Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
Юная столица Российской империи была утверждена Петром Великим на топких берегах унылого севера. Казалось, властная рука рассекла эти обширные и скудные земли — и вот возникли широкие улицы и площади, а на них каменные дома, крепости, башни.
«Какой величавый, чинный город, — думал Михайло. — Да только холодный. Не то что деревянная матушка Москва, где все постройки словно сбились в кучу, и оттого как-то тепло…»
За пять прошедших лет Ломоносов успел привыкнуть к живописной сутолоке Москвы.
На светло-зеленом небе лениво погасала оранжевая заря. Тонким длинным перстом зловеще чернел шпиль Петропавловской крепости, той самой, в которой умер Иван Посошков. Угрюмо застыли ее бастионы. Окруженное рвом здание Адмиралтейства тоже служило крепостью. Верфи, провиантские магазины-склады, торговый Гостиный двор и за скованной льдом, запорошенной рекой Невой — Академия наук…
Еще в 1724 году Петр I обратился к Лаврентию Блюментросту, своему лейб-медику:
— Поелику ты в голландском городе Лейдене с тамошней академией досконально ознакомился, получив в ней звание доктора медицины, то назначаю тебя президентом учреждаемой мной отныне академии в Санкт-Петербурге.
Блюментрост, уже привыкший к, казалось бы, неожиданным, а на самом деле тщательно обдуманным решениям государя, на этот раз был все же озабочен. От Петра не ускользнуло выражение лица лейб-медика.
— Знаю, что мыслишь. Ученых, мол, в России нет — какую же академию из ничего содеять можно? Да, у нас обученных наукам людей пока нет, но умных от натуры — превеликое множество. А посему надлежит тебе, не мешкая, вступить в переписку со всеми академиями европейскими и с учеными, коих тебе довелось знать близко. Пиши им, что жалованье за обучение российского юношества станут они у нас получать больше, чем дома. Труды их будут печататься на латыни в нашей академической типографии незамедлительно, дабы профессора иных земель могли пользоваться оными. Договора заключай на пять лет, после чего каждый — вольная птица: хочет — домой летит, не хочет — у нас трудится… Такое же поручение дал я библиотекарю моему и хранителю кунсткамеры Иоганну Шумахеру, отбывающему в заморские земли. Советник Берг-коллегии Василий Никитич Татищев на днях в Швецию отправляется, чтобы углубить там познания в рудничном деле, так и ему мое поручение передашь. Все ли тебе понятно?
Блюментрост поклонился:
— Все ясно, государь, кроме одного. Кто сможет обучаться у иноземных профессоров, коли они сами русского языка не разумеют?
— А у нас в школах морской, артиллерийской и иных, равно как в академиях Московской и Киевской, латыни обучают, на коей все профессора иноземные изъясняются и трактаты пишут. Правда, не хотелось бы мне из этих в университет академический брать юношей — они к своему делу должны быть приставлены. Вот ежели из академий…
Через полгода царь Петр внезапно скончался, а вскоре умер и Блюментрост. Между тем в Санкт-Петербург по договоренности понаехали иностранные ученые. Из царской казны им шли деньги, сочинения их исправно печатала академическая типография. Университет же пустовал. Знатные иностранцы, окружавшие Анну Иоанновну, не очень спешили с приглашением студентов в его стены.
Наконец, русские вельможи стали высказывать Шумахеру и управляющему академией барону Корфу недовольство тем, что в академии одни немцы подвизаются. Вот тогда и пришлось выписать из Московской академии лучших учеников для зачисления их в университет.
Москвичей поселили в одном из академических корпусов, в просторной, свежевыбеленной комнате с кафельной печью. В пути они продрогли и теперь с наслаждением грелись у теплых гладких изразцов. На другое утро приставленный к ним отставной поручик Василий Ферапонтович Попов повел их к управляющему академией барону Корфу.
Ужаснувшись одежде прибывших, Корф приказал эконому выдать им новое платье и обувь. Пока портной обмерял аршином чинно выстроившихся в коридоре вчерашних школяров, Михайло заметил, как мимо прошмыгнул какой-то человечек с лисьей мордочкой…
Старое, залатанное полукафтанье сменили на полотняные рубахи. Выдали башмаки и чулки — зимние и летние, а также по частому гребню и куску ваксы.
Столица готовилась ко дню рождения императрицы.
Снег на Неве расчистили, и по скользкому темно-синему льду, при огромном стечении жителей столицы, глазеющих с обоих берегов реки, двинулась торжественная процессия. Впереди несли аллегорическое изображение «Благоденствующей России». Шли «гениусы» — юноши в длинных белоснежных, словно бы ангельских, одеяниях. Они несли «роги изобилия», искусно сшитые из мешков. В окружении свиты шествовала сама императрица Анна Иоанновна — высокая, грузная, в малиновой с меховой оторочкой шапке.
