При повороте на реку ветер сорвал красный платок с Фросиной головы и облепил им Андрею лицо.
Оба рассмеялись дружно. Вот ладно вышло. Не будь Андрея, занесло бы платок ветром, — поминай, как звали.
Туго затянула платок Фрося — теперь не скинет. А смеяться все же хочется. Щекочет лицо вешний ветер, тешит сердце ветер весенний.
Вот только Иван мешает. Идет он не в шаг с Фросей и Андреем, не сбоку и не сзади. Не оглянулся даже на смех Фроси: дикий, неразговорчивый, оброс бородою — людей стыдно.
Андрей — дело другое: весь весенний, в блестящей кожаной куртке, ремешки на фуражке — шоффер он, молодой, весельчак.
Смеется Фрося навстречу ветру. Видит — шевелит губами Андрей: говорит значит, а за ветром не слышно — смешно.
Взглядом спеца оглядел Иван реку. Работать можно еще.
Шумит сильно, — у моста о камни бьет. Но у берега тихо. Припоздал ледоход. По середке река без единой льдинки, свободная, как в летнюю пору, а по бокам незыблемы льды стоят, вода только в проруби смотрит.
Переложил Иван удочку с одного плеча на другое — ведерко за спиной болтается — приподнял картуз, тут уж ему не по пути с ними.
Прощально трепещут платочные углышки — крылышки красные бьются по ветру: эх, улететь бы!
— Скоро придешь? Я хлебы нынче пеку: обеда не вынесу.
— Ладно, я к куму зайду. Счастливо.
— Успеха вам пожелаю!
Вскинул Андрей руку вверх к ремешку на фуражке.
И не хочет, а глядит Иван на него, — ишь, крепкий, рослый, не ему, Ивану, чета. Блестит куртка на солнце, лицо ей под-стать, лоснится.
Круто поворотился Иван, идет вниз, не оглядываясь, — сверху доносится заливчатый смех Фроси. Спустившись к самой реке, оборачивается все же глянуть, как идет она там, наверху. Ух, наливная! Идет, как на шинах качается. С силой втягивает речной ветер Иван. Сладостно-гнилостным он пахнет духом. Каждому человеку особый запах приятен. Кому запах бензина, кому — чернозема. Всякое ремесло свой запах имеет. Нет для Ивана радостней запаха ветра речного. Любимую льдину свою остроносую — вдоль берега протянулась, спаяна с ним — выбирает Иван. В середине ее — прорубь — окошко в подводное царство. Тоненьким слоем прозрачного льда подернулась за ночь. Усмехнулся про себя: загородилось рыбье от него, занавески задернуло. Сачком пробил хрупкий стеклянный ледок: тихая глянула вода.
Сел Иван на ведерке, огляделся вокруг. Все береговые мысли прочь отошли. Бог с ними, не любит он берега. Берег — одно огорчение. Стоит Кремль против него, маковками весь золотится, а сам молчит. Иван-великий — богатырь заколдованный — не смеет и голос подать: онемел. Не любят большевики колокольного звона, запрет на него наложили. И не глядел бы на берег Иван. На реке лучше. Тихо. Привычно. Покойно.
Высоко над головой ветер вешний проносится, далеко — не достанет. Высоко по набережным ходят люди, шумят, суетятся — ну, их!
Рыбы немые — друзья ему лучшие.
Назад идет Фрося не набережной — ближайшим проулочком.
Высоко стоит солнце — печет. Тает стремительно снег, умирает в ручьях. Не сдобровать ему больше: весна.
Брыжжутся лужи, фыркают лужи, прыгают по ним ребятишки. Понапустили пароходов по лужам, топят их камнями: война.
Скинула Фрося платок. Короткие волосы у нее, черные, шапочкой, не страшно, что ветер растреплет.
Нынче Андрей обещал покатать на машине.
Бежит Фрося по лужам, ребятишкам смеется. Надо успеть хлебы напечь и с обедом управиться. Стоит Фрося пекарем в учреждении. Маленькое учреждение, конечно, одноэтажный дом занимает, но все же свою имеет муку, и печеный хлеб сотрудники охотнее берут.
