Положение дел в столице в концентрированном виде отражало ситуацию в стране. Империя психологически не выдерживала войны на истощение. Несмотря на просьбы предпринимателей, правительство не отказалось от увеличения численности армии за счет призывников из центра России и не согласилось на возвращение на заводы квалифицированных рабочих. В начале февраля генерал В.И. Гурко отмечал: «Могучая артиллерия и технические средства, хотя бы такие же, как у наших противников, весьма понизили бы наши потери, но о подобном уравнении… не приходится и думать»{2251}. Позиция армейских верхов по-своему улавливалась в солдатских низах.
Все большее значение приобретали слухи о недостатке хлеба в городах. Символично, что в Москве 9 января 1917 г. «разгромили булочную Филиппова на Тверской». Говорили, что «будто бы 2-е убитых»{2252}. На положении с продовольствием сказывались транспортные проблемы. За месяц с 15 января до 15 февраля в столице запасы муки уменьшились вдвое. 13 февраля градоначальник А.П. Бал к сообщал, что подвоз муки в 12 раз ниже дневной нормы{2253}. В некоторых «хвостах» пересказывали слухи о том, что правительство собирается на несколько дней прекратить продажу хлеба, чтобы сосчитать оставшиеся запасы{2254}. Так было не только в Петрограде. 4 февраля 1917 г. в Одессе говорили, что «скоро не будет муки, нет керосина уже более недели». Политика властей казалась самоубийственной: «Право, казна сама ведет к бунту… Вкрадывается подозрение, что нарочно это устраивают, что администрация наша в большинстве продажна и сама спекулирует… ей нет дела до населения»{2255}.
Напряжение нарастало не только в городской среде. В Пермской губернии была отмечена «пропаганда против сдачи хлеба для армии» — ее вели солдаты-отпускники и зажиточные крестьяне. При этом утверждалось, что «земство, отбирая хлеб у крестьян по твердой цене, перепродает его по повышенным ценам»{2256}. В январе 1917 г. в ряде сел Томской губернии крестьяне воспротивились реквизициям хлеба{2257}. К концу января армия располагала хлебными запасами на 13–30 дней. Разверстка не выполнялась{2258}. Города встали перед угрозой голода.
Во фронтовой полосе (особенно на ближайшем к столице Северном фронте) усилились мародерство и грабежи мирного населения. «Армия заболела, и к 1917 году болезнь эта стала безнадежной», — признавал военный следователь{2259}. В январе отказались идти в наступление солдаты 408-го пехотного Кузнецкого полка, некоторые части 102-й пехотной дивизии. 18 января один из батальонов Одоевского полка 56-й дивизии 34-го корпуса на Юго-Западном фронте отказался выйти на позицию. Ситуация отражала типичные беды всей армии: неправильно выстроенную оборонительную линию пытались исправить за счет плохо подготовленных и потому кровопролитных атак. Чрезмерные потери (до 90% состава), плохое питание, изматывающие окопные работы, «дурное» пополнение — все это возмущало нижних чинов. Людьми, призванными защищать Отечество, теперь двигали отчаяние и ненависть. Поражает поведение пятерых приговоренных к расстрелу солдат: они просили не привязывать их к столбам, заявляя при этом, что умирают «за общее дело»{2260}.
Кое-где солдаты были настроены иначе. Генерал Снесарев на основании цензурных донесений из 8-й армии в середине февраля сообщал, что в отличие от тыла действующая армия готова воевать до победы; работой артиллерии, начальством, снаряжением и довольствием солдаты довольны. Отмечались, правда, случаи пьянства, недовольства солдат продразверсткой. Но в ближнем тылу настроение было другое: война надоела, но на скорый мир уже не надеялись{2261}.
Тем временем правительство наращивало людские резервы для победоносного окончания, как казалось, войны. Резко увеличился состав тыловых гарнизонов за счет призывников. Если на 8 февраля 1917 г. в запасных пехотных полках внутренних округов России насчитывалось 1855 тыс. человек, из которых могло быть направлено на фронт 878, 1 тыс., то через месяц их численность составила 2161, 6 тыс., из которых предстояло отправить на фронт 1163,7 тыс. При этом в запасных полках петроградского гарнизона не хватало винтовок{2262}. Власти не замечали, что внутри страны скопились громадные массы людей, не понимающих, за что им предстоит умирать.
Ситуацию обостряла и причина иного порядка. В большинстве своем солдаты считали, что они призваны «защищать царя»{2263}. Десакрализация высшей власти превращала участие в войне не просто в бессмысленное, но и противоестественное занятие. Однако на положение в столице наибольшее влияние поначалу оказали не упорные бунтари, а наиболее пронырливые дезертиры.
К февралю 1917 г. контрольными органами на границе фронтовых районов было задержано 195 тыс. самовольщиков-дезертиров. Еще 220 тысяч было поймано во внутренней России железнодорожной жандармерией. Десятки тысяч дезертиров занимались «бродяжничеством» на театре военных действий. Наконец, сотни тысяч солдат растворились среди местного населения. Членовредительство и всевозможные симуляции охватили от 200 до 400 тыс. солдат. Оказавшиеся в армии врачи часто относились к ним как к жертвам «несправедливой» войны. Распространилось массовое уклонение от военной службы внутри России{2264}. «Люди, призванные в войска, впадают в отчаяние не из малодушия или трусости, а потому, что никакой пользы от этой войны не видят», — считали офицеры{2265}.
Существенное место в Февральской революции сыграл неприметный вроде бы факт: незадолго до нее Петроградский военный округ оказался выделен из состава Северного фронта. Город был переполнен дезертирами, растворившимися в пестрой обывательской среде. Свое разочарование в «войне до победы» они научились прикрывать «идейным» пацифизмом. Возникла гремучая смесь из них и сочувствовавшего им голодного гражданского населения.
По иронии судьбы, во главе Петроградского военного округа оказался вялый и бездарный генерал С.С. Хабалов. В его подчинении оказался громадный гарнизон из новобранцев, излеченных солдат и «раскаявшихся» дезертиров, объединенных в непомерно раздутые запасные батальоны. В некоторых из них числилось до 19 тыс. обучающихся. Офицеры сравнивали «запасников» с «праздной толпой», загнанной в тесные казармы и «не видевшей оправдания своему призыву». Им казалось, что это настоящие «полчища». М.В. Родзянко также вспоминал, что запасные батальоны «представляли из себя зачастую просто орды людей недисциплинированных и мало-помалу развращаемых искусными агитаторами германского производства». По его мнению, «создавая эти батальоны без надлежащего за ними надзора, правительство создало, в сущности, “вооруженный народ”»{2266}.
В гарнизоне катастрофически не хватало опытных офицеров. «При такой массе людей, набитых “до отказа” в казармах, где раньше располагалось в шесть-восемь раз меньше, необходимо было иметь и должное количество опытных и энергичных офицеров и унтер-офицеров для наблюдения за ними для их обучения и воспитания. Ничего, однако, этого не было, — вспоминал полковник Д. Ходнев. — …Офицерский состав Гвардии запасных батальонов был очень слаб… Обучение и воспитание призванных в ряды армии производилось офицерами запаса (прапорщики запаса) и молодыми офицерами ускоренных выпусков….Выздоровевшие от ран и контузий офицеры, временно зачисляемые в запасные батальоны… в большинстве случаев рассуждали… так: “Я уже пролил свою кровь, вскоре уеду снова на фронт, а поэтому имею право на отдых и развлечения…”. И в казармах они, за редким исключением, “отбывали лишь номер”»{2267}. Не удивительно, что во время последующих столкновений с полицией некоторые молодые офицеры сходили с ума{2268}, а основная их масса охотно перешла «на сторону революции»{2269}.
Перед 9 января 1917 г., в ожидании демонстраций в связи с годовщиной «кровавого воскресенья», Хабалов созвал в штабе округа совещание для выяснения благонадежности войск. Начальник петроградской охранки К.И. Глобачев заявил, что для подавления возможных рабочих беспорядков потребуются особо надежные войска. В ответ начальник запасных частей Петрограда заверил, что за подчиненных он ручается, а бунтовщикам готов противопоставить «все самые отборные, лучшие части — учебные команды»{2270}. Такое заявление было откровенно вздорным.
9 января 1917 г. в Петрограде, по данным властей, бастовало почти 145 тыс. рабочих на 114 промышленных предприятиях. В Москве стачки охватили более 36 тыс. на 76 предприятиях. При этом в Москве бастовали из-за недостатка хлеба и продолжали протестовать против отсрочки созыва Думы. После ареста в конце января 11 членов рабочих групп центрального и петроградского ВПК также последовали политические стачки. Вслед за тем с 17 по 30 января в Баку забастовали 12,5 рабочих, 47 предприятий, требовавших освобождения своих товарищей. Часто арестованных приходилось освобождать. В начале февраля бастовали в Макеевке (Донбасс), в Нижегородской губернии. Правда, при этом лозунги «Хлеба!» преобладали над требованиями «Долой войну!» и «Долой правительство!»{2271}
Незадолго до начала февральских беспорядков, в столицу прибыли с фронта два донских казачьих полка. Но казаки, не желая оказаться в роли карателей по образцу 1905–1906 гг., отказались усмирять «бунтовщиков». В состоянии «полного разложения» находился и царскосельский гарнизон. Сообщали, что одни части ушли в столицу, а «оставшиеся вышли из повиновения, громят винные погреба, пьянствуют и спаивают все прибывшие свежие части»{2272}.
Народ разуверился во власти. «Патриотизм придавлен и заглушён борьбой за существование», «вся страна за близкий мир», «скорое заключение мира и дороговизна жизни — вот две темы, которые главным образом волнуют все население страны», — говорилось в сводках цензуры в январе 1917. В феврале количество бодрых писем из тыла упало до 5%{2273}. К этому времени у военного следователя по Финляндии Р.Р. Раупаха было в производстве 6 дел, «квалифицированных как явное восстание»{2274}.
Казалось, все свидетельствовало о приближении развязки. Однако верховная власть упорно не замечала грозящей опасности.
Февральская революция не случайно началась с волнений женщин, увлекших за собой мужчин. 23 февраля рабочие отмечали международный женский день, причем накануне большевики призвали их отказаться от «несвоевременных» выступлений. Тем не менее текстильщицы Невской ниточной мануфактуры объявили забастовку и с криками «Хлеба!» двинулись снимать с работы рабочих соседних заводов. Движение разрасталось; к вечеру число бастующих достигло 60 тыс.; произошли отдельные стычки демонстрантов с полицией{2275}.
Текстильные фабрики тесно соседствовали с металлообрабатывающими заводами. Даже те рабочие мужчины, которые не собирался бастовать, вынуждены был выйти на улицу. К концу дня 23 февраля бастовало 43 предприятия с 78,4 тыс. чел. Бастующие старались при этом остановить движения трамваев и «учинить бесчинства». Тем временем в казармах появились агитаторы вероятно, те же полустихийные революционеры, что и перед 9 января (тогда эсеры намеревались объединиться с социал-демократами){2276}.
Уже в начале забастовок полицейские агенты доносили, что в толпе звучат призывы к восстанию, а солдаты намерены стрелять в воздух. 24 февраля бастовало уже 200 тыс., повсюду возникали митинги. Генерал Хабалов не давал полицейским разрешения на применение оружия и не хотел использовать войска. 25 февраля демонстранты осмелели и начали оказывать сопротивление полиции. Сыграло свою роль и то, что казаки были явно не на стороне полицейских. В такой обстановке солдаты Финляндского полка после одного из столкновений с демонстрантами решили не стрелять в народ. Один из информированных агентов охранки (член Выборгского районного комитета большевиков) сообщал градоначальнику, что демонстранты приобрели уверенность в том, что войска не сегодня, так завтра перейдут на сторону народа{2277}. Вечером 25 февраля на Невском проспекте произошли два крупных столкновения войск с митингующими, в ходе которых офицеры вынуждены были отдавать приказы открывать огонь. В отличие от них растерянные власти лишь позднее поняли, что без применения оружия не обойтись.
«Фабриканты говорят, что забастовка не экономическая, а политическая, с некоторым недоумением писал в дневнике М. Пришвин 26 февраля. — А рабочие требуют только хлеб. Фабриканты правы. Вся политика и государственность теперь выражается одним словом “хлеб”». Как в начале вся жизнь государства была в слове “война!”, так теперь в слове “хлеб!”. Нечто подобное вечером 27 февраля писал А. Бенуа: «…Все дело в хлебе, иначе говоря, в войне, в фактической невозможности ее продолжать уже год назад…» При этом он отказывался верить в «осмысленность всего того, что творится, в какую-то планомерность»{2278}.
В результате забастовок людская масса вылилась в открытое пространство столицы. «Праведный» гнев толпы постепенно заставил забыть о присяге не только солдат, но и низших офицеров. Впечатляли лозунги: «Хлеба!», «Хлеб!, «Мир!», «Свобода!, «Долой войну!», «Долой правительство!», «Долой самодержавие!», «Да здравствует демократическая республика!», «Да здравствует армия!» Один вид голодных, орущих женщин, сутками простаивающих в очередях за хлебом, делал людей «революционерами». Пришвин запечатлел уличную сценку, почти символичную. «И кого ты тут караулишь!» — спрашивает женщина знакомого солдата, который все больше сомневается: зачем караулить «внутреннего врага». Массовые переходы солдат на сторону восставших начались вечером 26 февраля{2279}.
Кое-где женщины даже вступали в настоящие бои с полицией. Наблюдатели отмечали массу «хулиганствующих» подростков. Революционные «вожди», партийные функционеры, и «сознательные» рабочие были незаметны. В февральские дни лидером толпы мог стать случайный человек. Существует информация, что некоторые большевики и анархисты планировали в это время «тыловую революцию», составной частью которой была «порча водопровода и телефонов»{2280}. Но вряд ли они успели повлиять на взрыв массового недовольства.
Отчаянная решимость демонстрантов была столь велика, что они перестали реагировать на предупредительные выстрелы{2281}. Революция выглядела не только стихийной, но и беспартийной; «революционерами» сделались все. По улицам разъезжали грузовики, полные вооруженных солдат, некоторые солдаты гоняли по улицам на офицерских лошадях, повсеместно проходили обыски квартир и чердаков{2282}. Наблюдались элементы погрома: обилие случаев хулиганства, грабежа магазинов, провокаций по отношению к полиции — причем в последних оказались замечены не только фабричные подростки и «темные элементы», но и гимназисты. Одного английского журналиста поразил удивительно пестрый — «гротескный» — состав увешанной всевозможным оружием революционной толпы (солдаты, рабочие, студенты, хулиганы, освобожденные уголовники), занятой главным образом демонстрацией своей «силы», а не сколь-либо осмысленными действиями{2283}.
27 февраля стал днем победы революции. Около 2 часов дня восставшими был занят Таврический дворец. Возник своего рода легитимный центр народной власти{2284}. Окончательно капитулировала полиция. Начался разгром полицейских участков. Гарнизон перешел на сторону восставших. Вечером состоялось последнее заседание царского правительства. Растерянным министрам ничего не осталось иного, как тайком, через черный ход выбраться из Мариинского дворца{2285}.
Ставка практически ничего не знала о происходящем в Петрограде. Лишь вечером 27 февраля поступила телеграмма с просьбой о присылке с фронта надежных частей. Под вечер того же дня в столицу был отправлен Георгиевский батальон, часть собственного Его Величества пехотного полка, технические части. 28 февраля генерал М.В. Алексеев назначил к отправке несколько полков с Северного, Западного и Юго-западного фронтов. Но они безнадежно запаздывали. Днем 27 февраля в столице уже была создана Военная комиссия Временного комитета Государственной думы, получившая также название «штаба» Керенского. В ночь на 28 февраля начальником петроградского гарнизона и комендантом Петрограда стал подполковник Генерального штаба Б.А. Энгельгардт. Революция теперь опиралась на «свои» войска. Утром 28 февраля, по сообщению Хабалова, в его распоряжении осталось «4 гвардейских роты, 5 эскадронов и сотен и 2 батареи». Все прочие войска либо перешли на сторону революции, либо заняли нейтральную позицию. «Отдельные солдаты и шайки бродили по городу, стреляя в прохожих и обезоруживая офицеров», — отмечал очевидец{2286}.
Нет смысла связывать произошедшее с деятельностью левых партий и тем более «немецких пропагандистов». «Революционные партии не имели возможности наладить систематическую пропаганду в войсках — этому препятствовала текучесть состава запасных частей… — считал генерал А.А. Керсновский. — За революционеров работал весь уклад жизни отравленного тыла и весь порядок службы и безделья перегруженных “пушечным мясом” запасных полков». К тому же солдаты руководствовались совершенно иными — весьма противоречивыми, неожиданными, но отнюдь не революционными — устремлениями. Так, выдающуюся роль в Февральской революции сыграли солдаты тех запасных батальонов, где было много этнических украинцев. Некоторые из них понимали революцию как возвращение к ситуации 1654 г., когда, как считалось, Украина вступила в федеративные отношения с Россией. Некоторые солдаты и офицеры украинского происхождения были столь возбуждены переворотом, что намеревались отметить это событие залпами из специально разысканных старинных пушек{2287}.
Недовольство властью не означает готовности сбросить ее. В партийных верхах царила растерянность. А.В. Тыркова, женщина, имевшая репутацию «единственного мужчины в кадетском ЦК», описала в дневнике почти символическую сцену. 27 февраля М.В. Родзянко с А.И. Гучковым собирались отправить телеграмму царю, а графиня С.В. Панина уговаривала их идти к солдатам. Лидеры октябристов отговаривались: «Пусть они сначала арестуют министров». Положение спас Милюков, который «привел солдат к Думе»{2288}.
Бывают исторические моменты, когда «оппозиционерам» приходится выступать в роли революционеров. Российские либералы оказались «революционерами поневоле» — к этому их подтолкнули не столько левые депутаты Думы, сколько события на улице. Состав Временного комитета Государственной думы был избран Советом старейшин. В комитет вошли представители всех фракций Думы (кроме крайне правых) — М.В. Родзянко, В.В. Шульгин, Н.В. Некрасов, В.Н. Львов, П.Н. Милюков, А.Ф. Керенский и Н.С. Чхеидзе и др.{2289} Но вызванный народным возмущением переворот не смог ограничиться чисто политической сферой.
Самое поразительное в революции, происшедшей в разгар войны, было то, что за императора, стоящего во главе далеко не сломленной армии, не вступился никто. Даже члены Синода 26 февраля демонстративно отказались выступить с осуждением революционного насилия, мотивируя это тем, что еще не известно, «откуда идет измена»{2290}. Между тем в Ставке имели довольно смутное представление о происходящем в столице. Днем 28 февраля, выполняя приказание Николая II, генерал Н.И. Иванов с батальоном георгиевских кавалеров отправился в Петроград, рассчитывая утром 1 марта прибыть в Царское Село. Но скоро выяснилось, что любая часть с фронта, направленная на усмирение восставших, рискует оказаться распропагандированной, а железнодорожные пути, ведущие к столице, уже контролировались Временным комитетом Государственной думы. К тому же Иванов оказался дезориентирован телеграммой начальника штаба Ставки М.В. Алексеева о том, что «воззвание к населению, выпущенное Временным правительством, говорит о незыблемости монархического начала в России». Попытку избежать насилия предпринял вел. кн. Павел Александрович, предложивший императрице издать манифест с обещанием «ответственного министерства». Его предложение было отвергнуто Александрой Федоровной, назвавшей проект манифеста «идиотским»{2291}.
Узнав о беспорядках, император попытался прорваться в столицу — не столько для того, чтобы восстановить контроль над ситуацией, сколько рассчитывая быть поближе к больным детям. Поезд был остановлен в Пскове. 2 марта вечером туда прибыли А.И. Гучков и В.В. Шульгин. По иронии судьбы просить царя об отречении пришлось монархисту Шульгину. Позднее он вспоминал, что они «ехали, как обреченные», с единственной надеждой «спасти Россию», осуществив переход власти от одного царя к другому{2292}. К этому времени Николай II уже получил телеграммы М.В. Алексеева с просьбами о согласии на образование «ответственного министерства», на что ему пришлось согласиться. Однако командующие фронтами, понимая, что это не спасет положения, умоляли об отречении. Великий князь Николай Николаевич также просил царя спасти Россию, передав власть наследнику{2293}. Но гости из столицы имели куда более радикальное предложение. После сбивчивой речи о безнадежности положения Гучков передал императору набросок манифеста об отречении. Царь раздумывал всего 45 минут. Можно было это сделать и быстрее: весь высший генералитет поддержал отречение[155]. Согласно манифесту, подписанному в 15.30, Николай II передавал престол брату Михаилу{2294}.
После отречения он сохранял равнодушие человека, убежденного, что его все «предали».
Иного представить себе человек, фатально убежденный, что люди должны терпеть даже его несостоятельность как руководителя страны, не мог. Однако общественность полагала, что «предают» ее, причем «измена» идет с вершин власти. «Повсюду предательство, вакханалия подлости и обмана»{2295}, — такие слова можно было встретить в частной переписке в ноябре 1916 г. У патерналистской системы, оказавшейся нежизнеспособной, не могло быть иного конца.
Николаю II позволили вернуться в Ставку. Чисто теоретически это выглядело рискованно: а не направит ли бывший Верховный главнокомандующий войска против смутьянов? Но ничего подобного быть не могло: похоже, что царь заранее смирился со своей участью.
На перроне собрались все высшие чины Ставки. Погода была отвратительной: сильный ветер, мокрый снег. Встречающие выстроились в две длинные шеренги. Бывший император по своему обыкновению заговорил с великими князьями о погоде, затем стал обходить присутствующих, «здороваясь с каждым и, как всегда, глубоко в каждого вглядываясь». К концу обхода у него «по щекам текли слезы»{2296}. 3 марта в Петрограде Михаил также отрекся от престола. Единственный, кто пытался его отговорить, был П.Н. Милюков, рассчитывавший на «плавную» эволюцию власти. Днем ранее тому же Милюкову, выступавшему в Таврическом дворце перед громадной массой солдат и рабочих, в ответ на вопрос: «Кто вас выбрал?» — пришлось дать невероятный, казалось бы, в его устах ответ: «Нас выбрала русская революция»{2297}. Либерал, сторонник легитимной передачи власти от монарха к Государственной думе, был вынужден заявить себя революционером.
Тем временем в Ставке объявились свои революционеры в лице солдат-электротехников, оказавших соответствующее влияние даже на георгиевских кавалеров. В присутствии отрекшегося императора был устроен «революционный парад» — мимо дворца прошли почти все части с красными бантами.
Вскоре в Ставку прибыла императрица-мать. В церкви она появилась вместе с сыном. Когда дьякон на «Великом входе» вместо «Благочестивейшего, Самодержавнейшего» стал возглашать что-то странное о Временном правительстве, сообщал очевидец-монархист, «у всех слезы полились из глаз». Однако вскоре стало заметно, что бывшие приближенные сторонятся Николая II{2298}. Великий князь Кирилл Владимирович в интервью демократической газете заявил: «Мой дворник и я — одинаково видели, что со старым правительством Россия потеряет все и в тылу, и на фронте. Не видела этого только царствовавшая семья»{2299}.
Не ко времени появился в Ставке великий князь Николай Николаевич, которого император перед отречением вернул на пост Верховного главнокомандующего. Ему пришлось встретиться с могилевскими рабочими. Они вели себя почтительно, говорили, что только на него и надеются, и даже просили разрешения поцеловать руку. Вскоре прибыла телеграмма от кн. Г.Е. Львова, сообщавшая, что Николай Николаевич занять прежний пост не может. Великому князю пришлось подписать присягу о верности Временному правительству — он сделал это так нервно, что на бумаге остались громадные кляксы. Стали наведываться в Ставку и «революционные полковники». Среди них был кн. Г.Н. Туманов, производивший «впечатление какого-то болезненно восторженного всем происходящим» человека. Появился и новый военный министр А.И. Гучков. Его поезд сопровождали матросы гвардейского экипажа. Один из них «буквально впился глазами в Алексеева», в этом взгляде очевидец усмотрел нечто «безумно злобное, кровожадное, можно сказать, сатанинское»{2300}. Подозрительность к «старому строю» была очень велика. «Дух кровавого царя живет в начальнике штаба Верховного главнокомандующего», — писали петроградские «Известия»{2301}, отражая недовольство «реакционными» приказами Алексеева.
Свергнутая власть вызывала весьма широкий спектр эмоций. Тем, кто служил ей с показной преданностью, приходилось особенно сложно. Генерал Снесарев не без иронии записывал в дневнике: «Брусилов угодничает вовсю: то через жену, то сам; “товарищ” да и только. Жена говорит, что он всегда был “социал-демократом”». Герой названного его именем «прорыва» не знал, как приспособиться к новой власти. Его жена заявляла, что он «уже двенадцать лет, как революционер и социалист»{2302}.
Старые верхи поспешно «перекрашивались». В апартаментах Керенского накопилась масса писем великих князей, сообщавших о готовности выделить любую сумму на сооружение памятника декабристам. Все они клялись в верности министру юстиции. Дело, разумеется, было не в трусости в привычном смысле этого слова. Прежняя власть порождала людей несамостоятельных, теряющихся в неожиданной ситуации. Идея монархии, заключал Бенуа, «целиком выдохлась, опустошилась». Правда, некоторые представители интеллигенции готовы были поверить, что царь «пожертвовал собой и своим сыном для блага России». Вероятно, им хотелось приукрасить банальность случившегося. «Приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку», — считал М. Пришвин{2303}. Отсюда и легкость, с которой народ воспринял исчезновение 300-летней династии.
Состав Временного правительства был определен в думских кулуарах еще до переворота: его председателем стал кн. Г.Е. Львов, возглавлявший Земский и Городской союзы. Пост военного министра занял А.И. Гучков — октябрист, председатель Военно-промышленного комитета. На ключевой должности министра иностранных дел оказался П.Н. Милюков, лидер кадетской партии, разобравшей почти все оставшиеся портфели. Особняком стоял единственный социалист — эсер А.Ф. Керенский, ловко запрыгнувший в кресло министра юстиции, вопреки принципиальным установкам социалистов о «неучастии» в буржуазной власти. Принцип устарел: на местах социалисты уже работали в «буржуазных» самоуправлениях, а большевик Г.И. Петровский даже ухитрился стать правительственным комиссаром в Якутске.
Правительство было сугубо светским; к числу искренне верующих можно отнести разве что кн. Львова. Выдвижение его на высший пост казалось естественным, но оказалось неудачным: он привык действовать в совершенно иных условиях, к тому же, был подвержен фаталистическим настроениям. Гучков был выходцем из предпринимателей-старообрядцев (о чем никак нельзя было догадаться по его поведению). «Гучков “орлом” не был, — писал о нем философ Ф. Степун. — По своей внешности он был скорее нахохлившимся петухом»{2304}. Пост обер-прокурора Св. Синода занял В.Н. Львов, умеренный либерал, склонный к обновленчеству. Позднее едва ли не всех министров некоторые конспирологи запишут в масоны. Ну, а пока претензий к составу правительства не было даже у петроградских большевиков.
На первом заседании правительства 2 марта была высказана точка зрения, что «вся полнота власти, принадлежавшая монарху, должна считаться переданной не Государственной думе, а Временному правительству. Было признано, что «по обстоятельствам текущего времени» правительству «придется считаться с мнением Совета рабочих депутатов», но вмешательство Совета в действия правительства «являлось бы недопустимым двоевластием. Мнение Совета должна была учитывать особая комиссия из известных правоведов: Ф.Ф. Кокошкина, Н.И. Лазаревского, бар. Б.Э. Нольде, а также членов Государственной думы М.С. Аджемова и В.А. Маклакова. Интересно, что первоначально Совет высказался за выдворение членов императорской семьи за пределы России, но Временное правительство предлагало ограничиться высылкой семей Николая и Михаила Романовых. Тогда же на должности главнокомандующего Петроградским военным округом был утвержден генерал-майор Л.Г. Корнилов{2305}.[156] Со временем некоторые шаги первого правительственного кабинета кажутся роковыми.
Правительство считалось «временным» — его была призвана сменить власть, избранная на Всероссийском Учредительном собрании. Однако подготовка к пришествию «Хозяина Земли Русской» (будущую конституанту именовали также «великий государь»{2306}), практически не велась — либералы опасались его излишней левизны. Была известна формула постреволюционной власти, предсказанная после 1905 года Л.Д. Троцким: «Без царя, а правительство рабочее». Такая ситуация социалистам, вставшим во главе Петроградского Совета и рассчитывавших на плавный, парламентский переход власти от «буржуазии» к «трудящимся», казалась пугающей.
Керенский стал министром, уверив Петроградский Совет, что освободит политических заключенных и будет контролировать действия правительства изнутри. Он действительно взялся за дело. На свободе оказалось около 90 тыс. человек — не столько политических, сколько уголовных. С контролем над правящей «буржуазией» дело обстояло сложнее.
Петроградский Совет возглавил Н.С. Чхеидзе, член Государственной думы, меньшевик. Его заместителями стали соответственно меньшевик М.И. Скобелев и эсер А.Ф. Керенский. Совет не намеревался утруждать себя законотворчеством — казалось, что важнее избавиться от «наследия царизма». Однако кое-что пришлось сделать.
Левые опасались правых, правые — левых. Так, когда Комитет Государственной думы «позабыл» высказаться о созыве Учредительного собрания, об этом ему напомнили из Петроградского Совета. Но лидеров Совета разделяла с министрами идеология: если «буржуазия» настаивала на войне до победного конца, то социалисты провозгласили возвращение к status quo ante. А.В. Тыркова так видела ситуацию в кадетской партии: «Генералы у нас есть, а армии нет. У левых армия огромная, но нет ума в центре». Вместе с тем поначалу правые не хотели политически отделять себя от левых{2307}. Но, поскольку те и другие оставались заложниками собственных доктрин, со временем не могло не возникнуть противостояния взаимоисключающих лозунгов внутри власти. А последнюю в России привыкли абсолютизировать. Нарождающаяся демократия несла в себе вирус саморазрушения.
«В Думе, где заседают два… правительства, хаос и бестолковщина, — комментировал происходящее знаменитый писатель Л. Андреев. — Не то митинг, не то казармы, не то придворный бал… Сверхумных много, а просто умных не видно и не слышно. Все с теориями»{2308}. Тем временем обстановка в стране накалялась. В далекой от столиц Уфе 14 марта на заседании Комитета общественных организаций отмечалось увеличение числа пьяных и было принято решение об ужесточении контроля над отпуском спирта и спиртосодержащих лекарств в аптеках, усилении охраны винных складов и уничтожении винных запасов. Сообщения о пьяных бесчинствах поступали из Бессарабской губернии, Ревеля, Владивостока. В селе Сластуха Аткарского уезда Саратовской губернии граждане, довольные переворотом, «всячески старались это выявить или через наливание пьяными и устроение скандалов с недовольными переворотом, или же с насмешками над богачами и пауками деревни». Начали дебоширить и пьянствовать солдаты на фронте. А в Царицыне солдаты 40-тысячного гарнизона учинили на Пасху разгром винных погребов{2309}. Сознание простых людей погружалось в пучину слухов, за которыми таились неосознанные страхи.
Атмосфера первых дней после победы Февральской революции была отмечена всеобщим ликованием, всепрощенчеством и митинговой стихией. Так было не только в столице. Историк А.В. Орешников 1 марта так описывал настроение в Москве: «Народу всюду масса, настроение как в пасхальную ночь, радостное». А 3 марта он видел на Лубянской площади «процессию мусульман с красным флагом, читавших молитву»{2310}. Забастовщики принялись разоружать солдат, но, не встретив сопротивления, великодушно оставили им винтовки. Говорили, что особенно преуспел в этом Н.А. Бердяев{2311}. Он якобы «самолично взял» Манеж: «Вошел внутрь и так грозно закричал на солдат: “Чего вы не сдаетесь?”, что те мгновенно положили оружие». Затем стали арестовывать полицейских, причем не обошлось без издевательств. Некие личности под шумок «реквизировали помещение одного кафешантанчика, слопали весь балык в буфете». 4 марта на Красной площади при десятиградусном морозе был устроен парад: это «было до крайности эффектно, хотя в задних рядах замечалось безобразие: солдаты в строю курили». Впрочем, другие наблюдатели подмечали, что духовенства было немного, молебен запоздал на 1,5 часа, «было неблагоговейно»{2312}. Из Сарапула (Вятская губерния) будущий офицер писал из учебной команды 4 марта 1917 г.: «Поздравляю… с новой жизнью!.. То, что мы когда-то носили только в мечтах, — теперь действительность… Гордимся тем, что являемся современниками возрождения новой свободной России…»{2313}
Люди словно ослепли от восторга. Лишь немногие писали в письмах о «печальной Пасхе» на фоне бесконечных революционных празднеств, о том, что «старая Россия умерла… но новой России еще нет, а будет ли она, кто знает». О насилии, творимом толпами, предпочитали не упоминать — проще было считать, что «революционеры» защищаются от насилия власти. «Настроение праздничное, народу много по всем улицам, интеллигенции нет, офицеров разоружают, стрельба реже, но автомобили носятся во всех направлениях. Войско дезорганизовано, ходят толпами, пьяных мало, отдельные воинские патрули без офицеров пытаются поддержать порядок, — так виделось происходящее H. H. Пунину. — Неужели действительно творческие силы социализма будут реализованы. Мой народ, сумеешь ли ты стать наконец величайшим народом?» Начало революции, как и начало войны, сопровождалось величайшими надеждами. Некоторые интеллигенты даже полагали, что «наш переворот даст сигнал к перевороту в Болгарии и к восстанию в немецкой Польше»{2314}. Им казалось, что в благие намерения «свободной России» должен уверовать весь мир.
В Москве события развивались мирно. 2 марта в центре города появилось «множество молодежи обоего пола с красными бантиками в петлицах». Солдаты также обзавелись бантиками. Как и в Петрограде, в Москве появились автомобили с солдатами «с ружьями и саблями наголо»{2315}. С автомобилями связаны по-своему символичные явления войны и революции. С началом войны частные авто были реквизированы в пользу армии, однако скоро было замечено, что в них разъезжают дамы сомнительной репутации и жены военачальников{2316}. Теперь ситуация изменилась. «Очень принято — двум солдатам помоложе лежать с ружьями в позе прицела на колесных крыльях… грузовиков, — комментировал А. Бенуа. — Так более картинно, в этом больше показной удали». У.А. Тырковой сложилось впечатление, что солдаты считали автомобили чем-то вроде революционной награды{2317}. Дело в том, что Петроградский Совет с самого начала уделил большое внимание реквизиции автомобилей — с их помощью рассчитывали оперативно подавлять оставшиеся очаги сопротивления. На деле автомобили иной раз захватывала «пьяная молодежь», которую приходилось разоружать{2318}.[157]
Были и явления иного порядка. Так, группа «Родина и армия» обратилась ко всем воинским чинам с призывом довести войну до победы и «освободить разрушенные и угнетенные Польшу, Украину, Сербию, Армению, Румынию, Бельгию и Эльзас-Лотарингию», а затем предоставить народам право на полное самоопределение{2319}. Но толпы думали совсем о другом. Столичные рабочие с улюлюканием вывозили на тачках ненавистных мастеров и представителей администрации, требуя «хороших» начальников, в провинции мастеровые расправлялись с «провокаторами», а крестьяне не преминули разгромить ряд помещичьих имений. Впрочем, репрессивность толп казалась быстропреходящей.
Характерно и другое. Известно, что восставшие рабочие и особенно солдаты устремились в Таврический дворец, дабы засвидетельствовать свою поддержку Государственной думе. Держались они поначалу сдержанно и неуверенно. Но после того, как они встретили не только радушный прием, но и бесплатное питание, из буфета дворца исчезли серебряные ложки{2320}. Думские политики пребывали в растерянности.
Новая власть повсеместно утверждалась по одному сценарию. В Екатеринбурге не только солдаты и офицеры, но и жандармы выявили полную готовность признать новую власть. Правда, здесь более основательно проявило себя желание переарестовать «губернатора, полковых командиров, жандармов» и даже архиерея, а также «занять почту, телеграф, телефон и вокзал». В Орле арестовывать губернатора никто не собирался, но 3 марта толпа разгромила один из полицейских участков. Из Сарапула сообщали, что «в ночь на 1 марта солдат стали вооружать», но уже 3 марта командир заявил в городской думе, что он со всем полком переходит на сторону нового правительства. При этом «его речь дышала любовью к солдату и родине». Затем состоялся парад, подъем был «неописуемый»{2321}.
Падение самодержавия вызвало прилив «пасхальных» ассоциаций. В газетах появилась масса соответствующих стихотворений. «Сибирская жизнь» так передавала царившее настроение: «…В сердцах зажглись пасхальные огни, / И с новой властью сердцем и мечтами / Сольемся мы в святые эти дни»{2322}. 12 марта в «Оренбургском слове» появились такие строки: «Вечная память погибшим в борьбе… Мы умиравшую Русь воскрешаем». 15 марта неким в «Оренбургском слове» был опубликован «Гимн празднику свободы» с такими словами: «…Ликуйте… пал старый строй / нет ему больше возврата. / Нет Каинов прежних, их свергли долой! / Теперь не пойдет брат на брата»{2323}.
Звучал и мотив отмщения. Анонимный автор в «Пермской земской неделе» писал: «Колышутся красные волны, / И грозный несется напев!» Автор, выступавший под псевдонимом «Изгнанник», поместил в «Оренбургском слове» «Песнь рабочих», где заявил: «Мы скованный мир ненавидим / И ложным богам не кадим; Грядущую правду мы видим…» и т. д. В той же газете некий гражданин утверждал: «…Солнце горит… / Светильник тиранов навеки разбит, / И к прошлому нет возвращенья»{2324}.
Но «оптимистами» обычно были самодеятельные «пролетарские» и «крестьянские» поэты. В отличие от них В. Брюсов в стихотворении «В Мартовские дни» предупреждал: «Приветствую свободу!.. / Свершился приговор!.. / Но знаю, не окончен веков упорный спор, / И где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, Раздор». Историк Богословский также испытывал тревогу. «В газетах продолжается вакханалия, напоминающая сцены из реформации XVI в., когда ломали алтари, бросали мощи, чаши, иконы и топтали ногами все святыни, которым вчера поклонялись, — писал он в дневнике. — Прочтешь газету — и равновесие духа нарушается… Переворот наш — не политический только… Он захватит и потрясет все области жизни и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию»{2325}.
Происходящее казалось слишком непривычным. «Дни великие и страшные», — записывал 2 марта 1917 г. в дневнике историк А.Н. Савин и задавался вопросом: «Что будет, если подымутся низы»{2326}. А тем временем в психбольницы «стало поступать небывало большое количество психических больных» — намного больше, чем в первые дни войны{2327}. События стали развиваться по неведомому сценарию.
М. Пришвин отметил, как с прилавков исчезли книги по истории Французской революции, затем по истории Смутного времени{2328}. Интеллигенция оглядывалась в прошлое, но при этом предавалась несбыточным надеждам. Под председательством известного востоковеда С.Ф. Ольденбурга в помещении Института истории искусств обсуждался вопрос об учреждении министерства изящных искусств{2329}. Кому-то хотелось увековечить приход долгожданной свободы, кто-то — сохранить то, что осталось от старого, а кто-то надеялся на признание своих заслуг и талантов.
Эйфория победителей стала таять к концу марта. Уже 23 марта на грандиозных похоронах жертв революции на Марсовом поле ощущалось что-то «шумное, неблагоговейное». Либералам казалось, что гибли не столько настоящие революционеры, сколько случайные люди. Организаторы похорон вытребовали к могилам М. Горького и нескольких деятелей искусства. Художница А.П. Остроумова сделала ряд выразительных акварелей похоронной процессии — особенно впечатляли ярко-красные гробы, которые люди несли на руках. Поскольку с опознанием трупов возникли трудности, обыватели злословили, что устроители похорон за недостатком погибших революционеров в могилы добавили убитых городовых{2330}. «Россия стала дурацкой… Россия сможет вздохнуть только тогда, когда будет уничтожен Петроградский совет…»{2331} — такое мнение высказывали в начале апреля некоторые представители уездной интеллигенции.
«Октябрь родился не после Февраля, а вместе с ним, может быть, даже и раньше его; Ленину потому только и удалось победить Керенского, что в русской революции порыв к свободе с самого начала таил в себе и волю к разрушению», — считал Ф.А. Степун{2332}.
Принято считать, что роковым событием для революции стало появление Приказа № 1 Петроградского Совета. Этот документ считали едва ли не продуктом германского Генерального штаба. На деле приказ следует скорее отнести к «самодеятельным» документам солдат петроградского гарнизона. Столь же естественным образом он распространил «завоевания революции» в столице на остальную армию.
Сознание солдат пережило потрясение: они нарушили присягу сакральной фигуре российского бытия — Царю. Отсюда «странности» их поведения: некоторые стали носить георгиевские медали оборотной стороной наружу, желая скрыть изображение императора, другие сдавали свои награды «на нужды войны». «Все они сняли с себя не только погоны, — писал человек, наблюдавший за ними в Екатеринбурге. — Почему-то, нося шинели в рукава, солдаты отстегивали на спине хлястик…»{2333} Повсеместно солдаты лузгали семечки, усыпая шелухой мостовые — по тротуарам они ходить перестали. А поволжские города провоняли усердно поедаемой воблой{2334}.
Война словно отодвинулась в прошлое. Дезертирство казалось теперь частью «законного» протеста против былых «притеснений». До революции из войск Северного фронта, наиболее близкого к столице, выбыло около 50 тыс. солдат, через два месяца их число увеличилось на 25 тыс.{2335} В апреле мирные жители ужасались: устремившиеся на «побывку» солдаты высаживали пассажиров, а битком набитые ими вагоны проседали, их крыши ломались{2336}.
Солдаты потянулись к политике. Желание отомстить тем, кто «затеял войну», становилось навязчивым. Известный журналист В. Амфитеатров-Кадашев свидетельствовал, что даже доктора оказывались плохи тем, что «слишком много солдат признали годными», а потому их самих следует отправить на фронт{2337}.
Чрезвычайно сильны среди солдат были антиофицерские настроения{2338}. Вовсе не случайно в ходе восстания развернулась настоящая охота на «предателей-немцев» из офицеров и генералов{2339}. Часто «немецкий след» был лишь предлогом. Судя по всему, произошедшее 28 февраля убийство командира ставшей впоследствии знаменитой «Авроры» капитана 1-го ранга Никольского было связано с его нежеланием «приветствовать революцию»{2340}. Многие расправы попадают в разряд массового исступления, но, похоже, в обществе происходящему сочувствовали[158]. Через два месяца после бойни офицеров в Гельсингфорсе попытка политических лидеров добиться назначения пенсий всем семействам лиц, погибших в ходе переворота, была отвергнута. Матросы и солдаты не желали, чтобы вспомоществование получали родственники убитых офицеров{2341}. Одновременно возник культ революционной жертвенности: 17 марта торжественно хоронили убитых при беспорядках двух матросов. На месте погребения решено было установить памятник{2342}. Некоторые считали, что «в Кронштадте мятеж был наиболее жестоким и имела место самая чудовищная резня», так как там квартировались исправительные батальоны армии и флота{2343}. Обычно они мстили тем командирам, которые всем своим поведением воплощали в себе неизменность существующего порядка вещей{2344}. Адмирал Р.Н. Вирен, «воспитывавший» матросов чисто репрессивными мерами, был публично расстрелян, а тело его было сожжено на площади перед Морским собором{2345}. И, хотя особенно пострадали офицеры из этнических немцев, широкое распространение получили представления о том, что их убийства организовывали агенты немецкой разведки. Озверевшие «защитники отечества» словно искали подходящих кандидатов на заклание. В Пскове их жертвой стал полковник Самсонов, начальник распределительного пункта. Считалось, что он изводил солдат, включая выздоравливающих фронтовиков, всевозможными придирками. Ему «повезло»: его застрелили в собственном кабинете несколькими выстрелами в упор{2346}. В Твери на площади солдаты убили губернатора Н. фон Бюнтинга, потомственного дворянина, гофмейстера, православного. Ему выстрелили в спину, а затем добили штыками{2347}.
Впрочем, чаще дело ограничивалось мирным устранением неугодных командиров. В Архангельске 2 марта волнений в войсках не было, но с 19 марта началось списание с судов офицеров, подозреваемых в симпатиях к старому строю и к Германии{2348}. 4 марта из Владивостока вице-адмирал Шульц сообщал, что «присоединение флота и порта к новому строю прошло без всяких инцидентов», а 5 марта предписал нижним чинам выбирать представителей в Совет рабочих депутатов и Комитет по охране города. Здесь матросы также стали самочинно «увольнять» офицеров{2349}. Из Сарапула вольноопределяющийся сообщал, что у них был смещен батальонный командир штабс-капитан Гебель, «чистокровный деспот — немец». Но были и другие офицеры. Один из них заверил: «Пока в строю, я — офицер, а вне — ваш товарищ»{2350}.
Армия, основывающаяся на прежних принципах субординации, уже не могла существовать — об этом заявляли все солдаты на общем собрании Петроградского Совета 1 марта. Приказ № 1 был в полном смысле вытребован у членов Исполнительного комитета солдатами, основывающихся, в свою очередь, на решении общего собрания Совета. Самый его текст был сформулирован Н.Д. Соколовым «без всяких голосований» по требованиям насевших на него солдат. H. H. Суханов утверждал, что приказ был «в полном смысле продуктом народного творчества, а ни в коем случае не злонамеренным измышлением отдельного лица или даже руководящей группы»{2351}. Сам Соколов от авторства приказа отмежевывался.
В тексте Приказа, появившегося вечером 1 марта, говорилось о необходимости избрания «во всех ротах, батальонах, полках, батареях, эскадронах» особых солдатских комитетов; о командировании представителей в Совет рабочих депутатов; о подчинении политических выступлений в войсках столичному Совету; о неисполнении приказов военной комиссии Государственной Думы в случае, если они противоречат постановлениям Совета; о переходе всего вооружения в ведение солдатских комитетов; о соблюдении «строжайшей воинской дисциплины» в строю и необязательности отдания чести офицерам вне службы; об отмене прежней системы титулования офицеров и генералов (от благородия до высокопревосходительства) и заменой их общим «господин» (будь то прапорщик или генерал); воспрещение офицерам «тыкать» нижним чинам{2352}.
Приказ был быстро размножен в тысячах экземпляров. Он «возбудил в солдатах совершенно несбыточные надежды и вызвал вполне справедливое возмущение в офицерской среде»{2353}. Большинство офицеров испытало от его появления шоковое состояние, несмотря на то что одновременно появилось обращение Совета к «революционным офицерам, смело выступившим на защиту народа»{2354}. Приказ способствовал разъединению, а не сплочению товарищей по оружию. Не случайно иные солдаты на фронте просили обращаться к ним по-старому; некоторые офицеры не без оснований полагали, что «выканье» приведет к растущему взаимному отчуждению{2355}. Генерал Крымов написал страстное письмо военному министру Гучкову, требуя не допускать в армии политической агитации. Прочитав это послание П.Н. Врангелю, он разрыдался{2356}. Впрочем, уже в марте в самом Исполкоме Петроградского Совета стали говорить, что Приказ № 1 был «ошибкой»{2357}.
Самонадеянная наивность социалистических лидеров была поразительной. М.И. Скобелев пребывал в уверенности, что даже Милюков одобрил появление Приказа№ 1{2358}.Сказывалась умозрительность интеллигентского мировосприятия. В.В. Розанов заметил, что приказ не оказал бы своего разрушительного воздействия, если бы предыдущие 3/4 века «к нему не подготовляла вся русская литература»{2359}. Действительно интеллигенция давно смотрела на офицеров как на дурную опору негодного режима. А между тем 7-й пункт приказа об уравнении солдат в правах со всеми гражданами вне строя был воспроизведен в Декларации Временного правительства от 3 марта 1917 г.{2360}
Приказ № 1 лишь узаконил неизбежное: в Петроградском Совете солдаты продолжали настаивать на переизбрании офицеров{2361}. Началось спешное формирование солдатских комитетов. Появившийся 5 марта приказ № 2, разъясняющий недопустимость переизбрания офицеров, уже не спасал прежней субординации — по крайней мере в столице. Вместе с тем кое-где солдаты стали выбирать не только членов своих комитетов и делегатов в Совет, но и «хороших» командиров вместо «дурных». В Московском полку Петроградского гарнизона, где было убито 3 офицера из общего числа 75, солдаты оставили в полку только 7 бывших командиров. Но в целом по столичному гарнизону на своих местах осталось около половины офицеров{2362}. Солдаты, как видно, испытывали нужду в «своем» начальстве и с обычной для тех дней доверчивостью ждали, что его непременно дадут. Что касается власти за пределами своих подразделений, то она интересовала их главным образом в качестве гаранта учиненной ими внутренней «демократии». Солдаты были озабочены утверждением патриархальных отношений с непосредственным начальством, но никак не судьбой власти в целом.
Впрочем, фронтовиками Приказ № 1 был воспринят далеко не однозначно. 8 марта генерал А.Е. Снесарев сообщал, что в Киеве командир запасного батальона, которому было поручено доставить на фронт 8 тыс. новобранцев, не смог этого сделать: «все разошлись: часть по деревням, часть по Киеву». Но были и противоположные крайности: один солдат обиделся, когда полковник Швамберг в соответствии с Приказом № 1 обратился к нему на «Вы». Для этого солдата, не отрешившегося от патерналистских представлений, этот полковник становился чужим. Но были заметны и другие последствия Приказа: «сапер-солдат: руки в штаны, во рту папироса» — так он понял наступившую свободу. Снесарев даже написал Гучкову: «Армия не поймет новых идей, начнутся шатания, рознь…»{2363} Действительно, некоторые солдаты-гвардейцы жаловались политикам: «Вы просили нас свергнуть старую власть. Мы это сделали. Так дайте же нам новую власть и порядок. Разве без дисциплины может быть войско»{2364}.
Временному правительству в любом случае пришлось бы признать Приказ № 1. Дело в том, что одним из принципиальных «Оснований» своей деятельности правительственный кабинет сделал «неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении»{2365}. У новой власти, трепетавшей перед угрозой контрреволюции, не оказалось выбора. Гучков в связи с этим заявил, что теперь петроградский гарнизон «будет держать нас в плену»{2366}. Так и случилось. Ни появление приказа № 114 (по военному ведомству), ни объявление Петроградским Советом «уточняющих» приказов № 2 и 3 не добавили ясности в представления солдат о новой гражданско-военной субординации. С другой стороны, «солдатская тема» позволяла Совету давить на Временное правительство. В результате Гучкову пришлось уволить до 60% высших офицеров, включая 8 генералов, командовавших фронтами и армиями, 35 из 68 командиров корпусов и 75 из 240 начальников дивизий{2367}.
Скоро обнаружилось, что число заболеваний среди солдат «неожиданно» увеличилось на 120%, среднее число зарегистрированных в месяц дезертиров возросло на 400%. Резко возросло число «самовольщиков»{2368}.
«Русский солдат — величественен, красив и чуден, когда он держится в узде железной дисциплины… но, выпущенный из рук и занятый делами посторонними, он — ужасен», — писал А.Е. Снесарев. И все шло к тому, что «одна крупная неудача на фронте — и из Свободной России моментально получится Разнузданная Россия»{2369}. В своих опасениях он был не одинок. Многие понимали, что низы искали своих «настоящих» лидеров, но интеллигенция не могла их дать.
Революционная «зараза» распространялась стремительно. 12 марта военный парад на Красной площади прошел вполне организованно, но на плакатах уже появились лозунги «Мир без аннексий и контрибуций!» Девиз европейского социалистического движения стал еще одним инструментом тотального разложения русской армии. Демократия в России, как всегда, понималась по-своему.
Революциям, чтобы распалить себя, нужен сильный, коварный и вездесущий враг — его образ создавали слухи. В дни революции среди демонстрантов распространилось поверье, что полиция стреляла по ним из пулеметов, да еще и с крыш домов. Последнее ничем не подтверждается, большинство полицейских чинов пулеметов в глаза не видело, тащить «максимы» и «льюисы» на крыши было проблематично. За этим стояло желание придать свергнутой власти черты дьявольски-изощренной и могущественной репрессивности{2370}.
После победы революции апогеем обывательских страхов стала массовая истерия, охватившая жителей обеих столиц, относительно слухов о «черных авто». Они якобы появлялись по ночам в разных частях города и расстреливали обывателей и милиционеров. Между тем в условиях войны была проведена ревизия всего моторного транспорта, а затем и его реквизиция у частных лиц для передачи в пользование государственных и общественных организаций, обеспечивавших нужды военного времени. Неучтенных, бесхозных моторов в стране, а тем более в столице, не было. Тем не менее россказни о «черных авто» подхватывались представителями самых разных социальных слоев. Первое известие о них датируется 2 марта. «Появился в Петербурге некий “черный автомобиль”… стрелявший в прохожих чуть ли не из пулемета». На деле все было проще. «Со стороны Владимирской площади, откуда доносятся выстрелы, несутся автомобили-грузовики, наполненные вооруженными рабочими и солдатами; огромные красные флаги, крики “ура” и стрельба в воздух… — записал в дневнике искусствовед Н.Н. Пунин. — Автомобили непрерывно носятся по Загородному…»{2371}
9 марта «Русские ведомости» сообщили о предпринятых в Петрограде «таинственными моторами» ночных разбойничьих набегах. После этого тема «черных авто» стала самой популярной в столичной прессе, а 16 марта их «обнаружили» в Москве. Журналисты даже определили район, в котором появления «черных авто» носило почти регулярный характер, — Трубная площадь, Сретенка и Садово-Спасская. Петроградские милиционеры составили список номеров этих авто и вскоре был арестован гласный городской думы Д.А. Казицин{2372}. Когда его личность была установлена, «подозреваемого» отпустили.
Скорее всего «страшные» автомобили нарисовало взвинченное людское воображение. Сдерживаемое дисциплиной неосознанное солдатское недовольство выплеснулось неуправляемым озорством. Солдатам понравилось кататься. М. Пришвин писал: «…Мчится автомобиль с красным флагом с солдатами, пулеметом, и барышня там зачем-то сидит, и косичка у нее маленькая, маленькая рыженькая. “Ура!” — кричит, а из автомобиля стреляют: салют»{2373}. Революционеры самоутверждались в соответствии с символикой времени; боязливым обывателям оставалось только демонизировать происходящее.
Скоро сознание горожан переквалифицировало владельцев авто — «монархистов» в банду сбежавших уголовников. Кроме того, не без доли облегчения обывателями было замечено, что наибольшую опасность автомобили представляли для милиционеров, поэтому скоро появился слух об охоте на городскую милицию. «Черные авто» из информационного поля слухов перешли и в семиотическое поле литературных и изобразительных образов. В журналах стали печататься фельетоны, карикатуры на пугающихся любого автомобиля милиционеров{2374}. День 12 апреля стал рекордным по числу зафиксированных происшествий. Разбор каждого случая появления «черного авто» показывает, что переросшие в массовый психоз индивидуальные страхи заставляли «опознавать» в них практически любой движущийся ночью объект{2375}.
