Седое стадо овец зыбко переваливалось и, спеша, исчезло в сизый ранний туман, оставив на росистом лугу путанные черные цепи следов.
В переулке, напротив низких ворот двора, стояла запряженная в телегу светлобуланая лошадь. Ее только что напоили. Мелко вздрагивая мокрыми, свежими губами, она прислушивалась к говору и топоту во дворе и проворно, по-заячьи шевелила тугими ушами. Она ждала хозяина. Рыжеватый мужичонка Трофим вынес со двора черную овцу за ноги, связанные бечевой выше колен. Напрягаясь, он с трудом положил овцу на плетеный задок телеги и вернулся во двор. Минуты через две он вышел опять, на этот раз с пустыми руками, искривив лицо в шутливо-удивленной улыбке. Ягненка, которого он хотел было принести в телегу, вынес Вукол. Ранний, тяжелый белый ягненок бился на животе старика, но Вукол еще с большей гордостью встряхивал его в руках, подсмеиваясь и радуясь своей силе.
— Ты вот что, Трофим… лопату не забудь купить, — сказал старик, принимая ладонями солому, пышно лежавшую в телеге. Потом, оглянув лошадь хозяйским, заботливым взглядом, добавил: — У буланого подкова хлопает на правой ноге. Не забудь, подкуй!
— Ладно! — ответил Трофим.
— Нынче базар праздничный; посмотри, может, пучок лык попадется, — добавил Вукол, топчась около лошади и поправляя спутанную гриву.
— Ладно, посмотрю, — сухо ответил Трофим, думая про себя: «Сам, что ли, я не знаю, что нужно купить к хозяйству».
Он сел в телегу, спустив ноги наравне с передней осью, выехал из переулка и мелкой рысью, помахивая кнутом, погнал лошадь наискось села, чтобы выбраться из слободы на прямую дорогу в город.
Подвода затерялась в беспорядке разбросанных изб, а Вукол все стоял в переулке в раздумье, до колен опустив кривые, с узловатыми пальцами руки. Он не мог сразу сообразить, что ему сегодня делать. Прошедшие три дня они с Трофимом заготовляли камень на подвал. Вукол копал камень, Трофим возил его из Жуковой лощины ко двору.
Отдыха Вукол не знал, работал — и в праздник, и в будни. И сейчас, сгребя к сторонке солому, оставшуюся после стоянки подводы, он положил грабли на низкую крышу двора и пошел в сарай, где до самого обеда стучал топором. В полдень он принялся окапывать ригу, чтоб в дождь не затекала вода. Широкой подошвой растоптанного сапога, размеренно нажимая на ушко железной лопаты и сопя, швырял он куски земли, ловко пристукивая рыхлые пласты. Работал с увлечением, одобрительно посматривая вперед — сколько уже сделано?
Срезая сочный корень репья, он скашлянул и вздрогнул: раздался крик. Из-за угла выскочила жена Трофима — Арина. Она бежала, размахивая руками, с разинутым ртом, точно ей не хватало воздуха, и что-то кричала. Подскочив вплотную к Вуколу, она ударила себя руками по бедрам и испуганно проголосила:
— Дед! Что ж ты стоишь? Иди-и, бабка померла…
Старик растерянно посмотрел вокруг — Арины не было. Она прошла уже конопляник, шла около двора, схватившись руками за голову, сняв желтый платок, и, словно пьяная, раскачивалась и выкрикивала причитанья:
— …Кто же скажет словечко ласковое…
И тотчас же в хриплом рыданье откликалась сама себе:
— О-у-ох!..
Вукол ушел с гумна не сразу. В воротах риги он бросил лопату под ноги, обернулся к широко открывающемуся полю и долго, не трогаясь с места, смотрел на белое кудрявое облачко, тающее у горизонта. Ему казалось, что и он вместе с облаком куда-то плывет… Он так бы и стоял и не ушел от риги, но подбежал, с улыбающимся лицом и в то же время с выпученными в испуге голубыми глазами, соседов мальчишка:
— Дед! Скорей! Бабка Аксинья твоя померла…
Не останавливаясь, мальчишка побежал по узкой дорожке огорода, голова его среди репьев покачивалась, точно пузырь на ниточке.
Когда Вукол, не торопясь, вошел в избу, старуху успели обмыть и собрать во все приготовленное ею заранее: она лежала под чадившей лампадкой, вдоль лавки, головой в передний угол, покрытая дымчато-седым платком, с узкой каемкой, в черной ластиковой кофте и сарафане, в белых шерстяных чулках и маленьких желтых котах, сидевших аккуратно, точно на детской ноге. Сухие руки, положенные на груди правой кистью на левую, выделялись бугровато и туго. В пальцы ее, пухлые на изгибах, с темнотой под ногтями, была воткнута незажженная тонкая желтая свечка. Народ толпился в сенцах, изба была полна дыхания и шопота. Ребятишки суетились у двери и пугливо, исподлобья смотрели в передний угол. Бабы, вздыхая, стояли со схлеснутыми на животе руками.