Андрей говорит — стыдно жить на земле и не испробовать езды на моторе. Андрей молодчина. Он, может быть, и на аэроплане ей протекцию сыщет. Не то, что Иван: сидит день-денской, дежурит Над рыбами. Скука!
Сбежала с тротуара на мостовую — совсем итти невозможно: падают с крыши сосули, — прозрачные, хрупкие, вдребезги бьются, о плечи, о голову.
Гогочут ребята: бомбы это с аэропланов кидают. Воздушный флот на морской поднялся.
Серой утицей плывет мимо дама-соседка, в старинной ротонде, хвостик мокренький в луже полощется.
— Здравствуйте, Фросенька, вот погода-то — ужас!
Смеется Фрося в ответ, — зубы на солнце, как льдинки, сверкают.
— Здравствуйте, Елеконида Григорьевна. Раздолье! Весна!
За глаза величают даму полковницей, хотя давным-давно упокоился уже ее полковник-супруг, еще в 1905 году.
Точно маслины в прованском масле, плавают глазки полковницы.
— Вот отправляю племянника нынче. В Кисловодск едет. Хоть и не коммунист, а все же большим спецом считается. Сумел заслужить уважение. Такие бумаги дали ему — бесплатный проезд и лечение, все, что хотите. Не каждый способен, конечно.
Говорит полковница преувеличенно громко, — ярко блестят в зубах ее пломбы.
— Ну, я пойду, Фросенька, кой-чего на дорогу купить. До свиданья!
Утицей серой плывет по лужам полковница, из одной подворотни в другую ныряет. На ребятишек она и не глядела бы. Больнее всего, что всеми ими племянник ее, Вовка, командует. На улице старается она его не заметить: все равно не послушает, а людей стыдно.
Ликует вокруг вешняя улица.
Водоворотом впадает в нее переулочек — вспенились бурно ручьи. Водоворотом кружатся звуки: брань острая возчиков, гудки, свистки, перезвоны. Пьяным-пьяна вешняя улица, летит, не сдержишь — без цепей, сорвалась.
Сладок дух теста в натопленной комнате. Целые глыбы его огромные, пухлые выворотила Фрося на стол. Из всех сил колотит его, жмет, плющит, сминает. Пыжится тесто, тугое, упрямое, поддаваться не хочет. Горят от него руки, плечи и щеки, пышут жаром, как рядом раскаленная печь. На скамье — Андрей у окошка смеется, глядит на работу.
Знатно! Глядеть и то вкусно.
Как будто не замечает его Фрося совсем, хоть давно, с полчаса он сидит уже так — полчаса, как видны в окошко дутые колеса машины, полчаса, как пружинится в ее руках хмельное, упругое тесто. Сладко пахнет оно, дурманно пахнет оно. Кружится голова.
— Слушай, Фрося, хоть на минуту забудь про Ивана. Иван да Иван, Иван да Иван. Когда же про меня вспомнишь?
Молчит Фрося, только сердце стучит. Глянула искоса, — ишь, горячится, сидит, по колену кулаком ударяет, фуражку снял, непривычно смотреть — рубец красный проходит по лбу: жмет, значит, тесно. Молча разрывает на части она пышные глыбы и месит каждую наново. Откуда только силы берутся. Льются от сердца по всему телу, неистощимые, не остановить, не сдержать их. Остановишься — задушат, зальют.
Глупый какой, точно на собраньи — кричит, народ обратить хочет! Как будто не понимает она, что не совладеть с любовью, коли пришла: от солнца она. Против воли отрывает она руки от теста. Готово уже пять круглых, ровных хлебов. Против воли кидает Андрею слова, совсем не те, какие хотела сказать:
— А все-таки муж мне Иван, как ни как.
Она сажает хлебы на лист, мажет их жиденьким чаем, а сама не глядит уж, как вскочил у окошка Андрей, весь свет заслонил — рассердился.
