Мировая война стала проверкой на прочность экономики, социальных и, прежде всего, политических систем европейских государств, включая и Россию. Политическая жизнь империи в преддверии войны переживала стремительные метаморфозы. Ведущие политические игроки (включая и императора) не осознавали новую реальность, складывавшуюся у них на глазах, и продолжали мыслить категориями тех лет, когда не было представительных учреждений и, следовательно, правовых рамок диалога власти и общества. Партийная же система, сложившаяся в годы Первой русской революции, к началу войны, как уже отмечалось в предыдущем разделе, была рыхлой и не соответствовавшей требованиям момента.
В итоге складывалось «пространство неопределенности» во взаимоотношениях законодательной и исполнительной власти, императора и Совета министров, бюрократии и депутатского корпуса. Политические процессы в пределах одной системы становились асинхронными и разнонаправленными, а в экстремальных условиях военного времени — и малоуправляемыми. На фоне же экономических проблем, маргинализации многих групп населения, нараставшего социального недовольства это имело роковое значение для правящего режима.
Кризисы бывают разные. Далеко не всегда они предвещают крах сложившейся политической системы. Напротив, очень часто они становятся тем вызовом, который обеспечивает ей стремительное развитие. Однако кризисы целительны лишь для гибкой системы, в которой есть место для диалога и компромисса. Она должна предполагать механизм эволюции. В противном случае острая кризисная ситуация ставит вопрос о демонтаже всей существующей модели политических отношений{1747}. Иными словами, с неизбежностью возникающие конфликты предпочтительно разрешать в имеющихся правовых рамках. Это возможно до тех пор, пока многочисленные противоречия, существующие, впрочем, в любом обществе, не сошлись в линии раскола{1748}, когда возникают «мы» и «они», «свои» и «чужие»: например, бюрократия и общественность. Тогда внутри самого общества воздвигаются невидимые «баррикады», что особенно опасно в условиях внешней войны.
Согласно Основным государственным законам, утвержденным 23 апреля 1906 г., монарх в России оставался самодержцем. Некоторые видели в этом лишь «букву» закона, продолжение традиции, восходившей еще к XV столетию, когда Московское княжество, заявляя о самодержавии государя, фактически декларировало свой внешнеполитический суверенитет. Согласно этой точке зрения, самодержец — отнюдь не обязательно абсолютный монарх. Он мог быть ограничен конституцией. Статья 86 «новых» Основных законов, казалось бы, снимала всякие сомнения на сей счет: «Никакой новый закон не может последовать без одобрения Государственного совета и Государственной думы и восприять силу без утверждения государя императора»{1749}. Таким образом, нельзя было законодательствовать без учета мнения представительных учреждений. Однако эта статья далеко не исчерпывающим образом описывала юридическую ситуацию. Российской правовой системе было свойственно сложное «геологическое» строение, когда «новые породы» наслаивались на старые, отнюдь не упраздняя их. Соответственно, и после издания Основных законов механизм законотворчества во многом оставался весьма архаичным, продолжая традиции дореформенных времен.
В рамках новой политической системы вставали старые, пока не разрешенные вопросы. Один из них волновал юристов еще до 1906 г.: понятия «указ» и «закон» не были разведены в российском законодательстве{1750}. Следовательно, не было ясно, какие акты должны были утверждаться представительными учреждениями, а какие нет. Политическая практика однозначного ответа не давала. Показательно, что в Продолжениях Свода законов, издаваемых уже после 1906 г., публиковались не только правовые нормы, утвержденные в общем законодательном порядке, но и Высочайшие повеления, решения Военного совета, Адмиралтейств-совета, постановления Совета министров. Собственно законы составляли незначительную часть корпуса публикуемых текстов{1751}. Иными словами, вопросы решались с участием представительных учреждений или без всякой их санкции, прежде всего в зависимости от сложившегося обычая{1752}.
Ситуация в России осложнялась еще и тем, что эти обычаи формировались в условиях авторитарного режима: до 1906 г. любой вопрос мог быть разрешен в порядке управления и не требовал издания особого закона{1753}. Складывавшаяся тогда традиция и в дальнейшем определяла сферу компетенции императора. Он и после 1906 г. сохранял верховную власть управления — правом создавать и упразднять министерства и прочие высшие административные учреждения, назначать и увольнять министров, в том числе и главу кабинета{1754}. Исключительно в его ведении оставались международные отношения: от его имени заключались договоры, объявлялись война и мир. Император оставался «державным вождем армии и флота», принимал решения относительно дислокации войск, строевых, административных и хозяйственных вопросов ведения военного дела. Он же своей волей объявлял ту или иную местность империи на военном или чрезвычайном положении{1755}.
Царь ревниво относился к своим прерогативам в сфере обороноспособности страны. Показателен случай, когда в апреле 1909 г. он отказался утверждать законопроект о штатах Морского генерального штаба, внесенный в Думу правительством и одобренный представительными учреждениями. Это поставило Совет министров в двусмысленное положение: он невольно оказывался в оппозиции к верховной власти{1756}. Проблема объяснялась 96-й статьей Основных законов, порождавшей многочисленные споры среди юристов. Именно она сохранила за императором ничем не ограниченное право принимать решения по строевой, технической и хозяйственной частям военных сил России{1757}. Эта норма создавала неразрешимые коллизии, так как представительные учреждения неизбежно вмешивались в военные дела, размер финансирования которых им приходилось определять. В итоге в каждой конкретной ситуации надо было решать, относится ли та или иная мера, проходившая по военному и морскому ведомствам, к исключительной прерогативе верховной власти{1758}.
Многие значимые решения по военному и морскому ведомству принимались именно по инициативе императора. Так, он настаивал на увеличении финансирования прежде всего Морского министерства. Причем противники новых кредитов оказались отнюдь не из числа оппозиции. Весной 1909 г. против этого выступили адмиралы, члены Государственного совета А.А. Бирилев, Ф.В. Дубасов, H. M. Чихачев. Более того, схожую позицию занимали и многие министры: министр финансов В.Н. Коковцов, министр торговли и промышленности С.И. Тимашев, государственный контролер П.А. Харитонов{1759}. Сам Столыпин убеждал императора пойти навстречу требованиям депутатов, которые в среде морских офицеров признавались вполне оправданными{1760}. По сведениям А.А. Поливанова, на заседании Государственного совета 24 мая 1909 г. министры в соответствии с указаниями П.А. Столыпина голосовали против кредитов на судостроение{1761}.
И все же и министрам, и депутатам пришлось в этом вопросе пойти на уступки. В 1910 г. во время обсуждения в Думе «Малой морской программы» лидеры фракций П.Н. Балашев, А.И. Гучков, В.В. Шульгин и др. были вызваны к П.А. Столыпину, который ознакомил их с настроениями в ближайшем императорском окружении. Согласно воспоминаниям В.В. Шульгина, депутатам было заявлено, что верховная власть готова даже пойти на роспуск Думы, если последняя откажется поддержать планы по перевооружению флота. При этом сам П.А. Столыпин признавался, что он критически относился к проектам Морского министерства и считал своим большим успехом сокращение суммы будущих расходов с 3 до 1,5 млрд. руб. «Я, — говорил Столыпин, всецело стою на стороне так называемого флота малых крейсеров и в особенности подводных лодок. Но и сделать ничего не могу. Думу распустят, а я уйду в отставку. Вот почему я должен держаться этого компромисса и прошу вас хорошенько об этом поразмыслить»{1762}.[145] В итоге было принято решение вносить в смету необходимые суммы в качестве условных кредитов. В этом случае Дума не брала бы на себя какие-либо дополнительные обязательства и в будущем сохраняла бы свободу маневра.
Когда в 1912 г. вновь встал вопрос об утверждении кредитов на судостроение, в Морском министерстве были настроены крайне решительно. Министр И.К. Григорович полагал, что, если нижняя палата в очередной раз откажет его ведомству в необходимом финансировании, оно должно пройти решением императора, т. е. чрезвычайно-указным путем по 87-й статье Основных законов. Один из сотрудников министра А.Е. Конкевич писал 21 мая 1912 г.: «Пусть Кабинет просит государя, руководствуясь 87 статьей, повелеть дать 502 млн. [руб.]. В нашей истории бывали примеры подобного рода. И затем, получив такой всеподданнейший доклад и ходатайство Кабинета, объявить его и распустить немедленно Государственную думу как не вполне осведомленную, не озабоченною безопасностью страны и т. д.»{1763}
Такого рода решительность «подпитывалась» слухами о настроениях в ближайшем окружении императора. Дочь председателя Думы А. Родзянко писала 24 мая 1912 г., что, по ее сведениям, успешное прохождение сметы Морского министерства в нижней палате было условием сохранения В.Н. Коковцова в должности премьер-министра{1764}. В итоге, вопреки мнению А.И. Гучкова, октябристы (а вместе с ними и думское большинство) поддержали смету морского ведомства{1765}.
Ст. 96 Основных законов вызывала большие споры. Однако особое внимание и юристов начала XX в., и современных исследователей привлекала 87 ст. Она позволяла верховной власти принимать указы, имевшие силу закона, в перерывах между сессиями представительных учреждений. Причем это решение должно было быть внесено в Думу не позже чем через два месяца с момента возобновления ее работы. В противном случае указ прекращал действие. Однако до того момента, пока он оставался в силе, единоличное решение императора фактически приравнивалось закону, и даже в случае его отклонения депутатами никто не мог поставить под сомнение все юридические последствия высочайшего решения{1766}.
Ключевое значение имел сам порядок применения этой нормы. По мнению М.М. Ковалевского, 87-я статья восходила к временным правилам, к которым прибегали еще и до 1906 г. С их помощью министры «обходили» Государственный совет, в котором часто заседали оппоненты действовавших руководителей ведомств. «Чем были в самом деле эти временные правила, незаметно переходившие в постоянные? Да не более как единоличными докладами министра царю, получившими его санкцию, помимо всякого участия Государственного совета даже совещательным голосом»{1767}. И в дальнейшем 87-я статья расширяла пределы, прежде всего, министерской власти. Чрезвычайно-указное право было важным инструментом в руках Совета министров, что даже позволило Ф.Ф. Кокошкину охарактеризовать правительство как законодательное учреждение{1768}. M. M. Ковалевский в шутку предлагал отличать «летний» и «зимний» государственный строй Российской империи. Зимой, когда работали Дума и Государственный совет, «не дремала» периодическая печать, в России была конституционная монархия. Летом, когда и депутаты, и ведущие журналисты столичных изданий отправлялись отдыхать, беспрепятственно законодательствовали министры, и Россия представляла собой типичное «полицейское государство»{1769}.
Однако не следует и преувеличивать значение 87-й статьи. Даже правоведы, относившиеся к ней в высшей степени критически, признавали, что чрезвычайно-указное право неизбежно при любом конституционном порядке. Это было тем более характерно для монархических государств, где верховная власть оставалась блюстителем интересов государства. «И когда… эти интересы требуют безотлагательного установления норм, то монарх не только имеет право, но и обязан избрать для их издания кратчайший путь, т. е. установить их административным распоряжением, другими словами, издать чрезвычайный указ»{1770}. Я.М. Магазинер приводил пример Италии, где конституционное законодательство его в принципе не допускало. Вместе с тем в 1848–1849 гг. там было принято 66 законодательных актов чрезвычайно-указного характера{1771}. В России же за все время работы III Думы правительство прибегло к 87-й статье лишь шесть раз{1772}.
И наконец, в отличие от многих других правовых норм, 87-я статья лишь подчеркивала обновленный характер политической системы, в соответствии с которым любой закон, даже изданный в чрезвычайных обстоятельствах, нуждался в санкции представительных учреждений. В этом отношении «по своему тексту и подлинному смыслу 87-я статья выражает в большей степени готовность признавать естественное право народного представительства, чем многие другие статьи Основных законов»{1773}.
Несмотря на то что Основные законы чрезвычайно подробно описывали сферу компетенции императора, они не позволили в полной мере избежать пробелов в праве. Это касалась и 87-й статьи, в которой не уточнялось, что такое «чрезвычайные обстоятельства» или же «прекращение» работы законодательных учреждений{1774}. «Представительный строй» надстраивался на фундаменте самодержавной монархии. По этой причине многое зависело от того, как оценивал складывавшуюся политическую систему император. Вроде бы Манифестом 17 октября 1905 г. основной вопрос был разрешен: Россия переходила к конституционной монархии. 15 октября 1905 г. С.Ю. Витте четко обозначил императору имевшиеся альтернативы: диктатура или конституция{1775}.[146] Накануне подписания Манифеста, 16 октября, царь писал Д.Ф. Трепову: «Я сознаю всю торжественность и значение переживаемой Россией минуты и молю милосердного Господа благословить Промыслом Своим нас всех и совершаемое рукой моей великое дело. Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против нее. Но поддержка в этой борьбе ниоткуда ни пришла. Всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное. Тем не менее, по совести, я предпочитаю даровать все сразу, нежели быть вынужденным в ближайшем будущем уступать по мелочам и все-таки прийти к тому же»{1776}.
Однако настроения в Петергофе менялись. С.Ю. Витте их чутко улавливал. И в декабре в беседе с А.И. Гучковым и Д.Н. Шиповым Витте так инструктировал общественных деятелей перед совещанием, которое должно было подготовить избирательный закон в Государственную думу: «В числе аргументов, которые вы будете приводить, вы не указывайте на то, что Манифест 17 октября уже предрешает введение конституционного образа правления в России и что этот манифест уже связывает верховную власть, как что-то уже сделанное». Те же советы премьер давал гр. В.А. Бобринскому и бар. П.Л. Корфу{1777}. Это объяснялось одним: С.Ю. Витте был убежден, что «царь не хочет конституции»{1778}.
9 апреля 1906 г. Николай II поделился с участниками царскосельских совещаний своими колебаниями относительно определения монаршей власти как неограниченной: «Имею ли я перед моими предками право изменить пределы власти, которую я от них получил»{1779}. В итоге в последние минуты работы совещаний император, как будто бы преодолев свои сомнения, принял решение исключить слово «неограниченный» из Основных законов{1780}.
Однако едва ли тот час стал поворотным в понимании царем пределов собственных полномочий. Оно оставалось чрезвычайно далеким от рациональных оснований конституционализма. В письме П.А. Столыпину от 10 декабря 1906 г. Николай II, обосновывая невозможность снять правовые ограничения с еврейского населения, так определял характер царской власти: «До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям. Я знаю, Вы тоже верите, что “сердце царево в руцех Божиих”. Да будет так. Я несу за все власти, мною поставленные, перед Богом страшную ответственность и во всякое время готов отдать ему в том ответ»{1781}.[147]
Впоследствии император не раз возвращался к вопросу, который был перед ним поставлен 9 апреля 1906 г., но отвечал иначе: власть царя должна быть в полной мере неограниченной. В1909 г. император говорил военному министру В.А. Сухомлинову: «Я создал Думу не для того, чтобы она мне указывала, а для того, чтобы советовала»{1782}. В беседе с министром юстиции И.Г. Щегловитовым в 1909 (или в 1910) г. император поднял вопрос о несуразности положения, когда вотум одной из законодательных палат может лишить государя возможности рассмотреть и утвердить тот или иной законопроект. На уклончивый ответ Щегловитова Николай II заметил, что было бы неплохо обдумать этот вопрос и обсудить его с председателем Государственного совета М.Г. Акимовым. Сразу же после аудиенции, едва успев переодеться, Щегловитов отправился к Акимову. Последний был в ужасе от императорской инициативы: «Я в первую же аудиенцию, которая мне будет дана, этот вопрос тоже покончу, чтобы он не возникал». Акимов так объяснил свою позицию императору: «Худ или хорош этот порядок, но на нем помирился весь мир, и поэтому мириться с ним нужно и Вам. И нечего рассуждать, что его нужно ломать»{1783}.[148]
И все же спустя три года Николай II вернулся к этой идее. В письме министру внутренних дел Н.А. Маклакову от 18 октября 1913 г. он предлагал внести поправку в Учреждение Государственной думы. Его удивляло, что Дума, голосуя против редакции верхней палаты, отвергает и сам законопроект. «Это, при отсутствии у нас конституции (курсив наш. — К. С.), есть полная бессмыслица. Предоставление на выбор и утверждение государем мнения большинства и меньшинства будет хорошим возвращением к прежнему спокойному течению законодательной деятельности и притом в русском духе»{1784}. Иными словами, император ставил вопрос об обращении Думы в законосовещательное собрание. Это было неожиданностью даже для Маклакова, который прежде просил «просто» распустить нижнюю палату. В итоге министр не решился даже сообщить коллегам о столь смелом предложении императора{1785}.
Тем не менее слухи об этом доходили до общественных кругов. Еще в феврале 1911 г. А.Ф. Кони предсказывал возможное упразднение Думы в самом скором времени: «Знаете, если бы теперь наше правительство решилось выступить с указом о распущении Государственной думы и преобразовании Государственного совета в совещательный орган, то, право, никто этому не удивился бы и даже особенно не возмутился — насколько охладели… к государственной и общественной деятельности»{1786}. В ожидании такого решения член фракции правых П.В. Новицкий заявлял депутатам, принадлежавшим к социал-демократии, что они будут все повешены, как только Дума будет распущена{1787}.
В мае 1915 г., т. е. уже в период войны, император вернулся к мысли о превращении Думы в законосовещательное учреждение. Инициатива исходила от Н.А. Маклакова, на письме которого Николай II написал: «Действительно, время настало сократить Государственную думу. Интересно, как будут при этом себя чувствовать гг. Родзянко и Кº»{1788}. Подобные меры вполне соответствовали представлениям о власти, характерным для императора. В январе 1917 г. в беседе с английским послом Дж. Бьюкененом он так формулировал свое понимание природы самодержавия: «Вы мне говорите, господин посол, что я должен заслужить доверие моего народа. Не следует ли скорее народу заслужить мое доверие»{1789}.
С началом войны политическая система Российской империи претерпела существенные изменения. Появился новый авторитетный центр принятия решений — Ставка. Неслучайно еще в начале войны император хотел взять на себя обязанности главнокомандующего. Под давлением ближайшего окружения он временно отказался от этой идеи{1790}. Авторитет императора не должен был быть поколеблен из-за возможных неудач в войне. Однако, проявляя разумную осторожность, царь оказывался в двусмысленном положении. Генерал Ф.Ф. Палицын выражал недовольство, что вел. кн. Николая Николаевича объявили верховным главнокомандующим: «Нельзя из короны государя вырывать перья и раздавать их направо и налево. Верховный главнокомандующий, верховный эвакуационный, верховный совет — все верховные, один государь — ничего. Подождите, это еще даст свои плоды. Один государь — “верховный”, никто не может быть им, кроме него»{1791}. В этих рассуждениях была своя логика. Ставка, принимая ответственность за ход военных действий, получала право принимать во многих случаях самостоятельные решения. Показательно, что в 1915 г. начальник штаба верховного главнокомандующего генерал H. H. Янушкевич отменил решение императора о посылке дивизии в Персию{1792}.
Это положение тяготило императора и его семью. Николай II с неизбежностью возвращался к ранее отброшенной мысли о необходимости возглавить армию. К тому же в правительстве регулярно обвиняли Ставку в непродуманности тех или иных мер, в отсутствии ясной стратегии управления армией{1793}.
Министр земледелия А.В. Кривошеий неоднократно объяснял, что военное командование стало столь всемогущим из-за Положения о полевом управлении. Ведь оно было принято в расчете на то, что верховным главнокомандующим должен был стать сам царь: «Тогда никаких недоразумений не возникло бы и все вопросы разрешались бы просто: вся полнота власти была бы в одних руках». Это был весомый аргумент в пользу объявления царя верховным главнокомандующим. Председатель Совета министров И.Л. Горемыкин, отдавая себе отчет, что все идет именно к этому, предупреждал своих коллег по правительству, что вел. кн. Николая Николаевича недолюбливали в Царском Селе, а императрица Александра Федоровна была изначально против его назначения: «Огонь разгорается. Опасно подливать в него масло»{1794}. Однако министры не желали мириться с политикой Ставки.
На заседании Совета министров 16 июля 1915 г. было решено «уполномочить И.Л. Горемыкина и А.А. Поливанова представить Его Величеству единодушное ходатайство правительства о неотлагательном созыве Военного совета», причем докладчики были обязаны указать государю, что «мера эта обуславливается не только военной необходимостью, но и соображениями внутренней политики, так как население недоумевает по поводу внешне безучастного отношения царя и его правительства к переживаемой на фронте катастрофе»{1795}. На заседании Совета министров 24 июля вновь был поставлен вопрос о недееспособности Ставки. И вновь Горемыкин предупредил, что говорить об этом императору в сложившихся обстоятельствах чревато последствиями{1796}. Таким образом, министры невольно подыгрывали ближайшему окружению Николаю II, в котором крепла убежденность, что надо менять военное командование. Когда 24 августа 1915 г. спросили императрицу Александру Федоровну о готовившейся отставке вел. кн. Николая Николаевича с должности верховного главнокомандующего, она ответила: «Опять про Николашу, все только о нем и говорят… Это мне надоело слышать: Ники (Николай II. — Ред.) гораздо более популярен, нежели он, довольно он командовал армией, теперь ему место на Кавказе»{1797}.
Оказавшись в Ставке, Николай II ограничил свой круг общения. Даже министров он принимал существенно реже, чем прежде. Источников оперативной информации становилось меньше, и, следовательно, царь оказывался в большей зависимости от своего ближайшего окружения, где первое слово принадлежало императрице. Даже у августейших родственников она вызывала резкое раздражение. «В ней все зло, — считал вел. кн. Николай Николаевич. — Посадить бы ее в монастырь, и все бы пошло по-иному, и государь стал бы иным. А так приведет она всех к гибели»{1798}.
Выполняя роль «связующего звена» между Ставкой в Могилеве и правительством в Петрограде, императрица сообщала августейшему супругу о событиях в столице, давала ему советы в области кадровой политики, встречалась с министрами, наставляла их. В июле 1915 г. она рекомендовала в качестве будущего министра внутренних дел А.Н. Хвостова, в октябре того же года настаивала на назначении товарищем обер-прокурора Св. Синода Н.Д. Жевахова, в ноябре предлагала заменить А.В. Кривошеина А.Н. Наумовым. В сентябре 1915 г. Александра Федоровна писала императору о необходимости отставки министра внутренних дел Н.Б. Щербатова, крайне резко отзывалась о деятельности обер-прокурора Св. Синода А.Д. Самарина, высказывалась за увольнение С.Д. Сазонова и А.В. Кривошеина. После известной «министерской забастовки» она даже призывала Николая II уволить всех министров, оставив в должности лишь «старика» Горемыкина. В сентябре 1916 г. императрица просила о назначении министром внутренних дел А.Д. Протопопова{1799}. Последний был убежден, что он оставался в должности лишь благодаря заступничеству Александры Федоровны{1800}. По ее же инициативе был назначен военным министром М.А. Беляев{1801}. Царицу интересовал не только Совет министров, но и прочие высшие учреждения Российской империи. В декабре 1916 г. императрица настояла на том, чтобы председателем Государственного совета стал И.Г. Щегловитов{1802}.
Александра Федоровна регулярно принимала министров. Сам император говорил руководителям ведомств: «Если вам что[-то] нужно передать, то скажите государыне. Она мне каждый день пишет»{1803}. В октябре 1914 г. Александра Федоровна потребовала к себе министра внутренних дел Н.А. Маклакова; в июне 1915 г. — И.Л. Горемыкина, А.А. Поливанова; в июле — вновь Горемыкина, который впоследствии регулярно посещал императрицу; в сентябре 1915 г. — председателя Государственного совета А.Н. Куломзина и министра народного просвещения П.Н. Игнатьева; в октябре — А.В. Кривошеина, А.Н. Волжина{1804}, и т. д. Согласно сведениям В.Н. Коковцова, премьер-министр Б.В. Штюрмер регулярно являлся к императрице с докладами{1805}. По словам Александры Федоровны, Распутин приказал премьер-министру являться к ней каждую неделю{1806}. Императрица подолгу беседовала с министром внутренних дел А.Д. Протопоповым по всем вопросам государственного управления{1807}. Она встречалась и с депутатами. В сентябре 1915 г. царица по совету премьер-министра решила побеседовать с лидером Партии центра П.Н. Крупенским, чтобы поговорить с ним о положении дел в Думе{1808}.
Советы Александры Федоровны касались не только кадровой политики. В ноябре 1915 г. она, ссылаясь на мнение Г.Е. Распутина, предложила императору выступить на открытии Думы, удивив тем самым депутатов. Вновь основываясь на точке зрения «друга» (Распутина) и вопреки позиции И.Л. Горемыкина, тогда же, в ноябре 1915 г., императрица высказывалась за скорейший созыв нижней палаты{1809}. Следуя советам жены, Николай 11 все же посетил Таврический дворец. Это произошло в день открытия сессии Думы 9 февраля 1916 г. В апреле 1916 г. императрица предложила сделать новый внутренний заем. Идея понравилась царю, и он предложил Александре Федоровне переговорить по этому поводу с премьером Б.В. Штюрмером или министром финансов П.Л. Барком{1810}.
Таким образом, и с переездом Николая II в Могилев Царское Село оставалось важнейшим политическим центром России. Уверенность императрицы в своем праве принимать решения государственного значения передавалась и ее ближайшему окружению. В итоге приказания Министерству внутренних дел раздавались не только Александрой Федоровной, но и близкой к ней А.А. Вырубовой{1811}.
И все же было бы чрезмерным упрощением сводить политическую историю России военных лет к семейной драме слабохарактерного царя и его крайне властной супруги. Во-первых, некоторые решения, которые принимались императором вопреки всеобщим ожиданиям, оказывались неожиданными и для императрицы. Так был назначен председателем Совета министров нелюбимый Александрой Федоровной А.Ф. Трепов, когда все в Ставке уже поздравляли с утверждением в этой должности И.К. Григоровича. В бюрократической среде такие решения называли «курбетами Николая II»{1812}. Во-вторых, на императора могли влиять и другие лица из его ближнего круга, чья позиция могла не совпадать с мнением Александры Федоровны. Так, В.Н. Орлов, настоявший на увольнении обер-прокурора Св. Синода В.К. Саблера, предупредил протопресвитера военного и морского духовенства Г.И. Шавельского: «Должны мы были выехать от вас завтра или послезавтра, но теперь задержимся недели две». «Почему?», — недоумевал Шавельский. «К madame (императрице. — Ред.) нельзя скоро на глаза показаться. Вы думаете, она простит отставку Саблера?!»{1813} Новым же обер-прокурором был назначен А.Д. Самарин, к которому императрица не чувствовала никакого расположения.
В условиях деградации лишь начинавшего складываться публичного политического пространства, а также «размывания» прежней традиции законотворчества император и его семья становились объектом влияния различных кружков, групп интересов. Так, можно было пытаться воздействовать на Высочайшую чету через широко известного Г.Е. Распутина. По сведениям Г.И. Шавельского, «старец» чувствовал себя хозяином в императорских покоях до такой степени, что в любой момент мог войти в покои царских дочерей, даже когда они бывали раздетыми или же находились в постели. Против этого восстала фрейлина С.И. Тютчева, за что в итоге поплатилась своей должностью{1814}. Распутин стал центром притяжения чиновников разного уровня, общественных деятелей и в особенности архиереев. По сведениям В.Ф. Джунковского, за месяц, с 9 января по 9 февраля 1915 г., петроградскую квартиру Распутина посетили 53 человека из высших кругов (всего было 253 посещения), среди которых были генерал-адъютант Ранненкампф и супруга бывшего премьер-министра графиня М.И. Витте. Данная «статистика» неполна, так как Распутин в это время предпочитал проживать в Царском Селе{1815}. С ним часто и по многим вопросам советовался министр внутренних дел А.Д. Протопопов{1816}. А.Ф. Трепов при посредничестве А.А. Мосолова пытался добиться от Распутина отставки как раз этого министра{1817}. Впрочем, посетители у «старца» были самые разные. Сам Распутин описывал ситуацию так: «Поверите ли? С утра одолевают: одна просит достать место племяннику, другой просит помочь деньгами, третий сына устроить. А все больше хлопочут о местах. Ну, как я с кем познакомлюсь из больших лиц, так и даю к нему записки с просьбами устроить. И устраивают. Ко мне и министры с просьбами ходят, и помощники министров — думают, что я им помогу в министры пройти»{1818}. Сестра императора, вел. кн. Ольга Александровна так характеризовала факт влияния Распутина на августейшую семью: «Это наше семейное горе, которому мы не в силах помочь». «Надо с государем решительно говорить, ваше высочество», — настаивал протопресвитер Г. Шавельский. «Мама говорила, ничего не помогает», — парировала великая княгиня{1819}. При этом сам император в письмах к жене выражал сомнения в способности «друга» давать дельные советы, просил не вмешивать «старца» в обсуждение государственных дел{1820}.