А вокруг нее кувыркались, плясали и кривлялись шуты — карлики и карлицы, разодетые по последней моде: в белых париках, камзолах, в коротких панталонах и крохотных шубках. Тут же толпились арапы и арапки, наряженные в желтое и лиловое.
Поодаль шла свита. В огромном парике с мелкозавитыми буклями надменно вышагивал Бирон — первый советник царицы. Сановники переговаривались между собой только по-немецки.
Вдруг в потемневшее небо с треском взвились разноцветные огни — выстрелили машкерадные петарды!
На том празднество и закончилось. Вельможи сели в сани, устланные шкурами, и укатили. Но толпа еще долго не расходилась. Ломоносов и Виноградов стояли среди москвичей, приведенных сюда Поповым по распоряжению Корфа.
Покойный царь, — произнес кто-то вблизи Михайлы, — любил такие зрелища: дескать, могущество и изобилие державы показывают.
— За Петром хотя и ходили иностранцы, — возразил другой, — зато все решения он сам принимал. Императрица же шагу не сделает без Бирона. И потом эти шуты, дураки, карлики. Сказывают, они сидят в лукошках, пока царицу одевают, и курами квохчут. Среди них даже светлейший князь Голицын!
— Тс-с!.. — предостерег первый. — В доме поговорим.
Ломоносову понравилась пестрая и пышная красота маскарада. Да только как же, в самом деле, оказалось, что царицу окружают одни иноземцы? Спросил Попова — старый вояка явно выказывал ему свое расположение, про себя сожалея, что Михайло с его фигурой не пошел в гвардию.
— Царь Петр, вишь ты, умер внезапно. Простудился, когда вытаскивал упавшего в воду матроса. Воцарилась супруга его. Через два года и она преставилась. Как быть? Царские приближенные, князья Долгорукие и Голицыны, посадили на трон внука Петра, а был он, примечай, четырнадцати лет. Скоро и тот скончался от воспы. Мор, что ли, напал на наших государей? Вот тут верховники и выписали на престол российский племянницу царя Петра Анну Иоанновну, герцогиню курляндскую. Трон она приняла, да с ней немцы-то и понаехали. И теперь им вольная воля.
— Неужели в свите ни одного русского?
— Есть. Да что толку? Хитрый Бирон вертит ими, а они, сами того не замечая, под его дудку пляшут. Вот и Василий Кириллович Тредиаковский, наш секретарь академический, когда подносит царице оду, на коленках подползает. И обратно раком пятится.
— Как ты сказал: Тредиаковский? Дни два назад купил я в академической лавке Тредиаковского сочинение «Новый и краткий способ к сложению российских стихов». Труд дельный! Уж не он ли написал? Как же так? Ведь он сочинитель российский! И на карачках?
— Над ним еще и не такие шутки вытворяют. Что будешь делать, и ты на его месте раком попятился бы, коль принуждают.
— Что?! — Михайло остановился, сжав кулаки.
— Ах ты, какой прыткий! Молодо-зелено… Поживи с мое, и тебя, как сивку, укатают крутые горки.
— Ну, да каждый сам себе голова… А ты вот что скажи: какие же мы ученики академические, коли на учение не ходим?
— Ох, и горяч ты, парень! Плохо ли, раз спроса нет, а сам сыт и одет?
— Да с тобой разговаривать — и ступе воду толочь!
Попов насупился, отвернулся. Видя, что несправедливо обидел старика, Михайло тронул его за рукав.
— Я и впрямь погорячился, прости! А дела свои с академией все равно устраивать надо.
За массивным столом, украшенным резьбой, сидел не Корф, а маленький человечек, что прошмыгнул тогда в коридоре. Он поднял крохотное личико и, помедлив, ответил, что барона Корфа нет и что он должен знать, с кем говорит.
— А я с кем говорю?
Человечек с недоумением воззрился на Ломоносова, оглядел его. Но делать было нечего, процедил:
— Я Иоганн Шумахер… Замещаю господина барона.
— А я Михайло Ломоносов, что прибыл из Спасских Школ для продолжения учения при университете здешнем. Где барон Корф?
Снова воцарилось молчание. С трудом сдерживая раздражение, Шумахер опять процедил;
— Хоть и не обязан я отвечать на ваш вопрос, все же замечу, что господин барон отсутствует по причине нахождения в другом месте. Позвольте теперь узнать, что вам желательно, ибо в отсутствие барона Корфа уполномочен вести дела я.
— Желательно узнать, как долго будут держать нас без дела? Прибыли мы третьего генваря сего 1736 года. Ныне же двадцать девятое.
— Ваши претензии, господин Михайло Ломоносов, будут представлены в свое время и своим путем.
Через несколько дней Попов, по распоряжению Корфа, повел их на первую лекцию. На набережной Васильевского острова высились светлые трехэтажные корпуса, увенчанные посредине башней. На самом верху башни золотился какой-то шар. Когда подходили к зданию, Михайло подтолкнул друга — сейчас, мол, узнаем: спросим у всеведущего Попова, что это такое. Но только хотели спросить, как Попов сказал:
— Гляди, шар-то расчерчен весь. Академики говорят, то дуга сферы небесной.