Характерен случай, произошедший ночью 12 апреля, когда четыре милиционера Спасской части на автомобиле выехали по уголовному делу. Когда автомобиль проезжал по Невскому проспекту, он издал хлопок, то ли от лопнувшей шины, то ли из выхлопной трубы. На звук тут же отреагировали постовые милиционеры и открыли беспорядочную стрельбу, в результате которой была убита лошадь проезжавшего мимо извозчика. Когда автомобиль остановился, на милиционеров набросилась толпа, намереваясь совершить самосуд. Постовые милиционеры смогли отбить своих товарищей. Другой случай произошел на Можайском шоссе. Стоящий на посту милиционер в темноте принял за черный автомобиль… броневик с солдатами, который не остановился на его свистки. Милиционер открыл стрельбу по броневику, солдаты ответили беглым ружейным огнем. Никто, к счастью, не пострадал{2376}.
Конечно, наиболее действенными оказывались слухи о нежелании властей думать об обещанном Петроградским Советом мире. Они-то и порождали массовые угрозы покинуть фронт. Были и курьезные слухи, за которыми, однако, могли стоять сознательные пропагандисты. Так, в Архангельске заводские работницы передавали друг другу, что за вступление в партию большевиков «будто бы выдают ситец»{2377}.
Иные слухи отражали реальные социальные опасения. Так, в Западных губерниях говорили, что Временное правительство намерено передать православные церкви католикам. На Кавказском фронте распространялись слухи о вооружении мусульман, намеревавшихся выступить против русских. В Уральской области прошел слух, что во время ярмарки киргизы (казахи) устроят бунт и начнут отнимать у русских землю. Напротив, говорили, что в Пржевальском уезде местные начальники самовольно раздавали оружие запасникам, более того, уезд объявил у себя «республику» и запретил вывозить хлеб за ее пределы. Здесь же пронесся слух о том, что готовится «выступление киргиз», следовательно, надо срочно вооружить европейское население{2378}****.
В революционные времена страхи, перерастающие в слухи, активно формируют информационное пространство. Политики, которые с этим не считаются, проигрывают первыми. Структура слухов показывает запредельно высокую степень дезориентированности и депрограммированности неуклонно архаизующегося социального пространства. Российским политикам, ориентированным на переустройство общества по «самым передовым» социальным моделям, предстояло найти общий язык с нетерпеливыми и недоумевающими массами.
Временное правительство стремилось любым способом стабилизировать ситуацию. 8 марта был опубликован манифест о восстановлении Конституции Финляндии, автором которого был Милюков. Этот акт, выдержанный в стиле царских манифестов, создавал некоторую политико-юридическую неопределенность в отношениях между Россией и Финляндией. Если в прошлом государственно-правовая связь между ними была освящена личной унией императора с финским народом, то теперь манифест навязывал аналогичную функцию будущему Всероссийскому Учредительному собранию.
В условиях заметного ухудшения продовольственного снабжения Финляндии из России подобная перспектива не могла удовлетворить финляндских политиков, тем более что 13 марта финляндский Сенат стал коалиционным, т. е. менее послушным российской власти. Характерно, что финские социал-демократы представили Керенскому записку о расширении автономии. Вряд ли улучшило взаимопонимание заявление Керенского на митинге 16 марта в Гельсингфорсе о том, что он приехал «принести финляндскому народу весть о его свободе». Вскоре из ссылки вернулся П. Свинхувуд правый прогермански настроенный социал-демократ, сотрудничавший с активистами{2379}.
16 марта появилось правительственное обращение «К полякам», весьма напоминавшее былые предложения С.Д. Сазонова об объединении Польши под скипетром русского царя. Документ породил массу вопросов. В обращении проводилась идея создания независимой этнографической Польши, в которой будут «ограждены права национальных меньшинств» и которая будет связана «свободным военным союзом с Россией». Документ породил массу внутрироссийских проблем — многие лидеры национальных движений готовы последовать за поляками{2380}.
11 марта было подписано правительственное постановление о приостановке исполнения законов «о землевладении и землепользовании австрийских, венгерских и германских выходцев» — до созыва Учредительного собрания.
15 ограничительных актов потеряли силу, что, вероятно, вызвало недоумение у той части населения, которая уже воспользовалась землей и результатами труда «врагов».
Тем временем на местах сохранялся компромисс различных идейно-политических сил при сохранении уважения к общероссийской власти. Из Ставрополя губернатор кн. Оболенский докладывал, что возглавил Комитет общественной безопасности вместе с «очень достойными людьми». Временному правительству пришлось дать команду о его устранении. В Орле губернатор гр. П.В. Гендриков предложил образовать для управления особое совещание, куда бы вошли помимо него предводитель дворянства, председатель земской управы, представители комитета общественной безопасности и Совета. Местные либералы и социалисты согласились. Они аплодисментами приветствовали заявление начальника Орловского кадетского корпуса генерал-лейтенанта Р.К. Лютера в верности Временному правительству и заверения жандармского подполковника, обещавшего служить новой власти не менее честно, чем старой. Наиболее влиятельными в КОБах (часто выступавших под другими названиями) оказывались либо известные в прошлом общественные деятели, либо новоявленные демагоги. Первое время они старались действовать согласованно. Если в столице социалисты и либералы никак не могли договориться между собой, то, к примеру, в самарский комитет вошли по 5 большевиков и меньшевиков, а также 3 эсера, которые стали соседствовать с 7 кадетами. В далеком Якутске общественный комитет возглавил ссыльный большевик Г.И. Петровский, вскоре утвержденный комиссаром Временного правительства{2381}. Налицо было стремление к формированию внепартийной власти.
Дли стабилизации государственно-правового положения В.В. Шульгин предложил создание законосовещательного органа, в котором ведущие политики могли бы согласовать и уточнить свои прежние установки{2382}. В сущности, власть двинулась именно по этому пути, погрязнув в бесконечных согласованиях, переросших со временем в склоки. Все это вызывало по меньшей мере недоумение снизу. Массы требовали оперативного решения своих проблем и «понятных» действий.
Командующим Петроградским военным округом стал командир 25-го армейского корпуса генерал-лейтенант Л.Г. Корнилов. Его назначение произошло по рекомендации Гучкова. В политическом активе Корнилова был побег из плена и арест им 7 марта царской семьи. Генерал уже тогда понимал первостепенную необходимость «жесткой расчистки Петрограда». 14 марта после совещания с начальниками военных училищ он вывел столичных юнкеров, поддержанных артиллерией, на Дворцовую площадь. «Нас было 14 тыс. лучших в то время войск в России: дисциплинированных, молодых, храбрых и нерассуждающих, — вспоминал один из юных участников событий. — Мы были настроены решительно… Всем уже осточертели речи»{2383}. Но дальше демонстрации дело не пошло — воспротивился Керенский, подозрительно относящийся к генералитету. В конце марта генерал А.М. Крымов, посетив столицу, также предлагал «расчистить» ее, полагая, что для этого будет достаточно одной дивизии. На сей раз его не поддержал Корнилов{2384}.
На местах столичного «двоевластия» не замечали. Провинция словно замерла в ожидании приказов от новой власти. Местные Советы тяготели к примирению с «буржуазной» властью. Гигантская масса телеграмм в адрес Временного правительства после каждого очередного политического кризиса содержала призывы к «дружной и плодотворной работе» правительства и Совета.
6 марта Временное правительство издало директиву о вступлении председателей губернских и уездных земских управ (они считались либералами) в должность правительственных комиссаров. Это распоряжение не учитывало существования неземских губерний и областей. На местах приходилось срочно исправлять ситуацию. И хотя из сотни законодательных актов Временного правительства более 40 касались органов местного самоуправления, ситуация в стране оставалась юридически запутанной. Позднее, в августе 1917 г., на Государственном совещании от лица Московской городской думы В.В. Руднев настаивал, что «нет иного пути к осуществлению истинного народоправства в государственном масштабе, как только через укрепление и расширение базы самоуправления». При этом государству следует ограничиться «только надзором за законностью действий органов местного самоуправления»{2385}. Достичь этого было крайне трудно.
Разумеется, правительство сознавало, что у власти на местах могут оказаться не меньшие реакционеры, чем старые губернаторы. Поэтому премьер заявил, что комиссары не должны рассматриваться в качестве должностных лиц, стоящих над общественными комитетами{2386}. В результате в общественное сознание проникла мысль, что представителей власти на местах не только допустимо, но и необходимо смещать. Результаты не замедлили сказаться. К концу марта назначенные, точнее, утвержденные правительством комиссары удержались только в 23 губернских центрах из 55, остальные были переизбраны. Что касается комиссаров уездного уровня, то здесь «правительственными» были только 177 из 439.{2387} В любом случае губернские комиссары оказывались в трудном положении по причине нехватки средств. Деньги, если и собирались, то тратились на низовом уровне, убедить массы в необходимости содержания «революционного» чиновничества было трудно.
Началась полоса растущей демагогии. В Екатеринбурге один из лидеров местных кадетов Л.А. Кроль использовал увеличение числа допущенных в КОБ организаций для разжижения в нем представителей левых, что обеспечило ему должность председателя. Но полностью нейтрализовать левых все равно не удавалось. Екатеринбургский КОБ просуществовал менее трех месяцев. «Буржуазная» власть лишилась своей естественной социально организационной опоры. Заседать оказалось некому, КОБ прекратил свое существование. Некоторые КОБы «левели». Так, в Нахичевани 19 апреля было отказано в представительстве цензовым элементам{2388}. Но такие крайности были исключением.
Местные власти сразу же столкнулись с неожиданными проблемами. В ходе послефевральских обысков обнаружилось обилие «бесхозных» товаров на складах (на деле припасенных для спекуляции). Было предложено реквизировать их — право собственности было поставлено под сомнение самими властями. Отдельные общественные комитеты под давлением социалистов прибегли к реквизициям сахара, табака, спичек{2389}. Это повлекло за собой не только монополизацию распределения товаров первой необходимости, но и слухи о всевозможных злоупотреблениях. И такие проблемы множились.
Иные КОБы довольно успешно сопротивлялись «анархии». Так, в Курской губернии (в прошлом поставлявшей в Думу правых) на базе самоуправлений (включая волостные) в ходе бесчисленных кооптаций возник «Губернский народный Совет» численностью до 4 тыс. человек. Казанский КОБ включал в себя представителей губернских и уездных органов самоуправления и управления, делегатов от рабочих, солдатских и офицерских Советов, кооперативов, предпринимателей, ВПК, союзов учителей, земских служащих, железнодорожников, почтовиков, сельского духовенства. Также входили в Комитет представители мусульман (социалистов и несоциалистов), других народов губернии и «национальных» беженских организаций. Уфимский губернский комитет общественных организаций включал в себя относительно немного мусульман (7 организаций из 79), а также представителей поляков, евреев, латышей, чувашей. Даже в губерниях с почти однородно русским населением в КОБы входили представители беженских организаций — еврейских, польских, латышских, литовских. В общем, стихийно сложилась эффективная система, учитывающая и интересы управления, и нужды наименее необеспеченных и забитых слоев населения{2390}. Но она могла действовать лишь до тех пор, пока люди были настроены на сотрудничество.
Характерно, что в ряде случаев противостояние Временного правительства и КОБов сходило на нет. Механизм притирки оказался элементарен: утверждение наверху кандидатур правительственных комиссаров, предлагаемых самими комитетами. К тому же местные власти не могли чувствовать себя вполне легитимными без законов, утвержденных высшей властью. Порой это принимало курьезные формы. В середине лета Донской Войсковой Круг, самостоятельно выработав меры по искоренению винокурения и пьянства, настаивал на том, чтобы они были утверждены правительством{2391}.
Но возникла новая, более опасная для иерархии властвования зона конфликта: противостояние КОБов губернского и уездного уровня (интеллигентских по составу) и волостных, т. е. крестьянских комитетов. Последние, по сути дела, были не комитетами в «городском» понимании этого слова, а ситуационные организации крестьян, воспользовавшиеся революцией для решения своих собственных проблем — будь то возвращение наиболее несговорчивых отрубников в общину или решение тяжб с помещиками в свою пользу. Но с апреля в деревню хлынули солдаты-отпускники, и с их появлением началось вытеснение из крестьянских комитетов представителей сельской интеллигенции — от священников до учителей. В силу революционной моды некоторые волостные комитеты, пополнившись солдатами и рабочими, стали даже именовать себя Советами. Воспользовавшись той или иной вывеской, крестьяне восстанавливали свою «справедливость»; интересы тех, кто находился за пределами общины, их не волновали.
Именно в связи с этим система КОБов, вкупе с институтом правительственных комиссаров, не сложилась в эффективную властную иерархию. Революционный корпоративизм формировался как на традиционалистской (сословной), так и частично обновленной (профессиональной) базе, но при этом он нелепо (в смысле управления) политизировался изнутри. Источником его позитивной динамики могло стать не «представительство интересов», а то, что У. Розенбергудачно назвал «демократизацией участия»{2392}. В противном случае взаимодействие интеллигентских доктрин с растущими ожиданиями населения начинало разрушать систему.
При этом удивительно, насколько долго местные Советы (имевшие свое представительство в КОБах) подпирали «буржуазную» власть. Вместе с тем появление «советских республик» (не только Кронштадтской, но и Херсонской, Ревельской и Красноярской — уже в мае 1917 г.) подсказывает, что вытеснение «буржуазной» иерархии власти могло идти без большевиков и прочих экстремистов, поскольку Советы представляли собой квазисоборную (на манер сельского схода) структуру. В любом случае баланс внутри формирующейся пирамиды зависел от вопросов о мире и земле.
О роли Советов в Октябрьской революции создано немало легенд — как меньшевиками и эсерами, так и большевиками. Так или иначе, получается, что эти «общенародные» органы власти сыграли основную роль в противостоянии буржуазии. На деле Советы с самого начала были своего рода интеллигентской ширмой, прикрывающей подлинное лицо народной революции. За Советами стояли силы, не подвластные воле какой бы то ни было партии, но которые могли вынести на вершину власти ту из них, которая отдавала бы предпочтение «революционному творчеству масс», а не собственным программам.
Центральное место в представлениях о послефевральской власти занимает миф о двоевластии — параллельного с Временным правительством существования Совета(ов). Первому из них приписывается образ «власти без силы», второму — «силы без власти». Происхождение мифа имеет двойной источник: с одной стороны, о двоевластии заговорили либералы, почему-то решившие, что их властвованию ничто ни должно мешать, с другой — их по-своему поддержали социалисты, склонные преувеличивать свои заслуги в «борьбе с буржуазией». Со временем утверждения последних перехватили большевики, нуждавшиеся в институционной «легитимизации» своего прихода к власти. Понятно, что устойчивость данного мифа связана с доминированием авторитарной политической культуры, отторгающей диалоговые формы взаимоотношения власти и общества. Сказывались и обычные для победивших революционеров страхи. Так, 24 марта на заседании Исполнительного комитета Петроградского Совета из уст Ю.М. Стеклова прозвучала такая достойная изумления фраза: «Мы имеем уже двух врагов: Николая и Временное правительство»{2393}.
Идея сформирования общегородского Совета возникла в первые дни революции в ходе формирования на заводах стачечных комитетов. 25 февраля вопрос о необходимости выбирать депутатов в столичный Совет возникал на информационных собраниях представителей различных подпольных организаций. Снова вопрос об организации Совета встал 27 февраля. Активную роль в создании Совета сыграли меньшевики и эсеры — в основном члены Военно-промышленного комитета, только что освобожденные из тюрьмы, а также кооператоры и представители профсоюзов. Когда Таврический дворец заполнился восставшим народом, они, захватив комнаты № 11 и 13 (где ранее размещались финансовая и бюджетная комиссии Думы), провозгласили образование Временного исполнительного комитета Петроградского Совета рабочих депутатов. В его состав вошли меньшевики К.А. Гвоздев, Б.О. Богданов, Н.С. Чхеидзе, М.И. Скобелев, меньшевик-интернационалист К.С. Гриневич, внефракционный социал-демократ Н.Д. Соколов, бундовец Г.М. Эрлих. Тут же от лица Исполкома была составлена и размножена листовка с призывом об организации заседания представителей рабочих и солдат. Предлагалось делегировать по одному представителю на роту солдат и одному делегату на тысячу рабочих{2394}.
27 февраля появилось воззвание Временного исполнительного комитета Совета рабочих депутатов с призывом к гражданам организовать снабжение продовольствием солдат, перешедших на сторону революции. На следующий день Исполнительный комитета Совета рабочих призвал к организации районных комитетов, а также рабочей милиции с указанием мест ее сосредоточения{2395}.
Поначалу в Совете собралось всего около 100 человек, из них 40–50 непосредственно избранных от заводов и фабрик. Председателем Исполнительного комитета стал лидер социал-демократической фракции Государственной думы меньшевик Н.С. Чхеидзе, его заместителями — эсер А.Ф. Керенский и меньшевик М.И. Скобелев. В Исполком из 15 человек вошли также большевики А.Г. Шляпников и П.А. Залуцкий. Совет формировался стихийно из членов социалистических партий. 1 марта в Исполком было выбрано 10 представителей солдат и матросов. Исполком в первую очередь рассмотрел продовольственный вопрос. Было решено образовать совместно с Временным комитетом Государственной думы продовольственную комиссию, призванную конфисковать запасы муки для снабжения ею пекарен. Было выбрано 10 эмиссаров для организации районных Советов. Была организована также военная комиссия для руководства действиями солдат. Она сразу же пополнилась офицерами от Временного комитета Государственной думы, а затем перешла под главенство думского комитета.
На выборах Исполнительного комитета наибольшее число голосов получили нефракционные кандидаты. Они, как фигуры относительно нейтральные, невольно получили преимущество перед «официальными» представителями партий и выдвиженцами рабочих организаций, за которых голосовали по преимуществу «свои». По мнению H. H. Суханова, большинство Исполнительного комитета составляли циммервальдцы, то есть сторонники «мира без аннексий и контрибуций»{2396}.
Совет сразу же (28 февраля) обрел свой печатный орган — газету «Известия». После этого Совет стал быстро и столь же бессистемно пополняться новыми членами. Чрезвычайно активны были солдаты. Этому способствовала разъяснительная работа среди них, а также организация для них отдыха и питания. Примечательно, что солдаты ухитрились избрать в Совет даже несколько десятков офицеров{2397}*. После того, как стало ясно, что революция победила, началось бессистемное пополнение Совета. Приходили «почтово-телеграфные чиновники, учителя, инженеры, земские и городские служащие, представители врачей, адвокатов, “офицеров-социалистов”, артистов», убежденные, что «их место в Совете»{2398}. На 18 марта Совет включал в себя около 2000 представителей солдат и 800 рабочих. Такая пропорция отражала реальное соотношение социальных сил в свершившейся революции. Солдатская и рабочая секции с самого начала работали относительно независимо друг от друга, хотя партийные фракции Совета были едиными. 9 марта оформилась большевистская фракция Совета из 40 человек.
С самого начала в Петроградском Совете выделились Исполнительный комитет, в котором преобладали партийные и беспартийные социалисты, и собственно Совет с его многочисленными общими собраниями. Если в первом случае было заметно влияние тех или иных доктрин, то собрания выливались в своеобразные митинги, где по обычаю первых дней революции каждый мог высказать «наболевшее». На общем собрании обсуждали вопросы о взаимоотношении с Временным правительством, об аресте Николая II, о возобновлении работ на предприятиях, о продовольственной ситуации, об организации милиции. Весьма основательно рассматривался вопрос о похоронах жертв революции. Помимо Марсова поля для торжественного захоронения предлагались Дворцовая площадь, Казанский собор, Таврический сад, Знаменская площадь, Летний сад. На окончательное решение повлияло мнение М. Горького, других видных деятелей культуры и архитекторов. Было решено также, что похороны должны быть гражданскими{2399}.
В обеих секциях с приветствиями постоянно выступали представители с мест. В рабочей секции наиболее остро встали вопросы о 8-часовом рабочем дне, о повышении заработной платы, о фабрично-заводских комитетах, о примирительных камерах, о минимуме заработной платы. В солдатской секции дебатировали о взаимоотношениях с офицерством, повышении жалованья, отпусках, денщиках, присяге, солдатских комитетах. Об уровне политической культуры можно судить по выступлениям 8 марта в солдатской секции. Здесь говорили о том, что «нам нужна республика, а не конституция», — эту «истину» следовало проповедовать на местах. При этом «крестьянский депутат Черноморской губернии» утверждал, что «конституция — это только накормление наполовину», а «республика — это когда человек будет накормлен совсем». Конституцию он сравнивал с «серебряной копейкой», республику — с «золотой»{2400}.
Петроградский Совет легко мог превратиться в бесплодную «говорильню» наподобие крестьянского схода. Если это произошло не сразу, то только в силу того, что его постоянно подталкивали влево рабочие и крестьянские массы, чем в нужные для себя моменты пользовались большевики. Характерно, что Исполком сразу же отказался оказывать какое бы то ни было влияние на состав Временного правительства{2401}. Похоже, что социалисты заранее были готовы к роли оппозиции при «буржуазной» власти.
Довольно скоро встал вопрос об Учредительном собрании. Его подогрели слухи о том, что Временное правительство намерено созвать его в Москве. Это было воспринято как «желание уйти из-под контроля революционного народа». Исполком Петроградского Совета заверил, что Г.Е. Львов категорически опроверг эти слухи{2402}.
15 марта появилось обращение Совета «К народам всего мира», в котором говорилось, что «наступила пора начать решительную борьбу с захватными стремлениями правительств всех стран; наступила пора народам взять в свои руки решение вопроса о войне и мире». Совет обращался «к братьям-пролетариям австро-германской коалиции, и прежде всего к германскому пролетариату», лидеры которого убеждали в том, что «защищают культуру Европы от азиатского деспотизма». Теперь же «демократическая Россия не может быть угрозой свободе и цивилизации». Большевики сочли резолюцию неудовлетворительной. В.М. Молотов, выступая 22 марта на заседании Исполкома Совета, заявил, что «требуется политический акт, а не прокламация». Он предлагал поставить вопрос о мире «перед массой»{2403}.
Между тем, по некоторым подсчетам, в массе писем в Петроградский Совет выделялось четыре блока целевых приоритетов — борьба против внутреннего врага, требование скорейшего мира, необходимость борьбы с внешним врагом, приверженность христианским ценностям{2404}. Характерно, что среди писем в начале марта попадались неожиданно «благостные», с нижайшими просьбами впредь наказывать розгами только тех, «которые явно наносят вред нашей родине»{2405}.
На местах образование Советов развернулось с 1 марта 1917 г. Считается, что в течение месяца возникло 242 Совета рабочих депутатов и 116 Советов солдатских депутатов. Как правило, Советы создавались партийными представителями военно-промышленных комитетов, профсоюзов, кооперативов. Повсеместно преобладали меньшевики и эсеры, а также «беспартийные социалисты», лишь 27 рабочих Советов возглавляли большевики. В некоторые «пролетарские» Советы избирались и служащие, из среды которых рекрутировались «соглашатели с буржуазией». В небольших городах, гарнизон которых подчас превышал местное население, первым делом возникали солдатские Советы. В Курске, где находился большой гарнизон, первым организовали свой Совет офицеры, к которому солдаты присоединились 9 марта; рабочий же Совет возник здесь лишь 9 апреля{2406}.
В определенной степени Петроградский Совет играл политико-просветительскую роль. 25 апреля один солдат сообщал в Петроградский Совет из Пензенской губернии: «Крестьяне ничего не понимают в политике. Хотя здесь уже побывали депутаты [из Совета], крестьяне очень скоро забыли, что они им говорили о свободе, республике, монархии»{2407}. Если кто-то и мог что-либо объяснить крестьянам, то только представители Советов с их навыками пропагандистской деятельности.
Уже в мае произошло снижение интенсивности работы Петроградского Совета. Заседания полного состава Исполкома проводились все реже. Определять его решения стало Бюро Исполкома, получившее название «Звездной палаты». Среди ее членов выделялись И.Г. Церетели — «честный, чистый, мужественно-прямой», Н.С. Чхеидзе — «сутулый седеющий грузин, не очень образованный теоретик и малосамостоятельный политик, но всеми уважаемый человек», Ю.М. Стеклов — «наглый бородач» и «лютый анархо-марксист», Б.О. Богданов — «очкастый и потный… с шишкой на лбу», Суханов — «скептически-брезгливый», «беспартийный марксистский чистоплюй и никчемный деятель революции». По любому поводу выступали Ф.И. Дан — «одутловатый хрипун», М.И. Либер — «желтолицый», «щуплый, похожий на гнома» с «ассирийской бородой». «Либерданить», отмечал Ф. Степун, означало «нести ерунду». На их фоне как «наиболее значительный теоретик» выделялся Ю.О. Мартов, который, однако, «не был человеком тех быстрот и упрощенно-определенных решений, без которых нельзя было вести революционную массу». Впрочем, трудно говорить об адекватности любых оценок тех лет. Суханов, к примеру, считал, что «Дан — одна из наиболее крупных фигур русской революции»{2408}.
Конечно, Петроградский Совет, независимо от целей его руководителей, становился генератором протестных настроений. Возможно, сказывалась «подсознательная ненависть Совета к офицерству», которая, по мнению Ф. Степуна, «сыграла в разложении армии более отрицательную роль, чем политически не продуманные меры Временного правительства»{2409}.
Некоторые Советы относились подозрительно к мероприятиям церкви. Так, в Москве на собрание Варнавинского общества трезвости, на котором доцент Московской духовной академии Н.Д. Кузнецов делал доклад «О задачах церкви в переживаемый момент», заявилось несколько вооруженных членов Совета рабочих депутатов и, направив на докладчика револьверы, объявили, что он арестован за то, что «занимает народ церковными вопросами, тогда как народ должен заниматься политикой»{2410}.
Несомненно, до поры до времени ситуация на местах сглаживалась тем, что социалисты преобладали и в думах, и в Советах. Но успешно действовать одновременно в интересах всего населения и «классовых» организаций партийные функционеры не могли — на это не хватило бы никакого личного авторитета, не говоря о деловых качествах. В подобных обстоятельствах Советы могли по преимуществу радикализоваться, а муниципалитеты становиться политической ловушкой для людей, не искушенных в вопросах городского хозяйства. Московские чиновники в конце сентября никак не могли выработать правила по продаже галош — отказались от особых отметок в паспортах, решили, что домовые комитеты установят среди жильцов очередность на право получения соответствующих ордеров. Обыватели особенно дорожили галошами, которые приходилось приобретать за большие деньги, выстояв в соответствующем «хвосте». Круг забот такого рода неуклонно расширялся. Так было везде. В Томске в июне 1917 г. Городской комитет по охранению общественного порядка и безопасности совместно с врачебно санитарным советом приняли постановление о закрытии в городе публичных домов. К примеру, Новочеркасская городская дума (не самая бедная) с начала августа и до конца сентября буквально захлебывалась от следующих проблем: расчет со студентами, выполнявшими обязанности городских милиционеров в апреле и мае; вознаграждение рабочей милиции; удовлетворение ходатайств пожарников, могильщиков, фонарщиков и базарных смотрителей, пособия семьям мобилизованных, отпуск денег гражданам «за кожи павшего от сибирской язвы скота». Но поистине неразрешимой оказалась проблема ассенизации не было денег на закупку новых бочек для вывоза экскрементов{2411}. Так было не только в провинции, но и в столицах. В Петрограде ощущалась острая нехватка ассенизационных бочек. То же самое наблюдалось в Москве, где наблюдалась угрожающая антисанитарная обстановка{2412}.
Вопреки сложившимся представлениям, в 1917 г. существовали не только Советы рабочих, солдатских или крестьянских депутатов. Так, в марте в Петрограде сформировался особый офицерский совет из числа «офицеров 2 марта», пытавшихся наладить взаимоотношения с солдатами. В Харькове возник Совет студенческих депутатов. Чтобы хоть как-то заявить о себе, в апреле его левые элементы навязали обязательное постановление о проведении общестуденческой забастовки. Примечательной особенностью времени было массовое создание всевозможных национальных организаций. В начале мая воинами-мусульманами Петрограда был создан Совет солдатских делегатов мусульман Петроградского гарнизона. В целом они поначалу встречали благожелательную поддержку общественности. Но бывали и характерные исключения. Так, 17 марта исполком Симферопольского Совета отклонил просьбу о представительстве со стороны крымских татар, мотивируя это тем, что «национальные организации представительства в Совете не имеют»{2413}.
В начале мая в Москве уже существовала Лига интеллигентного труда. Считалось, что эта организация объединяет «пролетарски-трудовую интеллигенцию». В ее программе говорилось о необходимости борьбы за раскрепощение личности и «защиту культурных интересов человечества», высказывалась мысль, что интеллигенции надо поспешить, ибо до сих пор она отставала от стремительно развивавшихся событий. Наряду с ней в Москве существовал Совет депутатов трудовой интеллигенции. Чуть позднее возникла федерация союзов работников умственного труда. Состав федерации был пестрым: наряду с такими организациями, как Всероссийский учительский союз, Русское театральное общество, Союз городов, Всероссийский союз инженеров, Российская лига равноправия женщин, в него вошли такие экзотические организации, как Союз служащих в нотных и музыкальных магазинах, Русское общество охраны народного здравия, Общество инженеров и техников путей сообщения, Зубоврачебный союз и т. п. Дело в том, что, по тогдашним представлениям, интеллигенция включала в себя три слоя — чиновничество, людей науки и искусства и, наконец, «трудовую» интеллигенцию, или «интеллигентный пролетариат»{2414}.
Именно КОБы, опиравшиеся на общественные организации, могли при желании диктовать свои условия власти столичных доктринеров. Однако КОБы становились внутренне неустойчивыми. Самыми влиятельными фигурами в них оказывались либо известные общественные деятели, либо новоявленные демагоги, которые не могли не конфликтовать между собой.
По-своему пытались добиться единения офицеры, особенно молодые. После Февраля командование попыталось внедрить новшества в офицерскую форму: появился специальный нагрудный знак из оксидированного металла, изображавший двуглавого орла (без корон) с горизонтально расположенными крыльями и эмалевой лентой с надписью «Армия свободной России». Но новые армейские символы так и не привились. В начале мая один из офицеров писал, что «защищать и проливать кровь за Россию, когда она не хочет воевать, не имеет никакого смысла»{2415}. Но так думали не многие представители русского офицерства.
В первой половине мая в Могилеве, где размещалась Ставка, проходил учредительный съезд Союза офицеров армии и флота. Общее количество его делегатов составило 300 человек, из них 76% были представители фронта, 17% — представители тыловых строевых частей, 7% — работники тыловых организаций{2416}. Задача съезда состояла в поднятии дисциплины — причем предполагалось, что это произойдет под лозунгом «Россия в опасности!» Если удастся спаять армию, говорил полковник Новосильцев, то «она вновь будет сильна и пойдет туда, куда позовет главнокомандующий»{2417}. О солдатах, их нуждах говорилось мало. В целом этот съезд был относительно аполитичным, но при этом было определенно сказано, что необходим военный контроль России над проливами.
Иная ситуация была на состоявшемся во второй половине мая 1917 г. Всероссийском съезде офицерских депутатов армии и флота. Здесь офицеры заявляли: «Если солдат будет нас понимать, если мы будем знать, что мы составляем с ним вместе единое целое, что мы вместе всецело за свой родной народ, тогда он… сам пойдет навстречу тем мероприятиям по введению и возрождению дисциплины, которые мы сочтем необходимыми». Примечательно, что на этом съезде его председатель полковник Гущин формулировал задачи русской революции весьма своеобразно. «…Война необходима нам для того, чтобы идеология российская, идеология, которую нам дала великая русская революция, была принята Германией… с целью заставить немцев отказаться от своей захватнической политики и подчинить воле российского народа, воле российской демократии». С этих революционно-патриотических позиций офицеры даже призвали Петроградский Совет всецело поддержать Временное правительство{2418}.
Так называемые национальные организации возникали не только в районах с преобладающим нерусским населением. Так, В Нижегородской губернии в соответствии с левой модой тех дней в марте был создан мусульманский социалистический комитет{2419}, и лишь в апреле в Канавине появился Нижегородский губернский мусульманский комитет, в отличие от первого сосредоточившийся на проблемах культурно-национальной автономии{2420}. 30 марта в Кургане на съезде местных мусульман был учрежден мусульманский комитет, призванный контактировать с другими мусульманскими организациями и готовиться к выборам в Учредительное собрание. В сентябре губернское мусульманское правление возникло в Пензе{2421}.
Здесь подобные организации скорее служили стабилизации ситуации. В регионах с преобладанием нерусского населения случалось наоборот.
В результате революции Петроградский Совет получал известные политико-управленческие права, не располагая при этом никакими оперативными возможностями. Преувеличивались и его политические возможности. То же самое можно сказать о политических партиях. Психологически все они, кроме крайне левых, были настроены на работу в полулегальных условиях воздух свободы, как ни парадоксально, был для них губителен.
В сущности, вся партийно-политическая система, возникшая в условиях самодержавия, стала теперь работать на самоуничтожение в силу имманентной внутренней агрессивности. С другой стороны, интеллигентская политическая культура все более основательно расходилась с политической культурой народа.
Самой «опоздавшей» из крупных партий оказались октябристы, чья программа предусматривала сохранение самодержавия. Партия продолжила свое существование лишь в лице отдельных политиков. Особой удачливостью они не отличались. Гучков, став военным министром, не смог ничего противопоставить приказу № 1. Не сумел он 6 марта противостоять и социалистам из Исполкома Петроградского Совета по вопросу о правах солдат и введении выборного начала в армии. Ему пришлось ограничиться обращением к населению, в котором он указал на препятствия, созданные в его работе. Большевистская «Правда», сохранявшая пока весьма умеренные позиции, тем не менее поспешила указать, что военный министр рекомендует солдатам забыть о завоеваниях революции и подкапывается под политиков из Совета{2422}. Механизм политического раздора начал раскручиваться.
Кадеты, оказавшись во власти, ощущали себя неуверенно. В начале апреля Милюков пригласил своих товарищей по партии в свои министерские апартаменты. А.В. Тыркова писала, что люди ее окружения чувствовали себя, как будто «по ошибке попали в ненадлежащее место» и «невольно спрашивали друг друга — надолго ли это?» Люди, вышедшие из авторитарной политической «стабильности», не умели действовать в условиях революции. По словам Ф. Степуна, кадеты были до такой степени западниками-позитивистами, что никак не хотели считаться в своей реальной политике с «таким невесомым фактором, как нравственно-религиозное убеждение простого народа», его «понимание революции как миротворческой силы»{2423}.
Переложить политические страсти тех дней на правовую основу, способную стабилизировать ситуацию, было невозможно. Между тем кадетские юристы, во главе с Ф.Ф. Кокошкиным, возглавлявшим Особую комиссию по выработке избирательного закона, занялась именно этим. Исходя из веры в непреложность правовых идеалов, комиссия Кокошкина готова была даже даровать активные избирательные права экс-самодержцу. Понадобилось вмешательство Керенского, чтобы отменить то, чего народ не мог принять{2424}. Сторонники юридической буквы демократии с треском провалили робкое предложение о временной отмене принципа несменяемости судей{2425}. До Февраля против этого принципа выступали только правые, полагавшие, что он противоречит духу самодержавия. Теперь о том же заговорили социалисты.
Наиболее популярной партией после Февраля неожиданно стали эсеры. По некоторым данным, их численность в 1917 г. достигла 300 тыс. Популярность эсеров была связана не только с их имиджем «заступников народа» и «крестьянской» партии. А. Белый уверял в наличии глубинной связи между эсерами и сектантами: благодаря общению с ними многие социалисты-революционеры были настроены «мистически и религиозно»{2426}. Действительно, иной раз создавалось впечатление, что ими двигала убежденность, сравнимая с сектантской.
Лидер эсеров В.М. Чернов, как «циммервальдец», бывший противником оборонческого курса, все же полагал, что в России «империализма в строгом, научном смысле слова нет», природа ее захватнических устремлений «примитивная», а потому надо стремиться к отказу от гегемонистских притязаний и созданию братского союза народов России на основе свободной федерации{2427}. В условиях революции нет ничего более нелепого, чем межеумочная позиция. Большинство политиков вдобавок к этому еще и постоянно колебались.
Постепенно на вершине политического Олимпа ситуация стала невыносимой. Внутри кадетской партии мутил воду «левый» Н.В. Некрасов, имевший среди товарищей репутацию «политического мошенника»{2428}. На уровне коалиции он же интриговал против Керенского, поддерживая левеющего В.М. Чернова. Ситуации внутри эсеровской партии казалась члену ее ЦК И.И. Бунакову-Фондаминскому еще более мрачной. Чернова он называл «бесчестным негодяем», которому в эмиграции перестали руку подавать, теперь же «партия ультимативно отстаивает его в Правительстве» только за то, что он «может 13 речей в один день произнести!» Другие, по его мнению, были не лучше. «Громадное большинство в Ц.К. или дрянь, или ничтожество, — заявлял он. — Все у нас построено на обмане. Масловский — форменный провокатор, но мы его оправдали. Я знаю, что у нас многие просто немецкие агенты, получающие большие деньги. Но я молчу»{2429}.
Со стороны политическая картина также не внушала доверия. «Министры говорят речи, обращаясь к столичным советам, съездам, к советам съездов, к губернским комитетам, уездным, волостным и сельским, — записывал в дневнике М. Пришвин 21 мая. — А во всех этих съездах, советах и комитетах разные самозваные министры тоже говорят речи, и так вся Россия говорит речи, и никто ничего не делает…» Он все еще оптимистично взирал на происходящее: «Нытиков теперь нет, много испуганных, но нытиков нет…» — отмечал он через день{2430}. Ситуация в значительной степени была подвешена на людских эмоциях.
Все левые партии демонстрировали политическое бессилие. Не случайно В.И. Ленин был столь нетерпелив в своем желании вернуться в Россию. «Чем позже удастся влезть лично в этот хаос, тем труднее будет внести свое, не действуя по методам Ленина и Троцкого…» — такие мысли возникли у Ю.О. Мартова при известии об отъезде Ленина в Россию{2431}.
Массы не принимали существующих партий всерьез. Некоторые записывались в две партии сразу. А в целом развернулась не борьба партий, а борьба лозунгов и лидеров. При этом все чаще побеждали самые крайние. Тем не менее лидеров социалистов, возвращавшихся из эмиграции, встречали восторженно. 31 марта в Петроград вернулся Г.В. Плеханов. Его встречали не только лидеры Петроградского Совета и видные меньшевики, но и сотрудники английского и французского посольств. Н.С. Чхеидзе заверил «отца русского марксизма», что его пророчество о том, что революция в России победит только как революция рабочего класса, подтвердилось. Толпы восторженно приветствовали Плеханова, который говорил о необходимости единения демократических сил ради обороны страны{2432}.
Между тем левые силы скорее дробились, нежели консолидировались. Ф. Степун вспоминал рядовых солдат-комитетчиков из рабочих — меньшевика Иванова и большевика-оборонца Макарова, отличавшихся «осмотрительной разумностью. Но такие в политических верхах и низах оказывались в меньшинстве». Между тем «примитивные организмы размножались делением»{2433}.
13 марта 1917 г. в Москве появилась «Федерация анархических групп», в которую вошли около 70 человек. Подобные организации — федерации, ассоциации и т. п. — появляются в Самаре, Саратове, Брянске, Киеве, Ростове-на-Дону, Одессе, Иркутске и других городах. Показательно, что вернувшийся в Россию в начале лета 1917 г. П.А. Кропоткин ничуть не изменил своих оборонческих взглядов. Но большинство анархистов определенно мечтали о мировой социальной революции и как этап на этом пути предлагали революционизировать германскую армию{2434}. Их призывы находили отклик среди солдат.
Политикам казалось, что наступило время реализации их помыслов. На деле все их теории ждало испытание на соответствие устремлениям масс — какие бы они ни были. И выдержать это испытание удалось немногим.
Всякая революция опирается на веру. Февраль породил невиданную квазирелигиозную неразбериху. Позиции традиционной веры пошатнулись — по преимуществу из-за недоверия населения высшим иерархам.
1905 год породил у епископата надежды на изменение отношения государства к церкви. Власть пресекла их. Поэтому не удивительно, что 26 февраля 1917 г. чины Святейшего Синода отказались обратиться с воззванием к народу о поддержке монархии. 3 марта иереями было признано необходимым войти в сношение с Временным правительством. Новым обер-прокурором правительство назначило активного борца с распутинщиной в Государственной думе, давнего сторонника церковной реформы В.Н. Львова. 4 марта он заявил, что счастлив объявить о ее высвобождении от «цезарепапизма». 6 марта Синод призвал прихожан поддержать Временное правительство.
Революция оттеснила «военные» заботы церковного ведомства на второй план. Русская Православная Церковь оказалась по-своему захвачена революцией. Иные священнослужители с восторгом нацепили на рясы красные банты (в народе их тут же прозвали «социал-диаконами» и «социал-псаломщиками). Со своей стороны рабочие наперебой заказывали молебны по случаю переворота, а солдаты, не отказываясь от привычных ритуалов, произносили «зажигательные речи»{2435}.
Временное правительство и здесь действовало по принципу отмены «реакционных» запретов. Так, в конце марта были устранены ограничения в правах белого духовенства и монашествующих, слагающих с себя сан или лишенных его по духовному суду{2436}, — попросту говоря, расстриги получали права граждан.
События в столице поначалу носили подчеркнуто светский характер: 8 марта духовенству даже было отказано в участии похорон жертв революции{2437}. В Москве духовенство, напротив, поспешило поддержать новую власть. Прозвучали заявления о том, что «христианская миссия» русской революции предполагает уничтожение всех тюрем, ибо преступников, подлежащих перевоспитанию, теперь не будет{2438}.
Внутри РПЦ происходило нечто невиданное. 4 марта члены Синода приветствовали вынос из зала заседаний царского кресла. Лишь отдельные священники рискнули высказаться против бунтарей, которые «осмелились посягнуть на священные права помазанника Божьего»{2439}. Среди них был и обличитель Л.Н. Толстого, Г.Е. Распутина и Илиодора (Труфанова) епископ Гермоген, постоянно преследовавшийся при старом режиме.
В марте-апреле 1917 г. по стране прокатилась волна чрезвычайных съездов духовенства и мирян. В соответствии с их решениями с кафедр стали смещаться «реакционные» архиереи, а избранные епархиальные советы начали ограничивать епископскую власть.
В ряде городов (Калуге, Орле, Вятке, Ставрополе, Витебске, Красноярске, Чите, Иркутске, Владивостоке, Баку, Новгороде-Северском) в «праздниках освобождения России» участвовали местные иереи. Многие владыки отслужили благодарственные молебны{2440}. Иные священники высказывались за социальную революцию{2441}. Архиепископ Таврический Дмитрий 5 мая провозгласил: «Ныне Сам Царь небесный занял Престол Русского Царства, дабы Он Единый Всесильный был верным помощником нашим в постигшей нас великой скорби, в бедствиях, нагнанных на нас нашими бывшими руководителями государственной жизни нашей»{2442}.
Новая модель взаимоотношений светской и духовной властей стала строиться снизу. Кое-кто из «революционных» священников поспешил отслужить молебен в красных одеяниях. (Известен по меньшей мере один случай такого рода — это был священник В.И. Востоков{2443}.) Активизировались обновленцы. В период с 6 по 20 марта были уволены митрополит Петроградский Питирим, архиепископ Тобольский Варнава, епископ Сарапульский Амвросий и, наконец, митрополит Московский Макарий{2444}. Демократизировалась приходская жизнь{2445}. В некоторых селах устраивались «церковно-народные торжества» с крестными ходами и молебнами{2446}.
Некоторые влиятельные архиереи (такие как пермский епископ Андроник) продолжали прославлять Николая II, сравнивая его с пострадавшим Христом{2447}. Либерально настроенные представители петроградского духовенства возбудили вопрос об избрании правящих архиереев клиром и мирянами. Их поддержал обер-прокурор{2448}. В целом такая система замещения церковных должностей и стала утверждаться.
Между тем тверской епископ Серафим (Чичагов), неустанный обличитель «церковной демократизации», считал, что нельзя допускать мирян к управлению церковью. Подобно тому, как Христос выбирал себе апостолов, церковные иереи должны сами назначать достойных пастырей{2449}. Так или иначе, все ожидали обновления церкви и веры: сотни телеграмм священников, церковных старост, съездов и собраний духовенства, поступавших в адрес Временного правительства, свидетельствовали о готовности к «оздоровлению и упорядочению… свободной церковной жизни»{2450}.
Однако новая власть не хотела терять контроль над религиозными организациями. Хотя 4 марта В.Н. Львов объявил о полной свободе церкви в вопросах внутреннего управления (оставив за собой право приостановки политически нежелательных решений Синода), через два дня он же заявил, что считает себя «облеченным всеми прерогативами прежней царской власти в церковных делах». Современники считали его человеком, с которым не стоит иметь дело по причине его крайнего простодушия и даже не вполне нормального{2451}. Львов был не в меру активен.
7 марта в Петрограде заявил о себе Всероссийский союз демократического православного духовенства и мирян, возглавляемый священником Д.Я. Поповым, членом Государственной думы. Секретарем союза стал лидер обновленчества священник А. Введенский. Союз выступил под лозунгом «Христианство на страже труда, а не на страже насилия и эксплуатации», высказался за демократическую республику, равенство сословий, полов, свободу слова, совести, печати. Выдвинув лозунги борьбы с капитализмом за демократическую экономику и передачу земли крестьянам, члены Союза надеялись обрести опору среди прихожан. Они пытались также склонить на свою сторону низовое духовенство, провозгласив отделение церкви от государства, восстановление в ней соборных начал, переход на грегорианский календарь, перевод богослужения на современный русский язык, допущение брачности епископата. Союз отвергал восстановление патриаршества, полагая, что это противоречит соборным началам, допускающим единственную власть в церкви — власть Христа{2452}. В.Н. Львов покровительствовал данной организации.
«Союз прогрессивного петроградского духовенства», основанный в столице, пытался развернуть агитацию за церковные реформы среди рабочих. Но подобные начинания не получили распространения даже в столицах. Основная масса духовенства, поглощенная каждодневными проблемами, не смогла взять инициативу церковного обновления в свои руки. Ее перехватили активные прихожане. Повсеместно происходило ограничение епископской власти особыми епархиальными советами или комитетами избранных представителей клира и мирян, причем без согласия последних епископы лишались права на издание актов административного характера.
Обер-прокурор получил от Временного правительства поручения выработать проект церковных преобразований и подготовить созыв Собора. При этом обнаружилось стремление сохранить прежнюю модель взаимоотношений государства с церковью, что не могло не вызвать недоумения у иерархов, настроенных обновленчески. В.Н. Львов заявил, что передаст всю полноту власти Всероссийскому Церковному Собору, но никак не нынешнему Синоду, членов которого он не может признать истинными представителями свободной православной церкви. 14 апреля правительство распустило прежний состав Синода. Были назначены новые его члены, считавшиеся либеральными. Из прежнего Синода остался лишь будущий патриарх архиепископ Сергий{2453}. Вслед за тем пришлось выяснять отношения в епархиях. Некоторым иереям в марте-апреле пришлось давать объяснения по поводу своих действий накануне и после Февраля.
На епархиальном уровне последовали протесты против деятельности архиепископов нижегородского, воронежского, курского, харьковского, черниговского, епископов рязанского и екатеринбургского, орловского, полтавского. Критиковали и рядовых священников. С помощью взбунтовавшихся псаломщиков обер-прокурор Синода добился увольнения с тверской кафедры митрополита Серафима (Чичагова), имевшего репутацию крайне правого{2454}. Другого Серафима, епископа екатеринбургского, объявившего Временный комитет Государственной думы «кучкой окаянных бунтарей», осмелившейся посягнуть на «священные права помазанника Божия», местные власти подвергли домашнему аресту. На Урале ходили слухи, что его отправили в Петроград под конвоем. Такое действительно случилось с воронежским архиепископом Тихоном. Разумеется, лишился своего поста и небезызвестный архиепископ Евлогий. Комитет общественной безопасности Орла требовал, чтобы епископ Макарий, «ревнитель старого режима, сподвижник Восторгова и других темных деятелей» был уволен. В силу необходимости соблюдать процессуальный порядок упрямого епископа пришлось раз за разом отправлять в отставку, перемещая и понижая в должности{2455}.
Коллегиально-представительное начало вводилось епархиальными съездами на всех ступенях управления: по благочиниям учреждались благочинные советы из выборных представителей клира и мирян, по приходам — приходские советы (также из клира и мирян) и приходские собрания. Выборный порядок замещения духовных должностей распространялся на всех — от архиереев до рядовых священников. Но, судя по всему, крестьяне были склонны всего лишь менять «плохих» попов на «хороших»{2456}.
Томский епископ Анатолий был отправлен в отставку по инициативе местного Совета, поддержанной съездом духовенства и мирян за то, что 11 марта он освятил знамя одного из отделов «Союза Михаила Архангела», присланное В.М. Пуришкевичем. 21 июля Синод телеграммой предложил Анатолию «подать заявление об уходе на покой». Епископ вынужден был согласиться, а позднее стал апеллировать к Поместному собору, требуя назначить следствие по своему делу. Но настоящая борьба за избавление от епископа, творившего, по мнению его противников, «самоуправство, произвол, пристрастие» и насаждавшего «архиерейское самодержавие», развернулась позднее.
Епископ рязанский Дмитрий, в прошлом возглавлявший местное отделение «Союза русского народа», имел обыкновение так поносить с соборной кафедры даже октябристов, что, по словам присутствовавших, «жутко было стоять в храме Божием». В апреле Синод отправил епископа в двухмесячный отпуск в Валдайский Иверский монастырь. В апреле 1917 г. нижегородский губернский Исполнительный комитет посадил под домашний арест архиепископа Иоакима, инкриминируя ему давление на духовенство с целью проведения в IV Думу нужных кандидатов, сотрудничество с жандармским управлением, «уничижительное» отношение к духовным лицам и т. п. Этого архиерея также удалили в отпуск. Сходная история случилась с владимирским архиепископом Алексием, обвиненном в связях с Распутиным. Большинство архиереев предпочитало тихо удаляться на покой. Но некоторые протестовали. В июне Синод заступился за арестованного местным Советом воронежского архиепископа Тихона. В результате его оставили управлять епархией{2457}.
Первые выборы правящего архиерея состоялись 3 мая в Чернигове, затем в Курске, а 24 мая — в Петрограде. В столице оказался избранным первый викарий епископ Гдовский Вениамин (Казанский). 19 мая на московскую кафедру был избран архиепископ Тихон (Беллавин) — будущий патриарх. Состоялся также съезд военного и морского духовенства. Протопресвитера Г. Шавельского переизбрали пожизненно. Тогда же Синодом было принято положение об избрании ректоров духовных академий, их помощников и преподавателей{2458}. Ректором Петроградской духовной академии стал Б.В. Титлинов — будущий идеолог обновленчества и «Живой церкви». И хотя июльский съезд ученого монашества принял резолюцию об «ограждении чистоты православно-богословской науки»{2459}, его мнение осталось незамеченным. Отмечались и более радикальные начинания. Священник С.М. Соловьев, внук историка и племянник Владимира Соловьева, выступил с предложением об организации общества для исследования вопросов, касающихся соединения православной церкви с католической{2460}.
Состоялся также Всероссийский съезд единоверцев. В его постановлениях говорилось о необходимости иметь единоверческих епископов. Первый такой епископ — Симон (Шлеев) был рукоположен через год — 16 июня 1918 г.
В удалении «реакционных» иереев сыграли свою роль многочисленные доносы. Однако со временем некоторые из них ухитрялись возвращаться на прежние места: после пребывания в Валаамском монастыре одержал победу на выборах Антоний Харьковский. Но в целом участие отставных иерархов в выборах не приносило им успеха{2461}.
К лету 1917 г. Синод утвердил долгожданное Положение о приходе, наделив его статусом основной демократически самоуправляющейся ячейки церкви{2462}. Тем самым были закреплены результаты «церковной революции».
В принципе изменения шли в русле давно ожидаемых реформ, но теперь они приобретали подчас опасное для веры качество. Так, демократически настроенные священники и семинаристы использовали церкви для того, чтобы рассказать крестьянам о «христианской миссии революции»{2463}. Среди служителей культа участились случаи неканонического поведения. Иные священники поспешили сбрить бороды, срезать волосы, облачиться в светскую одежду. Возмущение вызывали настоятели, покидавшие приходы или наспех проводившие службы{2464}.
1–10 июня 1917 г. в Москве проходил Всероссийский съезд духовенства и мирян. По количеству присутствующих (1268 чел.) он мог конкурировать с открывшимся чуть позже 1-м Всероссийским съездом Советов. Декларация съезда приветствовала революцию, поддержала идею передачи земли трудящимся и требования свободы вероисповеданий. Были сформулированы предложения по церковной реформе для будущего Собора. Идея отделения церкви от государства была отвергнута. Православная церковь по-прежнему виделась «главенствующей», получающей материальную поддержку от государства. Изучение Закона Божьего признавалось обязательным, народные школы предлагалось оставить в руках церкви{2465}. На таких же позициях стоял Всероссийский съезд церковно-приходского учительства{2466}. Низовое духовенство предпочитало прежнюю систему соподчинения церковных и светских институтов{2467}. Члены Синода пробовали протестовать, но их голос звучал неубедительно.
Пытаясь установить межконфессиональное равновесие, Временное правительство учитывало и права мусульман. Новый текст присяги был скорректирован для них так: «Заключаю сию мою клятву целованием преславного Корана…» Но кое-кто из солдат понял это по-своему. Один из солдат-мусульман сообщал домой: «Эфенди говорит, что мы, мусульмане, теперь должны еще больше бороться за свободу… Не хочется только теперь и воевать… Офицеры… пускай воюют, и мулла пускай воюет»{2468}.
Правительство объявило амнистию пострадавшим по религиозным мотивам и приняло долгожданный закон о «Свободе совести» (14 июня 1917 г.). Но провозглашенное «равенство» отнюдь не повлекло за собой сближение с «иноверцами». Некоторые иерархи открыто позволяли себе юдофобские высказывания. Так, епископ Пермский Андроник в письме обер-прокурору Св. Синода утверждал, что Петроградский Совет заправляет всем «по указке немецких и еврейских провокаторов». Другие епископы воспринимали свободу совести как освобождение от страха Божьего. Епископ Петропавловский Мефодий обвинил в бедах православия «сектантов и евреев»{2469}. Антисемитские выходки стали столь частыми, что митрополит московский Тихон инициировал обращение к Керенскому, в котором говорилось о «кощунствах и надругательствах», чинимых солдатами на фронте и в тылу над еврейскими храмами и святынями. Правительству предлагалось принять соответствующие меры, духовенство со своей стороны обещало проводить «разъяснительную работу»{2470}.
Но в целом ни Временное правительство, ни Синод не были готовы к решительным реформам, хотя в программах всех входящих в правительство партий присутствовало положение об отделении церкви от государства.