Распутин даже своим внешним видом, вызывающим поведением и, конечно же, происхождением привлекал внимание общественности. Но отнюдь не только он обладал рычагами влияния на императорскую фамилию. Это можно сказать и о кружке шталмейстера Н.Ф. Бурдукова, в который входили и чрезвычайно близкий к царю адмирал К.Д. Нилов, и флигель-адъютант Н.П. Саблин, лицо из близкого окружения императрицы. Распутин периодически приезжал к Бурдукову и, по словам А.Н. Хвостова, получал там подробные инструкции. Использовать Распутина пытались и в кружке Г.П. Сазонова. Кн. M. M. Андронников небескорыстно поддерживал тесные отношения с дворцовым комендантом В.Н. Воейковым. Авантюрист И.Ф. Манасевич-Мануйлов надеялся воспользоваться своими особыми отношениями с премьер-министром Б.В. Штюрмером. Все эти сведения, собранные Чрезвычайной следственной комиссией в 1917 г., с очевидностью подтверждают слова директора Департамента полиции Е.К. Климовича, что не было никакой системы закулисных влияний на императора. Это был хаос, в центре которого, по его мнению, совершенно случайно оказалась А.А. Вырубова{1821}.
Впрочем, в центре хаоса все же был сам император, который во многом его и создал. Царь не скрывал, что он фаталист, «плывший по течению» и не строивший планы на будущее. Николай II любил повторять слова Священного Писания: «Претерпевший же до конца спасется»{1822}. И как-то он заметил министру иностранных дел С.Д. Сазонову: «Я, Сергей Дмитриевич, стараюсь ни над чем не задумываться и нахожу, что только так и можно править Россией. Иначе я давно был бы в гробу»{1823}.
Ближайшее окружение царя в большинстве своем было глубоко аполитично и тоже предпочитало не задумываться о государственном положении России. Это была Свита императора. Ее составляли старый и во многом утративший способность адекватно реагировать на происходящее В.Б. Фредерике; лишенный определенных взглядов, путано изъяснявшийся и притом склонный к чрезмерному употреблению спиртного адмирал К.Д. Нилов; интересовавшийся исключительно парадами и церемониалом, а также собственными коммерческими предприятиями генерал В.Н. Воейков; гофмаршал князь В.А. Долгоруков, который был «слишком прост умом», чтобы на что-то влиять; командир конвоя гр. А.Н. Граббе, посвятивший свою жизнь самым разнообразным плотским удовольствиям; флигель-адъютант гр. Д.С. Шереметев, в общении с императором ни в коей мере не выходивший за пределы своих обязанностей и страстно увлекавшийся лишь рыбной ловлей; «бесцветный» генерал К.К. Максимович; близкий к распутинскому кругу капитан I ранга Н.П. Саблин. Сложно что-то определенное сказать о дарованиях вечно молчавшего начальника походной канцелярии К.А. Нарышкина и очень скромного и застенчивого полковника лейб-гвардии Кирасирского полка А.А. Мордвинова. В интеллектуальном отношении выделялся лишь профессор С.П. Федоров, но он следовал принципу «моя хата с краю»{1824}. Именно эти лица постоянно окружали императора, с ними он беседовал по крайней мере несколько часов в день, при этом никогда не касаясь вопросов государственных. «Вы думаете, — утверждал в 1916 г. граф Граббе, — что нас слушают, с нами советуются, — ничего подобного! Говори за чаем или во время прогулки о чем хочешь, тебя будут слушать; а заговори о серьезном, государственном, государь тотчас отвернется или посмотрит в окно да скажет: а завтра погода будет лучше, проедем на прогулку подальше или что-нибудь подобное»{1825}.
И все же Свита влияла на царя. Правда, это влияние не могло быть системным. Оно было случайным, ситуативным, но при этом иногда существенным. Так, с подачи адмирала Нилова и профессора Федорова был отставлен с должности военного министра А.А. Поливанов и назначен В.С. Шуваев. Впрочем, и последний был уволен, скорее всего, по настоянию свиты. По инициативе Федорова было учреждено Министерство народного здравия, главой которого был назначен Г.Е. Рейн. В.Н. Воейков способствовал увольнению В.Ф. Джунковского с поста товарища министра внутренних дел{1826}.
Особое значение ближайшего императорского окружения получило даже юридическое оформление. Так, согласно Высочайше утвержденному докладу от 27 июля 1914 г., главноуправляющий С. Е.И.В. канцелярии получил право «разрешать именем Вашего Величества, не представляя на всемилостивейшее благовоззрение следующие дела: отдание Высочайших приказов, ходатайства о пожаловании наград согласно действующим правилам, а также и вне правил, но в тех только случаях, относительно которых имеются преподанные Вашим Величеством руководящие указания, и, наконец, все вообще дела, не имеющие принципиального значения»{1827}.
Итак, к 1914 г. Россия подошла, так и не решив, что представляла собой природа «обновленного» государственного строя. Это был вопрос далеко не академический хотя бы потому, что пределы собственной власти не были очевидны и для императора. Он терпел самодержавие, ограниченное законодательным представительством, рассчитывая когда-нибудь вернуться к тем дням, когда не было законодательной Государственной думы. Положение усугубилось с началом войны, когда возник новый центр власти, соразмерный по своему авторитету с императорской. Это Ставка, активность которой в сфере гражданского управления способствовала его дезорганизации. Но главная угроза со стороны военного командования усматривалась в том, что оно обретало немалый политический вес, который так или иначе мог быть конвертирован в политическую власть. В этой ситуации (и к тому же на фоне военных поражений) замена вел. кн. Николая Николаевича императором была неминуемой.
В результате переезда в Могилев Николай II оказался в большей зависимости от тех немногих каналов информации, которым привык доверять. Заметно ограничивались возможности оперативного управления. Между царем и правительством возникали посредники: императрица, чины Свиты, отдельные министры. Они обретали власть, никоим образом не предусмотренную Основными законами. Главная же проблема заключалась в том, что за этими посредниками стояли кружки, салоны, частные лица, отстаивавшие собственные интересы и зачастую успешно лоббировавшие те или иные правительственные решения. Сфера публичной политики сужалась. Неформальные механизмы влияния на верховную власть приобретали ключевое значение, а политический курс все менее становился последовательным и все более непредсказуемым.
В 1905 г. Совет министров создавался как объединенное правительство, однако далеко не во всем соответствовал этой ролевой функции. Юристы начала XX в. отмечали всю двусмысленность законодательной базы, регулировавшей деятельность этого учреждения. Так, все решения правительства должны были приниматься единогласно (что на практике случалось не часто). В противном случае председатель Совета министров был вынужден обращаться к императору, лишь с санкции которого дело могло получить дальнейшее движение. Это явно диссонировало с идеей образования объединенного правительства, обладавшего собственной политической волей{1828}. Установленная законом скрепа министрами актов верховной власти, казалось бы, должна была вводить ответственность администрации за все решения, даже принятые лично императором. Однако правовых механизмов, обеспечивавших такую ответственность, не было{1829}. По словам правоведа Б.Э. Нольде, даже состав Совета министров не был определен в законодательстве, так как не был очевиден статус целого ряда ведомств.
Наконец, сфера компетенции высшего правительственного учреждения не была вполне выяснена. Законодательство неоднозначно решало вопрос о соотношении функций Совета министров и прерогатив верховной власти. Согласно формуле члена Государственного совета С.Ф. Платонова, «до конституции министры правили страной через царя. А после введения конституции царь правит страной через министров»{1830}. Иными словами, и до реформы государственного строя 1905–1906 гг., и после нее неформальные механизмы принятия решений имели большее значение, нежели официально установленные процедуры{1831}.
Право всеподданнейшего доклада имел как председатель Совета министров, так и руководители ведомств. Это ставило главу правительства в зависимость от его членов. Премьеру приходилось учитывать, что каждый министр выстраивал собственную линию поведения во время всеподданнейших докладов — в интересах своих и ведомства. В итоге между министром и государем складывались особые, порой неформальные отношения, на которые премьер был не в силах повлиять. При этом многие руководители ведомств назначались без учета мнения (а иногда даже вопреки) премьера. Горемыкину приходилось «терпеть» Н.А. Маклакова в должности министра внутренних дел{1832}. А.Н. Хвостов и Be. H. Шаховской стали министрами, несмотря на возражения все того же Горемыкина{1833}. Б.В. Штюрмер настаивал на увольнении министра земледелия А.Н. Наумова и министра народного просвещения П.Н. Игнатьева, но император ему в этом отказал со словами: «Прошу в область моих распоряжений не вмешиваться»{1834}. Новый премьер А.Ф. Трепов безуспешно добивался отставки А.Д. Протопопова и кн. Bс. H. Шаховского{1835}.
При этом император был вправе вмешиваться в каждодневную работу правительства. В ряде случаев он считал даже возможным подменять его. Так, в сентябре 1915 г. Николай II командировал чинов свиты для ревизии положения оборонных заводов Петрограда{1836}.
И все же было бы неверным отождествлять правительство с императором, считая министров послушными исполнителями его решений. Указ 19 октября 1905 г., учреждавший Совет министров, провозглашал создание высшей правительственной коллегии, обладавшей коллективной волей и отстаивавшей консолидированную позицию даже перед лицом царя. Так, Совет министров объединял и направлял деятельность всех ведомств, руководители которых не могли без согласования с правительством проводить меры, имевшие «общее значение». Все законопроекты, вносившиеся министрами в Думу и Государственный совет, должны были предварительно обсуждаться в этой правительственной коллегии. Через Совет министров следовало проводить министерские доклады императору, касавшиеся интересов сразу нескольких ведомств. Более того, премьер мог присутствовать на таком всеподданнейшем докладе{1837}. Правда, это положение вызывало у правоведов серьезное сомнение в возможности его реализации, так как практически любой ведомственный вопрос имел «общее значение».
Правительство с трудом справлялось с возложенными на него обязанностями. Через Совет министров проходили многочисленные вопросы технического порядка. Как раз для рассмотрения этих проблем был создан так называемый «Малый совет», состоявший из товарищей руководителей ведомств. Однако в период мировой войны он собирался сравнительно редко. В итоге основное бремя работы ложилось на министров, и высшая правительственная коллегия Российской империи была вынуждена собираться чаще, чем прежде{1838}.
При этом важнейшие политические вопросы традиционно рассматривались в Совете министров «без канцелярии». Соответственно, журнал заседания не составлялся, и большая ответственность возлагалась на премьер-министра, который докладывал императору вопрос, разрешенный, по сути, в ходе частной беседы{1839}. В 1916 г., т. е. в период премьерства Б.В. Штюрмера, неформальная, в сущности важнейшая часть заседания Совета министров практически сошла на нет. H. H. Покровский впоследствии говорил, что высшая правительственная коллегия все более напоминала ему прежний Комитет министров, который «пропускал» малозначимые законопроекты, утверждал кредиты, а политические вопросы не обсуждал{1840}. Характерно, что и Горемыкин, и Штюрмер были «бесстрастными» председателями, которые вели себя крайне пассивно на заседаниях Совета министров и в ход обсуждения тех или иных (преимущественно технических) вопросов вмешивались редко{1841}.
Неспособность правительства оперативно решать значимые вопросы побуждала создавать иные коллегии высших чиновников, фактически дублировавшие Совет министров. Так, 19 декабря 1915 г. по инициативе министра земледелия А.Н. Наумова был создан «Совет пяти министров». Он включал военного министра, министра внутренних дел, земледелия, путей сообщения, торговли и промышленности. Это были те должностные лица, которые отвечали за проблему снабжения гражданского населения и армии топливом и продовольствием. Изначально на этих совещаниях председательствовал А.Ф. Трепов, впоследствии — Б.В. Штюрмер. Деятельность «Совета» продолжалась сравнительно недолго. Он был закрыт 24 мая 1916 г. под давлением Государственной думы и лично М.В. Родзянко, который усматривал в этом учреждении признак надвигавшейся диктатуры{1842}.
С формальной точки зрения, с началом войны полномочия Совета министров как будто бы только расширились. 24 июля 1914 г. он получил право принимать многие решения без санкции императора (в т. ч. самостоятельно утверждать некоторые всеподданнейшие доклады). Только особо важные журналы Совета министров подлежали непосредственному утверждению царя. И все же в период войны проблемы, связанные с функционированием «объединенного правительства», стали лишь острее. В силу своих личных качеств все председатели Совета министров в 1914–1917 гг. не обладали должным авторитетом, чтобы консолидировать деятельность ведомств. Министры ориентировались не на позицию премьера, а, прежде всего, императора и его ближайшего окружения. Соответственно, Совет министров оказался неспособным стать более или менее самостоятельным политическим центром, что, в том числе, и обеспечивало господство неформальных объединений, имевших возможность оказывать существенное влияние на решения верховной власти.
Также не были отчетливо размежеваны сферы компетенции Совета министров и Ставки, что обуславливало столкновение интересов этих учреждений. Военному командованию была подчинена гражданская администрация в зоне театра военных действий. При этом данные территории не были изъяты из сферы ведения гражданских властей. Министры узнавали о распоряжениях военной администрации post factum и не имели возможности предпринять соответствующие шаги, чтобы действия Ставки не входили в противоречие с общегосударственными мерами{1843}. Территория же, подотчетная военному командованию, была весьма обширна и включала в себя даже столицу. В этой связи рассматривался вопрос о назначении особого лица, который был бы посредником между Ставкой и правительством. В качестве кандидатов на эту должность рассматривались гр. П.Н. Игнатьев и кн. Б.А. Васильчиков, а также бывший министр внутренних дел П.Н. Дурново. Верховный главнокомандующий вел. кн. Николай Николаевич считал, что предполагаемый посредник должен быть непосредственно подчинен военному командованию, и ему казалось крайне желательным, чтобы он был назначен из чинов канцелярии Совета министров или Государственной канцелярии. В итоге в сентябре 1914 г. им стал помощник статс-секретаря Государственного совета кн. Н.Л. Оболенский, который возглавил канцелярию по гражданской части при верховном главнокомандующем. Однако, будучи полностью подотчетным вел. кн. Николаю Николаевичу, он, естественно, не справлялся с обязанностями посредника, что отчасти обессмысливало само это назначение{1844}.
Кн. Н.Л. Оболенскому пришлось практически с нуля формировать штат подчиненных ему чиновников. В самом начале войны обязанности гражданской администрации взвалили на себя дипломаты, состоявшие при Ставке. Однако эти чиновники совсем не были подготовлены к выполнению столь сложных и малоизвестных им функций. А министр внутренних дел Н.А. Маклаков отказывался командировать служащих своего ведомства к верховному главнокомандующему{1845}. Кроме того, гражданские дела «терялись» и в других управлениях Ставки. Поначалу состоявшему при Оболенском А.А. Лодыженскому приходилось собирать в отделах Штаба груду бумаг, остававшихся без всякого движения. Их приходилось разбирать четырем чиновникам, служившим в гражданской части. Причем двое из них занимались исключительно технической работой: подшивали дела и работали на пишущей машинке.
Круг подчиненных Оболенского был крайне ограничен, а сфера компетенции чрезвычайно обширна. Сам он говорил так: «Поле нашей деятельности распространяется на 33 губернии, объявленные на военном положении. Фронт наших армий простирается от Балтийского моря до Черного. К этому надо прибавить завоеванные Галицию и Буковину. Кроме того, еще Кавказ. Но там, на занятой турецкой территории действует Наместничество и нас кавказские дела коснутся мало». Н.Л. Оболенскому пришлось выстраивать систему управления на занятых неприятельских территориях, с чем, согласно воспоминаниям А.А. Лодыженского, даже Министерство внутренних дел не справлялось. Оно переадресовывало эти вопросы губернаторам западных окраин Империи. Те же, в свою очередь, отправляли в Галицию и Буковину худших чиновников своей администрации{1846}.
Сфера компетенции гражданской администрации при Ставке этим не ограничивалась. Ей надо было решать судьбу пленных. Их предполагалось отправлять на работы во внутренние губернии России взамен мобилизованных в армию русских крестьян. Кроме того, без согласования с Петроградом был решен вопрос о выселении из прифронтовой зоны во внутренние губернии России немцев-колонистов и евреев{1847}. Вскоре после своего утверждения в должности кн. Н.Л. Оболенский был назначен помощником Варшавского генерал-губернатора. В качестве руководителя военной администрации его фактически сменил А.А. Лодыженский. При Лодыженском количество чиновников, занимавшихся гражданскими делами, возросло до пяти, что, конечно, опять же не соответствовало масштабу решаемых им задач. При этом сам Лодыженский, по оценке М.К. Лемке, не был готов к столь ответственной работе. Это был «ничего не знающий юнец»{1848}.
Ставка решала многие вопросы, не ставя в известность Совет министров, практически игнорируя позицию правительства. Показателен случай, когда в марте 1915 г. министр финансов П.Л. Барк получил от H. H. Янушкевича телеграмму с указанием к 1 ноября 1916 г. перевести в США 400 млн. руб. золотом за заказанные шрапнели. Речь шла о трети всего золотого запаса России. Причем контракты были подписаны без всякой санкции со стороны правительства{1849}. По мнению министра земледелия А.В. Кривошеина, беспорядок в работе железнодорожного сообщения происходил от их двойной подчиненности министерству путей сообщения и Ставке. Причем военные в данном случае не могли эффективно управиться с возложенными на них функциями{1850}. С этим соглашался управлявший министерством внутренних дел кн. Н.Б. Щербатов. Он указывал на безответственность военных властей, которые не считались с общероссийскими интересами. При этом вел. кн. Николай Николаевич, будучи главнокомандующим, отказывался принимать в расчет интересы гражданского населения (в том числе и проживавшего в столице). На замечания министра путей сообщения он отвечал так: «Главное теперь снабжение армии, защищающей Россию; а если для этого в Петрограде будут мерзнуть, останутся без трамваев или даже без воды, то — что ж делать: придется им жить так или даже помирать»{1851}.
Впрочем, и военные не были довольны гражданской администрацией. Летом 1916 г. М.В. Алексеев поставил вопрос о передаче начальнику штаба Ставки практически диктаторских полномочий с подчинением ему и гражданских властей (включая и Совет министров). На заседании правительства 28 июня 1916 г. под председательством императора амбициозный проект Алексеева, естественно, был категорически отвергнут{1852}.
И все же проблема большей эффективности деятельности администрации оставалась актуальной. В этой связи была сделана ставка на расширение сферы компетенции не начальника штаба, а премьер-министра. 28 июня 1916 г. председатель Совета министров Б.В. Штюрмер был освобожден от обязанности докладывать императору о текущих вопросах хозяйственного управления страной. В публицистике того времени это получило название «диктатура Штюрмера», которое, однако, ни в коей мере не отражало зыбкости положения правительства в системе управления Российской империи. Сам Штюрмер определял «диктатуру» как свое право вмешиваться в деятельность ведомств, которым едва удавалось координировать решения друг друга{1853}. Тем не менее наличие «диктатора» не могло упразднить повсеместное «двоевластие», которое давало о себе знать и в столице. Петроград, бывший в районе театра военных действий, подчинялся командующему 6-й армией. Вместе с тем и министры не собирались устраняться от управления городом{1854}.
В годы войны процедура принятия решений существенно осложнялась из-за постепенного расширения полномочий Особых совещаний: прежде всего, Особого совещания по обороне под председательством военного министра. Компетенция этого учреждения во многом пересекалась с кругом ведения Совета министров. А.В. Кривошеий в этой связи говорил о фактической самоликвидации правительства. По его мнению, и земский и городской союзы (ВЗС и ВСГ) не без успеха вмешивались в дела высшего государственного управления, и в итоге кн. Г.Е. Львов делался фактическим премьер-министром{1855}.
С особыми проблемами сталкивалось и каждое отдельное ведомство. Так, военное министерство, поставленное в принципиально новые условия, было вынуждено мириться с тем, что организация управления досталась ему даже не с довоенных, а с приснопамятных времен. Значительными полномочиями в сфере обороны был наделен Военный совет. Он должен был всячески содействовать военному министру, обсуждая вопросы законодательные и хозяйственные. Однако, по мнению А.А. Поливанова, Совет с этой функцией не справлялся, прежде всего по причине некомпетентности его членов. В итоге его полномочия фактически отошли Особому совещанию по обороне{1856}.
Были проблемы межведомственного взаимодействия, которые разрешить не удавалось. Как это было и до войны, министерства часто выходили за пределы своей компетенции, принимали решения по тем вопросам, за которые не отвечали. Так, министр иностранных дел С.Д. Сазонов договорился с послами Великобритании и Франции о поставке российского зерна союзникам по Антанте и не поставил об этом в известность министра земледелия А.Н. Наумова. Внешнеполитическое ведомство, не согласовывая свои решения с прочими министерствами, вело переговоры о доставке шведской стали в Румынию, о снабжении последней шинами для автомобилей и лошадьми. Министр внутренних дел А.Н. Хвостов неоднократно пытался вмешаться в решение продовольственного вопроса{1857}.
Своеобразие положения правительства обусловливалось также и тем, что Государственная дума в военные годы не могла регулярно собираться. В итоге исполнительная власть была вынуждена все чаще прибегать к чрезвычайноуказному праву, фактически подменяя собой законодательное представительство. В июле-декабре 1914 г. в рамках этого права было принято 108 постановлений, в 1915 г. — 278, в 1916 г. — 254 и только в январе-феврале 1917 г. — 16 (как отмечалось выше, за все время существования III Думы было издано только 6 постановлений в соответствии с 87-й ст. Основных законов). Между тем эти меры касались важнейших проблем жизни страны (повышения налогов, увеличения воинской повинности, установления военной цензуры и др.){1858}. Иными словами, сфера компетенции Совета министров неуклонно расширялась, а возможностей повлиять на положение в стране стало меньше.
Правительство, поставленное в столь затруднительное положение, не было однородным. Многие министры (А.В. Кривошеий, С.Д. Сазонов, П.А. Харитонов и др.) находились в тесной связи с представителями общественности, поддерживали контакты с оппозицией, иногда согласовывали с ней свои действия. У них постепенно складывалось убеждение, что состав кабинета должен соответствовать настроениям, господствовавшим в общественных кругах и в Государственной думе в частности. Эта точка зрения не находила поддержки у ряда их коллег, в том числе и у председателя Совета министров И.Л. Горемыкина. Руководители ведомств, сторонники компромисса с представителями оппозиции, настаивали на удалении своих оппонентов из правительства. В мае 1915 г. А.В. Кривошеий разработал несколько вариантов состава кабинета, который должен был включать и представителей общественности. Согласно одному из этих вариантов, Совет министров должен был возглавить П.А. Харитонов, согласно двум другим — сам А.В. Кривошеий{1859}.
В июне 1915 г. по инициативе С.Д. Сазонова П.Л. Барк, А.В. Кривошеий, С.В. Рухлов, П.А. Харитонов поставили вопрос о немедленном созыве Думы и изменении состава правительства. Они передали свое прошение И.Л. Горемыкину, который, в свою очередь, должен был представить его императору. Причем сам Горемыкин в личном разговоре с царем поддержал инициативу своих коллег. В итоге были уволены военный министр В.А. Сухомлинов, министр юстиции И.Г. Щегловитов, министр внутренних дел Н.А. Маклаков и обер-прокурор Св. Синода В.К. Саблер[149].
На импровизированном заседании Совета министров в Ставке 13 июня 1915 г. обсуждались кандидатуры будущих министров. В качестве альтернативы И.Г. Щегловитову в должности министра юстиции рассматривались А.А. Хвостов и сенатор П.Н. Милютин. Причем за первого выступал сам И.Л. Горемыкин, что существенно повышало его шансы. Замену оберпрокурору Синода Саблеру видели в А.Д. Самарине. Сразу же после этого совещания Горемыкин был принят императором, который одобрил кандидатуры и Самарина, и Хвостова{1860}. При этом инициаторы этих кадровых перемещений ожидали и скорой отставки самого премьера И.Л. Горемыкина, полагая, что лучшим кандидатом на этот пост должен был стать популярный в Думе и влиятельный в правительстве А.В. Кривошеий. Многие министры склонялись к мысли о необходимости компромисса с формировавшимся думским большинством — Прогрессивным блоком. Принципиальным же противником этого оставался как раз Горемыкин.
На заседании Совета министров 6 августа 1915 г. руководители ведомств практически единогласно высказались против принятия императором на себя верховного командования армией. Было решено поручить военному министру А.А. Поливанову сообщить данную точку зрения Николаю II. Однако доклад Поливанова не возымел действия. 11 августа информация о взглядах министров по этому вопросу была доложена императору министром иностранных дел С.Д. Сазоновым. 12 августа А.В. Кривошеий, Н.Б. Щербатов и П.А. Харитонов поставили перед военным министром А.А. Поливановым вопрос о необходимости возглавить правительство, обещая ему всяческое содействие в деле управления страной{1861}. К этому моменту Кривошеий отчаялся найти компромисс в правительстве и, по словам гр. А.Н. Игнатьева (брата министра народного просвещения П.Н. Игнатьева), «отшатнулся» от Горемыкина{1862}. На заседании Совета министров 20 августа все его члены, за исключением премьер-министра, просили императора отложить отъезд в Ставку. Однако Николай II эту просьбу отверг. И 21 августа практически все министры (Кривошеий, Харитонов, Барк, Сазонов, Щербатов, Самарин, Игнатьев, Шаховской) подписали письмо императору об опасности сложившегося положения в связи с принятием им на себя верховного командования, а также невозможности совместной работы с Горемыкиным. Большинство членов правительства фактически выражало свою солидарность с недавно образовавшимся Прогрессивным блоком и настаивало на необходимости исполнить его требования. По мнению С.Д. Сазонова, сформировавшееся объединение думского большинства способствовало господству консервативных настроений в нижней палате. Его распад привел бы к торжеству левого крыла Думы. Однако эта позиция была неприемлема для Горемыкина. Он считал, что правительство могло бы даже следовать программным положения блока, но оно не имело права связывать себя какими-либо формальными обязательствами. При этом премьер не возражал против возможных переговоров с представителями думского большинства{1863}.
28 августа в Совете министров была составлена мемория, в соответствии с которой состав правительства должен был быть изменен согласно программным целям, стоявшим перед правительством. По сведениям П.Н. Милюкова, как раз тогда И.Л. Горемыкин ездил в Ставку с предложением об отставке Щербатова, Кривошеина, Харитонова, Игнатьева и назначении министром внутренних дел С.Е. Крыжановского{1864}. 16 сентября кабинет в полном составе собрался в Ставке. Председательствовал Николай II. Он говорил глухим голосом, с явным оттенком неудовольствия: «22-го [августа] мы расстались в Зимнем дворце. Накануне вечером я совершенно точно выразил мою волю об отъезде для принятия верховного командования и после этого получил письмо, подписанное многими из вас с просьбой о том, чтобы я не ехал. Высказываю неодобрение за письмо, удивившее и огорчившее меня. Не сбылось мнение, в нем выраженное: вся истинная Россия со мной, а что говорят в Петрограде и в Москве — мне все равно… Я имею полное доверие к председателю Совета министров и надеюсь, что он долго останется председателем и что все будут следовать его руководству…» Поддержанный царем Горемыкин предоставил прочим министрам высказаться. Среди них был А.В. Кривошеий, который доказывал пользу сотрудничества с Думой. Примерно о том же говорили П.А. Харитонов, Н.Б. Щербатов, С.Д. Сазонов. А.Д. Самарин призывал прислушаться к мнению общественных организаций. Все высказывания министров, порой весьма эмоциональные, сопровождались язвительными комментариями Горемыкина. Заседание закончил сам император. «Я вас выслушал, и когда приеду в Царское Село, то там, — делая жест, как бы разрубая что-то, — решу»{1865}. В конце сентября 1915 г. последовали решения: были уволены А.Д. Самарин и Н.Б. Щербатов, а в октябре — и сам А.В. Кривошеин.
Бывший в тот момент помощником управляющего делами Совета министров А.Н. Яхонтов вспоминал: «Совет в августе 1915 г. умно, не без ловкости и с глубоким сознанием сущности переживаемых событий справлялся с безмерно трудной задачей лавирования на трясине, по которой бушевали опасность гибели в окончательном военном поражении и в революционной бездне»{1866}. Решая эту проблему, правительство оказывалось в еще более конфликтных отношениях с Государственной думой, быстро утрачивало остатки авторитета в общественных кругах, демонстрируя крайнюю неэффективность в вопросах управления.
При этом, несмотря на столь решительные кадровые изменения, Совет министров так и не стал объединенным правительством. А.Н. Наумов, вспоминая о его заседаниях, писал: «Произвол отдельных министров, общая несогласованность, злоупотребление волей и именем государя, явный раскол среди самой коллегии, отсутствие сильного объединяющего лица… “Машина неслаженная”, — так отмечено в дневнике мое первое впечатление о Совете министров»{1867}. Среди министров «не было общности взглядов; их не связывало единство заранее выработанной программы действий, и, наконец, их не объединяло авторитетное руководство сильного духом творческим государственным умом председателя, а ход коллегиального управления во многих случаях зависел от воздействия на государя того или другого отдельного министра»{1868}. Дискуссия в Совете министров часто принимала чрезвычайно острые формы. На одном из заседаний А.В. Кривошеин, рассуждавший о даровании автономии Царству Польскому, был даже готов вызвать на дуэль Н.А. Маклакова, неверно интерпретировавшего его слова{1869}. Министр внутренних дел А.Н. Хвостов всячески содействовал отставке И.Л. Горемыкина, пытался, хотя и безуспешно, добиться отставки министра финансов П.Л. Барка. Напряженные отношения сложились у него и с главой путейского ведомства А.Ф. Треповым. И.К. Григорович, А.А. Поливанов, С.Д. Сазонов обычно не считались с позицией большинства кабинета{1870}.