Впереди всех стояла соседка Марья, высокая нескладная баба, с поджатыми под подбородком кулаками, печально склонив на них голову. Вукол стал у порога. Разговор и шопот притихли. Все смотрели на него рассеянно-сочувственным взглядом. Обнажив голову, в одной руке держа тугой картуз, другой гладя узкий, подпоясанный низко на животе ремешок, он стоял, не покачнувшись, остановив взгляд на бледной полоске пробора в волосах под нахохленным платком старухи, на кривом очертании ее ноздрей, в которые, как в воротца, то забегала муха, то снова выбегала на восковое лицо.
— Ну, ребятки, посмотрели — и хватит… — сказал Вукол, отталкивая ребят к двери. — Идите, идите…
Он зашел в передний угол и наклонился к покойнице:
— Отработалась. Ну, что ж делать…
Осторожно взял из ее пальцев свечку, шумно дунул в лампадку, — золотой язычок пламени вытянулся и погас. Все переглянулись, зашептались. Спокойно, только глубже надвинув картуз, Вукол оставил избу и ушел в сарай, думая одно: как начать гроб?
После него в избу вошла Арина, отлучавшаяся в потребиловку за коленкором; ее окружили бабы. Рослая, широколицая Арина, растерянно водя вокруг влажными крупными глазами, не успевала всех слушать и не знала, что делать.
— Аринушка! — разводя руками, восклицала баба с мутным глазом, наполненным белым туманом — бельмом. — Аринушка! Выхватил свечку, дунул в лампадку, ушел и не оглянулся даже!
— Отработалась, говорит, — добавила молодая бабенка, высовывая голову из толпы.
— Арина, да что ж это значит-то?! — прокричала нескладная Марья. — Да с ума сошел на старости лет! Поступил как нехрещеный!
— Откуда с ума сошел? — застенчиво вплелся в разговор парень, стоявший в дверях. — Известно: не верит в бога, — вот и все.
— Как коммунист все равно!
Арина отдала сверток с коленкором соседке Марье и угрюмо наклонила лицо, не зная, за что приняться.
— Батюшки, и Трофима-то нет, — сказала она, утирая подолом лицо. — А где он сам, старик-то?
— На огород пошел.
— В сарае!
До самого сарая Арина всхлипывала и сморкалась в подол. Вукол стоял у верстака, в правой руке держал пилку, косил глазами на запыленную доску, приготовленную «на всякий случай», вымерял ее, как лучше отрезать. Арина встала посередине ворот.
— Дед, а дед? — спросила она убитым голосом. — Что ты сделал-то?..
— Ничего я не сделал… Ты что пришла?
— Да как же так? — смелей заговорила Арина. — Народ стоит и насмехается. Вот, говорят, что коммунист не по-христиански поступил. Стыда одного не оберешься. Говорят, не могут старуху с честью схоронить.
— Пускай говорят, — угрюмясь, бросил Вукол. — Иди, Арина, убирайся. Тебе теперь некогда…
Около двора показались бабы и ребятишки. Арина переменила разговор:
— Завтра хоронить-то будем?
— Завтра схороним, — ответил Вукол, кладя на доску рубанок, и, пристукивая им, выбил жало.
Арина не успела подойти ко двору, ее окружила толпа.
— Ну что? Как?..
Та махнула рукой.
— Ни в какую!..
Вукол, как ветром, погнал с шершавой доски пахучие, золотисто вьющиеся стружки, думая: «Когда делаешь гроб, доски всегда пахнут смертью»…
Трофим узнал о смерти старухи, не доезжая еще версты две до села. Плечистый и густо обросший мужик Андрей метал жниво возле самого большака. Он остановил Трофима закурить и сообщил:
— Поезжай скорее! Бабка Аксинья ваша отмучилась.
Трофим не удивился, но сразу стал завертывать цыгарку, торопливо рассыпая махорку на колени. Он был выпивши и поэтому сначала тронул лошадь вожжами, потом стеганул ее ловким ременным кнутом; буланый ударил по передку телеги жидким, перепутанным репьями хвостом и рванул. Трофим сильно покачнулся назад, и принялся хлестать его кнутом по заду. От визга кнута лошадь понесла шибко, телега все дребезжала, а в глазах Трофима прыгало, — и он сам, и все поле, и мутно-облачное небо — кружились. В начале села ему показалось, что тихо ехать неприлично, — будто у него нет скорби о бабке, — и в то же время он туманно осознавал, что по полю буланого гнал напрасно. Он цокнул губами и, нахлестывая лошадь под живот и ноги, понесся прямо наискось слободы, распугивая овец.
— Тр-р-р! Кляча! Разошлась! — Он, придерживая удилами лошадь, направил ее к своему амбарчику.
Арина посторонилась. Трофим соскочил с телеги, встал на короткие ноги и пьяно покачнулся. Он хотел что-то сказать, но Арина опередила:
— Умерла бабка-то наша, — сказала она печально, наклонившись на угол телеги и внимательно заглядывая в лицо мужа.
— Я уже слышал. Андрея встретил.
Он принялся распрягать. Арина топталась возле, нарочно утиралась подолом, не зная, как начать разговор о свечке и лампадке. Она ожидала возмущения и сочувствия.