Тем временем обозначился еще один источник напряженности. 12 марта в Мцхете состоялось провозглашение автокефальных прав грузинской православной церкви. Экзарху Грузии архиепископу Платону (Рождественскому) было заявлено, что он лишается права распоряжаться грузинскими епархиями и приходами. Во временное управление местными приходами вступил епископ Леонид (Окропиридзе). При этом собор Грузинской церкви отслужил молебен об «укреплении нового русского правительства». Архиепископ Платон тем временем был включен в новый состав Синода{2471}. Характерно, что решения об автокефалии были поддержаны на собрании грузин-солдат и офицеров, которые просили также Временное правительство об автономии Грузии{2472}. Правительство ответило в уклончиво благожелательном духе, не желая касаться канонической стороны дела{2473}.
Со временем стремление к церковной автокефалии заметно проявило себя на Украине. В духовной жизни происходили, в сущности, те же процессы, что и в светской жизни.
Победа революции вызвала взрыв неумеренных надежд на смягчение государственной этнополитики. кое-какие шаги Временное правительство предприняло: была восстановлена в прежнем объеме автономия Финляндии, появилось широковещательное обращение «к полякам», были отменены все национальные и вероисповедные ограничения. Вместе с тем март ознаменовался целой серией демонстраций и нескончаемых визитов во Временное правительство представителей этнических меньшинств для приветствий и заявлений о своих нуждах. На местах картина была еще более пестрой.
3 марта на собрании представителей украинских (преимущественно интеллигентских) организаций Киева фактически было положено начало формированию Центральной Украинской рады. Украинские деятели вскоре наладили связь с многочисленными «громадами», стремительно возникающими по всей России. В Киеве между ними и губернскими, городскими и военными властями сохранялось полное взаимопонимание. Украинское движение в армии было более радикальным. 4 марта на студенческом «вече» с энтузиазмом было встречено предложение о формировании особого украинского войска. 6 марта его участники просили Временное правительство о восстановлении Переяславского договора 1654 г. (по их понятиям, это стало бы подтверждением автономии Украины). 8 марта состоялось Большое вече, на котором присутствовало б генералов и 22 штаб-офицера; председателем его был выбран полковник Глинский, секретарем — поручик Михновский. Эта организация взяла курс на создание украинской государственности, опирающейся на военную силу, однако поддержкой не пользовалась ни среди киевских политиков, ни в армии. По замечанию одного офицера-украинца, «управлять стихией на фронте было не под силу революционным гастролерам далекого тыла»{2474}.
7 марта в Москве ряд украинских организаций выступили с совместной декларацией. Помимо требования об искоренении национального угнетения, в этом документе говорилось о необходимости возвращения на родину украинского населения приграничных районов и об освобождении сосланных галицийцев{2475}. 9 марта петроградские украинские деятели выпустили воззвание, призывающее своих соплеменников к объединению «под знаменем автономии Украины, федерации всех народов России». 12 марта они организовали манифестацию в Государственной думе, где заявили о необходимости активного ведения войны. 14 марта кн. Г.Е. Львова посетила украинская делегация, потребовавшая от правительства назначения в украинские губернии лиц, знакомых с краем и языком его народа, учреждения при правительстве комиссара по украинским делам, введения украинского языка в суде, преподавания на украинском языке в начальных и средних школах, открытия учительских семинарий с особой программой. Для содействия этим необходимым, как считалось, начинаниям был образован специальный совет, руководящую роль в котором заняли умеренные автономисты А.И. Лотоцкий, П.Я. Стебницкий, М.А. Славинский. Вскоре в Киевском учебном округе было разрешено преподавание на украинском языке при соблюдении прав меньшинств{2476}. Однако среди украинских деятелей уже тогда стали заметны и убежденные самостийники вроде Н.И. Михновского и С.П. Шелухина{2477}. По некоторым данным, с этого времени солдаты-украинцы петроградского гарнизона стали рваться на Украину.
5 марта Временное правительство приветствовал Белорусский национальный комитет, возглавляемый Р. Скирмунтом (в прошлом он был депутатом I Думы). Вскоре возникли региональные белорусские организации прокадетской ориентации. Они, как правило, состояли из разнородных элементов: полонизированных и русифицированных, католиков и православных. Им противостояла более левая Белорусская социалистическая громада{2478}.
6 марта Временное правительство совместно приветствовали литовские партии и организации, объединившиеся в Литовский национальный совет; хотя большая часть территории Литвы была к этому времени оккупирована, 13 марта совет принял постановление об образовании Временного комитета по управлению Литвой. 18 марта литовская депутация посетила кн. Г.Е. Львова. Ее представители добивались перехода в ведение комитета всех эвакуированных литовских административных учреждений, а также управления не оккупированных германскими войсками уездов Виленской и Ковенской губерний. Позднее, как только стало известно, что Временное правительство готово передать Ликвидационной комиссии по делам Царства Польского дела, относящиеся к территории, населенной литовцами, члены его комитета по примеру поляков заговорили о независимости Литвы{2479}.
Ситуация в среде этнических отношений была противоречивой. В Петроградском Совете латыш — председатель Валкского Совета рабочих депутатов в солдатской секции Петроградского Совета просил присутствующих, чтобы они «не доверяли немцам Курляндию». Латыш-офицер 12-й армии требовал «отнять» у немцев Польшу, а у турок Армению. Польские и литовские представители заявили о стремлении к самостоятельности. Представитель украинцев, напротив, обещал «войти в состав великой русской республики». «Еврейские делегаты различных течений» называли революцию «праздником освобождения» и заявляли, что «в освобождении от фараонов египетских и российских много общего»{2480}. Уроженцы Прибалтики (эстонцы, латыши, шведы, финны) просили разрешить «пользоваться немецким языком (как родным)», а тем временем в Одессе генерал М.И. Эбелов запрещал богослужение на немецком языке. От имени рабочих-латышей социал-демократов М. Линде потребовал от российской социал-демократии «войны за освобождение Курляндии». «Группа эстонцев Юрьева» после демонстрации под лозунгами «Демократическая республика!» и «Автономия Эстонии!» заявила о присоединении к заявлению большевистской «Правды» о том, что «истинное равноправие достижимо лишь при даровании политической автономии областям с компактным составом населения». После того, убедившись, что «нынешнее буржуазное Временное правительство категорически против автономии», «группа эстонцев-рабочих и крестьян-земледельцев батраков» обратилась в Петроградский Совет. Надеялись на центральную власть и мусульмане. Сотский 5-й сотни Назарий Салимбаев жаловался, что тыловики-сарты, занятые на Юго-западных железных дорогах, «до сих пор остаются на старом положении», и просил отпустить их домой хотя бы на сельхозработы. А «прогрессивные мусульмане» Бухары в телеграмме от 4 марта доносили, что Российское политическое агентство в эмирате «всем своим составом стремится сохранить прежний режим». Некоторые армяне-солдаты настаивали на освобождении Турецкой Армении. В общем, неожиданно обретенной свободой каждый старался воспользоваться по-своему. Но пока никто из них не догадывался, какими последствиями это может обернуться в будущем, хотя рост этнофобских настроений в городах и армии уже стал заметен{2481}.
Во Владикавказе 5 марта собрание представителей горской интеллигенции решило создать временный орган для подготовки общегорского съезда. Заметно оживились мусульмане. 6 марта был создан Временный ЦК объединенных горцев Северного Кавказа, который возглавил балкарский просветитель и юрист Б. Шаханов. При этом выявилось, что каждый народ стремится образовать свои собственные национальные Советы, отстаивать свои локальные интересы. В тот же день был избран Ингушский исполком, который возглавил генерал Т. Укуров. 14–15 марта в Грозном на 1-м съезде чеченского народа (собралось около 10 тыс. человек) группе интеллигентов противостояли предприниматели, торговцы, часть офицерства. В Азербайджане помимо тюркистской партии «Мусават» возникли партии, намеренные популяризировать исламские ценности{2482}.
Ситуацию обострило стремление к созданию так называемых национальных полков — сказался пример формирования чехословацких, латышских, югославянских и польских формирований русской армии. Характерно, что эту идею поддерживала даже часть русских солдат. Во всяком случае, Петроградский Совет не смог противостоять «национализации» армии{2483}.
В области внешней политики новая российская власть оказалась в весьма непростом положении. Ситуация приобрела особую напряженность после того, как 14 марта Исполком Петроградского Совета опубликовал обращение «К народам всего мира». «Наступила пора, — говорилось в этом документе, начать решительную борьбу с захватными стремлениями правительств всех стран. Наступила пора народам взять в свои руки решение вопросов о войне и мире». Разумеется, прежде всего, имелись в виду «пролетарии» Германии и Австро-Венгрии, которым следовало «сбросить с себя иго самодержавия и отказаться служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров». Содержался в обращении и революционно-оборонческий компонент: «Мы будем стойко защищать нашу собственную свободу от всяких реакционных посягательств как изнутри, так и извне. Русская революция не отступит перед штыками завоевателей и не позволит раздавить себя внешней военной силе»{2484}. В общем, документ отнюдь не призывал к скорейшему окончанию войны. Милюков встретил его появление без особой тревоги{2485}. Социалисты Антанты восприняли «манифест мира» как естественное стремление защищать свою свободу от внутренних и внешних реакционеров{2486}.
Но лидеры Антанты хотели подстраховаться. 17 марта английское правительство выразило надежду, что принципы, исповедуемые новым российским правительством, окажутся верным залогом конечной победы{2487}. В то же время Лондон, усомнившись в финансово-экономической дееспособности новой власти, не торопился выполнять решения союзнической конференции. Милюков, вставший во главе внешнеполитического ведомства, решил успокоить англичан. Но для этого следовало договориться с доморощенными социалистами, настаивавшими на формуле «мир без аннексий и контрибуций». Как ни парадоксально, один из влиятельнейших людей в Петроградском Совете И.Г. Церетели считал, что опубликование заявления об этом вызовет небывалый подъем духа в армии, а Временное правительство обретет невиданный авторитет и нравственную силу{2488}. Произошло столкновение двух доктринеров: Милюков вообще не считался с новой реальностью, Церетели полагал, что теперь можно перевернуть мир с помощью благих намерений.
22 марта Милюков выступил с пространным заявлением. Положительно оценив вмешательство в войну США, он подчеркнул, что для России цели войны прежние: «Освобождение славянских народностей, населяющих Австро-Венгрию, объединение итальянских и румынских земель, образование Чехословацкого и Сербо-Хорватского государства, слияние украинских земель Австро-Венгрии с Россией». Особое внимание Милюков уделил вопросу о проливах, категорично заявил о стремлении к присоединению их к России — это было, как он признал позднее, «руководящей нитью» его политического курса. Все это было сдобрено заявлением о том, что «ни Россия, ни ее союзники не преследуют никаких захватных тенденций в нынешней мировой войне»{2489}.
Конечно, заявление Милюкова нельзя отнести к числу гибких. Даже Гучков упрекнул его в том, что он оказал плохую услугу правительству. «Говорите о чем хотите и как хотите, — наставлял он, — но говорите только так, чтобы это могло содействовать боеспособности армии»{2490}. Ф. Степун осуждал «доктринерское упрямство, с которым Милюков проводил свою верную союзническим договорам империалистическую политику»{2491}.
Милюковская трактовка «миролюбивых» инициатив России возмутила Керенского. На заседании правительства он заявил, что министр не посчитался с мнением кабинета. Но его неожиданно осадил премьер Г.Е. Львов, подчеркнувший, что «Милюков ведет не свою самостоятельную политику, а ту, которая соответствует взгляду и планам Временного правительства»{2492}. С этого момента скрытая вражда между Милюковым и Керенским стала ощутимо сказываться на внутриполитическом положении страны.
В результате длительных переговоров между Временным правительством и так называемой контактной комиссией Петроградского Совета 27 марта было опубликовано правительственное заявление «О военном положении и целях войны». В нем провозглашалось, что «оборона во что бы то ни стало нашего собственного родного достояния и избавление страны от вторгнувшегося в наши пределы врага — первая насущная и жизненная задача наших воинов». Отмечалось, что цель свободной России — «не господство над другими народами, не отнятие у них национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов». Но вслед за этим следовало заверение о «полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников»{2493}.
Разумеется, декларация была всего лишь ханжеской уступкой социалистам. Однако лидеры Петроградского Совета склонны были трактовать это как свою собственную победу — отказ правительства от пресловутых «аннексий и контрибуций». Чтобы не дезориентировать дипломатов, 1 апреля Милюков направил российским представителям в Лондоне, Париже и Риме секретную инструкцию с напоминанием, что «мы отнюдь не отказываемся от обеспечения жизненных интересов России, выговоренных в соответствующих соглашениях…»{2494}
Для союзников имели, однако, значение не идейные декларации о целях войны, а способность России эффективно продолжать ее. Между тем Бьюкенен в конце марта сообщал, что «потерял всякую надежду на успешное русское наступление весною»{2495}. А успех наступления был невозможен без союзнических поставок. Их продолжение, в свою очередь, предполагало, что Россия будет воевать активно.
Прежнее правительство проектировало на 1917 г. огромные заказы, значительно выходившие за рамки намеченных на Петроградской конференции союзников. Однако из них реально могли быть доставлены только те, которые были обеспечены валютой. Таких заказов было на 2809,6 млн. руб., что составляло в тоннаже 2,4 млн. т. Основная их часть предназначалась для Главного артиллерийского управления (ГАУ) и составляла около 2/3 всех заказов по военному ведомству{2496}. Но уже в марте англичане прекратили размещение заказов для строительства в России ряда военных предприятий, в том числе шести автомобильных заводов. Тем не менее в начале апреля в России был создан специальный орган по вопросам заграничных поставок, обладающий правом утверждения заказов и выдачи иностранной валюты. Исполнительным органом комитета стало Главное управление по заграничному снабжению (Главзагран). В состав комитета включались и представители союзников{2497}.
Союзники, однако, демонстрировали растущее охлаждение к российским планам. 24 апреля английская сторона уведомила российских представителей, что она потеряла веру в способность их армии вести наступательные операции. Возможно, англичане пытались тем самым подтолкнуть русское правительство к более активным действиям. Как бы то ни было, план финансового «спасения» России, намеченный на Петроградской конференции, затрещал по швам. Если ранее англичане настаивали на том, чтобы Россия развивала у себя новые производства, то теперь они отказывались поставлять для них оборудование. Ясно, что снабжать Россию так, как было ранее, Великобритания уже не собиралась, да и вряд ли могла. Как результат, в марте и апреле было получено менее 2/3 английских кредитов, относительно которых имелась договоренность. Отказались англичане и от поставок тяжелой артиллерии. Фактически с 1 апреля Великобритания прекратила финансирование России, ограничившись выплатой остатков по предыдущим кредитам{2498}. В ответ от российского представителя ген. Э.К. Гермониуса последовало заявление, что Временное правительство вынуждено будет «прибегнуть к грустной необходимости изменения всего плана… военных действий на русском фронте»{2499}. Но подобные намеки уже не действовали, а потому Временному правительству пришлось искать новых поставщиков.
8 апреля министр финансов Временного правительства М.И. Терещенко сообщил П.Н. Милюкову о предложениях кредитов со стороны США. Однако ситуация была не простой: англичане не торопились пересматривать прежние соглашения до выяснения позиции американской стороны. В связи с вступлением Америки в войну в апреле 1917 г. Англия постаралась переложить на нее финансирование русских заказов за океаном{2500}. Однако российской стороне трудно было надеяться, что финансовая переориентация на США даст быстрый эффект уже в 1917 г.
Тем не менее российско-американские отношения активизировались. Американское правительство опередило союзников в признании Временного правительства, последовавшем 9 марта 1917 г., а 25 марта предложило кредит в 500 млн. долларов. При этом государственный секретарь США Р. Лансинг запрашивал посла в России Д. Френсиса, насколько необходима российскому правительству финансовая помощь и в какой форме оно желало бы ее получить. Российская сторона ухватилась за открывшуюся возможность. Ген. А.А. Михельсон, председатель Комиссии по распределению иностранной валюты, видел спасение России в получении американского займа в 1,5 млрд. долларов. По его мнению, этой суммы хватило бы на то, чтобы урегулировать финансовые отношения с Великобританией и оплатить все запланированные военные поставки за рубежом до 1918 г. В результате удалось договориться о займе в 500 млн. долларов, которые предполагалось истратить в США «без британского посредничества, как это было до сих пор». Американская сторона считала этот заем чрезвычайно выгодным. Посол Д. Френсис настаивал на срочной отправке в Россию 500 паровозов и 10 тыс. товарных вагонов. Кроме того, американцы рассчитывали на заказ фирме «Ремингтон» 1 млн. винтовок{2501}.
Однако этими заказами текущие потребности России не покрывались. М.И. Терещенко настаивал на получении 1500 паровозов и 30 тыс. вагонов. В июне начались переговоры о новом кредите. Но только к середине июля 1915 г. федеральное казначейство США открыло союзникам кредиты в сумме 1043 млн. долларов, из которых основную часть получили Великобритания (585 млн. долл.) и Франция (210 млн. долл.). При этом большую часть полученного кредита (55 млн. долл.) Россия должна была передать Великобритании в обеспечение договоров на железнодорожные материалы, а кроме того потратить часть денег на закупку финской валюты для платежей русским войскам в Финляндии. К этому времени Особое совещание по обороне приняло целую программу мер по привлечению американского капитала в горную и горнозаводскую промышленность России{2502}.
Следует заметить, что М.И. Терещенко, сменивший П.Н. Милюкова на посту главы МИДа, демонстрировал большую склонность к компромиссу и внутри страны, и за ее пределами. Со своей стороны союзники надеялись, что сам ход событий заставит Россию отказаться от прежних планов, и потому не возвращались к вопросу о «целях войны». Как бы то ни было, Терещенко смог не отступиться от договоренностей относительно «главного приза войны» черноморских проливов, не говоря уже о более мелких приобретениях{2503}.
Ориентация на США, казалось, усилила внешнеполитические позиции России. Однако последующие события еще больше поколебали веру в устойчивость российской власти. Сказывалась и более чем сдержанная позиция Великобритании. Английская сторона заговорила о «необходимости пересмотра» прежних программ поставок и даже выразила готовность принять часть заказов обратно (затем стала уклоняться от подобных перевозок под благовидными предлогами){2504}.
К 1 июля 1917 г. в портах США, Англии, Франции скопилось 400 тыс. тонн уже закупленных Россией грузов, английская сторона смогла предоставить для их перевозки чуть более половины необходимого тоннажа. Вместо 1,5 млн. тонн угля, обещанных на Петроградской конференции, англичане поставили только 800 тыс. тонн. Дело было не в нерасторопности англичан. Британской стороне было известно, что все порты России забиты грузами, которые вряд ли будут вывезены вглубь страны и на фронт до конца года. Союзники не без оснований склонялись к тому, что требования Временного правительства по кредитам и поставкам являются все более безрассудными{2505}.
Тем временем нужда Временного правительства в американских кредитах возрастала: до 1 января 1918 г. требовалось еще 733 млн. долларов, из которых почти пятую часть предполагалось истратить на посредничество и перевозки{2506}. В руки правительства должно было поступить 70 млн. долларов. Примечательно, что посол Френсис предлагал правительству США соглашаться на эти кредиты, «чтобы у России не было повода не продолжать войну». Риск обходился не слишком дорого: на долю России приходилась лишь десятая часть кредитов, отпущенных США союзникам{2507}.
18 августа 1917 г. М.И. Терещенко проинформировал российских послов в Париже, Лондоне, Вашингтоне о финансовом положении России. Он сообщил, что правительству предстояло изыскать до конца года 15 млрд. руб. Общая сумма государственного долга, составлявшая на 1 января 1917 г. 33,6 млрд. руб., к началу следующего года должна была вырасти до 60 млрд. При этом министр указывал на необходимость получения «нового крупного внешнего займа» как для заграничных расходов, так и для «удовлетворения потребностей внутри страны»{2508}.
Строго говоря, Временное правительство оказалось в безвыходном положении: без заграничных кредитов оно не могло существовать; кредиты могли поставляться только при условии заведомо безуспешного продолжения войны. 1 мая на совещании в Ставке М.В. Алексеев заявил, что союзники «с нами в настоящее время перестали, по-видимому, считаться»{2509}. Союзникам приходилось все же считаться с Россией, но она превращалась для них в обузу. Именно поэтому Временному правительству не удавалось ни получить в полной мере кредиты от США, ни заставить Великобританию выполнять финансовые обязательства.
Политика Временного правительства в экстремальных условиях войны и революции в целом была ориентирована на огосударствление экономической жизни, но проводилась весьма непоследовательно и даже хаотично. Курс формировался и видоизменялся под влиянием противоборства двух основных блоков правительственного кабинета — «буржуазного» и «социалистического».
В конце марта на Всероссийском совещании Советов В.Г. Громаном был представлен проект «планомерной организации народного хозяйства и труда». Меньшевистский теоретик исходил из подчинения интересов предпринимателей и рабочих «интересом общегосударственным». Предусматривалось установление всестороннего контроля над промышленностью с помощью центрального регулирующего органа. Правительству предлагалось «планомерно регулировать всю хозяйственную жизнь страны, организовав ее производство, обмен, передвижение и потребление под непосредственным контролем государства»{2510}. Но все это было под силу только уверенной в себе власти, а не правительству, беспомощно колеблющемуся под нарастающим давлением противоположных сил — предпринимателей и рабочих.
При вступлении в коалиционное правительство меньшевики и эсеры вроде бы настояли на включении в правительственную декларацию собственных принципов государственного контроля над хозяйственной деятельностью. Однако при редактировании текста декларации 6 мая буржуазные министры, по словам Милюкова, превратили весьма «эластичные советские формулы» в «еще более неопределенные». Так, требование государственного контроля над промышленностью и торговлей было представлено как обещание «дальнейшего планомерного проведения» уже применявшихся мер{2511}. Предложения о государственном регулировании оказались выхолощены.
В правительственных кругах завязалась дискуссия о формах и пределах государственного вмешательства в экономику{2512}. В результате «демократизация» народного хозяйства обернулась созданием «новых комитетов по ряду важнейших товаров» и расширением их компетенции вплоть до права нормирования цен{2513}. Между тем в Союзе городов был выработан более радикальный план регулирования экономики с помощью единого руководящего центра{2514}. Примечательно, что в мае 1917 г. нечто подобное предлагал прибывший в Петроград британский министр труда лейборист А. Гендерсон{2515}. Сходным образом был настроен и Исполком Петроградского Совета{2516}.
Ни власть, ни предприниматели не имели четкого представления, как спасти положение. Оставшийся не у дел А.И. Гучков в мае в частных беседах делал безрадостные прогнозы: «…Гибель промышленности, финансовый крах, армия в виде гигантского трупа, сепаратный мир, развал России на отдельные части, возвращение войск при демобилизации — бурное, беспорядочное, стремительное, перед которым побледнеют все ужасы великого переселения народов…»{2517} На заседаниях Главного экономического комитета говорили о «хаотическом состоянии» контроля над производством, о «ненормальности» позиции, занятой Министерством торговли и промышленности, уклоняющимся «от наблюдения за промышленностью». Правительство теряло представление о ресурсах и возможностях страны.
Угрожающее положение сложилось в топливной области. В России 50,7% всего топлива составлял донецкий уголь, 20% — нефть, 23,4% — дрова и 2% торф и местные угли. Между тем добыча угля в Донбассе в 1917 г. оказалась ниже намеченного плана вывозки. Вместо 24 млн. пудов жидкого и 15 млн. пуд. твердого топлива, полученного в 1916 г., текстильная промышленность Центрального района была вынуждена довольствоваться 10 млн. пудов жидкого и 8 млн. пудов твердого топлива. Возникли трудности в снабжении Петрограда и Москвы дровами — их вывозили из Финляндии преимущественно водным путем. «Вся эта недостача топлива должна повести к сокращению фабрично-заводских работ до 2–3 дней в неделю… При таком обороте дел следует предвидеть полное разрушение одной из немногих отраслей промышленности, успешно справлявшихся с удовлетворением громадных потребностей, предъявленных беспримерной войной», — сообщали московские текстильные магнаты{2518}. Разумеется, здесь не обошлось без преувеличений, однако угроза массовой безработицы в центре страны становилась реальной.
Неуклонно ухудшалось положение на транспорте. За первую половину 1917 г. было погружено примерно на 70 тыс. вагонов меньше, чем за тот же период прошлого года. Количество «больных» паровозов выросло с 15–16% до 25%. Уменьшились запасы угля на дорогах. Транспортную проблему усугубила частная организация «Централес», которая, использовав правительственную ссуду в 15 млн. руб., смогла поставить железным дорогам лишь треть запланированного количества дров. Министр путей сообщения Н.В. Некрасов назвал положение на транспорте «угрожающим»{2519}.
Напряженность по-своему нагнеталась большевиками. 20 июня 1917 г. на заседании столичного комитета РСДРП(б) говорилось, что многие петроградские заводчики, «чувствуя, что переход власти к пролетариату и крестьянству неизбежен, отправляют свои капиталы за границу»{2520}. Впрочем, это было секретом Полишинеля: о том же иной раз писала буржуазная печать. Запрещение денежных переводов за границу без специального разрешения Министерства финансов, последовавшее в начале июня, уже не спасало положения.
Несомненно, новая власть получила дурное хозяйственное наследство. Однако решимости переломить ситуацию на основе единой экономической стратегии в верхах не наблюдалось.
Временное правительство, признав обязательства прежней власти, в том числе по внутренним государственным займам, вкладам государственных сберегательных касс и союзническим обязательствам, в целом продолжило политику старого режима в финансовой области. Политика эта предусматривала финансирование войны путем бумажно-денежной эмиссии и внутренних займов, однако масштабы этих операций в громадной степени возросли в связи с растущей дезорганизацией экономической жизни. Восемь послефевральских месяцев 1917 г. оказались периодом нарастания жесточайшего финансово-экономического кризиса, усугубляемого растущей общественно-политической нестабильностью. В немалой степени его обострению способствовала и сама финансовая политика правительства.
Сразу после прихода к власти Временное правительство осуществило крупную эмиссию денег. В апреле эмиссия снизилась до дореволюционного уровня. Затем ее темпы выросли, превзойдя дореволюционные показатели почти в четыре раза. С марта по октябрь 1917 г. было напечатано кредитных билетов царских образцов на 6412,2 млн. руб. Весной 1917 г. были пущены в обращение и собственные деньги нового правительства с упрощенным оформлением — кредитные билеты достоинством 250 (с двуглавым орлом без царских регалий — короны, скипетра и державы) и 1000 рублей (так называемые «думки», с изображением Таврического дворца в Петрограде, где происходили заседания Государственной думы), а летом 1917 г. — казначейские знаки достоинством 20 и 40 рублей (прозванные «керенками» по имени министра-председателя Временного правительства А.Ф. Керенского). Последние выпускались целыми неразрезанными блоками по 40 знаков на общую сумму 1600 рублей, без нумерации, подписей и даты выпуска. Впоследствии многие сельские жители использовали эти суррогатные денежные знаки вместо обоев для оклейки стен.
Всего Временным правительством было эмитировано бумажных денег на 9533,4 млн. руб., или больше, чем за предыдущие 2,5 года войны. Общая сумма бумажных денег в обращении к ноябрю 1917 г. достигла 19 574,7 млн. руб. «Непосредственными причинами громадного выпуска кредитных билетов, отмечалось в представлении министра финансов М.В. Бернацкого 6 октября 1917 г., — были не только крупные позаимствования казны в Государственном банке на военные расходы, но также значительные затраты банка по кредитованию закупочных операций Министерства продовольствия… Все более значительная часть военных расходов покрывается за последнее время за счет бумажно-денежного источника»{2521}.
Наполнение оборота бумажными деньгами подстегнуло инфляцию, сопровождавшуюся спадом производства и ростом товарных цен, а также катастрофическим обесцениванием рубля, покупательная способность которого к октябрю 1917 г. упала до 6–7 копеек от довоенного уровня{2522}.
Нельзя сказать, что Временное правительство не видело угрозы бумажной эмиссии как инфляционного фактора. В обращении первого премьер-министра Г.Е. Львова к населению страны, подготовленном в апреле 1917 г., прямо говорилось: «Самая серьезная опасность заключается в необходимости до конца войны продолжать выпуск бумажных денег, что роняет покупательную силу рубля и тем самым ведет к удорожанию жизни и к ухудшению общих условий народнохозяйственной жизни». Выход лидерам правительства виделся в выпуске новых внутренних займов, «снимающих с рынка лишние займы и ослабляющих необходимость новых выпусков бумажных денег»{2523}.
Надежды связывались с реализацией так называемого «Займа Свободы»{2524}. Открытая 26 апреля 1917 г. подписка на заем, по замыслу руководителя финансового ведомства М.И. Терещенко, должна была стать «лучшим доказательством доверия общества к новому строю и его представителям»{2525}. Для реализации займа был образован эмиссионный синдикат в составе Государственного и группы акционерных коммерческих банков, обязавшихся принять от правительства облигаций займа на сумму 3 млрд. руб. по цене 85 за 100 номинальных. К октябрю 1917 г. эмиссия займа была успешно в целом завершена: всего размещено облигаций на сумму 3040,7 млн. руб. По справке Управления государственных сберегательных касс, к 21 октября 1917 г. на 1344,6 млн. руб. было реализовано облигаций через коммерческие банки, 614,8 млн. руб. принесла подписка в учреждениях Государственного банка и 585 млн. руб. (около 20% от общей суммы) доставили сберегательные кассы. Остальную сумму принесла свободная подписка{2526}.
Подписчики имели право заложить приобретенные ими облигации в Государственном банке на льготных условиях. При этом из 967 тыс. лиц, подписавшихся на заем в системе Госбанка и его посредников, 632,8 тыс., т. е. 2/3 общего их количества, подписались через сберегательные кассы. Средняя сумма подписки на одного держателя в сберкассе равнялась 900 рублям, тогда как в учреждениях Госбанка — 4–4,2 тыс. руб. Кассами, таким образом, к реализации займа оказались привлечены самые широкие круги населения России.
Однако, несмотря на внешний успех, эмиссия не принесла ожидаемого результата, так как оплата облигаций производилась населением большей частью не наличными деньгами, а краткосрочными обязательствами казначейства. Общая сумма выпусков краткосрочных обязательств казны при Временном правительстве составила 10 млрд. руб., от учета которых в России в казну поступило 8190,8 млн. руб. Подавляющая часть обязательств на сумму 6215,7 млн. руб. была принята к учету Государственным банком, а остальные на сумму около 2 млрд. руб. были размещены на частном рынке{2527}. Произошел в итоге лишь перевод краткосрочного долга казны в долгосрочный. Заем не сдержал инфляционной волны, которая с лета 1917 г. захлестнула экономику страны.
Выпуск новых бумажных денег между тем продолжался: по ежемесячным балансам Государственного банка прослеживается, что лишь в апреле темп эмиссии упал (476 млн. руб. против 1031 млн. руб. в марте), но затем маховик бумажной эмиссии начал раскручиваться с новой силой{2528}. Растущие расходы на войну и общеэкономический кризис не оставляли правительству выбора. «У нас нет никакого другого способа непосредственно сейчас же заполучить в свое распоряжение денежные знаки… — признавался министр труда меньшевик М.И. Скобелев, — нет более надежного и верного источника, как все тот же злосчастный станок Экспедиции заготовления государственных бумаг»{2529}. После февраля 1917 г. это предприятие, печатавшее бумажные деньги (предшественник современного Гознака), являлось едва ли не единственным в стране, не сократившим, а резко расширившим объем производства.
Верное союзническим обязательствам, Временное правительство продолжило линию на расширение позаимствовании у партнеров по антантовской коалиции. Всего от союзников удалось получить около 2 млрд. руб., в то время как царскому правительству за 2,5 года войны было выделено 5,2 млрд. руб. Золотой запас при Временном правительстве уменьшился с 3617,9 до 3605,1 млн. руб.{2530}
Новые внешние долги уступали, таким образом, выручке, полученной от одного «Займа свободы», но значимость их все же была выше, ибо без реальных союзнических кредитов Россия не могла продолжать войну. Тем не менее на экономическое положение страны в целом они не имели существенного воздействия. Гораздо большим весом был фактор роста внутреннего государственного долга, связанного с колоссальной денежной эмиссией. По самым осторожным оценкам, к октябрю 1917 г. государственный долг вырос до 39,4 млрд. руб., из которых 7,2 млрд., или менее 1/5 приходилось на долг внешний, а основная часть (32,2 млрд.) представляла позаимствования царского и Временного правительств у собственного населения{2531}.
Накачивание денежного оборота новыми платежными средствами сопровождалось, как это ни парадоксально, острым дефицитом денежных знаков. Из-за падения курса рубля реальная стоимость денежной массы, несмотря на гигантскую эмиссию, с 3,2 млрд. довоенных золотых рублей сократилась за полгода до 1,9 млрд. руб. Причина кризиса заключалась в опережающем росте товарных цен: за второе полугодие 1917 г. количество денег в обращении по сравнению с началом 1914 г. выросло в 8,2 раза, а индекс товарных цен — в 11,7 раз{2532}. Дефицит платежных средств в ряде городов и губерний породил выпуск местными органами власти, торговыми, кооперативными и другими организациями своих средств платежа — разного рода чеков, марок, бон и др.
Почти полностью прекратился возврат денег в казну — к осени 1917 г. из почти 20 млрд. руб. денежных знаков, выпущенных в обращение царским и Временным правительствами, на руках у населения оставалось около 13–14 млрд. руб.{2533} Имущие городские слои предпочитали припрятывать деньги, особенно крупные купюры в 100 рублей царского образца с портретом Екатерины II («катеньки»). Крестьянство, напуганное введенными Временным правительством твердыми ценами на хлеб при продолжающемся росте дороговизны на промышленные товары, также придерживало свои целковые в ожидании лучшей рыночной конъюнктуры. «Мы утоляем жажду соляным раствором, — сетовали по поводу денежного кризиса современники: захлебываемся от бумажной водянки, а между тем ощущаем все более и более сильную жажду»{2534}.
Возложив надежды на помощь извне и пообещав в начале марта «соблюдать крайнюю бережливость в расходовании народных денег»{2535}, Временное правительство так и не смогло заручиться поддержкой отечественных финансистов. Последних возмущали многие начинания власти: уголовное преследование за вывоз валюты из России, запрет на ее продажу внутри страны, а также пересылку и ввоз из нейтральных стран русских ценных бумаг{2536}. Отыскать оптимальную форму взаимодействия государства и частного капитала не удавалось.
В глубоком кризисе оказалась и налоговая система. Через несколько дней после крушения монархии кабинет первого премьера Г.Е. Львова выступил с декларацией о том, что «при громадности текущих военных расходов и при вызванном войною увеличении государственного долга повышение некоторых налогов оказывается неизбежным». Налоги при этом не рассматривались в качестве сколько-нибудь значимого ресурса военных затрат: «Расходы на войну покрываются суммами, полученными путем обращения к государственному кредиту на внутреннем и на внешнем рынке». Назначение податей новые правители России, как, впрочем, и их предшественники, усматривали в том, чтобы обеспечивать «текущие расходы государственного управления». Население призывалось добросовестно платить налоги, а власть обещала «стремиться к облегчению бремени налогов более справедливым их распределением»{2537}.
Однако Временное правительство столкнулось с фактом резкого ослабления налоговой дисциплины. Сбор прямых налогов после февраля 1917 г. существенно сократился: поступления по поземельному налогу — на 30%, с городской недвижимости — на 40%, квартирный налог — на 43%, промысловый — на 19% и т. д.{2538} Перманентный политический кризис, в котором с первых дней своего существования оказалось Временное правительство, дискредитировал новый режим в глазах как имущих слоев, так и широкой демократической массы, не спешивших раскрывать свои кошельки. В число недоимщиков попал даже министр финансов М.И. Терещенко, задолжавший казне 8 тыс. руб.{2539}
С включением в состав кабинета социалистов (меньшевиков и эсеров) правительство начало демонстрировать решимость повысить налоги на «буржуев». 12 июня 1917 г. Временное правительство приняло три самых известных своих налоговых закона о единовременном налоге на доходы, о повышении ставок подоходного налога и о налоге на сверхприбыль{2540}. Эти законы, предусматривавшие громадное повышение налогов на имущих россиян, явились беспрецедентным актом не только российской, но и мировой налоговой практики.
Аналогичные законы, продиктованные суровой обстановкой военного времени, принимались и в других странах, но нигде уровень обложения не достигал той максимальной планки, которую установило Временное правительство. От повышения ставок подоходного налога правительство рассчитывало получить 500 млн. руб., единовременный налог должен был принести в казну 80 млн., а налог на сверхприбыль — около 100 млн., т. е. в общей сложности 680 млн. руб.
Инициатива правительства вызвала резкую отповедь деловых кругов. Выступая на Государственном совещании в начале августа 1917 г. П.П. Рябушинский, один из идейных вождей торгово-промышленного класса, прямо заявил, что «в настоящее время Россией управляет какая-то несбыточная мечта, невежество и демагогия». В итоге после корниловских событий обновленному кабинету Керенского пришлось пойти на попятную и в сентябре 1917 г. признать, что «взимание означенных налогов на существующих основаниях приведет в отдельных случаях к конфискации всей прибыли предприятий или дохода плательщиков…»{2541} Законы 12 июня 1917 г. Временным правительством так и не были реализованы. Налоговый кризис стал ярким проявлением нараставшего общенационального катаклизма, приведшего к свержению Временного правительства. Новое, советское, правительство, заметим, начало с того, что восстановило всю триаду налоговых «антибуржуйских» законов 12 июня 1917 г.
Финансовое положение страны к октябрю 1917 г. было катастрофическим. Мероприятия же советского правительства (бесконтрольная денежная эмиссия, национализация банков и промышленности, аннулирование «царских» займов и пр.) еще более способствовали обострению финансового коллапса. После национализации частные банки были слиты с Государственным, преобразованным в Народный банк РСФСР. Новый банк продолжил курс своего предшественника на эмиссию бумажных денег для покрытия чрезвычайных расходов правительства. К моменту выхода России из войны по Брест-Литовскому мирному договору с Германией в марте 1918 г. бумажноденежная масса в стране почти удвоилась по сравнению с октябрем 1917 г., а именно с 17,3 млрд. руб. до 33,6 млрд.{2542} В конечном итоге эта политика привела к гиперинфляции и полному падению ценности рубля.
В условиях дезорганизации экономики Временное правительство, как отмечалось выше, пыталось осуществлять меры по государственному регулированию народного хозяйства. Первыми мероприятиями новой власти стали организационные изменения. Законом 9 марта 1917 г. было приостановлено положение об Особом совещании по продовольствию, а вместо него образован Общегосударственный продовольственный комитет под председательством министра земледелия. В состав комитета входили представители Государственной думы, Совета рабочих и солдатских депутатов, Всероссийского крестьянского союза, кооперативных организаций, Совета съездов промышленности и торговли, Военно-промышленного комитета, Всероссийского союза земств и др.
На местах были созданы губернские, уездные, городские и волостные продовольственные комитеты, в составе которых также были широко представлены предприниматели и землевладельцы. Задачами губернских продовольственных комитетов являлось общее руководство продовольственным делом в губернии и организация снабжения населения предметами первой необходимости. Им предоставлялось право устанавливать порядок и сроки сдачи хлебных продуктов, производить реквизицию продуктов, устанавливать продажные цены на продовольственные продукты и фураж и т. д. Низшим звеном служили уездные и волостные продовольственные комитеты, которые были обязаны определять запасы продуктов, вести заготовку продовольствия и фуража.
5 мая 1917 г. было образовано Министерство продовольствия, которому были переданы все права, касающиеся продовольственного снабжения. В деле руководства Общегосударственным продовольственным комитетом министр продовольствия сменил министра земледелия. Министерство продовольствия было объявлено высшим органом, осуществлявшим правительственные мероприятия по снабжению населения предметами первой необходимости. На него были возложены заготовка и снабжение армии и населения продуктами первой необходимости, регулирование производства и потребления, покупных и продажных цен и др. 21 июня 1917 г. были созданы и другие дополнительные регулирующие органы — Экономический совет и Главный экономический комитет.
Характерной особенностью работы Временного правительства были сложность правительственного аппарата, многие подразделения которого дублировали деятельность друг друга. Так, при распределении товаров среди населения сталкивались министерства торговли и промышленности, финансов и продовольствия. На низовом уровне в дело распределения включались местные продовольственные комитеты, комиссии по борьбе с дороговизной и другие многочисленные органы, возникшие в революционное время.
Практическая деятельность регулирующих органов, занимавшихся вопросами снабжения населения, заключалась главным образом в установлении цен на некоторые товары и регулировании потребления. Однако регулирование цен не дало сколько-нибудь существенных результатов: твердые цены, назначенные в 1917 г., быстро повышались. Например, твердые цены на донецкий уголь изменялись Особым совещанием по топливу в течение марта-октября 1917 г. четыре раза в сторону повышения; утвержденная в октябре цена на уголь была выше февральской цены в 2,5 раза{2543}.
Принципиально новым в экономической политике было введение государственных монополий на некоторые продукты питания, возможность введения которых ожидалась еще при царском правительстве. 25 марта 1917 г. Временным правительством был принят закон «О передаче хлеба в распоряжение государства», согласно которому весь хлеб, как урожая 1916 г., так и сбор прежних лет и будущего урожая 1917 г. (за вычетом запаса, необходимого для продовольственных и хозяйственных нужд владельца), должен был поступить в монопольное распоряжение государства по твердым ценам и мог быть отчужден лишь при посредстве государственных органов. Частная хлебная торговля ликвидировалась окончательно, хотя закон и говорил о возможности ее привлечения в стадии распределения заготовленного продукта среди населения.
Принятие закона вызвало резкое недовольство предпринимательских кругов. Еще за несколько дней до утверждения закона о хлебной монополии проходивший в Москве 19–23 марта первый Всероссийский торгово-промышленный съезд выступил против разрабатывавшегося законодательного предложения. В конце апреля 1917 г. в Петрограде состоялся чрезвычайный съезд представителей биржевой торговли и сельского хозяйства, который принял компромиссное решение, высказавшись против хлебной монополии, но в пользу твердых цен. При этом он потребовал привлечения хлеботорговцев к закупкам хлеба и соответствующего представительства их в продовольственных органах «на равных началах с кооперативными и иными общественными организациями»{2544}.
Правительство пошло навстречу требованиям предпринимателей и несколько ослабило хлебную монополию, став на путь привлечения частных скупщиков к заготовке хлеба. Специальным циркуляром Министерства продовольствия от 27 июля 1917 г. губернским продовольственным комитетам было предложено привлечь к заготовкам хлеба частные торгово-промышленные организации и фирмы, причем рекомендовалось привлекать преимущественно крупные мукомольные и хлеботорговые предприятия{2545}.
Однако на деле Временное правительство ужесточило меры государственного регулирования и окончательно вытеснило торговые объединения на периферию хозяйственной жизни. Как вспоминал владелец крупной текстильной торговой фирмы П.А. Бурышкин «к концу периода первой русской революции балансы торговых предприятий имели весьма упрощенную схему сравнительно с периодом нормальной жизни. Остатки товаров были ничтожны, в особенности не в денежном, а в количественном отношении, дебиторские и кредиторские счета были сведены совершенно к нулю и обыкновенно главными частями балансов оставались по активу текущие счета движимого и недвижимого имущества… Захват такого торгового предприятия советской властью сводился по своему внешнему проявлению лишь к захвату торгового помещения»{2546}.
7 июня 1917 г. Временное правительство вынесло постановление «О приступе к организации снабжения населения по твердым ценам тканями, обувью, керосином, мылом и другими продуктами и изделиями первой необходимости»{2547}. В качестве главного пути выхода из критического положения правительство видело подъем твердых цен, в том числе на хлеб. Решение правительства об увеличении цен вызвало волну возмущения.
14 сентября 1917 г. была введена сахарная монополия. Продажа сахара для нужд потребления внутри страны, как и его экспорт и импорт, была признана исключительным правом казны. Продажа сахара могла производиться правительственными органами с заводов и складов, из казенных лавок, а также из кооперативных и частных магазинов по поручению казны на комиссионных началах. Разработка плана снабжения сахаром населения и армии была передана Министерству продовольствия.
Основным мероприятием Временного правительства в деле снабжения населения было закрепление карточной системы. 14 июля 1917 г. в городах были введены обязательные карточки на хлеб и сахар. При этом нормы снабжения хлебом устанавливались на местах в зависимости от наличия продуктов. Но и эти нормы не были обязательными. Инструкция Министерства продовольствия Временного правительства по организации карточной системы распределения хлебных продуктов предусматривала, что «обладание карточкой не дает права требовать от продовольственных органов именно того количества продуктов, которое обозначено на талонах…»{2548}
Несмотря на принимаемые меры, обеспечение населения важнейшими продуктами питания с каждым месяцем пребывания Временного правительства у власти все более ухудшалось. Даже таким основным продуктом питания, как хлеб, население крупнейших промышленных центров не было обеспечено. Жители Петрограда и Москвы получали в течение лета 1917 г. уменьшенный паек хлеба — 0,75 фунта на душу против 1 фунта, установленного для городского населения законом 25 марта. В дальнейшем норма была снижена до 0,5 фунта в день. Выдача продуктов по карточкам в Москве снижалась из месяца в месяц. По сравнению с соответствующим периодом 1916 г. количество продуктов, выданных в Москве по карточкам в среднем на одного человека, составило во втором полугодии 1917 г.: хлеба — 62%, крупы и макарон — 16%, мяса — 60%, масла коровьего — 14%, масла растительного — 30%, яиц — 14%, сахара — 35%{2549}.
Запасы хлеба, имевшиеся в распоряжении Министерства продовольствия, снизились до минимальных размеров: на 1 августа 1917 г. они составили 26 млн. пудов — количество, которого даже при равномерном размещении хлеба по стране не могло бы хватить для снабжения населения в течение месяца; однако из-за расстройства транспорта и эти запасы не могли быть достаточно эффективно использованы. В результате голодной нормы в Петрограде и Москве удалось образовать небольшие трехнедельные запасы хлеба, но они вследствие задержки с подвозом хлеба почти полностью иссякли, что означало непосредственную угрозу голода. Вследствие развала транспорта, сбор нового урожая не внес никаких улучшений в снабжение городов и промышленных центров.
Борьбу с продовольственным кризисом попыталась вести российская кооперация. Идейным и координационным ее центром стал Совет Всероссийских кооперативных съездов под председательством С.Н. Прокоповича, который в сентябре 1917 г. занял пост министра продовольствия во Временном правительстве. Однако авторитет кооперации в 1917 г. страдал из-за нараставшего социально-экономического кризиса, с которым не могло справиться Временное правительство, поддерживаемое лидерами кооперации, политизации кооперативного движения, стремления к обособлению рабочих потребительских обществ, находившихся под влиянием левой пропаганды.
В условиях нараставшего дефицита товаров кооперативы ратовали за государственное регулирование. Некоторые представители кооперации принимали участие в работе государственных органов, связанных с заготовками и распределением продовольствия. Заготовительные операции союзных объединений кооперативов субсидировались правительством.
По динамике численности и рентабельности лидирующее положение на протяжении всего военного времени сохраняли потребительские кооперативы. Это объясняется их ролью в заготовках, распределении и сбыте продукции в обстановке нараставших экономических проблем. Потребкооперативы были привлечены государством для продовольственного снабжения населения по карточкам. К октябрю 1917 г. число потребительских обществ достигло 35 тыс. (по сравнению с данными на 1 января 1917–23,5 тыс.), действовало почти 50 тыс. розничных торговых предприятий{2550}.
К осени 1917 г. насчитывалось более 400 кооперативных союзов потребительских обществ, торговые обороты которых составляли десятки миллионов рублей{2551}. Самым крупным союзным объединением оставался Московский союз потребительских обществ (МСПО), который с весны 1917 г. фактически начал функционировать как Центросоюз. В сентябре 1917 г. он был переименован во Всероссийский центральный союз потребительских обществ (Центросоюз).
В условиях нараставшего социального конфликта с продовольственным кризисом не удалось справиться ни правительству, ни потребкооперации. «Костлявая рука голода», об угрозе которой в августе 1917 г. с трибуны Государственного совещания предупреждал лидер московских предпринимателей П.П. Рябушинский, все ощутимей сжималась на горле страны. Увы, эта последняя фраза тут же была извращена большевистскими агитаторами. Массам стало внушаться, что именно буржуазия решила удавить революцию «костлявой рукой голода».
На январь 1917 г. в фабрично-заводской промышленности Петрограда и его окрестностей было занято более 400 тыс. человек, из них на металлообрабатывающих заводах — 237 тыс., причем 132 тыс. из них — на 14 заводах-гигантах (на одном Путиловском их было 26 тыс.). Основная масса столичного пролетариата работала на оборону. Шла неуклонная концентрация рабочей силы: если в 1914 г. в Петрограде было 33 завода с численностью рабочих свыше 1 тыс., то к 1917 г. таких предприятий насчитывалось уже 72, причем на них было занято большинство столичного пролетариата. За годы войны в столице численность металлистов выросла на 400%, рабочих-химиков — на 250%. Наряду с металлистами достаточно многочисленными были текстильщики (44 тыс.), представленные преимущественно женщинами. Впрочем, даже среди металлистов численность последних выросла в 10 раз, составив пятую часть всех занятых на производстве{2552}. Столичный пролетариат не просто «феминизировался», он становился все более нетерпеливым.
Продолжилось снижение производительности труда. В то время, как численность рабочих в 1917 г. возросла на 3,6%, общий объем валовой продукции упал на 44,2%, а выработка на одного рабочего сравнительно с предыдущим годом снизилась на 41,5%. В целом валовая продукция сократилась на четверть, а выработка рабочего — на треть от довоенной. Перевод народного хозяйства на военные рельсы происходил медленно. Годовое производство вооружений превосходило довоенный уровень лишь на 229%. Все это происходило, несмотря на то что предприятия, работавшие на оборону, являлись наиболее организованным сегментом всей промышленности{2553}.
Война требовала увеличения выпуска вооружений и соответствующей модернизации производства. На Западе это удавалось благодаря относительно согласованной работе правительства и предпринимателей. В России инновационной активизации отечественной буржуазии не наблюдалось. Приходилось надеяться на патриотическую «сознательность» пролетариата. 8 марта 1917 г., выступая в московском Совете, Керенский заговорил о том, что пролетариат должен стать «хозяином страны», заставив призадуматься людей свободных профессий{2554}. Керенский говорил по-своему искренне: ранее в Петроградском Совете он заявлял о своем «пролетарском существе»{2555}. В условиях революции, нареченной «буржуазной», собственно буржуазия чувствовала себя все более неуютно.
Временное правительство рассчитывало на своего рода патриотический союз предпринимателей и общественности. 10–11 марта состоялось соглашение между Обществом заводчиков и фабрикантов и ИК Петроградского Совета о введении 8-часового рабочего дня{2556}. Для проведения его в жизнь на предприятиях организовывались фабрично-заводские комитеты, а затем учреждались заводские и центральная примирительные камеры{2557}. 11 марта П.А. Пальчинский, заместитель министра А.И. Коновалова, на заседании Металлургического комитета заявил, что считает необходимым «опираться на все общественные организации, на все промышленные организации», поскольку без их сотрудничества невозможна организация обороны. Соответственно, был взят курс на превращение ВПК и Земгора в правительственные органы по скупке сырья{2558}.
Раздраженные требованиями 8-часового рабочего дня и повышения заработной платы, представители металлургических и военно-промышленных предприятий пытались оказать давление на Временное правительство. Еще в середине марта предприниматели заговорили о том, что введение 8-часового рабочего дня на отдельных предприятиях приведет к падению производительности труда на 20%, а между тем рабочие требуют прибавки на 200–400%. Никакие примирительные камеры решить этот вопрос не могли, тем более что рабочие угрожали предпринимателям самосудом{2559}. Вопрос мог быть решен только на уровне государственной власти.
В этих условиях деловые круги пытались занять своего рода круговую оборону, сопротивляясь натиску рабочих и увещеваниям власти. Еще в марте Петроградское общество заводчиков и фабрикантов взяло курс на проведение единой линии по всем вопросам рабочей политики. Основой «классового мира» должно было стать установление потолка прибылей и даже демонстративный отказ от них. Прибыли предпринимателей в некоторых отраслях, в том числе в текстильной и оборонной промышленности, оставались высокими, что становилось известно общественности{2560}. Рабочие, морально поддерживаемые значительной частью общества, энергично протестовали против обогащения «буржуев» на войне.
14 апреля мысль о необходимости самоограничения прибылей высказал министр торговли и промышленности А.И. Коновалов. Он искренне считал, что «моральное значение проведения декрета о лимитации прибылей» станет «убедительным доказательством готовности торговли и промышленности нести все возможные жертвы для общего блага, доказательство, парализующее появление новых требований». Министр рассчитывал, что этого будет достаточно для «согласования справедливых интересов различных классов и подчинения этих интересов государственному и общественному благу»{2561}.
Заявление это следует отнести к числу утопий того времени. Коновалов опасался отпугнуть предпринимателей, но некоторые представители буржуазии все равно негативно оценивали его робкие предложения. Не только рабочие, но и промышленники были убеждены, что их обирает та сторона, которую ей прочат в социальные партнеры. Сомнительно, что «моральный пример» буржуазии мог вдохновить рабочих. К тому же сами предприниматели так и не смогли сговориться между собой относительно ограничения прибылей{2562}.
10 мая председатель Совета съездов представителей промышленности и торговли H. H. Кутлер сделал правительству заявление о «тяжелом положении, в котором оказались фабрики и заводы вследствие непомерных требований, предъявляемых рабочими». По его словам, в случае удовлетворения этих требований предприниматели Юга России потерпят такие убытки, что придется остановить производство. По мнению Кутлера, требовалось «немедленное и самое энергичное вмешательство правительства» в урегулирование вопроса о заработной плате, чтобы остановить ее дальнейший рост. В противном случае поддержание производства окажется невозможным{2563}. Эта речь стала неожиданностью не только для министров-социалистов, но и кадетов.
На состоявшейся в конце апреля — начале мая 1917 г. конференции промышленников юга России было решено категорически отвергнуть требования рабочих о повышении заработной платы. Горнопромышленники Урала также заявляли, что требования рабочих превышают «всякий разумный предел». Чтобы заручиться поддержкой власти Петроградское общество заводчиков и фабрикантов представило в начале мая правительству докладную записку, содержащую обобщенные данные о перерасходе или исчерпании средств на «типичных» предприятиях в результате повышения заработной платы. Предприниматели подумывали также о создании особого фонда для поддержки своих членов в случае затянувшихся конфликтов с рабочими. В результате хозяева предприятий все чаще стали отказываться от договоренности с рабочими до выяснения точки зрения руководителей своих объединений{2564}. Все это негативно сказывалось на промышленном производстве.
