ли, что Иванов заведует ватиканской библиотекой и получил сан кардинала. «Ну какой же я кардинал, — с улыбкой ответил старый поэт, живший на скромную пенсию (в 1936 году по достижении 70 лет ему по итальянским законам пришлось оставить преподавание). — Я работаю в Ватикане, это верно. Мне разрешили работать в ватиканской библиотеке, вот и все». Но мы забежали вперед. Вернемся в середину 1920-х годов — к Горькому в Сорренто.

Алексей Максимович, как всегда, много работал. В первый год пребывания в Италии он написал роман «Дело Артамоновых», позже — три тома «Жизни Клима Самгина», отнявшей гораздо больше времени, чем планировалось. Много очерков и статей, невероятное количество писем — Горький отвечал всем, хотя бы несколько строк. Правил рукописи молодых и не очень молодых писателей. Строил планы создания Союза советских писателей. Времени на общение с итальянцами оставалось немного, но Горький охотно встречался с теми, кто был далек от политики, поскольку фашистам, разумеется, не симпатизировал. Не зря Алексея Максимовича называли нашим неофициальным послом и полпредом культуры в Италии.


Этторе ло Гатто


Ло Гатто решил привлечь Горького к сотрудничеству с итальянскими научными и литературными кругами сразу же по приезде. «Я тут затеваю широкую информацию Италии о русском искусстве, главным образом о литературе, т. е. это не я, а Ло Гатто», — писал Алексей Максимович своей бывшей жене Екатерине Павловне Пешковой 28 июля 1924 года. В том же году вышла книга Ло Гатто о Горьком, а к 60-летию писателя в 1928 году профессор поместил в газете «Стампа» статью «Горький и Италия». «Итальянские читатели с большой симпатией относятся к таланту Горького, — отметил он, — независимо от политических и социальных воззрений».

Итальянские литераторы гордились тем, что в их стране жил и работал такой знаменитый писатель. В гости к нему приезжали известный прозаик Массимо Бонтемпелли, еще не объявивший себя антифашистом, и Бенедетто Кроче, уже разочаровавшийся в фашизме. В 1928 году Горького навестила знакомая каприйских времен — писательница и журналистка Сибилла Алерамо, после войны вступившая в Коммунистическую партию Италии. Она сразу же написала о поездке в Сорренто для газеты «Корьерре делла сера», — такие материалы шли на ура. Алексей Максимович привечал оппонентов режима вроде писателя и журналиста Коррадо Альваро, которого Муссолини сослал в провинцию Аспромонте за антифашистские выступления, а затем «простил» в знак признания его литературных заслуг и даже попытался возвысить. В 1934 году Альваро ездил в СССР как корреспондент газеты «Стампа» и написал серию очерков, вышедшую отдельным изданием под заглавием «Творцы потопа». От него ждали не восхвалений или проклятий, а спокойного, обстоятельного рассказа об увиденном. Книга Альваро, изданная в России только в 2003 году, написана интересующимся, внимательным, доброжелательным… и далеко не все понимающим европейцем.

Горького охотно переводили и издавали. В годы пребывания в Сорренто по-итальянски вышло много его старых и новых книг: «Детство», «В людях», «Исповедь», «Трое», «Бывшие люди», «Голубая жизнь», «Заметки из дневника. Воспоминания», а также написанные уже в Италии «Дело Артамоновых» и первый том «Жизни Клима Самгина». Две последних книги перевел Эрме Кадеи, пользовавшийся советами автора. О том, что они нашли своих читателей, свидетельствует множество писем, сохранившихся в архиве писателя. Вот всего несколько фрагментов, которые приводит исследователь жизни Горького в Италии Л. П. Быковцева.

«Я лихорадочно прочла книгу, где Вы рассказываете о Ваших и общечеловеческих страданиях. Это помогло мне. Мое сердце и душа запылали. Вы подействовали на них как благотворная роса после душного дня», — призналась Алексею Максимовичу 19-летняя Линна Бери из Милана, прочитав в 1928 году «Детство» и «В людях». «Ваши книги возвышаются над Евангелием, — добавила она. — Благодаря Вам я полюбила Россию. Я тайком учу русский язык. Делаю это для того, чтобы читать Ваши книги в подлиннике». «Больше всего я ценю в Ваших произведениях высокое чувство гуманности и Ваши идеи», — сообщил Горькому три года спустя умудренный жизнью Д. Дзанокколи из Генуи. Профессор из Пармы Цезарь Габлуилли, поздравляя советского писателя с 60-летием, по старинке написал ему: «Да хранит Вас Бог и всю Вашу жизнь для всеобщего удовольствия». Итальянская печать широко отметила этот юбилей в 1928 году, а шесть лет спустя — гораздо более скромно, но достойно — кончину Алексея Максимовича в Москве.