— Не верит в бога, — что ж я ему… — ответил Трофим. — Его старуха. Похороним, как хочет.
Он рывмя стащил застрявший на голове лошади хомут. Освободившись от упряжки, буланый фыркнул и вздрогнул всем телом. В сумерках он казался пегим. В тех местах, где лежала шлея, седелка и хомут, шерсть была плотно примята и блестела мокротой.
— Овец продал? — спросила Арина.
Трофим ухарски махнул рукой:
— Раз в телеге нет — значит, продал!
— Почем же? — подходя ближе, спросила Арина.
— Тринадцать…
— Чего ж отдал, идол! На месте полтора червонца давали.
— По-твоему, катать их взад-вперед? Поехала бы сама, — может, тебе дали бы больше!
— Пьянюга! Нахлюстался уж опять. — Арина брезгливо сплюнула, охнула и отошла в сторону.
— Чего забрюнчала? Ну, чуть выпил.
— Дай сюда деньги…
— Пожалуйста, хозяюшка, получай.
Он расставил ноги и не сразу, сперва нащупывая карман, засунул руку в пиджак; вынул бумажку с объедками колбасы, тупо посмотрел на нее и бросил; достал несколько ломаных и помятых баранок, выложил их в телегу на солому, потом вынул две смятые трехрублевки и подал их Арине.
— А где еще?
— Ариша, не пытай больше… Остальные пошли на дело. Человека нужного встретил… Слышишь? Ну, вот.
— Пролопал, подлец, — сквозь зубы процедила Арина. Она хотела облить его злой руганью, но посмотрела в сторону, увидела по сторонам соседей, любопытно посматривающих на пьяного Трофима, и добавила ядовитым шопотом: — Душу ты мою вымотал.
Чтоб жена не ругалась, Трофим заговорил заискивающе:
— Ну, Ариша, слышишь? Дело зато сделано. Замолчь — и не ворчи.
— Десятый год я тебя слушаю… Забулдыга! Ребята разутые сидят. Пес! Чорт! Ты хоть бы ради сегодняшнего греха-то не лопал! Покойник под передом лежит, а у тебя глаза кровью налились, как у бешеной собаки.
— Ну, коль так, прошу без прений! — Трофим угрожающе поднял кулаки. — Кто хозяин?! Я хозяин! Уходи без всяких прений! Ужинать собирай, вот твое дело.
С огорода прибежал семилетний сынишка.
— Гришка! Гриша, милый, — Трофим поймал мальчика за плечи, — гостинцев тебе привез. На! — он дал ему несколько обломков баранок и, убирая остальные в карман, добавил: — А это Таньке. Где дед-то?
— Гроб делает в сарае, — с трудом выговорил Гришка, засовывая в рот баранки и поправляя свисающий на глаза отцовский картуз.
Арина стояла у сеней, прижав к щеке кулак, и удивленно, в раздумье качала головой:
— И-идол! — и вдруг зло вскрикнула: — Воор!
Трофим оглянулся, не ответил ни слова, пошел за угол избы, на огород. Он шел, не видя ничего под ногами, словно пораженный ударом в голову. И не воротился только потому, — боялся, что Арина будет кричать еще громче, на все село.
Две недели тому назад он пришел из уездной тюрьмы, просидев там месяц за кражу двух колес от полка в совхозе «Труд».
Вукол сколотил гроб и, зная, что скоро ужинать, собрал инструмент, побросал его в ларек и долго в раздумье стоял над свежим узким сосновым ящиком…
— Ну как, дед? Дом для бабки готов? — спросил Трофим, неожиданно появляясь в сарае.
Внимательно посмотрев в искривленное, обросшее лицо Трофима с маленькими, воспаленными глазками, Вукол неохотно ответил:
— Да, отработалась. И все так-то мы…
Ужинали в сенцах. Все молчали; не унимался один лишь Трофим, но его не слушали. Вукол сидел, облокотившись на угол стола; кончив хлебать похлебку, он облизал начисто ложку, собрал крошки; Арина смотрела на стекло пятилинейной лампы с разбитым краем: под усиженным мухами стеклом вздрагивал рыжий язычок пламени и вытягивался острым, неровным копьем.
Сенцы были без потолка.
Озаренные слабым пламенем, выделялись белые стропила, и серебрилась затянутая паутиной, сухая листва осинового искладника. По краю потолка неслышной поступью ходила кошка. Когда из-под угла крыши шарахалась похожая на большую черную бабочку летучая мышь, кошка останавливалась, приседала и зелено светящимися глазами жадно следила за неуклюжим ее полетом.
— Дед, обедню будем заказывать по бабке? — боязливо спросила Арина.
— Для меня не надо, для Трофима — не знаю, а от себя — как хочешь, — ответил Вукол, точно слова были приготовлены заранее.
Трофим оживился:
— Обедню? — переспросил он, расширяя глаза и растягивая лицо. — Я без всяких прений против леригии!
Он заговорил с увлечением и решительностью, точно его мнение — это все; но его опять никто не слушал. Гришка дремал, девчонка Танька выпила кружку молока и вскочила в постель на кут.