Но у рабочих был свой взгляд на происходящее. Под давлением Союза рабочих-металлистов петроградскому Обществу заводчиков и фабрикантов пришлось согласиться на заключение общего тарифного договора. Затем последовали бесконечные споры относительно расценок различных категорий рабочих. Лишь после двукратного решения третейского суда (от 14 июня и 10 июля) предприниматели согласились принять тарифный договор в целом. Однако многие предприниматели в знак протеста против этого решения вышли из Общества{2565}.
По некоторым данным, рост заработной платы столичных рабочих сопровождался падением их реальных доходов{2566}. В Петрограде реальная зарплата рабочих была выше общероссийской. Так, номинальный заработок металлистов составлял к октябрю 300 руб. в месяц, причем у квалифицированных рабочих оборонных заводов он доходил до 385 руб. Но столица отличалась дороговизной, так что даже номинально высокие заработки не могли вполне удовлетворить рабочих{2567}. Металлисты оставались наиболее радикальной частью пролетариата. Рабочие столицы отличались довольно высоким образовательным уровнем: 88% грамотных среди рабочих, 56% — среди работниц. При этом удельный вес неквалифицированной массы (женщины, молодежь, сезонники) доходил до 60%{2568}. Оплата труда квалифицированного рабочего могла быть в пять раз выше неквалифицированного. В целом, к 1917 г. реальная заработная плата большинства рабочих столицы составляла не более 70–75% от довоенной{2569}. Но дело даже не в рублях, а в ощущениях от обесценивания своего труда.
Революция неминуемо должна была усилить ведомственную неразбериху. Само по себе существование таких ведомств, как Министерство торговли и промышленности (возглавляемое умеренными элементами) и Министерство труда (руководство которого находилось под сильным давлением социалистов), создавало конфликт, способный приобрести общероссийский масштаб{2570}.
Рабочие все менее склонны были верить социалистам. «Когда мы совершали революцию, — вспоминал рабочий главных мастерских Северо-западной железной дороги С. Туманов, — мы мало обращали внимание на партийность… Нам дорог был момент закрепления революционной борьбы за рабочим классом». Позднее столичные рабочие признавались, что не имели представления о партиях, но зато были «настроены против царизма и войны»{2571}. Это и определяло их поведение — порой «излишне» эмоциональное. В Москве жаловались, что рабочие «врываются в типографии, печатают свои листки, портят машины и вообще желают быть также цензорами всего печатающегося в газетах». Представители интеллигенции признавались, что «со страхом смотрят на рабочих (они могут теперь сделать много злого)»{2572}.
На низовом уровне периодически воцарялась власть импульсивной пролетарской толпы. К примеру, после июньских событий в Петрограде совет старост металлургического завода в Таганроге постановил «арестовать директора завода и одного акционера» и держать их взаперти до тех пор, пока не будет выплачена зарплата{2573}.
Шло интенсивное формирование «антибуржуйского» сознания. Так, 27 марта резолюция московских рабочих фабрики Бромлей требовала «не допустить печатания бумажных денег», а для того, чтобы покрыть расходы государства, «отобрать у фабрикантов и заводчиков все их барыши, накопленные во время войны…» 19 апреля рабочие завода «Изолятор» решили потребовать от хозяина в случае, если он не примет их экономических требований, «отказаться от владения заводом»{2574}. Рабочие, подобно крестьянам, признавал и лишь две формы взаимоотношений с «хозяином»: подчинение и бунт. Строить взаимоотношения на основах партнерства они не умели.
После Февраля поражает обилие моментально возникших карликовых профсоюзов — их образовывал каждый заводской цех. Некоторые исследователи считают, что здесь дали о себе знать не только ощущения ремесленно-артельной общности, но и земляческий фактор{2575}. В течение двух месяцев было образовано около 2 тыс. союзов, что свидетельствовало об «узости» социальных интересов; к июню они объединяли 1,5 млн. человек{2576}. Карликовые союзы оказались под началом так называемых фабричных и заводских комитетов, т. е. фактически брали на себя функции коллективного старосты. «Классовой» борьбе сопутствовал не социализм, а обычай. С другой стороны, фабзавкомы вырастали из стачкомов. Последние поначалу сконцентрировались на удалении «контрреволюционной» администрации — под последней понимались слишком требовательные начальники. После этого стачкомы при поддержке цеховых союзов стали выдвигать экономические — порой совершенно фантастичные — требования администрации.
Кое-где рабочие пытались самостоятельно, игнорируя любую политическую поддержку, «договориться» с владельцами. Даже Советы (куда порой скопом вливались представители фабзавкомов) казались им «чужими» организациями{2577}, не говоря уже об отраслевых профсоюзах, где засели интеллигенты-социалисты (чаще меньшевики), подозреваемые в готовности сговориться с хозяевами за спиной рабочих. В пролетарской среде давали о себе знать отголоски крестьянской политической культуры. Все это вряд ли способствовало задачам модернизации производства.
Особо острым становился рабочий вопрос в столице. К лету выяснилось, что петроградской промышленности, почти целиком работающей на оборону, грозит коллапс, связанный с нехваткой топлива. Правительство настаивало на «разгрузке» Петрограда от «лишнего» населения. Предполагалось отстранить от производства женщин и детей, удалить военнообязанных на фронт, «изъять из обращения 100 000 желтых рабочих, 237 000 жен-солдаток, 72 000 беженцев, 10 000 студентов, 26 000 обитателей богаделен, 25 тысяч больных из лазаретов», а также «удалить мародеров, спекулянтов, проституток», а заодно очистить 1000 квартир, используемых как дома свиданий. Эта «рациональная» мера могла вызвать взрыв социального недовольства. Не случайно на эту «буржуазную» меру сразу же ополчились представители профсоюзов, заговорившие о том, что вместо «бюрократического решения вопроса» следует добиваться прекращения империалистической войны и установления «регулирования и контроля всего производства государственной властью» в лице Советов{2578}.
Период с февраля по октябрь 1917 г. известный российский историк-аграрник В.П. Данилов характеризовал как «два встречных насилия»: государственных решений о реквизициях хлеба и крестьянского ответа на чрезвычайные меры{2579}. На деле ситуация была сложнее. Крестьянство по известной традиции пыталось уклониться от растущего натиска государственности, но все более агрессивно реагировало на своих ближайших социальных «соседей». Необходимость решения продовольственного вопроса в целях предотвращения голода в центральных районах страны, а затем и попытки установления продовольственной диктатуры привели к ожесточению крестьянства.
Временное правительство взяло курс на усиление вмешательства государства в сельскохозяйственное, особенно зерновое, производство. 25 марта 1917 г., как отмечалось, была установлена «хлебная монополия», в мае власть приступила к учету хлебных посевов. Были подтверждены ранее установленные «твердые» закупочные цены, более или менее соответствующие рыночным. Крестьяне поначалу восприняли это со сдержанным оптимизмом. Однако события стали развиваться не в пользу государства. Возникла психологическая ситуация, когда всякий «неверный» шаг власти порождал рост отчуждения от государства.
Временному правительству пришлось официально признать крестьянские организации, издав 21 апреля постановление «Об учреждении земельных комитетов». Этой акцией оно рассчитывало поставить под свой контроль организации, созданные по инициативе крестьян. Получалось нечто противоположное. Крестьянские комитеты ополчились против всех «чужих».
Совсем недавно община изгоняла из своей среды лиц, отмеченных «дурным поведением», — число их особенно возросло в годы войны. Теперь начался обратный процесс — пришлый элемент во все большей степени стал определять поведение и ценностные ориентации деревни. Уже в марте крестьяне под руководством солдат кое-где пытались разграбить винные склады и имения. Смоленский губернский комиссар А.М. Тухачевский сообщал в МВД, что под влиянием солдат «крестьяне захватывают землю, вырубают леса, насильно удаляют из экономии рабочих и прислугу». Врагами крестьян становились все, кто препятствовал утверждению справедливости в их собственном понимании. Прежде всего, обнаружилось их нежелание платить за привычную аренду{2580}. Возможно, на политические пристрастия деревни повлияла позиция Петроградского Совета, в заседаниях которого звучали заявления о необходимости посылки в деревню пропагандистов, которые «боролись бы с земством»{2581}. «Довольно с нас этих земств! — заявляли общинники. — …Мало они нашего брата околпачивали!» Впрочем, получив разъяснения, что чиновников не будет, соглашались: «…Коли так, тогда совсем другое дело!..»{2582} Но были и другие мнения крестьян: «Временному правительству подчинялись… что же касается земства, то таковое мы совершенно не желаем»{2583}. Представители Могилевского крестьянского Совета в мае 1917 г. назвали Керенского апостолом революции и освободителем крестьянства{2584}.
Крестьяне рассчитывали на «свою» власть, ее институциональная форма была им безразлична, однако они охотно подхватывали подходящие им политические лозунги. Соответственно подстраивались и сакральные установки. Собираясь после Февраля на молебны с красными знаменами, крестьяне требовали от священников провозглашения многолетия Временному правительству, запрещая называть Христа «царем небесным». Бог казался теперь революционером, освободившим бедняков от «поработителей» в лице Романовых{2585}. Не случайно иные крестьянские съезды в первой половине апреля 1917 г. призывали «конфисковать имущество и капиталы бывшего царя… назначить самый строгий суд с высшей мерой наказания»{2586}. Разумеется, все это не затрагивало их авторитаристских представлений и вполне сочеталось с прагматичными прикидками относительно власти, которая позволит хозяйствовать по-своему{2587}.
Крестьянин оценивал перспективы государственности с позиций доступа — общинного или личного — к «общенародным» земле и угодьям. В Таврической губ. у крестьян первым делом появилось желание «убрать немца», т. е. прибрать к рукам добро колонистов. Симптоматичны попытки воспрепятствовать заготовке дров для города или завода на казенных дачах; подобная рачительность сочеталась с разгромами винокуренных заводов, продовольственных лавок и убийствами помещиков, не говоря уже о порубках леса. Хозяйственная прижимистость оборачивалась воровской разнузданностью: хватали все, что «плохо лежит». Отбирали земли и у монастырей, и у церковных причтов{2588}. Последовали аресты лиц, признанных «вредными для общества», и даже захваты земель и скота у кулаков и помещиков{2589}*. Некоторые частновладельческие хозяйства с выгодой для себя использовали созданную войной производственно-торговую коньюнктуру{2590}. Разумеется, их прибыли раздражали крестьян.
В мартовские дни по некоторым уездам прокатилась волна переизбраний низовой администрации, сопровождавшаяся избиениями и арестами волостных старшин. Хотя имеются свидетельства, что там, где укоренилось земство, сельские жители вели себя спокойнее, развитие ситуации определяло стремление к избавлению от начальников, не уживавшихся с сельским сходом.
Фактически власть переместилась к волостным комитетам. И если поначалу в них избирали представителей сельской интеллигенции, духовенства, кооператоров, помогавших сориентироваться в обстановке, то скоро они превращались в чисто крестьянские организации{2591}. Позднее, 15 августа, на Государственном совещании кн. Кропоткин заявил, что переустройство России, совершаемое «без инициативы сверху» породило массу всевозможных организаций, создавших «волостной патриотизм взамен российского патриотизма»{2592}. В устах теоретика анархизма такое заявление особенно впечатляло.
В деревнях потребляющей полосы крестьянские комитеты первым делом занялись учетом наличного хлеба. В Сычевском уезде Смоленской губернии с этой целью объединились окружные деревни четырех волостей. Избранный комитет тут же произвел обыски (как водится, под видом поиска оружия) и назначил специальную плату на право владения помещиками землей{2593}. Разумеется, такие действия лишь осложняли продовольственную проблему, включая снабжение самих крестьян.
На I Всероссийском крестьянском съезде, открывшемся 4 мая, стали видны «стимуляторы» крестьянской агрессивности. Во-первых, делегатов от армии оказалось больше, чем непосредственно от деревни. Во-вторых, поражало безраздельное — численное и доктринальное — преобладание эсеров. Фактически крестьянский съезд опирался на замещенное представительство (многоступенчатая система выборов этому способствовала). В-третьих, крестьяне, внешне соглашаясь с аргументами политиков, в кулуарах высказывались совсем по-другому, по-своему оценивая возможности решения аграрного вопроса и прекращения войны{2594}. Наконец, крестьяне так и не отождествили себя ни с одной из партий, несмотря на преобладание эсеров в ЦИКе Советов крестьянских депутатов.
Крестьянин по-прежнему ориентировался на старый коллективный опыт, а не на индивидуальное дерзание. В этих условиях само существование отрубников и хуторян, многие из которых даже преуспели в условиях войны, раздражало общинников. Отсюда растущий натиск на этот так и не консолидировавшийся социальный слой, поставлявший основную массу товарного зерна{2595}. Объективно крестьяне осуществляли архаизацию сельскохозяйственной экономики.
Рецессия затронула не все аграрные регионы России. Так, в Сибири в 1917 г. благодаря благоприятным погодным условиям и земельным захватам зерновое производство расширилось (к осени образовались значительные излишки хлеба), мясомолочное хозяйство практически не пострадало. Более того, благодаря повышению закупочных цен выросли заготовки масла. Даже слабость инфраструктуры, разрыв хозяйственных связей, изношенность сельхозинвентаря не дестабилизировали ситуацию{2596}. Отсюда видно, что война и революция оказали разрушительное воздействие главным образом на те регионы России, которые ранее уже находились в кризисном состоянии.
Все это не могло не сказаться на поведении крестьянства, предпочитавшего придерживать зерно и накапливать деньги. К концу весны выяснилось, что продовольственная разверстка не дает ожидаемого результата. По данным 2070 волостей, которыми была принята разверстка на 118,2 млн. пуд., сельскими сходами было разверстано по домохозяевам лишь 67,7 млн. пуд. Общие же итоги разверстки составили около 100 млн. пуд. Заготовительные операции не давали нужного количества хлеба, к тому же его доставка затруднялась из-за плохой работы транспорта{2597}. Кн. Кропоткин обвинял в этом государство, которое своей политикой «насадило дух себялюбивого сепаратизма и неуважения к праву и труду человека»{2598}.
Уже в мае-апреле из некоторых регионов стали поступать сообщения о противодействии торговцев и промышленников введению твердых цен и хлебной монополии. Такие явления отмечались в Симбирской, Херсонской и Черниговской губерниях. В Таврической губернии многие помещики оставляли поля незасеянными, гноили хлеб, если не удавалось сбыть его по спекулятивным ценам{2599}. Все это вызывало острое недовольство крестьян. Крупные хлебопроизводители отвечали соответственно. Так, Союз землевладельцев Ростовского округа постановил поставлять хлеб преимущественно армии и «лишать хлеба города, откуда приезжают агитаторы за 8-часовой рабочий день»{2600}. Конфликт на почве хлебной монополии разрастался. Это угрожало городам и, прежде всего, рабочим.
На протяжении 1917г. аграрный вопрос неуклонно перерастал в вопрос продовольственный: в одних регионах у крестьян накапливался «избыток» зерна (которое перегонялось на хозяйственно выгодный самогон), в других — сельские жители все острее ощущали недостаток хлеба насущного. Крестьянские комитеты где-то превращались в земельные, а где-то в продовольственные за теми и другими стояли сельские сходы. И чем основательнее становилась их власть, тем больше город отчуждался от деревни. Это означало неуклонное обострение продовольственного вопроса в общенациональном масштабе.
К 1917 г. армия представляла собой гигантскую социальную массу: на фронте солдат и офицеров было 9620 тыс. (еще 2715 тыс. составляли лица, работавшие на оборону, — от строителей прифронтовой полосы до работников Красного Креста), в запасных частях военных округов числилось от 1,5 до 2,3 млн. солдат и офицеров. С февраля 1917 г. в гарнизоны внутренних военных округов стали поступать новобранцы 1898 года рождения, которым «по закону» полагалось быть призванными только в октябре этого года. Вслед за тем в армию хлынули уголовники, амнистированные в связи с желанием «защищать свободную Россию»{2601}. Сомнительно, чтобы они действительно горели подобными чувствами.
Громадное влияние на городскую политику оказывали солдаты тыловых гарнизонов, численность которых нередко превосходила местное население. В районе Петрограда (от Луги до Новгорода) наблюдалась невиданная концентрация войск — до 322 тыс.{2602} В сочетании с высочайшей концентрацией промышленных рабочих этот регион был наиболее социально взрывоопасен.
Солдаты в полной мере испытывали трудности гражданской жизни: дороговизну товаров первой необходимости, бытовое неустройство. К ним прибавлялись и армейские проблемы: усталость от военной службы, недовольство офицерами, занятиями, плохое продуктовое и вещевое довольствие. «Защитники Отечества», часто оказывавшиеся на одних и тех же предприятиях с рабочими, переживали общие с ними проблемы: антисанитарию и дороговизну. Солдаты все чаще уходили в отлучки, занимались спекуляцией, пьянством, ввязывались, а часто и сами вызывали городские беспорядки. Так или иначе они приближали городскую революцию — важнейший компонент нараставшего организационного коллапса{2603}.
Солдат вряд ли можно было отнести к здоровой части общества. Наиболее частым диагнозом тех, кто успел повоевать, был психоневроз, а также «снарядный шок». Значительное число солдат было подвержено депрессивному состоянию. По существу, «война машин» стала мощным психосоциальным стрессом. Его последствия проявлялись по-разному, но естественный выход, казалось, был один: прекращение войны, возвращение в нормальную обстановку. Революция обеспечила временную перверсию перманентной угнетенности в социально эйфорическое состояние. Но после этого мог последовать «откат» в агрессию. Последнему способствовало все большее распространение пьянства, связанное как с самогоноварением, так и с братаниями{2604}.
Религиозно-милитаристское обеспечение войны к 1917 г. выявило свою неэффективность. Частично это было связано с тем, что уровень религиозности офицеров был невысок{2605}. Некоторые солдаты прямо обвиняли «попов» в том, что «непрестанно нам сулят в облаках Орла, а в руки суют бомбы да винтовки, идти смело и геройски погибнуть за Веру, царя и дорогое и обильное наше отечество». Военному духовенству не удалось поддерживать морально-боевой дух войск{2606}. Призывы к миру солдаты воспринимали буквально. «…Жажда “замирения”, с неудержимой силой вспыхнувшая в солдатских душах, была не трусостью и шкурничеством, но прежде всего народно-творческим порывом к свободе, в смысле оправдания добра в мире», — писал Ф. Степун{2607}. Возможно, и так; однако в известные эпохи благие порывы имеют обыкновение получать низменные воплощения.
Серьезную проблему по-прежнему составляли различные виды симуляции. В 1917 г. членовредители, как и «укунтуженные» (новая форма симуляции),
вели себя вызывающе, несмотря на недовольство больничного персонала{2608}.
Говорили, что среди раненых, поступающих с фронта, «половина дезертиров, примазавшихся к больнице»{2609}. Лозунг мира без аннексий и контрибуций стал не просто стимулятором бегства с фронта, но и фактором тотальной деморализации солдатской массы.
Прежние ценностные ориентации солдат сместились. Так, после того как Временное правительство отменило обязательность причастия, удельный вес причастившихся резко упал. Но чаще солдаты требовали от священников изменения привычных текстов молитв, вплоть до включения в них пресловутого мира «без аннексий и контрибуций»; к числу страждущих причислялись и дезертиры. Распространялось либо откровенное богохульство, либо желание помолиться «кабы знать» за кого{2610}.
Для солдат тревога за близких и хозяйство стали неотделимыми от вопросов экономики и политики. По мере роста дороговизны они все чаще получали просьбы населения защитить их от «христопродавцев» и «мародеров». В сознании «защитников отечества» укреплялась мысль об уничтожении внутренних врагов — «спекулянтов, купцов и прочих, забывших родину и действующих в руку врагов». Наиболее болезненным актом, воспринимавшимся как прямое посягательство на хозяйства солдат, стала продовольственная разверстка. Сообщения о ее введении совпали с кризисом продовольственного снабжения ряда областей, включая столичные регионы. Слухи о бунтах в городах из-за дороговизны стимулировали желание покончить с войной{2611}.
Армия нуждалась в скорейшем реформировании. Гучков, став военным министром, уволил до 60% высших офицеров. Среди них было 8 командующих фронтами и армиями, 35 командиров корпусов из 68, 75 начальников дивизий из 240{2612}. Столь масштабные увольнения не могли не сказаться на качестве командования.
Для реформирования армии была создана особая комиссия, которую возглавил А.А. Поливанов, бывший военный министр и председатель Особого совещания по обороне. В ее состав входил ген. А. 3. Мышлаевский и другие, преимущественно штабные, работники, несколько разбавленные молодыми выдвиженцами вроде будущего военного министра А.И. Верховского. Но члены комиссии, с одной стороны, начали конфликтовать друг с другом, с другой — погрязли в бюрократических согласованиях{2613}. Результатом их работы стала «Декларация прав солдата и гражданина». Гучков, отказавшись подписывать ее, подал в отставку.
Существует точка зрения, что главной причиной развала армии явились инициированные Приказом № 1 солдатские комитеты. Ф. Степун свидетельствовал, что, напротив, без них «солдатская масса очень быстро вышла бы из подчинения командному составу и пошла бы за большевиками»{2614}. Дело в том, что в солдатских комитетах преобладали интеллигенты-социалисты, настроенные оборончески, причем в комитетах дивизионного и армейского уровня их удельный вес был выше. Однако солдатские комитеты неуклонно левели, противостоять разложению армии даже левые политики не могли.
Союз офицеров армии и флота исходил из принципиально иных установок. Его предложения, казалось, были простыми и здравыми: «снять солдатские шинели с тех, кто хочет заняться политикой, а не воевать»; распустить недееспособные дивизии, составленные из ополченцев старших возрастов. Предполагалось, что армия станет более боеспособной, даже уменьшившись на две трети{2615}. Но за оставшихся нельзя было поручиться: желание мира со временем могло захватить и их. Уже в марте целые дивизии принимали резолюции с требованием отказа от завоевательной политики{2616}.
Среди политических деятелей 1917 г. широко распространилось убеждение, что армию «разложили» большевики. На деле, как свидетельствовал левый эсер И. Штейнберг, все левые политики «развращали» армию «неуклонно и систематически» путем пропаганды циммервальдской формулы мира. Именно эта формула «привела армию в то состояние мирного человеческого и человечного гражданства, из которого все труднее было переброситься опять в море огня и убийства»{2617}. Благодаря ей рухнула старая дисциплина и вместе с тем вся прежняя армейская иерархия. 10 марта солдат Голубев просил в письме: «Товарищи, уберите немцев с фронта, отстраните их от командования, дайте нам русских начальников, русских душой…»{2618} Одновременно вызывали неприятие и новоиспеченные офицеры из евреев, как правило, настроенные на продолжение войны. Между тем большинство офицеров после Февраля искренне объявили республиканцами и даже социалистами, предпринимались попытки разработки проектов солдатски-офицерских примирительных камер{2619}. Это не помогало.
После Февраля участились братания, причем откровенно пьяные. На Пасху в начале апреля 1917 г. в них участвовало около 200 частей. Заметно активизировалась в этот период германская разведка и контрразведка, поставлявшая русским солдатам соответствующую литературу. По некоторым подсчетам только за май 1917 г. разведка двух австро-венгерских армий осуществила с помощью братаний 285 разведывательных контактов{2620}. По другим данным, в апреле-мае из 220 стоявших на фронте дивизий случаи братания имели место в 165, причем в 38 из них русские солдаты обещали противнику не наступать.
Тем не менее в некоторых дивизиях выносились резолюции, сурово осуждавшие дезорганизацию в армии{2621}.
Солдаты искренне верили, что восстановление справедливости означает, что в окопы отправятся жандармы, полицейские, стражники, нестроевики, тыловики, а им надлежит увеличить довольствие, сменить обмундирование, отдохнуть и съездить домой, чтобы засеять поля. В конце мая солдаты двух полков, не пожелавшие идти в окопы, едва не расправились с вздумавшим их уговаривать протопресвитером{2622}. «Не хочется умирать, хочется посмотреть на новую жизнь», — таков был скорее всего преобладавший психологический лейтмотив. Отсюда недовольство всеми теми, кто вставал на пути мечты: недовольство городскими рабочими, занятыми теперь всего 8 часов на производстве и сидящими в тепле, а больше всего — непонимание поведения «Львова, Гучкова, Милюкова», которые даже не удосужились «пообещать землю». Именно поэтому нота Милюкова была воспринята как личное его стремление «вместе с Брусиловым завоевать весь земной шар». Последовали требования, чтобы «толстопузые отправились в окопы», иначе солдаты сами начнут переговоры с немцами и оставят фронт (уже к 15 мая), чтобы расправиться с тыловыми «предателями»{2623}.
Офицеров, способных противостоять солдатскому самоуправству и наивному стремлению к миру, оставалось все меньше — в иных пехотных частях всего 4%. В военных училищах и школах прапорщиков удельный вес выходцев из крестьян составлял 38%, мещан — около 25%{2624}. В.И. Гурко негативно отзывался о новом офицерстве, «вышедшем из среды банщиков и приказчиков», утверждая, что оно «восприняло от старого самые нехорошие стороны»{2625}. Летом 1917 г. прогонять неугодных офицеров-соплеменников стали даже солдаты-мусульмане{2626}.
1 мая на совещании командующих фронтов в Ставке присутствующие были единодушны в том, что без дисциплины армия не может существовать, а для ее восстановления требуется сильная власть — по существу это было требование запрещения солдатских комитетов. Вскоре была предпринята попытка увы, безуспешная — прекратить братание. Но к тому времени за организацию братания активно взялись большевики. Ленин в конце апреля опубликовал статью «Значение братания», где говорилось, что братание «начинает ломать проклятую дисциплину», и подчеркивалось его значение как «наиболее организованный, наиболее близкий путь к прекращению войны и к свержению ига капитала»{2627}. При этом большевики уверяли, что братание оказывает мощное антивоенное воздействие на немецких солдат{2628}.
2 мая капитан М.О. Неженцев, служивший в штабе 8-й армии, предложил начать формирование «отрядов добровольцев, готовых на смерть», и «бросать их в самые трудные участки боя». Полагая, что их героический пример вдохновит других, он вызвался создать первый подобный отряд. К середине мая был сформирован первый ударный батальон, над которым принял шефство Л.Г. Корнилов{2629}. Главнокомандующий А.А. Брусилов поддержал это начинание. В середине июня 1-й ударный отряд под командованием Неженцева прибыл на фронт{2630}. Агитация за вступление в ударные полки развернулась даже в таких городах, как Калуга{2631}.
За время войны офицерская форма «демократизировалась». Напротив, ударники с помощью всевозможных эмблем, нашивок и шевронов стремились выделиться среди обычных частей. Особым было и их вооружение: английские винтовки с ножевыми штыками, пулеметы «Кольт» и «Льюис»{2632}. Понятно, что солдаты ударников невзлюбили. Впрочем, точно так же отнеслась к ним и часть офицерства.
Возникла необходимость в упорядочении добровольчества. В «Наставлении для формирования и обучения ударных частей» говорилось, что основной их задачей является прорыв неприятельских укрепленных позиций на важнейших участках фронта. Была разработана особая присяга «революционера-волонтера». Принимая ее, ударники давали клятву перед «черно-красным знаменем — символом революции и борьбы за свободу», что будут бороться за честь России, возвращение «утерянных земель» и «свободу, равенство и братство»{2633}.
Добровольчество 1917 г. мыслилось как своего рода жертвенный антипод тогдашней солдатской разнузданности. Летом целые полки отказывались от старых знамен и заменяли их на новые революционные штандарты{2634}.
Впрочем, частично в этом была повинна сама власть: она поощряла, в частности, сдачу наград из ценных металлов в «фонд свободы». Принятие присяги приобрело, однако, формальный характер{2635}. В противовес этому ударник обязывался беспрекословно подчиняться командирам, «наступать впереди всех, обгоняя передних», «не иметь никаких братаний с врагом», не сдаваться в плен живым, не потреблять спиртного, быть терпимым к политическим убеждениям товарищей по оружию, защищать их в бою{2636}. Понятно, что солдатская масса ударников боялась и ненавидела{2637}.
Большое внимание ударники уделяли символике: черно-красный (символы смерти, крови, революции) шеврон и кокарда с изображением черепа на мечах стали общими для всех их подразделений. Сам Корнилов трактовал символику так: «Победа или смерть. Страшна не смерть, страшны позор и бесчестье». Иные ударники явно перебирали по этой части. «У некоторых не только шевроны на рукавах, но еще нашивки и на погонах, и на груди, — изумлялся боевой офицер. — Один с целой красной лентой через плечо с надписью “Драгун смерти” (!), а у одного офицера на рукаве нашита Анненская лента (плечевая) в ладонь шириной, обшитая по бокам двумя широкими георгиевскими лентами, и все это небрежно завязано “бантиком”»{2638}.
Несомненно, ударничество могло помочь перестроить армию на принципиально новых основаниях. Но оно запоздало. Пик его пришелся на период июньского наступления; в ряде случаев это усложнило управление войсками. Ударные батальоны включали в себя и части, сформированные на фронте, и тыловые подразделения, усиленные фронтовыми офицерами, и самочинные юнкерские батальоны, и добровольцев из учащейся молодежи, не говоря уже о женских батальонах. Многие военные отмечали, что в условиях полустихийной реорганизации армии все это усилит организационную неразбериху{2639}. Обнаружилось, что укомплектованность ударных соединений офицерами выходила далеко за рамки обычного штатного расписания{2640}, — многие попросту укрывались в них от анархии, царящей в обычных полках. В будущем можно было ожидать конфликтов между пылкими ударниками и «обычными» (с солдатскими комитетами) частями.
Ударники отличались высоким боевым духом, граничившим с самопожертвованием. Во время наступления 24 июня 1917 г. отличился Корниловский ударный полк. В ряде случаев «батальоны смерти», направленные в тыл, помогли остановить бегство, расстреливая на месте дезертиров и бунтарей. В Ставке появились сообщения о том, что увлекли за собой полки «доблестной 7-й армии»{2641}.
Командование попыталось придать ударническому движению организованный характер. Планировалось создание «Добровольческой революционной армии»{2642}. 13 июня был создан Всероссийский комитет для вербовки добровольцев, переименованный 5 августа в Центральный комитет по организации Добровольческой революционной армии{2643}. К середине июля было разрешено формирование ударных батальонов из фронтовых частей. По данным на 17 июля, в ударники записались 4 корпуса, 5 дивизий, 11 бригад, 21 полк и более мелкие подразделения. В начале августа было зарегистрировано более 200 отдельных «частей смерти» общей численностью 600 тыс. человек{2644}. Но, скорее всего, последняя цифра существовала только на бумаге — столь масштабной перетряски личного состава в столь короткий срок не выдержала бы ни одна армия, даже невоюющая. Тем не менее 7 августа Военная лига предложила приступить в Петрограде, Москве, Киеве, Одессе к формированию «добровольческих дивизий и корпусов»{2645}. Успехи использования добровольческой армии оказались более скромными. На фронт в период наступления было направлено лишь 16 частей, из них приняло участие в боях только 13.{2646}
Особые проблемы возникали в связи с формированием женских батальонов. Инициатором их в мае 1917 г. выступила унтер-офицер М.Л. Бочкарева, вскоре произведенная в прапорщики{2647}. В принципе феномен «кавалерист-девицы» в России был известен. Но до Первой мировой войны факты такого рода не афишировались. Теперь же, после того как соответствующее разрешение от А.А. Брусилова было получено, хлынул поток прошений от женщин, особенно солдаток и казачек Дона, Кавказа и Кубани (а вовсе не экзальтированных буржуазных дамочек, как стала вскоре уверять левая пропаганда), о записи их в пехотные батальоны{2648}. Началось формирование 1-й женской команды смерти, Петроградского, Московского и Кубанского батальонов и 11 караульных команд (в Петрограде, Москве, Саратове, Киеве). Среди ударниц была весьма пестрая публика — от институток до неграмотных крестьянок, от монашек до любительниц мата. Часть из них была не вполне психически уравновешенна. Обнаружилось значительное число забеременевших{2649}. Оформление ряда частей, возникших явочным порядком в Баку, Вятке, Харькове, Мариуполе, Полтаве, Минске, Симбирске, завершить не удалось назначенный главковерхом Л.Г. Корнилов был против того, чтобы женщины участвовали в боях, полагая, что их следует использовать для охранной службы в тылу, а также для укомплектования санитарных организаций. Узнав об этом, многие женщины отказались от службы.
Женские части, отправленные на фронт, сразу столкнулись с неприязненным отношением солдат и недовольством командования{2650}. Только отряд Бочкаревой смог принять участие в боевых действиях. В конечном счете, даже Бочкарева как будто разочаровалась в возможностях женских частей{2651}. В целом женское добровольческое движение отнюдь не помогло оздоровлению армии, напротив, оно усилило в ней административно-управленческую неразбериху.
Несмотря на все нежелательные побочные последствия добровольческого порыва, запись в «части смерти» продолжилась и в последующие месяцы: был сформирован, в частности, 2-й ударный революционный полк и также Юго-Славянский добровольческий отряд из бывших австро-венгерских пленных. В августе началось создание Георгиевских запасных полков в Киеве, Минске, Одессе и Пскове, призванных сыграть роль «последнего надежного резерва, употребляемого в бою лишь в исключительных случаях»{2652}. Одновременно стали более интенсивно создаваться подразделения увечных воинов, используемых для выполнения военно-полицейских задач в тылу.
В целом армия теряла боеспособность. Тем не менее Керенский, по мнению наблюдателей, был совершенно искренне уверен в своем «магическом влиянии» на войска{2653}. В прошлом такое случалось. Однако с падением популярности Керенского упали и оборонческие настроения основной массы солдат.
Радикализм национальных движений усиливался по мере радикализации солдатских масс. По некоторым данным, в русскую армию было мобилизовано от 600 до 650 тыс. поляков, 400 тыс. евреев, 350 тыс. грузин, 350 тыс. азербайджанцев, 250 тыс. литовцев, 180 тыс. латышей, 120 тыс. армян, 100 тыс. эстонцев{2654}. Выделить сколь-нибудь определенное число украинцев, как и православных белорусов, не представляется возможным. В национальных революциях происходили те же социально-политические процессы, что и в России в целом. Не случайно после Февраля их либеральные лидеры старого поколения или перекрасились, или были потеснены социалистами.
26 марта в Петрограде состоялась манифестация эстонцев, включавшая немало солдат. Были заметны лозунги: «Демократическая республика», «Автономная Эстония», «Война до конца», «Земля народу». В Таврическом дворце демонстранты передали представителям Совета декларацию с перечнем требований об «автономии Эстонии и праве национального самоопределения»{2655}.
25 марта в Симферополе на крымско-татарском курултае был избран Временный крымско-мусульманский исполнительный комитет (ВКМИК), главой которого стал Ч. Челебиев, впервые в истории российских мусульман выбранный (а не назначенный) муфтием — главой Таврического магометанского духовного управления{2656}. На съезде решено было добиваться осуществления национально-культурной автономии. ВКМИК получил признание Временного правительства в качестве единственного, законного и полномочного органа, представляющего всех крымских татар и обладающего правом решать все их проблемы{2657}. Временное правительство 30 марта разрешило вернуться на родину высланным во время войны турецко-подданным — уроженцам Крыма{2658}.
13 марта в Ташкенте на митинге мусульман возле главной мечети был избран Мусульманский совет — Шура-и Исламия. Его возглавили местные джадиды (реформаторы). Шура-и Исламия имела свой устав, печатный орган «Наджат»{2659}. Но распространение влияния этого органа не везде протекало гладко. Так, в Андижане интересы местных мусульман разделились, и они стали группироваться вокруг двух враждующих организаций, которые возглавлялись двумя баями{2660}. В Старой Бухаре, управляемой бухарскими властями, граждане-мусульмане не были допущены к выборам членов исполкома Новой Бухары, где проживали европейцы. 15 марта Туркестанский генерал-губернатор А.Н. Куропаткин телеграфировал российскому резиденту в Бухаре о желательности исправить положение во избежание трений между двумя этническими группами. К концу месяца по этому вопросу было достигнуто соглашение{2661}.
Некоторым российским интеллигентам уже в начале апреля казалось, что «от России почти ничего не осталось» — все окраины говорят о самостоятельности, живут своими «маленькими интересами», а о России «как об объединяющей идее» никто уже не думает. Возникал вопрос: «Соединенные Русские штаты — утопия или реальность?»{2662}
Однако некоторые этносы вели себя подчеркнуто верноподданнически. Так, состоявшийся 14–16 мая в Киеве 2-тысячный съезд «русских немцев», где были представители Поволжья, Сибири, Кавказа, поддержал кадетскую аграрную программу, предложил записываться в республиканско-демократическую партию (состояла по преимуществу из бывших октябристов). Все предложения в национальной сфере свелись к решению об учреждении всероссийского союза немцев-меннонитов, просьб к Временному правительству о возвращении в Киевскую и Волынскую губернию 400 тыс. депортированных колонистов. Но потенциальным источником конфликта были просьбы об удалении из немецких колоний галицийских русин{2663}.
Все народы России, включая поляков, которым была обещана независимость (пусть под военно-полицейским патронажем России), и финнов, чья автономия восстанавливалась в полном (достолыпинском) объеме, поначалу готовы были ждать Всероссийского Учредительного собрания — тем более что комитеты общественной безопасности на местах охотно включали их представителей в свой состав. Так, в Казани к началу апреля было решено, что в состав КОба в числе представителей от 28 различных организаций войдут и представители от Мусульманского социалистического комитета и Мусульманского комитета, а также от национальных организаций всех прочих народов губернии, не говоря уже о беженских (в том числе латышских и еврейских) организациях{2664}. Казалось, ситуация находится под контролем центральной власти и местной общественности.
Однако на деле началась эскалация агрессивного национализма. Обычно все начиналось с недоразумений, вызванных какой-либо случайно усвоенной или запущенной с провокационной целью информацией, затем начинали муссироваться всевозможные слухи, которые при многократном обороте перерастали в твердое убеждение. 26 марта в Петроградский Совет адресовалась «группа эстонцев г. Юрьева». Ознакомившись с одним из номеров «Правды», они уверовали, что большевики намерены отстаивать «политическую автономию областей с компактным составом населения». Созрело убеждение, что министр-председатель Г.Е. Львов под влиянием не кого-нибудь, а П.Н. Милюкова категорически отклонил дарование эстонцам автономии (на деле Временное правительство охотнее всего шло навстречу именно эстонцам). На основании всего этого сложилось убеждение, что «буржуазное» правительство решительно противостоит в национальном вопросе Петроградскому Совету{2665}. Впрочем, не исключено, что подобные послания инспирировались большевистскими пропагандистами.
В целом местные национальные лидеры старались найти с центральной властью общий язык. Это касалось и процесса создания национальных военных формирований. 27–30 апреля в Москве проходило всероссийское совещание мусульман-воинов, около трети участников которого составляли офицеры. Совещание высказалось за скорейший мир без аннексий и контрибуций и участие мусульманских представителей в будущей мирной конференции. Для формирования мусульманских частей был создан специальный Всероссийский Временный мусульманский военный совет{2666}. Мусульманизация армии разворачивалась и по другим каналам. 15 мая в Севастополе, во время пребывания там Керенского, к нему была направлена крымско-татарская делегация. Была высказана просьба о возвращении в Крым дислоцированного в Херсонской губернии Крымского конного полка и образования татарского полка из маршевых эскадронов этого полка. Керенский высказался за удовлетворение этих просьб и предложений{2667}.
14–17 апреля в Уфе проходил 1-й Уфимский губернский мусульманский съезд, инициированный Уфимским комитетом распространения грамотности среди мусульман{2668}. Съезд высказался за культурно-национальную автономию, выдвинув требование признания татарского языка официальным языком в районах с мусульманским населением, избрал губернское мусульманское шуро. 14 апреля председательствующий на съезде И. Ахтямов по поручению Уфимского губернского комитета общественных организаций отбыл в Петроград, чтобы проинформировать премьера Г.Е. Львова о положении дел в губернии{2669}. Практически параллельно, 15–16 апреля, в ауле Тлянчитамак проходил многочисленный (2500 чел.) съезд мусульман Мензелинского уезда Уфимской губернии, высказавшийся за предоставление мусульманам «религиозной, национальной и культурной свободы», за отмену частной собственности на землю, за мусульманизацию армии и т. д.{2670}
Но по-настоящему ситуация изменилась в связи с событиями на Украине. В Киеве, центре будущей украинской революции, позиции националистов казались заведомо слабыми. В гарнизоне было 15 тыс. солдат-украинцев, в массе городского населения они составляли всего 12% (евреев было 18,6%). Местный пролетариат составлял 8,4% городского населения, причем украинцев среди него было только 13%. Украинские политики, как и российские, находились между собой не в лучших отношениях{2671}.
Ситуация стала обостряться вовсе не с образованием Украинской Центральной Рады, составленной по привычному для того времени «революционно-соборному» принципу (входили культурно-просветительские, самоуправленческие, профессионально-корпоративные, национальные, политические организации), а с возобладанием в ее руководстве украинских социал-демократов и пополнением состава представителями крестьян, и особенно солдат. Центральная Рада рассчитывала всего лишь на признание Временным правительством права украинского народа на широкую национально-территориальную автономию в рамках федеративной Российской республики, гарантируя при этом соблюдение прав этнических меньшинств{2672}. Несколько неловких шагов центральной власти, воспринятых в штыки в Киеве, скоро накалили обстановку. К этому добавлялся фактор территориально-этнического размещения населения: города на Украине были «русско-еврейскими», в деревне крестьянам противостояли помещики из великороссов (русифицированных украинцев) и поляков. Чрезвычайно мощной оставалась инерция антисемитизма.
Среди национальных лидеров, входивших в различные партии и увлеченных теми или иными доктринами, не было единства не только относительно конечных целей «своих» движений, но даже ближайших их задач. Тем более не могло быть устойчивых представлений о единой политической стратегии и тактике. Наиболее популярные в то время понятия «автономия» и «федерация» трактовались ими весьма произвольно. Это означало, что, независимо от выдвигаемых лозунгов, они становились заложниками «освободительного» нетерпения масс, т. е. объективно способствовали разрушению существовавшей партийно-политической системы, а затем и разложению некогда единого тела империи.
К концу марта 1917 г. в России стало ясно, что без растущей помощи союзников не обойтись, а позиция последних зависит от уверенности в прочности новой российской власти и ее готовности продолжать войну. Проблема перспектив войны в значительной степени зависела от «сговорчивости» Петроградского Совета. Но ожидать этого от доктринеров, получивших, как им казалось, наиболее подходящие условия для реализации своих планов, вряд ли приходилось. 26 марта, выступая на солдатской секции Петроградского Совета, Керенский уверял, что на днях появится правительственный документ с отказом России от «всяких завоевательных стремлений». На следующий день Церетели заявил, что в данный момент вопрос о мире не следует делать «предметом конфликта», а Керенский принялся уверять, что правительственная декларация — «колоссальное завоевание»{2673}. На деле двусмысленный характер декларации открывал возможности для демагогической критики «буржуазии и соглашателей» слева.
По иронии судьбы воинствующий атеист Ленин вернулся в Россию 3 апреля — в первый день пасхальной недели. Узнав о его возвращении, Д.С. Мережковский вскричал: «Ленин! Да ведь это сам черт! Ведь это всему конец!»{2674} И хотя всем было известно, что Ленин вместе с тремя десятками социалистов-эмигрантов возвращался через Германию в знаменитом «запломбированном вагоне», в Петрограде его ждала торжественная встреча, затмившая встречу Плеханова. Лидеры Совета надеялись уговорить его работать над «углублением» демократии, а не революции.
В «царском» зале здания вокзала угрюмый Чхеидзе пытался подсказать Ленину правила революционной «политкорректности». Главный большевик отмахнулся от него и вышел на площадь, где его поджидал автомобиль. Потом подоспел пресловутый броневик. H. H. Суханов, «полубольшевик», свидетельствовал, что путь к дворцу Кшесинской — особняку бывшей любовницы свергнутого императора, превращенного в вертеп мировой революции, — освещал прожектор, медленное движение сопровождали толпы рабочих и солдат с оркестром и знаменами. С броневика Ленин «служил литию», писал Суханов, чуть ли не на каждом перекрестке. Он уверял, что триумф вышел «блестящим и даже довольно символическим». Редакторы большевистской «Правды» прокомментировали происходящее более сдержанно: «Стоя на броневом автомобиле, тов. Ленин приветствовал революционный русский пролетариат и революционную русскую армию, сумевших не только Россию освободить от царского деспотизма, но и положивших начало социальной революции в международном масштабе». Свои идеи Ленин принялся внушать во дворце Кшесинской собравшимся большевикам. В передаче Суханова это выглядело так: «…Никто не ожидал ничего подобного. Казалось, из всех логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений… стал носиться в зале Кшесинской над головами зачарованных учеников»{2675}.
Уже на следующий день Ленин набросал свои знаменитые «Апрельские тезисы». Их положения были просты: никаких уступок «революционному оборончеству», т. е. тем «дурным» социалистам, которые поддерживают буржуазию и империалистов; соответственно, Временное правительство должно отказаться от завоевательных планов. Ленин был недоволен и лидерами существующих Советов — их следовало заменить «настоящими» революционерами. «Буржуазному» парламентаризму не должно быть места в новой России его должна сменить «более высокая» форма демократии в лице «Республики Советов, рабочих, батрацких, крестьянских и солдатских депутатов». Ленин предлагал также централизацию банковского дела и постепенный переход к «общественному» контролю над производством и распределением продуктов. Именно так он понимал «шаги к социализму».
Излишне доказывать, что план Ленина был нереалистичен. А между тем бывают времена, когда для взбаламученных масс утопии кажутся единственно возможной реальностью. Британский историк Роберт Сервис сравнил значение 10 ленинских тезисов с 95 тезисами Лютера, которые величайший проповедник пришпилил к дверям Виттенбургского собора ровно 400 лет назад{2676}. В обоих случаях делалась ставка на неистовство новой веры, овладевшей массами.
Впрочем, 4 апреля, выступая в Таврическом дворце перед большевиками участниками Всероссийского совещания Советов, Ленин произнес вполне здравую фразу: «Мы не шарлатаны. Мы должны базировать только на сознательности масс». Ленин понимал, что в народе нет никакого представления о социализме — нужна просветительская работа. Но возможен был и другой вариант развития событий: переложение доктрины на язык разрушительных инстинктов отчаявшихся толп.
Как бы то ни было, в Таврическом дворце бывшие сподвижники Ленина уверенно заявляли, что его предложения — «бред сумасшедшего». Плеханов выступил с саркастической статьей «О тезисах Ленина и о том, почему бред подчас бывает интересен». 6 апреля ЦК РСД РП(б) также не принял ленинские идеи{2677}. 7 апреля «Тезисы» были опубликованы в «Правде», однако на следующий день против их «разлагающего влияния» там же выступил Л.Б. Каменев. Лишь 14 апреля петроградская общегородская конференция большевиков одобрила ленинские тезисы, а 24–29 апреля их поддержала 6-я Всероссийская (Апрельская) конференция большевиков.
На конференции Ленину все еще противостояли многие видные большевики. При этом многие из них, особенно Л.Б. Каменев и А.И. Рыков, недоумевали, какие практические шаги вытекают из установки на социалистическую революцию, чему учить в связи с этим массы. Ленин между тем делал ставку на провоцирование смуты любым путем (разумеется, не заявляя об этом откровенно), набираясь опыта у бунтующей массы. Это по-своему понял Сталин, моментально, как нечто совершенно естественное, сделавший поворот на 180 градусов и даже высмеявший им же самим недавно поддерживаемый лозунг контроля над Временным правительством{2678}. Итак, первый же кризис показал, что нестабильность власти вызывает к жизни неведомые политикам силы.
Ленину «помогли» события, которых никто не ожидал. В известные времена ход событий определяют не инсургенты, а те упрямые политики, которые пытаются удержать безнадежную ситуацию под своим контролем. Опасность догматизма Милюкова заметили давно. Даже ближайшие сотрудники Милюкова по внешнеполитическому ведомству считали тактику взаимоотношений своего шефа с Петроградским Советом, с одной стороны, и союзными державами — с другой, «слишком прямолинейной»{2679}. Но на Милюкова давили англичане, требовавшие ясности внутриполитической обстановки в России{2680}. 18 апреля Милюков заверил засомневавшихся послов союзных держав, что Временное правительство продолжит войну до победы. И в тот же день рабочие начали праздновать уже привычный Первомай (по новому стилю). О ноте Милюкова они пока не знали. Впрочем, Милюков постарался сделать все, чтобы ее не заметили. Увы, это не удалось.
Последующие события представляли собой характерное для революции соединение провокации и анархии, утопии и психоза. Социалисты готовы были проглотить «буржуазную» пилюлю, но кадетский ЦК призвал граждан выйти на улицы 20 апреля для поддержки правительства. Между тем в тот же день солдаты заговорили, что милюковская нота «оказывает дружескую услугу не только империалистам стран Согласия, но и правительствам Германии и Австрии, помогая им душить развивающуюся борьбу немецкого пролетариата за мир…»{2681} Пронесся слух, что идет распродажа «земель, леса и недр иностранным и своим капиталистам». «Милюков заварил такую кашу, которую ни ему, ни всему правительству не расхлебать…» — констатировали интеллигентные наблюдатели{2682}. Солдаты требовали отставки Милюкова и Гучкова и обещали прийти на помощь Совету с оружием в руках. Последовало хождение раздраженных толп к Мариинскому дворцу — резиденции правительства. Демонстрации шли вразнобой, агитаторы действовали с переменным успехом. Но страсти накалялись: появлялись плакаты «Долой Временное правительство!»
21 апреля с требованиями мира вышло на улицы столицы до 100 тыс. рабочих и солдат. Большевики утверждали, что около 3 часов дня на углу Невского проспекта и Екатерининского канала по толпе рабочих начали стрельбу гражданские лица, переодетые солдатами. Результат — трое убитых, двое раненых. Около 4 часов на Казанской улице также раздались непонятные выстрелы, были тяжело ранены двое солдат и одна женщина. На углу Итальянской улицы демонстрантов вновь обстреляли, рабочие ответили выстрелами. К вечеру стреляли на углу Садовой и Невского. Кто первым открывал огонь, выяснить не удалось. Не смогли даже точно подсчитать убитых и раненых.
21 апреля вечером в Москве также прошли манифестации. Некоторым казалось, что демонстранты оказали поддержку Временному правительству. Другие, напротив, сообщали, что «многие заводы прекратили работы», а на «митингах, происходивших к ночи, обнаружилась непримиримость “правительственников” с рабочими». Кадетская «Речь» не преминула намекнуть, что американский посол Френсис настаивает на энергичных мерах по наведению порядка{2683}.
«Известия Петроградского Совета» утверждали, что на Знаменской площади демонстрантам пытались перегородить дорогу грузовики с юнкерами. У Мойки на женщин-работниц напали студенты военно-медицинской академии и Института путей сообщения, врезавшиеся в толпу на автомобилях. В других свидетельствах упоминались автомобили с инвалидами, солдатами, офицерами, вольноопределяющимися с плакатами: «Ленина и компанию обратно в Германию»{2684}. «Мне временами кажется, что Россия обратилась в грандиозный сумасшедший дом, в необъятных размеров Бедлам, или, может быть, я теряю рассудок», — записывал в дневнике Л.А. Тихомиров{2685}.
На события апреля 1917 г. повлияли и специфические внешние факторы. Союзники упорно давили на Временное правительство, требуя покончить с «двоевластием». Французы даже предлагали коллективный демарш, угрожая прекращением военных поставок в случае, если в России не будет покончено с революционной пропагандой{2686}. При этом французы подтверждали свои обещания о проливах и заявляли, что от своих целей в войне они не намерены отказываться{2687}. На этом фоне Милюкову хотелось бы выглядеть «достойно». С другой стороны, среди европейских социалистов в связи с революцией в России возросли надежды на «социалистический» мир без пресловутых «аннексий и контрибуций». Все это привносило дополнительную нервозность в поведение и Временного правительства, и руководителей Советов.
Впрочем, «пасхальные» события 1917 г. отнюдь не означали, что эскалация вражды приняла необратимый характер. Демонстранты послушно последовали указанию Совета о запрещении на два дня уличных шествий (скорее всего они прекратились бы сами собой). Ранее непримиримые к «буржуазии» социалисты обнаружили неожиданную сговорчивость, а самый пылкий их лидер И.Г. Церетели скоро стал министром в коалиционном правительстве. Суханов писал, что как политик он был «не только слеп, но и глух»{2688}.
К этому времени выросло ощущение, что мировая война обернулась настоящей катастрофой гуманистического сознания. Люди перестали видеть иной выход из кровавого тупика, кроме жестокой расправы над его «виновниками». «Нет! Мало свободы и братства, / И таинства счастья — так зыбки!» — писал в апреле 1917 г. Валерий Брюсов. Всюду «ненависть и вражда», «человеческая глупость»{2689}, — сообщали из провинции в это же время.
Внутри своей партии Ленин вроде бы «победил». Но в целом большевизм опирался пока лишь на ситуационные эмоции, а не на устойчивую ненависть низов к правителям, настаивавшим на продолжении самоистребления людей.
Большинство телеграмм с мест в адрес Временного правительства содержали выражение поддержки существующей власти и даже войны до победы. К этому добавлялось пожелание дружной работы правительства с Петроградским Советом ради доведения войны до почетного мира, а России — до демократической республики. Формирование коалиционного правительства вызвало немалые восторги. Кое-кто требовал арестовать Ленина{2690}. А между тем «война войне» уже была объявлена.
Нельзя сказать, что в эти дни большевизм «показал себя». Дело было не только в этом. Слабая российская демократия слишком заметно продемонстрировала свою беспомощность.
В связи с апрельским кризисом осложнилось внешнеполитическое положение России. На совещании в Ставке с участием французского министра А. Тома, яростно агитировавшего за скорейшее наступление русской армии, М.В. Алексеев заявил, что русская армия сможет атаковать противника в лучшем случае через 2–3 недели{2691}. П.Н. Милюков попытался уговорить его пересмотреть эти планы, но успеха не имел. Более того, в Ставке ему объяснили, что армия не может наступать ранее середины июня. В этих условиях военному министру Гучкову не осталось ничего иного, как демонстративно подать в отставку{2692}. Милюкову пришлось последовать за ним. Центр тяжести в принятии кардинальных для России решений переместился к Керенскому и социалистам. Однако лидеры Петроградского Совета больше рассчитывали не на него, а на перспективу созыва международной социалистической конференции, якобы способной приблизить демократический мир.
5 мая по соглашению с Петроградским Советом было сформировано первое коалиционное правительство. Его возглавил все тот же Г.Е. Львов, военным министром стал А.Ф. Керенский, юстиции — П.Н. Переверзев (трудовик), иностранных дел — М.И. Терещенко, путей сообщения — Н.В. Некрасов (кадет), торговли и промышленности — А.И. Коновалов (прогрессист), народного просвещения — А.А. Мануйлов (кадет), финансов — А.И. Шингарев (кадет), земледелия В.М. Чернов (эсер), почт и телеграфа — И.Г. Церетели (меньшевик), труда — М.И. Скобелев (меньшевик), продовольствия — А.В. Пешехонов (народный социалист), государственного призрения — Д.И. Шаховской (кадет), обер-прокурор Синода В.Н. Львов (беспартийный), Государственный контролер И.В. Годнев (октябрист). В сущности, это было очередное правительство партийных доктринеров.