На чистом голубом небе вовсю сияло солнце и хорошо освещало шар. Михайло, запрокинув голову, остановился. Замедлили шаг и другие.
— Различаю линию экватора, — приговаривал Ломоносов. — А вот это, без сомнения, меридианы… Под крышей дома сего важнецкие должны быть, наверное, инструменты.
— Подлинно так, — промолвил Попов. — Шумахер при покойном царе Петре всю Европу обшарил и вывез самые наилучшие. Все академики в один голос твердят. Но навряд ли допустят вас к приборам.
— А это мы посмотрим!
В окна учебного зала щедро струился свет. Боясь проронить хоть слово, напряженно слушал Михайло лекции по математике молодого русского адъюнкта[36] Адодурова.
Сразу после занятий, не теряя зря времени, Ломоносов пошел в академическую библиотеку. Он легко отыскал ее, благо библиотека занимала значительную часть здания.
Учтивый немец-библиотекарь заявил, однако, что студенты ей пользоваться права не имеют, а только господа профессора. Увидев, как огорчился юноша, он посоветовал обратиться в академическую лавку. Там за небольшую плату книги выдавали на дом.
Вскоре Михайло побывал и в кунсткамере, любимом детище Петра. Покойного царя привлекали необыкновенные, «чудесные» предметы. Когда, говорило предание, в заболоченных лесах прорубали первые улицы северной столицы, наткнулся царь на необыкновенную сосну. Ветка ее, изогнувшись полукольцом, вросла в ствол и походила на дужку амбарного замка. Царь приказал срубить дерево так, чтобы видно было место сращения.
«Невская натуралия» одной из первых попала в кунсткамеру. Вскоре Петр издал указ, призывая жителей за вознаграждение пополнять ее «животными и человеческими уродами» и редкими вещами. Кунсткамера постепенно росла.
В многочисленных шкафах и на полках стояли сосуды мал мала меньше. В спирту навсегда застыли «неизреченные чудесные, страшные звери», а также змеи, ящерицы, жабы и всевозможные диковинные рыбы. За стеклами, похожие на диковинные цветы, находились десятки разноцветных бабочек — от малюсеньких, небесно-голубых до громадных, как птицы, пестрых и ярких. Жуки разных видов и пород чуть ли не шевелили усами, а толстенькие оранжевые букашки в крапинку будто доверчиво беседовали с крохотными мошками. Стрекозы замерли в позе академического учителя танцев мосье Шари…
— Где же набрали всю эту красоту? — восхищенно спросил Михайло у служителя кунсткамеры.
— Чуть ли не ежегодно экспедиции академические в разные края отправляются, они все это и добывают. Видишь, здесь написано: «Из Сибирской экспедиции Мессершмидта». Выходит, и в России можно немало собрать!
Вот и зала, в которой можно было повидать самого Петра Великого… Конечно, не живого, а восковую фигуру в рост царя. Ломоносов узнал у служителя, что лицо императора было отлито из воска по маске, снятой придворным художником Карло Растрелли. Огромные глаза пристально и вопрошающе глядели на вошедших. Над губами сердито топорщились усики. На императоре было платье, шитое серебром, на груди голубел орден Андрея Первозванного.
Долго не мог оторваться Михайло от созерцания великана. Крутой царь был, но справедливый и смелый. А как о науках заботился, сколько книг повелел перевести и издать! Академию наук учредил. Спасские Школы хотел у монахов отобрать, чтобы готовить в них навигаторов и механикусов…
Михайло подошел к окну и чуть отодвинул занавес. Осенние туманы наплывали на город. По Неве плыли баржи, груженные лесом и камнем, пенькой и хлебом. Санкт-Петербург строился и ширился. Зерно, брошенное Петром в скудную, заболоченную почву, прорастало.
Уже стемнело. Смотритель попросил покинуть галерею. Ломоносов нехотя двинулся к выходу.
Между тем судьба готовила Ломоносову и Виноградову перемены. России требовались знатоки горнорудного дела. Корф попросил немецкого химика Генкеля прислать из Германии нужных ученых. «Таковых сыскать невозможно», — ответил Генкель и посоветовал направить к нему двух-трех русских студентов для обучения химии. Ибо без знания химии, так же как и физики, разбираться в горнорудном деле немыслимо.
5 марта 1736 года Корф сообщил Кабинету министров — высшему правительственному учреждению России, что академия готова отослать в Германию для занятий с Генкелем трех лучших студентов: Густава Ульриха Рейзера, Дмитрия Виноградова и Михайлу Ломоносова.
Однако Генкель запросил за обучение тысячу двести рублей. Пришлось отказаться. Тогда советник Ульрих Рейзер, отец одного из кандидатов, посоветовал Корфу обратиться вначале к физику.
Вспомнили, что еще Петр Первый вел переписку со знаменитым немецким физиком Христианом Вольфом. На запрос Русской академии Вольф ответил согласием.