— Муж! Сурьезное слово. Бог благословил, поп по церкви покружил, ведьма зачурала. Муж!
Крутым поворотом она проходит с листом мимо него, и груди ее, точно сбитые ею сдобные булки.
— Муж! Ка-абы любила, а то так только, маринуешься с ним.
С силой грохнулась печная заслонка, — горячо сорвалась.
В сердцах крикнула — все пальцы сожгла:
— Булки через тебя пережгу — уходи!
Смеется Андрей:
— Ничего, румянистее будут!
Сам к двери шагнул, крючок наложил.
Огромный, плечистый стоит перед нею, страшный такой, как в печке огонь, желанный такой, каким никто никогда не был.
Подняла Фрося заслонку, как щит перед собою держит, — пусть лучше уходит: все равно не снести.
— Постановь лучше, не то хлеб охолонет. — Вырвал заслонку, печку закрыл.
Оглянулась Фрося, фортка раскрыта, кот рыжий на окошке сидит, в фортку вскочил. Закрыть бы. Шагнула к фортке, — Андрей не пустил. Как ветку какую, схватил, перегнул, на воздух приподнял.
— Ну, покаж мне себя, какая ты есть, чтобы знал тебя всю, как машину.
— Пусти, дай фортку прикрою.
— Для чего? Так машину виднее.
Стоит машина под окнами, спицы на солнце сверкают.
— Ничего, подождет.
Распласталось в руках Андрея Фросино тело, хмельное, капризное, как тесто тогда в руках Фроси, сладу нет с ним. Комната углями пляшет.
Дурманный врывается в фортку ветер речной, навстречу хлебному духу, несется с ним, обнимается, сливается воедино, в нем растворяясь и его в себе растворяя. Буйно носится над землей вешний дух животворный, весь семенами насыщен, щедро расточается жизнь из него, без удержу и оглядки. Ничему живому от него не уйти.
«Сторонись, душа — оболью».
Весело на Москва-реке — праздник.
Кумачевые ходят облака в небе закатом. Кумачевые носятся по реке волны крутые, веселые, ждут с севера лед, к бою готовятся. Не по сердцу стала им зимняя скова, из терпения вывел ледяной плен.
Гудом гудит толпа на мосту, по набережным к загородкам прилипла. Люб ей и страшен речной разгул. Подвалы забили досками — смолой блещут на солнце, а сама вся на улицу, куда ж ей еще? — праздник!
И-их! Сорвется вот-вот Москва-река с якоря, знай тогда наших — зальет!
Хохочет, гогочет, ругается гуща толпяная, исплевалась вся семенной шелухой. Бежит вдоль перил детвора, веревки от сетей тянет. Первые.
Прут люди один на другого, сшибаются вместе нарочно, нечаянно, всячески — кто невзначай и щипнется любовно: как тут сдержаться? — весна, теснота.
Суетится сзади кумачевая милицейская шапка:
— Осаждайтесь, товарищи, осаждайтесь назад. Нельзя, чтоб всем в первом месте.
Не слушает никто кумачевую шапку, на кой чорт — свобода.
Тесно обнявшись — в толпе неприметно — стоит красноармеец с женой. Оба маленьких потонули в толпе с головой.
— Пусти, мне ж так ничего не видать!
— А зачем, чтоб видать? Так лучше. На́ семено́в. Лускай.
Хорошо, жарко, точно ночью в постели. Только вот шуба мешает.
Скрипит гармоника на Москворецкой стороне. Хороводятся девушки вокруг гармониста, что твоя деревня. Разгул!
Запрыгали, заиграли кумачевые пятна в Ивановых дырках, забеспокоилась вода, забилась о льдину. Встал Иван, спину расправил, все ж уморился. Часов шесть просидел, на полчаса только заходил к куму. Близко вода к нему подошла, — льдина, как сахар в кипятке, тает. Надо кончать. Не ровен час — подтечет. Последний раз посидел нынче. Завтра уж с сетью. Не хочется с реки уходить. Сеть — одна баламута. Ишь, выперло на улицу всех, точно праздник советский: Комсомол или Свержение.