Помимо этого, многие назначения того времени на высшие бюрократические посты оказывались неожиданными и для общественности, и для чиновничества. Ломались давно сложившиеся представления о карьере государственного служащего. С момента создания «объединенного правительства» и до начала войны было сделано 49 министерских назначений. В 47 случаях должности получили лица, занимавшиеся непосредственно до того бюрократической работой. После начала войны соотношение меняется. В 5 случаях из 27 были назначены лица, не занимавшие непосредственно до того бюрократических должностей{1871}.
Естественно, обращал на себя внимание и тот факт, что министры менялись с калейдоскопической скоростью. Частую смену руководителей ведомств, характерную для России того времени, В.М. Пуришкевич образно назвал «министерской чехардой». За это время сменилось четыре председателя Совета министров, шесть министров внутренних дел, четыре военных министра, четыре министра земледелия, четыре обер-прокурора Св. Синода, три министра иностранных дел, три министра путей сообщения, три государственных контролера, три министра юстиции, два министра торговли и промышленности. Характерно, что средний срок исполнения обязанностей министров, назначенных до войны, — 3,2 года. Руководители ведомств, утвержденные в должности после начала войны, в среднем находились в своем кресле 7–8 месяцев{1872}.
Однако для оценки кадровой политики куда важнее качество назначений. Оно явно свидетельствовало о деградации высшего правительственного аппарата. Весьма показательно, что, по словам начальника петроградского охранного отделения К.И. Глобачева, министры внутренних дел, с которыми он работал, революционным движением в России не слишком интересовались, к своим обязанностям относились весьма легкомысленно. Начальника же Охранного отделения руководитель ведомства периодически отказывался принимать. С февраля по июнь 1915 г. Глобачев докладывал Н.А. Маклакову лишь два раза. Н.Б. Щербатов, по оценке подчиненных, был чрезвычайно мало компетентен в вопросах внутренней политики{1873}. В.Б. Лопухин вспоминал, что кн. Щербатов был «прекрасный человек, но, поскольку долгие годы он сосредоточивался и весьма успешно исключительно на лошадях, представлявшийся менее всего подготовленным к роли человеческого администратора»{1874}.
Даже слух о назначении Б.В. Штюрмера вызвал ужас среди министров. Они «были так ошеломлены, подобной, показавшейся… совершенно несуразной новостью, что отмахнулись от нее, как от какого-то страшного кошмара, и разошлись по домам, будучи уверены в полнейшей вздорности распущенного досужими озорниками “дикого” слуха»{1875}. Самому Штюрмеру его работа в должности министра внутренних дел показалась чрезвычайно утомительной: «С утра до вечера, во всякое время дня и ночи — справки, телеграммы, телефоны, распоряжения!»{1876} По мнению Климовича, Штюрмер практически не уделял внимания Департаменту полиции. Доклады ее директора продолжались не более 10–15 минут{1877}.
Душевное здоровье министра внутренних дел А.Д. Протопопова у многих вызывало сомнения. По сведениям Н.В. Савича, он резко изменился после курса лечения у П.А. Бадмаева. «Он не только страшно исхудал, подался физически, но и умственно был неузнаваем. Исчезла ясность мысли, последовательность рассуждения». Его раздражал любой шум. По этой причине он не мог жить у себя, на Таврической улице, и предпочитал ночевать в Думе{1878}. Товарищ министра кн. В.М. Волконский как-то заметил ему, что деятельность министра может стать причиной гибели России. «Пусть гибнет, и я торжественно погибну под ее развалинами», — провозгласил Протопопов{1879}. Поведение руководителя важнейшего ведомства империи давало серьезные основания морскому министру Григоровичу считать Протопопова «ненормальным»{1880}. По словам самого А.Д. Протопопова, и Б.В. Штюрмер, и А.Ф. Трепов говорили императору о «сумасшествии» министра внутренних дел{1881}. Его поведение, действительно, порой наводило на подобные мысли. По сведениям М. Палеолога, Протопопов и министр юстиции Н.А. Добровольский в январе 1917 г. регулярно посещали спиритические сеансы, на которых вызывался дух Г.Е. Распутина{1882}.
Психологическое состояние Протопопова не составляло секрета и для Николая II. 10 ноября 1916 г. он писал императрице: «Мне жаль Протопопова хороший, честный человек, но он перескакивает с одной мысли на другую и не может решиться держаться определенного мнения. Я это с самого начала заметил. Говорят, что несколько лет тому назад он был не вполне нормален после известной болезни… Рискованно оставлять в руках такого человека Министерство внутренних дел в такие времена»{1883}. Однако против его отставки категорически возражала Александра Федоровна: ведь Протопопов «честно стоит за нас»{1884}. Впрочем, и императрица подмечала некоторые недостатки министра внутренних дел: «Я знаю, у него не всегда последовательны мысли, но самые идеи хорошие, и он нам так предан. Он не умеет, мне кажется, своих мыслей дисциплинировать и приводить в исполнение именно потому, что у него их слишком много. Ему нужен был бы помощник, менее нервный, чем он, который умел бы выбрать исполнимые мысли и с энергией их проводить»{1885}.
Впрочем, Протопопов был отнюдь не единственной спорной фигурой в правительстве. Министр народного просвещения П.Н. Игнатьев критически отзывался о министре путей сообщения (и будущем премьере) А.Ф. Трепове. 2 ноября 1915 г. он писал: «Мне думается, что недолго меня еще будут держать в этой странной компании. А. Трепов — министр путей сообщения. Можно ли дальше идти? Человек никогда в жизни двумя курицами не управлял. Пробовал в 1892 г. быть предводителем дворянства и провалился»{1886}.
Последний же премьер — кн. Н.Д. Голицын — сам был уверен в своей неспособности занимать столь высокий пост. В «высших сферах» делились слухами, что новый председатель Совета министров целый час рассказывал императору анекдоты о самом себе, которые должны были продемонстрировать всю его непригодность к этой должности. Николай II с этим категорически не соглашался: «Я знаю. Я выбрал. Справитесь»{1887}.
Дезорганизация системы управления в центре с неизбежностью вела и к беспорядку на местах. И до начала войны губернаторы не могли себя чувствовать безусловными «начальниками губернии». Казалось бы, их полномочия практически не знали пределов. Однако воспользоваться ими было затруднительно: невероятные по трудности задачи приходилось разрешать, опираясь на ограниченный по численности, не всегда компетентный бюрократический аппарат и практически не подотчетные губернатору органы местного и сословного самоуправления{1888}. Представитель правительства оказывался между «молотом и наковальней»: «дефицитом» бюрократии в губернии и ее сравнительной многочисленностью в столице. Многие требовали отчета от губернатора, но не многие чиновники ему подчинялись. Он олицетворял местную власть и для просителей «снизу», и для ревизоров «сверху». В итоге около 100 тыс. документов в год шли на подпись «начальника губернии»: «Русский губернатор, может быть, самое занятое должностное лицо в мире, если количество занятий можно измерять числом официальных бумаг, проходящих через губернаторские руки»{1889}. Кроме того, не было очевидно, перед кем отчитывался сам руководитель местной администрации: перед императором, который его назначал, или перед непосредственным начальником — министром внутренних дел{1890}. Вместе с тем губернатор попадал «под надзор» и прочих ведомств: Министерств юстиции, финансов, Главного управления землеустройства и земледелия и др. Ситуация осложнялась еще и тем, что, по словам С.Е. Крыжановского, «территории округов почтово-телеграфных, акцизных, судебных, учебных, таможенных, военных, фабричных, путей сообщения и т. п. не совпадали ни друг с другом, ни с губернией. Вследствие этого губерния не являлась законченной единицей управления и не имела цельности, что порождало многочисленные затруднения в деле поддержания порядка, требующем согласованности и быстроты в действиях всех властей»{1891}. В годы войны все эти многочисленные проблемы только лишь усугубились.
Губернаторы территорий, оказавшихся в зоне военных действий, не знали, кому подчиняться — военной или гражданской администрации. Со стороны Ставки они слышали постоянные угрозы, вплоть до возможного ареста{1892}. Столичная же бюрократия часто себя вела довольно пассивно. Так, минский губернатор к 1916 г. был одновременно в подчинении Министерства внутренних дел, начальника Минского военного округа и главного начальника военного снабжения. При этом в наименьшей степени он зависел как раз от МВД, которое не очень интересовались делами края{1893}. Произвол военной администрации чувствовали даже «хозяева» внутренних губерний России. Так, военное командование определяло места водворения эвакуируемых учреждений (чаще всего за пределами театра военных действий) без сношения с гражданской администрацией. Губернаторы узнавали о прибытии поездов с чиновниками и грузами в момент их появления на вокзале. Военные брали ответственность на себя за многие решения. Так, командующий войсками Московского военного округа ген. И.И. Мрозовский, ни с кем не советуясь, запретил вывозить продукты из Московской губернии{1894}. Верховный главнокомандующий вел. кн. Николай Николаевич, часто не ставя в известность правительство, вел переписку с губернаторами, давая им все необходимые указания, что вызывало раздражение императрицы{1895}.
Проблема, с которой сталкивались губернаторы, касалась и их подчиненных. Так, полицейские чины не знали, чьи приказания следовало выполнять: губернатора или военного командования. Чаще всего они отдавали предпочтение последнему. При этом в условиях военного времени сильнее прежнего сказалась старая проблема нехватки управленческого аппарата в распоряжении у губернатора. Например, в прифронтовой зоне совершенно не хватало земских начальников. Губернатор был вынужден командировать в участки чиновников своей канцелярии. В результате «обескровливалось» само губернское правление.
До 1914 г. Совет министров так и не стал объединенным правительством. В особенности это чувствовалось в годы войны. Консолидированного курса у кабинета не было, министры ориентировались на позицию императора, а не премьера. В сложившихся обстоятельствах именно Николай II должен был выполнять роль главы правительства. Однако он и не собирался этого делать. В итоге министры проводили собственную линию, в том числе и в отношении представительных учреждений. Кроме того, не были размежеваны сферы компетенции правительства и Ставки, которая, в свою очередь, не вполне справлялась с возложенными на нее задачами гражданского управления. Была дезориентирована и местная администрация (в особенности в прифронтовой зоне), которая не знала, кому подчиняться и перед кем отчитываться. Таким образом, в военное время была проблема даже не «двоевластия», а многовластия, что становилось значимым фактором нестабильности.
Конституционное устройство Российской империи вполне соответствовало правовым «стандартам» немецких дуалистических монархий. Их основополагающий принцип — ответственность правительства перед верховной властью, а не перед законодательным представительством. Точно так же дело обстояло и в России. Совет министров отвечал перед императором и, соответственно, его состав определялся монархом. Кроме того, учреждалось двухпалатное законодательное представительство: избираемая Государственная дума и наполовину назначаемый царем Государственный совет. И, конечно, последнее слово при принятии законов принадлежало императору, который обладал правом абсолютного вето{1896}.
При всей ограниченности сферы компетенции представительных учреждений они тем не менее обрели рычаги влияния на принятие решений государственной важности. Депутаты Государственной думы и члены Государственного совета определяли ход и ритм законотворческого процесса, существенно редактировали правительственные законопроекты и, наконец, участвовали в утверждении смет министерств и ведомств, которые оказывались в зависимости от народных избранников{1897}. Так, именно в результате работы представительных учреждений были переломлены тенденции, имевшие место в те годы, когда составление государственной росписи было исключительной прерогативой правительства{1898}.
Именно благодаря бюджетным полномочиям Думы депутаты получили возможность вмешиваться в вопросы обороноспособности страны. В итоге в заслугу III Думы ее бывший председатель Н.А. Хомяков ставил более рациональное распределение войск в пределах империи и совершенствование военного хозяйства России{1899}. Это же отмечал и депутат от фракции октябристов, один из руководителей комиссии по государственной обороне А.И. Звегинцев{1900}. Народные избранники вникали во все детали управления вооруженными силами. 17 июня 1908 г. военный министр А.Ф. Редигер показал императору доклад бюджетной комиссии, где ставился вопрос о снабжении армии папахами. Николай II чрезвычайно удивился, заметив, что скоро Дума начнет решать, какие использовать типы повозок в армии{1901}.
Во многом это был результат деятельности думской комиссии по государственной обороне (комиссии по военным и морским делам в IV Государственной думе). Обычно вопросы, связанные с финансированием армии и флота, решались на ее совместных заседаниях с бюджетной комиссией. На пленарном же заседании Думы сметы военного и морского ведомств докладывались представителями обеих комиссий{1902}.
С этим приходилось считаться и военному министру, который периодически приглашал к себе на «чашку чая» 5–6 самых деятельных сотрудников комиссии по государственной обороне. В ходе этих встреч глава ведомства и депутаты обменивались мнениями по самым разным вопросам, даже выстраивали общую линию поведения по отношению к правительству и, прежде всего, министерству финансов. Члены комиссии призывали Редигера настаивать на увеличении окладов офицерам, гарантируя ему безусловную поддержку в Думе: «Вы скажите им заранее, что мы вам даем обязательство, что мы это проведем, а затем если бы вам провести не удалось, то мы в порядке инициативы внесем такой закон и получится, что Дума заботится об офицерстве, а правительство — нет». В итоге этот «министерский» законопроект прошел все инстанции чрезвычайно быстро{1903}.
Комиссия по государственной обороне (в IV Думе — по военным и морским делам) проводила особые «закрытые» совещания, на которые приглашались наиболее влиятельные ее члены и представители военного ведомства. Нередко такие заседания проводились на частных квартирах (например, на квартире П.Н. Крупенского). Кроме депутатов, на них регулярно присутствовал помощник военного министра А.А. Поливанов, иногда объяснения давали представители генеральского корпуса, офицеры Генерального штаба{1904}.
Благодаря такого рода связям возникали неформальные объединения, которые позволяли депутатам получать необходимые сведения, а их негласным информаторам — оказывать влияние на ход дел в стране. Эту роль играла комиссия при Военном министерстве по составлению «Истории русско-японской войны». В нее входили офицеры Генерального штаба. Возглавлял комиссию генерал В.И. Гурко. Ее члены и депутаты (обычно 5–6 с каждой стороны) регулярно собирались на квартирах П.Н. Балашова, В.И. Гурко или А.И. Гучкова. Обсуждались различные аспекты ожидавшейся военной реформы. Причем офицеры находили экспертов по каждому вопросу, которые обладали всеми соответствующими техническими знаниями. Во время таких встреч редактировались законы, поступавшие из военного ведомства, разрабатывались возможные думские инициативы{1905}, анализировались недостатки курса действующего министра{1906}. Во многом благодаря этим беседам Гучков обладал самыми широкими сведениями о состоянии обороноспособности страны, зачастую не подлежавшими огласке. В его распоряжении были даже секретные приказы военного министра, что в конце концов стало поводом к отставке А.А. Поливанова с поста помощника военного министра{1907}.
Морское министерство, оказавшись одним из главных объектов депутатской критики, также было вынуждено искать контакты с думским руководством. Оно регулярно организовало частные совещания законодателей и представителей ведомства. Преимущественно они собирались на квартире одного из лидеров «Союза 17 октября» Ю.Н. Милютина, где товарищ министра И.Ф. Бострем и его подчиненные давали подробные разъяснения по всем интересующим вопросам. Согласно воспоминаниям Н.В. Савича, в ходе этих заседаний складывались доверительные отношения между депутатами и сотрудниками Морского генерального штаба, весьма критически оценивавшими положение флота. Они и многие другие чиновники ведомства сообщали членам комиссии по государственной обороне разнообразные сведения о состоянии военно-морских сил в стране{1908}.
Таким образом, весьма ограниченная в своих правах Государственная дума все чаще вмешивалась в ту сферу, которая намеренно была ограждена законом от депутатского вмешательства. Сложный генезис обрекал российское законодательство на противоречивость и многочисленные пробелы права, что отмечалось и юристами начала XX в. По словам Я.М. Магазинера, «сочетание феодального правительства с буржуазным парламентом противоречит… природе вещей, и… дуалистический режим не ослабляет, а усиливает… неотвратимую опасность от раздвоения власти»{1909}. Правовед А.С. Алексеев писал, что Основные государственные законы включали «в себя ряд пережитков самодержавного уклада и содержали постановления, стоящие в резком противоречии с элементарными требованиями правового строя»{1910}.
К тому же на каждом этапе обсуждения законопроекта имели место свои правила игры, зачастую противоречившие тем, которых придерживались на других стадиях его утверждения. Депутаты, члены Государственного совета, с одной стороны, и чиновники самого разного уровня — с другой, ради достижения желаемого результата были вынуждены «выстраивать» неформальные механизмы поиска консенсуса{1911}.
Сформировалась сложная система, в которой не было единого центра разработки и принятия решений. Это был «круговорот» мнений, и не всегда было ясно, кто первый высказал ту или иную идею. Министры устанавливали контакты с руководством Думы и ее комиссий, с фракционными бюро и наиболее влиятельными депутатами и членами Государственного совета. В свою очередь, народные избранники поддерживали отношения с премьером, министрами, их товарищами, ближайшими сотрудниками, чиновниками среднего звена. Это были «сетевые связи», объединявшие «политический класс», так или иначе участвовавший в законотворческом процессе. Члены представительных учреждений, министры, их сотрудники на частных совещаниях, «за чашкой чая» приходили к соглашению, которое предрешало судьбу законопроекта. При этом подобные собрания могли заседать одновременно и приходить к прямо противоположным выводам, так как разномыслие имело место и среди депутатов, и среди чиновников.
Эти связи были «горизонтальными», что было нехарактерно для традиционной российской иерархической вертикали. Премьер-министр мог не знать о сотрудничестве своих коллег по правительству с депутатским корпусом. Руководители ведомств часто не были осведомлены о контактах их сотрудников с депутатами Думы и членами Государственного совета. Благодаря такого рода отношениям, как было уже отмечено выше, народные избранники получали дополнительную возможность оказывать влияние на принятие решений государственной важности. Они договаривались с чиновниками о прохождении того или иного законопроекта, согласовывали их детали, получали секретную информацию о работе правительственных учреждений.
Депутаты включались в политическую жизнь, поддерживая одного министра в его противостоянии с другим, согласовывая свою оппозиционную тактику с представителем правительства. За членами Думы и Государственного совета стояли различные группы интересов: земцы, предприниматели, представители региональных элит и др. Они вместе со своими народными избранниками оказались заметно ближе к кормилу власти, обретая реальные возможности влиять на утверждение законов и распределение государственных средств и заказов. Данная ситуация мало кого устраивала. Многие министры не были готовы к диалогу с депутатами.
В начале войны противоречия как будто бы были забыты. И все же депутаты не собирались отказываться от своего участия в деле управления страной, и договариваться с Думой главам ведомств становилось все сложнее. Министры были вынуждены отвечать, в том числе и за то, чего они не делали. Депутаты требовали отчета за решения Ставки, которая свои постановления с правительством чаще всего не согласовывала{1912}.
При этом нижняя палата, как и прежде, оставалась центром притяжения различных общественных сил. Промышленники, недовольные позицией военного ведомства, все чаще апеллировали к Государственной думе и ее председателю М.В. Родзянко. В частности, шли жалобы на чиновников артиллерийского управления, которые, по словам промышленников, отказывались заключать контракты, хотя предприниматели были готовы на всевозможные уступки государству. Защищая интересы просителей, Родзянко непосредственно обратился к верховному главнокомандующему и нашел у него поддержку. Понимая всю бесперспективность совместной работы с Артиллерийским управлением, М.В. Родзянко предложил создать Особое совещание, куда помимо представителей высших бюрократических учреждений были бы приглашены депутаты и промышленники. Вел. кн. Николай Николаевич представил эту идею императору, который с ней согласился{1913}.
Таким образом, Дума все чаще обращалась к неформальным рычагам влияния на верховную власть, формальных же механизмов давления на нее становилось все меньше по той причине, что нижняя палата собиралась все реже. Депутатам приходилось регулярно просить верховную власть о созыве законодательного собрания. Эта задача стояла перед руководством нижней палаты и летом 1915 г., когда положение Думы становилось качественно иным. 10 июня 1915 г. в кабинете председателя прошло заседание Совета старейшин, которое в большинстве своем (за исключением крайне правых) высказалось за скорейший созыв нижней палаты. Родзянко был уполномочен провести переговоры об этом с Горемыкиным. Председатель Думы 12 июня сообщил Совету старейшин, что премьер не возражает против возобновления работы нижней палаты. 14 июня соответствующее решение было принято императором{1914}. Как раз в это время были сделаны первые шаги по формированию Прогрессивного блока, возникновение которого стало важной вехой в истории Государственной думы: впервые в нижней палате появилось большинство, с которым приходилось договариваться правительству. Причем Прогрессивный блок обрел немалый вес и в Государственном совете, который в 1905–1906 гг. был сохранен как «противовес» радикально настроенной нижней палате{1915}.
По сути, речь шла о создании принципиально нового учреждения — верхней палаты представительной власти. При этом «палата лордов по-русски» должна была иметь свою специфику. В 1905 г. в правительственных кругах пришли к убеждению, что членами Государственного совета, прежде всего, должны оставаться представители бюрократии, так как именно они обладали необходимым управленческим опытом и государственной зрелостью. Дворянство же в России как таковое не самостоятельно как в материальном смысле, и не развито — в интеллектуальном{1916}.
Эта оценка вполне оправдалась. Согласно воспоминаниям В.М. Андреевского, члены Государственного совета разделились на две практически равные части. Половина совершенно уклонилась от какой-либо комиссионной деятельности, зато другая половина работала очень интенсивно{1917}. По преимуществу речь шла о членах по назначению. Их более высокий уровень по сравнению с избранными коллегами отмечали и Д.Н. Шипов, и Н.А. Хомяков, и M. M. Ковалевский. Так, последний писал: «К немалому моему прискорбию, должен сказать, что бюрократические элементы в нашем Совете по уму, талантливости, знанию и практическому опыту выигрывают по сравнению с общественными деятелями»{1918}.
Благодаря своему чиновному характеру, Государственный совет был весьма авторитетным экспертным сообществом в области законодательства. По мнению M. M. Ковалевского, верхняя палата как законодательная машина в техническом отношении ничем не уступала аналогичным учреждениям Западной Европы и Северной Америки{1919}. Состав Государственного совета предопределял и «социальную психологию» этого органа власти. Члены верхней палаты невольно рассматривали законопроекты с правительственной точки зрения. При обсуждении же вопросов, касавшихся Морского министерства, тон задавали его бывшие руководители и сотрудники (прежде всего, А.А. Бирилев и Ф.В. Дубасов), хорошо осведомленные о положении дел в ведомстве{1920}. По вопросам обороноспособности страны в Государственном совете преимущественно выступали кадровые военные.
В годы мировой войны положение верхней палаты существенно изменилось. Это было связано с новым раскладом сил в Государственном совете, который вполне стал очевиден к лету 1915 г. Большинство, на которое всегда могла рассчитывать верховная власть, уже не было столь предсказуемым. Летом 1915 г. шло брожение даже в правой группе верхней палаты. Некоторые (в том числе В.М. Урусов, А.Н. Наумов, С.И. Зубчанинов) подумывали о том, чтобы выйти из ее состава. Многие члены верхней палаты присоединились к Прогрессивному блоку. По оценке депутата Думы Н.В. Жилина, 26 членов Государственного совета вошли в блок, 6 — были готовы их поддержать, а 34 втайне склонялись к этому решению{1921}.
Осенью 1915 г. состоялись выборы в Государственной совет. Должна была смениться треть избираемых членов. Результаты кампании в корне изменили расклад сил. Если до выборов определенное преимущество было у противников Прогрессивного блока (99 против 89 голосов), то теперь большинство получили как раз его представители (100 против 90). При этом Государственный совет пополнился такими яркими фигурами, как А.И. Гучков, кн. Е.Н. Трубецкой, П.П. Рябушинский. 26 ноября последовало назначение в Государственный совет пяти новых членов консервативного направления: бывших губернаторов Н.П. Муратова и А.А. Римского-Корсакова, а также Н.П. Гарина, кн. Н.Д. Голицына, И.С. Крашенинникова. В свою очередь, некоторые назначенные члены верхней палаты, которых вполне обоснованно подозревали в членстве в Прогрессивном блоке, всячески открещивались от него. Так, согласно сообщениям «Биржевых ведомостей», кн. А.Д. Оболенский утверждал: «Нам нет надобности выходить из состава Прогрессивного блока, ибо мы в его состав никогда не входили»{1922}. И все же Государственный совет нельзя было считать столь же «благонадежным», как раньше.
Немало зависело от председателя «высокого собрания». У многих верхняя палата как раз ассоциировалась с ее «спикером» — М.Г. Акимовым, который скончался вскоре после начала войны — 9 августа 1914 г. Председателем Государственного совета 15 июля 1915 г. стал А.Н. Куломзин. По мнению А.А. Поливанова, это назначение стало своего рода компромиссом. Верховная власть боялась «раздразнить» правых, выдвинув «конституционалиста» И.Я. Голубева. Куломзин же, умело маневрировавший между противоположными флангами, должен был стать для всех членов высокого собрания более или менее приемлемой кандидатурой{1923}. Расчет не вполне оправдался. Правым новый председатель казался чересчур радикальным и настоящим оппозиционером.
Верховная власть все делала для того, чтобы Государственный совет вернулся к предписанной ему роли охранителя закона и порядка. В начале ноября 1916 г. товарища председателя Государственного совета И.Я. Голубева вызвали в Царское Село, где императрица отчитала его за характер прений в верхней палате. К декабрю 1916 г. был намечен новый председатель верхней палаты — бывший министр юстиции, человек крайне правых убеждений И.Г. Щегловитов. Как раз тогда в беседе с А.Д. Протопоповым он вполне обоснованно жаловался на «полевение» верхней палаты. По оценке Щегловитова, чтобы в Государственном совете вновь установилась гегемония правых, необходимо было назначить к присутствию 15 благонадежных лиц{1924}. В январе 1917 г. император, вняв совету нового председателя, сменил 17 назначенных к присутствию членов Государственного совета, что смутило даже членов правой группы. В итоге расклад сил в верхней палате действительно существенно изменился. По сведениям Ю.А. Икскуля фон Гильдебандта, «в Государственном совете образовалось крепкое “зубровое большинство”, с храброй бестактностью идущее на конфликт с Государственной думой»{1925}.
Представительные учреждения в России в 1906–1917 гг. обладали довольно ограниченным инструментарием давления на исполнительную власть. Однако его было достаточно для того, чтобы заставить правительство считаться с собой. Благодаря этому Дума и Государственный совет стали центром притяжения различных общественных сил, которые получили возможность оказывать влияние на принятие законов. Очевидно, эффективное взаимодействие правительства и депутатского корпуса должно было стать результатом диалога бюрократии и сравнительно широких кругов цензовой общественности. В этом случае представительные учреждения были бы важным стабилизирующим фактором во внутренней политике Российской империи. Имела же место обратная ситуация, когда Дума и Государственный совет, консолидируя общественные круги, оказывали давление на правительство, но не встречая с его стороны обратной реакции, соответствующей вызову, стали фактором дестабилизации.
Война застала политическую систему Российской империи в процессе «сборки», во многом стихийной и неупорядоченной. Нарождавшаяся модель выработки решений государственной важности пока не знала ясного распределения ролей. Многие ее элементы противоречили друг другу.
Война потребовала ее скоротечной перестройки, что окончательно запутало положение. Его ухудшало любое решение. Император, передавая верховное командование вел. кн. Николаю Николаевичу, вполне оправданно чувствовал умаление собственной самодержавной власти. Вместе с тем через год, взяв на себя эти обязанности, он фактически устранился от оперативного управления страной, невольно передавая его в руки «посредников». Поэтому Совет министров в эти годы перестал даже казаться объединенным правительством. Министры, как и губернаторы, не знали четких границ сферы своей компетенции, в которую регулярно вторгалось военное командование.
Это затрудняло диалог между законодательной и исполнительной властью. Государственная дума, в которой, наконец, сформировалось большинство, не знала, с кем вести переговоры: в сложившихся обстоятельствах от руководителей ведомств далеко не все зависело. А за депутатами стояли земские собрания и городские думы, чувствовавшие собственную значительную силу и призывавшие к все большей решимости. Клубок противоречий все более напоминал «гордиев узел», который едва ли удалось бы распутать.
И до начала войны члены правительства, согласно или вопреки своему желанию, тесно взаимодействовали с представительными учреждениями. Правда, преимущественно речь шла о сотрудничестве не столько институтов, сколько отдельных лиц: не Совета министров и Государственной думы, а премьера, министров, их заместителей с депутатским корпусом. В силу этого имевшийся в том числе и позитивный опыт взаимодействия не выливался в определенную систему отношений. Слишком много зависело от частных предпочтений, индивидуальных взглядов. Иными словами, к 1914 г. в этой сфере еще не сформировалось прецедентное право, способное компенсировать «лакуны» в законодательстве. Среди большинства министров не было возражений относительно того, что сотрудничество с Думой жизненно необходимо, однако формы взаимодействия очевидны не были.
Казалось бы, «священное единение» 26 июля 1914 г. должно было внушить правительству уверенность в перспективе сотрудничества депутатов (в том числе оппозиционных фракций) и Совета министров. Однако практика свидетельствовала об обратном, ставя под сомнение искренность сторон даже вскоре после «исторического заседания» нижней палаты. В конце августа 1914 г. думская оппозиция на частных совещаниях предрекала «неизбежность народного “прогрессивного” или даже революционного движения вслед за окончанием войны», которая, казалось, продлится недолго. Причем, согласно прогнозам, это случилось бы вне зависимости от исхода военных действий. Правительство могло избежать будущих потрясений, лишь тесно сотрудничая с Государственной думой, идя навстречу ее требованиям. Пока же депутаты не спешили вступать в конфронтацию с исполнительной властью, понимая, что любое выступление «может быть окрашено правительством в антипатриотический цвет»{1926}.