18 августа каждому из трех отбывавших в Германию вручили письменное наставление: «Во всех местах во время своего пребывания оказывать пристойные нравы и поступки, прилежно заниматься науками и языками».
В парусах свистел ветер. Корабль то проваливался в бездну, то появлялся на седых гребнях. Виноградов и Рейзер мучились от морской болезни. Михайло же бегал по палубе, взбирался на мачты и кричал, пытаясь перекрыть шум волн и хлопанье парусов.
Давно не испытывал он такого счастья!
По узким, кривым, гористым улицам Марбурга маршировали солдаты. Высоко вскидывая ногу, они четко печатали шаг. Барабанная дробь, раскатистая, как горох, и резкий писк флейт раздавались по городу. Жители Марбурга давно уже привыкли к таким зрелищам, и на солдат глазели только мальчишки да «петербургские руссы».
Рядом стоял высокий полный человек в длинном одеянии — по виду пастор. Профессор Ганс Христиан Вольф снисходительно поглядывал на своих новых питомцев.
— И ведь никто не собьется, — шепнул Виноградов.
— Попробуй сбейся, — Михайло показал глазами на здоровенного капрала, под командой которого выступали новобранцы.
Дав гостям вволю полюбоваться на солдат, Вольф повел их по городу, показывая все достопримечательности: средневековый замок, обросший мхом, готическую церковь святой Елизаветы, «ручей еретиков», куда бросали в давние времена пепел сожженных на костре богоотступников. И конечно, гордость Марбурга — университет, старинное здание, напоминавшее громоздкий комод, поставленный боком.
— Жить вы будете у меня, — заявил Вольф, — а учиться в здешнем университете. Познакомитесь с физикой, химией, горным делом и другими науками. Вашей России нужны ученые и знатоки горных руд, а где, как не в Германии, найдете вы самых нужных наставников? Государь Петр отправлял к нам на выучку не только простых студентов, но и знатных вельмож, да и сам учился у наших штейгеров.
Вольф передал им полученные из Петербурга деньги. По сравнению с грошами Спасских Школ суммы казались огромными. Дабы не ударить в грязь лицом перед марбургскими студентами — буршами, пришлось купить бархатные камзолы, башмаки с пряжками, шелковые чулки.
Бурши «славились» только кутежами да драками. Большую часть дня они проводили не в университете, а в пивных погребках. В клубах дыма еле виднелись лица, обильно украшенные синяками. С ревом врывались пьяные бурши в дома, избивали мирных горожан, срывая с них ночные колпаки…
Рейзер говорил по-немецки не хуже марбургских жителей, Ломоносов и Виноградов пока еще плоховато. Буршей это потешало, и они пытались издеваться над русскими. Да не на тех напали! Под командой Михайлы все трое держались вместе, вступаясь один за другого. Недаром Вольф вскоре написал в Петербург, что русские-де наводили на всех страх.
В погожие вечера Михаил Васильевич часто прогуливался по окраинам Марбурга. Душистый вереск цвел у дороги. На полях работали крестьяне. Небольшие леса с низкорослыми деревьями не нравились помору, привыкшему к вековым кряжистым соснам родины.
На краю городка, в небольшом домике под черепичной крышей, жила вдова пивовара Цильха с дочерью Елизабет. Гуляя, Ломоносов не раз замечал в окне обвитую золотистыми косами головку, прилежно склоненную над шитьем или чтением, и невольно замедлял шаг.
Однажды, набравшись духу, он решился поздороваться с незнакомой девушкой. Елизабет улыбнулась, поставила на подоконник лейку и приветливо пожелала ему доброго вечера. Так они познакомились.
Теперь по вересковым полям бродил он не один. Правда, далеко от дому девушка уходить не решалась: в окне то и дело появлялся чепец матери.
— Лиза, расскажите мне какую-нибудь сказку!
— Сказку? Как странно! Я не знаю сказок.
— А мамаша Гольдштаубе знает! — ласково подзадорил он девушку, вспомнив толстую немку, приносившую студентам молоко.
— О, тетушка Гольдштаубе! Она чего только не знает! Впрочем, одну сказку помню. Она вон про тот замок. Давным-давно жил в нем король с единственной дочерью-красавицей.
— Такой, как вы?
— Вы шутите, герр Ломоносов. Слушайте же и не перебивайте, а то не стану рассказывать. Однажды…
— В такой же прекрасный вечер…
Лиза надула губки. Ломоносов взял ее под руку. Девушка отстранилась и побежала. Михаил Васильевич догнал ее и снова взял под руку.
— Ну что же дальше было, Лиза?
— Дальше ничего не было.
С трудом уговорил он Лизу продолжать сказку. И больше уже не перебивал.
— Королевна нашла бирюзовый перстенек. Он так понравился ей, что она без конца надевала его на пальчик. Вдруг перстенек упал, покатился и исчез в глубоком водоеме. Королевна заплакала от досады. Но тут из водоема вылез гадкий лягушонок и заквакал: «Выйдешь за меня замуж — достану перстенек!»