— Эй, ты, рыбак! Долго валандаться будешь там? Отнесет — не воротишься.
Огрело криком Ивана, как водой охлестнуло. — Что за чорт? Оглянулся. Господи Иисусе! Отошла льдина от берега, как бог свят, отошла. Что ж делать?
Стал Иван посередине — ни туда ни сюда: остров.
Хлещут крутые волны о льдину. Вздернуло ветром их на дыбы. Кричат с берега, — знай, мол, жди, не беспокойся. Лодку пришлют. Пуще прежнего толпа наверху — сбилась запрудой, нет ей пути. Куда бежать только, не знает: к перилам, к реке ль или на месте остаться?
Ребята, те без раздумья шмыгнули меж ног, разом скатились к реке.
— Айда, ребята, поможем. По льдинам-то легко.
— Да-а, легко!
Шумит народ на мосту:
— Ну, вы, дьяволы, не трожьте его. На губах волоса не повыросли, а туда же спасать! Пусть лодку дождет.
— А ты не учи. Осторожа лучше ворожи. Сигай, брат, — пока лодка придет, под мост попадешь. Вон ведь как тянет.
Стоит на льдине Иван, чует: колышется, к мосту несет. Видать, и впрямь прыгать придется. К краю шагнул, ноги, как крючья, за льдину цепляются.
Глянул вперед — горят в солнце башни кремлевские, смотреть невозможно, дворцовые окна, как из красного желатина поделаны; стрелки Спасских часов, кровью налитые, отвесно стоят, шесть отмечают. Перекрестился Иван, раскачался, ведрышко впереди себя выставил. Прыгнул…
Ух! вот оно — хрясть! Вызволи, господи!
В куски распался сзади него тонкий край льдины, в воду пошел. Прямо под ноги ребятишкам свалился Иван — ведерка не выпустил. Слава тебе, господи! На твердой земле — допрыгнул.
Смеется сердце в Иване — спешит. Подошел к своему переулочку — ишь высохло как: воробей ног не замочит.
Зато двор — одна лужа сплошная. Ходят по ней бумажные пароходы, — нет устали у детей, вьются над лужей, как мошкара над болотом.
Обогнул Иван лужу, к крыльцу подошел. Кот рыжий на ступеньке сидит — дверь сторожит.
— Ну, ты, Махно, дай дорогу!
Протянул Иван руку к двери: огромный, тяжелый — ржавое сердце дверное — висит на кольцах замок. Что за оказия!
Враз слетел Махно в лужу — не успел отскочить.
Увидали ребята Ивана, налетели, окружили, мошкарой вьются вокруг.
— Дядя Иван! Вот тебе, на! Ключ Фрося оставила. Она с Андреем на моторе катается.
Закатилось солнышко за церквами. Серая перед ним лужа лежит.
Схватил Иван ведерко и шваркнул в дужу сразмаху. Блеснули рыбы хвостами, плюхнулись в воду. Так-то! Пусть ловит, кто хочет!
Только что выставили балкон в квартире полковницы — настеж раскрыли. Сквозняком ходит ветер по комнате, пальмы в кадках колышет, выгоняет долой зимние запахи.
Вне себя мечется от кухни к балкону Елеконида Григорьевна в новом капоте, японском — по лиловому полю серые цапли, что делать, не знает.
Подумать только! Алексашеньке пора на вокзал, а Андрея с мотором следа нет! Погиб Кисловодск, литеры все… Никакого сознания долга у этих людей.
В новом, в шотландскую клетку пальто, в кепке такой же, стоит Александр Степанович перед зеркалом — готов. Совсем англичанин! Наконец-то похож: и пенснэ, и рыжие брови, и главное — этот новый костюм. Мечта затаенная у Александра Степановича — походить на британца. Теперь вот надо выработать еще хладнокровие. Медленно повернулся он на носках к Елекониде Григорьевне, взглянул на часы (ой, ой, батюшки!) и спокойно сказал:
— Не беспокойтесь, тетя, мотор прибудет.