Действительно, в Совете министров относились с подозрением к народным избранникам. По сведениям весьма информированного экономиста, общественного деятеля (а также зятя председателя бюджетной комиссии Думы М.М. Алексеенко) П.П. Мигулина, и в сентябре 1914 г. правительство предпочитало не созывать нижнюю палату, как раз опасаясь доминирования оппозиции в Таврическом дворце. Следовательно, ему приходилось все чаще прибегать к 87-й статье Основных государственных законов, т. е. чрезвычайноуказному праву. И все же оттягивать созыв Думы до окончания войны не представлялось возможным, хотя бы потому что бюджет нельзя было принять по 87-й статье. При этом было очевидным, что если собирать депутатов, то надо ставить перед ними серьезные задачи. В противном случае их деятельность могла приобрести деструктивный характер. В этой связи в декабре 1914 г. министр земледелия А.В. Кривошеин склонялся к мысли о внесении в нижнюю палату законопроекта о введении в России подоходного налога. Мигулин же предлагал ему провести через Думу военные расходы, даже вопреки действовавшим правовым нормам{1927}.
И все же повестка будущей сессии не была предрешена, и в том числе по этой причине министры опасались созыва депутатов. «Боятся запросов, обструкции со стороны социал-демократов (ареста) и т. д. С другой стороны, хочется провести бюджет и одобрение налогов, проведенных по 87 ст.», — писал Мигулин Алексеенко 12 декабря 1914 г.{1928} Этот страх свидетельствовал в пользу Думы: с ней считались и в ней нуждались.
Еще до открытия сессии, 26 января 1915 г., прошло частное совещание комиссии по военным и морским делам. На нем присутствовали и многие министры, которые в большинстве своем были готовы к сотрудничеству с депутатами. Согласно воспоминаниям П.Н. Милюкова, исключение составили руководитель военного ведомства В.А. Сухомлинов и министр внутренних дел Н.А. Маклаков. Выступление последнего своей грубостью и резкостью поразило даже членов правительства. И.Л. Горемыкин получил записку от председателя Думы М.В. Родзянко с просьбой хоть как-нибудь смягчить всеобщее «отвратительное впечатление». Премьер согласился с этим и произнес в конце несколько примирительных слов{1929}.
Очевидно, большинство руководителей ведомств рассчитывало на поддержку нижней палаты. На открытии сессии присутствовали все министры, которые давали объяснения по статьям бюджета. Как писал один из депутатов 27 января 1915 г., «министерства с нами были очень милы и любезны. Некоторые из наших, конечно левых, все же их понемножку за пейсы драли и правды было много высказано, но так как это было общение Думы с правительством, то весь вечер был проведен в духе примирительном. Министры давали на многие вопросы объяснения и даже во многом винились и много заявлений приняли к делу»{1930}.
Как и было изначально договорено, январская сессия оказалась скоротечной. Однако диалог между министрами и депутатами был продолжен и после ее завершения. В период премьерства И.Л. Горемыкина переговоры с народными избранниками от имени правительства чаще всего вел А.В. Кривошеин, который в частных беседах выступал в пользу расширения контрольных функций нижней палаты. В феврале 1915 г. он даже поставил в правительстве вопрос об установлении думского контроля над деятельностью правительственной администрации. По его мнению, это было необходимым условием победы{1931}.
Война неожиданно для многих затягивалась. Весной 1915 г. Россия потерпела тяжелые поражения. Депутаты не желали оставаться в стороне от этих событий. Они настаивали на скорейшем созыве Думы. В результате переговоров с И.Л. Горемыкиным удалось договориться о дате начала сессии — 19 июля. Премьер намекал, что к этому дню должна была в корне измениться политическая ситуация в стране. Очевидно, он имел в виду предстоявшую отставку министров — И.Г. Щегловитова, В.А. Сухомлинова и Н.А. Маклакова{1932}.
Впрочем, положение менялось и в самой Думе. Настроения в ней радикализировались, «центр тяжести» смещался влево. Характерно, что 21 июля 1915 г. комиссию по военным и морским делам возглавил А.И. Шингарев, один из лидеров фракции кадетов. Прежде представителей этой партии предпочитали вовсе не включать в состав столь важной комиссии. «Революция» произошла с подачи прогрессивных националистов — А.И. Савенко и В.В. Шульгина{1933}. Таким образом, при поддержке части правых кадеты постепенно обретали «контрольные высоты» в нижней палате.
Это объясняется не только изменением общественных настроений. Формирование Прогрессивного блока стало следствием «центробежных» сил в Думе: ведь совсем недавно распались фракции октябристов, националистов. Следовательно, сравнительно консолидированные кадеты получили относительное преимущество. А главное, «рядовые» депутаты все хуже посещали заседания нижней палаты. Думские же «вожди» меньше прежнего считались с депутатскими настроениями и теперь искали новые организационные формы.
Многое должна была решить летняя сессия, идея созвать которую не устроила многих депутатов. Народные избранники из помещиков и крестьян в большинстве своем не желали торопиться в столицу, предпочитая ей родные земельные угодья, так что заседания всех комиссий приходилось проводить практически незаконно, при отсутствии кворума. Думский президиум, дождавшись отъезда правых помещиков, перестал давать отпуска всем прочим желавшим вернуться домой, что вызывало резкое раздражение среди депутатов. М.В. Родзянко подписывал заявление на отпуск лишь при наличии визы руководителя фракции{1934}.
В Думе всегда тон задавало работоспособное ядро депутатов. В новых условиях его роль только возросла. Именно благодаря его усилиям в августе 1915 г. сформировалось думское большинство — Прогрессивный блок, с существованием которого пришлось смириться «рядовому думцу». Новый расклад сил в нижней палате не способствовал скорейшему открытию следующей сессии. Но и в период продолжительного перерыва между думскими заседаниями с нижней палатой приходилось считаться в силу хотя бы ее бюджетных полномочий. 15 октября 1915 г. октябрист И.И. Дмитрюков писал кн. А.Д. Оболенскому: «Думу созвать не хотят, снисходят только до созыва на 3 дня для приложения штемпеля к бюджету. Но И.Л. [Горемыкин] ошибется, он нас не заставит рассматривать бюджет “без рассмотрения”. А бюджет в этом году заслуживает самого серьезного внимания в доходной его части, ибо иначе нам грозит банкротство»{1935}. Нижняя палата, все более чувствуя свою силу, не желала в данном случае идти на уступки правительству. 18 октября 1915 г. председатель бюджетной комиссии Алексеенко полагал, что ускоренное рассмотрение государственной сметы — вопрос скорее политический, который едва ли будет решен фракциями в положительном смысле. Депутаты постановили рассматривать бюджетные вопросы обычным порядком. Канцелярии Думы было вменено в обязанность составлять большие доклады и ставить их на рассмотрение в комиссии. Министры, как и прежде, являлись на заседания бюджетной комиссии, которые случались нечасто. С 15 сентября по 30 ноября 1915 г. прошло только четыре заседания{1936}.
Работа бюджетной комиссии активизировалась в декабре 1915 г. Министры и тогда не забывали посещать ее заседания, давая депутатам пространные объяснения по всем вопросам, интересовавшим народных избранников, и тем самым демонстрировали свою готовность к сотрудничеству. 16 декабря в работе бюджетной комиссии принимал участие министр внутренних дел А.Н. Хвостов, который явился в Таврический дворец вместе со всеми своими товарищами. Показательно, что, подчеркивая свое положение депутата Думы, он вошел не через министерский павильон, подобно прочим министрам, а через главный вход. Сославшись на болезнь, Хвостов предоставил слово своим заместителям, ограничившись лишь отдельными репликами. Это заседание вызвало большой интерес среди народных избранников. Громадная «тринадцатая» комната не вместила всех желавших участвовать в обсуждении сметы Министерства внутренних дел. В итоге заседание перенесли в Полуциркульный зал. На следующий день в бюджетной комиссии выступал министр путей сообщения А.Ф. Трепов{1937}.
Думская сессия должна была открыться в ближайшее время, но пока никто не знал, как долго она продлится. На заседании Совета министров 11 января 1916 г. И.Л. Горемыкин поставил об этом вопрос. По его мнению, эту проблему следовало обсудить с представителями нижней палаты. Большинство министров высказалось резко против всяких переговоров с депутатским корпусом, считая, что само правительство должно было установить сроки работы Думы. Особенно категоричен был министр финансов П.Л. Барк. Согласно воспоминаниям А.Н. Наумова, в высказываниях сторонников ограничить думскую сессию неделями, а то и днями — сквозило желание по возможности избежать депутатской критики{1938}. Правительство приняло решение оставить нижней палате месяц на обсуждение законодательных проблем: с 5 февраля по 5 марта 1916 г.
В итоге не Горемыкину пришлось решать этот вопрос. 18 января 1916 г. он был отправлен в отставку. Увольнение премьера некоторым представителям общественности показалось победой сил, рассчитывавших на взаимодействие с представительными учреждениями. Действительно, на заседании Совета министров 22 января 1916 г., на котором уже председательствовал Б.В. Штюрмер, было принято решение в скором времени созвать Думу, при этом никак не ограничив длительность сессии{1939}.
Правительство шло на уступки, рассчитывая на ответное «благодушие» депутатов. В конце января 1916 г. министр внутренних дел А.Н. Хвостов проводил консультации с лидерами Прогрессивного блока о перспективах его взаимодействия с обновленным правительством. При этом Хвостов очень интересовался: будут ли депутаты на своих пленарных заседаниях ставить вопрос о Г.Е. Распутине. Тогда же министру внутренних дел не удалось договориться о присутствии членов Думы на рауте на квартире нового премьера — Б.В. Штюрмера. Однако последний все же встретился с М.В. Родзянко и переговорил с некоторыми влиятельными депутатами{1940}.
Начало сессии было ознаменовано «сюрпризом» для народных избранников. 9 февраля 1916 г. император, как было уже сказано, впервые посетил Государственную думу. Как вспоминал сотрудник Министерства иностранных дел В.Б. Лопухин, в Таврическом дворце «пронесся среди гула разговоров протяжный, как глубокий вздох, покрывший разговоры быстротою своей передачи шепот. Кто-то подскочил к Родзянко, что-то взволнованно сообщил ему. И, как сейчас вижу, — картина незабываемая: грузный Родзянко, широко раздвинув ноги, мчится вскачь через Екатерининский зал к вестибюлю Государственной думы. За ним, рассыпавшись, рысью бежит свора “старейшин”. Через несколько минут появляется в сопровождении отстающего на полшага склонившегося Родзянко царь в походной защитного цвета куртке маленький перед рослыми фигурами думского председателя и выступающего позади вел<икого> кн<язя> Михаила Александровича, одетого в своеобразную форму состоящей под его командою “дикой дивизии”»{1941}. Высочайший визит мог бы закончиться не слишком благополучно. Каким-то образом узнав о предстоявшем визите царя, депутаты-социалисты рассчитывали устроить императору обструкцию. Протопопов сообщил об этом крестьянской группе, которая убедила леворадикальные фракции отказаться от своих намерений{1942}.
В тот же день, 9 февраля, и сам Б.В. Штюрмер зачитал в Думе декларацию правительства, которую депутаты невысоко оценили. Своего рода ответом на нее стала декларация Прогрессивного блока, с которой выступил октябрист С.И. Шидловский. Впрочем, «вечный конфликт» правительства с Думой не мешал никогда не прерывавшемуся сотрудничеству депутатов с отдельными руководителями ведомств. Так, А.А. Поливанов снабжал нижнюю палату всеми необходимыми материалами, которые были в распоряжении его министерства и позволяли народным избранникам готовить основательные запросы правительству{1943}.
Министры, заинтересованные в ускоренном прохождении многих законопроектов, были склонны «прощать» депутатов за их просчеты, сделанные в ходе работы над обсуждаемыми документами. В Государственном совете были не столь снисходительны, что порой раздражало как раз правительство. Оно настаивало на более терпимом отношении к депутатскому законотворчеству. Тем не менее круг значимых вопросов, обсуждавшихся в Думе в годы войны, был сравнительно невелик. Депутатам он казался явно недостаточным. П.А. Велихов писал брату 11 мая 1916 г.: «Готового законодательного материала нет, кроме закона об уравнении крестьян, который собственно только подтверждает закон 5 октября 1906 г., проведенный по 87 ст. “Приход” проваливают. Волостного земства не хочет Государственный совет. Городовое положение придется еще проталкивать в комиссии и вряд ли успеем кончить»{1944}.
Все же главным вопросом оставался бюджет, который следовало провести через законодательные учреждения. В связи с этим Б.В. Штюрмер был вынужден поддерживать тесные рабочие контакты с депутатским корпусом. Правда, для этого у него не всегда хватало такта. 13 мая 1916 г. состоялся раут, на который были приглашены члены Думы и Государственного совета. И те, и другие были крайне смущены чрезмерной роскошью этого приема, явно диссонировавшего с трудностями, переживаемыми страной. Депутат В.М. Пуришкевич не скрывал своего возмущения: «Что это? Реклама российского продовольственного благополучия? Зачем же тогда копья ломать из страха грядущего голода!» Недоумевал и председатель Государственного совета А.Н. Куломзин. «Должен вам сознаться, — говорил он министру земледелия А.Н. Наумову, что все это пиршество мне поперек горла встает — не ко времени оно и не по карману… Не могу понять, для чего вся эта шумиха»{1945}.
Усилия Штюрмера не давали искомого результата. Он не вызывал симпатий в Думе и чувствовал угрозу со стороны тех министров, которые ею пользовались. В этой популярности ему виделся значимый «козырь» в борьбе за власть в правительстве. Дума же не безмолвствовала, а в лице своего председателя М.В. Родзянко пыталась добиться от императора кадровых изменений в правительстве. В письме Александре Федоровне от 25 июня 1916 г. Николай II отмечал, что Родзянко болтал всякую «чепуху»: предлагал заменить Штюрмера — Григоровичем, Трепова — Б.Д. Воскресенским, Шаховского — А.Д. Протопоповым{1946}. В сентябре 1916 г. последний все же стал министром внутренних дел.
Его назначение было встречено общественностью с энтузиазмом. Нового министра приветствовали все ведущие периодические издания — от «Речи» до «Нового Времени». На бирже даже повысился курс акций. В этом кадровом решении императора виделась обнадеживавшая готовность к диалогу с обществом{1947}. 5–9 октября 1916 г. в Москве на квартире А.И. Коновалова проходили конспиративные совещания, которые оценивали назначение Протопопова как «колоссальную победу общественности, о которой несколько месяцев тому назад трудно было мечтать». По словам А.И. Коновалова, «капитулируя перед обществом, власть сделала колоссальный, неожиданный скачок… Для власти эта капитуляция почти равносильна акту 17 октября. После министра-октябриста не так уж страшен будет министр-кадет. Быть может, через несколько месяцев мы будем иметь министерство Милюкова и Шингарева. Все зависит от нас, все в наших руках». Столь же оптимистично был настроен и А.И. Гучков: «У Протопопова хорошее общественное и политическое прошлое. Оно — целая программа, которая обязывает»{1948}. Пожалуй, единственное исключение составил Родзянко, который оценил Протопопова как ренегата. Однако бывший товарищ председателя Думы продолжал регулярно появляться в Таврическом дворце и консультироваться с депутатами (в том числе и с самим Родзянко){1949}. Впрочем, и некоторые депутаты посещали Протопопова, правда, всячески скрывая от коллег свои визиты к новому министру внутренних дел{1950}.
Протопопов не порывал своих старых знакомств. О готовившейся речи В.М. Пуришкевича, направленной против него, он узнал от П.Н. Крупенского, с которым был знаком еще с учебы в кавалерийской школе. Уже после Февральской революции бывший министр внутренних дел рассказывал Чрезвычайной следственной комиссии: «Он бегал ко мне, и я к нему ездил. Он быстрый человек, всегда больше всех знает». Складывались и новые связи. Протопопов продолжил традиционный министерский курс, направленный на поддержку крайне правых. Они, как и прежде, получали субсидии от МВД. Так, по сведениям Протопопова, H.E. Маркову было выдано около 40 тыс. руб. только за время его министерства{1951}.
Министры, вне зависимости от своих личных взглядов и предпочтений, с большим вниманием относились к контактам с депутатским корпусом. Это относилось и к главе правительства. Показательно, что вскоре после своего назначения И.Л. Горемыкин искал встречи с Родзянко, а не наоборот. Аналогичным образом вел себя Б.В. Штюрмер. А.Ф. Трепов, став премьером, тоже торопился встретиться с председателем Думы, с которым имел весьма откровенный разговор. Очевидно, желая понравиться депутатам, новый глава правительства сказал о своем отрицательном отношении к Протопопову и заявил о готовности требовать его отставки{1952}.
К этому моменту у Трепова наладились отношения со многими депутатами. Ведь в начале ноября 1916 г. он, пока только министр путей сообщения, ездил в Думу с просьбой приостановить нападки на правительство. Очевидно, ему в этом вопросе удалось достичь договоренности с лидерами Прогрессивного блока{1953}. И в дальнейшем он призывал хотя бы к временному компромиссу с представительными учреждениями. В декабре 1916 г. А.Ф. Трепов предложил императору распустить Думу 17 декабря и вновь ее собрать уже 19 января 1917 г., тем самым продемонстрировав готовность правительства к диалогу даже с самой оппозиционной частью российской общественности. Если же и в январе депутаты будут продолжать «осаду» действовавшей власти, то лишь тогда их следовало немедленно и уже окончательно распустить{1954}.
Мысль о необходимости разгона депутатского корпуса находила сторонников в правительстве. Так, оппонент премьера А.Д. Протопопов выступал за скорейший роспуск Думы, будучи причем уверенным, что новый состав непременно окажется хуже имевшегося. Если бы действительно случилось именно так, то следовало бы вновь распустить законодательное собрание: «Япония одиннадцать раз распускала парламент, и мы распустим»{1955}.
По мнению С.П. Белецкого, для Протопопова вопрос стоял просто: либо он, либо Дума, каждое заседание которой оборачивалось для министра внутренних дел громким скандалом. Роспуск нижней палаты давал ему шанс укрепиться на высоком посту. При этом Протопопов находился под сильным влиянием бывшего министра юстиции И.Г. Щегловитова, который настаивал на решительных действиях{1956}.
Однако после бурного ноября 1916 г. далеко не все в нижней палате были готовы к столь же бурному январю или февралю 1917 г. Согласно свидетельству Н.В. Савича, депутаты в большинстве своем склонялись к мысли о необходимости планомерной законодательной работы. С призывами к политическим демонстрациям (например, отклонить государственный бюджет) выступали прогрессисты, но они не встречали поддержки даже среди кадетов{1957}.
Как будто бы и большинство министров — людей разных взглядов, привычек, жизненного опыта — было в той или иной мере готово к сотрудничеству с депутатами, понимая всю его неизбежность. При этом те же руководители ведомств страшились Думы, опасаясь ее критики, воздействия на общественное мнение, не желая приноравливаться к ритму работы представительного учреждения. По этой причине многие из министров стремились минимизировать участие нижней палаты в законотворческом процессе. Они настаивали на сокращении продолжительности думских сессий, на принятии наиболее значимых решений в порядке чрезвычайно-указного права. В результате складывалась парадоксальная ситуация, когда влияние отдельных депутатов в годы войны неуклонно возрастало, а Думы в целом — падало. Это был один из «дисбалансов» политического развития России, который с неизбежностью способствовал обострению кризиса.
Формирование думского большинства давно заботило и правительство, и оппозицию. Несмотря на все усилия представителей общественности и высшей бюрократии, оно так и не было создано в Думе первых трех созывов. Результат был достигнут лишь в годы мировой войны, и это событие качественно изменило «политический ландшафт» Российской империи.
С продвижением линии фронта на восток весной 1915 г. в Государственной думе крепло убеждение, что коренные политические реформы — дело ближайшего будущего. Согласно сведениям чиновников канцелярии Думы, уже в июне 1915 г. М.В. Родзянко готовил состав нового правительства{1958}. В июле он обсуждал с сотрудниками канцелярии свое будущее назначение на должность председателя Совета министров. При этом Родзянко решился принять это возможное предложение только в том случае, если он одновременно станет министром внутренних дел{1959}.
Настроения среди сторонников правых и умеренных взглядов заметно радикализировались. В августе 1915 г. националист А.И. Савенко в беседе с французским послом М. Палеологом высказывался о пользе скорейшей революции в России: «Революция такая, какую я предвижу, какой я желаю, будет внезапным освобождением всех сил народа, великим пробуждением славянской энергии. После нескольких дней неизбежных смут, положим даже — месяца беспорядков и парализованности, Россия встанет с таким величием, какого вы у нас не подозреваете»{1960}. Согласно воспоминаниям генерала А.И. Верховского, еще в 1914 г. А.И. Гучков оценивал возможные в будущем революционные потрясения как неизбежные и в определенном смысле даже полезные: «Я начинаю думать о невозможности выйти из положения обычными средствами. Только перевернув все вверх ногами, можно создать условия, при которых Россия может отстоять свою независимость и право на самостоятельное существование». Конечно же, продолжал Гучков, было бы лучше, если бы удалось сформировать ответственное перед Думой правительство, а во главе армии оказались бы Алексеев или Брусилов. «Но пока шансов на это мало. Император упорен и хитер»{1961}.
Характерно, что лидеры радикального крыла русского либерализма, представленного, прежде всего, кадетами, к революции вовсе не стремились. П.Н. Милюкову приписывались слова: «Лучше поражение, чем революция». На заседании Думы 3 марта 1916 г. он так определил свою позицию: «Я не знаю наверное, приведет ли правительство нас к поражению. Но я знаю, что революция в России непременно приведет нас к поражению и недаром этого так жаждет наш враг»{1962}. Таким образом, в то время, как правые смещались влево, левые смещались вправо. Они сближались, и постепенно складывалась платформа для думского большинства.
27 мая 1915 г. открылся съезд представителей торговли и промышленности. Выступавшие на этом форуме М.М. Федоров, П.П. Рябушинский, В.В. Жуковский высказались в пользу «объединения, по примеру наших союзников, всех промышленных и торговых сил страны для того, чтобы дать армии все необходимое и вовремя». Согласно резолюции съезда, создание продовольственного комитета и особого комитета по снабжению армии признавалось недостаточным. Правительство должно было всячески содействовать, чтобы «к участию в действиях новых учреждений привлекались широкие круги: представители земского и городского союзов, промышленных и торговых организаций и ученые силы». Кроме того, съезд настаивал на скорейшем возобновлении работы Государственной думы{1963}. 29 мая в этом же смысле высказалась Московская, а вскоре и Петроградская городские думы. Схожую позицию поддержали и некоторые другие городские самоуправления. 30 мая соединенное заседание Главных комитетов Земского и Городского союзов приняло решение о своем «немедленном и непосредственном участии в деле снабжения армии»{1964}. Эти резолюции предваряли начало подготовительных работ по открытию думской сессии, а также формированию Прогрессивного блока.
В июне 1915 г., примерно тогда, когда Родзянко уже готовился к должности премьера, во фракциях нижней палаты шло обсуждение программы будущих работ Думы. При этом депутаты отталкивались от кадетского проекта, который был специально составлен таким образом, чтобы устроить сторонников самых разных взглядов. Дискуссия продолжалась в течение всего июня, и прежним политическим оппонентам удалось достичь консенсуса{1965}. Это был значимый шаг по пути создания думского большинства.
И все же, по сведениям П.Н. Милюкова, первоначально инициатива образовать это объединение исходила не от думских, а от правительственных кругов (прежде всего, от А.В. Кривошеина, чьим «маклером» в Думе был П.Н. Крупенский). Не случайно, что фамилия министра земледелия «всплыла» первой, когда депутаты подняли вопрос о составе будущего правительства «общественного доверия»{1966}. Об особой роли Кривошеина при формировании Прогрессивного блока писал в своих воспоминаниях и бывший министр торговли и промышленности кн. Be. H. Шаховской{1967}.
Лидерам нарождавшегося объединения следовало перехватить инициативу, предложив своим коллегам программу действий. О ее необходимости говорили все думские группы, за исключением крайне правых и крайне левых. Осознавая необходимость общего плана работы, представители большинства фракций собрались 9 августа на квартире М.В. Родзянко. На этом же совещании был составлен список десяти очередных законопроектов, который лег в основу программы Прогрессивного блока{1968}. Ее обсуждали и в дальнейшем. 11 августа состоялось совещание у члена Государственного совета Д.А. Олсуфьева. На следующий день — опять у Родзянко.
В Прогрессивном блоке рассчитывали на те или иные изменения в правительственных верхах. Правда, предлагались разные «рецепты». Верховная власть — вне сферы влияния, объяснял член Государственного совета М.А. Стахович на заседании зарождавшегося Прогрессивного блока в августе 1915 г., поэтому приходится воздействовать на правительство. По мнению же другого члена верхней палаты — В.И. Гурко, основная проблема заключалась в кадровом обеспечении исполнительной власти. Был нужен популярный, пользующийся доверием человек, который бы принял ответственность за решения администрации. Фактически речь шла о диктатуре, возможность которой смутила многих. Октябрист И.И. Дмитрюков поставил вопрос в иной плоскости: нужна диктатура правительства, а не какого-либо отдельного лица.
Кадеты же предпочитали говорить о программе будущего кабинета. А.И. Шингарев настаивал на необходимости скорейших реформ (например, волостной). Д.Д. Гримм доказывал неизбежность политических преобразований, поднимая вопрос о безответственности власти. Гурко с этим подходом категорически не соглашался: по его мнению, в сложившихся обстоятельствах положительная программа имела вторичное значение. «В лицах — центр тяжести». Эти слова не всех убеждали. В.А. Маклаков предупреждал коллег о последствиях такой постановки вопроса. Он отмечал, что «петиция о смене правительства — начало революции». При этом Дума не смогла бы назвать лиц, которых она делегировала бы в исполнительную власть.
Вероятно, Маклаков был прав. Назвать конкретных лиц было сложнее, нежели сформулировать программу, о которой сразу же задумались сторонники Прогрессивного блока. 14–15 августа 1915 г. на квартире у члена Государственного совета А.Н. Меллера-Закомельского обсуждалась возможность амнистии, решения еврейского, финляндского, украинского, польского вопросов, а также религиозная, рабочая политика. 22 августа шли консультации о перспективах диалога с правительством. Депутаты обсуждали, кому следовало адресовать программу блока — Совету министров или императору. Кроме того, подготавливаемое депутатское заявление должно было стать «добрым советом» или ультиматумом правительству? — на этот вопрос в Прогрессивном блоке тоже не было ответа{1969}.
В итоге члены создававшегося объединения сошлись на необходимости правительства, пользующегося общественным доверием, проведения принципов «строгой законности», обновления кадров губернаторского корпуса, устранения двоевластия гражданской и военной администрации. Кроме того, новоявленное думское большинство настаивало на амнистии по делам, «возбужденным по обвинению в чисто политических и религиозных преступлениях, не отягощенных преступлениями общеуголовного характера»; на возвращении высланных в административном порядке; полном прекращении преследований по религиозным мотивам; на предоставлении прав автономии Царству Польскому; на снятии основных ограничений с еврейского населения; на «примирительной политике» в финляндском вопросе; на прекращении дискриминационной политики в отношении украинской печати; на восстановлении деятельности профсоюзов; на введении волостного земства, органов местного самоуправления на окраинах империи; на изменении Земского положения 1890 г. и Городового положения 1892 г.{1970}
Это было результатом компромисса. Как раз 22 августа 1915 г. прогрессивный националист В.В. Шульгин писал: «Выиграть войну можно, измотав немцев, то есть в затяжку. И победить можно, но только выиграв время. На ближайшее рассчитывать нельзя, но будущее в наших руках, ибо мы можем выдержать дольше. Но выдержать можем только при условии внутреннего мира и добыв деньги. Ради сохранения внутреннего мира и ради денег необходимо идти на уступки друг другу». Следовало пойти на уступки по польскому и еврейскому вопросу. Надо было согласиться на частную амнистию. Кроме того, «кадеты внесли массу законопроектов (почти безобидных и мало обидных), и мы согласились, понимая, что это им необходимо, чтобы поддержать в своей публике уверенность, что эта война “освободительная”. Эти проекты, на которые мы даем свое согласие, служат указанием того, что после победной войны мы пойдем в стороны расширения свобод. Кадеты боятся реакции после войны и стараются с этой стороны себя обезопасить. Я выдаю им эту табличку с указательным пальцем, так как считаю, что народ, способный побеждать, достоин расширения своих прав и освобождения от опеки. “За рекой смерти будет освобождение” — вот что нужно кадетам для поддержания их настроения». По мнению Шульгина, все это было в той или иной мере приемлемым, так как формирование левоцентристского большинства должно было стать заслоном революционизирования России{1971}.
Прогрессивный блок включил в себя сторонников самых разных взглядов. Он объединил кадетов, прогрессистов, октябристов, представителей Партии центра, прогрессивных националистов. Фактически блок поддерживали крайне левые и Польское коло. Из 397 депутатов, работавших в Думе к сентябрю 1915 г., 236 стали членами Прогрессивного блока{1972}. В Государственном совете новое объединение могло рассчитывать на поддержку группы центра и академической группы.