Королевна согласно кивнула головой, а про себя подумала: «Вот еще чего не хватало!» — и скоро забыла обо всем. Как вдруг однажды вечером слышит за дверью кваканье: «Открой, это я, твой жених!»
Она подумала, что это кто-то из шутов короля, и велела открыть. Препротивный лягушонок смешно прошлепал и прыгнул к ней на колени. Красавица брезгливо сбросила его и с плачем кинулась к отцу… Да вы не слушаете, герр Ломоносов!
— О нет, слушаю, милая Лиза. Продолжайте.
Михаил Васильевич и вправду рассеянно смотрел в поле. Вот солнце скрылось за горизонтом, и сразу погасли все краски земли. Как мало времени прошло, и как все изменилось! Незаметно накапливаются какие-то силы — и вдруг появляется новое состояние материи, в природе совершается круговорот… А все потому, что идет вечное движение частиц, корпускул… Во всем, везде… Михайло рассмеялся.
— Простите, Лиза!
Она коротко досказала сказку. Король-отец приказал дочери исполнить обещание, выйти за лягушонка замуж. Но едва она поцеловала мужа, раздался дивный звон — спали злые чары, и перед царевной предстал красавец, королевич соседнего государства.
Михайло наклонился и поцеловал Лизу. Лиза смутилась и убежала…
Потом они шли рядом, и девушка, закрыв руками горячее лицо, промолвила:
— Нечестно так пользоваться сказкой. Я не для того ее рассказывала. И вы вовсе не лягушка.
— Но и не прекрасный принц?
…Отцвел вереск, кануло куда-то за горы солнце, прошло жаркое лето. Вот и вдова Цильх наконец согласилась на помолвку дочери. Но вскоре она захворала, и венчание все откладывалось. Однажды прибежал взволнованный Михайло:
— Профессор Вольф заявил, что курс физики прочитан, и мы на днях переезжаем во Фрейбург для занятий с бергратом[37] Иоганном Фридрихом Генкелем.
Они расстались, поклявшись друг другу в любви.
Берграт принял их в почетном одеянии фрейбургских штейгеров — черном бархатном платье до пят.
Он сразу же начал читать письмо из Петербурга. Причем выпученные глаза его прежде всего скользнули в конец послания, где значилась сумма, ассигнованная на ученье. Отныне на карманные расходы будет выдаваться только талер в месяц. Средствами теперь ведал сам Генкель. Судя по худобе берграта, еда предстояла не жирная.
Что ж, голодать Ломоносову не впервые. Не в том дело! Допустили бы только до настоящего дела. Поскорей бы вглубь, во фрейбургские штольни! Разведать, что скрыто в земных недрах.
Генкель начал обучать студентов пробирному делу и химическому анализу металлов. Михайло с нетерпением ожидал первого спуска в шахту.
…Сорок лестниц, каждая по четыре сажени. Где-то наверху умолкают веселые звуки дня, становится все темней и холодней. Длинные выступы серых ребристых пород, словно духи подземелья, обступают пришельцев.
Митяй и Рейзер давно отстали, а может, они в боковом отсеке? Спустился бы и глубже, да там уже вода. Пора оглядеться. Вот впереди что-то блестит во тьме, стучит, призывно манит.
Подошел ближе — не может быть!.. Да нет, так и есть: перед ним дети. В призрачном свете подземелья мертвенно-зеленые лица в свинцовой пыли. Одни долбят каменный уголь отбойными молотками, другие в изнеможении сидят, а этот даже спит, скорчившись.
Михайло попросил молоток у одного из мальчиков. Мальчик испуганно кивнул в сторону. За работой наблюдал человек с лампой.
— Не вмешивайтесь, господин, — зло процедил он, — мальчишки должны свое отработать. Эй, вы! — крикнул он. — Хватит бездельничать. И Петера тормошите. Довольно ему прикидываться!
Теперь только Ломоносов различил, что мальчик не спит, а в обмороке.
— Я буду на вас жаловаться! — подступил он к надсмотрщику.
— А вы кто такой?
— Кто бы ни был, но доведу до сведения берграта Генкеля.
Имя Генкеля отрезвило надсмотрщика. Он начал оправдываться: ему, мол, обер-штейгер приказал наблюдать над малолетними рабочими. А если господину угодно самому потрудиться, то вот и кайло[38].
Не сдерживая возмущения, Ломоносов вырвал протянутый инструмент и обрушил его на отвесную стену породы.
Утром, побывав на одном из рудников, он видел, как ребята толкут вручную ядовитую руду — ртутную и серную — и тут же изъязвленными руками вытирают слезящиеся глаза.
После обеда он решительно отправился к Генкелю.
— Господин берграт, вам ведомо, что в штольнях до изнеможения трудятся малолетние? Это уму непостижимо! Вчера одного схоронили…
Генкель сидел истуканом.