Кружит ветер по балкону полковницу, седоватые букли дыбом вздымает.
Эгоисты, в сущности, люди. Никому до другого дела нет. Вон и Вовка там тоже со сворой своей, совсем уличным стал.
— Вовка, послушай, брат уезжает, а ты!.. Беги, разыщи тотчас Андрея, чтобы сию же минуту подал мотор.
Досыта наигрались ребята в морскую войну — будя уже. Холодает. Разлимонились бумажные корабли, мокрыми тряпками по лужам осели.
Стоит Вовка на столбике, руки в карманах, матросская шапка на одном ухе висит — удаль! Будто не слышит, что тетка зовет. — Ну ее там, надоела.
Командует Вовка — торжество в голосе:
— Флотилию на берег, сдать на ремонт, расчет завтра!
Засуетились ребята, расхватали моченые лодки, в карманы потискали — ждут дальнейших приказов.
— Изволь тотчас же бросить игру! Завтра целый день на замке посидишь.
Разом сдуло командира со столбика. Видит, из себя вышла тетка. Вот-вот взвихрятся серые цапли, налетят, задолбят желтыми клювами, — не снести тогда ему головы.
Дребезжат, звенят, бьются — хруст-хруст — пленки стеклянные. Смеются в свете балконном, задорно сверкают глаза Вовкины, синие — лужицы ручьевые.
Знает секрет он — не выдаст. Знает, куда девался с мотором Андрей — не скажет. Брат и на трамвае проедет — не страшно, успеет. И тут же разом — бряк, что в голову прыгнуло — авось, грозу пронесет.
— Андрей по делу уехал. Его сам Шелахович послал.
— Как Шелахович? Сам Шелахович!
Ликует, смеется детское сердце, как ласточка в воздушной глуби. Поверили долгоносые цапли, низко пригнулись, реверанс хотят сделать.
— Как, Шелахович?
Стоит Александр Степанович на пороге. Приступ волнения борется в нем с хладнокровием британца.
Широким крестом осеняет тетка Александра Степановича — пусть хранит его дева пречистая, — целует три раза.
— Ну, с богом теперь, Алексашенька, поспеши на трамвай. Трамвай скорей, чем извозчик.
Свистит, шумит, кричит ветер в уши машине. Скачут дутые шины, режут лужи в куски.
— Потише ты! Боюсь я! Что ты, Андрюша, сбавь ходу!
— А ты не гляди…
Играет сердце в Андрее — во весь дух машину пустил: в его руках — знает.
Гладкая дорога мчится навстречу, пустая: шоссе. По улицам так не проедешь. Только лужи вот: пш-ш! — обдают дождем, — жмурься.
Крепко-накрепко сжала Фрося глаза, не смеет открыть. Не поймешь, что за шум — хлещет ветер, как парус платком, а сама, как подбитая птица, с одной стороны на другую: бух-бух.
Вздрогнула вдруг, накренилась, круто свернула машина и пошла легким ходом под гору. Оглянулся Андрей, осторожно машину ведет, с тормозом.
— Глянь-кось, не бойся, картину-то! А!
Глянула Фрося, — река. Вся, как колотым сахаром, засыпана льдом, — тронулась. Вода меж льдин — не вода — черное пиво… Вздулась высоко, к ногам подошла, брыжжет пеной хмельной, голову кружит.
А может быть, от тряски это, — укатала машина?
Скачет мимо река — бешеный конь. Оседлал ее лед, распластался по ней, не уйдет без него: взнуздал.
Несется река, закусив удила, гривой машет косматой, знает: не долга льдовая ноша.
Кувыркнулись, сверкнули в небе льдинки прозрачные, вот-вот стают — весна! Зашумела, зафыркала, поворотилась машина: путь дальний еще — сладко! Заухало попрежнему Фросино сердце — будь, что будет — ну, что ж: всякому свое право на радость положено. Зерну каждому — своя борозда. Окреп к ночи ветер надречный, хмельной в силе своей, грозный ведет ледоход.
Татьяна Игумнова