В связи с формированием думского большинства в историографии нередко поднимается проблема «политического масонства»{1973}. Однако, даже признавая некоторое участие «думской ложи» в возникновении Прогрессивного блока, надо иметь в виду ее сравнительную малочисленность и крайнюю ограниченность влияния этого объединения. Всего в думскую ложу входило 14 депутатов (И.П. Демидов, И.Н. Ефремов, А.Ф. Керенский, А.М. Колюбакин, А.И. Коновалов, М.И. Скобелев, Н.С. Чхеидзе и др.). Ее председателем был прогрессист Ефремов{1974}.[150] В сущности, она служила своего рода клубом, позволявшим договариваться левым кадетам и думским социалистам, не имевшим возможности полноценно взаимодействовать в публичной сфере{1975}. И все же думская ложа не способствовала снятию программных противоречий между фракциями. Н.С. Чхеидзе вспоминал, что «как только мы переходили к вопросу о практических шагах, тотчас же вставали вопросы, которые нас разъединяли и во вне лож»{1976}. Таким образом, о влиянии масонства на фракции думского
центра, о наличии у него отчетливой программы действий, о дисциплине его представителей, а соответственно, о системном характере воздействия на положение дел в нижней палате говорить не приходится.
Образование же Прогрессивного блока действительно кардинально изменило расстановку политических сил, что далеко не сразу оценили в правительстве. В то время, как в августе 1915 г. И.Л. Горемыкин волновался о возможных будущих рабочих беспорядках, С.Д. Сазонов призывал его обратить наибольшее внимание на «беспорядки» в Государственной думе. «Это все равно», — заметил премьер-министр. «Не все равно, ибо иначе управлять страной нельзя», — парировал Сазонов{1977}.
На квартире государственного контролера П.А. Харитонова члены Прогрессивного блока провели частное совещание с некоторыми из министров, которые во многом приняли программу оппозиции, согласившись даже с идеей образования «правительства общественного доверия». В итоге по предложению А.В. Кривошеина кабинет принял резолюцию, которая гласила, что «намеченная Прогрессивным блоком программа не встречает серьезных возражений, но Совет министров, не будучи в своем нынешнем составе единодушным, не может брать на себя задачу ее осуществления». Горемыкин, вопреки всем ожиданиям, не стал возражать, но еще более, нежели прежде, настаивал на скорейшем роспуске Думы{1978}. Показательно, что, по словам Л.М. Клячко, за формирование ответственного правительства выступал и государственный секретарь С.Е. Крыжановский. Он полагал, что в сложившихся обстоятельствах этот принцип должен был «с успехом» себя дискредитировать{1979}.
К осени 1915 г. перед депутатами стояла задача принять важнейшие законопроекты (прежде всего, о призыве на войну ратников второго разряда). Чувствуя свою возраставшую силу, Дума не торопилась приступать к этому, требуя от исполнительной власти объяснений о ходе военных действий и объемах поставок на фронт{1980}. Правительство же (прежде всего, в лице его председателя — И.Л. Горемыкина), в свою очередь опасаясь этой силы, настояло на скорейшем роспуске нижней палаты — 3 сентября 1915 г.
Дума была распущена, что вызвало почти моментальную реакцию общественности. 7 сентября в Москве собрались съезды Всероссийских земского и городского союзов. Ключевой вопрос, обсуждавшийся на этих форумах, прерванная сессия нижней палаты. Председатель съезда кн. Г.Е. Львов так характеризовал ситуацию: «Как светильник в темном лабиринте событий, Государственная дума все время обещала выход из него. И мы не можем не признать, что этот перерыв ослабляет дело нашей обороны, ослабляет армию. Столь желанное всей страной мощное сочетание правительственной деятельности с общественной не состоялось. Но сознание необходимости взаимного доверия… только усилилось»{1981}.
К этому моменту Львов был фактическим лидером всего общественного движения. Не случайно летом 1915 г. его сотрудники отмечали, что председатель Думы М.В. Родзянко неприязненно относился к Всероссийскому земскому союзу, опасаясь неуклонного роста его влияния: «Сейчас князь Львов — некоронованный король всех общественных организаций. Родзянко же сам хочет играть первую скрипку, считая, что председатель Государственной думы — глава и руководитель общественных сил, поэтому он везде и всюду интригует против нас. Но для интриги нужен ум, а им-то Бог не наделил Родзянку, и его попытки подкопаться под нас кончаются полным фиаско»{1982}. Рост влияния общеземской организации отмечали и в Государственном совете. Лидер правой группы П.Н. Дурново на сей счет говорил, «что власть постепенно переходит из слабых рук в твердые, но “которым иметь власть не подобает”». Бывший на тот момент депутат Думы А.Н. Хвостов в целом соглашался с Дурново и при этом отмечал, что дело снабжения армии нельзя оставлять в руках правительства, а надо передавать как раз Всероссийскому земскому союзу{1983}.
Стремительное возвышение кн. Г.Е. Львова многим общественным деятелям казалось неоправданным. Противоречия имели место и среди членов Прогрессивного блока, который с момента своего создания был далеко не устойчивым образованием. Его программа была опубликована в печати практически без обсуждения во фракциях. Некоторые депутаты, входившие в его состав, были неприятно удивлены ключевыми положениями документа. Однако сам факт декларации единства большинства думских фракций придавал Думе большой вес в глазах общественного мнения. С точки зрения теоретиков конституционного права, такое законодательное представительство могло добиться изменения состава кабинета. В ноябре 1915 г. в газете «Утро России» даже был опубликован список будущего правительства, которое должен был сформировать Прогрессивный блок. В качестве премьера намечался М.В. Родзянко. Министром внутренних дел должен был стать ненавистный Царскому Селу А.И. Гучков. В правительство предполагалось включить лидеров думского большинства: П.Н. Милюкова, А.И. Шингарева, Н.В. Некрасова, А.И. Коновалова, Н.В. Савича, И.Н. Ефремова, В.Н. Львова,
B. А. Маклакова. Намечались и выходцы из бюрократической или военной среды: А.В. Кривошеин, А.А. Поливанов, П.Н. Игнатьев. Этот список был еще составлен 13 августа 1915 г. на квартире П.П. Рябушинского{1984}.
Союзы постепенно и неуклонно заслоняли собой Прогрессивный блок. 6 апреля 1916 г. на совещании представителей «левых партий» (эсеров, социал-демократов, кадетов, беспартийных левых) на квартире
C. Н. Прокоповича был намечен уже иной состав будущего правительства. В нем, естественно, не нашлось места представителям бюрократии, октябристов должен был представлять лишь А.И. Гучков. Председателем правительства предполагался кн. Г.Е. Львов. Характерно, что представители леворадикальных партий абсолютное большинство мест в будущем правительстве отводили кадетам. Лишь они и должны были представлять Прогрессивный блок. Его правоцентристскому большинству места в правительстве Львова практически не нашлось.
Общественные ожидания, так или иначе связанные с Прогрессивным блоком, побуждали правительство считаться с ним. В начале 1916 г. один из его членов, старший товарищ председателя Думы С.Т. Варун-Секрет вел переговоры с министром внутренних дел А.Н. Хвостовым и его товарищем кн. В.М. Волконским. Они согласовывали требования Прогрессивного блока в связи с предстоявшей думской сессией{1985}.
И все же рутинная законотворческая работа не подходила для блока. Он создавался, прежде всего, в расчете на «штурм власти» и сталкивался всякий раз с проблемами, когда возникала необходимость выступить с законодательными инициативами. Так, Прогрессивный блок не смог подготовить законопроекты о земской реформе, на которой настаивали многие из его представителей. В этой связи 17 марта 1916 г. А.И. Савенко и А.И. Шингарев требовали реорганизации объединения. С ними соглашался и В.В. Шульгин, который подготовил соответствующую записку{1986}.
Постепенно в Прогрессивном блоке нарастали разногласия. 8 марта 1916 г. Варун-Секрет констатировал раскол в объединении, вызванном кадетским запросом по еврейскому вопросу. Он оказался неприемлемым для некоторых октябристов. «Мы увидали, что идем на поводу у кадет. Решаем от них отколоться и будем настаивать на окончании бюджетного рассмотрения к 1-му апреля с тем, чтобы скорейшим образом прервать занятия Думы», — объяснял товарищ председателя нижней палаты{1987}.
В то же самое время либеральная Москва все более радикализировалась, и с этим приходилось считаться. На заседании бюджетной комиссии Думы осенью 1916 г. П.Н. Милюков отзывался об этом так: «Я бы никогда не поверил, что Москва стала говорить таким языком… Можно думать, что настроение Москвы в этом отношении опережает настроение России в целом». При открытии земского съезда 9 октября 1916 г. кн. Г.Е. Львов был весьма резок, по сути обращаясь к членам Думы: «Оставьте дальнейшие попытки наладить совместную работу с настоящей властью. Она обречена на неуспех. Она только удаляет нас от цели». Схожим образом был настроен и Союз городов. Он призывал депутатов «выполнить свой долг и не расходиться до тех пор, пока основная задача создания ответственного правительства не будет выполнена». 11 декабря была принята совместная резолюция Всероссийского союза городов и Всероссийского земского союза. Она гласила: «Ни компромиссов, ни уступок» (естественно, правительству. — К. С.).
По сведениям С.П. Мелыунова, общественные организации существенно влияли на думские фракции — прежде всего, на кадетов. Г.Е. Львов требовал от П.Н. Милюкова весьма определенной, резко оппозиционной линии поведения. Именно из письма Львова Милюков заимствовал мысль о невозможности сотрудничества с действующей властью по причине государственной измены, в которой будто бы повинны многие ее представители{1988}. Впоследствии эти мысли нашли свое красочное воплощение в известной речи лидера кадетов 1 ноября 1916 г.
Прогрессивный блок складывался, чувствуя, что под ним был фундамент широкое общественное движение. Ощущая эту поддержку «снизу», думское большинство считало себя вправе диктовать условия правительству. Однако другой опоры у недавно сформированного объединения не было. Невольно оно оказалось в зависимости от общественных организаций, которые были настроены существенно более радикально, чем сами депутаты. И незаметно стороны поменялись ролями — ведущих и ведомых.
И все же, несмотря на все трудности, Прогрессивный блок просуществовал до февраля 1917 г. Очевидно, каждодневная законотворческая работа в 1915–1916 гг. не стояла на первом месте для депутатов Думы, а правительственная политика этого времени оставалась постоянным раздражителем. Блок рассчитывал на победу над Советом министров. При этом даже составить список членов будущего правительства для него было непростой задачей. Таким образом, относительное единство блока в преддверии грядущей революции лишь оттеняло тот факт, что думская оппозиция к этому времени не приблизилась к решению вопроса о власти.
Не будучи слишком удачливыми в деле законотворчества, в Прогрессивном блоке все чаще задумывались о тактике думского «натиска», который был приурочен к открытию сессии 1 ноября 1916 г. Целью «парламентского штурма» было формирование правительства «общественного доверия». В конце октября 1916 г. М.В. Родзянко посетил Б.В. Штюрмера, которому заметил: «Имейте в виду: Дума не будет с Вами работать»{1989}. В скором времени председатель нижней палаты мог удостовериться, что и верховная власть отнюдь не призывала премьера к тесному сотрудничеству с депутатским корпусом. 1 ноября 1916 г. на имя Родзянко пришло письмо императора, которое было в действительности адресовано председателю Совета министров Б.В. Штюрмеру: «Поручаю объявить председателю Государственной думы, что он может иметь доклад только по делам Государственной думы и не иначе как во время занятий Государственной думы»{1990}.
В это время в Прогрессивном блоке готовили текст декларации. «Надо называть вещи собственными именами», — доказывал П.Н. Милюков. Надо «идти на остановки и даже на белые полосы (в газетах. — К. С.)». Иными словами, надо было резко и определенно заявить свою позицию. Это и есть «парламентская борьба», к которой, по мнению Милюкова, депутаты «до сих пор никогда не прибегали»{1991}. П.Н. Крупенский, исполняя свои привычные обязанности, поспешил сообщить о готовящемся проекте правительству.
1 ноября была произнесена известная речь П.Н. Милюкова, которая запомнилась по рефрену, повторявшемуся в ходе выступления: «Что это, глупость или измена?» На следующий день после речи лидера кадетов в газетах вместо стенограммы его выступления были белые листы. Речь переписывалась вручную. За ее экземпляр платили 25 руб. Только за возможность прочитать 10 руб.{1992} Сам же Милюков после «исторического выступления» в целях безопасности провел три ночи в английском посольстве{1993}. Кадеты серьезно подошли к вопросу охраны своего лидера. Депутат А.А. Эрн писал: «Организована охрана, ездит теперь всегда в автомобиле в сопровождении членов фракции, обладающих физической силой. Я все же настаиваю на том, что важнее оберегать вход и выходы тех мест, где Милюков появляется»{1994}.
Министры, не желая быть объектами беспощадной критики со стороны депутатов, на заседаниях Думы чаще всего отсутствовали. 4 ноября 1916 г. перед Думой выступали военный и морской министры — Д.С. Шуваев и И.К. Григорович. Они заявили о своей готовности совместно работать с депутатским корпусом. В Думе их провожали громом аплодисментов. Военного министра окружили народные избранники (в том числе и П.Н. Милюков), пожимали ему руку. Шуваева просили изгнать из правительства ненавистных чиновников (имелись в виду, прежде всего, Б.В. Штюрмер и А.Д. Протопопов). Он не возражал, отвечал только, что, будучи солдатом, не вмешивается в политику. «Вот именно, так как Вы солдат, то выгоните их штыками», — настаивали депутаты.{1995}
Эти демонстрации не остались совсем бесплодными. 8 ноября Николай II писал императрице, что Б.В. Штюрмер неприемлем для Думы и в целом для общества. Его отставка становилась неизбежной{1996}. 10 ноября Трепов был назначен главой правительства. В тот же день он был у М.В. Родзянко. А к 19 ноября готовилась декларация нового премьер-министра. Характерно, что А.Ф. Трепов согласовал ее с председателем Думы. Тем не менее во время выступления главы правительства представители крайне левой подняли шум, чтобы заглушить его речь. При этом декларацию критиковали не только те, кто решился на обструкцию. Ситуация могла бы окончательно выйти из-под контроля, если бы Трепов не запретил А.Д. Протопопову выступать в Думе в качестве министра внутренних дел{1997}.
Эффект от «думского штурма» ноября 1916 г. оказался весьма сомнительным. Конец 1916 г. многим напоминал конец времен. «Мы накануне таких событий, которых еще не переживала мать Святая Русь, и нас ведут в такие дебри, из которых нет возврата… Необходимо принять быстро некоторые меры, чтобы спасти положение», — писал М.В. Родзянко кн. А.Б. Куракину 26 декабря 1917 г.{1998} На следующий день, 27 декабря, В.А. Маклаков так определял характер и масштабы уже переживаемой катастрофы: «У нас все время говорят о назревающей или, вернее, уже совершенно созревшей революции, но внешних признаков ее пока нет. Это может казаться загадочным, а правым оптимистам внушает даже уверенность, что никакой революции и не будет. Но бесспорно то, что сейчас в умах и душах русского народа происходит самая ужасная революция, какая когда-либо имела место в истории. Это не революция, это — катастрофа, рушится целое вековое миросозерцание, вера народа в Царя, в правду Его власти, в ее идею как Божественного установления. И эту катастрофическую революцию в самых сокровенных глубинах душ творят не какие-нибудь злонамеренные революционеры, а сама обезумевшая, влекомая каким-то роком власть. Десятилетия напряженнейшей революционной работы не могли бы сделать того, что сделали последние месяцы, последние недели роковых ошибок власти». В итоге, по мнению Маклакова, правительство оказалось в абсолютном одиночестве, лишенное каких-либо «точек опоры», какой-либо социальной поддержки: «Сейчас это уже не мощная историческая сила, а подточенный мышами, внутри высохший, пустой ствол дуба, который держится только силой инерции, до первого страшного толчка. В 1905 г. вопрос шел только об упразднении самодержавия, но престиж династии все еще стоял прочно и довольно высоко. Сейчас рухнуло именно это — престиж, идея, вековое народное миросозерцание, столько же государственное, сколько и религиозное»{1999}.
Столь значимые «тектонические сдвиги», которые переживала Россия, требовали решимости от оппозиции. «Довольно терпения!.. Мы истощили свое терпение, — пересказывал слова кадетов французский посол М. Палеолог. — Впрочем, если мы не перейдем скоро к действиям, массы перестанут нас слушать»{2000}. Однако в чем должны заключаться эти решительные действия далеко не всем было понятно. Еще в конце декабря 1916 г. Маклаков отмечал, что Россия была единодушна лишь в одном — «в жгучей ненависти к правительству». При этом «в смысле способности к активной реализации этой ненависти, в смысле организации, достигнуто все еще слишком мало»{2001}.
Предчувствие скорой смены политического режима стало едва ли не всеобщим. Согласно донесениям начальника Петроградского охранного отделения К.И. Глобачева от 19 января 1917 г., «“обыватель проснулся от десятилетнего сна” и намерен “встать на ноги”. В самых умеренных по своим политическим симпатиям кругах приходится слышать такие оппозиционные речи, какие недавно не позволяли себе даже деятели определенной окраски. В центре всех этих речей одно — Государственная дума»{2002}. Родзянко вновь ставил вопрос о своем будущем премьерстве. 4 января он заявлял чиновникам своей канцелярии: «Один только я и могу сейчас спасти положение, а без власти этого сделать нельзя, надо идти [в премьеры]». В начале 1917 г. в ближайшем окружении председателя Думы, сам он и его собеседники (вел. кн. Михаил Александрович и Н.В. Савич) все чаще задавались вопросом: будет ли революция? Правда, отвечали на него в большинстве случаев отрицательно{2003}.
7 января на собрании на квартире H. M. Кишкина депутат-кадет Н.В. Некрасов пророчествовал: «Сейчас революционного движения в России нет, единственным революционным деятелем в настоящий момент является само правительство. И успех его революционной пропаганды грандиозен… А гроза не за горами. Дай Бог, чтобы она не разразилась до заключения мира… Правительство загипнотизировано кажущимся затишьем и кажущейся покорностью масс. Тем страшнее будет его пробужденье»{2004}. Некрасов предсказывал, что, когда разразится неминуемая гроза и страна погрузится в хаос, оппозиция будет вынуждена взять на себя ответственность за судьбы России и сформировать правительство. Многие ответственные посты займут руководители Городского и Земского союза, которые послужили школой практической деятельности для русского общества. Схожим образом оценивал ситуацию вел. кн. Александр Михайлович: 1 февраля 1917 г. он писал императору: «Правительство есть сегодня тот орган, который подготовляет революцию, — народ ее не хочет, но правительство употребляет все возможные меры, чтобы сделать как можно больше недовольных, и вполне в этом успевает. Мы присутствуем при небывалом зрелище революции сверху, а не снизу»{2005}.
«Самое удивительное в настоящем настроении, что все идет верх дном. Например, Шингарев чуть не со слезами говорил о том, что надо беречь и охранять… Все начинают понимать, как страшна анархия в настоящую минуту, и стараются ее предотвратить», — писала 8 февраля О.И. Мусина-Пушкина{2006}. 4 февраля на заседании ЦК партии кадетов при обсуждении настроений среди рабочих М.С. Аджемов констатировал усиливавшееся брожение в русском обществе, Ф.И. Родичев предрекал новое «9 января»{2007}. 10 февраля на последней аудиенции у императора Родзянко предвещал царю скорую революции, которая, по его расчету, должна была случиться через три недели, сокрушив старый порядок{2008}.
Царь же сохранял спокойствие. Министр иностранных дел H. H. Покровский после каждого своего доклада императору просил об отставке ввиду невозможности проводить достойный дипломатический курс в условиях глубочайшего политического кризиса. «Вы неправильно осведомлены; никакой революции не будет», — всякий раз успокаивал его Николай II{2009}.
Кому-то могло показаться, что император в действительности прав. События первых месяцев 1917 г. как будто бы не предвещали скорый крах режима. Наоборот, «ноябрьское выступление» депутатов не принесло ожидаемых плодов. Его инициаторы чувствовали себя неуверенно, опасаясь (напрасно) возможного возмездия. Страстные думские речи не печатались в газетах, а если и публиковались, то с большими купюрами. По впечатлениям депутатов, спала активность комиссионной работы. Депутаты не могли собрать даже бюджетную комиссию, которая была наиболее дисциплинированной из всех. Товарищ ее председателя Г.А. Фирсов отмечал, что «вообще нет надобности назначать заседание комиссии, так как нет необходимости спешить с рассмотрением бюджета»{2010}. Прогрессивный блок не решался выносить наиболее спорные вопросы на ее рассмотрение, опасаясь нового витка конфликта с правительством. Как писал 28 января депутат И.Ф. Половцев, «в бюджетной комиссии работа идет мирно, но это и понятно… трудных, бурно проходящих смет пока не ставили, ну а на переселении, коннозаводстве, таможне и военных нуждах никто шуму делать не захочет. Другое дело — внутренние дела, Синод, народное просвещение — там ручаться ни за что нельзя»{2011}. Над Думой, будто бы дамоклов меч, висела угроза разгона. Новый премьер Голицын заявил одному из лидеров националистов П.Н. Балашеву, что указ (о роспуске. — К. С.) у него в кармане, и он не потерпит ни одной минуты, если надо будет»{2012}.
Сам же Прогрессивный блок был на грани развала. Логика политической борьбы предполагала эскалацию напряжения и соответственно использование более решительных средств давления на правительство. 7 февраля 1917 г. на заседании Прогрессивного блока рассматривалась возможная тактика депутатов во время первого заседания, намеченного на 14 февраля. Однако в ходе дискуссии выяснилось, что далеко не все представители думского большинства были за то, чтобы придать первому заседанию «политически-декларативный» характер. В итоге, вопреки желанию многих членов Прогрессивного блока, 14 февраля прошло весьма буднично. Как доносил чиновник особых поручений Л.К. Куманин, «в связи с провалом плана блока в первый день открытия сессии показать стране ярко оппозиционное лицо Государственной думы, поздно вечером состоялось совещание лидеров фракций, входящих в состав блока, которые просили П.Н. Милюкова значительно усилить оппозиционность его завтрашней речи»{2013}.
Выступление Милюкова лишь обострило противоречия внутри блока. Земцы-октябристы и прогрессивные националисты выступили активно против лидера кадетов и в поддержку критикуемого им министра земледелия А.А. Риттиха. По словам националиста А.И. Савенко, «в блоке ссора из-за продовольственного вопроса. Кадеты в прошлом году посадили нас и всю Россию в лужу твердыми ценами, да еще на все сделки. Теперь они стремятся в своем политическом ослеплении затянуть на шее России петлю твердых цен и проч. Но мы не допустим этого. Милюков резко напал на Риттиха и, между прочим, сравнил его с Сухомлиновым. Это вызвало целый взрыв, и мы решили дать отпор кадетам. И дали его. Теперь все на этом и вертится»{2014}.
Политическая система вроде бы не была поколеблена и после чрезвычайно резкого выступления А.Ф. Керенского, которое вошло в стенографический отчет лишь с существенными купюрами. И все же выдержки из этой речи стали известны публике в передаче очевидцев: «Дело не в вас (жест по направлению к ложе министров), а в вашем хозяине… Распутинское самодержавие… На знамени нашей партии написано: террор и оправдание тираноубийства… Система безответственного деспотизма… У нас до сих пор существует представление о государстве как о вотчине, где есть господин и холопы… Сконцентрирование у Верховной Власти всех подонков общественности… Необходимость физического устранения нарушителей закона… Необходимость уничтожения средневекового режима…»{2015}
Вполне закономерно опасаясь санкций, которые могли последовать в отношении Керенского, руководство Думы отказалось предоставить правительству стенографические записи выступления левого оратора, ограничившись официально утвержденным и заметно «почищенным» стенографическим отчетом: «Подлинным стенографическим отчетом следует считать тот отчет, который разрешен к печатанию председателем Государственной думы; стенографическая запись есть только материал для составления отчета, иначе — документ внутреннего распорядка Государственной думы, а потому он не может быть представлен по требованию административных ведомств»{2016}.
Повышение градуса выступлений при отсутствии видимого результата лишь способствовало росту апатии в думской среде. После неудачи нового «наступления» на правительство в блоке заговорили, что все «слова», которые могли быть сказаны, уже сказаны в ноябре, а теперь пора использовать тот арсенал действий, который еще имелся в активе Государственной думы, — это отклонение законопроектов и «нажим бюджетного винта»{2017}. Однако «бюджетный винт» не решались закручивать даже наиболее радикальные представители думского большинства.
Думе лишь оставалось в отчаянии отвергать даже разумные правительственные инициативы, проведенные по 87-й статье Основных государственных законов. Так, это коснулось создания Министерства народного здравия, против которого восстали депутаты, прекрасно при этом осознавая, что земства не могли нести основное бремя расходов на здравоохранение. Правительство «ужасающе одиноко», — отмечал А.И. Савенко. Как будто подтверждая этот тезис, 3 февраля 1917 г. руководство Думы и члены Прогрессивного блока отказались ехать на раут к председателю Совета министров кн. Н.Д. Голицыну.
Вместе с тем в правительстве было принято решение, чтобы премьер-министр не выступал на открытии Думы с декларацией{2018}.
Взаимные «уколы» не позволяли разрешить кризис. Ситуация казалась «патовой». В Думе не видели перспектив дальнейшего противостояния с правительством. «Положение крайне неопределенное, а настроение угнетенно-пониженное», — писал прогрессивный националист А.И. Савенко 16 февраля 1917 г. По его словам, «комиссии работают очень слабо, так что и черной работы мало. Депутаты ходят как заморенные мухи. Никто ничему не верит, у всех опустились руки. Все чувствуют и знают свое бессилие»{2019}.
Оставалось уповать на случай, который чудом мог спасти ситуацию. Некоторые из депутатов рассчитывали на роспуск Думы, ожидая, что беспомощное народное представительство обретет огромную мощь, когда будет разогнано министрами. Оно станет центром притяжения всех недовольных, которых с каждым днем будет все больше и больше. В конце концов, власть окажется перед выбором: либо торжествующая Дума, либо господствующая анархия. Повинуясь инстинкту самосохранения, правительство неминуемо выберет первое{2020}.
Предвидение масштабных потрясений сочеталось с отсутствием каких-либо ясных ориентиров в настоящем. Депутат из фракции кадетов Г.В. Гутоп писал 20 февраля: «Тяжко вообще живется здесь. Что голодаем и мерзнем это бы пустяки. Все перенести легко, когда есть уверенность, что переносишь ради успеха того дела, которому служишь, А вот когда видишь, что во всем что дальше, то хуже — и не видишь хотя бы вдали малого луча света, трудно жить». В тот же день член фракции земцев-октябристов В.Н. Полунин писал Г.Я. Шахову: «Свершавшиеся события можно было описать словами: никто ничего сказать не может. События идут сами собой; никто не направляет государственного корабля, который идет случайно, и куда его повлекут волны мировой борьбы и внутренних событий. Едва ли кто-нибудь скажет»{2021}.
23, да и 24 февраля, когда в Петрограде начались уличные демонстрации, в Думе практически никто не заметил{2022}. Мирный ход думской сессии не предвещал ничего чрезвычайного. Заседали думские комиссии, на них приглашались министры, которые по заведенному порядку не игнорировали подобные приглашения. «По внешности ничего не предвещало того катаклизма, от которого нас отделяла лишь одна с небольшим неделя, — вспоминал В.Б. Лопухин. — И Павел Николаевич Милюков любезно и благожелательно допрашивал нас о наших делах, едва ли думая, что всего через какие-нибудь десять дней осуществится наконец его давнишняя мечта стать нашим министром — не в путях эволюции, как он мечтал, а все-таки революции. Мы так легко договаривались, такой у нас установился общий язык, что казалось, если и случится революция, но такая, которая приведет к смене царской власти властью правительства, составленного из Милюковых, то нам не придется начинать с этим правительством новый разговор, а предстоит лишь продолжать прежние, ставшие уже привычными беседы. Большинство, определенно предвидя революцию, не мыслило в ослеплении своем правительства “левее” милюковского толка»{2023}.
В Прогрессивном блоке все же задумывались, что следует делать, если власть неожиданно окажется в его руках. А.И. Шингарев объяснял В.В. Шульгину: «Чтобы додержаться, придется взять разгон… Знаете, на яхте… когда идешь, скажем, левым галсом, перед поворотом на правый галс надо взять еще левей, чтобы забрать ход… Если наступление будет удачно, мы сделаем поворот и пойдем правым галсом… Чтобы иметь возможность сделать этот поворот, надо забрать ход. Для этого, если власть на нас свалится, придется искать поддержки Прогрессивного блока налево»{2024}.
События января-февраля 1917 г. не давали думской оппозиции оснований для оптимизма. Социальные недовольства, прошлогодние депутатские выступления, казалось бы, вовсе не подрывали правящий режим. Вместе с тем Прогрессивный блок практически исчерпал свой ресурс: к новому этапу эскалации напряженности в отношениях между Думой и правительством он не был готов. Депутаты ощущали свое полное бессилие. Им оставалось надеяться, что конфликт разрешится сам собой, например в случае революции, и моделировать свое поведение в условиях возможного хаоса и безвластия.