После ужина Вукол зашел во двор. Медленно двигая ногами, он подошел к яслям и ощупал руками: есть ли у лошади корм. Над головой, царапая переметы, встревожились куры; заикаясь, прохрипел петух; лошадь неожиданно фыркнула и так повела глазами, что, казалось, они у нее дымились. От порывистых шагов Вукола овцы от одной стены перебежали к другой, и одна, почему-то вертясь впереди всех, топола ногами. «Что это со мной?» — подумал Вукол, нащупывая ладонью застучавшее сердце. Оглядываясь, он торопливо вышел со двора, тихонько проскрипел за собой воротами сарая и, шурша соломой, подошел к розвальням, заполненным примятым сеном. Разуваясь, он со стуком бросил сапоги, накрылся старым армяком, несколько раз поправил полушубок и наконец улегся, полагая, что заснет сразу, как бывало каждый вечер после тяжкого трудового дня.
В трещины ворот сочился седой свет. Вукол закрыл глаза, прислушиваясь к своему глубокому дыханию, и вдруг с ним случилось, чего не было никогда: ему стало холодно, жутко. Ледяное желтое лицо старухи поплыло перед глазами… Он сжался, словно стараясь подтянуть ноги из страшной пропасти, и почувствовал себя тяжело, до боли в груди. Плотно закрыв голову армяком, он стал думать о другом, хватая все, что просто приходило в голову.
На лугу у сарая стоит большая липа с зелено-прозрачными на солнце листьями. На кудрявую макушку села ворона и, напрягаясь, хрипя, закричала. «К дождю мучается птица», — подумал Вукол. Соломенная крыша сарая пепельного цвета, один угол раскрыт недавней бурей, и желтые палки искладника торчат неопрятно, точно ребра оголенной падали. На переметах в сарае навалено душистое сено. Под самым князьком, почти на стыке березовых стропил слеплено гнездо ласточки. Она влетела, вьется, виден ее белый живот и красная подпалина у клюва; потом свистнула и пропала, мелькнув в воротах острыми крыльями. Она быстро понеслась по лугу, делая круги, коснулась острым крылом блестящей глади пруда, оставив после себя мелкую зыбь, и опять летит в ворота сарая. На переводне лежит засохшая овчина от барана, которого зарезали под Петровки. Через две переводни лежат доски, заготовленные очень давно.
Вукол скинул с лица армяк и посмотрел: напротив в углу, в потемках, стоял белый, точно костяной, гроб. И тотчас же с необыкновенной быстротой перенесся он за много лет назад…
Это было давным-давно. Вукол тогда был крепким, но неразбитным еще парнем. Отец был строгий, домовитый, и ослушаться его в то время было нельзя. В конце сентября отец объявил, что сосватал невесту, а на Покров назначили свадьбу. До свадьбы Вукол невесты и не видел. После венчания и после того, как товарищи побили несколько горшков об стену и напились допьяна, — дружок взял молодых за руки и повел их в мазанку, с очень низким потолком и выбеленным углом, где стояла кровать. Молодые застенчиво разделись, легли в нарядную и свежую, холодную постель. Выполняя свою обязанность, дружок заплел молодым ноги, накрыл их жесткой прохладной попонкой и, отступив шаг назад, перекрестившись три раза, проговорил: «Тебе, Вуколушка, — обратился он, тряся большой бородой, — желаю до смерти быть работящим и любить молодую жену, как голубь свою голубку. А ты, — обратился он к молодой, — не ослушайся мужа и плоди детей, как хороший дуб жолуди».
Он вышел, унося с собой свет и глухой шум шагов.
В мазанке стояла душная темнота, пахло свежими пирогами и мышиным пометом. Молодые лежали долго с затаившимся дыханием, не пошевельнувшись. Вукол чувствовал сквозь ситцевую рубашку тепло, не испытанное им никогда. Тепло проникало с силой, наводящей приятный испуг. Мелко дрожа, он пытался заговорить о чем-то случайном, желая сказать этим другое, на что не находилось нужных слов. Вдруг молодая Аксинья по пояс отвернула попонку и шепнула:
— Зажги огонь, мне жарко!
— Аксинья, что ты? — спросил Вукол.
— Зажги огонь, — настаивала молодая.
В черепке с салом, стоявшем на подоконнике, Вукол зажег скатанную тряпочку, служившую фитилем, посмотрел на завешенное старой дерюгой окошко и спиной поднялся выше на цветастую подушку. Аксинья сидела с ним рядом, рассыпав по плечам густые пряди черных, как деготь, кос. До живота она была закрыта полосатой попонкой, блестящая тугая нога ее выставилась из-под белой льняной рубашки с вышитым красными цветиками подолом и воротом; лицо ее было молодо и сочно, со «смуглыми» бровями. Когда она чуть трогала плечами, под рубашкой шевелились круглые груди. Вукол посмотрел ей в лицо и, задохнувшись от счастья, не зная, что сказать, стыдливо и тревожно перевел глаза в сторону от Аксиньи, на ее тень. Потом, встретившись взглядами, они оба улыбнулись.
— Вукол, ты со мной не сладишь!.. — вдруг обратилась Аксинья.
— Ну-у! Враз слажу, — игриво и простодушно сказал Вукол.