Российская политическая культура тяготела к персонализации власти. Новые властные круги пугливо сторонились диктаторства — сказывалось психологическое отторжение от авторитаризма. И либералы, и социалисты были поражены «властебоязнью». Но были и исключения — Керенский.
Поначалу людей притягивала и обнадеживала его скромная должность министра юстиции — «защитника обиженных». Затем в лице Керенского стал культивироваться образ «народного трибуна», который перерос в фигуру «первого русского гражданина» и «народного вождя», словно подтверждающего возможность прыжка из «проклятого прошлого» в «светлое будущее». И этому способствовали не только люди наивные. В насаждении подобных иллюзий сыграли свою роль Д. Мережковский и 3. Гиппиус — А. Бенуа считал, что их упование на Керенского базировалось на «перепуге»{2693}. Людьми попроще двигала надежда. «Группа трудящихся женщин Твери» называла его «Солнцем России»{2694}. В Киеве солдаты предлагали переименовать Столыпинскую улицу в Керенскую{2695}.
Поначалу даже склонность Керенского к истерии воспринималась как нечто естественное. В конце марта на заседании Исполкома Петроградского Совета И.Г. Церетели предупреждал: «Сейчас будет здесь Керенский. Но, по имеющимся сведениям, он нервно расстроен. Будет нежелательно [резко говорить с ним]»{2696}. Но времена менялись. Жесткую характеристику Керенскому дал H. H. Суханов. «И на посту министра-президента, — считал он, — Керенскому пришлось остаться тем же, чем он был в роли агитатора, лидера парламентской “безответственной оппозиции”: беспочвенником, политическим импрессионистом и… интеллигентным обывателем»{2697}. В.Д. Набоков отмечал, что Керенский был «соткан из личных импульсов», «душа его была “ушиблена” той ролью, которую история ему — случайному, маленькому человеку — навязала…»{2698} Наиболее язвительно высказывался Л.Д. Троцкий.
«…Керенский был и остался случайной фигурой, временщиком исторической минуты. Каждая новая могучая волна революции, вовлекавшая девственные, еще не разборчивые массы, неизбежно поднимает наверх таких героев на час, которые сейчас же слепнут от собственного блеска…»{2699} Однако интеллигентным дамам в апреле-мае 1917 г. Керенский казался «чуть ли не сошедшим с неба ангелом — и именно ангелом мира»{2700}. Создается впечатление, что появление тех или иных лидеров было «запрограммировано» всем «излишне эмоциональным» ходом русской революции. До поры до времени такая личность оказывалась востребованной.
Поразительная картина неустойчивости харизмы Керенского прослеживается по дневникам одной студентки Одесской консерватории. «Я полна радости и счастья… Вчерашний день (15 мая 1917 г.) — один из лучших и радостных дней в моей жизни: приехал Александр Федорович Керенский — и я его видела! — восторженно писала она. — Все были в каком-то религиозном экстазе, и толпа превратилась в дикарей… Многие стояли и плакали от восторга и умиления… Про него никто не может сказать ничего дурного, даже его враги, даже ленинцы… Милый дорогой Керенский, гений и главный двигатель Русской Революции». Ей казалось, что по случаю визита «гения» «все сразу подешевело» и вообще «наша революция справедливая и не похожа на кровавую французскую расправу». Увы, через полмесяца ей пришлось выслушать иное мнение столичной знакомой: Керенский — «морфинист, и дни его сочтены», у него «пять любовниц-евреек». А 25 июля 1917 г. она сама признала, что Керенский «делает ошибку за ошибкой», и она его «больше не любит и не преклоняется»{2701}. В смутные времена легко стать заложником неумеренных эмоций. Это касается и простых людей, и их «вождей».
В 1917 г. люди не скупились ни на восторги, ни на уничижительные эпитеты. Писатель Л. Андреев, называя Керенского «государственным идиотом», заявлял, что он «в своей слабости преступен перед Россией». Но находились люди, которые, в сердцах именуя Керенского «канатным плясуном» и «помощником Вильгельма», все же признавали, что, хотя его голова «наполнена исключительно теорией и доктриной», он все же начал поворачивать «на государственно-практический путь»{2702}.
Стране было недостаточно одного яркого вождя. Требовалась своего рода иерархия харизматичных лидеров. Они, в свою очередь, должны были располагать набором опытных управленцев. Между тем довольно скоро возникла объективно более опасная для власти зона конфликта: противоречие между КОБами губернского уровня (интеллигентскими по составу) и устремлениями низов, особенно крестьян.
Европеизированным политикам трудно было понять, до какой степени их будущее зависит от традиционалистской крестьянской массы. А в близких для нее вопросах она была крайне нетерпелива. Ей нужны были «свои» политики.
Уже в мае 1917 г. крестьяне Пензенской губернии заявляли, что «кроме волостного комитета они никого не признают», поскольку уездные и городские комитеты «работают на руку земледельцам»{2703}. Некоторые крестьяне в середине лета считали, что уездные и губернские земства обходятся слишком дорого, и предлагали «окружные» земства для 4–5 волостей{2704}. В Ельнинском уезде Смоленской губернии волисполком действовал «наперекор» губернскому комитету, крестьяне выступали против помещиков в соответствии с его указаниями{2705}. И эта тенденция усиливалась в связи с развитием аграрного движения. А в конечном счете вышестоящие органы могли только санкционировать решения низовых крестьянских организаций о распределении захваченных земель{2706}.
Все это было не случайно. Волостные комитеты представляли политическую культуру большинства народа. «Городская» политика становилась для крестьян все более чужой. Лидеры типа Керенского производили на них впечатление до тех пор, пока массовые ожидания проводились в жизнь.
До 1917 г. либералы пребывали в убеждении, что окончательное утверждение демократии связано с укреплением институтов местного самоуправления на низовом уровне. Отсюда убежденность, что следует как можно скорее достроить и демократизировать систему земских учреждений вширь (распространить их на «неземские» регионы) и вглубь, т. е. утвердив их на волостном уровне. Логически это была верная установка. Не учитывалось, однако, другое: само слово земство было достаточно скомпрометировано в глазах крестьян как «барская» затея; активизация крестьянских масс могла развернуться только в привычных общинно-сословных границах; темп их самоорганизации опережал возможности «правильной» выборной системы. Тем не менее даже в начале августа некоторые кадеты надеялись наладить пропагандистскую работу в волостных земствах и сельских школах{2707}. Предложение явно запоздало. Система управления уже была поражена изнутри. «Крестьяне и слышать не хотят о земстве и требуют уничтожения земств уездных и губернских», — такая информация доходила до городских жителей в мае 1917 г.{2708}
Первоначально волостные комитеты были всесословными. Но с апреля, когда в деревню хлынули солдаты-отпускники, началось вытеснение из них сельской интеллигенции. Судьба власти во все большей степени становилась зависимой от вопросов о мире и земле. В первом вопросе Керенский выглядел то ли обманщиком, то ли безнадежно запутавшимся демагогом. По второму его позиция смотрелась невнятно.
Теоретики аграрного вопроса ощущали его нарастающую актуализацию. Образовавшаяся в апреле Лига аграрных реформ признавала необходимость ликвидации помещичьего землевладения (за исключением рентабельных или «образцовых» хозяйств, на чем издавна настаивали кадеты). Правительство также намеревалось решить земельный вопрос, руководствуясь не столько соображениями государственной целесообразности, сколько представлениями о «справедливости» (в ее народническом толковании). Крестьяне уловили эту готовность власти. Однако она по-прежнему запаздывала. Более того, правительство действовало в направлении, объективно противостоящем общинным интересам.
Только 28 апреля последовало постановление Временного правительства о приостановлении действия старого положения о землеустройстве. Главный земельный комитет начал свою работу лишь в мае 1917 г. Объяснить причины промедления власти в столь болезненном для себя вопросе крестьяне не могли. Еще труднее было им понять, почему правительство не желает пересматривать «несправедливые» решения «царских» землеустроительных комиссий{2709}.
Крестьяне демонстрировали крайнее нетерпение. За март-май 1917 г. в европейской части России состоялось 29 губернских и 67 уездных съездов крестьян. Крестьянами было вынесено 229 земельных постановлений. Из них 100 было принято волостными и сельскими сходами, 40 — солдатскими собраниями, 89 — губернскими организациями. Крестьяне единодушно требовали конфискации казенных, удельных, церковных, монастырских и помещичьих земель без выкупа. Относительно купчих земель мнения разошлись: лишь 80% крестьян настаивали на общинном принципе землепользования и безвозмездного отчуждения всех земель, в том числе и купчих крестьянских{2710}. В связи с этим усилилось противостояние низовых крестьянских организаций с органами управления уездного и губернского уровня.
4–28 мая 1917 г. проходил I Всероссийский съезд крестьянских депутатов. Из 1353 его делегатов 672 человека представляли крестьян 70 губерний и областей, а 681 — солдат фронта и тыла. Эсеров было 537, меньшевиков — 103, большевиков — 20. Формально съезд пошел за эсерами, их лидер В.М. Чернов уже ощущал себя вождем сельской России. Однако в президиум поступило 150 записок, в которых крестьяне недоумевали, почему нельзя немедленно объявить землю всенародной собственностью. В.И. Чернов объяснял, что это может лишь будущее Учредительное собрание, а пока нужно подготовить законы, согласно которым произойдет будущий земельный передел. Вместе с тем эсеры согласились, что все земли должны перейти в руки земельных комитетов, получивших право «определения порядка обработки, обсеменения, уборки полей, укоса лугов». Состоявшийся вслед за тем III съезд партии эсеров подтвердил это решение. Но полумеры лишь возбуждают нетерпение. Поэтому крестьяне истолковали эти резолюции как санкцию на немедленный захват земли{2711}. Для этого не нужно было никакого Учредительного собрания.
Аграрный вопрос фактически превратил Партию народной свободы в партию «врагов народа». В начале мая в Москве под ее эгидой состоялся учредительный съезд Союза земельных собственников и сельских хозяев (ВСЗС). На нем были представлены помещики, хуторяне и другие категории земельных собственников от 31 губернии. Целью союза была защита земельной собственности как составной части хозяйственного строя России. Характерно, что делегаты негативно отнеслись к эсеру Чернову, сменившему на посту министра земледелия кадета Шингарева. Прозвучали даже заявления о том, что некоторые заявления нового министра «идут вразрез с постановлениями Временного правительства». Сопротивление земельных собственников вызывало также намерение министра запретить земельные сделки{2712}. Сомнительно, чтобы ВСЗС мог противостоять крестьянскому самоуправству. Его деятельность лишь усилила озлобленность крестьян-общинников.
21 мая Временное правительство приняло закон о земской реформе, рассчитывая на реализацию старой либеральной идеи о создании представительных учреждений на сельском уровне. Предполагалось избрать земства в 43 губерниях Европейской России, в 456 уездах и 9305 волостях{2713}. Демократическая власть собиралось продолжить дело Столыпина в совершенно неподходящий момент — почти все отрубники и хуторяне вернулись в общину. Более того, кое-где их стали изгонять из сходов. Однако правительство рассчитывало оттеснить волостные сходы и волостные правления от принятия решений. Эти задачи предстояло решать волостным земским собраниям, гласными которых могли стать местные граждане, достигшие 20 лет. Наряду с общинниками право участия в выборах получали и столыпинские «выделенцы», и помещики, и священники, и представители сельской интеллигенции.
Между тем политическая ситуация в деревне была неустойчивой. С крестьянским сходом, ставшим поистине всемогущим, «официальные» представители власти могли лишь сосуществовать. Уже в мае отдельные уездные комиссары целиком становились на сторону крестьян и фактически помогали осуществлять стихийный земельный передел, игнорируя распоряжения вышестоящей власти. Теперь крестьяне успешно использовали в своих интересах не только старую, но и новую администрацию, равно и часть сельской интеллигенции, намеренной по-прежнему «служить народу». Новые начальники, внедряемые правительством в деревенские структуры, превращались либо в чисто крестьянских представителей во власти, либо отторгались крестьянской средой{2714}.
В либеральных кругах знали о происходящем: подчиненных высшей власти земельных комитетов не было, был ряд самочинных, зачастую враждебных друг другу крестьянских организаций. Но выбора не было: говорили, что «России придется номинально пережить эсеровскую эпоху»{2715}.
В некоторых губерниях (особенно производящих) крестьяне вроде бы приветствовали начинания власти. Эсеровская газета так освещала организационное собрание гласных в Беломестно-Двойниковской волости Тамбовской губернии: «Несмотря на то что день был будничный, посторонней публики было много. Были приглашены певчие… Когда собрались все гласные, то устроена была манифестация с красными флагами и портретами министра-председателя Керенского»{2716}. Согласно другим свидетельствам, залы заседаний волостного земства украшали знаменами, убирали цветами, на почетное место ставили портрет Керенского, рядом с ним изображения В.М. Чернова и Е.К. Брешко-Брешковской. Священники служили молебны, провозглашали многолетия Временному правительству. Затем председатель волостной избирательной комиссии (иногда старейший по возрасту гласный) сообщал о результатах выборов, приводил гласных к присяге. После этого направлялись приветственные телеграммы Керенскому. Процедура была стандартной, постепенно она выродилась в пустой ритуал.
Но со временем крестьяне стали отвергать земства. Они откровенно противились выборам, кое-где пытались сорвать их{2717}. Комиссар Ядринского уезда телеграфировал в Казань: «Просим выслать 50 конных милиционеров… В уезде начинаются беспорядки на почве волостного земства»{2718}. Выборы не случайно растянулись с июня 1917 г. по февраль 1918 г. В общей массе избранных гласных крестьян оказалось 78,8%, рабочих — 6,8%, ремесленников — 2,7%. В сентябре оформление волостных земств произошло в 42,8% и в октябре — в 43,4% волостей. В августе, ноябре и декабре земства оформились в 10% волостей{2719}. Землевладельцы, торговцы, священники, интеллигенция составили около 2%. Но крестьян раздражали даже эти немногие «представители буржуазии». Один бывший солдат Двинского полка, известного своими пробольшевистскими настроениями, жаловался в Петроградский Совет из родной деревни Псковской губернии на засилье «помещиков и капиталистов», насильно заставивших мужиков голосовать за них на выборах в волостное земство, и выражал опасение, что то же самое повторится на выборах в Учредительное собрание{2720}.
Вряд ли можно сказать что-либо определенное о политическом лице волостных земств, хотя формально в них преобладали эсеры. Как бы то ни было, среди существующих низовых крестьянских организаций земство оказалось наиболее правым. Запоздалое либеральное нововведение оказалось слабым противовесом растущему крестьянскому самоуправству.
В Тамбовской губернии председателем волостной земской управы стал некий Шмаров, бывший рабочий. Управа вынуждена была разрешить местным крестьянам «чистить» лес, что обернулось хищнической его вырубкой. Попытки Шмарова навести порядок ни к чему не привели. Он пришел к выводу, «что с народом ничего не поделаешь», собрался уходить со своего поста, но вроде бы передумал, полагая, что «какая-нибудь власть да должна же быть над народом»{2721}. По сути дела, охлократия превращала «народных избранников» в своих заложников.
Впрочем, крестьяне игнорировали не только выборы в земские учреждения, куда, по их мнению, проходили «помещики и попы», но и в Советы, которые по примеру «пролетарских» городов мечтали насадить в деревне большевики. Те и другие организации казались крестьянам «чужими».
К осени 1917 г. наиболее радикальными из всех сельских организаций были земельные комитеты, существовавшие в 8400 волостях Европейской России (из 9305){2722}. Рассчитывать на то, что они помогут правительству в стабилизации хозяйственного положения страны, не приходилось.
После апрельских событий произошел тот внешне малозаметный перелом в общественном настроении, который облегчил деятельность большевиков, — интеллигенция стала терять доверие к политике, массы, напротив, потянулись к «понятным» лидерам. Демократическая интеллигенция потеряла эмоциональный контакт с массами, возникший в ходе Февральской революции, — единственное, что могло замедлить и смягчить ход событий. Кажется невероятным, но вскоре после кризиса министр просвещения Временного правительства в частном разговоре сделал поразительный прогноз: «…Очень скоро правительством станет кабинет Керенского, а потом может докатиться и до большевиков, если только раньше не произойдет резни между солдатами, стоящими за порядок, и солдатами, упивающимися анархией»{2723}. Повсеместно ощущалась потребность в «настоящем» лидере и «твердой» власти. Как ни парадоксально, в конце июня 1917 г. даже В.В. Шульгин «влюбился» в Керенского, не переставая, впрочем, «цепляться за надежду о воскресении монархии», правда, «не Николаевской»{2724}.
Социалисты в большинстве своем были уверены, что устойчивость ситуации зависит от внедрения в массы своих лозунгов. 3 июня открылся I Всероссийский съезд рабочих и солдатских депутатов (продолжался до 24 июня). На него возлагались большие, но весьма противоречивые надежды.
Формально предстояло всего лишь одобрить политику ВЦИК, в основе которой лежала более чем странная идея: коалиция с той самой «буржуазией», которая и не думала признавать лозунг «мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов». Политический исход съезда был предрешен его составом. В сущности, съезд стал многодневной говорильней на манер возбужденного сельского схода. Некоторые свидетели описывали ситуацию так: «Точно плотину прорвало, и в проем неистово ринулся океан слов. Говорили все, кто хотел и даже кто не хотел. Все знали все»{2725}. Под покровом показного единения шла подготовка наступления на фронте: оно должно было показать, что власть способна отстаивать «завоевания революции».
Состав съезда примечателен: считалось, что присутствуют 1090 делегатов (в действительности их было больше), из них 822 — с решающим голосом. 777 из них заявили о своей партийности: 285 эсеров, 248 меньшевиков, 105 большевиков, 73 внефракционных социалиста, ряд мелких фракций — от трудовиков до анархистов. Согласно подсчетам, за ними стояли 8,15 млн. солдат, 5,1 млн. рабочих, 4,24 млн. крестьян. Преобладали крестьяне, не желавшие воевать, а тем временем большевики, призывавшие объявить войну войне, оставались в меньшинстве.
Ленин пытался убедить участников съезда в том, что «есть такая партия», которая готова взять на себя ответственность за судьбы страны. Его выслушали с отчужденным интересом. По мнению Ф. Степуна, он явно рассчитывал на рабочую аудиторию, при этом, «избегая всякой картинности слова… четко врезал в сознание слушателей схематический чертеж своего понимания событий». Его выступление «напрягло и захватило» вопреки «грандиозной нелепице» произносимого{2726}.
Съезд призван был косвенно одобрить готовящееся наступление на фронте и вместе с тем подтвердить неправомочность всяких «самочинных» действий. В связи с этим большевики решили превратить готовящееся 10 июня оборонческое шествие в антивоенную манифестацию. Эпицентром готовящихся беспорядков считался 1-й пулеметный полк, затронутый влиянием левого большевика прапорщика А.Я. Семашко, считавшегося дезертиром. Опасаясь вооруженного выступления большевиков, ВЦИК отменил демонстрацию, затем она была перенесена на неделю. Большевики использовали эту акцию в своих интересах, используя «демократическую» демагогию. Так, один из них на общем собрании рабочей секции Петроградского Совета заявил, что «жил в Америке и знает, что такое свобода, что можно ходить с бомбами даже возле дворца президента», поэтому запрет демонстрации съездом Советов — трусость{2727}. В те дни многие воспринимали подобный подход к вопросу о свободе буквально.
Примечательно, что параллельно съезду Советов в Петрограде проходили офицерский и казачий съезды, а большевики провели Всероссийскую военную конференцию. Делегаты последней, собравшиеся 16 июня, сообщали, что «отовсюду слышатся голоса товарищей солдат, что настало время решительной схватки за власть». Представители большевистского руководства, со своей стороны, намекали, что «армии придется сыграть крупную роль в пролетарской революции». Им внушали, что «гегемония революции принадлежит пролетариату, гаубицами революции являются солдаты»{2728}. Это происходило в условиях, когда правительство восстановило 129-ю статью старого Уголовного кодекса, предусматривающего до трех лет тюрьмы за неподчинение власти и натравливание одной части населения на другую.
В тогдашнем понимании солдат свобода означала, прежде всего, свободу от продолжения войны. Между тем уже 16 июня на фронте началась артподготовка. В этот же день Терещенко уверил члена французской военной миссии при Ставке, что успех наступления позволит «принять меры против Петроградского гарнизона, который является самым плохим и подает самые отвратительные примеры». Правительство рассчитывало, что если успех наступления станет известен до демонстрации, то последняя превратится в манифестацию в поддержку наступления{2729}. Тем не менее 18 июня большевикам удалось взять реванш над социалистическим большинством I Всероссийского съезда Советов: 500-тысячная манифестация прошла под антивоенными и антибуржуазными лозунгами (вплоть до «Долой 10 министров-капиталистов!»). Трудно сказать, насколько активно действовали при этом делегаты большевистской военной конференции, но очевидно, что в вопросе о войне в сознании их большинства произошел окончательный перелом. Официальный орган Петроградского Совета признал, что большевистские лозунги абсолютно преобладали, а рабочие и солдаты со «злостью рвали… знамена с лозунгами доверия Временному правительству»{2730}. Разумеется, не все знаменоносцы сознательно поддерживали партийные лозунги. Позднее обыватели судачили, что большевики попросту преуспели в раздаче собственных плакатов. Возможно, случалось и такое. Страсти накалялись.
Нечто подобное происходило не только в столице. 18 июня в Ростове-на-Дону проходила пропагандистская акция по случаю сбора средств для «Займа свободы». Но развитие событий предопределил слух (возможно, запущенный большевиками) о том, что собранные драгоценности и деньги «буржуи» собираются умыкнуть. Реакция оказалась характерной: часть солдат ворвалась в банк с тем, чтобы охранять опечатанные пожертвования, а затем проследить, чтобы они были отправлены Временному правительству. Тем временем перед зданием банка толпы солдат под звуки «Марсельезы» учинили настоящий погром. Пронесся слух, что на следующий день произойдет раздел капиталов и имущества «буржуев»{2731}. Ростовские события показали, что искра подозрения к «эксплуататорам» способна в любое время зажечь пожар бунта.
Массовые демонстрации в других районах страны также обнаружили рост популярности большевиков. Лозунги «Долой 10 министров-капиталистов!» и «Вся власть Советам!», «Мир без аннексий и контрибуций!» были заметны в Москве, Киеве, Риге, Харькове, ряде других городов. В Калуге оборонческие и большевистские лозунги мирно соседствовали, помимо этого солдаты-украинцы выступили со своими собственными лозунгами{2732}. В Гельсингфорсе солдаты и русские рабочие несли лозунги «Долой представителей буржуазии из министерства!», «Долой сепаратный мир и царские тайные договоры!», «Да здравствует народный контроль над промышленностью!», «Конфискация военной прибыли!»{2733} Похоже, что здесь большевики поработали особенно основательно.
Обозначился еще один индикатор левения страны. Если говорить о наиболее деструктивной институционной подвижке 1917 г., то она оказалась связана с заменой возникших в марте комитетов общественной безопасности «правильно» избранными муниципалитетами. К этому времени лидеры КОБов изрядно подустали от тяжести свалившихся на них непривычных задач, их деятельность казалась малоэффективной. Но они все же несли в себе идею согласия, тогда как любая политическая кампания ставила ее под сомнение.
В условиях разгула левого популизма успех на муниципальных выборах был гарантирован меньшевикам и эсерам с их принципиальным «антибуржуйством», практическим соглашательством и «запасной» ориентацией на Советы. Примечательно, что на выборах в провинции часто фигурировали не партийные, не социалистические, а просто «советские» списки. В этой ситуации победителями становились местные популисты, опирающиеся на нетерпеливую массу. Как результат, кое-где после выборов городские думы оказались переполнены «чужаками» — солдатами.
Обывателя шокировало и другое. В Москве на выборах в городскую думу более половины мест получили эсеры. «Пролезло много евреев», — констатировал историк Богословский, изумляясь тому, что не было выбрано ни одного представителя московского духовенства. Раздражало его и что новоизбранный председатель городской думы «иудей Минор произнес наглую и пошлую речь о стоне и слезах народа, ведущего войну из-за капиталистов и империалистов, о голодании и нищете деревни»{2734}.
Итоги муниципальных выборов повсюду оказывались далеки от того, что ожидали либералы и социалисты. По 50 губернским городам за эсеров и меньшевиков высказалось 57,2% голосовавших, за кадетов — 12,9, за большевиков — 13,6%. По 418 уездным городам цифры соответственно были 34,5, 5,4, 2,2%. Здесь более половины голосов (50,7%) было отдано беспартийным (в губернских городах за них проголосовало лишь 13,6%). кое-где (в Московской и Владимирской губерниях, Екатеринбурге, Екатеринодаре, Царицыне, Твери, Нарве, Риге, Ревеле) большевики имели определенный успех. А выборы в Петроградскую городскую думу дали им 33,5% голосов — немногим меньше, чем меньшевистско-эсеровский блок (37,5%). И, конечно, повсюду за большевиков все активнее голосовали солдаты{2735}. И это несмотря на то что август был не лучшим временем для большевистской агитации.
Разумеется, далеко не все голосовавшие за левые партии симпатизировали социалистам. Очевидцы подмечали неожиданную деталь: Москва дала перевес на выборах революционерам, но здесь же «не по дням, а по часам явно усиливалась антисемитская пропаганда, которая находила самый живой отклик в революционно-голодных хвостах перед пустеющими булочными, перед кинематографами, перед “урнами”»{2736}. Чрезвычайно активно по всей стране голосовали мусульмане, проводившие своих гласных даже в таких городах, как Царицын и Архангельск{2737}.
Ситуация усугублялась не только в связи с радикализацией Советов. Муниципалитеты были не самым подходящим местом для активности политиков доктринерского склада, к какой бы партии они ни принадлежали.
«Народные избранники» на глазах «теряли лицо», будучи не в состоянии решить самые элементарные и столь же насущные запросы простых людей.
В разных городах социалисты совершали одни и те же ошибки, а муниципальная жизнь кишела одинаковыми пороками. В юмористических журналах высмеивались склонность милиционеров к реквизициям спиртного, выносу продуктов из лавок без очереди, привычке коротать время в чайных{2738}. Летом 1917 г. в среде обывателей, мечтавших о твердой власти, революционного милиционера постоянно сопоставляли с исчезнувшим городовым{2739}. В ноябре в Одессе особенно часто вспоминали городовых, при этом некоторые пылкие студентки-эсерки признавались, что готовы «доправеть до монархисток»{2740}.
Политикам приходится особенно сложно, когда тяготы быта сопровождаются беспомощностью хозяйственных руководителей.
Готовясь к наступлению, правительство усиленно перебрасывало на фронт резервы. В период с 8 июня по 15 июля 1917 г. в действующую армию отправилось 807 маршевых рот и 30 запасных полков общей численностью в 290,9 тыс. человек{2741}. Вряд ли это способствовало поднятию боевого духа в действующей армии: одни солдаты разбегались непосредственно из маршевых рот{2742}, другие прибывали на фронт зараженные идеями «мира без аннексий». В таких условиях призывы «миротворца» Керенского к активным военным действиям, конечно, вызывали раздражение. На Юго-западном фронте, куда отправился премьер, он получил полушутливое, полупрезрительное прозвище «главноуговаривающий»{2743}. Армия, отзывавшаяся о своем вожде подобным образом, стоила немногого. Впрочем, кое-где Керенский, лично производивший в прапорщики отличившихся солдат, все же имел успех{2744}.
В принципе единственный шанс на успех наступления был связан с выдвижением полководца, в котором бы увидели русского Наполеона. От генералов царской армии такого ожидать не приходилось. Всем известны были враждебные отношения между М.В. Алексеевым и А.А. Брусиловым. Первый приобрел репутацию добросовестного, но излишне осторожного и нерешительного человека{2745}. Второй имел склонность к политиканству и интригам{2746}. Алексеев обвинял Брусилова в том, что тот «предоставил Керенскому полную свободу распоряжений и сам даже в оперативном отношении поставил себя в полное ему подчинение»{2747}.
В ходе наступления правительство попыталось инициировать революционно-патриотический порыв: отличившимся частям присваивались почетные звания «полк 18 июня», вручались красные знамена{2748}. Но наступление провалилось, несмотря на серьезное превосходство в живой силе и технике. А.И. Деникин приводил данные по 19-верстному участку фронта, где при трехкратном преимуществе в артиллерии 17 немецких батальонов атаковали 138 русских{2749}. Солдаты атаковать не хотели — это не согласовывалось с удобным для них лозунгом «мир без аннексий и контрибуций». В ряде случаев в атаку шли одни офицеры, сопровождаемые смехом противника{2750}. Иной раз после успешной атаки солдаты отступали к прежним окопам, не изъявляя желания заниматься оборудованием новых позиций{2751}. Даже в боеспособных полках обнаружились громадные потери, после которых солдаты отказывались идти в наступление[159]. Дело в том, что солдаты «всегда протестовали против наступления, которое им казалось нарушением миролюбивой политики»{2752}.
Тем временем разразился правительственный кризис. 2 июля кадетские министры, не согласившись с соглашениями, достигнутыми социалистами с Центральной радой (они якобы предрешали волю Учредительного собрания), вышли из коалиционного кабинета. Расчет делался на пробуждение недовольства «мазепинцами» и активизацию сторонников «единой и неделимой». В дополнение к партийной программе кадеты приняли резолюцию: «В развитие программы партии принять принцип областной автономии Украины; образовать комиссию при ЦК по выработке для внесения в Учредительное собрание законопроекта об областной автономии Украины, с сохранением государственного единства России и при строгом обеспечении общегосударственных интересов»{2753}.
Уже утром 3 июля слухи о правительственном кризисе поползли по столице. В 1-м пулеметном полку анархисты созвали митинг, на котором призвали к демонстрации против Временного правительства. Вместо полкового комитета, которым руководили большевики, был избран временный революционный комитет, который возглавили анархисты. Пулеметчики реквизировали около трех десятков грузовиков, украсили их красными и черными знаменами, установили на них пулеметы и отправились на них в город, предварительно направив делегатов на предприятия Выборгской стороны и Путиловский завод.
Предполагалось, что это будет демонстрация устрашения: на знаменах красовались лозунги типа «Да погибнет буржуазия от наших пулеметов!», «Берегись капитал — булат и пулемет сокрушат тебя!» Свергать Временное правительство на самом деле никто не собирался — пулеметчики попросту не желали отправляться на фронт. Со стороны происходящее виделось так: «С раннего утра 3 июля по Фурштатской улице к Таврическому дворцу началось движение большевизированных войсковых частей и толп вооруженных рабочих… Заметно было их сильное волнение, неуверенность и даже трусость…»{2754} В общем, солдаты вели себя так, как полагается вести постепенно разбухающей и потому смелеющей толпе.
Во второй половине дня на Выборгской стороне появились первые колонны рабочих, которые прихватили с собой те самые знамена, которыми снабдили их большевики 18 июня. Грузовики с пулеметами появились в центре города, где «чистая публика» пыталась усовестить солдат. Прозвучали револьверные выстрелы в воздух, затем пулеметчики начали палить поверх голов. Поднялась паника, появились случайные жертвы. К центру города тем временем приближалась 30-тысячная колонна рабочих Путиловского завода. На Сенной площади ее обстреляли из пулеметов с колокольни — этот момент запечатлен на известном фотоснимке, который в советское время комментировался как «расстрел Временным правительством мирной демонстрации».
Вопреки представлениям о давно планировавшемся заговоре, июльский кризис застал лидеров большевиков врасплох. Ленин находился на даче В.Д. Бонч-Бруевича в Нейволе. Ход заседаний рабочей секции Петроградского Совета, где тон задавал Г.Е. Зиновьев, убеждал, что большевики вяло отреагировали на кризис правительственного кабинета и не задумывались о его последствиях. Известие о том, что к Таврическому дворцу идут Пулеметный и Гренадерский полки, прогремело, как гром среди ясного неба: Л.Б. Каменев предлагал срочно выбрать комиссию для того, чтобы придать выступлению мирный характер. Лишь в связи с выступлениями анархиста И.С. Блейхмана и неизвестного представителя меньшевиков-интернационалистов члены рабочей секции приняли резолюцию о желательности перехода власти к съезду Советов{2755}. До вечера 3 июля большевики отнюдь не считали себя руководителями событий на улицах.
H. H. Суханов описал следующую картину. По Невскому от Садовой к Литейному шел один из восставших полков — внушительная вооруженная сила, которой «было, пожалуй, достаточно, чтобы держать власть над городом». Но когда со стороны Знаменской площади раздались выстрелы, «командир колонны, ехавший в автомобиле, обернулся и увидел пятки разбегавшихся во все концы солдат». Восставшая армия не знала, куда и зачем ей идти. «У нее не было ничего, кроме “настроения”», — так оценил ситуацию Суханов{2756}.
Около 10 час. вечера 3 июля собрание большевистских организаций в Таврическом дворце все же решило присоединиться к движению, чтобы «придать ему организованный характер». Решили вернуть в столицу Ленина. Только на следующий день, 4 июля, большевики решились возглавить демонстрацию под лозунгами передачи власти Советам. Тем временем в Петроград прибыла делегация из Кронштадта, к центру города стянулись около 100 тыс. солдат и 300 тыс. рабочих. Матросы направились к дворцу Кшесинской, где перед ними с балкона выступил Ленин. Из-за недомогания он говорил кратко, выражая надежду, что лозунг демонстрантов «Вся власть Советам!» победит. Вероятно, в связи с этим возник слух, что Ленин «никуда не уезжал и скрывался среди павловцев (солдат Павловского полка. — В. Б.), облекшись в мундир этого полка». Люди готовы были поверить, что павловцы «его прикрывали, а он их баламутил»{2757}.
В свое время в советской историографии утвердилось представление, что Временное правительство «расстреляло мирную демонстрацию» рабочих и солдат. На деле даже большевики были не в силах усмирить агрессивную стихию. «От казармы к казарме перебегали какие-то темные подстрекатели, уговаривая солдат примкнуть к вооруженному выступлению заводов», — свидетельствовал Ф. Степун. Но все это, по его мнению, «было скорее какою-то бунтарскою маятою, чем революционным действием»{2758}.
В разных частях города прозвучали выстрелы. Настоящее сражение произошло около Литейного моста, где солдаты открыли огонь по казакам, ехавшим по вызову ЦИК на охрану Таврического дворца. В перестрелке было убито и скончалось от ран 16 человек, несколько сот получили ранения и травмы. Город фактически был в руках рабочих и солдат. Часть солдат у Таврического дворца почти всю ночь безуспешно уговаривали лидеров Совета взять власть в свои руки{2759}. Свои попытки они возобновили на следующий день. Тогда и произошел примечательный случай: В.М. Чернов, пытавшийся урезонить толпу, услышал в ответ слова рабочего: «Принимай власть, сукин сын, коли дают!» Отказавшийся от такой чести «селянский министр» был тут же арестован возбужденными анархистами — по словам Л.Д. Троцкого, «полууголовного-полупровокаторского типа». Именно Троцкий выручил Чернова. Сообщали, что он поставил перед толпой на голосование вопрос об освобождении Чернова — против никто не возражал. По другой версии на речь Троцкого анархисты реагировали отрицательно; отпустили Чернова матросы{2760}. В конечном счете лидеры ЦИК обещали митингующим созвать через две недели Второй съезд Советов. Демонстранты стали расходиться.
После прекращения июльских беспорядков в верхах воцарилась неопределенность. 6 июля на совещаниях кадетских лидеров звучали весьма своеобразные заявления. Так, А.И. Шингарев предлагал потребовать от правительства «категорического разрыва с большевиками», Ф.И. Родичев считал, что кадеты должны уйти в оппозицию и «разоблачать правительство» на митингах, некоторые сетовали на отсутствие убедительных доказательств «шпионства» Ленина. В.Н. Пепеляев заявил, что не верит в Учредительное собрание, и требовал «разоружения полков и рабочих», не боясь крови. Другие советовали проще: «перестрелять». Звучало разочарование в Керенском, однако отставной Г.Е. Львов говорил о возможности «комбинации — Керенский — Милюков». Сам Милюков был уверен, что кадеты сильнее Керенского — «падающей звезды». Ему поддакивали: «Кадеты самая сильная партия»{2761}.
6 июля Временное правительство приняло постановление о привлечении к судебной ответственности лиц, принявших участие в выступлениях против государственной власти. Виновные в публичном призыве к убийству, разбою, грабежу, неисполнению распоряжений власти наказывались тюремным заключением до 3 лет, а виновные к подстрекательству воинских к неисполнению законов наказывались как за государственную измену{2762}. 7 июля было принято решение о расформировании всех воинских частей, принимавших участие в вооруженном мятеже, 8 июля — об аресте матросов Балтийского флота, прибывших в Петроград на судах «Орфей» и «Грозящий», а 9 июля появилось постановление об образовании Особой следственной комиссии для расследования степени участия в восстании 3–5 июля отдельных частей войск и чинов гарнизона Петрограда и его окрестностей.
Одновременно последовала перетасовка состава Временного правительства. Правительство приняло отставку кадетов А.А. Мануйлова, кн. Д.И. Шаховского, Н.В. Некрасова (вскоре вернувшегося в правительство), А.И. Шингарева, П.Н. Переверзева и В.А. Степанова. Ушли также И.Г. Церетели, В.Н. Львов, И.В. Годнев. В окончательный состав правительства вошли министр-председатель и военный и морской министр А.Ф. Керенский, заместитель министра-председателя и министр финансов Н.В. Некрасов, министр внутренних дел Н.Д. Авксентьев, министр иностранных дел М.И. Терещенко, министр юстиции А.С. Зарудный, министр просвещения С.Ф. Ольденбург, министр торговли и промышленности С.Н. Прокопович, министр земледелия В.М. Чернов, министр почт и телеграфов А.М. Никитин, министр труда М.И. Скобелев, министр продовольствия А.В. Пешехонов, министр государственного призрения И.Н. Ефремов, министр путей сообщения П.П. Юренев, обер-прокурор Св. Синода А.В. Карташев, государственный контролер Ф.Ф. Кокошкин.
Для Керенского был характерен авторитарный стиль руководства. Однако принято было считать возглавляемое им правительство «правительством спасения революции». В предложенной Керенским декларации было обещано провести выборы в Учредительное собрание в срок (17 сентября), разработать законопроект о восьмичасовом рабочем дне, социальном страховании. В основу решения земельного вопроса был положен принцип «перехода земли в руки трудящихся» по общегосударственному плану, которому противостоят «земельные захваты и тому подобные самочинные местные способы разрешения земельных нужд»{2763}. На деле спасти революцию в том понимании, какое вкладывал в него Керенский, вряд ли было возможно. В социальных низах развивались свои собственные процессы: действовать по «общегосударственному плану» они не желали.
Сразу после июльского бунта на большевиков посыпались обвинения в том, что они действуют на «немецкие деньги». Вопрос о деньгах возникал с 1915 г. в самых различных контекстах. В марте харьковские профессора заподозрили студентов, что те бастуют на немецкие деньги, в июне 1915 г. в действующей армии некоторым казалось, что майский антинемецкий погром в Москве был устроен «революционерами-жидами, действовавшими на немецкие деньги». 14 февраля 1917 г. «русские воины-баптисты» жаловались М.В. Родзянко на обвинения в том, что они якобы получают деньги из Германии{2764}. В глазах общественности любое неожиданное событие тут же представало в своего роде параноидальной ауре.
О финансировании большевиков немцами первым заговорил в эмиграции журналист Г.А. Алексинский во французской прессе еще в марте 1915 г. Его информацию подхватил редактор газеты «Русская воля» А.В. Амфитеатров{2765}. Но тогда эти публикации не вызвали общественного резонанса, они пришлись кстати лишь в 1917 г. Не удивительно, что П.Н. Милюков, по наущению которого союзники задержали Л.Д. Троцкого в Галифаксе (Канада), не постеснялся сделать соответствующие намеки относительно обнаруженных у последнего 10 тыс. американских долларов (около 200 тыс. по современному курсу). (Тот скорее всего позаимствовал их у богатых родственников, но, как «истинный революционер», постеснялся их «буржуазного» происхождения.) Впрочем, поскольку Временное правительство имело обыкновение снимать былые обвинения в пособничестве врагу, представления о «немецких деньгах» в массовом сознании притупились.
Между тем Австро-Венгрия тайно финансировала сепаратистский Союз вызволения Украины (СВУ) — немногочисленную группу украинских социалистов-самостийников — с 1915 г. Затем интерес к СВУ появился у немцев, которые оказались более щедрыми. В общей сложности лидеры СВУ получили из Германии в 1915–1918 г. почти 750 тыс. марок, однако успеха они не имели{2766}. Трудно предположить, что Германия воздержалась бы от финансирования прочих элементов, ослабляющих своего противника.
Новые обвинения в том, что Ленин — «немецкий шпион» поначалу строились на показаниях Д.С. Ермоленко — попавшего в плен еще в ноябре 1914 г., завербованного немецкой разведкой, а затем, после переброски в Россию в конце апреля 1917 г., решившего повиниться. Ермоленко подробно рассказал о том, как германское командование сформировало из военнопленных-украинцев 1-й Украинский полк им. Шевченко, а затем, между прочим, сослался на слова немецкого офицера о том, что с ними заодно действует Ленин, находящийся в постоянном контакте с известным самостийником А.Ф. Скоропись-Иолтуховским{2767}.
Похоже, сначала российские контрразведчики хотели использовать Ермоленко для дискредитации Ленина в связи с апрельскими беспорядками, затем в борьбе против «украинского сепаратизма», однако в связи с наступлением на фронте поспешно вложили в его уста легенду о «предательстве». В суде опровергнуть эту версию не составило бы труда[160]. Но бульварные газеты заговорили о связи Ленина и с Германией, и с «сепаратистами»{2768}. Разумеется, немцы готовы были субсидировать не только последних, но и всех российских «циммервальдцев». Но знакомство с многочисленными протоколами допросов Ермоленко (человека неоднократно контуженого) показывает, что в свое время немцы намеренно дезинформировали его относительно встреч Ленина со Скоропись-Иолтуховским, а российские контрразведчики не только «поверили» в это, но и добавили в эту версию «подробности»[161]. Дело дошло до того, что сам Скоропись-Иолтуховский в язвительной форме опроверг эти выдумки: Ленин физически не мог встречаться с ним.
Из материалов следствия видно, что большевики пользовались сомнительными деньгами от контрабандно-спекулятивных торговых акций. Можно также предположить, что немецкие деньги через Л.Б. Красина, работавшего в Русско-Азиатском банке, действительно поступали большевикам, но не по тем каналам, по которым предполагали сотрудники Чрезвычайной следственной комиссии{2769}. Скорее всего это было известно Ленину{2770}, но вряд ли вызвало у него какие-либо моральные угрызения. По представлениям тогдашних левых социал-демократов, согласно «единственно верной» марксистской теории империалистический мир объективно движется к своей собственной гибели, оставалось только помочь ему в этой «исторически-прогрессивной» задаче за его же деньги.
Провал наступления заставил активизироваться меньшевиков и эсеров. 27 июля под председательством Ф.И. Дана состоялось совместное совещание представителей Бюро ЦИК Советов рабочих и солдатских депутатов, Бюро исполкома крестьянских депутатов, Центрального бюро профсоюзов, союза металлистов, представителей социалистических партий. Критика правительства не ослабла: звучали заявления о том, что «ведомство торговли разбойничье гнездо», меньшевик Н. Череванин вновь обвинял министра Пальчинского в саботировании экономической программы коалиционного правительства{2771}. Но радикальных предложений по реорганизации власти не прозвучало. Меньшевик Б.О. Богданов предложил учредить специальный орган — Комитет обороны страны из представителей «революционных» организаций и созвать съезд демократических сил. Поначалу решили провести съезд уже на следующей неделе, затем сообразили, что это невозможно по организационным причинам{2772}.
Тем временем правительство награждало себя все новыми и новыми полномочиями. Помимо арестов большевиков, запретов ряда съездов и собраний и спешной отправки на фронт солдат тыловых гарнизонов (особенно петроградского и киевского) начались аресты членов земельных комитетов, которые в соответствии с инструкциями министра земледелия Чернова брали на себя заведование земельными запасами. Представители военного отдела при Крестьянском Совете потребовали от Чернова немедленного осуществления объявленного курса, а тот не придумал ничего лучшего, как отправить их к Керенскому. Последний, в свою очередь, вновь направил их к министру земледелия. Создавался заколдованный круг. «Керенский и Чернов становятся палачами, — записывал в дневник 16 июля Пришвин. — И делают они совершенно то же, что и буржуазия… Изменяют слова и формы, сущность остается одна». 22 июля он добавлял: «В комитеты мы не верим. И даже в Учредительное собрание не верим… Не хватает какого-то звена»{2773}. Людям не хватало способности к гражданской самоорганизации, а ее и быть не могло. Демократическим политикам оставалось лишь бессильно сопротивляться ходу событий.
7–9 августа состоялось Совещание демократических организаций по обороне. В речи Ф.И. Дана была поставлена цель: «Взять дело обороны страны в свои руки и вырвать влияние у тех, кто ставит свои классовые интересы выше национальных». В принятой резолюции говорилось о необходимости «значительных жертв от всех классов населения» в борьбе с разрухой. Представители крестьянской секции со своей стороны предложили привести твердые цены на зерно в соответствие с ценами на продукты промышленного производства. Но установить «справедливый» баланс цен было уже невозможно. Состоявшийся 3–5 августа в Москве торгово-промышленный съезд осудил хлебную монополию как «меру антигосударственную», вызвавшую ухудшение продовольственного положения{2774}. 20 августа очередное частное совещание членов Государственной думы также подвергло критике хлебную монополию и деятельность местных продовольственных комитетов{2775}. Тем временем на местах крестьяне начали захватывать реквизированный у помещиков хлеб. Не прекращалась агитация против твердых цен. На этом фоне предложения Совещания выглядели нереалистичными. Политика местных продовольственных комитетов, озабоченных, прежде всего, сохранением хлебных запасов для нужд местного населения, все менее согласовывалась с общегосударственной продовольственной программой. Но что-либо изменить было уже невозможно.
Ясно, что Совещание оказалось пустой говорильней, способной лишь вызвать дополнительное раздражение в правых кругах. Образованный на нем Объединенный комитет демократических организаций фактически дублировал работу ВЦИК. Левая общественность не справлялась с ситуацией.
Московское Государственное совещание было задумано как демонстрация единения всех «живых сил страны», т. е. «патриотов», стоящих выше партийных доктрин. Однако в низах оно заранее обрело имидж контрреволюционного сборища. Теряющую авторитет и силы власть приходилось подпирать — теперь не только личным авторитетом, но и своего рода общественными пристройками. А людей, готовых выступать в роли ее «советчика», по-прежнему было предостаточно.
Впервые мысль о создании органа, призванного объединить сторонников «порядка», была высказана на заседании Исполнительного комитета московских общественных организаций 24 апреля 1917 г. Но правительство решилось на проведение Государственного совещания лишь в связи с июльскими событиями, о чем и объявило 31 июля. Однако начиная с 6 июля большевистское руководство уже принялось пугать общественность «смертельной опасностью», исходящей от формирующегося «гнезда контрреволюции»{2776}. Не удивительно, что непосредственной реакцией на открытие совещания стала однодневная стачка протеста московских рабочих и служащих. Бастовали железнодорожники, персонал типографий, электростанций, магазинов. Остановился трамвай. Ходили слухи, что буржуазных делегатов отказываются обслуживать в ресторанах половые{2777}. Не избежали соблазна побастовать даже служащие той организации, которая должна была служить эталоном патриотизма — Земгора{2778}.
Состав участников Государственного совещания поражал не только числом (2414 человек), но и продуманной пестротой. От всех четырех государственных дум было приглашено 488 человек, а от Крестьянского союза и Советов -329. Торгово-промышленные организации и банки представляли 150 человек, города — 147, земский и городской союзы — 118, в то время как армия и флот лишь 117 делегатов. Кооперативы присылали 313 человек, а профсоюзы только 176. Представительство национальных организаций выглядело вызывающе заниженным — всего 58. Немного было и духовных лиц — 24 человека. Формально характер представительства соответствовал и принципу паритетности, и реальной значимости в жизни страны тех или иных профессий. Но в условиях социального спроса на «простые решения» самый состав совещания скорее раздражал, нежели примирял.
Сомнительно, что намерения большинства участников соответствовали ожиданиям масс. Так, министр финансов Н.В. Некрасов сообщил, что нынешние расходы Временного правительства «нам не по карману», особенно напирая на непомерные требования рабочих. При этом он указал на необходимость ограничения пайков семьям солдат, высказался за увеличение косвенного обложения, а в целом призвал к «порядку» и жертвам ради победы{2779}.
Ситуация в продовольственной сфере была близка к безвыходной. С.Н. Прокопович отметил, что использование частновладельческого аппарата для хлебных заготовок становится невозможным ввиду «резко недоверчивого и даже прямо враждебного отношения к торговому классу со стороны местного населения». Дело доходило до того, что некоторые продовольственные управы и комитеты «низвергались за попытки и даже только намерение воспользоваться услугами торговцев»{2780}.
Противоречия накапливались, единого решения комплекса проблем не намечалось. Пылкая речь Керенского, как всегда, прерывалась аплодисментами. Однако прозвучавшая угроза о стремлении, «прежде чем погибнуть», прийти на помощь стране «с железом и со всею силою принудительного аппарата государственной власти» звучала беспомощно{2781}. Впрочем, у совещания была другая, более конкретная, задача: приподнять фигуру Корнилова в качестве нового главнокомандующего, призванного навести порядок в терпящей поражение армии и все менее управляемом обществе.
9 августа Корнилов прибыл в Петроград в сопровождении военного отряда с пулеметами. На вокзале ему была устроена торжественная встреча, на площадь он был вынесен на руках и затем в сопровождении текинцев отправился к Иверской на молебен. Хорошо зная, что его ожидает Керенский, он тем не менее вернулся на вокзал, в свой вагон{2782}. Это уже походило на демонстрацию, которая продолжилась при появлении его в Большом театре.
В своем выступлении на совещании Корнилов напомнил о требовании восстановления смертной казни на фронте «против изменников и предателей». При этом он выразил готовность поднять престиж офицеров и ограничить всевластье солдатских комитетов. Планы Корнилова поддержал М.В. Алексеев; их конкретизировал А.М. Каледин: упразднение в армии всех Советов и комитетов, полное запрещение митингов и собраний, пересмотр декларации солдата, частичная милитаризация тыла. Для воюющей страны в этом не было чего-либо необычного, но реакция зала оказалась характерной: на правых скамьях аплодировали и кричали «браво», на левых усиливались шум и свист{2783}. Строго говоря, осуществить все это было уже невозможно.
Совещание заседало три дня, было произнесено 90 докладов и речей. Выслушав ряд громких заявлений и требований, правительство оказалось перед дилеммой: либо срочно навести жесткий порядок, либо расписаться в неспособности управлять страной. Привычными средствами достичь этого было невозможно. Оставалось надеяться на «генерала на белом коне».
Выдвиженец Керенского генерал Корнилов имел репутацию «розового», но всегда был готов подавить малейшую смуту. Впрочем, 11 июля сам Керенский потребовал у Корнилова «остановить отступление во что бы то ни стало»{2784}. Идея оздоровления армии и страны витала в воздухе; соответственно предполагалась совместная акция правых. Однако лавры «контрреволюционера», похоже, никого не прельщали.
Характерно, что Корнилова готовы были поддержать крупные финансисты. Созданное по инициативе А.И. Путилова Общество экономического возрождения России, в котором активное участие приняли А.И. Гучков, Н.Н. Кутлер, Б.А. Каменка, А.И. Вышнеградский, готово было финансировать выступление генерала. О предстоящей акции были проинформированы союзники{2785}. Однако Керенский опасался утверждения военной диктатуры.
После Государственного совещания левая пресса заняла «антидиктаторскую» позицию. В ответ Главный комитет Союза офицеров армии и флота и Союз георгиевских кавалеров выступили в поддержку Корнилова. В адрес Временного правительства поступала масса писем и телеграмм в поддержку Верховного главнокомандующего{2786}. Но это только осложнило его взаимоотношения с Керенским{2787}. Дополнительную нервозность вносили слухи о готовящемся выступлении большевиков. Тем не менее обе стороны договорились о главном — подчинении Петроградского военного округа непосредственно главнокомандующему. Не удавалось лишь согласовать вопрос о том, в чьем непосредственном подчинении окажется столица. Корнилов считал, что только под его руководством в Петрограде может быть наведен порядок; Керенский опасался, что правительство может оказаться заложником крутого генерала.
Задача наведения порядка в столице и в России сорвалась благодаря «случайности». Бывший обер-прокурор Святейшего Синода В.Н. Львов 26 августа явился к министру-председателю и изложил ему «требование» Корнилова о передаче ему всей полноты власти. Керенский тут же связался по прямому проводу с Корниловым и попросил его подтвердить информацию, полученную от Львова. Простодушный генерал согласился, не удосужившись спросить, что именно поведал премьеру Львов, и попросил Керенского прибыть в Ставку на следующий день{2788}.
Вольно или невольно, безответственный Львов совершил провокацию, оказавшую решающее влияние на развитие событий. В ночь с 26 на 27 августа состоялось экстренное совещание Временного правительства, на котором Керенский объявил о «заговоре» Корнилова и потребовал для себя исключительных полномочий для ликвидации мятежа. Несмотря на то что некоторые министры убеждали Керенского уладить конфликт, он не согласился. В результате министры-кадеты подали в отставку, причем Ф.Ф. Кокошкин обвинил Керенского в диктаторстве. 27 августа Корнилов неожиданно получил приказ за подписью Керенского сдать должность генералу А.С. Лукомскому. Корнилов отказался. 28 августа вышел указ Временного правительства о предании его суду как мятежника.
После этого со стороны Корнилова последовала череда обращений и воззваний к народу и казакам, а также приказов, в которых он объяснял свою невозможность повиноваться власти, пораженной безволием и нерешительностью. Он повторил при этом слухи о том, что взрыв порохового склада в Казани, в результате которого погибло свыше миллиона снарядов и 12 пулеметов, произошел при участии германских агентов; что Германия потратила миллионы рублей на организацию разрухи в Донбассе; что готовится восстание в Финляндии, взрывы мостов на Днепре и Волге. Движение войск на Петроград он объяснял тем, что ранее согласованный план по подавлению большевистского восстания был сорван в правительственных кругах. Считается, что планы Корнилова пользовались поддержкой иностранных послов, настаивавших на примирении с ним Керенского{2789}.