Действительно, арсенал средств, бывший в распоряжении у оппозиции, был крайне ограничен. Это побуждало обращаться к самым примитивным технологиям борьбы за власть, хорошо известным в любом монархическом государстве. Речь шла о дворцовом перевороте, о котором все чаще задумывались даже в ближайшем окружении императора. Об этом много говорили в различных общественных кругах, об этом было немало написано авторами, следовавшими историографической традиции, во многом сформировавшейся благодаря мемуарной литературе. На ее основе, а также на базе личных воспоминаний, бесед со свидетелями событий построены книги С.П. Мельгунова{2025}. «Подслушанные» им в разное время разговоры, сведенные вместе в одном тексте, создают у читателя впечатление наличия разветвленной заговорщической сети, которая, может быть, сыграла немалую роль в падении монархии. Как это не покажется странным, советская историография 1920–1930-х гг. отчасти воспроизводила близкую картину. Так, в работах M. H. Покровского обосновывалась концепция «двух заговоров» — царизма, представлявшего интересы торгового капитала и стремившегося к сепаратному миру с Германией, и промышленной буржуазии, боровшейся за власть во имя продолжения войны{2026}. Впоследствии позиция Покровского была подвергнута ревизии, но от нее не отказались. Так, В.П. Семенников опроверг особую роль торгового капитала и вместе с тем настаивал на наличии «двух заговоров». Конечно же, в соответствии с авторской концепцией это свидетельствовало о глубочайшем кризисе «правящих верхов», бессильных сдержать напор революционного движения. Вместе с тем в рамках данного историографического построения «заговоры» безусловно, важнейший факт политической жизни России этого времени{2027}. Впрочем, «заговор буржуазии» можно было интерпретировать иначе. Так, по мнению Б.Б. Граве, его целью было «путем дворцового переворота спастись от революции»{2028}.
Историографические акценты несколько сместились благодаря изданию «Истории Гражданской войны», в которой «грызня верхов» оказалась на периферии исследовательского интереса. В центре же внимания были «низы». Однако и в этом издании воспроизводилась теория «двух заговоров»{2029}. Характерно, что сторонники этой концепции не были склонны останавливаться на «мелочах». К «заговору» они относили и деятельность Прогрессивного блока, а «подготовку» дворцового переворота чаще всего специально не исследовали. В силу явного несоответствия этой историографической модели фактическому материалу теорию «двух заговоров» критиковал Е.Д. Черменский. Он отрицал существование заговора буржуазии и при этом признавал наличие заговора царизма{2030}. Э.Н. Бурджалов, посвятив несколько страниц «подготовке» дворцового переворота, отметил ничтожность всех этих замыслов по сравнению с нараставшим массовым недовольством{2031}. Схожим образом оценил заговорщические планы и В.С. Дякин{2032}. И все же тема «заговоров» в 1915–1917 гг. до сих пор не закрыта. О ней продолжают писать и современные авторы, увлеченные потаенными сторонами истории. При этом наиболее обстоятельной работой о столь интригующем сюжете остается книга С.П. Мельгунова, которая, в сущности, эту тему и открыла.
Историография периодически возвращается и к «заговору самодержавия». Так, получила развитие версия о подготовке сепаратного мира представителями ближайшего окружения императора{2033}. Не вызывает сомнения, что и немецкая, и российская сторона «зондировали почву» относительно возможных условий будущего соглашения. Так, это было предметом забот С.Ю. Витте в последние месяцы его жизни{2034}. Одним из наиболее активных посредников между воюющими сторонами был журналист И.И. Колышко. В 1916 г. он действовал с санкции Б.В. Штюрмера, а, может быть, как полагает И.В. Лукоянов, и императрицы Александры Федоровны. В переговорах с немцами был задействован и кн. Д.И. Бебутов. Сам масштаб личностей, непосредственно участвовавших в «подготовке сепаратного мира», свидетельствует о том, что с российской (как, впрочем, и с немецкой) стороны отношение к этим переговорам было не слишком серьезным. В июле 1916 г. их случайным участником оказался и будущий министр внутренних дел (а тогда товарищ председателя Думы) А.Д. Протопопов. Будучи в Стокгольме, он по инициативе все того же Колышко встретился с «интересным немцем» Ф. Варбургом, который полтора часа доказывал выгодность сепаратного мира для России{2035}. Согласно донесениям Варбурга, Протопопов, многое узнав, сам ничего определенного не сказал{2036}. С августа 1916 г. сами немцы стали охладевать к теме сепаратного мира, предпочитая теперь говорить о пропаганде в России в пользу скорейшего выхода из войны{2037}. При этом, по оценке Р.Ш. Ганелина, в «высших российских сферах» продолжали обсуждать перспективы договоренности с Германией. Согласно позднейшему рассказу Протопопова, в декабре 1916 г. он изложил императору свой план выхода из войны, с которым Николай II будто бы согласился{2038}. Известен рассказ министра иностранных дел Австро-Венгрии О. Чернина, который 26(13) февраля 1916 г. получил от некоего посредника предложение о мире, будучи уверенным, что оно исходило именно от России[151]. Сложно не согласиться с И.В. Лукояновым, что «вопрос о сепаратном мире — одна из самых загадочных, неясных страниц истории Первой мировой войны»{2039}. И все же на сегодняшний момент нет никаких документальных оснований полагать, что сам император склонился к мысли пойти на сепаратное соглашение с центральными державами.
О планах же тех, кто готовил против него заговор, известно несколько больше. Тогда, в годы войны, сценарии дворцового переворота рассматривались разные. Некоторые из них предполагали главной «жертвой» будущего переворота не царя, а царицу. Так, в Ставке еще верховный главнокомандующий вел. кн. Николай Николаевич и кн. В.Н. Орлов обсуждали вопрос о возможном удалении императрицы из Петрограда. Схожие мысли высказывала и вел. кн. Милица Николаевна{2040}, и сама вдовствующая императрица Мария Федоровна{2041}.
Брожение в Ставке продолжалось до тех пор, покуда «военным вождем» оставался вел. кн. Николай Николаевич. По сведениям могилевского губернатора А.И. Пильца, и в августе 1915 г. там зрел заговор. Ближайшее окружение великого князя настаивало, чтобы он, проигнорировав высочайшую волю, сохранил за собой должность главнокомандующего и арестовал императора, когда тот приехал бы его смещать. Николай Николаевич выслушал протопресвитера Г.И. Шавельского, выступавшего от имени заговорщиков, взял день на размышления, а затем отказал своим сторонникам, сославшись на долг верноподданного. Иными словами, великий князь изначально не исключал возможности дворцового переворота и своего участия в нем{2042}.
Вполне вероятно, что в том числе и все эти разговоры, слух о которых доходил до Петрограда, в итоге предрешили отставку вел. кн. Николая Николаевича. Ему предстояло сменить престарелого гр. И.И. Воронцова-Дашкова в должности наместника на Кавказе. Помощником его назначался как раз кн. В.Н. Орлов, в самом недавнем прошлом ближайший человек к императору. Фактическая «опала» последнего тоже не была случайной. Осенью 1915 г. царский духовник А.П. Васильев рассказывал Г.И. Шавельскому, что в ходе урока Закона Божьего дочери императора говорили ему: «Князь Орлов очень любит папу, но он хотел разлучить папу с мамой»{2043}.
Впрочем, об опасности переворота говорили и после отставки вел. кн. Николая Николаевича. 10 ноября 1915 г. бывший управляющий Министерством внутренних дел кн. Н.Б. Щербатов сообщал новому министру земледелия А.Н. Наумову о готовившемся силовом давлении на императора и его семью. Не случайно, что хорошо осведомленный об этом Николай II весьма подозрительно относился даже к собственному конвою{2044}.
И в дальнейшем альтернатива дворцового переворота казалась вполне вероятной и даже спасительной. К тому же, к концу 1916 г. настроения в «высших сферах» приближались к «точке кипения». Лица из ближнего круга Николая II всячески и безуспешно пытались на него повлиять. 6 ноября 1916 г. протопресвитер Шавельский в личной беседе с императором говорил о критичности политического положения, неэффективности правительства и необходимости принятия экстренных мер. «И ты его слушал!?» — возмущалась императрица Александра Федоровна. «Еще рясу носит, а говорит мне такие дерзости», — поддакивал супруге император{2045}.
Буквально на следующий день царь беседовал с дядей, вел. кн. Николаем Николаевичем. Тот заявил о катастрофическом положении России: «Пока от вас требуется одно: чтобы вы были хозяином своего слова и чтобы вы сами правили Россией». Император заплакал, обнял и поцеловал дядю: «Ничего не выйдет!.. Все в ней, она (очевидно, императрица Александра Федоровна. -К. С.) всему причиной».
9 ноября с императором встречался член Государственного совета П.М. Кауфман. «Благословите меня! Сейчас я иду к государю. Выскажу ему всю горькую правду», — обратился Кауфман к Шавельскому перед высочайшей аудиенцией. «Верите, что я верноподданный ваш, что я безгранично люблю вас?» — спросил Кауфман императора. «Верю», — отвечал царь. «Тогда разрешите мне: я пойду и убью Гришку!» Государь вновь расплакался, обнял и поцеловал уже Кауфмана. Так они простояли несколько минут, молча, в слезах{2046}.
В тот же день с императором говорил и министр народного просвещения гр. П.Н. Игнатьев. Опять же обсуждалась проблема внутриполитического кризиса. Не удивительно, что все сказанное имело своим последствием значимые кадровые изменения в правительстве. Как раз 9 ноября в Ставку приехал Б.В. Штюрмер и министр путей сообщения А.Ф. Трепов. Первый был уволен, второй стал премьером.
Нервное возбуждение, господствовавшее в Ставке, было характерно и для политических кругов столицы. Примерно в то же самое время, в октябре 1916 г., в Петрограде состоялось совещание депутатов Думы «прогрессивного направления». В его работе принял участие и ненавистный Царскому Селу А.И. Гучков. Обсуждался вопрос скорой смены власти. Гучков, Н.В. Некрасов и М.И. Терещенко высказались в пользу дворцового переворота{2047}.
Разговоры о нем в обществе не утихали. Согласно рассказу А.И. Хатисова, 9 декабря 1916 г., после закрытия съезда Всероссийского союза городов, на квартире кн. Г.Е. Львова прошло совещание, в котором, кроме хозяина, приняли участие H. M. Кишкин, M. M. Федоров и сам Хатисов. На этом заседании кн. Львов заявил, что в настоящий момент готовится план дворцового переворота, в результате которого престол должен был перейти к вел. кн. Николаю Николаевичу. При его воцарении следовало сформировать ответственное правительство. По словам Львова, 29 представителей губернских земских управ и городских голов намечали как раз его в качестве премьера. При этом «будущий глава правительства» рассчитывал на поддержку армии. Он утверждал, что у него есть определенные гарантии со стороны ген. А.А. Маниковского. Для переговоров с вел. кн. Николаем Николаевичем был послан сам Хатисов, человек близкий к бывшему главнокомандующему. Показательно, что Николай Николаевич вновь не стал протестовать против этого плана, опять же попросив два дня на раздумье, после которых отказался участвовать в заговоре{2048}.
И все же в ближайшем окружении императора, включавшим и его родственников, постоянно возвращались к чрезвычайно простым путям решения сложной проблемы. Они были так или иначе связаны с насилием, направленным, например, против Г.Е. Распутина. Его убийство, совершенное в ночь с 16 на 17 декабря 1916 г., лишний раз дало повод задуматься о безволии власти, не решившейся привлечь к следствию представителей высшей аристократии и депутатского корпуса{2049}. По сведениям А.И. Гучкова, участниками содеянного помимо кн. Ф.Ф. Юсупова и вел. кн. Дмитрия Павловича были в той или иной мере вел. кн. Николай Михайлович, Кирилл Владимирович, двое сыновей вел. кн. Александра Михайловича, дети вел. кн. Константина Константиновича и Павла Александровича — то есть почти вся августейшая семья{2050}. Ее представители всерьез рассчитывали взять власть в свои руки после отстранения от престола Николая II. В конце 1916 г. вел. кн. Николай Михайлович делился со знакомыми своими сомнениями: «Каково мне, великому князю, готовиться на старости лет в президенты Российской республики. А дело определенно клонится к тому»{2051}.
Последовавшие события как будто бы еще более подталкивали великокняжескую семью к решительным действиям. 23 декабря 1916 г. стало известно о высылке вел. кн. Дмитрия Павловича в Персию в связи с участием в убийстве Распутина. На следующий день вел. кн. Кирилл и Андрей Владимировичи были у М.В. Родзянко и просили его о поддержке. Председатель Думы признавал, что у него нет властных рычагов, чтобы повлиять на решение императора. Однако при этом гарантировал, что морально Дума будет на стороне «потерпевших»{2052}.
Разговоры о дворцовом перевороте все более становились «модными» в политических, военных кругах, аристократических салонах. В начале января 1917 г. генерал А.М. Крымов в обществе депутатов Думы говорил о неминуемости государственного переворота. Его поддержали и А.И. Шингарев, и С.И. Шидловский. Вспоминали слова А.А. Брусилова: «Если придется выбирать между царем и Россией — я пойду за Россией»{2053}. В.Н. Коковцов предрекал послу Франции М. Палеологу повторение событий марта 1801 г. Об этом же говорили и великие князья «Владимировичи»: Кирилл, Борис, Андрей. Они были готовы лично принять участие в государственном перевороте. Тогда же, в начале января, вел. кн. Мария Павловна рассуждала с вел. кн. Николаем Михайловичем о необходимости коллективного обращения великокняжеской семьи к императору. «Ограничится ли дело платоническим обращением?» спросил М. Палеолог, явно намекая на судьбу Павла I{2054}. В великокняжеской семье крепло убеждение, что император и императрица «уступят только силе, в этом нет никакого сомнения, это какое-то фатальное и непонятное заблуждение». Часто повторявшиеся разговоры не могли остаться тайной. В Царском Селе явственно ощущали угрозу со стороны ближайших родственников. В конце января 1917 г. в императорском окружении чувствовали опасность в лице вел. кн. Михаила Александровича. Полагали, что царский брат рассчитывал на роль регента, а может и вовсе императора{2055}.
«Высший свет», не зная, какие конкретные действия стоило предпринять в сложившихся обстоятельствах, все чаще смотрел в сторону Государственной думы. По сведениям Л.К. Куманина, на 21 января 1917 г. М.В. Родзянко был центром притяжения различных аристократических кругов, которые были настроены оппозиционно по отношению к действующей власти{2056}. По словам В.А. Маклакова, «великие князья не способны согласиться ни на какую программу действия. Ни один из них не осмеливается взять на себя малейшую инициативу и каждый хочет работать исключительно на себя. Они хотели бы, чтобы Дума зажгла порох… В общем итоге они ждут от нас того, чего мы ждем от них»{2057}.
В сложившихся обстоятельствах императорская чета относилась к представительным учреждениям еще более скептически, нежели прежде. 2 января Е.А. Нарышкина была у Александры Федоровны. Они говорили о положении в стране. Нарышкина призывала пойти на уступки обществу. Императрица ответила «потоком страстных речей»: «Если мы хоть на йоту уступим, завтра не будет ни Государя, ни России, ничего»{2058}. 8 февраля 1917 г. Е.А. Нарышкина записала в своем дневнике следующие слова Николая II: «Никакой возможности жить в мире с Думой, я сам виноват, я их слишком распустил. Мои министры мне не помогали. Протопопов один мне поможет сжать их в кулак (показал сжатый кулак)»{2059}.
Иными словами, о «перевороте», решительных силовых мерах задумались с разных сторон. А.Д. Протопопов действительно собирался «сжать оппозицию в кулак». Согласно записи Е.А. Нарышкиной от 5 января 1917 г., «Протопопов собирается круто повернуть вправо; слово и дело; все союзы под контроль, печать под строгую цензуру». 11 января МВД разослало циркуляр, в соответствии с которым земским собраниям и городским думам запрещалось обсуждать политические вопросы под угрозой привлечения руководителей органов местного самоуправления к уголовной ответственности. У вел. кн. Александра Михайловича были сведения, подтвержденные самим императором, что в середине февраля 1917 г. Протопопов планировал организовать провокации в рабочей среде, чтобы затем решительно покончить с «крамолой»{2060}. Как раз с этим связывали необычное происшествие, когда в феврале 1917 г. по заводам Петрограда разъезжал человек, выдававший себя за П.Н. Милюкова. Он призывал рабочих протестовать против войны и выйти на улицы столицы 14 февраля, т. е. в день возобновления сессии Государственной думы. Милюков, узнав об этом, написал обращение к петроградским рабочим, в котором просил не верить «самозванцам», не следовать их провокационным советам. Характерно, что это письмо не было опубликовано в газетах по требованию военной цензуры{2061}.
Дума силою обстоятельств и, может быть, даже помимо своей воли становилась центром притяжения различных оппозиционных групп, а следовательно, «мишенью» для беспощадной правомонархической критики. В письме императору от 11 февраля 1917 г. бывший министр внутренних дел Н.А. Маклаков призывал разогнать нижнюю палату, которая «вступила в борьбу за власть с правительством, преисполненным искреннего желания дружной и совместной с ней работы»{2062}.
Едва ли Таврический дворец мог бы стать «штабом» дворцового переворота. Депутаты не были готовы к практическим действиям в этом направлении. Планы же, которые вынашивали сторонники «решительных мер», порой казались фантастическими. В.В. Шульгин впоследствии писал, что он «знал, что бесформенный план существует, но не знал ни участников, ни подробностей. Впрочем, слышал я о так называемом “морском плане”. План этот состоял в том, чтобы пригласить государыню на броненосец под каким-нибудь предлогом и увезти ее в Англию как будто по ее собственному желанию. По другой версии — уехать должен был и государь, а наследник должен был быть объявлен императором»{2063}.
Однако даже мнимая подготовка заговора сыграла свою роль. К разговору о нем с неизбежностью привлекались военные, которые впоследствии должны были сыграть немалую роль в смене власти. В годы войны генералам приходилось вольно, а чаще невольно формулировать собственную политическую позицию, которая становилась реакцией на неурядицы, имевшие место и в тылу, и на фронте. Так, начальник штаба верховного главнокомандующего генерал М.В. Алексеев крайне резко отзывался о несимпатичном ему правительстве: «Это не люди, а сумасшедшие куклы, которые решительно ничего не понимают… Никогда не думал, что такая страна, как Россия, могла бы иметь такое правительство, как министерство Горемыкина»{2064}.
Недовольный правительством начальник штаба шел на сближение с оппозицией. По оценке С.П. Мельгунова, М.В. Алексеев и Г.Е. Львов вели регулярные переговоры с января 1916 г. Среди лиц, близких к Ставке, крепло убеждение, что Алексеев готовил к концу ноября 1916 г. некое подобие военного переворота, который не осуществился в силу болезни генерала. 11 ноября он был вынужден отправиться в Крым на лечение, и был временно заменен В.И. Гурко. При этом и последний поддерживал близкие отношения с А.И. Гучковым — человеком ненавистным для царской четы{2065}.
На Алексеева рассчитывала оппозиция. По его собственным словам, к нему в Севастополь приезжали представители общественности и спрашивали о возможной реакции армии на государственный переворот. Он высказался категорически против подобных «потрясений». Те же лица, очевидно неудовлетворенные этим ответом, посетили Брусилова и Рузского, которые оказались противоположного мнения, нежели Алексеев{2066}. По сведениям А.И. Коновалова, тесные отношения с лидером октябристов А.И. Гучковым поддерживал и Л.Г. Корнилов{2067}. Согласно воспоминаниям М.И. Терещенко, генерал Крымов был сторонником самых решительных действий и призывал к ним общественных деятелей{2068}. Как раз на него полагались и октябристы (например, Б.А. Энгельгардт), считая, что генерал мог сыграть ключевую роль в «предстоявших событиях»{2069}.
Так или иначе, к февралю 1917 г. сложился «оппозиционный консенсус», который консолидировал разные «элиты» России. Их объединяло неприятие сложившего политического режима, но при этом они не видели реального выхода из положения. Обращение к наиболее упрощенному сценарию дворцового переворота только подчеркивало отсутствие конкретного плана действий. Оставалось лишь рассчитывать на deus ex machina, который бы сделал то, что действовавшие политики, придворные, генералы сделать были не в силах.
1905 г. приучил власть опасаться забастовочного движения рабочих и «аграрных беспорядков». Однако с началом Первой мировой войны обнаружились новые, неожиданные формы массового протеста как в городе, так в деревне. То, что принято называть «настроением 1914 г.»{2070}, было в России не столько пробуждением осознанных национально-патриотических чувств, сколько малоизвестным ранее феноменом агрессивной эйфории.
Низы в большинстве своем продолжали жить традиционной, отчужденной от мировых страстей жизнью, надеясь на ее радикальные перемены. Это сразу же проявило себя. Когда в июле 1914 г. неожиданно началась мобилизация с еще более неожиданным запретом спиртного, новобранцы, толпами повалившие на призывные пункты, возмутились. Беспорядки захватили 30 губерний Европейской России и 10 — Азиатской.
Направленность бунтарства была, однако, узнаваемой: перед лицом большой войны хотелось расправиться со старыми обидчиками. В Бугульме толпа, вооружившись кольями, напала на полицейских стражников. В Ставропольском уезде после разгрома лавок и магазинов мобилизованные попытались захватить казначейство; в столкновениях с полицией погибли двое из них. В Пермской губернии было убито 47 бунтовщиков, ранено 68. Наиболее масштабный бунт произошел в Барнауле. Мобилизованные разгромили банк, магазины, дома местных купцов. На их усмирение отправилось три роты солдат, две сотни казаков с двумя орудиями. Было убито 112 человек. В целом в Алтайской губернии было предано суду около 1400 бунтарей. Всего за время с 19 июля по 1 августа 1914 г. в 27 губерниях было убито 12, ранено и избито 94 должностных лица; среди бунтовщиков насчитали 247 убитых, 258 раненых{2071}.
В других местностях бунтовщики обычно ограничивались погромом винных и продуктовых лавок. Порой требовали бесплатной выдачи табака, отправки на фронт полицейских, принимались громить еврейское население{2072}. В Могилевской, Минской, Киевской, Волынской и Подольской губерниях пострадало более 50 помещичьих имений. В Саратовской губернии число убитых рекрутов исчислялось десятками; наблюдались случаи хулы в адрес императора. Порой крестьяне заявляли: «Триста лет царствует… его мать, помощи никакой не дает, а на войну берет, он называется не Царь, а кровопивец, когда нас возьмут на войну и дадут энту штуку, то мы с ним справимся»{2073}. Это не было результатом пропаганды социалистов. Их антивоенная деятельность успеха не приносила{2074}. Антивоенные настроения того времени — плод преувеличений последующих лет. В реальности все было гораздо сложнее.
Накопленное социальное недовольство, соединившись со страхом перед неведомым, принимало этнофобское воплощение. Новобранцы распевали: «Уж вы немцы, азиаты, из-за вас идем в солдаты»{2075}. В столице толпа сбросила герб германского посольства и закинула его в Мойку. Погромщиков разгоняли с помощью пожарных брандспойтов{2076}. «Больше нет фигур на крыше посольства, окна выбиты и чернеют, мебель, картины, белье выкинуто и сожжено, флаг и герб разодраны, портрет Вильгельма сожжен, хрусталь и посуда побиты — бесконечное варварство», — комментировал случившееся искусствовед H. H. Пунин{2077}. И это было лишь началом антинемецкой истерии.
Война подсказала объект «праведного» гнева. В октябре 1914 г. на собрании Московского купеческого общества было решено расследовать деятельность австрийских и германских фирм. Пошли соответствующие слухи. Было разграблено несколько продовольственных лавок и магазинов, пострадали кондитерские магазины Эйнем. Нападение на последние было спровоцировано заявлением одного из владельцев (единственного российского подданного из четырех братьев, этнических немцев Гейс) о том, что их фирма «русская». Газеты тут же раскрыли «правду» и призвали к бойкоту товаров Эйнем. Полиция не нашла в этих публикациях ничего предосудительного. И лишь когда дело дошло до уголовщины, полицейские арестовали 21 погромщика, обнаружив среди них людей, замеченных ранее в попытках грабежа{2078}.
По иронии судьбы толчок погромному настрою дал сам император, как-то заявивший столичному городскому голове: «Отчего много у вас немцев?.. Я приказываю всех выслать…»{2079} Сыграло свою роль и предвоенное недовольство остзейскими баронами. Ситуация накалилась настолько, что Верховный главнокомандующий Николай Николаевич потребовал от газетчиков прекратить нападки на «обладателей нерусских фамилий… честно несущих службу царю и родине»{2080}. Однако германофобия усиливалась. «Слыхал, что командовал X армией Сивере, балтийский немец, — записывал в дневнике известный правый деятель Л.А. Тихомиров 14 февраля 1915 г. — Раньше командовал Эверт — православный… Что это за манера назначать балтийцев?» Впрочем, слухи о «предателях» Тихомирову тоже не нравились{2081}.[152] Сам он уже не мог понять, где правда, а где ложь. Между тем всякое неординарное событие подогревало страсти. «…Говорят, вчера у Преображенской заставы было побоище из-за дороговизны, вмешалась полиция, и Модлю (злословили, что этот жандармский полковник сменил фамилию на Марков) проломили голову», — записывал в дневнике историк А.В. Орешников в апреле 1915 г.{2082}
Печально знаменитый московский немецкий погром случился в атмосфере всеобщего разочарования, вызванного отступлением русских армий от Перемышля. Возможно, сказалось и то, что верховный главнокомандующий не ко времени был награжден бриллиантовой саблей «за освобождение Червонной Руси». Появились характерные наветы: евреи якобы распускают слухи о том, что русские генералы сдали крепость немцам за 14 млн. рублей{2083}. Однако ради показного «единения народов России» евреев трогать не полагалось. Зато о предстоящем «погроме немцев» заговорили еще 16 мая{2084}.
Рабочие принялись составлять списки лиц, подлежащих увольнению (включая в них не только этнических немцев){2085}.
Начало погрому положил «бабий бунт» 26 мая. Среди женщин, лишившихся подработки в Комитете великой княгини Елизаветы Федоровны, распространился слух, что заказы переданы австрийской фирме «Мандль»{2086}. Начались демонстрации, рабочих поддержали городские низы. Полиция не рискнула разгонять буянов, действующих под прикрытием патриотических плакатов, портретов императора и государственных флагов. К тому же полицейские знали, что их особенно ненавидят за освобождение от мобилизации в армию.
Улицы Москвы оказались во власти толп. При этом пострадало куда больше российских граждан с «немецкими» фамилиями (были жертвы и среди русских), чем германских и австрийских подданных{2087}. Беспорядки разрослись под влиянием рабочих фабрики Гюбнера, в ходе которых около 1,5 тыс. рабочих выдвинули требование удалить с предприятий «немцев-эльзасцев». В этот день полиции еще сдерживала демонстрантов. Но после разгрома фабрики Р. Шредера и зверского убийства четырех «немок» вечером 27 мая ситуация вышла из-под контроля.
28 мая полиция предприняла более чем своеобразные меры по охране немецких граждан — владельцев предприятий свозили в тюрьму, а градоначальник А.А. Адрианов предложил рабочим составить перечень всех служащих-немцев{2088}. Это подлило масла в огонь. В тот же день была разгромлена аптека Ферейна на Никольской улице, из ее подвалов извлекли 5 пудов спирта и распили его. Затем демонстранты собрались на Красной площади; некоторые из них требовали отречения императора, пострижения императрицы в монахини и передачи престола великому князю Николаю Николаевичу{2089}. После разгрома водочной фабрики Шустера погромщики разъярились еще больше{2090}. На Мясницкой улице толпа совершала обход магазинов, руководствуясь подготовленными списками: православных и евреев старались демонстративно не трогать. За два часа было разгромлено 8 магазинов и 7 контор. Заодно пострадали русский и французский магазины. Под горячую руку попал внештатный консул колумбийского посольства П. Вортман. Он обратился было к помощнику пристава, но тот «только развел руками». Полиция старалась не вмешиваться. В ходе разгрома одного из складов к нему подъехал наряд конной полиции, но после беседы с находившимся поблизости городовым всадники понимающе удалились под крики «Ура!»{2091}. В России умели улавливать негласные симпатии властей и подлаживаться к ним.
В литературе до сих пор продолжаются споры: был погром стихийным или, напротив, был организован властями. На второй версии настаивали в свое время не только либералы, но и Тихомиров. В советской литературе организованность погромов властями считалась доказанным фактом. Западные исследователи, напротив, склонны считать их стихийными. У Тихомирова, наблюдавшего 28 мая за событиями на Никольской, не создалось впечатления об организованности демонстрантов властями, но, пообщавшись со знакомыми, он изменил мнение{2092}. В кризисные времена люди становятся не только мнительными, но и внушаемыми.
Устроить погром было несложно: газеты услужливо подбрасывали информацию о немецких фирмах. Образ врага гипертрофировался. За полгода войны было выпущено почти 600 различных печатных патриотических, главным образом антинемецких изданий тиражом 11 млн. экземпляров{2093}. Появился фильм фирмы Либкена «Борьба народов за свободу славян»: «русская» кинофирма убеждала, что забастовки в России финансируются немцами{2094}.