— Ну, тискай меня… — Аксинья погасила свет и уронила руку Вуколу на шею, обдав его жарким трепетом.
Заснул Вукол переполненный счастьем. В глазах его стояла тень Аксиньи, та тень, которая принесла ему радость и неизведанное счастье в жизни, та тень, которая была на стене мазанки, когда Аксинья сидела там в прошлом, уже прошедшем.
Да, жизнь текла обычно, не оставляя следа. Они дожили до старости. Аксинье было семьдесят пять, а Вуколу больше на один год. Аксинья была еще легкая старуха. Но лет шесть тому назад, проходя огородом, на меже она оступилась, упала и не могла подняться: у нее отнялись ноги. Старуху повезли по больницам, к местным лекарям на заговоры — но болезнь не проходила. Бабы говорили (и она верила в это сама), что с ней «благой час». Шесть лет она не слезала с постели, лежа на маленьком куту около печи, высохшая, желтая, в грязных и вшивых лохмотьях на прогнившей соломе.
Как-то ночью, прошлой зимой, Аксинья долго стонала и звала старика:
— Старик! Вукол! Э-эх-эх… ма…
Вукол, тяжело ворочаясь на печи, отозвался:
— Слышу. Счас я…
— Сойди, — стонала старуха. — Плохо мне. Простись со мной.
Вукол слез наземь, вдел ноги в валенки, зажег гасничку, — по стенам, по потолку во все стороны брызнули рыжие тараканы.
Он сел около старухи, ладонями опершись на кут, гасничку поставил в печурку. Старуха металась: от натопленной печи ей было нехорошо. Сухое, морщинистое ее лицо, с головой, остриженной рядами, глядело жутко.
От постели несло неприятным запахом, вызывающим тошноту.
— Подыми меня. У-у!..
Вукол заторопился, ухватил ее за холодную костлявую руку и помог сесть.
Она жадно, по-рыбьи, хватала воздух, раздвинув ворот рубашки и обнажив дряблые пустые мешочки грудей. Тело ее, изъеденное пролежнями и укусами тараканов, было пустым, точно выпитым до костей.
— Старик, — прошамкала Аксинья, — попроси мне у бога смерти. За что я мучаюсь… о-ох!
Вукол не смог смотреть ей в лицо; его взгляд был прикован к стене, где качалась трясущаяся тень с загнутым подбородком и вогнутыми губами. Он бережно опустил дряблое, немощное тело на подстилку и скреб поясницу, не находя слов и движений.
— Проси мне смерти… Где ж она, господи, — еле слышно повторила Аксинья.
Чтоб забыться, старик до света гонял веником тараканов; Аксинья не умерла и прожила еще полгода…
И вот сейчас, вертясь с боку на бок в санях, Вукол передумал всю свою жизнь.
Лежать под армяком он уже не мог. Торопливо надев на ноги опорки, бросил он на колени свои тяжелые руки, сел, пугливо осмотрелся — и в одной рубашке, с всклокоченными волосами, еле дыша, вышел на волю. Стояла ясная ночь, было тихо, от кудрявой липы на лугу лежала мохнатая тень. Над потемками зеленей мерцали голубые звезды, по тугому небу то и дело вспыхивали и пробегали прямые молнии метеоров. Амбары, избы, риги, деревья у дворов, под пылившимся светом месяца, — все вычерчивалось силуэтами, разливая по одну сторону легкий седой отблеск, по другую — чернильные тени. Далеко за лощиной, наполненной белым туманом, на самом холме стоял человек небывало большой величины: это огромная головастая мельница подняла свои крылья, казавшиеся распростертыми вверх руками.
Ни о чем уже не думая, забыв себя, до рассвета просидел Вукол под липой и, только продрогнув, на самой пустой и свежей рани ушел в сарай и уснул в санях под шумливое петушиное перекликанье.
На другой день, к восходу солнца, для старухи была готова могила. Вукол с Трофимом выкопали ее без отдыха, в один час. Обедня, которую заказывала Арина по Аксинье, отошла. В избе толпились старухи и бабы в черной одежде, в ярко белых платках-ветошках.
— Говорят, без попа хоронить-то будут! — шепнула маленькая бабенка с мокрыми глазками.
— Бог знать что, — разводя руками, выражая этим удивление, ответила старуха, сидевшая у изголовья гроба. — Нешто Вукол совсем отрешился?
В избу вошел Вукол, а за ним Трофим, оглядываясь по сторонам и опустив растопыренные руки.
Вукол прошелся по избе бодро в своей суконной потертой поддевке, подпоясанный желто-красной покромкой; лицо его было свежим, посеребренные сединой волосы, подстриженные в кружок, были зачесаны пышно.
— Заходи к ногам… — сказал он сыну, отодвигая стол, чтоб удобней было подойти.
Вукол взял гроб в изголовье. Трофим за другой конец. Нести было неловко. Толкаясь в дверях и задевая об углы, гроб с высохшей за жизнь старухой вынесли на улицу и положили в телегу.
В сенцах повстречалась Арина с блюдом соленых огурцов. Сунув блюдо в руки Таньке, она заплакала в голос и упала на вязанку соломы.