Для Керенского соглашение с Корниловым было чревато оттеснением на второй план. К тому же у него накопилось «очень много личного против Корнилова и Савинкова». Так, во время Государственного совещания ему казалось, что они «подкапывают под него», и он с Некрасовым «ждал в Москве вооруженного восстания с Корниловым во главе»[162]. Событиями управляла «муть недоразумений», «туман авантюристически-дилетантских замыслов», «злосчастная путаница», которые столь часто сопутствуют переломным моментам истории{2790}.
Страхи в верхах провоцировал хаос в низах. В то время, как политики «мобилизовывали массы на борьбу с контрреволюцией», а красногвардейцы готовили ей «вооруженный отпор», ситуация на улицах Москвы была близка к погромной. На этом фоне большевистская пресса твердила, что Государственное совещание, сдача Риги, провокаторские слухи о заговоре с их стороны, наконец, поход Корнилова на Петроград — звенья одной цепи. Вдохновителем контрреволюции объявлялась партия кадетов, постоянно провоцирующая правительственные кризисы{2791}.
Керенский мог победить Корнилова, только договорившись с представителями Советов и левыми элементами. После того как кадеты вышли из правительства, премьер вместе с министрами-социалистами попытался сформировать «Директорию» (Керенский, Некрасов, Терещенко, Кишкин, Савинков, Церетели или Скобелев). Это не удалось. Не удалось договориться ни с делегацией казаков, требующих недопущения гражданской войны, ни с генералом Алексеевым, отказавшимся заменить Корнилова на посту верховного главнокомандующего, ни с Милюковым, предложившим посредничество в переговорах с «мятежным» генералом. В первой половине дня 28 августа Некрасов объявил журналистам, что Временное правительство находится с Корниловым в положении воюющих сторон. После того, как в 12.30 пришло сообщение, что передовые силы Корнилова находятся вблизи Луги, он же заявил, что «кровопролитие неизбежно»{2792}.
Но Корнилов не был готов к настоящему перевороту. По иронии судьбы генерал, выступление которого ассоциировалось с заговором «буржуазии», находился под правоэсеровским влиянием в лице Б.В. Савинкова, В.С. Завойко и М.М. Филоненко{2793}. Составленная ими программа была перечнем мероприятий по наведению порядка, к которым рано или поздно прибегают все революционеры. Победа Корнилова в любом случае задач полномасштабной военной диктатуры освоить не могла. А между тем любые резкие попытки подпереть властную систему со стороны (именно к этому наивно стремился Корнилов) оборачивались падением ее авторитета.
Корниловское выступление вызвало активизацию большевиков. Утром 27 августа большевистская фракция Исполкома Петроградского Совета созвала экстренное совещание членов солдатской секции и военного отдела, а также представителей столичных районных Советов и фабзавкомов. Присутствовали также представители Военной организации ЦК РСДРП(б) и эсеровской военной организации. Однако предложение большевиков передать организацию обороны Петрограда в руки Военной организации ЦК РСДРП(б) было отклонено. Возобладала идея своего рода «народного фронта» против «контрреволюции». Со своей стороны Петербургский комитет большевиков принял решение о вооружении рабочих. Как результат, районные Советы столицы принялись смещать «соглашательских» комиссаров городской милиции, заменяя их своими выдвиженцами. Разумеется, главное внимание уделялось агитации среди солдат. Шла агитация под знаком отстаивания завоеваний революции: выборности командного состава, отмены смертной казни, освобождения арестованных товарищей{2794}. Большевики, связав кадетов с Корниловым без всякого упоминания о «социал-предателях» в лице эсеров, убили сразу двух зайцев: дискредитировали правых и создали видимость существования «народного фронта», в котором им принадлежит ведущая роль. Так создалась легенда о большевиках — «борцах за демократию».
В Петрограде стали создаваться отряды Красной гвардии, по некоторым данным, их численность составила 40–45 тыс. человек{2795}. В столицу двинулись балтийские матросы. Сам Керенский приказал заменить юнкеров, охранявших Зимний дворец, матросами с «Авроры», не к месту заявив, что отдает себя под охрану «товарищей большевиков». Под Петроградом развернулось строительство оборонительных сооружений, железнодорожники разбирали пути. Считается, что чрезвычайные органы борьбы с контрреволюцией были созданы примерно в 120 городах{2796}. В конечном счете «контрреволюционные» части (в действительности почти не информированные о целях движения в Петроград) были распропагандированы и отказались подчиняться приказам командиров. Специальную агитацию провела делегация мусульман, сумевшая распропагандировать воинов Туземной дивизии. Оставалось только арестовать руководителей «мятежа».
В верхах мало кто сомневался, что Керенский сам был участником заговора против Совета{2797}, а затем попросту «подставил» Корнилова, испугавшись, что его политическая карьера закончится. Представители специально созданной Чрезвычайной комиссии для расследования дела о бывшем верховном главнокомандующем и его соучастниках скоро убедились в том же. Существует версия, что члены комиссии не только отказались расценивать произошедшее как мятеж, но и предприняли усилия для спасения «мятежников»{2798}.
В связи с выступлением Корнилова особо накалилась ситуация на Дону. В Новочеркасске заговорили о том, что Керенский арестован Корниловым и сформировано правительство во главе с Милюковым. В начале сентября поползли слухи, что утвердилось «чисто еврейское» правительство во главе с Керенским, усилились не только антиеврейские, но и антиармянские настроения. Затрубили тревогу и в связи с перебоями в выплате пособий семьям военнослужащих и «солдаткам». «Всякая задержка… может вызвать нежелательные эксцессы среди многочисленной, неустойчивой, доведенной нуждой и семейными лишениями до полной психической неуравновешенности массы жен мобилизованных», — говорилось на заседании Новочеркасской городской думы 18 сентября 1917 г.{2799}
Ближе к фронту росли антикорниловские настроения. Председателю Чрезвычайной следственной комиссии стоило большого труда заполучить к себе «сообщников» Корнилова из командования Юго-западного фронта солдатские комитеты собирались судить их военно-революционным судом на месте. Налицо было настроение масштабного самосуда. В отдельных частях солдаты пытались воспользоваться ситуацией, чтобы объявить непосредственных начальников «корниловцами» и «заговорщиками»{2800}.
Поражение Корнилова привело к резкому падению доверия к России со стороны союзников и обострению недовольства союзниками в пролетарской среде. 18 сентября в Баку была принята резолюция, требовавшая удаления из пределов России «агентов союзного капитала, вредящих русской революции». Армейские комитеты также требовали «выслать из России агентов иностранного империализма, поддерживающих контрреволюционный заговор»{2801}.
Корнилов дал дорогу Ленину, что уловили почти все. Министр иностранных дел М.И. Терещенко 26 сентября информировал послов, что «умеренные лидеры социалистов в значительной степени потеряли контроль над массой, увлеченной крайними настроениями и с трудом ее сдерживают». Упоминал министр и о росте влияния большевиков, которые «постепенно овладевают Советами рабочих и солдатских депутатов»{2802}. Массы все больше погружались в пучину иррациональной ненависти. Сообщали, что в районе Петрограда, напуганного Корниловым, крепнет настроение «резать буржуазию и интеллигенцию». Некоторые солдаты при этом заявляли, что хорошо бы навели порядок в России иностранцы, пусть даже немцы{2803}. Надежды на свою власть сменились отчаянием.
Леонид Андреев, известный своей склонностью «пугать», нарисовал «жуткую» картину ближайшего будущего. 15 сентября в статье с примечательным названием «Veni, Creator!» (Приди, Создатель!) он писал: «…По лужам красной крови выступает завоеватель Ленин, гордый победитель, триумфатор, громче приветствуй его, русский народ! …Ты почти Бог, Ленин. Что тебе все земное и человеческое? Жалкие людишки трепещут над своей жалкой жизнью, их слабое, непрочное сердце полно терзаний и страха, а ты неподвижен и прям, как гранитная скала… Как некий Бог, ты поднялся над их земным и ничтожным и презрительной ногою встал на их отечество… Разве для Бога существует география, границы, свои и чужие земли?..» Но даже не фигура Ленина, «вырастающая выше старой Александровской колонны», столь впечатляла известного писателя. «Или ты только предтеча? Кто же идет за тобою?»{2804} — вопрошал он.
Но для того, чтобы утвердиться, Ленину было необходимо, чтобы массы окончательно разочаровались в кумирах Февраля. После поражения Корнилова Керенского невзлюбили и справа, и слева. По утверждению Троцкого, личная неприязнь к премьеру со стороны членов Петроградского Совета в значительной степени предопределила его большевизацию. Однако на деле за «большевизацией» скрывалась скорее растерянность, нежели решительный выбор. «Настоящего большевистского большинства» в столичном Совете еще не было, свидетельствовал Н.Н. Суханов. Тем не менее его меньшевистско-эсеровские руководители решили подать в отставку{2805}.
31 августа пленум Петроградского совета большинством голосов утвердил резолюцию большевиков, в которой говорилось о необходимости установления в стране новой власти из представителей революционного пролетариата и беднейшего крестьянства. 5 сентября вопрос о власти обсуждался на объединенном пленуме московских Советов. Большинством голосов (355 против 254) была принята большевистская резолюция{2806}.
Ленин учитывал неустойчивость массовых настроений. Узнав о «большевизации» столичных Советов, он тут же заговорил о «компромиссах», как будто по-прежнему нацеленных на мирное вытеснение меньшевиков и эсеров с горизонтов власти. Однако, почувствовав, что «соглашателям» удастся в очередной раз настоять на коалиции с «буржуазией», он вновь заговорил о том, что большевики должны взять государственную власть{2807}.
Поднять недоумевающие массы на восстание против «непонятной» власти было непросто. Переворот казался большевикам лишь крайним вариантом развития ситуации.
Зарубежные представители встретили образование нового правительственного кабинета с некоторой надеждой. Вместе с тем французский, английский и итальянский послы в коллективной ноте заявили, что внутренние события «внушают опасение в силе сопротивления России и в возможности для нее продолжать войну». От обновленного Временного правительства требовали «доказать на деле свою решимость применить все средства в целях восстановления дисциплины и истинного воинского духа в армии, а равно обеспечить правильное функционирование правительственного аппарата как на фронте, так и в тылу». Только при этих условиях российское правительство может рассчитывать на «полную поддержку союзников». По признанию Терещенко, эта коллективная нота произвела на правительство «тяжелое впечатление». Разумеется, Керенский в очередной раз заверил союзников в том, что ни материальные затруднения, «ни внутренняя смута» не смогли сломить решимости правительства в полном единении с союзниками довести войну до победного конца{2808}.
Правительство делало вид, что намеревается пересмотреть соглашения с союзниками о целях войны, однако не стало поднимать этот вопрос перед представителями Антанты. Перед армией ставилась задача осуществления «активной обороны». 11 октября на закрытом заседании Временного правительства Терещенко предлагал отбросить лозунг «война до победного конца», поскольку он утратил свою притягательную силу и заменить его лозунгом «война до боеспособности армии»{2809}. Предполагалась коренная реорганизация армии: сокращение ее численности, расформирование ненадежных частей и создание вместо них новых полноценных боевых единиц, уменьшение числа запасных полков, реорганизация тыловых учреждений, сокращение вспомогательных частей. Вместе с тем для пополнения убыли к 1 маю 1918 г. требовалось призвать дополнительно около 1 млн. человек. Рекомендовались и соответствующие меры в тылу, в частности более широкое использование женского труда в промышленности и на транспорте, привлечение лучших из увольняемых солдат к работе в милиции{2810}. Вряд ли этот план соответствовал настроениям масс.
Нереалистичными становились и внешнеполитические амбиции. Терещенко продолжал настаивать на минимальных условиях, на которых Россия могла бы в будущем заключить мир: сохранение доступа к Балтийскому морю; обеспечение свободного доступа в Средиземное море и сношений с южными морями; обеспечение экономической независимости России{2811}. Зато в отношении соглашений о разделе Азиатской Турции Терещенко, как и Керенский, предпочитал отстаивать принцип «самоопределения наций». В отличие от Милюкова, он полагал, что распределение малоазиатских территорий между несколькими державами может в будущем создать для России серьезные трудности. Особенно остро они могут сказаться в случае решения о нейтрализации проливов. По его мнению, наилучшим решением был бы переход проливов в собственность России{2812}.
Эти планы все более расходились с реальными возможностями. Последние попытки Временного правительства свелись к тому, чтобы выпросить у американцев 75 млн. долларов на покрытие расходов в Финляндии. Но посол Френсис уведомил свое правительство, что Балтийский флот открыто не повинуется правительству, а русские солдаты в Финляндии находятся под влиянием местного Совета. Вместе с тем он по-прежнему был уверен, что «Россия со временем уплатит по всем обязательствам»{2813}. Западные политики не могли представить, что Россию ждет очередной переворот, способный кардинально изменить ее историческую судьбу.
В такой обстановке 8–15 сентября и проходил Съезд народов, задуманный Центральной радой еще весной. Окраинные политики попытались предложить свои планы переустройства России. Полнотой представительства съезд не отличался: слишком необычен был его замысел и трудно было совместить его со стремительно меняющимися политическими реалиями. Даже сведения о составе участников не отличались определенностью: действительными были признаны 86 мандатов представителей 13 национальных и национально-конфессиональных объединений — казаков (настаивавших на признании себя особой «нацией»), украинцев, крымских татар, эстонцев, латышей, поляков, молдаван, евреев, белорусов, грузин, азербайджанцев, литовцев, бурят и мусульман. Временное правительство представлял председатель Особого совещания по проведению областной реформы М.А. Славинский (некогда украинский прогрессист).
Открывая съезд, М.С. Грушевский, избранный его почетным председателем, настойчиво проводил мысль, что политическая свобода неотделима от федерации и Временное правительство наконец-то это признало, а потому, ради спасения России от гибели, надо преобразовать ее на федеративных основаниях. М.А. Славинскии не только поддержал мысль Грушевского, но даже уверил, что Временное правительство само намеревалось провести подобный съезд в столице. Однако правительство не вправе провозгласить федеративный строй, а потому надо ждать Учредительного собрания, преодолевая недоверие к нынешней власти{2814}.
Примечательно, что участники съезда оказались едины (по крайней мере внешне) в том, что задача сдерживания анархии является первоочередной сравнительно с самоопределением народов{2815}. Выступая на закрытии съезда, М.А. Славинскии вслед за М.А. Грушевским подтвердил, что все народы продемонстрировали единство с русским народом и Временным правительством, вся демократия России объединилась в вопросе о признании федерации{2816}. Налицо была очередная попытка выдать желаемое за действительное.
Общая резолюция съезда на первый план выдвигала идею культурно-национального самоопределения, рекомендовалась немедленная реорганизация армии по национальному принципу и созыв местных учредительных собраний до общероссийского. Фактически это означало, что последнему придется либо санкционировать их решения, либо войти в прямой конфликт с теми или иными народами. Судя по принятым резолюциям, его участники настаивали на «асимметрии» в решении национального вопроса, что формально соответствовало не демократической, а имперской традиции.
Любопытно, что со своими инициативами о федерализации страны практически одновременно выступил 2-й Донской Войсковой Круг. 12 сентября после обсуждения доклада представителя Кубанского войска, поддержанного представителем Терского войска, приняли постановление об участии в созываемой 20 сентября конференции в Екатеринодаре, на которой предполагалось создать «союзный орган» для защиты краевых интересов. Это также рассматривалось как шаг к федерализации России{2817}.
Нет ничего рискованней административного рвения слабеющей власти. Масла в огонь последовательно подливали такие правительственные акты, как сентябрьское объявление России «демократической республикой» (многие тут же захотели, чтобы это словосочетание украсило слово «федеративная») или официальный роспуск б октября обеих палат давно несуществующего российского парламента, да еще накануне созыва непонятно для чего потребовавшегося «Предпарламента».
Именно под давлением страстей с улицы, с одной стороны, демонстративной безапелляционности того же Троцкого — с другой, безнадежно запутались и делегаты так называемого Демократического совещания, состоявшегося 14–22 сентября в Петрограде. На нем присутствовало непомерное число участников — 1582 человека от Советов, профсоюзов, армейских организаций, кооперации. Вновь преобладали эсеры — 532 человека; меньшевиков было 172, большевиков — 136, трудовиков — 55. Меньшевистско-эсеровское большинство почему-то посчитало, что судьбы страны зависят от того, как «революционная демократия» договорится с «буржуазией» по вопросу о формировании правительственного кабинета. И тут выяснилось, что резолюция о коалиции с буржуазией собрала незначительное количество голосов. Идея партийного единения провалилась. «Жалкая карикатура на Учредительное собрание — Демократическое совещание — выдыхалось, гасло, обращаясь в водотолчею», — так оценивали его более практичные{2818} люди.
Впрочем, оставались и «оптимисты». «На меня, приехавшего из провинции, сильнейшее впечатление производит выступление Керенского», — признавался M. M. Пришвин 14 сентября. Однако столичные журналисты встретили его восторги с недоумением. «Мало-помалу, — признавался он, — и мной овладевает то же странное состояние: это не жизнь, это слова в театре, хорошие слова, которые останутся словами театра»{2819}. Вопреки ожиданиям, Демократическое совещание пошатнуло авторитет министра-председателя. «Если бы страстность, с которой Керенский выступает на трибуне, отвечала его… всегдашней работе, Керенский был бы поистине велик, — писал один из его былых почитателей. — …Но, являясь отличным полемистом с трибуны, Керенский иногда не в состоянии справиться со своей спазматической горячностью… И это придает его аффектированному резкому тону характер бессилия»{2820}. Таких лидеров обычно добивают люди более решительного склада.
Демократическое совещание приняло решение о создании еще одного законосовещательного органа — Временного совета Российской республики (тут же получившего обиходное, звучащее уничижительно, название — «предпарламент»). Он составился из 555 человек, вновь преобладали эсеры — 135 делегатов, меньшевиков было 92, народных социалистов — 30. Кадеты получили 75 мандатов, большевики — 58. Сомнительно, чтобы это отражало реальный расклад политических сил. Налицо была еще одна псевдопарламентская декорация, не способная своими словопрениями подпереть падающую власть.
«…Я видел большевика — ехавшего с Демократического совещания солдата, — писал один из патриотичных интеллигентов. — Я никогда не видел такой физиономии. Это ужасное — “лицо без лица”… Я убежден, что он сумасшедший, ходящий между нами… Он — ни минуты не молчит. Он — все говорит… металлическим, никчемным голосом, с митинговыми интонациями… И, как многие ненормальные люди, он логичен и убедителен… Этот человек похваляется тем, что солдаты не будут воевать»{2821}.
Приход таких людей был подготовлен беспомощностью существующей власти и ее политического окружения.
В июне 1917 г. Предсоборный совет собрал обширную (свыше 60 человек) совещательную коллегию из епископов, клириков и мирян (главным образом профессуры, ориентированной на партию кадетов). Здесь же оказались священники, состоявшие в социалистических партиях. Не удивительно, что в определении стратегии тактики церковной политики собравшиеся разделились.
Среди либералов не было единства относительно взаимоотношений государства и церкви. П.И. Новгородцев считал, что «обязанность государства чтить святыню народной души», Е.Н. Трубецкой утверждал, что «религиозное чувство народа крепко связано с государством». Предполагалось, что подобная связь будет противостоять «кощунству большевиков». А в общем опасались, «как бы епископат не утратил значения», а потому уверяли, что никогда не выступали за отделение церкви от государства{2822}.
Радикальное крыло, возглавляемое профессором А.И. Покровским, выступало за полное отделение церкви от государства и принятие синодально-соборной структуры управления, но в итоге возобладала точка зрения «умеренных» депутатов. В принятых Предсоборным советом «Основных положениях о правовом положении Православной церкви в России» говорилось о независимости церкви от государства при сохранении государственных дотаций. В конце июня — начале июля МВД совместно с представителями Предсоборного совета выработало проект урегулирования взаимоотношений власти и религиозных обществ. Церкви предоставлялись полная свобода и самостоятельность, но ее органы действовали под надзором правительства там, где они соприкасались со сферой государственных правоотношений, например по вопросам метрикации. Предусматривались ассигнования на нужды церкви. Скорее всего, подобный закон устроил бы подавляющую часть священников. Однако проект не был принят{2823}.
5 августа 1917 г. последовало правительственное решение об упразднении поста обер-прокурора и учреждении Министерства исповедания. Ставший министром А.В. Карташев сохранял обер-прокурорские права до уточнения их предстоящим Собором. Правительство фактически признало Русскую Православную церковь (РПЦ) «первой среди равных» — министр исповеданий и два его заместителя должны были принадлежать к православию{2824}.
Карташев вспоминал, что министры уверовали в возможность разрушить «стену отчуждения» между церковью и народом{2825}. Однако, следуя традиции атеистического просветительства, они по-своему оценивали религиозность масс. А между тем рост антиклерикальных настроений в армии, захваты крестьянством церковных земель приобретали характер угрозы для системы в целом{2826}. Как следствие, в среде духовенства нарастало недовольство правительственной политикой.
В такой обстановке проходили выборы на Поместный Собор. Примечательно, что в выборах впервые участвовали женщины{2827}. Открывшийся 15 августа, он стал не только самым представительным (было избрано 564 депутата: 80 архиереев, 165 приходских клириков, 20 монашествующих и 299 мирян), но и самым демократичным за все время существования РПЦ. На открытии А.Ф. Керенский поручил Собору «выработать и внести на утверждение Временному правительству законопроект о новом порядке самоуправления Русской Церкви». Собор должен был призвать народ и армию к «благоразумию, порядку и спокойствию»{2828}.
24 августа депутаты обратились к народу, а также отдельно к армии и флоту с призывом отбросить взаимную нетерпимость, забыть внутренние противоречия и исполнить свой гражданский и воинский долг. Тем не менее обращение к Собору за поддержкой от генерала Корнилова осталось без ответа. В постановлении Собора от 1 сентября подчеркивалось, что «власть должна быть не партийной, а всенародной», и потому православная церковь не принимает участия в борьбе политических партий{2829}.
Уже в ходе первых заседаний в среде «соборян» обнаружились серьезные разногласия — прежде всего по вопросу о восстановлении патриаршества. Радикальное крыло, куда входили представители белого городского духовенства и профессуры духовных академий, стремясь ослабить позиции монашества и епископата, предлагало учредить демократически-коллегиальную систему управления (по сути — усовершенствовать синодальную), где священник получал бы такое же право голоса, как и архиерей. Представители епископата, представляющие по преимуществу настроения черного духовенства, склонялись к идее единоначалия{2830}. Но по мере нарастания хаоса в стране участники Собора стали осознавать, что против церкви «поднята беспощадная война» и противостоять разгулу антирелигиозных сил можно лишь во главе с патриархом{2831}.
В условиях усиливающейся пропаганды «латинства, протестантства, раскольничества, социализма и безбожия» особую остроту на сессиях Собора приобретал вопрос о миссионерстве. Предлагалось «обеспечить миссионерское влияние на рабочие организации или войти в них в целях религиозного оздоровления» и использовать монашествующих обоего пола{2832}. Однако большинство высказывалось против подобного нововведения.
Чрезвычайно заострилась и требовала незамедлительного решения проблема духовных учебных заведений, от эффективности работы которых зависел процесс воспроизводства духовенства. Здесь особо сказались последствия войны: по сути, духовная школа в среднем (и главном) звене разрушалась. Повсеместно здания семинарий переоборудовались под госпитали и лазареты. Денег для выплаты жалованья преподавателям не стало. За счет епархиальных средств выдавались «военные прибавки», но рассчитывать на стабильность их поступления не приходилось. Нарушая веками сложившийся этикет, отчаявшиеся администраторы напрямую обращались за помощью и в Учебный комитет Синода, и к начальству московского Учебного округа{2833}.
Осенью 1917 г., чтобы хоть как-то поддержать жизнь умирающей школы, в епархиях проводили подписки и сборы средств в пользу нуждающихся воспитанников. В Тверской епархии, где семинария оказалась под угрозой закрытия, администрация обратилась к родителям, чтобы те снаряжали учеников продуктами и одеждой. Но средств по-прежнему не хватало, и с разрешения Синода 1917–1918 учебный год пришлось сократить — он длился с 1 ноября по 1 марта. В таком же режиме работали и кое-где уцелевшие церковноприходские школы. В Новгороде и Пскове здания общежитий семинаристов были переоборудованы под госпитали — учащиеся, лишенные возможности платить за квартиру, покидали школу{2834}. Впрочем, семинарии и без того доживали последние дни.
Большевистская революция подтвердила самые мрачные ожидания российских служителей культа, из всего религиозного сообщества ею восторгались разве что скопцы{2835}. В ответ на Декрет о земле, отменявший право собственности на монастырские и церковные земли, «Декларацию прав народов России» (ноябрь 1917), провозглашавшую свободу совести и отмену религиозных привилегий, и обращение В.И. Ленина «Ко всем трудящимся мусульманам России и Востока», 2 декабря Собор принял Определение о правовом положении РПЦ — своеобразную программу, нацеленную на урегулирование отношений с новой властью. Главный пункт Определения — требование первенствующего положения православной церкви.
Тем временем на местах отношение к православным священникам ухудшалось{2836}. Органы самоуправления, которые все основательнее заполняли солдаты, матросы, командированные агитаторы, нередко — уголовные элементы, развернули борьбу против «контрреволюционного» духовенства. В среде крестьянства прежние установки «решать по совести», «жить миром и ладом» теряли свое дисциплинирующее воздействие. Некоторые местные начальники, особенно из бывших «окопников», занялись «раскулачиванием» попов и монахов — отбирали причтовые земли и скот, вводили «чрезвычайные налоги» и «единовременные взносы», не раздумывая, расправлялись с «контрреволюционерами в рясах»{2837}. К примеру, в Слуцке местный Совет рабочих и солдатских депутатов принял резолюцию, осуждающую деятельность монахов Слуцкого монастыря, якобы ведущих погромную агитацию под руководством архимандрита Афанасия{2838}. Порой крестьяне намеренно обвиняли в «контрреволюционности» рядовых священников, рассчитывая завладеть причтовой землей{2839}.
Озлобленные войной прихожане не упускали случая поиздеваться над ставшим беззащитным попом. Когда в октябре 1917 г. в Уфимской губернии благочинный выступил против брошюры «Новая нагорная проповедь», местный крестьянский Совет решил его арестовать{2840}. В Казанской губернии крестьяне возмутились тем, что в связи с грабежами помещиков местный священник вздумал напоминать им о заповеди «Не укради»{2841}. Изгнания священников стали обычными в Смоленской губернии{2842}. «Жизнь священника превратилась в мученический подвиг», — скорбно заключал настоятель из Тверской епархии{2843}.
Случались и явления вовсе не привычные для православной культуры иные дезертиры сами превращались в странствующих проповедников, смущающих народ «христианскими» призывами об «отозвании населения с фронта» и к дележу запасов продовольствия{2844}, а солдаты-отпускники пробирались на амвон для произнесения революционных речей{2845}.
Приходское духовенство было и само дезориентировано, стремительно развивались процессы, ведущие к саморазрушению православной церкви, что проявилось в откровенных попытках части священников мимикрировать соответственно новым политическим реалиям, а также в участившихся случаях девиантного поведения{2846}.[163]
Ни государство, ни церковное ведомство некоторое время попросту не замечали проблемы низового духовенства и тем более не располагали капиталами для его поддержки. Скудный быт и притеснения подталкивали обиженных и напуганных клириков к расцерковлению. Как и после Февраля, прокатилась целая череда добровольных и вынужденных отставок{2847}. Основной мотив снятия сана обывательски умудренно был сформулирован одним из заявителей: «…Уж очень много неприятностей, и в будущем хорошего ничего не предвидится»{2848}. В таких условиях некая группа духовных лиц обратилась к «гражданину Ленину» с просьбой освободить их забытое «пролетарское сословие» от тиранов-архиереев, «снять с него позорную одежду», а в свою очередь обещало новой власти «служить верой и правдой»{2849}.
Все больше расходились интересы священников и паствы. Многочисленные случаи изгнания священников из приходов, склоки из-за треб, закрытие церквей и даже акты глумления над иконами{2850}, конечно, не следует рассматривать как начало утверждения атеистического мировоззрения. Крестьяне хотели «хороших» попов — говорящих «мужицкую правду», обучающих «полезному» и не берущих денег. Одним словом, перед духовенством встала элементарная задача выживания.
В такой обстановке сами собой отпали последние сомнения на счет введения патриаршества. 28 октября Собор вынес постановление о восстановлении канонических начал{2851}. Так, вместо идеи укрепления института церкви через упрочение прихода возобладало стремление поддержать ее через наиболее зримый символ власти.
Избрание патриархом митрополита московского Тихона состоялось 5 ноября. Вопреки традиции церемония проходила в храме Христа Спасителя, а не в Кремле, где обосновались большевики. Новое правительство «потеснилось» лишь 21 ноября — в день интронизации. Митрополит Евлогий вспоминал, что толпы москвичей, собравшихся возле Успенского собора, объединяла надежда, что патриарх прекратит «гибельный» революционный процесс — ведь даже иные красноармейцы все еще благоговейно снимали шапки при его появлении Однако церемония сопровождалась непристойными выходками{2852}.
рабочих и солдат из кремлевского караула, которые поворачивались спиной к крестному ходу, пели кто «Марсельезу», кто — похабные песни{2853}. Так завершался двухвековой синодальный период в истории Русской православной церкви.
Сложившуюся к осени ситуацию Ленин охарактеризовал как «общенациональный кризис», связанный с активизацией масс, хозяйственной разрухой и ослаблением властного начала. На деле власть попросту лишилась ближайшей психологической поддержки. «Помните, как погиб старый режим? — вопрошал 16 октября в “Утре России” известный публицист Т. Ардов. — Он погиб, когда стал смешным. И вот теперь оглянитесь вокруг. Где вдохновенный пафос? Умер. Где доверие? Исчезло. Где сила? Ее нет. И вот приходит и оно, самое последнее: глум, неудержимый глум… Психологический круг совершился и “строй” стал смешным».
Большевики постарались представить существующую власть преступной. Это было не столь сложно. Наиболее органично решал эту задачу Л.Д. Троцкий. «Вот пришла великая революция и чувствуется, что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого», — такую фразу произнес в свое время Луначарский{2854}. Троцкий никого не оставлял равнодушным — из-за язвительности по отношению к противникам. «…Вот имя, которое публика повторяет все чаще теперь… — писала о нем «Киевская мысль». — Имя, собравшее вокруг себя уже огромные каталоги восторгов и брани… Троцкий владеет всеми оттенками сарказма… Троцкий весь свой талант превращает в игру остроумия — остроумия злого, тщеславного и парадоксального… Троцкий никогда не способен превратиться в раба идеи. Но жажда аплодисментов нередко превращает его в раболепного демагога…»{2855} Ф. Степун находил Троцкого «импрессионистически-острым и надменно-умным»{2856}. Но есть свидетельства другого рода: «Чернь слушает Троцкого, неистовствует, горит. Клянется Троцкий, клянется чернь. В революции толпа требует позы, немедленного эффекта»{2857}.
Что касается Ленина, то оратором он был плохим, но некоторые находили, что он «больше, чем оратор», ибо «умел ощущать аудиторию, умел возвышаться над ней», зная, что «толпа любит поработиться»{2858}. Ленин искренне осуждал фразерство и пафосность; выступал против вульгаризации языка ради доступности. Характерно, однако, что он обожал использовать гипертрофирующие приставки: архи-, гипер-, квази-, ультра- и анти-.{2859} Вольно или невольно он был нацелен на то, чтобы возбуждать и стращать людей. Некоторых интеллигентов именно это и впечатляло. А.Н. Бенуа писал, что ленинские статьи производили на него «потрясающее впечатление простотой своих безапелляционных и как будто до конца искренних и бесстрашных утверждений»{2860}.
Характерны заявления Ленина о том, что надо «следовать за массой», и понимание им «высшей» формы демократии, как насилия большинства над меньшинством{2861}. Однако внешне Ленин не производил особого впечатления. По мнению Ф. Степуна, это был «неладно скроенный, но крепко сшитый… небрежно одетый, приземистый» человек, преподносящий «свою серьезную марксистскую ученость в лубочно упрощенном стиле», но умеющий говорить убедительно «даже при провозглашении явных нелепостей»{2862}. «Это очень невзрачная фигурка, небольшой, хотя и коренастый человечек, лысый, с мелкими чертами лица, маленькими глазками — тип умного интеллигентного ремесленника… — таким показался он бывшему эсеру-максималисту. — … Трудно назвать его даже фанатиком….Перед нами очень трезвый человек… И в анализе его почти все верно, но до невероятности все упрощенно и схематично». Именно последнее требовалось полукрестьянской толпе. По мнению этого очевидца, на поставленные Лениным задачи отвечала сама масса в том «упрощенном виде, который приводит в ужас даже Ленина…»{2863} Только вряд ли Ленин действительно ужасался.
С. Есенин попытался передать эффект ленинских выступлений такими строками: «…Он мощным словом / Повел нас всех к истокам новым… / И мы пошли под визг метели, / Куда глаза его глядели: / Пошли туда, где видел Он / Освобожденье всех племен…» Так могли воспринимать Ленина только люди, принимавшие социалистические идеи.
Сохранились и не менее характерные свидетельства другого рода. «Ленина я слышал во время одной из знаменитых речей с балкона дворца Кшесинской, — вспоминал гимназист из “буржуев”. — …Речь спокойная, без жестов и крика, внешность совсем не “страшная”… Содержание этой речи я понял… по поведению окружающих… Слушатели… Ленина готовы были… сорвать у прихвостней буржуазии и ее детенышей головы. Надо признать — такого раствора социальной ненависти мы еще не встречали, и мы “сдали”; не только испугались, но психологически были как-то разбиты»{2864}. Очень похожую ситуацию описал другой очевидец. Ленин показался ему «сильным оратором», который сопровождал свою речь с балкона дворца Кшесинской «энергичными и резкими жестами, ударяя по балюстраде кулаком». За попытку сорвать его выступление криками «Браво, Кшесинская!» юные гардемарины едва не были избиты. Ф. Степун находил в Ленине нечто «архаически-монументальное» это был человек, который «жил массовой психологией» и при этом соединял «марксистскую схоластику» с «бакунинской мистикой разрушения»{2865}.
Между тем к 1917 г. существующая власть была попросту недостойна серьезного инсургента. К тому же в хаосе тех дней претендовать на эту роль было некому. Протоколы VI съезда большевистской партии (26 июля — 3 августа 1917 г.), на котором, как считалось, и выкристаллизовалась идея антиправительственного заговора, обнаруживают скорее недоумение присутствующих. Если Ленин засыпал съезд отчаянными призывами к подготовке восстания{2866}, то резолюции съезда лишь заученно повторяли мысль о «полной ликвидации диктатуры контрреволюционной буржуазии» и завоевании пролетариатом государственной власти{2867}. В лучшем случае съезд уныло плелся в хвосте ленинских предложений.
По иронии или намеку судьбы руководящая роль на съезде досталась Сталину. Выглядел он неуверенно. Череда высказываний о том, что «война продолжается, экономическая разруха растет, революция продолжается, получая все более социалистический характер», звучала неубедительно. То же самое относится к заявлениям о том, что «именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму»{2868}. Делегатов, больше надеявшихся на пришествие мировой революции, откровенно раздражали попытки выдать все это за «марксизм творческий». Более убедительно на этом фоне выглядела резолюция об экономическом положении, где во главу угла ставилась организация «правильного обмена между городом и деревней, опирающаяся на кооперативы и продовольственные комитеты» и т. д.{2869} Но под этими словами подписался бы любой, обычно сочувствующий правым эсерам, средний кооператор.
Делегаты вели себя на манер сельского схода, бестолково переминающегося с ноги на ногу в ожидании авторитетного начальства. Этот съезд ничего не решал и не мог решить.
Настроение недоуменного ожидания в обывательской среде усиливалось. 17 сентября ярославская газета «Голос» опубликовала унылое стихотворение одного из читателей. Среди прочих там были и такие строки: «И каждый день несет невзгоды, / Позор и обнищание стране, / Потерю нам доставшейся свободы…»{2870} Это были слова пассивной жертвы событий. И таких людей становилось все больше. Однако Ленин различал в происходящем только возможность свержения власти с помощью доведенных до отчаяния масс. Причем последних он вовсе не идеализировал. «Лишенные возможности получить ясные руководящие указания, инстинктивно чувствующие фальшь и неудовлетворительность позиции официальных вождей демократии, массы принуждены ощупью сами искать пути… В результате под знамя большевизма идет всякий недовольный, сознательный революционер, возмущенный борец, тоскующий по своей хате и не видящий конца войны, иной раз прямо боящийся за свою шкуру человек…»{2871} Пожалуй, самым примечательным в этом пассаже то, что «сознательный революционер» и шкурник ставились в один ряд. Из такого смешение крайностей и рождалось умение выдавать желаемое за действительное.
Тем не менее большевики шаг за шагом завоевывали доверие все более возбуждавшихся масс. В октябре «сборища Петроградского Совета были не заседаниями, а столпотворениями, — свидетельствовал Ф. Степун. — Здесь все находилось в движении… это была какая-то адская кузница… Воля, чувство и мысли массовой души находились здесь в раскаленном состоянии… Особенно блестящ, надменен и горяч был в те дни Троцкий…» Степуна «унижало чувство бессильной злобы и черной зависти к тому стихийно-великолепному мужеству, с которым большевики открыто издевались над правительством…» С ними заодно были «все низменные силы революции»{2872}.
Большевизм был далек от идеалов пролетариата. Он скорее рассчитывал на бунт отчаявшихся людей. Для осуществления подобной задачи требовалась доходящая до слепоты вера в осуществимость своих идеалов.
К осени 1917 г. стало очевидно, что попытки правительственного регулирования народного хозяйства не принесли успеха. Это касалось всех его отраслей, включая относительно успешные. Так, производство химической промышленности, начавшей было бурно развиваться, упало на 40%. Даже почти целиком работавшая на оборону металлообрабатывающая промышленность, до революции наращивающая производственные мощности, также вступила в полосу упадка. За 1917 г. ее валовая продукция сократилась по сравнению с предыдущим годом на 32%. Металлургическая промышленность Юга России так и не смогла оправиться от постигших ее еще до революции потрясений из-за расстройства транспорта, не обеспечивающего подвоз добываемого рядом угля и железной руды. Хуже всего обстояло дело в каменноугольной промышленности, где упадок наметился еще в 1916 г. В Донбассе добыча угля в октябре 1917 г. по сравнению с февралем уменьшилась на 23%. Всего за 1917 г. было добыто угля на 14% меньше, чем в предыдущем году. В целом производство угля в России было отброшено до уровня 1911 г. По некоторым данным, потребители недополучили 22,4% жизненно необходимого им топлива. Вывоз донецкого угля снизился во второй половине 1917 г., положение особенно ухудшилось в октябре. По свидетельству главноуполномоченного по донецкому топливу И.Г. Сергеева, даже «слабый, пришедший в совершенное расстройство транспорт» забирал «все под метелку». Падала и нефтедобыча: в 1917 г. она снизилась почти на 14% по сравнению с прошлым годом. Из-за нехватки цистерн в Грозном было закрыто несколько десятков скважин{2873}.
Упадок коснулся и текстильной промышленности. Из-за расстройства транспорта не удавалось обеспечить вывоз хлопка из Туркестана. Резко сократился выпуск одежды, обуви и других предметов массового потребления. 20 октября военный министр А.И. Верховский докладывал, что правительство не смогло «ни одеть, ни обуть» действующую армию{2874}. В тот же день правительство приняло решение о возобновлении работ на предприятиях кожевенной промышленности, угрожая при этом владельцам секвестром, а бастующим рабочим — увольнением{2875}. «Сапожная проблема» так и оставалась нерешенной.
К октябрю 1917 г. железнодорожное движение на наиболее важных направлениях оказалось полупарализовано. Руководители железных дорог считали, что полная приостановка железнодорожного сообщения — вопрос ближайшего будущего. На заседаниях Предпарламента отмечалась «почти полная закупорка Московского узла и прилегающих к нему направлений», что обернулось «почти полным прекращением подхода продовольственных грузов к Петрограду, Москве и Северному фронту». Для Москвы сокращение подвоза сырья и топлива составило около 40%, для Петрограда подвоз снизился в 2,8 раза. В связи с этим в столице промышленное производство упало на 35%, в Москве — на 11%. Стали закрывать фабрики и заводы. Хозяйственная разруха породила массовую безработицу — явление, совершенно необычное для военного времени{2876}.
К осени 1917 г. сложившиеся формы рабочего движения стали все чаще захлестываться стихийным бунтарством — сказывалось ухудшение материального положения рабочих. По некоторым подсчетам, уже в мае 1917 г. питерские рабочие в среднем потребляли 1,5 ккал., в июле — 1,7, в сентябре — 1,6, а в ноябре всего 1,2 ккал.{2877} Но статистика не учитывает в полной мере масштабы «самоснабжения» населения — в том числе с помощью мешочничества.
В значительной степени ситуация определялась «накалом страстей». Налицо был кризис спроса-предложения, который лишь обострялся бумажной эмиссией. В атмосфере повышенных ожиданий и постоянных разочарований рабочие необычайно остро реагировали на любые неурядицы — от бытовых (перебои со снабжением) до политических (кризисы власти). Вероятно, в связи с этим во второй половине сентября в Ярославле произошли «очень сильные волнения рабочих на продовольственной почве», грозящие перерасти в погром{2878}. Постоянно возникали затруднения с выплатой заработной платы. Из Перми сообщали о нехватке денег для расплаты с рабочими оборонных заводов, причем ситуация была чревата «повсеместными забастовками, остановкой всех предприятий… и приостановкой железнодорожного сообщения. Совет съездов бакинских нефтепромышленников сообщал 16 августа, что для выдачи аванса рабочим-нефтяникам требуется около 15 млн. мелкими купюрами, которых в местном отделении Госбанка нет{2879}.
В особо трудном материальном положении оказывались железнодорожные служащие. Так называемая плехановская комиссия в течение 5 месяцев не смогла выработать рекомендации, которые удовлетворили бы их{2880}. Но дело было не только в этом: состояние железных дорог было таково, что к осени их мог ожидать полный коллапс. На Государственном совещании их представитель эсер М.Д. Орехов, назвав железнодорожников «самыми обездоленными из самых обездоленных», пригрозил забастовкой в случае «контрреволюционных действий». Но, похоже, это не произвело на правых делегатов особого впечатления{2881}.
Железнодорожная забастовка все-таки разразилась. 21 сентября от лица профсоюзного объединения железнодорожников (Викжель) было заявлено, что «прохождение вопроса о повышении норм оплаты железнодорожного труда по различным инстанциям в течение 5 месяцев создало положение, при котором железнодорожная масса изверилась в возможности благополучного разрешения вопроса». Викжель потребовал издания декрета о нормах заработной платы, смены руководства железными дорогами, чистки раздутого центрального аппарата управления ими, наконец, правительственного содействия железнодорожному союзу. Забастовка должна была носить демонстрационный характер. Как бы то ни было, она приобрела громадный размах, в значительной степени парализовав хозяйственную жизнь страны{2882}. Обыватели не без оснований говорили, что забастовка «равносильна… позорному и непоправимому проигрышу войны»{2883}. Власть вынуждена была пойти на уступки.
Ввиду упреждения продовольственных трудностей Временное правительство уже давно предлагало осуществить «разгрузку» Петрограда — перевести полностью или частично предприятия на Урал, в Поволжье и на Юг России. Разумеется, при этом учитывалась и перспектива возникновения осенью продовольственных бунтов. Условия переезда обговаривались фабзавкомами с предпринимателями; в отдельных случаях рабочим гарантировались комфортные условия переезда и размещения на новом месте с семьями{2884}. Однако разгрузка так и не была произведена. В результате большевики, придя к власти, столкнулись в столице и с безработицей, и с продовольственными трудностями. Проблема была «решена» за счет дикой продотрядовщины и стихийного бегства рабочих из Петрограда.
Характерно, что предстоящая разгрузка возмутила и некоторых представителей интеллигенции. Так, слух о том, что правительство собралось эвакуировать Театральное училище, был расценен как его «закрытие»{2885}. Действия власти перестали понимать.
Вместе с тем уже в конце сентября заговорили о том, что буржуазия бежит из столицы, дабы «оставить» рабочих немцам. Понятно, что определенная часть населения старалась уже тогда перебраться если не в имения, расположенные в относительно спокойных губерниях, то хотя бы быть поближе к плодородному Югу России. И тут выяснялось, что страховые кампании в связи с перспективой захвата столицы немцами оценивают свои риски (т. е. возможный ущерб клиентов) в полтора раза ниже. Тогда начинал возмущаться средний обыватель. «Вот в чем я согласен с большевиками: бегут из Петрограда, значит — хотят отдать его без сопротивления немцам», — писал один москвич{2886}. Возникал очередной ужасающий призрак «измены».
На радикализацию рабочих масс влиял и другой фактор: представление об усиливающейся репрессивности власти. Карательные действия по отношению к рабочим правительство осенью действительно пыталось предпринимать{2887}, но половинчатые репрессии еще больше озлобляли рабочих.
Конечно, стачечная активность вовсе не означала готовность «свергнуть буржуазию». Тем не менее забастовщики, численность которых в сентябре октябре 1917 г. доходила, по некоторым подсчетам, до 2 млн. человек, представляли важнейший деструктивный фактор общественной жизни. После июльских событий рабочим пришлось по-новому взглянуть на своих умеренных социалистических лидеров. Сам по себе подъем стачечной волны получал широкий резонанс. Об этом узнавал любой поглощающий газетную информацию крестьянин и солдат, факты обрастали невероятными слухами. В 20-х числах октября в Шуе и Иваново-Вознесенске в связи со стачкой текстильщиков власти собирались ввести военное положение. К октябрю в стачечное движение помимо железнодорожников втянулись госслужащие и работники муниципальных хозяйств — дело доходило до забастовок могильщиков московских кладбищ{2888}. Что касается «мятежного обывателя», то он готов был бунтовать против любых властей под влиянием перебоев в снабжении. Происходила прививка вируса социальной агрессии.
К тому времени фабзавкомы, возглавившие своего рода круговую оборону предприятий от предпринимателей и государства, оказались под влиянием большевиков (Ленин даже подумывал об использовании их для захвата власти). Напротив, профсоюзы, направляемые умеренными социалистами, отнюдь не помышляли об утверждении пролетарской государственности. Рабочие хотели быть независимыми в своих решениях, но в целом общий язык легче находили с Советами и особенно с потребительской кооперацией.
В деятельности фабзавкомов наибольшее распространение получил контроль над условиями труда и внутренним распорядком на предприятиях, наименьшее — деятельность по охране предприятий (рабочую милицию могли позволить себе лишь крупные заводы), финансовый контроль, прямое рабочее управление. При этом борьба с хищениями слабее всего велась на предприятиях пищевой промышленности. Если добавить к этому известную склонность фабзавкомовских лидеров «распределять» спирт, то станет очевидно, что природа этих органов была двойственной: выступая за сохранение производства в традиционных формах, в определенных условиях они могли предстать бунтарскими организациями. Эти органы не только мобилизовывали рабочих, но и развращали их. Летом 1917 г. среди части представителей фабзавкомов стало распространяться убеждение, что, участвуя в снабженческо-хозяйственной деятельности, рабочие помогают буржуазии эксплуатировать самих себя{2889}. Напротив, завком Путиловского завода разъяснял: «Приучаясь к самоуправлению на отдельных предприятиях, рабочие готовятся к тому времени, когда… орудия производства вместе с зданиями, воздвигнутыми руками рабочих, перейдут в руки рабочего класса»{2890}. Призывы такого рода уместнее всего относить к области социальной риторики, подсказанной большевиками. Как бы то ни было, к осени 1917 г. рабочие вышли за пределы обычного типа социального конфликта, характерного для западных стран.
Наибольшую активность демонстрировала молодежь. Весьма агрессивно вели себя такие представительницы «пролетариата», как прачки и солдатки. Многочисленные стачки столичных прачек не только основательно нервировали «чистую» публику, но и раскачивали психику всего населения Петрограда. Нечто подобное происходило и в ряде других мест. По городам Тверской губернии прокатилась волна бабьих бунтов, связанных с распределением продовольствия. В Уфе в начале мая ожидали «беспорядков на продовольственной почве» в связи с намечаемым митингом солдаток. Большевистские агитаторы не случайно зачастили к солдаткам. Так, в Минске они ухитрились поставить под свой контроль комитет городской думы, занимавшийся выдачей им специальных пайков, а затем организовали специальные справочные столы, которые использовали также в собственных агитационных интересах. Нечто подобное произошло и в Москве{2891}. Фактически через солдаток большевики получали возможность воздействовать и на их мужей на фронте.
Несмотря на известного рода риторику и даже теоретические разработки, фабзавкомы почти не придавали значения задачам сохранения существующих форм производства. 12 октября их «Рабочий путь» осудил случаи ходатайств фабзавкомов о выдаче государственных субсидий на поддержание производства. Большевики становились лидерами архаичного бунтарства, окончательно вытесняющего трезвый расчет. Это прослеживалось и через взаимоотношения фабзавкомов с рабочей милицией и Красной гвардией.
Есть свидетельства, что именно с помощью рабочей милиции фабзавкомы держали под контролем внутреннюю жизнь предприятий. Последующая трансформация рабочей милиции в Красную гвардию была подхлестнута корниловщиной. Со временем эта часть пролетарской молодежи переключилась на продотрядовскую деятельность. Это укрепило способность большевиков к манипулированию рабочими коллективами. К тому же, в результате создания областных центров фабзавкомов осенью 1917 г. грань между фабзавкомами и профсоюзами стала стираться, а рабочие все более доверяли радикальным демагогам. Проходившая 12–17 октября 2-я конференция фабзавкомов Москвы потребовала национализации ряда отраслей, принудительного синдицирования, контроля государства над промышленностью и банками — всего того, что официально провозгласили большевики. Тем не менее в Петрограде в момент свержения Временного правительства во вторник 24 и среду 25 октября на предприятиях работа не прекращалась, хотя вечером накануне «исторического дня» на целом ряде заводов состоялись организованные большевиками митинги{2892}.
Несколько иная картина складывалась в Московском промышленном районе. Здесь переход власти к Советам выглядит естественным продолжением целой полосы массовых стачек, будораживших регион с сентября 1917 г. Но детальный анализ поведения фабзавкомов показывает, что их можно назвать в лучшем случае «интендантскими отрядами» революции{2893}. Масса рабочих скорее соглашалась на проведение революции от их лица, нежели участвовала в ней. В Саратове союзы грузчиков были настроены негативно по отношению к крайним революционным партиям{2894}. Напротив, в Смоленской губернии 20 октября на расширенном заседании местного Совета рабочих и солдатских депутатов эсеры и меньшевики вынуждены были выйти из его состава, мотивируя это тем, что там «заседают не рабочие, а бандиты и жандармы». Не удивительно, что в ночь с 24 на 25 октября отряд из 100 солдат захватил арсенал и доставил оружие в помещение Совета{2895}.
Временное правительство уже не могло влиять на экономику. Рабочие оказались предоставлены самим себе. В любом случае основная их масса встретила известие о большевистском перевороте сочувственно. Увы, он не решал хозяйственных проблем.
С лета 1917 г. городские политики с нарастающим страхом прислушивались к известиям из деревни. Становилось ясно, что деревенский мир живет по своим собственным законам, «городскую» власть признает лишь в той мере, в какой та санкционирует его «законные» требования. Крестьянство выступало не только и не столько против помещиков и кулаков, сколько против всех тех, кто мешал ему жить привычной жизнью. При этом сельская агрессивность поначалу направлялась против ближнего, «понятного» и потому «слабого» окружения.
Одними из первых стали страдать от крестьян священники — в прошлом общинники были обязаны выделять им земли в пользование, теперь их это не устраивало. Формы аграрных насилий над священниками и монахами оказались весьма многообразными. Так, в июне в Киевской губернии Михайловский сельский комитет (Каневский уезд) предложил священнику оставить приход, нарушив при этом «его права как земельного собственника». Таких случаев изгнания представителей духовенства из деревни было немало. В сущности, поведение крестьян было однотипно — они восполняли хозяйственный дефицит за счет наименее защищенных соседей{2896}. По сути дела все «антипоповские» акции того времени и разгромы монастырей были отмечены однотипным проявлением желания запастись впрок{2897}. Отсюда и отмена треб, возвращение поповских земель в общину. Авторитетных прежде священников крестьяне не признавали, подозревая их в лицемерии. Политические обвинения в адрес священников были теперь обычным делом.
Аграрные «беспорядки» были следствием интенсивной самоорганизации крестьянских миров. В то время как городские политики ломали копья по идеологическим вопросам, крестьяне начали организовываться (как правило, в меру используя эсеров и кооператоров) в общероссийском масштабе: обилие губернских крестьянских съездов весной 1917 г. — характерный тому показатель. На местах аграрные и продовольственные захваты инициировались не столько полевевшими крестьянскими, продовольственными или земельными комитетами, а традиционными сельскими сходами, становящимися все более нетерпеливыми. Конечную цель своих действий крестьяне видели в осуществлении вожделенного «черного передела» — исходной базы для утверждения естественных, по их пониманию, взаимоотношений с внешним миром. Теоретически всякая экономика должна была строиться с первостепенным учетом именно этого фактора. Но «городская» власть оставалась во власти собственных партийных прожектов и юридических представлений.
Несвоевременная демагогия «селянского министра» В.М. Чернова, неопределенность поведения эсеров на местах истолковывались крестьянами в пользу непосредственного захвата земли. Сельские труженики пребывали в уверенности, что «справедливые» постановления их «мирских» съездов обязательно должны обрести силу непреложных государственных законов. Этот процесс ускорялся по мере того, как из крестьянских комитетов изгонялись богатые селяне, не говоря уже об отрубниках и хуторянах. С другой стороны, радикализацию крестьянства стимулировало насыщение деревни солдатами — отпускниками и дезертирами.
Слишком многие политики в полном смысле слова не ведали, что творили. Сельские хозяева были в ужасе от этого. «Как дворяне-помещики, так и крестьяне-отрубники в один голос негодуют на действия крестьян-общинников и сельские комитеты, — заявляли в мае 1917 г. земельные собственники Саратовского уезда. — По словам отрубников, общинники не дают им организоваться… Всегда оказываются правыми общинники или… волостные комитеты. А кто в них сидит? Все те же общинники»{2898}. Общинная психология противостояла хозяйственным интересам государства.
Ситуация становилась все более напряженной. «Вчитываясь в циркулярные распоряжения и проекты министра земледелия Чернова, приходится сделать кошмарный вывод, что… анархические явления вытекают непосредственно из его земельной политики, — писали члены Елизаветградского союза земельных собственников 5 августа 1917 г. — Последнее распоряжение министра… вызовет несомненно тяжкие и опасные последствия, отдавая один класс населения на поток и разграбление другому…» Действительно, масштабное самоуправство крестьян принимало разгромные формы. 13 августа сельский сход с. Спивцевского Ставропольской губернии заставил отрубников вернуться в общину. При этом, как сообщалось, «часть хлеба в количестве 5000 пудов» (!!!) была сожжена{2899}. Деятельность Чернова многие именовали теперь «аграрным большевизмом» — последний стал синонимом насилия, а не партийной принадлежности.