Общая динамика настроений в тылу отчетливо просматривается по письмам в армию (около 1,5 млн. с осени 1915 г. до февраля 1917 г.), просмотренных военной цензурой. Из них видно, что человек традиционного общества, столкнувшись с непонятными обстоятельствами глобального уровня, испытал своего рода идентификационный «сбой». Отсюда выплески спонтанной агрессивности.
В сентябре 1915 г. цензоры зафиксировали, что на Юго-западный и Западный фронт хлынула информация об усилении житейских тягот. С ноября 1915 г. в письмах появились «жалобы на страшную дороговизну, предметы первой необходимости, на их недостаток». В декабре 1915 г. некоторым цензорам казалось, что настроение в столицах даже хуже, чем в провинции. кое-кто отмечал, что «дороговизна приводит к желанию хоть как-нибудь закончить войну»{2095}. Действительно, в сентябре 1915 г. А.В. Тыркова записывала в дневнике: «Победы и поражения отодвинулись перед… сумятицей внутреннего поражения или, вернее, разложения»{2096}.
Фронт начинал подозрительно относиться к «жиреющему» тылу. Солдаты становились мнительными и несдержанными. Некоторым казалось, что их жены предпочли им военнопленных{2097}. А оказавшись в тылу, они с готовностью поддерживали женские «хлебные бунты»{2098}.
Пресса стимулировала рост недовольства. Так, писали об аресте содержателя кинематографа в Ровно Фердинанда Беренда за «демонстрирование на экране объявления, признанного оскорбительным для русской полиции»{2099}. Петроградский городской голова отмечал, что «маленькие вечерние листки, попадающие в руки простонародья… гораздо опаснее больших газет, имеющих своих постоянных читателей». Не удивительно, что по столице прокатились слухи о повторении здесь 1 июня московских событий{2100}. Беспорядки стали возникать по любому поводу.
В сентябре 1915 г. в Москве произошло по-своему символичное событие. На Страстной площади городовой якобы ударил солдата — георгиевского кавалера за бесплатный проезд (были и другие версии конфликта). Полицейскому пришлось спасаться бегством от разъяренной толпы. Вызвали войска, началась стрельба. Говорили о многих убитых и раненых. «Нервное настроение, тревоги, связанные с войной, науськивания либеральной печати, дороговизна, недостаток то того, то другого… все это создает такое напряженное состояние, которое ежеминутно готово разразиться вспышкой», — отмечал в дневнике историк M. M. Богословский.{2101} Считается, что полиция убила 4 человек, свыше 40 ранила. Рабочие и студенты соорудили баррикады; камнями было ранено 25 полицейских. В знак протеста против действий властей начались стачки на заводах «Динамо», Даниловской мануфактуры, Цинделя, других предприятиях. Заволновались студенты, на две недели прекратил работу трамвай{2102}.
С.П. Мелыунов отмечал, что толпы стали собираться по любому поводу, обнаруживая громадный запас недовольства и агрессивности{2103}. «…Мы, как всегда, блуждаем в хаосе, не зная, против кого из двух врагов — внутреннего или внешнего, начать борьбу», — писал в октябре 1915 г. Н. Пунин{2104}.
Постепенно антинемецкие настроения (не без помощи думских правых) сомкнулись с антисемитизмом{2105}. С весны 1915 г. в полиции стала накапливаться информация о готовности населения «посчитаться» с виновниками дороговизны. В прифронтовой полосе были случаи неуплаты денег еврейским торговцам, солдаты то и дело принимались громить лавки{2106}. По-своему домысливались действия верхов: в начале мая 1915 г. прокатился слух, что власти намерены выслать всех евреев из Петрограда{2107}. После московских беспорядков в Киеве и других городах ожидали череды не только немецких, но и еврейских погромов{2108}.
Из Симбирского ГЖУ в октябре 1915 г. сообщали: «…Во всей стране политическое нервное настроение… Страна ждет чего-то и к чему-то готовится…»{2109} «Настроение в массах нервное, у многих — подавленное… Сейчас… поднят вопрос о создании “психологического тыла”», — писала газета «Сибирская жизнь» 7 ноября 1915 г. Увы, эта задача не решалась. Недовольство масс приобретало все более непредсказуемый характер.
Агрессивные эксцессы возникали по любому поводу. 17 августа 1915 г. в Петрограде возникли волнения из-за отказа в размене банкнот на мелкую монету. Вновь поползли слухи о виновности евреев{2110} (на деле имело место упущение министерства финансов){2111}. «Вчера вечером… на Хитровом рынке были беспорядки: недовольные ночлежники напали на полицию за преследование продажи “ханжи” и политуры; в результате: 1 хитровец убит, несколько десятков городовых ранено камнями», — записывал в дневнике историк Орешников{2112}. В октябре 1915 г. в Саратовской губернии сплетничали, что немцы «всюду вредят» — в министерствах, в армии, на фабриках, а «крепости сдают нарочно за золото». Говорили также, что «в армии измена»{2113}. Вектор этнического недовольства легко менялся. В мае 1916 г. в Красноярске неожиданно вспыхнул «продовольственный бунт». Было разгромлено 52 лавки, из них более половины — еврейских. Погром связывали с антисемитским настроем властей. Беспорядки произошли также в Иркутске{2114}.
В сентябре 1915 г. в Волхове Орловской губ. по случаю очередного призыва в армию толпа побила стекла и двери в булочной германского подданного Г. Тецлова. На следующий день 2-тысячная толпа разнесла булочную, затем магазин Шестакова. Расхищением обуви занялись по преимуществу женщины; мужчины предпочли казенную лавку с денатурированным спиртом. Толпа требовала «Долой немца!», но появление вооруженного наряда встретила криками «Долой полицию!». Полицейские принялись стрелять в воздух, шальной пулей вдали от толпы был убит обыватель. Расследование установило, что среди погромщиков были местные мещане, выздоравливающие солдаты, наконец, мобилизованные. Последние соглашались отправиться на фронт только вслед за пристроившимися на местных заводах купеческими сынками. К дознанию было привлечено немало женщин — почти поголовно неграмотных мещанок. Перед судом предстали 10 мещан, 3 крестьянина, 1 старший унтер-офицер и 1 солдат — все православные. Семеро из них получили от 2 до 8 месяцев тюрьмы{2115}.
В январе 1916 г. полиция сообщала, что в столице перед Рождеством люди заговорили о «необходимости устроить погром лавок, который обратил бы внимание администрации на различные злоупотребления…» К тому времени слухи, по мнению полиции, сложились в голове обывателя в «цельную и стройную теорию»: если продуктов не хватает, цены на них растут, то «это делается немцами, чтобы вызвать беспорядки внутри России, — немецкие агенты подкупили русских купцов». Подобные представления варьировались: для правого и консервативного обывателя главные виновники — подкупленные немцами евреи; для либерального — Министерство путей сообщения; для октябристов — «банки с интернациональными акционерами»{2116}. В начале февраля 1916 г. Богословский обратил внимание на слух о том, что приостановка сообщения Москва — Петроград вызвана отнюдь не необходимостью экстренной доставки в столицу продуктов, а «вывозом из Петрограда разных ценностей, т. е. эвакуацией Петрограда». Он недоумевал: «Кто фабрикует такие гнойные, гнилые известия? ...Они ползут и все-таки свое дело делают, уныние распространяют»{2117}.
Социально стрессовые ситуации порождают своего рода эпидемию пессимистических преувеличений. Слухи продвигались сверху вниз от людей, имеющих больший доступ к информации, к людям малообразованным.
В традиционалистских низах они принимали гротесковую, фантазийную и, в конечном счете, апокалипсическую форму. Возвращаясь в верхи, они, в свою очередь, создавали ощущение беспомощности перед надвигающейся угрозой.
Слабость патерналистской власти вызывает чувство беззащитности. Недостаток гражданской солидарности порождает гипертрофированные представления об особой сплоченности всевозможных меньшинств. Отсюда разговоры о том, что полицейские чины подкупаются евреями{2118}. Из Казанского ГЖУ сообщали, что в связи с наплывом в университет учащихся из других университетов «произошел раскол: одни студенты за евреев, другие против». Вдобавок заговорили о том, что «в случае призыва студентов евреи останутся учиться они не могут быть офицерами»{2119}.
Германофобия постепенно оборачивались против существующей власти{2120}.
Правительству доносили, что «началось брожение в деревне», его провоцируют побывавшие на фронте солдаты, которые «восхищаются экономической жизнью немецких народов и их государей». Как результат, в 1916 г. «многие из крестьян не стесняются с искренностью выражать пожелания, чтобы в русских землях скорее водворился немецкий порядок»{2121}.
Народ все более отчуждался от власти, не выдерживающей сравнения с неприятелем. Ситуация усугублялась «возвращением» пьянства. В хлебопроизводящих губерниях крестьяне умышленно перегоняли зерно в самогон{2122}. Позднее в газетах писали о караванах подвод с домашним спиртным, направлявшихся к линии фронта. Сообщали, что на Украине едва ли не в каждом селе действуют «самодельные водочные заводы».{2123} «Сухой закон» обходили изобретательно. В 1916 г. в Архангельской губернии процветала винная контрабанда, а владельцы пивных заводов выпускали под видом «безалкогольных напитков» бражку{2124}.
В середине 1916 г. во власти разуверились едва ли не все. Незадолго до своей гибели знаменитый герой-партизан Леонид Пунин с горечью отмечал, что генералы ни на что не способны, а «кругом — подло, подло, подло… 75% сволочи»{2125}. В штабе Юго-западного фронта «почти открыто» говорили, что в Ставке «много такого элемента, который симпатизирует немцам»{2126}. На ходе событий все больше сказывался рост взаимного недовольства.
Для массы рабочих патриотизм символизировал утверждение социальной справедливости в «своей» стране. Сообщали, что в Николаеве рабочий-эсдек Белов заявил градоначальнику о единении и преданности нашему императору{2127}. Наблюдалось и нечто противоположное. В Петрограде были слабые попытки устроить демонстрации запасных под лозунгами «Долой войну!». В Пермской губернии 5 тыс. рабочих Лысьвенского завода, бастовавших с весны 1914 г., при известии о мобилизации разъярились. Как сообщала полиция, 20 июля рабочие и запасные нижние чины осадили здание заводской администрации и облили его керосином, подожгли, а «выбегавших оттуда зверски убивали»{2128}. Погибло 15 полицейских стражников и служащих. Пятерых бунтовщиков приговорили к смертной казни, 415 рабочих сослали в административном порядке. В меньших масштабах события повторились на Надеждинском заводе{2129}.
Прежняя «классовая» конфликтность сомкнулись с «обывательским» недовольством. Дороговизна стала особенно ощутимой с начала 1915 г.: цены на керосин, мыло, дрова, уголь, жилье резко поднялись, а соль стала исчезать из продажи. Столичный городской голова в феврале 1915 г. предупреждал полицмейстера, что «мы, может быть, накануне народных движений, причем не исключена опасность голодного бунта»{2130}. «В Москве становится очень трудно жить, — отмечал Тихомиров 18 марта 1915 г. — Все страшно дорого…
У нас создается внутренней блокадой то, что в Германии внешней, и, может быть, мы себя заморим успешнее, чем Германию»{2131}. «У нас все умы остолбенели из-за [нехватки] дров, муки и сахару», — писала А.В. Тыркова из Петрограда в Москву М.О. Гершензону{2132}.
С октября 1915 г., согласно письмам в армию, половина городов России испытывала нужду в хлебе и других продуктах. С ноября цензоры отмечали «ужасающую дороговизну» и нехватку масла, молока, «жалобы и вопли» при «ликовании торгашей, наживающих на народном бедствии миллионы…» В конце 1915 г. в столицах появились пресловутые «хвосты». Дефицит обострился осенью 1916 г. В октябре в некоторых губерниях исчезли из свободной продажи ржаная мука, подсолнечное масло, свиное сало, мясо, сахар, мыло, ситец-китайка, кожа; в декабре были перебои с хлебом. Сотрудники жандармских управлений «не ручались за спокойствие в такой обстановке»{2133}.
В целом цены на предметы первой необходимости выросли за годы войны в 3–7 раз. Особенно страдали служащие с фиксированной зарплатой. Местная администрация пыталась, как могла, разрешить проблему снабжения. С начала 1915 г. самоуправления стали закупать продовольствие для горожан, используя правительственные субсидии. Однако это лишь расширяло спектр «виновных». Дороговизна стала мощным фактором радикализации антиправительственных настроений, порождая все новые забастовки и продовольственные волнения{2134}.
С начала войны до конца 1914 г. произошло 170 стачек, в 1915 г. их было 1928, в 1916 г. — 2417, с начала 1917 г. до 22 февраля 1917 г. — 718 стачек различной интенсивности. В 1915 г. в сравнении с военным периодом 1914 г. их число возросло в 11 раз, а в 1916 г. по сравнению с 1915 г. — на 25,4%. Число стачечников (по неполным данным) составило с 19 июля по 31 декабря 1914 г. 86,7 тыс., в 1915 г. — 862 тыс., в 1916 г. — 1558,4 тыс. В январе-феврале 1917 г. бастовали 548,3 тыс. человек{2135}. В отличие от мирного времени стачки приобретали все более отчаянный характер — сказывалось влияние «феминизированной» среды.
Народ стал уставать от войны. В Москве в конце апреля 1915 г. на рынках говорили, что «…не пойдут на призыв, разграбят лавки и устроят забастовку»{2136}. В ходе сентябрьских стачек протеста против действий властей полиция арестовала на заводе «Динамо» 200 рабочих, военнообязанные были отправлены на фронт, на заводе «Гном» мобилизовали 34 военнообязанных. Стачки перекинулись в провинцию: в Нижнем Новгороде бастовало 25 тыс. человек, забастовали также в Саратове, Царицыне и более мелких городах. Со временем социалисты прибегли к тактике затягивания забастовок с целью превращения их в экономические выступления{2137}. Однако политические выступления рабочих (в частности, в связи с роспуском Государственной думы) оказались слабыми.
Городское недовольство по-своему сказывалось на армии. В январе 1916 г. цензоры констатировали, что посланий с «угнетенным настроением», направленных в армию, стало втрое больше, чем писем с фронта. В сводке по Западному фронту (наиболее близкому к столице) подчеркивалось «подозрительное отношение к властям, якобы подкупленным немцами» и повинным в дороговизне. Заговорили о «немцах» во власти. «…Вся Россия охвачена дороговизной, которая отражается в дурную сторону на духе армии», — констатировали цензоры. В марте 1916 г. отмечалось, что «крайнее вздорожание продуктов первой необходимости есть явление повсеместное и, отражаясь в дурную сторону на душевном состоянии войск, в тылу рождает уже не недовольство, а иногда и раздражение». В мае 1916 г. в армию писали о продовольственных беспорядках, самосудах над торговцами, о бунтах в Красноярске, где «разбивают магазины жидов». В июне 1916 г. цензура выделяла сообщения о бунтах и забастовках в Ставропольской, Казанской, Симбирской губерниях, Терской области, Петрограде, Москве{2138}. В общем, рисовалась весьма возбуждающая картина.
После московского погрома требования удалить «немцев» с предприятий усилились. Недовольство стимулировалось страхами перед новыми напастями. В августе 1915 г. из Ярославского ГЖУ сообщали, что настроение рабочих приблизилось к грани, за которой возможен «переход к открытым выступлениям». Помимо всего, их раздражал «наплыв беженцев» — работодатели предпочитали менее требовательных мигрантов{2139}.
Со временем волнения не могли не приобрести антиправительственную окраску; однако степень влияния левых партий не стоит преувеличивать. Осенью 1915 г. цензоры отмечали интенсификацию информации о волне забастовок в Московском регионе с требованиями создания ответственного правительства. В армию сообщали, что волнения в Москве на почве дороговизны привели к десяткам убитых и раненых. Солдатам становилось известно о росте числа забастовщиков, об особой активности металлистов, сознающих уступчивость предпринимателей, опасавшихся срыва оборонных заказов. Крупные стачки произошли в Иваново-Вознесенске в августе 1915 г.; на заводе «Наваль» в Николаеве в январе 1916 г., в Горловско-Шербинском районе Донбасса в апреле-мае 1916 г., в Луганске в июле 1916 г.{2140}
Забастовки множились в провинции. Только из выполнявших оборонные заказы в Калужской губернии в 1916 — феврале 1917 г. 27 раз бастовали 16 заводов, а в Орловской губернии — 17 раз 10 заводов{2141}. В пролетарской среде наметился психологический перелом. Один рабочий признавался: «Заболел угаром патриотизма, но к 1915 г. стал выздоравливать»{2142}.
Особенное беспокойство властей вызывала растущая активность работавших на оборону. В 1914 г. из 135 тыс. занятых на крупнейших заводах призвано было в армию почти 60%; производительность предприятий упала до 7–12% нормы{2143}. Рабочие соглашались на сверхурочную занятость, нуждаясь в дополнительном заработке. За 1915–1916 гг. годовая зарплата «оборонщиков» в среднем увеличилась с 594 до 912 руб. Однако на прочих предприятиях зарплата снизилась. При этом доходы рабочих поглощались (до 80% зарплаты) ростом цен{2144}. В апреле 1915 г. рабочие 16 частных фабрик объявили забастовку, продолжавшуюся 14 дней. Их требования были частично удовлетворены — рабочий день был сокращен с 11,5 часа до 11 и повышена зарплата{2145}.
В верхах было замечено, что пропаганда «на основе “патриотизма”» среди фабричных не прекращается{2146}. В Особом совещании по обороне были обеспокоены возможностью срыва заказов военного ведомства. Начальник Главного артиллерийского управления А.А. Маниковский 5 октября 1915 г. опасался, что дороговизна послужит источником волнений на Ижевских оборонных заводах{2147}. Действительно, в декабре 1915 г. здесь возникло недовольство в связи с дефицитом сахара и прочих продуктов; трезвенническое движение сменилось разгулом самогоноварения — более 2 тыс. запротоколированных случаев за 1916 г.{2148}
Неуклонная деморализация городской среды захватила пролетариат. В 1915 г. в Новониколаевске полицмейстер сообщал, что «дома терпимости превращены в какие-то притоны пьянства и разгула», а надзор за проституцией «находится в самом печальном положении»{2149}. В Москве жаловались на разгул хулиганства, тайной продажи вина, взяточничества полиции, спекуляции{2150}.
От 70 до 80% забастовщиков в 1915 г. преследовали чисто экономические цели. Предпринимателям приходилось идти на уступки. По некоторым данным, в пользу рабочих закончилось в 1914 г. 9,2% забастовок, 1915 — 31,5%, 1916 — 26,8%. В ряде случаев рабочие выставляли качественно новые требования. Так, на заводе Международной кампании жатвенных машин в Люберцах наряду с прибавкой зарплаты, надбавками на дороговизну они настаивали на вежливом обращении, прекращении немотивированных увольнений, признании выборных от рабочих посредниками на случай переговоров{2151}. В Гусь-Хрустальном Владимирской губернии рабочие добились удаления директора ткацкой фабрики, запрещавшего женщинам делать перерывы для кормления детей грудью. Значительная часть пролетариев сохраняла патерналистские иллюзии. Так, весной 1916 г. забастовщики Брянского завода тешили себя надеждой: если продержаться подольше, завод перейдет в казну и заработки возрастут. Работу они возобновили лишь при угрозе лишения хлебных карточек и квартир{2152}.
Считалось, что стачки инспирируются левыми партиями. В начале сентября 1915 г. в Москве забастовали трамвайщики, не вышли газеты. «“Товарищи” продолжают глупить вовсю и показывать полное отсутствие всякого политического смысла», — так комментировал происходящее Богословский{2153}. Были, однако, и другие мнения: «…Вот что натворил полоумный Горемыкин»{2154}.
Далеко не все экономические забастовки заканчивались миром. В начале июня 1915 г. в Костроме при столкновении с полицией погибло 5 рабочих. Здесь толпа пыталась освободить арестованных товарищей. 10 августа в Иваново-Вознесенске проходила многотысячная демонстрация под лозунгами «Долой правительство!», «Всеобщая амнистия!». Возле здания городской управы полиция открыла огонь. Было убито 30 человек{2155}. Вслед за этим в знак протеста в Петрограде забастовало свыше 18 тыс. рабочих на 16 предприятиях. Стачки продолжались 3 дня{2156}.
Беспорядки вспыхивали по самым различным поводам. В августе 1915 г. в столице «по ошибке» была разгромлена булочная швейцарца. Вслед за тем 1600 рабочих верфи Путиловского завода потребовали удаления немцев и австрийцев, перешедших в германское подданство{2157}. В сентябре начались стачки протеста на Путиловском и Петроградском металлическом заводах против ареста 30 служащих больничных касс, находившихся под влиянием большевиков. Одновременно произошел роспуск Государственной думы. Забастовало 36 760 рабочих 34 столичных предприятий. Военные власти угрожали стачечникам преданием военному суду, предприниматели начали рассчитывать рабочих. 5 сентября стачка прекратилась{2158}
Продовольственная проблема особенно остро встала в городах «потребляющих» губерний. Из 13 городов Тверской губернии 11 ощущали нехватку хлебных продуктов, а также сена и овса, затем сахара. В июне 1915 г. в Твери ожидали «бунта против дороговизны» и еврейского погрома. В 1916 — начале 1917 г. резко выросли цены на свежие овощи, а их тайный вывоз за пределы губернии поставил на грань срыва заготовку овощей для армии и заводов, работающих на оборону{2159}.
В марте 1916 г. стачечным движением было охвачено 62 предприятия металлообрабатывающей промышленности, число забастовавших составило 94 278 человек. В апреле того же года бастовало 95 тыс. рабочих 80 предприятий. С 1 января по 1 июля 1916 г. бросили работу на 71 оборонном предприятии. Количество забастовщиков составило 130 579 человек, а число потерянных рабочих дней — 939 617. Серьезное беспокойство вызвала ситуация в топливном секторе. В мае 1916 г. на Грозненских нефтепромыслах забастовали 9 тыс. рабочих. Длительная забастовка закончилась успехом рабочих: заработная плата была увеличена на 15%. Однако многие военнообязанные рабочие получили расчет и были призваны в армию{2160}.
На долю Петрограда в годы войны приходилось от трети стачек и от трети до половины стачечников. Серьезное значение приобрела забастовка на Путиловском заводе, вспыхнувшая в феврале 1916 г. из-за неудовлетворения требований о повышении заработной платы на 70%. Возмущенные рабочие вывезли одного из управляющих на тачке. Несмотря на вмешательство полиции и военных властей, последовавшие увольнения и закрытия цехов, 10 февраля рабочие потребовали освобождения арестованных и отмены призыва в армию военнообязанных. Не меньшее значение имели и события на Сормовском заводе в июне 1916 г., которые начались с волнений в связи с увольнением с завода неугодных администрации лиц. Рабочие начали забастовку, остановили электростанцию. На работу вышло 4963 рабочих из 8 тыс., но и те работали «вяло и неохотно». Несмотря на прибытие на завод двух рот солдат, на работу вышла лишь 1 тыс. человек. Применяя угрозы, аресты, увольнения, отправку на фронт администрация завода смогла остановить забастовку. Но рабочие согласились возобновить работу лишь при условии возвращения уволенных, увольнения начальника цеха, гарантий неувольнения забастовщиков{2161}. В ноябре 1916 г. по сообщениям осведомителей охранки среди рабочих Ижевских заводов ходили слухи о петроградской забастовке, говорили о больших потерях на фронте, о мире, отказывались верить официальным сообщениям{2162}.
В начале августа 1916 г. произошла забастовка на Трубочном заводе в Самаре. В ходе нее рабочие потребовали не только увеличения заработной платы, сокращения продолжительности рабочего дня и отмены штрафов, но и отправки на фронт «рабочих из богачей, которые поступили на завод с целью уклониться от войны». Между прочим, наряду с «богачами» на военные заводы поступали и революционеры — полиция не успевала проверять их на благонадежность. Конфликты в рабочей среде множились. В феврале 1917 г. рабочие инструментальной мастерской Ижевского оружейного завода выставили внушительный ряд требований. В результате переговоров 12 требований было удовлетворено, 8 — отклонено, по трем администрация обещала ходатайствовать в Главном артиллерийском управлении{2163}. Было очевидно, что экстремальная интенсификация производства особенно взрывоопасна в связи с наполнением предприятий людьми, далекими от индустриальной культуры.
Наряду с привычными проявлениями недовольства вспыхивали «хлебные бунты» — в 1915 г. их было около двух десятков. В следующем году количество их участников увеличилось в 13 раз{2164}. Наиболее активными стали женщины. Между 1914 и 1917 гг. их удельный вес на промышленных предприятиях возрос с 26,6 до 43,2%; в Петрограде их число выросло в шесть раз. Особое недовольство демонстрировали солдатки{2165}.[153] По словам столичного градоначальника, они вели себя «крайне энергично, а иногда и бесстыдно», требуя немедленного удовлетворения своих требований. Впрочем, они быстро успокаивались, получив казенный паек{2166}.
Женские выступления, как правило, протекали по одному сценарию: начиналось с препирательств о поднятых ценах, затем толпа принималась «восстанавливать социальную справедливость», громя магазины и унося с собой товары. Массовые беспорядки работниц случились в мае 1915 г. в Орехово (на границе Московской и Владимирской губерний). В июне «бабьи бунты» прошли в селах Гордеевка, в городах Канавин и Хохлома Нижегородской губернии, в Моршанске Самарской губернии. В июле взбунтовались женщины в трех городах Нижегородской губернии, на Таганском рынке Москвы. В августе в Колпино на Ижорских заводах жены рабочих и солдатки учинили разгром лавок. В октябре в Богородске (Нижегородской губернии) вспыхнули волнения работниц, обернувшиеся погромом магазинов. Усмирять бунтовщиц пришлось казакам; были убитые и раненые. Тут же забастовали на ткацкой фабрике Морозова, к ним присоединилось до 80 тыс. рабочих с предприятий Павловска, Обухова и Орехова. Беспорядки, охватившие почти 12 тыс. работниц в Богородске, продолжались в течение нескольких недель. В декабре продовольственный бунт произошел в городе Каменный завод Пермской губернии. Все это становилось известно в армии{2167}.
В начале 1916 г. полицейские подтверждали, что бунты «устроены исключительно женщинами, преимущественно солдатками, и произошли только благодаря неимоверной алчности торговцев, поднявших цены на предметы первой необходимости», в первую очередь на сахар. Подобные случаи отмечались в Воронежской, Томской и Оренбургской губерниях, вовсе не бедных «своим» продовольствием{2168}. Однако дело было не просто в нехватке хлеба насущного. Священники сетовали, что «…жены солдат, которые так усердно молятся в храмах… вне храма… держат себя нахально, вызывающе», при этом «работать не желают, без конца требуют даровых пособий», а полученные пайки «тратят безрассудно: на модные кофточки, галоши, духи и помады»{2169}. Война не только разоряла, но и развращала.
Продовольственные бунты продолжились в 1916 г.: 14 и 16 февраля в Баку, в конце июня — в промышленной Кинешме Костромской губернии и в середине июля — в фабричном поселке Родники Костромской губернии. В июле солдатские жены устраивали самосуды над торговцами в Самаре, Екатеринославе, Нарве, Таганроге. Информация о десятках убитых и раненых растекалась по всей России и действующей армии{2170}.
Привычное социальное недовольство деревни получило новые раздражители. Старые ценности сомкнулись с азартом военной добычи. Не случайно многие усомнились в энтузиазме призывников. Люди образованные радовались, что крестьяне добровольцами шли на фронт, порой отказываясь от медицинского освидетельствования{2171}. Но подчас ими двигал отнюдь не патриотический порыв: добровольцы могли выбирать род войск. Были и более прозаические причины. «Доброволец Раков пошел на войну, чтобы лошадь выручить: думал, что если сам пойдет, лошадь вернут, — отмечал в дневнике М. Пришвин. — И еще слышал, что добровольцу возле обоза можно поживиться, и пошел»{2172}. Вероятно, таких «проявлений патриотизма» было немало. Впрочем, в мемуарной литературе встречаются упоминания о том, что некоторые крестьяне западных губерний добровольцами шли на фронт{2173}. Однако даже пропагандистская литература того времени о таких случаях умалчивает. Зато имеется другое свидетельство. Ф. Степун отмечал, что добровольцев из своей среды крестьяне презирали, считая их людьми, которые «ничего “настоящего” все равно делать не могут», так как оторвались «от того глубоко чтимого… священного, полезного и посильного им домашнего труда»{2174}. И тот факт, что в большинстве своем крестьяне шли на призывные пункты скорее покорно, нежели с сознанием патриотического долга, вовсе не исключал, что они избавились от глубоко накопившегося социального недовольства.
Деревенское бунтарство стало наполнять собой городскую среду уже в ходе мобилизации. В Ишиме 4 тыс. запасных пытались захватить казарму и завладеть оружием. Вызванная рота солдат открыла по собравшимся на площади огонь{2175}. 18 июля 1914 г. в Царицыне начались многотысячные патриотические демонстрации. Но 22 июля, когда город наводнили призывники-запасные из деревни с родственниками, ситуация изменилась. Многотысячная толпа женщин потребовала немедленной выдачи пособий на мужей, обвинив воинского начальника в их присвоении. Женщины, прорвавшись сквозь цепь солдат, избили офицера и пристава. Вызванная команда дала два залпа в толпу. Погибло 20 человек (из них 7 женщин), 25 было ранено. Недовольство мобилизованных не ограничивалось «нерасторопными» властями. Некоторые из них готовы были примириться с судьбой при условии пересмотра арендных отношений с помещиками. Общинники, со своей стороны, направляли недовольство против поощряемых властями «выделенцев», причем первых зачастую представляли отцы, вторых — их сыновья{2176}. 12 августа 1914 г. в с. Козловка Воронежской губернии 2-тысячная толпа женщин и подростков разгромила дома и хозяйства 23 хуторян{2177}.