— Не менее губительно для детей растирание руками ядовитых руд — между тем, ничего не стоит применить мельничное устройство. Хотя бы такое.
И он положил перед Генкелем схему.
Генкель хлопнул чертежом с такой яростью, будто муху убил. Взвизгнул:
— Довольно, господин Ломоносов! По какому праву вы вмешиваетесь? Вам-то что за дело до всего этого?
— Ах, так? Тогда я пойду в городскую ратушу!
— А я, как лицо, отвечающее за вас перед «Де сианс академией», запрещаю это!
Поджав и без того узкие губы и запрокинув маленькую хохлатую головку с огромным хрящеватым носом, Генкель выбежал из кабинета.
В ратуше удивились горячности русского, бумагу у него взяли, но ходу, однако, ей не дали. «Малые ребята, — писал Ломоносов, — несмотря на нынешнее просвещение, еще служат на многих местах вместо толчейных мельниц». Писал и, содрогаясь, вспоминал детей, «которые в нежном своем возрасте работают и ядовитою пылью здоровье тратят, на всю жизнь себя увечат».
Михаил Васильевич настойчиво требовал машинного устройства для мельчения руды.
«В Хотине было взято, — читал Ломоносов только что полученную дрезденскую газету «Новости времени», — 157 пушек… 22 металлические мортиры, бесчисленное множество бомб, гранат, картечи, пороху и свинца».
Михаил Васильевич вскочил в радостном возбуждении. «Европа считает, — размышлял он вслух, — что после Петра Россия в делах воинских отстала. А вот как оно все обернулось! Разбили наголову турок и Хотин взяли! Тяжко приходится нашим солдатам. Иногда и обуви нет. Как холопы — в лаптях шагают, а не в крепких сапогах немецких. Однако турок расчихвостили! Сунули те к нам свои кривые носы, погремели саблями — и с позором откатились, теряя красные шапки вместе с головами!»
Как же он, безвестный студент, пребывающий на учении в захолустном городишке немецком, сможет выразить свой восторг героям Хотина? Беспременно надо оду сочинить на славную победу оружия русского! Но где взять высокие слова, достойные храбрости и стойкости доблестного воинства? Как передать шум битвы? С какими героями древности сравнить нынешних?
Он развертывает свиток, хватает перо:
Восторг внезапный ум пленил…
Величественная картина мысленно открылась взору Ломоносова. Неодолимо движутся русские воины сквозь огненное дыхание смерти:
Им воды, лес, бугры, стремнины,
Глухие степи — равен путь.
Где только ветры могут дуть,
Доступят там полки орлины.
Знаменитые полководцы — Дмитрий Донской, Иван Грозный и Петр Первый — взирают с облаков на битву и одобряют сражающихся русских воинов.
Сочиняя оду, Михаил Васильевич размышлял над тем, что будет после победы России под Хотином:
Казацких поль заднестрской тать
. . . . . . . . . .
Не смеет больше уж топтать.
. . . . . . . . . .
Безбедно едет в путь купец,
И видит край волнам пловец.
По обычаям времени, поэт посвятил оду императрице Анне Иоанновне. Она должна предстать могучей воительницей, устрашающей врага. На недосягаемой высоте парит она орлицей, молнией поражая врагов.
Об этих стихах заговорят, как о первом взлете подлинной русской поэзии.
…Виноградов и Рейзер, не дождавшись Ломоносова в харчевне, где обычно все вместе угощались в день выдачи талера, вернулись домой. Михаил Васильевич что-то энергично писал.
— Что с тобой? — обеспокоился Виноградов. — Уж не получил ли какое известие из Санкт-Петербурга?
Ломоносов с трудом оторвался от писания.
— Получено, и преславное. Нате-ка, читайте!
Он кинул газету, и студенты схватили ее.
Рейзер спросил:
— Ты тоже строчишь реляцию о наших успехах у Генкеля?
— Реляцию, да не ту. Оду на победу над турками!
— По книге Иоганна Готшеда составил?
— Что ты за чушь несешь, Густав? Разве поэзию можно составлять? Составляют смеси химические. Поэзия свободы и огня требует. А твой узколобый Готшед, правоверный последователь Вольфа, все по полочкам раскладывающий, этого не понимает.
— Как же так? — хорохорился Рейзер. — Ведь Готшеда все «литературным папой римским» величают. Спроси во Фрейбурге любого. Ты один не признаешь.
Рейзер надулся, а Михайло уже отошел и с грубоватой ласковостью потрепал его по длинной шее. Но здесь вступил Виноградов:
— Одописание — это по части Василия Кирилловича Тредиаковского! Оно ему на откуп дано. Так и сказано, помнится, в указе, что обязан он «вычищать язык русский, пишучи как стихами, так и не стихами».
— Музу на откуп никто отдавать не волен. Богиня сия не продается и лишь равнодушно взирает на потуги стихотворцев.