— Не воротишь. Отмучилась, — и слава богу, — сказал Трофим, воротившийся за веревкой. Уходя, он грубо добавил: — Брось реветь-то! Иди, а то уедем…
Подводу обступил народ. Вукол посадил Гришку в передок, дал ему вожжи.
Толпа тронулась. Вукол шел позади, с шапкой в руке. Со всех сторон подбегали любопытные. Трофим шел саженей на десять впереди, придерживая на голове крышку гроба. От дворов на дорогу выглядывали мужики, бабы, девки, старухи… Ребятишки бежали по бокам подводы, завистливо заглядывали на Гришку, серьезно правившего лошадью. Дорога подходила к концу. Направо тянулась слобода с желто-зелеными лозинками под окнами изб; внизу, на выгоревшем от солнца выгоне, лежал пруд, похожий на большую рыбу с тупой, обрубленной головой и загнутым хвостом. Тихие берега его пестрели гусиным и утиным пухом.
Саженях в двухстах за селом, около кладбища, обнесенного каменной стеной, подвода и люди остановились. Трофим поставил крышку к воротам, над сводами которых стоял облезший жестяной ангел с отломленным крылом.
Все тронулись в ворота, но вдруг в удивлении замерли: Вукол — он не хотел входить в ворота, на которых был ангел и крест — с Трофимом сняли с телеги гроб и понесли его рядом со стеной кладбища, в сторону. Отойдя сажени три, они остановились. Трофим с трудом забрался по серым камням на стену, принял от Вукола конец гроба, потом, установив равновесие, спрыгнул за стену так, что осталась видна только одна его голова в помятой фуражке. Они сняли гроб, чуть скрипнувший дном о камни, и понесли его, шурша под ногами свежей листвой, осторожно обходя забытые холмики могил.
Между обнаженных зеленоватых деревьев голубое небо казалось совсем близким. Было тихо, свежо.
У рыжей насыпи уже толпился народ. Гроб забили наглухо. Вукол заправил веревки, опустился в могилу и встал с поднятыми руками, принимая узкий сползавший ящик. Он вылез из ямы торопливо. Все бросили по горсти земли, потом проворно заработали лопаты, могила гудела… Когда вырос бугор, все стали расходиться. Трофим ушел к подводе, захватив с собой веревки, деревянную лопату и молоток.
На кладбище стало пусто, остался один Вукол. Он заботливо пригладил лопатой пухлый маленький курган, потом, часто мигая запыленными ресницами, низко поклонившись холмику, сказал:
— Ну, Аксинья, прощай! — и не найдя больше слов, закинул скребок на плечо и побрел домой, ощущая на пути свежий запах могильной, влажной земли.
С кладбища народ пришел на поминки. За одним столом сидели ребятишки и двое нищих. Один из них — лысый, с белой бородой, похожей на расчесанную кудельку льна, подслеповатый и беззубый, жевал нехотя, устало. Нищенка, баба лет сорока, была бойчее со своими раскошенными глупыми серыми глазами. За вторым столом, в переднем углу, сидели бабы, старухи и церковный сторож. Народу было так много, что ни Вуколу, ни Трофиму сесть было негде. Арина с помогавшей ей соседкой Марьей едва успевали подносить к столу…
Они подхватывали со стола опорожненные блюда и спешили в чулан, к печи, где стояли большие дымящиеся чугуны.
Когда все разошлись, стали собирать обедать своей семье.
— Тетушка Марья, я думала, конца не будет. Сколько полопали… — украдливо сказала Арина и с удивлением посмотрела на чугуны, почти совсем опорожненные. — Одних пирогов съели пять… два решета оладьев. А блины-то остались? Ну, слава богу, отделались… Уморилась-то я…
Соседка Марья, пообедав и отблагодарив, ушла. Вукол тоже было собрался, но не успел подняться со скамейки, как в дверь ввалился Трофим, а за ним вслед председатель Антип Кривунин.
— Ариша, достань закусить. Ариш! — крикнул Трофим, развязно и охотливо вытаскивая из кармана брюк светящуюся бутылку. — Вместе с властью помянем бабку Аксинью. Вот как!
Потертую картонную папку и серую фуражку с низким околышем Антип положил на лавку и, потирая руки, подошел к переборке чулана, внимательно рассматривая висевшую на гвоздике календарную стенку.
— Ну, как, Вукол Семенович, старушку свою похоронили?
— Да, закопали, — лениво ответил старик.
Арина поставила на стол в обливном блюде огурцы, подала оладьи и каждому положила по ломтю пирога.
— Кушайте, — сказала она.
Трофим был уже выпивши. Он ударил донышком бутылки в левую ладонь, пробка с хлюпаньем и брызгами вылетела к потолку. Дрожащими руками он налил чашку до краев и через стол поднес Антипу:
— Ну, власть, с тебя начинаем. Бери!
— Начин всегда с хозяина.
— Не ломайся, трогай… Это ведь не какая-нибудь, а разрешенная центром.
— С Вукола Семеновича начинай, — отговаривался Антип, улыбаясь маленькими черными глазками.