Принято считать, что около 2/3 июльских выступлений крестьян носили антипомещичий характер. «Шесть дней подряд проходили (новобранцы. — Ред.) мимо моей усадьбы и все шесть дней поджигали мое имение в разных местах», — сообщал помещик Чистопольского уезда Казанской губернии, подчеркивая, что «пострадали все по дороге лежащие усадьбы»{2178}. В Чембарском уезде Пензенской губернии крестьяне двух сел попытались сжечь усадьбу местной помещицы. По этому делу было арестовано 60 человек, а в общей сложности в этой губернии арестовали более 130 крестьян. В Новоград-Волынском и Житомирском уездах Волынской губернии крестьяне начали массовую порубку помещичьих лесов, оказывая сопротивление стражникам. Курский губернатор 13 августа 1914 г. доносил о массовых выступлениях против землеустроителей, грозящих «серьезными осложнениями»{2179}. Массовые порубки казенных и частновладельческих лесов были отмечены в Томской губернии{2180}. По неполным данным, с 17 июля по 31 декабря 1914 г. произошло 265 крестьянских выступлений{2181}. Их мотивация заметно усложнилась. Несомненно, неожиданная и непривычная экстремальная ситуация спровоцировала выплеск накопившегося социального недовольства не только в традиционных, но и в обращенных формах.
Крестьянское недовольство не случайно легко приобретало германофобскую окраску. Этому упорно содействовали правые политики. Одесское отделение Союза русского народа (к которому власти отнюдь не благоволили) в октябре 1914 г. ходатайствовало о наделении крестьян землей в Галиции, а также об изъятии земель у немецких колонистов. В декабре 1914 г. МВД отмечало, что «…злонамеренные лица возобновили среди крестьянства пропаганду о насильственном отобрании земель, принадлежащих удельному ведомству, монастырям, церквам и российским подданным немецкого происхождения, и о безвозмездной передаче их крестьянам, в особенности солдатам и их семьям по окончанию войны»{2182}. Впрочем, сметливые землепашцы вряд ли нуждались в городских агитаторах. В декабре 1914 г. крестьяне Старицкого уезда Тверской губернии доносили о «прогерманских высказываниях» известного философа Е.В. де Роберти, местного земца и члена ЦК кадетской партии. За доносом стоял хозяйственный конфликт, который был развернут в «патриотическое» русло{2183}.
Подчас патриотизм определялся тягой к «справедливости». В Тамбовской губернии говорили, что, «если победит Россия — земля будет от дворян-помещиков отобрана и отдана в надел крестьянам, так как они, главным образом, являются защитниками Родины и победителями врага». При этом охотно подхватывались слухи об «измене» помещиков. «Местные землевладельцы — Кожины, Трубецкие, Толстые и другие, собирают между собой деньги и отсылают их в Германию для завоевания России…» — уверяли крестьяне{2184}. Поветрие официального патриотизма вводило деревню в «соблазн». В прифронтовой полосе крестьяне, сговариваясь с интендантами, принимались усердно вырубать частновладельческий лес «для нужд действующей армии»{2185}.
Впрочем, в целом недовольство деревни утихло — сказались отток молодежи в армию, сухой закон, выплаты солдаткам. Некоторые горожане завидовали крестьянам. «От войны большая часть русского народа, как это ни странно, в выгоде, — считал историк. — Крестьянство благоденствует от а) притока денег в деревню в виде пайков женам и детям запасных, Ь) от значительного (вдвое и втрое) возвышения заработной платы, с) уничтожения водки и пьянства»{2186}. Но «благоденствовали» далеко не все. С.Н. Прокопович пояснял, что, несмотря на то что крестьяне в первый год войны получили пособия на 340 млн. руб., а во второй — 585 млн., лишь крестьяне черноземной полосы, продающие хлеб, смогли накапливать деньги и распоряжаться ими по своему усмотрению. Напротив, на хозяйствах крестьян северных и промышленных губерний, вынужденных покупать хлеб и подрабатывать на стороне, рост цен на сельхозпродукты сказался отрицательно{2187}. Так, в Архангельской губернии из-за недостатка кормов с весны 1915 г. пришлось резать скот{2188}. Скоро сказался и недостаток рабочих рук. Сообщали, что в Поволжье приостановилась уборка, а семьи, лишившись работников, не знают, как жить дальше{2189}. В 1915 г. в Оренбургской губернии в большинстве корреспондентских сообщений (74%) указывалось на нехватку рабочих рук как главную причину уменьшения площади яровых посевов{2190}. В подобном положении оказывалась значительная часть крестьян.
Агрессивность деревни во все большей степени стимулировалась извне. Так, в мае 1915 г. волна немецких погромов дошла до Подмосковья. Крестьяне тащили из имений все нужное и ненужное, делали это жадно, опасаясь, что кому-то перепадет больше{2191}. Война пробуждала желание запасаться впрок.
Нов целом в 1915 г. бунтарская активность деревни снизилась, сказался отток мужского населения в армию — было зафиксировано всего 117 выступлений. Однако в следующем году их число выросло до 294, увеличилось количество протестов против дороговизны{2192}. Выплаты пособий от нее не спасали.
Через год после начала войны в верхах стали задумываться о «возвращении ратников в деревню после войны». В связи с этим А.Д. Протопопов писал А.В. Кривошеину, что крестьяне заглядываются не только на немецкое землевладение, но и на частновладельческие угодья; следовательно, «потенциальная энергия» недовольства «может превратиться в кинетическую»{2193}. Так и было. Из Тамбовской губернии сообщали: «Между крестьянами… выселившимися из общины на отрубные участки, распространялись слухи, что по окончанию войны купленная ими… земля будет у них отобрана и разделена между всеми крестьянами…» Множились слухи об «измене» помещиков, которых выселяют в Сибирь, а их землю распределят — но только среди общинников{2194}. В мае 1915 г. из Киевской губернии сообщали о нападении в с. Кухарская слобода 150 человек, вооруженных кольями, на местного пристава, двух урядников и полицейских стражников, пытавшихся отстоять помещичье имение. Толпа была рассеяна выстрелами, одна крестьянка ранена. Курский губернатор доносил, что в марте он арестовал 41 крестьянина за самовольную запашку в Обоянском уезде, в мае сообщил, что в Фатежском уезде около 800 крестьянок с детьми и подростками потребовали прекращения землеустроительных работ, причем здесь в ответ на предупредительные выстрелы толпа забросала стражу камнями. Из Орла телеграфировали о выступлениях жен запасных, также добивавшихся приостановки землеустройства до возвращения мужей из армии. В апреле-мае 1915 г. произошло 10 крупных выступлений крестьян в Харьковской губернии. В Донской области крестьяне под влиянием писем с фронта распахали 12 тыс. десятин земли, принадлежащих помещику Шабальскому{2195}. Причины дестабилизации деревни множились.
В 1915 г. участились выступления общинников против отрубников и хуторян. В с. Нижняя Сыроватка (Харьковская губерния) двухтысячная толпа убила двух хуторян, захватила помещение волостного правления, обезоружила отряд полиции, прогнала исправника. Здесь было арестовано 34 бунтаря. В Лукояновском уезде Нижегородской губернии в апреле 1915 г. толпа в 300 человек разгромила 14 домов хуторян{2196}. Правительство отказалось от землеустроительных работ, опасаясь «обострить взаимные отношения крестьян». Это не помогло. Весной 1915 г. в выступлениях против хуторян и отрубников особо активизировались женщины-солдатки{2197}.
Местные правые деятели связывали деревенское бунтарство с земством. В декабре 1915 г. из Тамбовской губернии поступило характерное сообщение: «…Земство пустило глубокие корни в крестьянскую жизнь… Революция при создавшемся положении и подготовке со стороны земства весьма возможна…»{2198} Взаимная подозрительность политиков усиливалась. Это также сказывалось на крестьянстве.
С осени 1915 г. в деревне острее ощутили нехватку рабочей силы. В верхи поступала масса жалоб на беженцев, заполонивших прифронтовые губернии (Витебская, Смоленская, Минская, Псковская), среди которых было слишком много голодных женщин и детей. Все больше крестьяне страдали от растущих цен на керосин, соль, сахар. В ряде промышленных губерний стала ощущаться нехватка продовольствия. Недовольство вызывали «бесконечные» мобилизации (в частности, ратников второго разряда), а также призывы белобилетников «без разбора». Раздражали и реквизиции скота, переписи населения, окопные работы. Многие крестьяне за нехваткой рабочих рук и реквизицией лошадей оставляли поля необработанными. Трудовые мобилизации сопровождались несправедливыми, как считали крестьяне, действиями полиции, подкупом, злоупотреблениями. Еще более возмущали задержки выплат пособий семьям солдат, или их уменьшение, невыдача вкладов из сберкасс в полном размере. Накапливались социально девиантные проблемы: «разврат» солдаток, молодежное хулиганство. Обнаружилось падение авторитета священников и, напротив, усиление влияния учителей, симпатизировавших левым партиям{2199}. Все это сказывалось на умонастроениях солдат.
За годы войны у крестьян было реквизировано 2,6 млн. руб. Появившиеся «лишние» деньги использовать для расширения производства не удавалось{2200}. Казалось, крестьяне могли пользоваться трудом военнопленных. Увы, поскольку они не могли обеспечить их охрану, власти предпочитали направлять их в помещичьи хозяйства{2201}. Но наибольшее возмущение вызвала введенная в конце 1916 г. продовольственная разверстка — ее, по мнению крестьян, организовали помещики, засевшие в земстве, начальство и ненавистная полиция. И хотя власти подвергли насильственным реквизициям хлебных запасов только помещиков, крестьяне отказывались продавать зерно государству. Задания по снабжению гражданского населения были выполнены в январе 1917 г. на 20%, в феврале — на 30%{2202}. Локальное и потому не всегда заметное «сверху» крестьянское недовольство сыграло едва ли не решающую роль в развертывании системного кризиса.
Впрочем, по-крестьянски бунтовали на предприятиях, расположенных в сельской местности или в городах, наполнявшихся отходниками. Особенно отличались солдатки. В сущности, все «хлебные бунты», «женские волнения» питались недовольством деревни, так или иначе отчуждавшейся от города и его культуры. Весной 1915 г. именно «феминизированный» тип волнений распространился по всей империи. В связи с этим солдаты и казаки (в отличие от полиции) все менее решались применять оружие. Возрастало влияние женщин и на сельских сходах. Активно апеллировали работницы и солдатки к солдатам, рассчитывая на их защиту от властей, и особенно полиции. Деревня, как и город, обретала «внутреннего врага» — более близкого, чем враг внешний{2203}.
В начале 1916 г. в военных кругах утвердилось представление, что «после войны возникнет революция или по меньшей мере беспорядки»{2204}. Опасения были резонными, факторы, их провоцировавшие, множились. В газетах писали: «Война вызвала на сцену и особого рода дельцов, которые, пользуясь легковерием крестьянской массы, открыли поход на ее карманы. Явились ворожеи и предсказатели»{2205}. Страхи множились.
Началось возвращение в общину — даже ее идейных противников из числа передовых крестьян. Тон задавали женщины. Если перед войной до трети крестьянских хозяйств были частновладельческими, то через четыре года таковых осталось менее 2%{2206}. Человек традиционного общества всегда ориентировался на старый коллективный опыт. В условиях растущих надежд на помощь «общества» существование отрубников и хуторян все более раздражало. Отсюда растущий натиск на этот так и не консолидировавшийся социальный слой{2207}.
Некоторые крестьянские выступления оказывались масштабными. В мае 1916 г. в ряде сел Енисейской губернии толпы крестьян, доходящие до 2 тыс., разгромили лавки; солдатки со своей стороны нападали на торговцев{2208}. В селе Нижний Мамон (Воронежская губерния) многотысячное крестьянское выступление продолжалось с 5 до 11 мая 1916 г. Его застрельщиками явились новобранцы, особый гнев вызывали хуторяне, которых насильно возвращали в общину. 14–15 мая разгромы хуторян начались в соседних селах. Для подавления выступления прибыл губернатор с двумя эскадронами драгун. В селе Оброчном (Пензенская губерния) толпа из 300 крестьян разгромила дома выделенцев{2209}.
К этому времени усилился возрастной «раскол» деревни. Начальник Саратовского ГЖУ отмечал: «Старики, люди спокойные, в большинстве религиозные, по своим убеждениям — монархисты, вторые, люди среднего возраста, участники аграрного движения в 1905–1906 гг. 3-я часть — молодежь, в большинстве просто развращенные, хулиганствующие люди, не признающие никаких авторитетов»{2210}. Удивляться не приходится: до крестьян доходили даже слухи о том, что Распутин — ставленник евреев{2211}.
В июне 1916 г. тульский губернатор А. Тройницкий обращал внимание МВД на возможность «новой страшной революции», подчеркивая, что крестьянство будет той картой, на которую поставят левые партии. «Я опасаюсь, что возникнет революция, несравненно ужаснее 1905–1906 гг., которую нельзя будет подавить правительству… Если удастся справиться с волнениями среди рабочих, то едва ли это возможно среди сельского населения… Беспорядки коснутся не только помещичьих земель, но и земель крестьянских, купленных ими в собственность, и хуторов… Русский крестьянин жаден до земли, ненасытно жаден и… уже с прошлого года в деревне пошли слухи… что по окончании войны солдатам будет нарезка земли то в Галиции, то из немецких земель в России, то из казенных земель… Слухи эти шли из армии»{2212}.
В 1916 г. выявился еще один источник недовольства. Комиссия по военным сухопутным и морским делам исключила из списка лиц, имеющих право на пособия, «внебрачных жен». Как известно, крестьяне-отходники нередко заводили в городе «вторые» семьи. Теперь «незаконные» солдатки с детьми лишались привычных средств к существованию. Последовала эскалация «бабьих бунтов». В начале июня 1916 г. погромами, связанными с дороговизной, был охвачен ряд кубанских станиц, причем активное участие в беспорядках принимали солдатки — притом вовсе не из бедных. В июле на Дону взбунтовавшиеся жены казаков громили продовольственные лавки и рвали при этом царские портреты{2213}. В 1916 г. только в Сибири было отмечено 14 поджогов богатых односельчан{2214}. Нечто подобное происходило и в других регионах. Начальник Воронежского ГЖУ сообщал: «На местах циркулируют слухи, будто бы солдаты действующей армии… присылают домой письма, убеждая баб бунтовать, так как это заставит отпустить солдат по домам»{2215}.
В письмах на фронт женская эмоциональность готова была прорваться через цензурные рогатки. Казачка М.Ф. Дуванова писала находящемуся в плену мужу (текст был помещен между двумя склеенными почтовыми карточками): «…Говорят, что после войны, кто сдался без боя, тому полевой суд… Прошу тебя… когда кончится война, так прибери меня туда (в Германию)… У нас Россия почти гола и голодна… хлеба почти нет», а «наш Николка» воевать не умеет, «ума нима», из-за него «только люди пропадают»{2216}.
Беды, реальные и мнимые, сливались воедино. Из Тамбова сообщали о злоключениях солдаток, у которых за недоимки сельскими властями изымались самовары (за них, однако, вступались квартирующие по домам нижние чины){2217}. Осенью 1916 г. цензура называла письма из тыла сплошным «воплем о дороговизне»; появились призывы «расправиться после войны» с «домашними мародерами». Количество бодрых писем с той и другой стороны неуклонно снижалось. Цензоры зафиксировали, что число «унылых» посланий в армию вдвое выше, чем с фронта. В сентябре 1916 отмечалось озлобление в связи с пассивностью властей в борьбе со спекуляцией, потакании помещикам, купцам, колонистам и торговцам, придерживающим товары{2218}. В конце года возникли волнения, вызванные решением правительства реквизировать хлебные запасы сельских обществ{2219}.
В октябре 1916 г. в письмах на фронт усилились угрозы в адрес «внутренних врагов», отмечалось желание самим «взяться за внутреннее устройство» после войны. Армия была завалена сообщениями о столкновениях с полицией и об отказах казаков применять оружие против бунтовщиков. кое-кто прямо утверждал, что «враги наши — это капиталисты, которые… у нас в тылу… под шум войны… зарабатывают миллионы… а наша административная власть идет с ними рука об руку». Все чаще звучало желание скорейшего мира. Фиксировалось «сильное озлобление против недобросовестности торговцев и отсутствия в продовольственном деле какого-либо определенного плана», распространялись слухи о бунтах в городах с требованием окончить войну. В деревне муссировались слухи об «измене в верхах» и вместе с тем о «живом интересе и сочувствии к Государственной думе». Множилось число сообщений о волнениях на «продовольственной почве» в Гомеле, Кременчуге, Екатеринодаре, Петрограде, Харькове, Чернигове{2220}.
Армия по-своему реагировала на события в тылу. В октябре 1916 г. в Гомеле произошло столкновение солдат и матросов с полицией. Было расстреляно 11 бунтовщиков. В декабре на Северном фронте казнили несколько десятков нижних чинов, отказавшихся идти в наступление{2221}. В том и другом случае солдаты, подобно гражданским лицам, выражали недовольство полицией и условиями «труда».
Смущали солдат и молодые офицеры-интеллигенты. Если верить воспоминаниям солдат «царской» армии, то некоторые прапорщики в октябре 1916 г. в тылу (Егорьевск, Рязанской губ.) на нелегальных собраниях рабочих и солдат делали доклады на тему «Состояние фронта и что делать в тылу»{2222}. Другие младшие офицеры из крестьян, будучи шокированы «антинародными» и «антиинтеллигентскими» настроениями старших офицеров, сами начинали генерировать протестные настроения в армейской среде{2223}.
Давний конфликт между «городской» (модернизирующейся) и «сельской» (традиционной) культурами не мог не проявить себя. Новые социальные стрессы стали придавать ему антивоенную и антиправительственную направленность. В общем, нечто подобное отмечалось и в других воюющих странах. «Крупные города, продовольственное снабжение которых зависело от сельской местности, и сельская местность, сама обеспечивавшая себя продовольствием, относились друг к другу недоверчиво, порой даже враждебно», — заключает немецкий исследователь{2224}. Но стоит отметить существенную разницу: в Германии взаимное недовольство выплеснулось только тогда, когда война была проиграна и, соответственно, разорвались скрепы легитимности, связывающие различные слои общества. В России «закон» перестал играть сдерживающую роль куда ранее, если только он когда-либо вообще в полной мере выполнял свою функцию. Его слишком часто заменяло насилие, кажущееся совершенно непонятным и неоправданным в глазах традиционных низов. И потому ситуация была чревата масштабной смутой при всяком ослаблении власти с ее «непонятными» законами.
В апреле 1916 г. историк М. Богословский записывал в дневнике: «У нас может быть только смена хотя какого-либо теперь существующего порядка беспорядком, анархией или, лучше сказать, смена меньшего беспорядка большим. Где у нас тот общественный класс, который выносил бы в себе предварительно какой-нибудь новый порядок вроде третьего сословия в 1789 г.?»{2225} Впрочем, дело было не просто в отсутствии третьего сословия и неуважении к закону. Искусственно консервируемая патерналистская политическая культура, отсутствие необходимого минимума гражданской солидарности — все это приводило к тому, что в критических обстоятельствах всякий массовый протест стихийно оборачивался против «не оправдавшей доверия» власти.
Вопреки надеждам на долгожданное единство народов России, война обострила межэтническую ситуацию. Введение 20 июля 1914 г. военного положения в прибалтийских губерниях отнюдь не помогало. Имперским властям пришлось сдерживать рост антинемецких настроений среди латышей и эстонцев{2226}. В ответ последовали огульные обвинения в адрес русских «покровителей немцев»{2227}.
«Патриоты» требовали ликвидации немецкого землевладения, принятый в феврале 1915 г. закон о его ограничении показался «прогерманским». Думская комиссия по самоуправлению в марте 1916 г. отказалась включить законопроект о земской реформе в Прибалтике в повестку дня, мотивируя это опасением усиления латышского и эстонского влияния и ослаблением в крае «русских государственных начал»{2228}. Власти терялись, что соответственно накаляло обстановку.
В других регионах объектами травли становились немецкие колонисты. Из Саратовской губернии сообщали: «…Все крестьяне считают их… (колонистов. — Ред.) врагами»{2229}. Плоды антинемецкой кампании сказались и в Закавказье{2230}. Строго говоря, за этническим фасадом конфликта здесь, как и в других регионах, таились аграрные противоречия. Так, на Дальнем Востоке с февраля 1915 г. стали поступать жалобы на «очень большие злоупотребления уполномоченных от старожилых волостей (составленных из первой волны переселенцев. — Ред.) при приемке сдаваемого зерна»{2231}. Крестьянский мир не столько страдал от непосредственных социальных последствий войны, сколько озлоблялся против власти, ужесточавшей положение своими нерасторопными действиями.
Депортации «подозрительного» окраинного населения также усиливали напряженности во внутренних областях империи. Немцев депортировали в Саратовскую, Симбирскую и Уфимскую губернии, а с 16 июля 1915 г. — в Тургайскую область и Енисейскую губернию. Продолжала разрабатываться система мер против германской собственности{2232}.
Во внутренние губернии и в Сибирь отправились также тысячи венгерских, польских, литовских, болгарских и еврейских семей, проживавших в пограничных областях и в Одесском, Двинском, Минском и Киевском военных округах. Поголовно выселялись целые еврейские селения{2233}. В порыве административного усердия из сел Приамурской губернии в Якутскую область выселялись турецкие подданные, Владивосток очищался от китайцев, как «порочных иностранцев»{2234}.[154] Все это походило на установку мин замедленного действия по окраинам империи.
Казалось, теперь привычным «сепаратистам» не стоит уделять большого внимания. В июле 1915 г. полицейские чины признавали, что «украинское движение не захватывает широких масс и в рабочем классе не отмечается» (что не приостановило репрессий против мнимых «самостийников»){2235}. Но в то же время от крестьян-украинцев последовали доносы на помещиков-поляков и галицийцев, якобы тепло принимавших австрийских солдат и выдававших им русских раненых. Сходная информация поступала и от евреев. В сентябре 1914 г. евреи принялись доносить на «шпионов»-поляков, поляки в ответ обвиняли евреев{2236}.
Особые проблемы возникли в связи с оккупацией Галиции. В «патриотической» печати писали о задаче «полного национального объединения русского народа»{2237}, хотя симпатии к России сохраняли лишь «москвофильски настроенные» закарпатские русины{2238}. А депортация из Галиции сомнительных в политическом и конфессиональном отношении лиц усугубила ситуацию внутри империи{2239}.
Война требовала не только новых солдат, но и рабочей силы. К 1916 г. не подлежали призыву инородцы Сибири, Средней Азии, а также русские переселенцы в те же регионы. Военные утверждали, что последних нужно призвать ради подготовки к самообороне на случай бунтов туземцев, а инородцев — использовать в армии, чтобы «приобщить их к русской государственности». Намеревались использовать и кавказских мусульман.
Попытка направить северокавказских горцев на тыловые работы обернулась вооруженными выступлениями в кабардинских, чеченских и ингушских селах. Так, летом 1916 года с оружием в руках выступили 4 тыс. горцев из села Аксай Хасавюртовского округа и от всех аулов Караногайского приставства{2240}. Последовали карательные действия и безуспешные попытки разоружения кавказцев{2241}.
Призыв закавказских мусульман для работы в ближнем тылу вызвал брожение в Тифлисской и Эриванской губерниях, причем мусульмане Елизаветпольской губернии грозили эмигрировать в Персию или скрыться в горах, т. е. превратиться в абреков. Отказ от явки на призывные пункты они мотивировали угрозой материального разорения, а также опасениями, что их женщины подвергнутся насилию со стороны армян. Между тем продовольственная ситуация в крае усложнилась в связи с наплывом беженцев-армян из Турции, а формирование армянских добровольческих отрядов обострило армяно-азербайджанские и армяно-грузинские отношения{2242}. Уровень напряженности в Закавказье был таков, что только здесь количество стачечников за первые два месяца 1917 г. превысило соответствующий показатель за все предшествовавшие годы{2243}.
Наиболее трагичным результатом мобилизационной политики стали события в Средней Азии и Казахстане. В начале июля 1916 г. в разгар полевых работ, во время мусульманского поста был обнародован указ о мобилизации инородческого населения в возрасте от 19 до 43 лет, причем соответствующие разъяснения не были сделаны. Туземцы решили, что им предстоит заняться рытьем окопов под прицелом неприятеля. К тому же продовольственная ситуация в крае была такова, что семьи «тыловиков» были обречены на голод уже в текущем году. Восстание, начавшееся в Ходженте 4 июля 1916 г., 10 августа перекинулось в Семиреченскую область. Значительная часть киргизов (казахов), узнав о мобилизации, двинулась за кордон. На пути их следования в Китай оказались русские селения, которые были разорены{2244}.
В результате мобилизации в крае с сентября 1916 г. по март 1917 г. на запад было отправлено лишь 123 305 рабочих-тыловиков. Военные признали, что от них мало проку: многие не умели работать лопатой и топором; для них требовалась особая пища, муллы, переводчики{2245}.
Восстание пришлось подавлять А.Н. Куропаткину, некогда участвовавшему в завоевании Средней Азии. Помимо «суровой казни главарей» он предложил отобрать у коренного населения все земли, «где была пролита русская кровь». Впрочем, генерал был против излишних жестокостей, чего нельзя сказать о его подчиненных: согласно предписанию губернатора Семиреченской области, мужское население Атекинской и Сарыбагышской волостей подлежало поголовному уничтожению{2246}.
Последствия восстания были ужасны: по официальным данным, было убито 2325, без вести пропало 1384 европейца (т. е. этнических русских, украинцев и т. д., в основном женщин); разоренными оказались почти 10 тыс. хозяйств, из них сожжено 2315. Случаи обоюдной жестокости поражают. В Пржевальском уезде было убито до 2000 переселенцев-мужчин, уведено в плен около 1 тыс. человек, преимущественно женщин. Со своей стороны, казачий хорунжий фон Берг уничтожил 900 повстанцев, станичный атаман Бедерев возглавил самосуд над 90 беззащитными узбекскими купцами и членами их семей. У Шамсинского перевала отрядом казаков было расстреляно 1,5 тыс. киргизов, в основном женщин, стариков, детей. До 300 тыс. казахов и киргизов бежали в Китай. К октябрю 1916 г. сопротивление мятежников было сломлено. Ходили слухи, как обычно преувеличенные, что часть восставших кишлаков сравняли с землей, поголовно вырезая всех жителей. Русские войска потеряли убитыми 3 офицера и 184 нижних чина{2247}. Некоторые исследователи считают, что погибло свыше 100 тыс. казахов и киргизов{2248} (что выглядит преувеличением даже с учетом тех жертв, которые понесли кочевники в результате последующего голода в Китае, куда они поспешно бежали, и по возвращении в Россию в 1917 г.).
Война привела к обострению ситуации даже в Бухарском эмирате и Хивинском ханстве. Распространились слухи, что русские армии терпят поражение, упал авторитет «белого царя». В Хиве в ходе конфликта между оседлыми узбеками и кочевниками-туркменами пострадало русское население. К апрелю 1916 г. особая карательная экспедиция подавила беспорядки; коренному населению предстояло выплачивать контрибуцию и возместить ущерб жителям{2249}. Но полностью стабилизировать ситуацию так и не удалось.
Последствия сказались позднее.
Как видим, несмотря на многообразие, разнонаправленность и растущую масштабность социальных конфликтов 1914–1916 гг., в обычных условиях империя вполне могла бы их «переварить», но в период войны это становилось почти невозможным. Надежды на войну, как последнее средство «освобождения», уступили место отчаянию. В такой ситуации любая резкая подвижка в потерявшей доверие власти воспринималась как шанс на спасение.
Еще в 1908 г. публицист, член партии кадетов А.С. Изгоев писал, что история «показывает, что победа революции всегда обусловливалась слабостью защиты, а не силой нападения»{2250}. Иными словами, революция — это, прежде всего, не стихия массового недовольства, а «диагноз» власти, не способной адекватно отвечать на вызовы времени.
Первая мировая война способствовала дезорганизации и так далеко не всегда эффективной и во многом архаичной системы управления. Сотканная из противоречий политическая система генерировала новые конфликты и новые противоречия. «Многоголовое» правительство не всегда могло координировать деятельность своих сотрудников. Не имея определенного вектора политики, оно проводило весьма двусмысленный курс в отношении представительных учреждений, способствуя раздражению в их среде и невольно упрочивая положение думской оппозиции. В том числе и в силу всех выше названных причин верховная же власть неуклонно утрачивала остатки своего былого авторитета. При этих обстоятельствах проявления национального или социального недовольства становились мало контролируемыми и приобретали новые масштабы. Правительству приходилось иметь дело с массовыми движениями, чья агрессия лишь нарастала. Чем меньшую эффективность демонстрировали государственные учреждения, тем сильнее давали о себе знать стихийные проявления социального недовольства. «Пожары», вспыхивавшие все чаще, тушить становилось сложнее.