Впрочем, крестьяне грабили избирательно, с «хорошими» помещиками обходились мягко. «…В моем саду грабили сливы, ломали сучья, я уходил в сад разгонять воров, возвращаясь в поле, заставал в просе телят, на клевере лошадей…» — отмечал М. Пришвин 10 августа 1917 г. Другие помещики ему завидовали: в апреле следующего года выяснилось, что у всех помещиков в округе дома разграбили, а его дом не тронули. К барину, понимающему сельское бытие, крестьяне относились снисходительно. Однако в Тамбовской губернии в связи с погромной волной помещики поспешно переселялись в города{2900}.
Даже эсеры начали ужасаться «достижениям» аграрной революции. Газета «Земля и воля» подробно описала злоключения Р.Д. Семенова-Тян-Шанского, внука знаменитого географа. Этого «почти толстовца», самостоятельно возделывавшего 20 десятин земли, крестьяне на глазах семьи вытащили из дома, «потащили с шумом, гамом и песнями, избивали, хотели даже убить». От расправы его спас местный священник. Причиной крестьянского неистовства была попытка «помещика» выставить свою кандидатуру на выборах в уездное земство. Инициировал эту расправу его конкурент на выборах некий В.И. Чванкин, человек с уголовным прошлым, возглавивший уездный Совет в Данкове. Он же засадил Семенова в тюрьму, а тем временем имение его было разграблено. Правда, через несколько дней справедливость вроде бы восторжествовала — в тюрьме оказался уже Чванкин со своими подручными{2901}.
Однако злоключения Семенова на этом не закончились. 19 октября его тяжело ранили выстрелом с улицы в освещенное окно. Возможной причиной покушения было то, что он отправился посмотреть, как крестьяне «трех деревень» дружно рубили его лес. В стихии «черного передела» Семенов-Тян-Шанский выжил — для того, чтобы умереть от голода в Москве в ноябре 1919 г.{2902}
Деревня по-своему использовала политические «достижения» городской культуры. Дабы завладеть землей помещиков, их объявляли «монархистами». Весьма активно в борьбе против землевладельцев использовалась и «антибуржуйская» фразеология. Действовали, «невзирая на лица». Когда в октябре в Уфимской губернии благочинный выступил против подстрекательской брошюры «Новая нагорная проповедь», крестьянский Совет решил его арестовать. Охотно внимали демагогам. После того как в той же губернии в первой половине декабря священник Несчастливцев (очевидно, из «красных попов») произнес в проповеди слова «о допустимости грабежей в настоящее время», крестьяне словно в насмешку сразу принялись громить хуторянина{2903}.
Показателен беспрецедентный рост акций «воровского» характера. В сентябре 1917 г. в Муромском уезде крестьяне на сельском сходе приняли (явно не без подсказки агитаторов) характерную резолюцию: «Население наше, переносившее без ропота все тяготы войны, не может хладнокровно смотреть, как будут помирать его дети голодной смертью и принуждено будет голодом или отнимать хлеб у крестьянина, имеющего посевы, или силой снимать хлеб с мимоидущих пароходов и баржей…»{2904} Хотя в деревню отправлялись также агитаторы внепартийной, общедемократической окраски, их влияния на крестьянскую массу не было заметно. Характерно, что кое-где крестьяне не ограничивались захватами земель и смещением местных властей, а начали громить избирательные участки и разгонять комиссии по проведению земских выборов{2905}.
На Смоленщине в июне крестьяне принялись прибирать к рукам помещичьи угодья, собирались делить их землю и скот; в июле с помощью солдат приступили к грабежу имений и захвату земли, принимая попутно резолюции об отмене частной собственности на землю. Дело дошло до вооруженных столкновений с помещиками. Порой эти действия санкционировались волостными комитетами, но чаще крестьяне обходились без всяких «правовых» санкций. Помещики, со своей стороны, создавали организации для противодействия земельным захватам. Но политическая ситуация в сельских низах оставалась достаточно неопределенной. Некоторые крестьянские Советы протестовали против удаления из правительства Чернова, но тут же требовали «положить предел провокации Ленина».
В августе, помимо прежних захватов, крестьяне принялись смещать милицию и назначать своих милиционеров, а помещиков — сажать в тюрьму и убивать. В сентябре губернский комиссар уже требовал «воинской помощи» для предотвращения «самовольного захвата лесных угодий». При этом крестьяне на выборах в волостное земство отдавали голоса «купцам и прасолам (торговцы скотом. — В. Б.), смотря на этих лиц как на благодетелей по разрешению продовольственного вопроса». 9 сентября члены Смоленского землячества в Петрограде призвали своих земляков помочь бедствующим крестьянам губернии. Причиной приближающегося голода они называли недостаточный подвоз хлеба. В городах губернии была установлена норма отпуска хлеба: не более 30 фунтов муки в месяц на мужчину, занятого физическим трудом. В конце сентября крестьянские съезды стали принимать большевистские резолюции и срывать выборы в волостное земство. 16 октября губернский комиссар сообщал, что дело дошло уже до «поголовного истребления лесов». МВД, в свою очередь, запрашивало военных о возможности присылки в губернию кавалерийских частей{2906}. Не удивительно, что в местных Советах стали преобладать большевики.
В Сибири продовольственный вопрос не стоял. Здесь крестьяне избавлялись от «плохого» начальства, «несправедливых» судей, «негодных» священников и «бесполезных» монастырей, запрещали вывоз хлеба из своих волостей и уездов, захватывали и делили землю и угодья, не делая разницы между государственными и частными владениями, враждовали между собой и казаками. Соответственно крестьянским нуждам избирались и переизбирались земства, земельные и крестьянские комитеты. Шла борьба за влияние в местных Советах, где эсеры соперничали с набирающими силу большевиками. При этом на уровне волостных комитетов земельными захватами первоначально руководили зажиточные хозяева, а со временем на сельских сходах стали заправлять не менее авторитетные и «бывалые» солдаты{2907}.
Для сибирской деревни в гораздо большей степени, чем в Европейской России, было характерно безразличие к политическим партиям. Вместе с тем низкий уровень политической культуры провоцировал острые проявления правового нигилизма и экстремизма. Сказывалась и большая, нежели в центре страны, «нерасторопность» властей по части решения насущных вопросов и наведения порядка. С другой стороны, сибирские крестьяне привыкли к более самостоятельному решению мирских проблем. Как и в других регионах, было заметно нарастание большевистского влияния через солдат{2908}.
Именно солдаты повсеместно провоцировали самоуправство в деревне. Так, 20 июня из Яренска Вологодской губернии сообщали, что возвращающиеся с фронта солдаты считают, что волостные комитеты «избраны неправильно»{2909}. Использовались и более впечатляющие средства агитации. Некий И.Я. Гарькин, крестьянин с. Черенцовки Пензенского уезда, 18 июля публично заявлял: «…Дураки вы, воюете, воткнули бы штык в землю и ушли… может быть, при Вильгельме нам будет жить лучше, Германия давно готова была дать нам мир без аннексий и контрибуций, да буржуазист Керенский этого не хочет». В ходе заседания волостного комитета он утверждал, что «Керенский — буржуй, и Временное правительство состоит из тех же буржуев…», что Керенский «ведет крестьянство к погибели»{2910}.
Эпизодически крестьянами высказывались радикальные политические требования. 30 августа общее собрание д. Усть-Погромная выразило недоверие Временному правительству и указало, что власть должна принадлежать Совету солдатских, рабочих и крестьянских депутатов, 8–12 сентября аналогичное требование прозвучало на II уездном крестьянском съезде в Новониколаевске, 18 сентября подобную резолюцию принял уездный съезд Советов в Бийске{2911}. По сути дела крестьяне «перебирали» возможные варианты власти соответственно текущим практическим нуждам.
Так, сообщали, что некоторые крестьяне Ржевского уезда Тверской губернии в начале сентября «по некоторым вопросам рассуждают как ярые черносотенцы, а по иным вопросам рассуждают как большевики и даже сверхбольшевики». Некоторые из них заявляли: «Мы сами больше большевиков». Сообщали, что «по деревням идет сильная… агитация под специально ржевским (т. е. использованном в г. Ржеве. — В. Б.) большевистским лозунгом “Всех долой, солдат домой, сахару по-старому”». В связи с нарастанием продовольственных трудностей крестьяне рассуждали просто: «Никого… не признавать, никому ничего не давать, землю и имущество у буржуев отнимать». Под последними крестьяне подразумевали и сельскую интеллигенцию{2912}.
Конфликты в деревенской среде становились все более многомерными. В Сибири в Степном крае они развивались по линии казаки — киргизы (казахи), на юге Енисейской губернии враждовали между собой крестьяне, казаки, хакасы, в Забайкалье — переселенцы и буряты. Разворачивалось противостояние переселенцев со старожилами, земледельцев со скотоводами, арендаторов с арендодателями, фронтовиков с неслужившими односельчанами{2913}.
Для массы крестьян синонимом справедливости становилось возмездие. Сельский мир имел давнюю традицию самосудов над ворами. Крестьяне расправлялись с ворами, дезертирами, нерадивыми пастухами. «Недавно в одной из окрестных деревень был самосуд над молодым вором, попавшемся на воровстве не один раз, — писал 8 октября в дневнике А.Н. Куропаткин, бывший землевладельцем Псковской губернии. — Его расстреляли, и первым выстрелил в него родной брат». Известны и другие случаи расправ, когда крестьяне сжигали, закапывали в землю живьем преступников{2914}. Разумеется, это крайности, но в целом развитие событий шло именно в этом направлении. На их фоне зверские убийства помещиков солдатами на глазах у всей деревни в декабре 1917 г. смотрелись обычным делом{2915}.
Оборотной стороной аграрного движения становилась угроза голода в городах. Даже в Москве и Московской губернии, куда продовольствие поставлялось более регулярно, чем в другие города центра Европейской России, в середине октября не осталось хлебных запасов. Некоторые города (Коломна, Звенигород, Воскресенск, Можайск и др.) переживали настоящий голод. По некоторым данным, накануне большевистского переворота примерно 20 губерний Европейской России из 43 были охвачены голодом{2916}. Голод наступил в Дагестане, в Туркестане «мусульманское население было доведено голодом до отчаяния»{2917}.
Не удивительно, что на местах власть оказывалась бессильна перед бунтующим охлосом. Так, в Астрахани во второй половине сентября толпа едва не растерзала губернского комиссара, который вскоре подал в отставку и сдал власть начальнику гарнизона. Фактически это означало переход власти к местному Совету. Нечто подобное произошло несколько ранее в Ташкенте{2918}.
В начале октября в Калуге вооруженные члены местного Совета выпустили из тюрьмы анархистов. Под влиянием их пропаганды солдаты местного гарнизона фактически поставили у власти местный Совет, который пришлось «свергать» вооруженным путем{2919}. В целом ряде местностей ситуация была на грани переворота. Ее определяли два фактора: угроза голода и недовольство солдатских масс.
К концу октября численность действующей армии значительно сократилась. Если на 1 марта 1917 г. в действующей армии (по официальным данным) налицо было 7185,4 тыс. офицеров, чиновников и солдат, то к 25 октября их число снизилось до 5412,8 тыс. В тыл, главным образом в деревню, так или иначе переместилось около 1,5 млн. человек. К этому времени интендантству приходилось кормить еще около 6 млн. человек, обосновавшихся в тыловых учреждениях{2920}. Создались условия, когда поредевшая армия отказывалась воевать на фронте, зато солдатские массы угрожали при случае поднять антивоенный бунт в тылу, особенно в деревне. В Тамбовской губернии пьяные погромы продолжались и в октябре 1918 г. Современники описывали «разливанное море спирта», в котором «товарищи… сгорают и топятся по пятнадцати человек сразу». Здесь были разгромлены все усадьбы, был сожжен дворец в имении Муромцевых, уничтожена школа Иванкевича{2921}.
Казалось, что русский человек в порыве отчаяния вкладывал в погромные действия те же качества — прежде всего, упорство и непреклонность, которые он еще совсем недавно демонстрировал на фронте.
Межэтническая ситуация также обострялась из-за солдатских масс. Характерен в этом отношении состоявшийся в Киеве 5–11 июня 2-й Всеукраинский войсковой съезд. Раздраженные попыткой Керенского сорвать его, делегаты настаивали на явочном осуществлении автономии Украины, как способе спасения края от «анархии». Центральной Раде предлагалось прекратить всякие сношения с Временным правительством и созвать территориальное собрание для согласования с этническими меньшинствами статуса автономии края{2922}. Не удивительно, что 10 июня был оглашен I Универсал (манифест) Центральной Рады, который, провозглашая автономию, подчеркивал готовность сотрудничать с общероссийской властью, а 15 июня был создан Генеральный секретариат Центральной Рады, вызвавший переполох в петроградских верхах{2923}.
Радикализм действий Центральной Рады не должен обманывать: после этих событий с ее стороны последовали уверения, что она все усилия направляет на сдерживание оголтелых самостийников, намеревавшихся оголить фронт и начать «самоопределять» Украину по «польскому образцу»{2924}. В этом была доля правды: «социалистическая» Рада оказалась заложницей революционного нетерпения масс — особо яростного в силу того, что они увидели в ней обиженную «москалями» свою власть. Показательна и уступчивость Рады на переговорах с петроградскими социалистами, в ходе которых было решено, что генеральные секретари утверждаются в российской столице, из их ведения исключаются военные дела{2925}.
Но на этом этапе соглашение оказалось сорвано кадетами, демонстративно вышедшими из правительства, дабы взвалить на его социалистическую часть двойную ответственность — за неудачи на фронте и потворство самостийникам. Как ответная реакция в начале июля в Киеве, практически одновременно с солдатскими выступлениями в Петрограде и Нижнем Новгороде произошел бунт солдат-украинцев полка им. Б. Хмельницкого — этнического соединения, созданного официально. Хотя этот конфликт удалось уладить без жертв, в результате его обострились отношения между командованием Киевского военного округа и украинскими деятелями. 26 июля солдат-украинцев отправляли на фронт, они устроили прощальную стрельбу в воздух, им ответили прицельным огнем кирасиры, в результате 14 «украинизованных» солдат были убиты{2926}. В основе радикализма «украинской революции» в 1917 г. лежала общероссийская причина — нежелание масс участвовать в войне. Вовсе не случайно в общественном сознании 1917 г. «большевизация» и «украинизация» утвердились как однопорядковые явления. Но поскольку «большевизированные» и «украинизированные» солдаты выступали под разными знаменами, вооруженный конфликт между ними был неизбежен.
Ход других этнонациональных революций 1917 г. также в значительной степени зависел от «солдатского фактора». Имеется в виду не только количество штыков, готовых подпереть «национальные» интересы, но и степень осознания непосредственной военной угрозы, а также взаимные опасения со стороны ближайших вооруженных соседей. Так, в Закавказье обострение ситуации было связано с боязнью того, что солдаты армянских батальонов начнут мстить мусульманам за резню 1915 г. в Турции; на обстановке в Крыму сказалось присутствие даже малочисленных подразделений мусульманской конницы и т. п. Такие факторы, как особенности этнопсихологии, политической культуры, идентификационных процессов, часто уродливо проявляли себя через солдатские эмоции. С ходом войны связаны и относительная сдержанность финских политиков, чей народ мог рассчитывать на определенные выгоды от нейтралитета; и сговорчивость с центральной властью мусульманских лидеров, более других уделявших внимание культурно-национальной автономии; и склонность почти всех закавказских партий ориентироваться до поры до времени на Россию как военного гаранта стабильности в регионе; и противоречивая позиция национальных лидеров Прибалтики, легче других добивавшихся признания своих требований Временным правительством — в том числе и за военную лояльность (вскоре оказавшуюся призрачной).
В ряде случаев различного рода националистические акции следовали сразу же за теми или иными событиями общероссийского масштаба. Так, 2 сентября Казанский мусульманский военный комитет постановил, что на месте орла на башне Сиюмбеки должен быть поставлен полумесяц. Предполагалось осуществить это 16 сентября. Ясно, что мусульманские военные воспользовались поражением Корнилова и рассчитывали на одобрение созывавшегося в Киеве «Съезда народов» и петроградского Демократического совещания. 16 сентября к назначенному времени к башне стали собираться вооруженные солдаты-мусульмане. Губернский комиссар к этому времени уже запретил данную акцию, пригласив мусульманских лидеров к себе на совещание. Тем не менее орел с его согласия был снят и передан в Казанскую ученую архивную комиссию; от установки полумесяца мусульман удалось отговорить.
Понятно, что мусульмане не отказались от своей идеи. К делу подключились местные историки, доказывавшие, что башня в ее современном виде вовсе не татарского происхождения, что двуглавый орел — символ государства, а вовсе не императорской власти (февральский угар уничтожения орлов уже прошел). Местные православные миряне, объединенные в братство св. Гурия, также выразили протест по поводу предстоящей акции; из канцелярии Временного правительства 9 октября последовало предупреждение о том, что подобные действия могут «озлобить одну часть населения против другой», а 17 октября 1917 г. губернский комиссар уговорил снять с башни леса, оставленные мусульманами на случай разрешения водружения полумесяца{2927}. В данном случае конфликт удалось перевести в плоскость переговоров, но ясно, что обе стороны остались недовольны друг другом.
Кое-где этнические конфликты разгорались из-за земли. Это происходило и на Северном Кавказе, и в Туркестане, и в других местах этнической чересполосицы. Известно, что маловлиятельные до 1917 г. украинские эсеры выросли в массовую партию, используя простейший демагогический прием: с созданием национального земельного фонда на Украине, уверяли они, не останется помещиков (москалей и поляков), труженики-хлеборобы существенно расширят свои земельные владения. По данной схеме могли рассуждать и русские. В октябре 1917 г. в Оренбургской губернии украинские переселенцы подверглись издевательствам и насилиям со стороны местного великорусского населения{2928}.
Мусульманское население оставалось относительно спокойным. Идеи автономии и федерации понимались мусульманами в культурно-автономистском духе. Постепенно эти интенции породили тенденцию к этноизоляционизму. При этом лидеры мусульман даже в сентябре-октябре возражали против попыток явочного проведения в жизнь своих требований{2929}. С формированием мусульманских частей они также не спешили; Временное правительство и Ставка активно занялись их формированием лишь в последние недели своего существования{2930}, рассчитывая использовать их для поддержания порядка. Тем не менее мусульманские части, «разлагавшиеся» куда медленнее даже других «национальных», сыграли свою роль в большевистском перевороте.
Сдержанность мусульманских политиков и терпеливое ожидание мусульманских низов в Центральной России и Сибири особенно поражает на фоне событий в Туркестане. В прошлом советские историки обращали внимание лишь на солдатский бунт в Ташкенте в конце августа — начале сентября, усмирять который была направлена особая карательная экспедиция. Этот эпизод подавался по-разному: то как поспешные действия местных большевиков сравнительно с установками их руководящего центра, то как часть развертывающегося национально-освободительного движения. В действительности подоплека событий была банальна, о чем постоянно писали местные газеты. С началом войны с подвозом продовольствия в край стали возникать трудности, а между тем посевы хлебов в крае не только не увеличились, но и, напротив, уменьшились в связи с потребностью оборонной промышленности в хлопке. Цены на хлопок искусственно сдерживались. Привозной хлеб не раздавался (что было бы положительно воспринято местным населением), а продавался частным учреждениям и фирмам, число которых все более увеличивалось. А поскольку областной продовольственный комитет развернул торговлю хлебом, то продовольственное дело фактически сосредоточилось в руках имущих слоев (по преимуществу коренного) населения. Шариат, однако, не допускал никаких «экспроприации». Последствия закономерны — спекуляция, рост цен на продовольствие, усиление возможностей манипулирования массами. Неурожай, недостаток фуража, нехватка воды, злоупотребления в распределении продовольствия усугубили ситуацию{2931}. В итоге Временное правительство и местные руководители не смогли ни обеспечить край продовольствием, ни добиться межэтнического и политического баланса, а между тем способных на бунт солдат в Ташкенте хватало. Взрыв сделался почти неизбежным как в дурной пьесе.
События в Ташкенте не были чем-то уникальным. Отдельные случаи солдатских переворотов уездного уровня случались не только здесь. До поры до времени под ними не было этнической подоплеки. Но скоро разбои стали принимать этническую направленность: в июле в Кокандском уезде от него страдало коренное население, в том же месяце начали нападать на соляные промыслы и расхищать соль туркмены. Привычный этноаграрный баланс стал нарушаться и в связи с тем, что часть русских переселенцев начала распродавать земли, рассчитывая на свою долю от раздела помещичьих земель в Центральной России. Напряжение в межнациональных отношениях росло, но характер взаимоотношений европейского и мусульманского населения в крае определялся другим. Речь идет о судьбе возвратившихся из Китая участниках восстания 1916 г.
В свое время беженцам на китайской территории для того, чтобы не умереть с голоду, пришлось распродавать не только скот, но и детей. Информация о том, что обобранные казахи намерены вернуться в Россию, появилась еще в январе 1917 г., но на просьбы их об обустройстве как старые, так и новые власти не реагировали. Правда, Туркестанский комитет Временного правительства попытался временно разместить возвратившихся, предпринял шаги по поиску награбленного китайцами, запросил средства в Петрограде на вспомоществование, препятствовал раздаче оружия русским переселенцам, намеревавшимся продолжить мстить туземцам. Все это давало более чем ограниченный эффект: возвращенцы оказались блокированы в Пржевальском уезде, на старые земли крестьяне-европейцы их не пускали{2932}.[164] «Как черные вороны налетают банды и отбирают остатки скота»{2933}, — констатировал член Туркестанского комитета О.А. Шкапский. На Государственном совещании А.М. Б. Топчибашев заявил, что «до 83 тысяч вернувшихся из Китая на родину было истреблено или погибло от голода»{2934}. Местные власти были бессильны что-либо сделать. Призывы к спасению возвращенцев оставались гласом вопиющего в пустыне. Возможно, это было связано с тем, что в кругах российской демократии укреплялась подспудная убежденность в повальном «сепаратизме» окраин.
Ситуацию во все большей степени определяло недоверие к центральной власти. Даже те «этнические солдаты», вроде Туземной дивизии, которые в прошлом считались опорой «белого царя», стали вести себя непредсказуемо. Так, это определенно случилось в ходе подавления корниловского выступления, когда горцы вступили в контакт с «русскими писарями, обозными и другими нестроевыми»{2935}.
К осени стало ясно, что страну ожидает межэтнический хаос. Отмечался рост антисемитизма — уже в августе в столице участились погромные призывы. Корниловское выступление некоторые обыватели расценили как сигнал к расправе над «жидами-министрами» Керенским и Черновым{2936}. Участились этнические конфликты на аграрной почве. В Сибири, где русские крестьяне-переселенцы располагали меньшим количеством земли, нежели коренные жители, начался грабеж пахотных земель бурят. В Калмыкии русские крестьяне потребовали передела земель в качестве компенсации за то, что они в отличие от калмыков воюют на фронте{2937}. На Северном Кавказе усилилось абречество. В Хасавюртском районе вооруженные отряды конных чеченцев нападали на переселенцев, грабили, угоняли скот, порой убивали. К октябрю бандитизм усилился, Хасав-Юрт был сожжен. Округ вынуждены были покинуть до 35 тыс. русских. Нечто подобное происходило южнее на участке железной дороги Тифлис — Баку. Русские поселения в полном смысле сравняли с землей. Общее число русских беженцев из Закавказья оценивали в 100–300 тыс. человек{2938}.
Вдобавок ко всему возник казачий вопрос. Казачество объявило себя «нацией», рассчитывая, в частности, и на закрепление своих привилегий на территориально-автономистском уровне. 9 октября Керенского посетила делегация союза казачьих войск, заявившая, что их представительство в Учредительном собрании ущемляется. Керенский заметил, что избежать этого можно либо соединением фронтового казачества со всем остальным (что технически было неразрешимо), либо созданием для казаков-фронтовиков особого избирательного округа. Но последнее, в свою очередь, потребовало бы выделения в отдельные избирательные курии мусульман, католиков и т. д. Керенский посоветовал казакам решить этот вопрос через армейские комитеты{2939}. Но это также было чревато новыми конфликтами.
Масштабные этнические конфликты в Закавказье длительное время удавалось сдерживать. В начале осени 1917 г. реальная власть здесь незаметно переместилась к Советам, умеренные национально-социалистические лидеры которых, ранее занимавшие ведущие позиции и в «буржуазных» органах власти, установили прочные связи с не менее умеренными лидерами солдатского (русского) краевого объединения Советов. Сглаживало обстановку и то, что лидеры наиболее воинственной национально-социалистической партии Дашнакцутюн были частично заняты в оккупированной русскими войсками части Турецкой Армении, а с другой стороны, были поглощены проблемой многочисленных беженцев. Большевики имели влияние только в Баку, где использовали в своих интересах противостояние армянской и азербайджанской части населения; в других частях края их влияние было ничтожным, а потому попытки идти против Советов не приносили успеха.
Однако обострился вопрос об автокефалии грузинской церкви. Грузинское духовенство отказалось приехать на Поместный собор РПЦ и отвергло требование патриарха Тихона подчиниться его канонической власти. При этом утверждалось, что сам Господь создал условия, благодаря которым грузинская церковь, наконец, восстановила свои права{2940}. 25 сентября Временное правительство одобрило представление об утверждении католикосом всех грузин бывшего епископа Полоцкого и Витебского Кириона{2941}.
В сущности, во всех церковных кругах происходили те же деструктивные процессы, как и во всей стране. Со своей стороны народ переставал понимать, на какую «веру» надежнее опереться. Как результат, все конфессии оказывались бессильными в идейном противостоянии большевизму.
Обреченность правительства Керенского становилась все более очевидной. Теперь премьер мешал даже сподвижникам. 19 октября Терещенко раскрыл английскому военному атташе А. Ноксу замысел «буржуазных» министров вытолкнуть Керенского из правительства и «нокаутировать» Советы. «Если бы только они оказались достаточно сильны!» — соглашался Нокс{2942}.
Однако сильнее были большевики, и не случайно. Немногие из образованных людей того времени готовы были признать, что «большевизм есть общее дитя и народа, и революционной интеллигенции». Куда проще было свалить все на «немецких шпионов»{2943}. Отчуждение и уклонение от ответственности за собственную историю — признак архаичности политического сознания.
Невольно ускорило разрушение власти меньшевистско-эсеровское Бюро ЦИК Советов. В конце сентября из опасений созыва общеармейского съезда (в его антивоенной направленности сомневаться не приходилось) под давлением большевиков оно согласилось на проведение II Всероссийского съезда Советов (не позднее 20 октября). Были разосланы извещения на места. При этом лидеры Советов, озаботившись вопросами о норме представительства и даже питании делегатов, не задумались о программе работы съезда. Им казалось, что после Демократического собрания поднимать политические вопросы до Учредительного собрания неуместно. Это было на руку большевикам, не скрывавшим намерения обсудить вопрос о «немедленном перемирии на фронтах и немедленном предложении мира»{2944}. Между тем положение в действующей армии ухудшалось. Норма довольствия мясом уменьшилась до четверти фунта (на Румынском фронте вместо мяса солдатам выдавалась брынза), по-прежнему не хватало обуви. Не удивительно, что отказывались идти в атаку даже самые боеспособные части{2945}.
Как ни странно, в обществе царило убеждение, что за большевиками идут лишь разложившиеся толпы солдатни, готовые разбежаться при первом выстреле. Не учитывалось, что «сила» революционеров определяется слабостями их противников. Впрочем, собственных сил и слабостей не сознавал никто. Так, 14 октября на заседании правительства начальник штаба Петроградского военного округа ген. Я.Г. Багратуни сообщил о готовности пресечь большевистское выступление в самом зародыше. Министры посчитали, что так и будет{2946}. Но события уже давно развивались по иному сценарию.
9–11 октября Военный отдел и президиум солдатской секции Петроградского Совета подготовили проект образования революционного штаба по обороне столицы. 12 октября его утвердил под именем Военно-революционного комитета (ВРК) Исполком Петроградского Совета. 13 октября проект был одобрен солдатской секцией, 16 октября — общим собранием Совета. Шаг за шагом ВРК трансформировался от органа защиты революции от внешнего врага в орган борьбы против внутренней «контрреволюции». В ночь на 19 октября ВРК провел свое первое заседание, 20-го начало работать его бюро, 21 октября его комиссары направились в части петроградского гарнизона. 22 октября был проведен «День Петроградского Совета» — большевистские вожди выступали на митингах с обличениями существующей власти. Опасаясь конфликтов, Временное правительство отменило казачий крестный ход, назначенный на этот же день. А между тем некоторые делегаты уже съезжались на съезд, будучи уверены, что он откроется 20 октября.
Сам съезд Советов рассматривался большевиками как своего рода ширма для прикрытия действий совсем иного рода. 21 октября на заседании большевистского ЦК было решено, что тезисы о «земле, о войне, о власти» подготовит Ленин, о рабочем контроле — Милютин, о национальном вопросе — Сталин, о текущем моменте — Троцкий{2947}. Все это действительно волновало массы. Большевики намеревались отстранить Временное правительство, якобы опираясь на их требования. Для этого, как разъяснил Сталин в статье, опубликованной 24 октября в газете «Рабочий путь», осталось только «вырвать власть у корниловцев» и передать ее Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Предстояло «исправить ошибку» Февраля и заменить власть «помещиков и капиталистов» правительством «рабочих и крестьян». Противникам существующей власти рекомендовалось активизироваться с тем, чтобы передать свои требования открывающемуся на следующий день съезду Советов.
Таким образом, массам внушалось, что возможна и должна произойти своего рода мирная передача власти их представителям.
А между тем в 9 часов утра того же 24 октября ВРК уже начал рассылать большевистским комиссарам воинских частей, солдатским и матросским комитетам так называемое предписание № 1. В нем утверждалось, что большевистские газеты закрыты правительством (к тому времени газеты уже снова стали выходить), Петроградскому Совету грозит «прямая опасность» со стороны юнкеров и ударников. Чтобы не допустить «второй корниловщины», следовало привести верные части «в боевую готовность» и направить их представителей в Смольный. Всякое промедление рассматривалось как «измена» делу революции{2948}.
В большевистском руководстве царили нервозность и неразбериха. Считалось, что «Керенский выступил», а потому с утра 24 октября все руководящие большевики вызывались в Смольный, где воцарилась обстановка осажденной крепости. После сообщения представителей ВРК о происходящем ЦК большевиков дал своим представителям конкретные задания: Я.М. Свердлов должен был наблюдать за действиями правительства, А.С. Бубнов — осуществлять контроль над железными дорогами, Ф.Э. Дзержинский — над почтой и телеграфом. В.П. Милютину было поручено организовать продовольственное снабжение, А. Ломову и В.П. Ногину — держать связь с Москвой. Поскольку исход событий был далеко не ясен, предусматривалось создание дополнительного штаба в Петропавловской крепости, гарнизон которой вроде бы перешел на сторону большевиков{2949}.
Среди противников большевиков царила апатия. В 11 часов утра 24 октября Керенский отправился в Предпарламент, где, процитировав предписание № 1 ВРК, потребовал, чтобы депутаты одобрили правительственные меры по ликвидации восстания. Он утверждал, что налицо попытка «поднять чернь», сорвать Учредительное собрание и открыть фронт неприятелю{2950}. В сущности, и Керенский, и его противники пользовались одними и теми же надуманными аргументами. Но если Ленин, полагая, что «все висит на волоске», требовал «арестовать правительство»{2951}, то Керенский вечером того же 24 октября ждал санкции Предпарламента.
На заседании Предпарламента между тем продолжались дискуссии. Наконец, большинством голосов (123 против 102, 26 воздержались) была принята меньшевистско-эсеровская резолюция, предлагавшая начать мирные переговоры, окончательно передать земли в руки крестьянских земельных комитетов, создать из представителей городских самоуправлений и Советов специальный Комитет общественного спасения для борьбы с анархией и беспорядками{2952}. Фактически это был акт недоверия Временному правительству. На это Керенской раздраженно ответил, что в наставлениях не нуждается. Возможно, он рассчитывал на казаков, которые вроде бы были направлены с фронта в Петроград. Вслед за тем представители Предпарламента отправились во ВЦИК и ЦИК Советов крестьянских депутатов, где принялись пугать грядущей контрреволюцией, которая сметет и большевиков, и социалистов. «Выход» из ситуации виделся в создании «однородного» правительства из представителей всех социалистических партий{2953}. Подобные прекраснодушные пожелания объективно лишь помогли большевикам.
Ночь с 24 на 25 октября Керенский вместе с Коноваловым провел в Штабе Петроградского военного округа в безрезультатных телефонных переговорах с «верными» воинскими частями. Затем принял спонтанное решение лично выехать навстречу войскам Северного фронта, вызванным на защиту Петрограда и находившимся, как ему ошибочно думалось, в пути. На глазах у многочисленных «осаждающих» Зимний он отправился с Дворцовой площади в сторону Гатчины в собственном автомобиле, сопровождаемый машиной американского посольства, в которой разместилось пять человек, включая двух его адъютантов. Эта поездка была безнадежной{2954}.
Поздно вечером 24 октября П.А. Пальчинский (почти два месяца пребывавший в должности помощника по гражданской части военного генерал-губернатора Петрограда), по его признанию, вел «теоретический спор» с С.Н. Третьяковым, А.М. Никитиным и А.И. Коноваловым по вопросу о том, «кто губит революцию». Днем позже Пальчинский, став начальником обороны Зимнего дворца, констатировал «беспомощность» и «безнадежность настроений» у военных руководителей (особенно Багратуни), отсутствие планов обороны, общий «кавардак», «растерянность и вялость офицеров и отсутствие настроения у юнкеров»{2955}.
Тем временем В.И. Ленин отправился с конспиративной квартиры в Смольный. Его неожиданное появление там в некоторой степени предопределило исход событий. Он потребовал от представителей ВРК скорейшего захвата телеграфа, телефона, мостов и вокзалов. Эти призывы носили скорее символичный характер, но все же к Зимнему дворцу стягивались вооруженные войска. Наконец, в 10 часов утра 25 октября ВРК выпустил знаменитое обращение «К гражданам России». В нем утверждалось, что «Временное правительство низложено», а государственная власть «перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона»{2956}. Мнения самих рабочих и солдат, впрочем, никто не спрашивал.
Казалось, противники большевиков лишь наблюдают за развитием событий. Командующий Петроградским военным округом Г.П. Полковников через четверть часа после появления обращения ВРК сообщал командующему Северным фронтом Черемисову, что «положение в столице угрожающее», «уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты». Он пояснил, что «юнкера сдают караулы без сопротивления, казаки, несмотря на ряд приказаний, до сих пор из казарм не выступили». Ему казалось, что Временное правительство лишь «подвергается опасности полностью потерять власть». Примерно в это же время генерал для поручений при Керенском Б.А. Левицкий докладывал, что «части, находящиеся в Зимнем дворце, только формально охраняют его, так как активно решили не выступать»{2957}.
Среди защитников Зимнего дворца можно выделить несколько численно неравноценных групп: ударники, казаки, женщины-ударницы, юнкера. Однако никто не хотел воевать, стрелять пришлось лишь тем, кому не удалось вовремя выбраться из дворца. Из орудий на Дворцовой площади велась только одиночная холостая стрельба — этого хватало на то, чтобы временно рассеять, но тем самым и основательно раздразнить толпы «восставших»{2958}. В сущности, защищать Временное правительство оказалось некому — недоучившиеся военные инженеры и врачи, а также оставшиеся без орудий артиллеристы могли оказать сопротивление только от отчаяния и безвыходности. Им оставалось надеяться на прибытие войск с фронта. Между тем военные власти бессистемно и с запозданием реагировали на просьбы о присылке войск в центр страны. Находящийся неподалеку штаб Петроградского военного округа был переполнен праздношатающимися, включая всевозможных «авантюристов, ораторов, агитаторов», и напоминал «митинговый клуб»{2959}.
Впрочем, в чисто военном отношении «штурмующие» были подготовлены не лучше оборонявшихся. Многими двигало желание расправиться с «жидом» Керенским и заодно прихватить что-нибудь для себя в царских покоях. К тому же пребывание внутри помещения казалось им более привлекательным, нежели сидение у костров или непонятные перемещения по улицам на холодном петроградском ветру.
Создается впечатление, что руководители противостоящих лагерей действовали почти вслепую, но при этом за антибольшевистскими силами стояла слабеющая инерция слепой репрессивной машины, а за их противниками — энергия растущего хаоса. Руководство железными дорогами фактически перешло к Викжелю, который полагал, что, препятствуя продвижению войск в столицу, он спасает страну от гражданской войны.
Масса делегатов II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов (1140 человек, включая «гостей») представляла собой нечто более чем странное. На нем были делегаты лишь от трети существовавших Советов. Представительство оказалось более чем произвольным: активно прибывали солдаты-большевики, рабочих оказалось вдвое меньше. Именно за счет делегатов от армии и флота большевистская фракция смогла увеличить свое общее представительство{2960}. «Инородцев» было не менее 280, преобладали евреи и латыши. Большинство из них упорно пыталось противостоять большевикам{2961}.
Вряд ли когда-либо удастся точно определить состав участников съезда. «Рабочая газета» указала, что к моменту его открытия явилось 562 делегата. Среди них было 252 большевика, «15 объединенных интернационалистов; 65 меньшевиков — из них 30 интернационалистов и 21 оборонец; 7 национальных социал-демократов; 155 эсеров — из них 16 правых; 36 центровиков, 70 левых, 3 национальных социалиста-революционера, 31 представитель беспартийных, сочувствующих большевикам-интернационалистам; 5 анархистов различного толка». «Новое время» отметило, что на предыдущем съезде было 1180 делегатов{2962}. 29 октября «Правда» опубликовала «предварительные данные» анкетной комиссии, где уже давалась несколько иная картина представительства: зарегистрировано 670 делегатов, большевиков было 300 человек, меньшевиков — 68, эсеров — 193. Ясно, что в кулуарах большевики приложили немалые старания, чтобы, во-первых, перетянуть на свою сторону беспартийных представителей и обеспечить полновесными мандатами своих сторонников с правом совещательного голоса, с другой — подтолкнуть влево часть эсеров и меньшевиков. Впрочем, создается впечатление, что вопрос о кворуме, а следовательно, о легитимности съезда противников большевиков не особенно волновал.
Атмосфера на II Съезде Советов стороннему человеку казалась странноватой: «…Никакого подлинного энтузиазма и глубокой серьезности — так, обыкновенный митинг…»{2963} Н. Суханов свидетельствовал, что настроение поднялось при известии об аресте Временного правительства: «Масса чуть-чуть начинает входить во вкус переворота, а не только поддакивать вождям…»{2964} Люди неуверенные склонны доверяться людям действия.
На этом съезде, с которого большевики взялись отсчитывать «эру социализма» в России, не было принято никаких социалистических решений. Съезд просто позволил крестьянам доделить землю, а солдатам дал понять, что зимовать в окопах необязательно. Более того, все граждане получили гарантию, что выборы в Учредительное собрание пройдут в срок. На этом фоне известие о появлении чисто большевистского правительства — Совета народных комиссаров — не особенно впечатляло.
Из двух знаменитых декретов съезда, самолично написанных Лениным, один был воспроизведением собранных эсерами крестьянских наказов о земле, где говорилось о ее «социализации», т. е. переходе под контроль крестьянских общин (которым вместе с тем предлагалось как-то ужиться с подворным землевладением). Декрет о земле Ленин зачитал «спотыкаясь и путаясь» в силу неразборчивости текста. Он не вызвал никаких прений, лишь один делегат был против при 8 воздержавшихся, «масса рукоплескала, вставала с мест и бросала вверх шапки»{2965}. Другой декрет был не законодательным актом, а то ли призывом, то ли пожеланием превращения «войны империалистической в войну гражданскую» (мировую). То и другое могло быть истолковано массами по-своему.
Самое поразительное, что на второй день работы съезда, когда Временное правительство частично оказалось в Петропавловской крепости, частично «в изгнании», оставшиеся делегаты практически единогласно простым поднятием рук, как на митинге, проголосовали за все подряд. Д. Рид писал, что, когда один из делегатов робко попытался поднять руку против декрета о земле, «вокруг него раздался такой взрыв негодования, что он поспешно опустил руку…»{2966} Действовала магия коллективного мнения. Голосовали «скопом», а вовсе не в соответствии с наказами избирателей. Как ни парадоксально, лишь 75% формальных сторонников Ленина поддержали лозунг «Вся власть Советам!», 13% большевиков устраивал девиз «Вся власть демократии!», а 9% даже считали, что власть должна быть коалиционной{2967}.
Впрочем, на улицах этих тонкостей не замечали. Падение Временного правительства никем не воспринималось всерьез. Правда, некоторые солдаты заявляли, что старого правительства, «слава Богу», уже нет. Один армейский капитан, меньшевик-оборонец, на вопрос Д. Рида о том, правда ли, что большевики пришли к власти, ответил более чем своеобразно: «Черт его знает!!!..
Что ж, может быть, большевики и могут захватить власть, но больше трех дней им не удержать ее. У них нет таких людей, которые могли бы управлять страной. Может быть, лучше дать им попробовать: на этом они сорвутся…»{2968} Особенно распространенными подобные настроения были в провинциальных центрах. В Екатеринодаре рассуждали так: «…Нарыв прорвался, ход событий приведет к благополучному разрешению кризиса. Большевиков прогонят, придут более энергичные, чем были до сих пор? люди и направят государственный корабль на надлежащий путь». В Москве после недели ожесточенных боев противники согласились разойтись, испытывая некоторое облегчение от того, что кровопролитие прекращено. Лишь некоторые обыватели склонны были считать, что возглавлявший белогвардейцев полковник К.И. Рябцев совершил предательство{2969}.
Некоторые представители культурной элиты ухитрялись видеть в происходящем своего рода символическую эстетику. Через неделю после переворота А. Бенуа радовался, что «из-за выпавшего снега сразу все стихло», а у Зимней канавки можно было наблюдать «романтическую картину»: «…блеск пылающих костров за черным силуэтом парапета моста», в которую органически вписывались «греющиеся у костров солдаты»{2970}.
Парадоксально, но у власти оказались те, кому нужна была не власть, а мировая революция. «Либо русская революция приведет к движению в Европе, либо уцелевшие могущественные страны Запада раздавят нас», — заявил на съезде Троцкий{2971}. Ленин рассчитывал, что свержение старой власти послужит толчком к революционным взрывам в Европе. Позднее он искренне удивлялся, что большевикам удается «продержаться» у власти столь долго, ибо они всего лишь начали и ведут «войну против эксплуататоров»{2972}. А. Бенуа заметил в Троцком «дух разрушения» и готовность принести себя в жертву, чтобы «зажечь такой пожар, который… вынудил бы весь мир переустроиться по-новому»{2973}. Так думали многие леваки. 2 ноября 1917 г. на заседании Петроградского комитета большевиков было произнесено буквально следующее: «Мы никогда не считались с тем, будем ли мы победителями или нас победят»{2974}. Получалось, что у власти оказались люди, менее всего склонные строить новую государственность.
После переворота в течение 10 дней заседало «Временное правительство в изгнании» (6 членов последнего кабинета и 21 заместитель министров). Государственный банк выдавал деньги только по подписи его главы Никитина. Заседания обессмыслились после того, как 16 ноября большевики овладели Государственным банком. 17 ноября было подписано — в том числе и В.И. Вернадским — обращение к русским гражданам о созыве Учредительного собрания 28 ноября 1917 г. После этого Вернадский выехал в Москву — «доехал прекрасно — ночью вагон наполнился демобилизованными солдатами, были интересные разговоры»{2975}.
В Петроградской городской думе 28 ноября противники большевиков строили планы к открытию Учредительного собрания. Рассчитывали, что на демонстрацию в поддержку российской конституанты выйдут рабочие. Надеялись, что к демонстрантам присоединятся солдаты-семеновцы, которые в случае сопротивления большевиков силой проложат депутатам путь в Таврический дворец. В день демонстрации на улицах было «полупразднично», большие магазины были закрыты. На улицах возникали митинги, ораторы, как всегда, «несли вздор». Затем где-то раздались выстрелы, «толпа шарахнулась, но не очень». А в трамваях солдаты «скалили зубы над демонстрантами», им, как видно, дали команду «не путаться по улицам и не скандалить», а потому они только хихикали: «Берегите Учредительное собрание… Разгонять не надо, разве дать кулаком в ухо… Ишь ты, несут плакаты. Кажись, все жиды несут…» А.В. Тыркова, член кадетского ЦК, в Учредительное собрание уже не верила: «Никакие парламентские пути не выведут теперь Россию на дорогу. Слишком все спутано, слишком темно. И силы темные лезут… душат». Как признался накануне М.И. Скобелев, «стихиями мы все равно управлять не умеем»{2976}.
Переворот отнюдь не консолидировал противников большевиков. 9 ноября 1917 г. Р.В. Иванов-Разумник констатировал: «Партии омерзительны; фракционные раздоры и диктатура одного человека, искреннего, но недалекого, — погубили революцию»{2977}. В Петрограде городская дума не пожелала выслушать представителей Временного правительства; Комитет общественной безопасности 26 октября был создан без их участия. Но не только это помогло большевикам: в малых городах для их прихода к власти оказывалось достаточно нескольких десятков солдат{2978}. В ряде случае, как это было 10 декабря в Калуге, они без колебаний расправлялись с манифестациями в поддержку Учредительного собрания[165]. Но это была лишь одна из крайностей утверждения их господства.
В России всякая новая власть имеет обыкновение моментально обрастать клерками и даже почитателями. Большевики отнюдь не стали разрушать старую управленческую машину, а просто направили в соответствующие ведомства своих комиссаров. И хотя большая часть служащих столиц забастовала, вызывало удивление, что в Москве у большевиков оказалось «столько исполнителей и столько перешло к ним». Между тем на службу к ним шли разные люди — кто из корысти, кто по нужде{2979}. Писали, что «образовалась целая очередь из штрейкбрехеров», среди которых было много евреев. «Политикой они не интересовались, — констатировала антибольшевистская еврейская газета, — а просто рассчитывали получить тепленькое местечко»{2980}. По этой же причине к большевикам шли и обойденные старой властью офицеры. А. Бенуа, оправдывая свои контакты с Луначарским, писал, что большевики вовсе не представляются ему «менее приемлемыми и бездарными», нежели лидеры Февраля. Ему казалось, что «эти новые люди легкомысленны и нелепы во всю русскую ширь». В Смольном можно было наблюдать такую картину: солдаты, стерегущие великого князя Павла Александровича, уговорили его почитать им «Правду», и он, обкуриваемый со всех сторон махоркой (они вежливо просили у него разрешения покурить), послушно прочел газету от начала до конца{2981}.
Труднее всего пришлось людям долга. Оказавшись во главе Ставки, H. H. Духонин терзался мрачными предчувствиями. Он был добросовестным службистом, отдававшим четкие распоряжения, направленные на сдерживание смуты и сохранение фронта{2982}. Его гибель от рук людей, намеренных покончить с войной, по-своему символична.
Для населения городов произошедшее казалось еще одним актом нескончаемой неразберихи. «Вот иллюстрация существующего в Москве внешнего порядка: в центре города, на Большой Лубянке, лежит уже пять дней дохлая лошадь…» — записывал наблюдатель 28 ноября 1917 г. Позднее он заметил в других местах еще несколько лошадиных трупов, окруженных стаями бродячих собак{2983}.
Политические идеалисты оказывались наиболее беспомощными. Большевики ухитрились нейтрализовать знаменитый Викжель — Исполком Всероссийского союза железнодорожников, который мог парализовать любую власть в стране. Лидеры железнодорожников заколебались перед соблазном превращения в коллективного министра. В конечном счете, Викжель помог большевикам; его действия Керенский оценил как «предательство»{2984}. Ленин, однако, доказывал, что Викжель «стоит на стороне Калединых и Корниловых»{2985}. Ситуацию определяла не столько сила большевиков, сколько слабость их противников. В январе 1918 г. на I Всероссийском съезде профсоюзов среди делегатов было 273 большевика, 66 меньшевиков и 33 представителя других партий{2986}.
Наивных делегатов съездов Советов крестьянских депутатов большевики также одурачили. Позднее М.А. Спиридонова признавалась: «Нашей преступной ошибкой явилось то, что мы распустили слюни, поверили большевикам и согласились обезглавить крестьянство, распустили отдельный Исполнительный] Ком[итет] Сов[етов] Крестьян [ских] Депутатов»{2987}. Один из левых эсеров, член ВЦИК С. Зак вскоре после победы большевиков заявил: «Дело в том, что, насколько большевики сильны своим революционным расшатыванием устоев старого порядка, настолько они беспомощны, жалки, бессильны как творцы новых форм жизни… Контроль над производством, национализация банков и синдикатов, борьба с тем, что называют коммерческой тайной, и т. д. — все эти мероприятия… попали в большевистскую программу только благодаря… поразительной вере в силу “декрета”, вводившего якобы новый порядок существования… Можно сказать она — эта вера образует вообще основу большевизма толка Ленина и Троцкого»{2988}. Зак не учитывал, что страна настолько заждалась «спасительных» декретов, что готова была поверить в реальность их скорейшего осуществления. А пока немногие догадывались, что действия «петроградских факиров» приведут «через анархию и поножовщину к самодержавию»{2989}.
Тем временем провинция недоумевала. В Воронеже после перестрелки в конце октября все попрятались, магазины закрылись, «город совершенно вымер», жители «боялись погромов» и не могли понять: «Во имя чего переживает народ этот страх?» В Калуге в первой половине ноября циркулировали какие-то невероятные слухи «об ожидаемом нашествии большевиков, о разобранных рельсах и якобы даже выставленных у Муратовки против Калуги пушках…» В Тамбове орган местного (пока еще меньшевистско-эсеровского) Совета сообщал 19 ноября: «Когда известие о нападении на московские банки “Совета народных комиссаров” стало известно… возникла настоящая паника: вкладчики тотчас же потянулись за своими вкладами… в банках образовались настоящие “хвосты”… Однако банк производил выдачи не свыше 100 руб.» Помимо большевиков обывателям пришлось изрядно пострадать от уголовных элементов. В декабре в Одессе «воры грабили сколько хотели и где хотели, безнаказанно». Им пытались противостоять «жалкие фиктивные милиционеры». И это при том, что в городе находилось 11 тыс. безработных офицеров. кое-где новая власть дозволила самооборону в «буржуазных» кварталах. Так было, в частности, в Саратове и Харькове{2990}. В ряде городов большевистская власть несколько месяцев сосуществовала с беспомощными «буржуазными» самоуправлениями{2991}. Мусульманские политики восприняли приход большевиков к власти по-разному: одни задумывались о сотрудничестве с ними, другие намерены были бороться, третьи надеялись, что «русская» революция их не коснется{2992}.
Сами большевики вряд ли ожидали того эффекта, который произвел Декрет о земле. В Гжатском уезде Смоленской губернии даже на выборах в уездное земство побеждали большевики. В Духовщинском уезде той же губернии к началу декабря декрет был осуществлен в 25 имениях. Но, как сообщил большевик К.И. Радивилин, он был проведен «неправильно, неорганизованно, и нередки случаи убийств, диких насилий над личностью, даже над ничем не повинной интеллигенцией»{2993}.
Опасаясь контрреволюции, большевики объявили кадетов «врагами народа», затем пригрозили карательными мерами «пособникам буржуазии». 4 ноября после выступления В.И. Ленина на заседании ВЦИК по вопросу о политике правительства, представители меньшевиков-интернационалистов, левых эсеров и умеренных большевиков задали вопрос в связи с практикой издания СНК декретов без согласования с ВЦИК Советов. По информации эсеровской газеты, Ленин ответил, что «теперь не время отчитываться перед Советами, но время действовать». Более того, добавил, что «если Петроградский Совет начнет мутить массу, он, Ленин, не остановится даже перед тем, чтобы расстрелять Совет»{2994}. Естественно, большевики изложили выступление Ленина в ином виде{2995}. Как бы то ни было, большевики нуждались в «своих» Советах, а потому на местах они с легкостью заменяли «соглашательские» Советы собственными ревкомами.
Поборники демократии все еще пребывали в надежде на «чудо» демократического выбора. «Мы до конца не понимали, что всякое небольшевистское Учредительное собрание абсолютно обречено, у нас еще оставался “предрассудок”, что вот это “мистическое” Учредительное собрание соберется и что-то такое сделает властное и решительное, — признавал гимназист-кадет. — Нам совсем не было известно тогда, что на верхах партии (кадетской. — В. Б.) смотрели на всю эту трагикомедию совершенно безнадежно»{2996}.
В конце года в Москве, где, несмотря на недавние бои, большевики вели себя «мягче», на одном из собраний либералы «поставили вопрос о мире с немцами». «К счастью, среди присутствующих все признали, что никакие, самые осторожные переговоры с немцами недопустимы, — отмечала Тыркова. — Но и союзников экономически побаиваются, особенно американцев. Хотят выяснить кое-что вместе с торг[ово]-пром[ышленными] кругами». Былые «властители дум» чувствовали себя не у дел. Известный «веховец» М.О. Гершензон заговорил о том, что «большевизм есть выпрямление народной души». А Д.И. Шаховской в начале февраля 1918 г. успокаивал себя тем, что «большевики полезны, потому что борются с казенщиной, с мечтательностью, с барством». Он предлагал сначала «усвоить правду большевиков», а потом «активно бороться с ними»{2997}.
Развязку политической борьбы за российскую конституанту косвенно подтолкнула контрреволюция, начавшаяся концентрироваться на юге России. 27 декабря 1917 г. появилась декларация Штаба Добровольческой армии, где идея Учредительного собрания вроде бы поддерживалась. (На деле для лидеров добровольцев конституанта, «с ходу запевшая Интернационал», была в принципе неприемлема{2998}.) Как бы то ни было, большевики получили подобие формального основания утверждать, что вокруг Учредительного собрания группируется «вся контрреволюция». Крайние силы одинаково не верили в Учредительное собрание, но срединная масса была довольно решительно настроена на его поддержку.
В выборах в Учредительное собрание участвовало около 50 партий, всего же фигурировало около 220 избирательных списков. Поражало обилие «обывательских» списков губернского уровня (конечно, не имевших шансов на успех). Бульварная пресса потешалась над всеми партиями. «Нет партий, не замаранных кровью, — писала московская газета “Сигнал” 18 ноября. — Нет партий, не замаранных грязью». В последнем почему-то больше всех подозревались эсеры, хотя газета имела обыкновение чаще поносить «сумасшедшего Ленина» и пестуемых им «молодцев Вильгельма». Тем не менее голосовать на участки пришло около 60% избирателей{2999}.