Вукол долго не соглашался, но, слушая уговоры, вытянул из чашки водку, вздрагивая всем лицом и откашлявшись, стал заедать пирогом. Антип и Трофим выпили проворно. Арина только пригубила и тотчас же из избы вышла в сенцы. Антипу хотелось заговорить:
— Отрава… противная водка, а пьем… — сказал он, поглядев на бутылку.
— Оно и все так-то, — вставил Вукол.
— Вукол Семеныч, — вдруг оживился Антип, — я вам должен сказать, вы у нас в селе герой. Вы первый устроили похороны своей старушки без попа.
— Это дело не тяжелое, — протянул Вукол, заглядывая куда-то в сторону. — Вот если в этом смысл есть, тогда так-сяк.
— То-есть ты хочешь сказать: неверие в религию, что ль?
— Это, как хочешь, понимай! Хотя бы и так.
— Но вот, к примеру, ты в бога веришь? — и Антип остановил заблестевшие глазки, ожидая ответа.
— В бога? Верю! — гордо ответил Вукол. — Признаю, что каждый человек должен иметь бога. Но какой бог? Так-то…
Антип упал локтями на угол стола и подвинулся лицом к Вуколу.
— То-есть, Вукол Семеныч, говоришь, что каждый человек должен иметь центр внимания в боге? Но у тебя, например, есть бог?
— Есть! — сказал Вукол. И, коснувшись ладонью груди и лба, добавил: — Вот бог. И вот главный бог! — Он потряс свои синеватые старческие кривые и посбитые на суставах пальцы. — Главный бог — руки. Ну, и не все это…
— А что же? — вставил Антип.
— У каждого человека должна быть вера. Вот ты коммунист. Это уже твой бог. У нас в селе двое только коммунистов: ты да Гаврюха Чижиков. А остальные что? Церковь нарушили… Люди, стал быть, без веры?
— Это интересно. Вы задели центральный вопрос в нашем быте, — сказал Антип.
— В церкви была тайна, невидимое что-то, — продолжал Вукол. — А тайна всегда нужна. Тайна человеком владеет, за собой ведет. В узде держит… Сильная была раньше вера. Как, бывало, на пасху… Не спишь ночи, ждешь, чтоб скорее ударили в колокола и пойти к заутрене… Возьмешь свечку, загородишь ее пригоршнями, идешь в темноте, и все так огоньки, огоньки… веревочками тянутся. У церкви костры. В церкви светлота, полно народу, негде пальца просунуть, а после ракеты зеленые пускают и другие украшения… Христосываются люди, целуются, как родные братья. Не знаю… может быть, бога и нет? Но дух в людях есть и должен быть. От нечестности это ограждает. Вы вот, коммунисты, развязали руки… Церковь опустела. И что ж? Духа-то, думаешь, не осталось? Скажешь — наука?.. Какая сейчас в деревне наука! Теперь наступила ночь, человек ложится как лошадь… нет у него ничего в голове. На месте веры — пустое место, не видит человек смысла в жизни, а смысл есть… Человек должен жить с гордостью, а не поганить жизнь.
— Ну-у, как сказать, идеал, что ль? — вставил Антип.
На минуту разговор прервался Трофимом. Он поднял смятое лицо, рыгнул едким запахом, взял из блюда мутно-желтый огурец и опять ткнулся лицом в руки, бормоча:
— Правильно, как на весах. Я всегда это говорю без всяких прений…
Антип завернул из газеты цыгарку, закурил и пустил к потолку синеватую паутину дыма.
— Вот я как понимаю, — продолжал Вукол, внимательно глядя на правую руку Трофима, на его тугие, с тонкими золотыми волосами и плоскими ногтями пальцы. — Человек обречен жить, а жить простому народу стало скучно. Живет каждый по-птичьему — день прошел, и ладно. Этого мало. А другой поганит жизнь. Ну, вот, возьми его, — Вукол кивнул на заснувшего Трофима, — спроси его теперь: есть ли у него правда в жизни? Так с виду он в роде человек, а загляни в сердце, — там все червем поганым выедено, как бывает с зерном в орехе… А я ушел от бога по-чудному. Я ведь в старину верил сильно, а потом все расплылось, и следа не осталось. Было это лет двадцать назад. Племянница у меня была, Дарья. Молодая баба, очень завидная, если на нее посмотреть, и молящая… Ты ее вряд ли помнишь… Вот прошлый год в Щеглове помер Астафий Фокин, — она ему первой женой доводилась. У нее горе случилось в то время: девочка Дунька ослепла. «Пойдем, дед Вукол, — говорит она мне, — в Сезеново, помолиться Степану болящему». А я-то много хаживал: любитель был пойти места посмотреть разные и кстати помолиться. Я и в Задонске был… В Борятине был, но это-то близко от нас. Шли мы с Дарьей до Сезенова два дня и одну ночь. В июле это было. Жара, пыль, хлеба поспевают, а мы спешим, чтобы к уборке домой поспеть. А ведь туда вон сколько верст, — за Лебедянью это! Ко второй ночи очутились мы на месте. Пришли — уже темно стало. Столько там народу — со счету собьешься. И каких только нет: и