— И ты в число ее угодников записался? То-то мы приметили, что книжицу о российском стихосложении Тредиаковского вдоль и поперек всю исчеркал. Так что ж ты с одой своей делать будешь? Генкелю не прочтешь — он по-русски ни бе ни ме. Неужели Шумахеру отправишь?!
— Всенепременно! И письмо приложу, какой, по моему разумению, отечественной поэзии быть надлежит, — рассуждение противу трактата Тредиаковского… А вы, грешная братия, грядите-ка к Шлидману за пивом да снеди не забудьте. Победу над турками отпразднуем!
На другой день Ломоносов отправил Корфу и Шумахеру оду. А с ней — пространное письмо-полемику с книгой Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов».
Берграт держал их впроголодь. Виноградов получал из дому посылки. Рейзер разыскал во Фрейбурге дальних родственников и подкармливался у них. Рослый, могучий Ломоносов страдал. Разговоры с Генкелем не вели ни к чему. Тот недоуменно таращил глаза и, возмущенно подергивая плечами, всякий раз молча совал копию своего письма к Корфу с подчеркнутой красным карандашом фразой:
«Моим любезным ученикам нет никакой возможности изворачиваться двумястами рейхсталеров в год».
— Петербургская академия платит ему по двести талеров за каждого из нас, — проговорился Ломоносов кому-то из фрейбургских буршей. — А с немецких учеников он и вовсе получает по сотне, хотя стол у них тот же!
Слова эти дошли до Генкеля. С той поры он возненавидел Ломоносова и, как мальчишку, заставлял выполнять подсобные, работы — например, растирать сулему.
«И когда я от оного отказался, — писал Ломоносов Корфу, — то он меня не токмо ни на что не годным назвал, но и спросил, не хочу ли я лучше сделаться солдатом, и, наконец, с ругательством меня из комнаты выгнал».
На другой день Михайло на занятия не пришел. Не явился ни на второй, ни на третий. Написал берграту исполненное достоинства письмо. Хотя и называл в нем Генкеля мужем «знаменитейшим», однако напоминал, что сказанное им при посторонних никто терпеливо сносить ему, Ломоносову, не приказал.
…Он явился к берграту с Виноградовым и Рейзером. На всех были изрядно обтрепанные еще марбургские камзолы. Решительно наступая на Генгеля, пытавшегося, как всегда, отделаться безмолвным пожиманием плеч, Михайло потребовал положенных денег.
Генкель струсил. Брызгая слюной, он завизжал и пригрозил городской стражей.
Ломоносов решил уйти из Фрейбурга, несмотря на уговоры приятелей. «Во Фрейбурге, — напишет он в Петербург, — мне не токмо нечего было есть, но и нечему было учиться». В самом деле, Генкель оказался только ремесленником от науки, и Ломоносов подводил итог своему пребыванию у Генкеля:
«Сего господина могут почитать кумиром не токмо, которые коротко его не знают, а я бы не хотел поменяться с ним своими знаниями, хотя и малыми, однако основательными… а посему не вижу причины почитать его своей путеводной звездой».
Ждать вызова из академии было бесполезно. Нужно разыскивать русского консула Кейзерлинга, а он, по слухам, на весенней Лейпцигской ярмарке.
Из Фрейбурга в Лейпциг. Из Лейпцига — через всю Германию — в Кассель. Кейзерлинга и след простыл… Из Касселя — в милый сердцу Марбург.
В солнечный, но нежаркий, с ветерком, день в реформатской церкви было малолюдно. На венчание Михайлы, сына Васильева Ломоносова, и Елизабет Христины Цильх пришли мать невесты, тетушка Гольдштаубе да пять или шесть соседей.
Но наслаждаться семейным счастьем, пока не устроены дела, Ломоносов позволить себе не мог. И недели через две, взяв заплечный мешок с сухарями да фляжку с водой, ушел во Франкфурт. Оттуда водой добрался до Голландии: городов Роттердама и Гааги. Он хотел заручиться помощью влиятельного русского консула графа Головкина. А тот даже принять не соизволил.
Побродил по голландским торфоразработкам, присмотрелся, как поставлено дело. Одно время работал в Гарце у знаменитого металлурга и химика Крамера.
В Амстердаме чуть не нанялся на судно, отплывавшее в Россию. Да нежданно-негаданно встретился с архангельскими земляками — далеко забирались поморы с рыбой, пенькой и кожами. Те изумились его оборванному кафтану, опоркам, из которых выглядывали пальцы. И словом не обмолвились, что всем селом до сих пор платят за него подати. Спросили только, как живет, что поделывает. Ломоносов усмехнулся.
— Про таких горюнов, как я, дядя Савелий — жив он? — хорошую поговорку знает: «Вопрос: что-де бос? Ответ: сапогов нет». С голоду не помираю — вот эта черниленка меня кое-как кормит: прошения бедному люду строчу. Ну, а на остальное пока не хватает. Отцу, конечно, про мой гардероб не говорите. Это временное!
Земляки покряхтели, раскошелились. А от самовольного возвращения в Петербург решительно отговорили.