Партии основательно готовились к выборам. По 74 гражданским избирательным округам (без фронтов и флотов) было заявлено 4753 претендента (одно имя могло фигурировать не более чем в пяти списках). Из них было 642 кадета, 427 народных социалистов, 596 меньшевиков, 225 эсеров, 513 эсеров совместно с представителями крестьянских Советов, 238 «национальных» социалистов, 589 большевиков. Социалисты составляли 60% всех кандидатов, правые — 11,7%. Результаты выборов явно не соответствовали списочным притязаниям: на 765 мест было избрано 15 кадетов, 2 народных социалиста, 15 меньшевиков, 342 эсера (45%), 78 украинских эсеров (10,2%), 12 украинских социал-демократов, 94 автономиста (от различных «национальных» списков) (12,3%), 181 большевик (23,7%). Кроме того, было выбрано 17 казаков, 8 представителей крестьянских Советов, 1 человек от христиан{3000}.
Вопреки ожиданиям, главную конкуренцию большевикам в крупных городах составили либералы. В Петрограде они получили 26,2% всех поданных голосов (большевики 45%), в Москве — 34,2% (большевики — 48,1%). В целом эсеры и большевики выигрывали соответственно за счет крестьянства, с одной стороны, городских рабочих, солдат тыловых гарнизонов и армии — с другой. При этом средний возраст членов эсеровской фракции составлял 37,5 лет, большевистской — 34 года, кадетов — 51 год{3001}.
Часть граждан предпочла выступить под флагом «религиозно-обновленческих» или консервативно-приходских объединений. При этом «православные» списки по числу собранных голосов уступили старообрядцам, не говоря уже о многочисленных «мусульманских» списках{3002}. Налицо был парадоксальный результат: православная часть российских граждан оказалась наиболее «политизированным» и «секуляризированным» сегментом российского общества. Характерно также, что «партии пролетариата» неожиданно отдали голоса многие крестьяне Витебской, Владимирской, Калужской, Костромской, Новгородской, Псковской, Рязанской, Смоленской, Тверской, Тульской губерний{3003}. Очевидно, сказалось влияние солдат: случаи «политической левизны» были отголоском инерции бунтарства. Те же люди, которые голосовали за большевиков, требовавших закрепления «завоеваний революции» — мира, земли, федеративного устройства страны, — могли на следующий день выступить против них. Именно поэтому большевики, договорившись с левыми эсерами, начали планомерно и небезуспешно вести кампанию по дискредитации Учредительного собрания.
Ситуацию накануне открытия конституанты можно охарактеризовать как сплетение взаимных страхов и отчаянных надежд. У Публичной библиотеки на Невском висели гигантские «хоругви»: «слева рабочий, справа солдат трубит в трубу, посредине витязь… кладет обеими руками что-то в подобие урны». Петроградские обыватели между тем сплетничали о грядущей оккупации столицы немцами. «И часто те же люди, которые возлагают последние надежды на Учредительное собрание, возлагают теперь самые розовые надежды на эту оккупацию…» — писал по этому поводу А. Бенуа{3004}.
Протокол единственного заседания Учредительного собрания производит впечатление сцены в бедламе. Такого заряда взаимной ненависти, выливавшейся в площадное переругивание большевиков с эсерами, хамского свиста и животного гогота Таврический дворец не видел никогда. Невероятно, что в таких условиях В.М. Чернов, избранный председателем и, похоже, ощущавший себя премьером, в длиннейшей речи ухитрился произнести такие слова: «Эта наглядно проявившаяся “воля к социализму”, тяга к социализму широких масс России есть также событие небывалое в истории, и позвольте мне надеяться, что Учредительное собрание не замедлит в ближайших своих заседаниях рассмотреть вопрос о том, чтобы совещания великого социалистического “предконгресса мира” начались по инициативе государственного органа единственной верховной власти российского государства — Учредительного собрания»{3005}.
Ф. Степун отмечал в Чернове «дар оппортунистически-артистического приспособленчества» — тот «не стеснялся никакими приемами, способными развлечь и подкупить аудиторию»{3006}. Увы, теперь это не срабатывало. Умеренные социалисты до такой степени были заворожены собственными доктринами (в которых не находилось места объяснению устойчивости власти большевиков), что трибуна Учредительного собрания представлялась им местом, где произносится магическое заклинание, разгоняющее их как наваждение. Сами эсеры признавали, что «речь Чернова была отвратительна». Она была произнесена за несколько часов до тихого разгона конституанты, которая торопливо приняла то ли законы, то ли резолюции, фактически продублировавшие большевистские акты о земле, федерализации страны и даже мире. А.В. Тыркова отмечала, что к началу открытия Учредительного собрания эсеры «раскисли, теряют почву, в своих декларациях повторяют слова большевиков». «Кому из них хотеть победы?» — задавалась она риторическим вопросом{3007}.
Заседание закрылось в 4.40 утра 6 января 1918 г., делегаты успели переутвердить время начала следующего заседания — не в 12.00, а 5 часов пополудни, дабы отоспаться. Прошло уже более 12 часов с начала заседания, которое большевики дозволили открыть только после того, как улицы столицы были очищены от демонстраций в поддержку Учредительного собрания, под заранее объявленным предлогом, что на них объединятся все силы контрреволюции.
Противоречивые газетные сведения о расстреле манифестантов суммируют в своих книгах Г.3. Иоффе и Р. Пайпс. Получается, что жертв было до 30 человек из примерно 50 тысяч демонстрантов{3008}. Как обычно, ходили преувеличенные слухи о количестве погибших, о чудовищности расправ. По мнению Р. Пайпса, «организаторы демонстраций рассчитывали, что случившиеся убийства зажгут пламя народного гнева», но этого не случилось{3009}. Вряд ли ожидаемое могло случиться, ибо известный писатель М.П. Арцыбашев к тому времени уже успел публично, в газете, именовавшей себя органом «индивидуалистов-революционеров», обозвать интеллигенцию «крысиным племенем» за то, что началось тихое бегство ее представителей из России{3010}. Массы попросту некому было возглавить.
Поскольку Учредительное собрание представлялось «эсеровским», представители едва ли не всех других партий реагировали на его разгон своеобразно. Кадеты едва ли не злорадствовали, отмечая, что оно было не в состоянии выполнить задачу восстановления в стране порядка. Одна из интеллигентских газет выражалась еще хлеще: «Учредительное собрание не только не поднялось до конституанты, но и не поднялось выше обычного митинга — в силу своего партийного состава оно показалось народу пустой «заграничной игрушкой»{3011}.
Увы, торжество права в социальной среде, разгоряченной насилием, было невозможно.
Казалось, Русская Православная Церковь могла, воспользовавшись своим авторитетом, организовать серьезную оппозицию большевистской власти. Ничего подобного, однако, не произошло.
4 декабря СНК издал декрет «О земельных комитетах», что, по существу, означало национализацию всех церковных земель. 11(24) декабря 1917 г. постановление Наркомпроса о передаче «дела образования и воспитания» всех церковных школ, включая семинарии и академии, в ведение народного комиссариата просвещения, об упразднении в учебных заведениях должностей законоучителей всех исповеданий. Религиозному образованию, а равно и духовному сословию, наносился сокрушительный удар. Декрет 18 декабря о гражданском браке вводил вместо церковных браков гражданскую регистрацию, венчание сохранялось как частная практика. В начале января были ликвидированы ведомства придворного и военного духовенства. Церковные службы и требы разрешалось проводить только по запросам «коллективов верующих» с обязательствами содержания храмов и причтов{3012}. Между тем «соборяне» предвещали близкий и неизбежный «крах социализма»{3013}. Но большевики были настроены решительно. Новоиспеченные периферийные управленцы получали уникальную возможность проявить себя в борьбе с религиозными пережитками. Начались аресты «церковников», включая неправославных и сектантов{3014}.
23 января 1918 г. последовал Декрет об отделении церкви от государства и школы от церкви — то, что Временное правительство собиралось проводить в жизнь постепенно, было осуществлено резко и безапелляционно. Возможно, декрет был поспешным ответом на анафему патриарха от 19 января в адрес «безумцев», «извергов рода человеческого», повинных в «ужасных и зверских избиениях» невинных людей. Формально в этом тексте не говорилось о большевиках, но никто не сомневался, о ком идет речь{3015}.
Декрет лишал церковь прав юридического лица, запрещал владение любым имуществом и денежными средствами, ставил вне закона открытие каких-либо учебных заведений, кроме предназначенных для подготовки священнослужителей, а также преподавание Закона Божьего во всех школах, включая воскресные. Все имущество, включая храмы, отбиралось у церкви и передавалось в безвозмездное арендное пользование мирянам. Прекратили деятельность синодальные типографии{3016}. Одним словом, церковь как институт «сужалась» до масштабов общины.
Поместный Собор оценил декрет отрицательно — его называли даже «бредом сумасшедшего». Получила хождение листовка, в которой говорилось, что провозглашенная большевиками свобода совести — это свобода «для Сатаны и его служителей»{3017}. Так действительно выглядели акции, вроде той, что состоялась в Новониколаевске: большевики явились в церковь, намереваясь арестовать священника, сжечь иконы и конфисковать имущество{3018}. Депутаты Собора, возвратившиеся ко времени выхода декрета с рождественских каникул, с ужасом говорили о всеобщей ненависти и злобе «простецов», убежденных, что «кто уничтожает попов и буржуев, тот делает доброе дело для родины». Особенно усердствовали в «революционной проповеди» солдаты и матросы. Реформаторы добивались иных перемен, теперь же им приходилось констатировать, что «церковь не только приравнивается к обыкновенному мирскому обществу (торгово-промышленному товариществу, кооперативному союзу…), но даже не имеет прав подобного общества… приравнивается к каторжнику»{3019}.
Декреты, действительно, вытесняли церковь из привычной социокультурной ниши, превращали ее (с правовой точки зрения) в совокупность общин, хотя некоторые уступки принципу коллегиальности не разрушали пока привычную систему взаимоотношений в епархиях{3020}. Приходские общины-двадцатки (узаконены декретом 24 августа 1918 г.), региональные объединения прихожан, союзы верующих и лиц духовного звания создавались даже в маленьких городках. Но такая «демократизация» управления встречала сопротивление. Власти, санкционировавшие «свободу», запрещали подобные объединения под предлогом, что они превращаются в политические организации. По этой же причине подавлялись любые антидекретные выступления{3021}.
Насильственный роспуск Учредительного собрания, репрессивные декреты советской власти, осуждение «соборянами» условий Брестского мира («позорный договор»), первые жертвы и узники, закрытие монастырей показали, что возможности диалога церкви и государства исчерпаны{3022}. 8 сентября 1918 г. Поместный Собор прекратил свою работу. Конституция РСФСР 1918 г. лишила приходское и монашествующее духовенство избирательных прав{3023}.
Многомесячный кризис власти, казалось, закончился на III Всероссийском съезде Советов, открывшемся на следующий день после намеренно приуроченных к 13-й годовщине «кровавого воскресения» похорон жертв большевиков. Съезд Советов на сей раз подключил к себе и крестьянских депутатов. Любопытно, что из его делегатов полностью одобрили все декреты Советской власти 83,7%, к Учредительному собранию отнеслись отрицательно 54,9%, причем даже не все большевики одобрили его разгон{3024}. По партийному составу на объединенном съезде оказалось до 60% большевиков с сочувствующими, 25% — левых эсеров. III Всероссийский съезд Советов оказался многочисленным — едва ли не 2 тыс. (с учетом приезжавших стихийно к его закрытию 18 января). Именно здесь новая государственность обрела подобие своего лица — РСФСР, что откровенно рассматривалось как центр добровольного присоединения новых советских республик, вплоть до создания «всемирной» федерации Советов.
Октябрьско-ноябрьские бои в Москве вызвали сильнейшую тревогу среди интеллигенции. Муссировались слухи о страшных разрушениях в Кремле. В знак протеста 2 ноября подал в отставку нарком просвещения А.В. Луначарский, но СНК с этим не согласился. На следующий день нарком выпустил обращение «Берегите народное достояние». Но 4 ноября Московский ВРК заверил, что в результате боев «ни одно здание, имеющее археологическую ценность, не разрушено до основания или хотя бы частью»{3025}. Тем не менее члены Союза деятелей искусств выразили протест против случившегося.
А. Блок со своей поэмой «Двенадцать» отнюдь не стал выразителем позиций интеллигентского большинства. «Христос в “Двенадцати” не к месту… неловко, когда читаешь», — считал А. Ремизов{3026}. Сам он в 1918 г. в «Заповедном слове русскому народу» твердил: «Горе тебе, русский народ! …Необузданный в жадном стяжании, обокравший самого себя, расточитель наследия отцов, ты все промотал русский народ, сам заложился и душу продал….Будешь скитаться ты из рода в род со скорбью своей безысходной… духу не хватит тебе разорвать цепи». Напротив, А. Белый весной 1918 г. сочинил поэму «Христос воскрес» — все зависело от угла зрения на происходящее. Творческие люди пытались уловить в происходящем некий высокий смысл. «…Смертелен закон революции, но эта смерть — для зачатия новой жизни…» — писал, к примеру, Е. Замятин{3027}.
Луначарский приложил немало сил для привлечения представителей старой культуры, планировал создать «Государственную Комиссию по народному просвещению», «Государственный Театральный Совет» и «Комиссию Искусства и Национальных Дворцов». Но, похоже, рвались сотрудничать с наркомом только В.Э. Мейерхольд, В.В. Маяковский и О.М. Брик, причем последний вел себя непоследовательно, иной раз публично «отрекаясь от социализма». Позднее С. Маковский предложил Луначарскому стать посредником между ним и «всеми художниками»{3028}.
Научная общественность поначалу реагировала на переворот однозначно. 21 ноября 1917 г. Общее собрание Академии наук утвердило текст обращения, подготовленного комиссией в составе А.С. Лаппо-Данилевского, С.Ф. Платонова, М.И. Ростовцева, А.А. Шахматова. В нем говорилось: «Великое бедствие постигло Россию: под гнетом насильников, захвативших власть, русский народ теряет сознание своей личности, своего достоинства; он продает свою душу и, ценою постыдного и неравного сепаратного мира, готов изменить союзникам и предать себя в руки врагов… Россия не заслужила такого позора: всенародная воля вручает ответственное решение ее судьбы Учредительному собранию»{3029}. Однако некоторые академики склонялись к сотрудничеству с большевиками. Так, бывший министр просвещения Временного правительства известный востоковед С.Ф. Ольденбург неожиданно уверовал в искренность Ленина (хотя решительно отказывался верить Троцкому и Луначарскому){3030}.
Университетская профессура поначалу горячо протестовала против большевистского переворота в соответствующих резолюциях{3031}. 9 декабря ученый совет Казанского университета присоединился к своим коллегам из Харькова, заклеймившим «группу фанатиков и темных дельцов», захвативших власть накануне Учредительного собрания «с помощью обманутой ею вооруженной толпы». Профессора выступали за продолжение войны, опасаясь, что заключение сепаратного мира с Германией «исторгнет Россию не только из ряда великих держав, но и из семьи народов, создающих общим трудом науки, искусства и промышленность…»{3032} Но не все столь резко реагировали. В январе 1918 г. созванное по инициативе президиума Академии наук совещание представителей высших учебных заведений и научных учреждений постановило учредить особый Российский совет ученых для защиты автономии научных учреждений. При этом деловое сотрудничество с властью не исключалось. Вскоре совет Политехнического института постановил войти в деловые отношения с СНК. В феврале 1918 г. совещание представителей Академии наук и ректоров высших учебных заведений, обсудив вопрос о «вступлении в деловые отношения с властью, распоряжающейся финансами государства», признало невозможным избегать «таковых сношений»{3033}. Пытались сотрудничать с большевиками и такие видные ученые и общественные деятели, как Н.Н. Кутлер, И. X. Озеров, М.И. Боголепов, А.И. Буковецкий{3034}.
В ответ на большевистский декрет о печати, предусматривающий закрытие «буржуазных» газет, 26 ноября 1917 г. Союз русских писателей выпустил однодневную «Газету-протест». В числе ее авторов были представители самых различных литературно-творческих и общественно-политических групп — В. Короленко, 3. Гиппиус, Д. Мережковский, Е. Замятин, Ф. Сологуб, В. Засулич, А. Потресов, П. Сорокин, М. Неведомский и другие. Названия статей говорили сами за себя: «Слова не убить», «Осквернение идеала», «Красная стена», «Слуги дьявола», «Насильникам», «Протест против насилий над печатью» и т. п. Но это скорее походило на чисто ритуальную акцию, нежели на готовность противостоять «узурпаторам».
Гиппиус и Мережковский просили «свести с Луначарским, — писал К. Чуковский. — Вот люди! Ругали меня на всех перекрестках за мой якобы большевизм, а сами только и ждут, как к большевизму примазаться». Эта литературно-супружеская пара хотела не только избежать «уплотнения», но и всерьез надеялась на кинопостановку «Павла» и «Александра» Мережковского. «Уверен, что чуть только дело большевиков прогорит -Мережк<овские> первые будут клеветать на меня», — вздыхал Чуковский{3035}. Между прочим, Луначарский сразу же оброс своего рода свитой, среди которой особенно заметна была Л.М. Рейснер, которая видела свою миссию в том, чтобы не допускать до наркома «всех, кто влезет из жадных до пирога»{3036}.
Граф В.П. Зубов стал вхож к нему в связи со своей деятельностью по сохранению от разгрома Гатчинского дворца. Благодаря этим контактам граф приобрел репутацию «коммуниста»{3037}.
Возможно, сближению части старой интеллигенции с новыми правителями способствовало то, что «театры и театральные люди были у новой власти в некотором фаворе». Ф.И. Шаляпин считал, что большевики надеялись использовать людей творчества в целях собственной пропаганды. Вероятно, сказывалось и желание большевиков предстать «цивилизованной» властью. «…С такими революционерами как-то и жить приятнее: если он и засадит тебя в тюрьму, то по крайней мере у решетки весело пожмет руку…» — считал Шаляпин{3038}.
Иные деятели культуры и науки «оправдывали» большевиков, заявляя, что вся старая Россия своими грехами заслужила «здоровую встряску», что их диктатура лучше буржуазной диктатуры «аршинников». В таком духе высказывались, к примеру, и поэт В.Ф. Ходасевич, и черносотенец профессор Б.В. Никольский{3039}. Другие считали, что «в любом случае обязаны оставаться в распоряжении новой власти ради спасения ценностей высшего порядка»{3040}. В конце января 1918 г. А. Бенуа признавался, что, сотрудничая с новой властью, он надеялся не только предотвратить разграбление культурного наследия, но отвести угрозу квартирного «уплотнения». Несмотря «на все ужасы, связанные с “большевистским опытом”», его симпатии оставались на стороне людей, пришедших к власти. Он объяснял это тем, что «старый строй действительно обречен на полное исчезновение»; и потому теперь воспоминания о «всей “упадочнической душе” этого отжившего мира» вызывают такую тошноту, что он «готов принести какие угодно жертвы, только бы не возвращаться в это болото». Последние «вспышки его монархизма» гасли, несмотря на «весь нелепый деспотизм большевизма, всю безнадежную бестолковость его представителей»{3041}.
Порой обращение интеллигенции в «сторонников» новой власти происходило словно само собой. После Октября «лозунг “грабь награбленное”… продолжал действовать, к большому смущению правительства»{3042}.
Всевозможные «общественные организации» торопились «обобществить» собственность «помещиков и буржуазии». Так, в январе 1918 г. окрестные крестьяне решили отобрать землю и инвентарь у Воронежского сельскохозяйственного института. Хотя его сотрудники были настроены отнюдь не большевистски, они все же обратились с жалобой в местный ВРК. Результат превзошел все ожидания: власти не только решили этот спор в пользу аграрников, но и погасили задолженность по зарплате и предложили ученым избрать своих представителей в губернский отдел народного образования. Ученые, среди которых был и широко известный позднее историк-аграрник П.Н. Першин, поспешили признать Советскую власть{3043}.
Для многих представителей культуры решающую роль сыграло то, что большевики представляли хоть какую-то, но власть. Даже великие князья ходатайствовали перед Луначарским о сохранении художественных ценностей, находящихся в их дворцах{3044}. Академики А.П. Карпинский, В.А. Стеклов и С.Ф. Ольденбург, судя по всему, поддались на уговоры Луначарского, обещавшего сохранение университетской автономии{3045}.
Известный химик ген. В.Н. Ипатьев был убежденным монархистом, а потому не поддержал даже Временное правительство. Но он призывал своих коллег в Химическом комитете не прерывать своей деятельности после Октября, полагая, что военный не может останавливать своей деятельности во время войны. Подобную точку зрения он отстаивал и на заседании Физико-математического отделения Академии наук. По его мнению, интеллигенция не имела права вступать в оппозицию к правительству, стремящемуся восстановить сильную государственность{3046}. Большевики со своей стороны оказали ученому-монархисту экстраординарное доверие. Академик-лингвист Н.Я. Марр, подписавший в свое время протест против большевиков, со временем не только начал сотрудничать с ними, но и вступил в их партию.
Со многими научными учреждениями было и того проще. Весной 1918 г. большевики начали субсидировать созданную в 1915 г. по инициативе В.И. Вернадского Комиссию по изучению естественных производительных сил страны (КЕПС). В рамках ее было решено воссоздать Государственный оптический институт (ГОИ). 18 октября 1918 г. ГАУ, во главе которого уже стояло большевистское руководство, запросило кредиты у СНК на восстановление оптической промышленности. 15 ноября возглавлявший Государственный оптический институт (ГОИ) Д.С. Рождественский получил запрос от Высшего совета народного хозяйства о возможностях производства биноклей для Красной армии. Рождественский, социалист по убеждениям, не только ответил положительно, но и нарисовал радужные перспективы развития всей оптической промышленности, управляемой научным коллегиальным органом. Первое штатное расписание института, составленное в голодном обезлюдевшем Петрограде весной 1919 г., включало в себя 35 специалистов{3047}.
Интеллигенция продолжала жить иллюзиями, так или иначе связанными с возрождением традиционной государственности. Московская лига федералистов, к которой имел отношение П.А. Кропоткин, теоретизировала над «задачей воссоединения в том или ином виде разодранного тела России». Ее члены критически относились к старому «неудачному» административному делению империи и соответственно склонны были оправдывать существующую ситуацию «первоначального распада»{3048}. Большевистским «федералистам» подобные взгляды были только на руку.
Многие интеллигенты по привычке держались веры в «спасительную» — неважно какую — власть. «Пусть Ленин все равно какой, мне нужен в Ленине человек убежденный, честный, сильный», — признавался М. Пришвин{3049}. Именно вера и решительность большевиков обезоруживала тех, кто вроде бы должен был восстать против них. Характерно, что наиболее дезориентированными и беспомощными в ноябре 1917 г. смотрелись те, кого совсем недавно принято было считать «опорой старого режима» — высшие сановники, аристократия, великие князья. Некоторые из последних «целыми днями играли в клубе», «сами выстаивали в хвостах за хлебом, наслаждаясь разговорами “улицы”»{3050}. Старая Россия уходила в прошлое. Людям творчества, особенно из числа преуспевших, оставалось лишь, подобно Шаляпину, утешать себя тем, что «в том соединении глупости и жестокости, Содома и Навуходоносора, каким является советский режим», есть нечто «подлинно российское» — «наше родное уродство»{3051}.
Если к людям творческим большевики поначалу отнеслись довольно терпимо, то Декрет о земле, а затем и закон о ее социализации стали прологом к полной ликвидации основ предпринимательской деятельности. Затем последовало Положение о рабочем контроле, принятое 14(27) ноября 1917 г. Этот акт не просто поставил в правовые рамки деятельность фабрично-заводских комитетов по осуществлению контроля «над производством, куплей, продажей продуктов и сырых материалов, хранением их, а также над финансовой стороной предприятия»{3052}. Он превратил институт рабочего контроля в мощный аргумент в пользу «пролетарского» характера власти.
Однако предприятия могли пользоваться относительной свободой хозяйственной деятельности. На практике рабочий контроль над производством не означал прямого вмешательства в производственный процесс, руководителями которого в качестве «буржуазных специалистов» зачастую оставались прежние владельцы. При этом сохранялась прежняя система управления предприятиями, в силе оставалось право владения акциями и получение дивидендов, старой администрации выплачивалось жалованье.
Зимой 1917 — весной 1918 г. было принято три постановления фундаментального характера, которые вместе с законом о социализации земли по сути дела запустили механизм коренной перестройки хозяйственной жизни.
Согласно декрету СНК о национализации банков, принятому 14(27) декабря 1917 г., банковское дело монополизировалось государством, все кредитные заведения объединялись с Государственным банком. При этом большевистское правительство поспешило заявить о полном обеспечении интересов мелких вкладчиков (что, однако, не было сделано). За этим декретом последовала серия регламентирующих постановлений: о ревизии стальных ящиков в банках, о временном прекращении платежей по купонам и дивидендам, об аннулировании государственных займов, о конфискации акционерных капиталов бывших частных банков{3053}.
Второй декрет общего характера «О национализации торгового флота» был принят 23 января (5 февраля) 1918 г. Теперь все внешние и внутренние грузопассажирские перевозки по водным путям могли осуществляться только под контролем новой власти в лице соответствующих комиссаров. В результате бывшие хозяева и управленцы по сути дела превращались в государственных служащих по найму{3054}.
Третьим актом стал декрет о национализации внешней торговли от 22 апреля 1918 г. Согласно закону все «торговые сделки по покупке и продаже всякого рода продуктов (добывающей, обрабатывающей промышленности, сельского хозяйства и пр.) с иностранными государствами и отдельными предприятиями за границей» должны были производиться «от лица Российской республики специально на то уполномоченными органами»{3055}.
В результате большевики создали почву для национализации всех отраслей народного хозяйства. Если в первые месяцы процесс огосударствления носил хаотичный характер, то к весне 1918 г., т. е. к моменту выхода советской России из войны, он приобрел черты последовательной и целенаправленной политики преобразования хозяйственной системы страны.
Поначалу предприниматели — та самая буржуазия, которую большевики намеревались уничтожить как класс, — отнеслись к октябрьскому перевороту как к досадной неприятности. К тому же, как вспоминал крупный предприниматель В.А. Ауэрбах, первоначально «в общих чертах порядки оставались теми же, как и при Временном правительстве, и казалось, что произошел не переворот, а смена кабинета»{3056}.
9 ноября 1917 г. Всероссийский союз торговли и промышленности («Протосоюз»), представлявший интересы преимущественно московской буржуазии и предпринимателей Центральной России, постановил выработать циркулярное воззвание, определяющее «общую линию поведения торгово-промышленного класса при создавшихся условиях». В утвержденном 13 ноября тексте обращения предприниматели призывались «всемерно укреплять свои организации» и «самым энергичным образом выступить в защиту попранных прав народа». Со временем оказалось, что, несмотря на акции бойкота и участие в подпольных антисоветских организациях, предприниматели до известных пределов готовы были идти на сотрудничество с новой властью. Уже в декабре 1917 г. члены «Протосоюза» продемонстрировали готовность считаться с теми шагами новой власти, которые «могут принести известную пользу при разрешении рабочего вопроса на местах и помочь найти выход из возможных в этой области затруднений». 13/26 февраля «Протосоюз» согласился с новой системой налогообложения, а 11 апреля 1918 г. установил «деловые отношения» с большевиками «по вопросам налагаемых на торгово-промышленный класс контрибуций»{3057}.
До лета 1918 г. карательная политика по отношению к «классовым врагам пролетариата» проводилась скорее эпизодически. Даже предприниматели, проявлявшие нелояльность к новой власти, не подвергались жестокому преследованию. Когда 29 ноября 1917 г. на основании декрета СНК «Об аресте вождей гражданской войны против революции» был заключен под стражу председатель Совета съездов промышленности и торговли H. H. Кутлер, предпринимательские организации вступили в переписку с ВЧК о необходимости его освобождения. Через три недели он вышел на свободу{3058}. Однако вскоре его имя вновь попало в поле зрения ВЧК.
В конце декабря 1917 г. при личном участии Ф.Э. Дзержинского началось расследование деятельности центрального стачечного комитета Союза союзов государственных служащих. Как выяснилось, Кутлер передал бастующим сотрудникам девяти столичных банков свыше миллиона рублей, полученных от нескольких московских предприятий. Руководители стачки были арестованы, однако после получения подписки об отказе от саботажа были освобождены. До окончания следствия под арестом находился лишь председатель Союза союзов Кондратьев, но затем был освобожден и он{3059}. Что касается Кутлера, то снисходительное отношение к нему вполне оправдало себя: менее чем через год он начал сотрудничать с большевиками, стал членом правления Государственного банка РСФСР, участвовал в подготовке и реализации денежной реформы 1922–1924 гг.{3060}
Даже такие радикальные акции большевиков, как захват Государственного банка (ноябрь 1917 г.) и начало национализации частных банков (декабрь 1917 г.) оставляли до поры свободу маневра для предпринимателей. Вопреки идеологическим установкам, большевики вынуждены были терпеть своих «классовых врагов» в силу ряда обстоятельств: опасений остановки производства и окончательного паралича народного хозяйства со всеми вытекающими отсюда социальными последствиями; элементарной нехватки руководящих сил для организации «социалистической» экономики. В связи с этим задача тотального искоренения буржуазии отступала на задний план. Партия революционного разрушения капиталистического наследия превращалась в инструмент поддержания своей власти любой ценой.
Победа большевиков в столице ускорила разложение армии. В Бессарабской губернии солдатами 16-го и 17-го корпусов были «разрушены и сожжены крупнейшие экономии… совершен ряд бессмысленных убийств, грабежей и насилий». В Полоцке были «разгромлены лавки и похищены продукты». В Кутаиси солдаты разгромили магазины, велась беспорядочная стрельба, были убитые и раненые. В Екатеринодаре солдатами был убит казачий офицер, стрелявший в них за оскорбления в свой адрес. На Западном фронте в запасном батальоне 132-й дивизии солдатами был избит до смерти полковник Макаревич; в 41-м Сибирском полку был убит даже член полкового комитета{3061}. В начале октября в Петропавловске Акмолинской области толпа солдат разгромила магазин и винный склад; в результате последовавших за этим насилий было убито несколько человек{3062}. На Юго-западном и Румынском фронтах развернулась «украинизация» армии, причем «кацапам» было объявлено, что в случае ее непризнания они лишатся довольствия{3063}.
Вопреки ожиданиям, провозглашенное 2 ноября 1917 г. СНК в «Декларации прав народов России» право на самоопределение было воспринято мусульманами весьма критично{3064}. На отдаленных окраинах ситуация стала угрожающей. Так, в Ташкенте участники краевого съезда городских самоуправлений пытались найти форму существования с Советами, с одной стороны, мусульманами — с другой. Было предложено учредить в Ташкенте «правительственный кабинет» из 3 представителей от съездов Советов, 3 — от съезда городских самоуправлений, 6 — от краевого съезда мусульман{3065}. Но это не смогло спасти от эскалации насилия с преобладанием этноконфессионального компонента. После четырехдневных боев большевики пришли к власти в Ташкенте. Делиться властью с мусульманами они не собирались, о чем объявили публично, сославшись на то, что среди туземного населения нет пролетарских классовых организаций. Напротив, представители городских самоуправлений 13 ноября заявили о том, что мусульмане способны создать власть, соответствующую специфике края{3066}. Местное казачество также объединилось с мусульманами, составив совместный список на выборах в Учредительное собрание{3067}.
Впрочем, в центре большевики, не теряя надежд на мировую революцию, спешили с изоляцией «буржуазных» национальных движений. Именно с этой целью они пытались привлечь на свою сторону левых его лидеров. Первое время подобные маневры приносили большевикам некоторый успех — национальные лидеры терялись в политической обстановке.
Особое внимание В.И. Ленин уделял Украине: не только из страха перед «буржуазными националистами», сколько из-за боязни прекращения поставок хлеба. 4 декабря СНК в манифесте к украинскому народу заявил о признании Народной Украинской республики, ее права отделиться от России или вступить с ней в переговоры об установлении федеративных или иных взаимоотношений. Большевики не особенно лукавили: они искренне приветствовали все то, что помогало им удержаться у власти в видах мировой революции.
Положение Центральной рады становилось все более угрожающим: возбужденные солдаты готовы были объявить ее «контрреволюционной» только за то, что она пропускает на Дон казачьи части. 5 декабря на заседании большевистского СНК было решено «считать Раду в состоянии войны с нами». Война началась с разоружений враждебно настроенных солдат — как «большевиков», так и «украинцев». Центральная рада попыталась создать свой центр власти, не отказываясь от сохранения федеративных отношений с Россией. Однако большевиков больше беспокоило другое. В связи с возвращением на Дон казачьих частей им казалось, что там формируется мощный очаг контрреволюции. 13 декабря в «Правде» большевики заявили о принципиальном признании федеративного устройства страны в соответствии с волей трудового населения, выраженной через Советы. Несомненно, это дезориентировало многих национальных политиков, решивших, что теперь можно без помех заняться реализацией автономистских проектов.
В целях изоляции от большевизма на других окраинах стали возникать всевозможные «правительства». В начале декабря появилась декларация о создании объединенного Терско-Дагестанского правительства, подписанная, с одной стороны, атаманом Войска Терского М.А. Карауловым, с другой председателем Союза объединенных горцев Р. Каштановым{3068}. Верховным главнокомандующим был назначен командир Туземной дивизии П.А. Половцев. Некоторое время на окраинную контрреволюцию возлагались непомерные надежды — даже со стороны столичных российских социалистов.
Одновременно большевики стали создавать островки «социалистической» федерации, призванной служить делу мировой революции. 16–18 декабря 1917 г. в Валке 2-й съезд Советов Латвии заявил об объединении Латвийской Социалистической Советской Республики с Советской Россией. В сущности, большевикам пришлось проделывать то же самое, что уже практиковали «германские империалисты». По ту сторону линии фронта под патронажем германских властей Литовская тариба (аналог многочисленных национальных советов, рад, курултаев), организованная еще в сентябре 1917 г., приняла декларацию «О вечных союзных связях Литовского государства с Германией»{3069}.
Противоборство большевистских и антибольшевистских сил во все большей степени стало приобретать этническую окраску. 15 декабря 1917 г. в Минске Белорусской радой был созван довольно многочисленный Всебелорусский съезд{3070}. И хотя съезд высказался за автономию в составе демократической России (сторонников независимости было немного), в ночь на 18 декабря СНК Западной области и фронта распустил его — скорее по недоразумению.
Новые национально-государственные образования до поры до времени действительно оказывались островками относительного порядка. Послеоктябрьский сецессионизм носил характер бегства от большевистской смуты. Но вскоре местные националисты столкнулись с собственными «национальными» большевиками. В конечном счете, победителями от этого многостороннего противоборства оказались большевики исторического центра России. Творцы мировой революции, заигрывающие с колеблющимися левыми представителями нерусских народов, были всегда готовы для ее блага снести границы любых самоопределений.
Принято считать, что принцип так называемого советского федерализма окончательно утвердился в январе 1918 г., когда III Всероссийский съезд Советов рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов принял «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа». В ней было заявлено, что «Советская российская республика учреждается на основе свободного союза свободных наций, как федерация советских национальных республик». Считается также, что «в общих чертах» структура государственной власти в части взаимоотношений между центральными и местными органами была определена в постановлении съезда «О федеральных учреждениях Российской республики»{3071}. На деле декларация преследовала по преимуществу пропагандистские цели: привлечь внимание к идее создания всемирной республики Советов; создать соответствующие иллюзии у местных националистов (озабоченных главным образом проблемой изоляции от «русского» хаоса). Что касается «федеральных учреждений», то петроградские большевики попросту пытались налепить благопристойный правовой ярлык на процесс стихийной децентрализации страны. Они по-прежнему «висели в воздухе», но все же не теряли надежды, что «нелегкая вывезет»{3072}.
Большевикам по-прежнему приходилось имитировать власть, создавая видимость решения накопившихся до революции проблем, включая международные. 2 января в Брест-Литовске, где продолжались переговоры с представителями Четверного союза, Советское правительство заявило о недопустимости сепаратных соглашений с Украинской Центральной радой. В тот же день Генеральный секретариат (Совет министров) Рады заявил о применении самых решительных мер против большевистской опасности: вводились военно-революционные суды и цензура. В ответ большевики поспешили сформировать «Советское» Украинское правительство в Харькове, якобы стоящее на «интернационалистических» позициях. Тем временем на съезде Советов делегаты «от Украины, Румынского и Юго-западного фронтов» выступили с заявлением: «Все задачи в интересах трудящихся могут разрешить только сами трудящиеся через свои органы Советов»; поэтому они признают единственной властью на Украине «Всеукраинский ЦИК», а любые «попытки организовать новый Генеральный секретариат из членов и групп Центральной рады» объявляют контрреволюционными{3073}. Заявление подписали представители от 20 организаций, преимущественно местных Советов. Скорее всего этот документ был инициирован большевиками непосредственно на съезде для того, чтобы лишний раз подтвердить «буржуазность» и «контрреволюционность» Центральной рады.
Особенно жестко по отношению к Центральной раде были настроены некоторые солдаты. В наказе III Всероссийскому съезду солдаты 23-й пехотной дивизии сообщали о том, что она действует «в контакте с Румынией», а ее распоряжения вызывают голод и необходимость ухода с фронта{3074}. 6 января в резолюции «6-го армейского корпусного съезда» осуждалась «контрреволюционная политика буржуазной Центральной рады… направленная к удушению рабоче-крестьянской революции… путем разоружения Советских войск и беспрепятственного пропуска банд и бегущих с позиций офицеров на Дон…»{3075} В общем, с той и другой стороны развернулась пропагандистская война. Ее вдохновители отнюдь не располагали государственным аппаратом, позволявшим осуществлять управление теми или иными территориями, но зато ситуация позволяла им натравить друг на друга все более ожесточавшихся вооруженных людей, используя идеологические символы и политические посулы.
Харьковское большевистское правительство еще 4 января официально объявило войну Центральной раде и тут же неожиданно захватило Сумы. В ответ в ночь с 4 на 5 января киевскими властями было произведено разоружение красногвардейцев завода «Арсенал» и ряда других предприятий. В 28 различных пунктах города были изъяты тысячи винтовок, десятки пулеметов, захвачена типография газеты «Пролетарская мысль», арестовано более 200 активных организаторов готовящегося большевиками восстания. Это вызвало всеобщее недовольство рабочих. Тем временем разворачивалась «эшелонная война» московских большевиков: их главный 2-тысячный отряд под руководством М.А. Муравьева захватил Полтаву и разоружил украинизированных солдат местного гарнизона, 30 января здесь состоялся парад «червонного казачества»{3076}. При этом левый эсер подполковник Муравьев произнес в восстановленном местном Совете пылкую речь, в которой пригрозил пройти «через Дунай на Вену, Берлин, Париж и Лондон, всюду устанавливая Советскую власть». Выступление этого «кондотьера-фанфарона»{3077} страшно напугало обывателей и вызвало протест со стороны ЦИК Советов Украины{3078}. Из Харькова большевики рапортовали, что «ежедневно прибывают выражения симпатии со всех сторон»{3079}.
После того, как большевики предупредили представителей Четверного союза, что делегация Центральной рады «не выражает воли украинского народа», а мирный договор, подписанный с нею, не может считаться миром с Украинской республикой, последовали контрдействия украинской стороны. Повсеместно распубликовывалась нота Генерального секретариата Центральной рады большевистскому СНК, в которой говорилось, что украинская сторона готова прислать в Петроград своих представителей. Согласно ноте, переговоры между ними возможны на следующих условиях: беспрепятственный вывод советских (точнее, большевизированных, русских) войск с территории Украины; официальное признание российской стороной Украинской народной республики и заявление о невмешательстве в ее внутренние дела; подготовка федеративного объединения России с Украиной и другими республиками; совместная борьба республик с контрреволюцией, угрожающей какой-либо из них; запрет объявления какой-либо из республик контрреволюционной в одностороннем порядке другой республикой{3080}.
Лидеры Рады пытались заслониться ставшим общепризнанным принципом федерации для изоляции от «русского» большевизма; их противники под видом реализации того же принципа надеялись сковать территории и народы своей диктатурой, а затем распространить свое влияние на внешний мир. Лукавили те и другие. На деле происходило нечто совершенно иное: ускоренный войной процесс разложения Российской империи подошел к своей критической черте; вооруженные столкновения между большевиками и украинскими социалистами делали этот процесс необратимым. Однако лидеры противоборствующих сторон упорно делали вид, что происходит реализация идейных доктрин и политических программ.
Поведение большевиков в Бресте диктовалось ожиданием мировой революции. Соответственно этому Троцкий получил от Ленина указания всемерно затягивать переговоры. Поскольку в это время в Германии и Австро-Венгрии прошли массовые забастовки, что соответственно отразила пресса, возникало представление, что немецкое наступление вызовет негодование во всей Европе. Если же немцы все же решатся наступать, полагал Троцкий, «мы всегда успеем капитулировать».
По вопросу о заключении мира внутри большевистской партии не было единства — поначалу преобладали сторонники «революционной войны», поддерживаемые левыми эсерами. Из 160 партийных организаций промышленных районов лишь 4 поддерживали идею сепаратного мира. С точки зрения здравого смысла, ситуация кажется невероятной. Что двигало людьми, уже лишившимися поддержки «своих» впадающих в социальную депрессию масс?
Возможно, действительно сказывался «гипноз авантюрной игры» и вера в «звезду» своих лидеров{3081}. Ленинская точка зрения победила не сразу, и только 11 января на заседании ЦК советской делегации в Брест-Литовске было дано указание подписать мир в случае ультиматума со стороны Германии.
Вернувшись в середине января в Брест-Литовск, Троцкий пытался затянуть переговоры. С его стороны последовал ряд демагогических заявлений, которые, однако, только вызвали раздражение немецкой стороны. 28 января немецкая делегация потребовала обсуждать только те пункты проекта соглашения, которые позволили бы прийти к конкретным результатам. В ответ на это Троцкий заявил о прекращении войны со стороны России, о полной демобилизации по всему фронту и одновременно объявил об отказе подписать мир. Возникла ситуация «ни мира, ни войны». Вечером 28 января Троцкий телеграфировал Ленину о том, что переговоры завершены. Петроградский Совет большинством голосов поддержал решение советской делегации в Бресте. Позиция Троцкого была поддержана левыми эсерами. На другой день Троцкий дал телеграмму H. E. Крыленко с предписанием издать приказ о прекращении войны. 29 января (11 февраля) Крыленко разослал по всем фронтам телеграмму о прекращении войны и «уводе войск с передовой линии». Вскоре этот приказ был отменен по распоряжению Ленина.
Немецкая сторона расценила действия Троцкого как разрыв перемирия, и 16 февраля немцы объявили, что с 12 часов 18 февраля они возобновят военные действия. Большевики не поверили в это. Тем не менее немецкое наступление началось по всему фронту. Противостоять им было некому, за исключением немногочисленных отрядов «завесы». Люди устали от войны и стремились домой. Красногвардейцы, на которых рассчитывали левые большевики и эсеры, могли решать только задачи поддержания порядка и самоснабжения. Так, в Одессе, где обстановка была весьма напряженная, они имели «забавный» вид: «или мальчишки, или сгорбленные рабочие, усатые, бородатые, мало воинственные». Их боязнь своего оружия бросалась в глаза даже студенткам{3082}.
Когда стало известно, что немецкие войска заняли Двинск, Ленин настоял на возобновлении переговоров. Его предложение приняли в большевистском ЦК с перевесом всего в 2 голоса. 19 февраля об этом было сообщено германской стороне. Вслед за тем 22 февраля появилось воззвание СНК, в котором говорилось, что «социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности» и потому «священным долгом рабочих и крестьян» является беззаветная защита родины от «полчищ буржуазно-империалистической Германии».
В новом немецком ультиматуме от 21 февраля (полученном в Петрограде 23 февраля) содержались еще более тяжелые условия, на которых может быть подписан мир. Помимо утраты оккупированных территорий Россия обязывалась вывести войска с Украины (которая объявила себя независимой) и заключить с Центральной радой сепаратный мир. Российские войска должны были быть выведены также с территории Финляндии и Прибалтики. Помимо этого Турции передавались территории Карса, Ардагана и Батума, вопреки тому, что на них находились русские войска. Было выдвинуто требование контрибуции в 6 млрд. марок.
Угрожая отставкой, Ленин добился согласия ЦК большевиков на принятие германского ультиматума. «За» голосовали 7 человек, «против» — 4, воздержались 4 человека. 24 февраля ВЦИК решил принять германские условия. На новые переговоры решено было послать делегацию в составе Г. Сокольникова, Л. Карахана, Г. Петровского, Г. Чичерина. 3 марта 1918 г. в 5.30 вечера российская делегация подписала договор на германских условиях. Согласно договору, от России отторгалась Польша, часть Белоруссии, Прибалтика. Турции передавались округа Ардагана, Карса и Батума. Советское правительство должно было признать договор между Германией и украинской Центральной радой и определить границу между Россией и Украиной. Для окончательного решения вопроса о мире 6–8 марта 1918 г. был созван VII съезд партии. Вопреки сопротивлению левых коммунистов и левых эсеров он одобрил подписание Брестского мира. 14–15 марта Чрезвычайный IV съезд Советов после ожесточенных дискуссий также одобрил договор. Россия вышла из войны.
Вопрос о «русских долгах» активно обсуждался во время переговоров в Брест-Литовске. До Первой мировой войны Германия являлась вторым после Франции кредитором царской России по сумме государственного долга и частным инвестициям. Наиболее корректные подсчеты государственной задолженности («портфельные инвестиции») и частных капиталовложений германских фирм в довоенной России («прямые инвестиции») были проведены германским экономистом Р. Тилли. Согласно его данным, общая сумма германских капиталовложений в России к 1914 г. составляла 3,8 млрд. марок, или У7 всех внешних инвестиций Германии{3083}.
По условиям мирного договора 3 марта 1918 г. стороны пришли к соглашению, что «с заключением мира оканчивается война и в экономических и финансовых отношениях»{3084}. Согласно дополнительному соглашению к договору, наряду с восстановлением дипломатических и экономических отношений «стороны обязывались также после ратификации договора возобновить уплату процентов по государственным обязательствам гражданам другой стороны». Кроме того, предусматривалось восстановление прав собственности и возмещение ущерба гражданам другой стороны от действия законов военного времени{3085}. Окончательное же урегулирование взаимных претензий предусматривалось в рамках особого финансового соглашения, которое было подписано в Берлине в августе 1918 г.
В России первый подсчет задолженности был проведен в конце 1917 г. одновременно с приходом к власти большевиков и началом переговоров с немцами. Соответствующие данные представило Иностранное отделение Кредитной канцелярии Министерства финансов. Все обязательства российского правительства по отношению к Германии исчислялись в итоге суммой 2904 млн. марок, или 1345 млн. руб.{3086} Эта цифра, заметим, достаточно близка к сумме государственных обязательств России по отношению к Германии, приводимой Р. Тилли, который на 1914 г. определил ее в 2843 млн. марок{3087}. Помимо государственного долга, главной статьей межгосударственного финансового урегулирования являлись частные инвестиции. Р. Тилли определяет сумму прямых инвестиций Германии в России на 1914 г. в 850 млн. марок (393 млн. руб.), хотя не раскрывает происхождение этой цифры{3088}.
Общая сумма долга России Германии, по российским данным, составляла около 4925 млн. марок. Следует подчеркнуть, что эта сумма представляет собой максимальные цифры, без учета российских контрпретензий.
Первые признаки оживления интереса в Германии к проблеме довоенных долгов появились в 1916 г., очевидно, в связи с ожиданиями сепаратного мира. В августе Рейхсбанк объявил регистрацию держателей облигаций русских государственных займов. По завершении регистрации 30 сентября 1916 г. оказалось, что в германском владении находится облигаций на сумму 1072,2 млн. марок{3089}. Разумеется, эта цифра отнюдь не являлась исчерпывающей и оконнательной, поскольку проведенная в условиях войны в столь сжатые сроки регистрация не могла носить сколько-нибудь полный характер.
Вплотную темой довоенных долгов германские финансово-политические круги занялись в конце 1917 г. в связи с началом мирных переговоров в Брест-Литовске. Несмотря на декрет советского правительства от 2 февраля 1918 г., согласно которому государственные обязательства царской России были объявлены аннулированными, политическая верхушка Германской империи настаивала на возмещении всех прежних долгов.
По данным, приведенным в письме 12 ведущих германских банков в имперское Министерство иностранных дел от 26 февраля 1918 г., общий итог германских претензий по государственным и частноправовым обязательствам России равнялся 4–5 млрд. марок{3090}. Таким образом, общая сумма долговых претензий по обобщающим германским данным примерно соответствовала расчетам российской Кредитной канцелярии.
После подписания мирного договора в Брест-Литовске была создана особая комиссия для определения ущерба от действия законов военного времени и уточнения общей суммы претензий по всем видам долгов. Комиссии, которую с российской стороны возглавил А.А. Иоффе, было поручено подготовить финансовое соглашение, являющееся дополнением мирного договора. На финансовых переговорах в Берлине с советской стороны помимо Иоффе участвовали нарком финансов Г.Я. Сокольников, Л.Б. Красин и Ю.М. Ларин. В личном фонде Сокольникова сохранились многочисленные справочные материалы об имущественных претензиях Германии к России{3091}.
6 августа 1918 г. Иоффе извещал руководство в Москве, что по заключенному им предварительному соглашению «мы должны уплатить немцам 3,5 млрд. марок»{3092}. Иоффе исходил из того, что «весь наш долг оценивается в 5 млрд. марок, из них 1,5 млрд. на Украину и Финляндию и 3,5 млрд. на нас, т. е. 2,5 млрд. заем (Советское правительство рассчитывало получить заем в Германии, но эти надежды не оправдались. — Ю. П.) и только 1 млрд. наличными и товарами». Далее он сетовал, что «комиссия сама изменила это известным Вам образом, полагая, что на Украину нам выгоднее возложить всего 1 млрд. и требуя включения в паушальную (покрывающую все претензии, от нем. Pauschale. — Ю. П.) сумму нашего декрета 28-го». Речь шла о декрете СНК от 28 июня 1918 г. о национализации промышленности в советской России.
Подводя итог своему письму от 6 августа 1918 г., Иоффе призвал адресатов, В.И. Ленина и Г.В. Чичерина, осознать, что «нужно либо принимать все это соглашение, либо отвергать его целиком и оставаться при Брестских условиях, дающих нам возможность передавать почти все вопросы на обсуждение комиссий и тянуть целый ряд лет. Поскольку это политически целесообразно, судите сами»{3093}. Правительством Ленина выбор был сделан в пользу скорейшего заключения соглашения, и в итоге общая сумма серьезно превысила обсуждавшийся в Брест-Литовске максимум германских претензий.
Российско-германское финансовое соглашение, подписанное в Берлине 27 августа 1918 г. в виде дополнения к мирному договору 3 марта 1918 г. (с российской стороны его подписал А.А. Иоффе), отменяло ст. 8 прежнего договора об уплате Россией процентов по государственным долгам и ст. 13–15 о вознаграждении за частноправовые убытки. Вместо этого Россия обязывалась уплатить «для вознаграждения потерпевших от русских мероприятий германцев сумму в 6 млрд. марок»{3094}. Цифра эта представляла компенсацию по всем долгам с учетом взаимных требований.
На Россию накладывалась контрибуция, которая с лихвой перекрывала реальные претензии и была призвана погасить не только довоенную задолженность, но и убытки от действия военных законов, а также от советского декрета о национализации промышленности от 28 июня 1918 г. По условиям финансового соглашения советское правительство обязывалось до 31 декабря 1918 г. осуществить платеж в размере 1,5 млрд. марок кредитными билетами царского образца на сумму 544,4 млн. марок, и на остальную сумму — золотом из российского государственного запаса в объеме 245,6 тонн.
Далее 3,5 млрд. марок предполагалось позже покрыть отправкой русских товаров на 1 млрд. и заключением в Германии нового русского 6%-го займа на 2,5 млрд. марок. Остальные 1 млрд. марок, согласно ст. 4 финансового соглашения, обязывались принять на себя отпавшие от России Финляндия и Украина.
13 ноября 1918 г. в связи с революцией в Германии правительством советской России все договоры с кайзеровской империей, в том числе договор 3 марта 1918 г. и финансовое соглашение 27 августа 1918 г., были объявлены уничтоженными: «Всероссийский ЦИК сим торжественно заявляет, что условия мира с Германией, подписанные в Бресте 3 марта 1918 г., лишились силы и значения. Брест-Литовский договор (равно и дополнительное соглашение, подписанное в Берлине 27 августа и ратифицированное ЦИК 6 сентября 1918 г.) в целом и во всех пунктах объявляется уничтоженным. Все включенные в Брест-Литовский договор обязательства, касающиеся уплаты контрибуции или уступки территорий и областей, объявляются недействительными…»{3095} Позднее Брестский трактат был признан ликвидированным и Версальским мирным договором 1919 г., подведшим дипломатические итоги Первой мировой войны.
Тем не менее первые выплаты по финансовому соглашению 1918 г. состоялись. До ноября 1918 г. из состава российского государственного запаса было отправлено в Германию два «золотых эшелона», в которых находилось 93,5 тонны «чистого золота» на сумму свыше 120 млн. золотых рублей. Воспользоваться русским золотом Германии в конечном итоге не удалось. 11 ноября 1918 г. представители Антанты и Германии подписали соглашение о перемирии. В нем, в частности, говорилось о возвращении «российского и румынского золотых запасов, сданных Германии или захваченных этой державой. Это золото должно быть сдано союзникам на хранение до момента заключения мирного договора». Однако по Версальскому мирному договору 1919 г. это золото окончательно перешло к победителям и осело в подвалах Банка Франции. Так Россия, преследуя совсем другие цели, парадоксальным образом покрыла часть своей задолженности бывшим союзникам, хотя Франция отказывалась засчитывать эти активы в компенсацию «царских долгов».
Помимо золота, в Германию советским правительством было переправлено кредитных билетов царского образца на номинальную сумму 203 млн. руб. для погашения государственных долговых обязательств. Средство это, впрочем, оказалось малоэффективным, поскольку царские кредитные билеты, хотя и продолжали котироваться на европейских валютных биржах, но уже не являлись реальным платежным средством. Таким образом, в период от подписания Брестского мира до Ноябрьской революции в Германии советским правительством было выплачено германской стороне около 584 млн. марок золотом и бумажными денежными знаками в счет погашения довоенной задолженности и ущерба, понесенного германскими собственниками в годы войны.
Эти выплаты, очевидно, были учтены советской стороной в период подготовки Генуэзской конференции 1922 г.{3096} Договором в Рапалло от 16 апреля 1922 г., подписанным накануне открытия конференции в Генуе, Россия и Германия отказались от возмещения военных расходов и убытков, связанных с «исключительными военными законами и насильственными мероприятиями государственных органов», равно как и от компенсации расходов на содержание военнопленных. Германия, кроме того, приняла на себя обязательство отказаться от претензий, происходящих от действия законов военного времени и мер Советского правительства при условии, что не будут удовлетворены аналогичные претензии других государств{3097}.
Так спустя четыре года после Брестского мира была перевернута последняя страница в истории Первой мировой войны.