Необходимо вспомнить еще один примечательный эпизод итальянской жизни Горького. В ночь с 22 на 23 июля 1930 года на юге страны произошло сильнейшее землетрясение — по-итальянски «терремото». Город Вилланова был полностью разрушен и в прямом смысле слова исчез с карты Италии. Многие города пострадали, тысячи людей погибли, около миллиона остались без крова. Правительство объявило национальный траур. Горький принял трагедию близко к сердцу, потому что помнил страшное Мессинское землетрясение 28 декабря 1908 года, которое было лишь немногим сильнее нового «терремото». О мессинской катастрофе он написал первым из русских писателей и организовал сбор средств в пользу пострадавших. Добавлю, что тогда корабли Балтийского флота первыми вошли в порт охваченной пожарами и разрушенной Мессины, чтобы оказать помощь жителям.

Двадцать два года спустя Горький тоже не остался безучастным, понимая, как отметил его биограф, «всю тяжесть неожиданно нагрянувшего огромного бедствия, и снова горячо откликнулся на несчастье итальянцев. Сын писателя Максим Алексеевич по поручению отца несколько раз ездил на место катастрофы, отвозил пострадавшим продукты, одеяла, одежду… Эта помощь была тем более необходима, что особенно пострадавшие от землетрясения районы относились к числу самых бедных и отсталых в стране». Писатель торопил издателей с гонорарами, чтобы помочь попавшим в беду. Как и после Мессины, он написал взволнованный очерк «Терремото», опубликованный в начале ноября 1930 года, для которого, по мнению критиков, «отобрал самое простое и самое страшное». Особый отклик это произведение вызвало в Японии, столица которой, Токио, была полностью разрушена землетрясением 1 сентября 1923 года.

Мы не ошибемся, если скажем, что Горький покидал Италию со смешанными чувствами. В Советский Союз его влекло многое — он искренне верил, что настоящая жизнь там. Но на родине он окончательно превратился в официальное лицо, почти в монумент, что и льстило, и раздражало. В Сорренто, как раньше на Капри, ему хорошо работалось. Здесь он был просто писателем, хотя и с мировой славой.

А что Вячеслав Иванов? Наводя о нем справки в консульском отделе полпредства в начале 1937 года, Маркус Чарный узнал, что паспорт у поэта немного просрочен. Через несколько дней Вячеслав Иванович сказал ему, что уже подал заявление о переходе в итальянское подданство. На робкую реплику журналиста: «А о Москве вы не думаете? Ведь вас там помнят и многие знают» — тихо, но решительно ответил: «Нет, в Москву мне нет возврата… пока там рушат церкви».


Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус в гостях у Вячеслава Иванова в Риме. 1937


Только с 1936 года Иванов стал публиковать стихи в парижских «Современных записках» — в основном давние, потому что после «Римских сонетов» писал немного, и чуждые какой бы то ни было политике. Он сдержал данное Луначарскому обещание не выступать в эмигрантской прессе, пока у него будет советский паспорт. Весной 1936 года и летом 1937 года Вячеслав Иванович принимал у себя в Риме, в маленькой квартирке с видом на Форум и Палатин, старых знакомых Дмитрия Мережковского и Зинаиду Гиппиус, едва ли не самых непримиримых к советской власти эмигрантов, однако к политике это его не приблизило ни на шаг. Заходил к нему и столь же непримиримый Иван Бунин, уже Нобелевский лауреат. Пережив в Риме войну, написав замечательный стихотворный «Римский дневник 1944 года» и составив свой последний поэтический сборник «Свет вечерний», Вячеслав Иванович Иванов умер 16 июля 1949 года. Дети сохранили его архив. На доме, где поэт прожил последние десять лет, Римский городской совет в 1983 году установил мемориальную доску. Признание на родине пришло позже.

Загрузка...