— Таможенный досмотр без правильного паспорта не пропустит. Не поглядят, что студент, сразу в подземелье сволокут. А там — кнут и дыба. Только тебя и видели…
После дорожных мытарств знакомый домик показался особенно уютным. Сиреневые кусты под окнами машут тяжелыми пахучими гроздьями. Пообедав, Михаил Васильевич дремлет в кресле и в полусне видит Лизу, бесшумно передвигающую посуду.
— Михаль Васильевич, да вы совсем уснули! — слышит он приятный грудной голос Лизы и ее смех. — Вот выпейте крепкого кофе — и сразу станет легче. Ну же, поднимайтесь! — И она тянет его за руку к столу.
К кофе пожаловала вдова Цильх. Украдкой вздыхая, смотрит она на избранника своей Елизабет. Будет ли от него толк, кто знает?.. Вернулся весь оборванный, хорошо еще что платье покойного мужа впору пришлось.
Молодые вышли погулять. Лиза, как всегда, шла молча. Ее немногословность нравилась Ломоносову — часто занятый своими мыслями, он не любил, когда его отвлекали праздными разговорами. Но сейчас его охватило непреодолимое желание рассказать этой спокойной и желанной девушке про свои скитания и приключения.
Лиза, наклонив голову, внимательно слушала. Ее ясные глаза то улыбались, то с испугом смотрели на него, а то наполнялись слезами.
— Да вот еще что было. Иду я в Марбург, устал и есть хочу. Вижу, крыши, показались, деревья, а там и низенькая таверна. Жареным пахнет так, что у меня все переворачивается, а денег и в помине нет.
— Так совсем ничего и не кушали? Ужасно! Не говорите, я не могу слушать.
Ломоносов поднес к губам руку Лизы, помолчал и продолжал снова:
— Но я к тому, что из-за этого все дальше и пошло так скверно. За длинным столом сидели прусские солдаты с багровыми пьяными лицами. Капрал обнял меня и почти силой усадил за стол. Я плохо слышал его. Он, кажется, говорил, что королю Фридриху нужны такие бравые молодцы. Ты ведь знаешь, вербовщики не скупятся на похвалы, — смущенно добавил он.
— Ох и редко ж вы смущаетесь, Михаль Васильевич! — засмеялась Лиза. — Даже приятно посмотреть, как покраснели… Что же дальше?
— Захмелел я быстро. Утром очнулся, смотрю, на мне красная повязка — значит, поверстан я.
— А вербовщик, что он сказал вам?
— Я и не видел его больше. Он свое дело сделал. Меня же одна мысль донимала — бежать! Ибо знал я: с пруссаками шутки плохи. Множество людей погибает, схваченных вот так же вербовщиками. От них до смерти не вырвешься… Повели нас в крепость Безель. Счастье мое, что караульня окошком на вал крепостной выходила. Дождался рассвета и по выступам в стене осторожно спустился. Ров, наполненный водой, переплыл, на вал поднялся. Озираюсь — и сердце замерло: впереди еще один ров, с водой до краев, а в смотровой башне, обняв ружье, часовой дремлет.
Лиза, побледнев, прижалась к Ломоносову.
— Вобрал в себя воздух, нырнул и поплыл под водой. Пригодилась архангельская выучка! Сам не помню, как второй бугор перевалил. Побежал что есть духу! Слышу глухой выстрел вестовой пушки. Спохватились!.. Вот и конский топот. Погоня все ближе. А тут — спасительная сосна на границе Пруссии с Вестфалией! Я-то пробежал ее, а они назад повернули.
Лиза долго не могла успокоиться и все гладила его рукав.
16 ноября 1740 года Михаил Васильевич написал в Петербург. Объясняя вынужденный уход от Генкеля, сообщал, что времени не тратит попусту: «Упражняюсь в алгебре, намереваюсь оную к теоретической химии и физике применить».
Генкель же вскоре после ухода Ломоносова злорадно сообщал Корфу, что он живет, по слухам, довольно весело в Лейпциге. Однако слух этот не подтвердился, его ученик бесследно исчез. Генкель в смятении был вынужден признаться, что не знает, где Ломоносов. В письмах хвалил Михаила Васильевича и отмечал его незаурядные познания в теоретической и практической химии, пробирном деле и маркшейдерском искусстве[39].
В конце февраля 1741 года Михаил Васильевич получил извещение от Шумахера: деньги на дорогу — у Вольфа. До той поры он Вольфа не беспокоил, считал, что тот вмешиваться в щекотливые его отношения с академией не намерен.
…Быстрым, упругим шагом подошел к академии. У крыльца встретился ему отставной поручик Попов. Расцеловались. Василий Ферапонтович зазвал в свою каморку.
— Человек тебя один спрашивал месяц назад. Старичок такой. Лицо румяное, борода вроде бы наклеенная. Дед Мороз!
— Савелий?!
— Савелий и есть!
— Эк, досада какая, не повидались!
— Погоди… Горькую весть он принес. Отец твой с моря не вернулся!..