калеки, и немые, и слепые, и юродивые всякие. А одного видел — уж до чего это жутко, — лица у него совсем нету: сгнило. Ночь. Ночуем на воле в монастырской ограде. Народ костры развел. Кругом памятники, монахи и монахини ходят черные… У огней сидят в кружок бабы, мужики… Разговаривают все тихо, норовят шопотом… Кой-какие молящие стонут от разных болезней. А мы с Дарьей пристроились в сторонке под деревцом у стеночки. Девчонка ее уткнулась лицом в поддевку и норовит все заснуть. Но резь у нее в глазах сильная, спать не дает. Потом и она стихла. А я смотрю все на костры. Тут Дунька попросила пить. Посмотрела Дарья в чайник — он пустой. «Раздобыться, что ль, у кого водички?» — «Что ты, обезумела? — говорю я ей. — Здесь всякий народ, есть дурными болезнями. Ты помоложе меня, вон сходи, где огонек в окошке светится, и попроси». — «Да я что-то боюсь, дед Вукол», — говорит. «Вот еще дура, — да кто съест, что ли, тебя? Иди», — говорю. Дарья встрепыхнулась, поднялась и пошла на огонек, в дом. Ждем мы с Дунькой, ждем, а Дарьи все нет и нет… «Что ее — лихоманка там взяла?» — думаю я про себя. Смотрю, Дарья прибежала и не отдышится. Растрепанная вся. Сунула чайник Дуньке, сама повалилась к стене и плачет. «Что с тобой? Что случилось?» — спрашиваю, и вижу баба закатилась: «Ох, дедушка, что мне делать? Ох!» И Дунька реветь… Потом Дарья и рассказала мне всю подробность, как ее монах изнасильничал. Затрясло меня всего!.. Кричать было хотел, да срамота: кругом народ из Водяновки… Астафий узнает эту муру, убьет бабу. «Слышишь? — говорю я Дарье, — теперь не поправить этого дела. Все пусть будет скрыто. Каюк». Умерла Дарья лет десять тому назад, а про это и сейчас никто не знает. Старухе даже своей не сказал. Вот с этих пор и стал я думать и мекать о боге. А тут революция подоспела… Продовольственный комиссар, товарищ Новиков, в девятнадцатом году стоял у меня несколько разов на квартире. Любил тоже со мной побалакать. С этих пор я веру покинул совсем, теист в роде стал. Только жизнь стала скучна. Ну вот, умер человек, хотя бы моя старуха, схоронили мы ее — тоска одна. В городе, там другое. Там музыка, весело отправляют от жизни, какая-то честь человеку. А у нас что? — Вукол неожиданно остановился и посмотрел в затемненное окошко, в котором торчало бойкое лицо жены Антипа.
— Антип, домой! — крикнула она, тараща сквозь стекло глаза. — Из волости кто-то приехал на белой лошади. Тебя требует.
От крика поднялся и Трофим. Протирая глаза и сопя, он жадно закусил забытый в руке огурец.
— Ну, надо итти! — Антип поднялся с лавки, взял папку.
Вукол встал, выгнулся, отвернул ворот синей рубашки, застегнутой на большой одной пуговице, покорябал ногтями грудь.
— Вот я тебе и говорю, — сказал он, — и Трофиму: умру я, чтоб положили меня в мой гроб и закопали у сарая под липой. Я ее вырастил, и желательно мне под ней сгнить. Ей уже — липе — пятьдесят третий пошел. Посадил я ее тоненькую, с кнутик. А теперь вот она в два обхвата выросла…
— Похороним тебя под липой, Вукол Семеныч, если тебе желательно, — сказал Антип и, уходя, добавил: — Только не умирай, ты еще нужен, таких стариков у нас на селе окромя нет.
Трофим остаток водки вылил в чашку, покачал бутылку, вытряхнул из нее последние серебряные капли. Склонившись над столом, он долго смотрел в трещину прогнившего подоконника, потом за один прием допил водку, передернулся всем лицом, поднес огурец к носу и стал нюхать шумно, затягиваясь до отказу в легких. Вукол поглядел на него и отвернулся в сторону. Он, как и прежде, остановил внимание на календарной стенке, на коне с всадником и, сам не зная почему, подумал: «Лошадь несется по густой траве, но почему же нет следа? Такая лошадь… пробежит по лугу, — сколько она помнет, наделает убытку!» Потом, посмотрев на Трофима, на его лохматую голову и красное опухшее лицо, сказал:
— Трофим, попил — и хватит. Ложись. А то опять забредешь куда с пьяной головы…
— Я н-не пьян. Я все з-знаю… — бормотал Трофим, подняв указательный палец и чертя им в воздухе. Я-я все понимаю, что вы говорили. Я слушал, не спал. Я слышал, ты меня червем называл, перед Антипом. По-всякому называл! За что?! — он ударил по углу стола ладонью.
— Тебя не так надо называть, если у тебя голова слов не принимает.
— Скажи!
— Тебе только жить, а ты уже вором был… Вот что! Тьфу!..
Трофим на минуту задумался, закатывая зрачки глаз в правую сторону, видя перед собой мутную пыль и голубые радужные пятна; потом, задыхаясь, ударил по столу, вскочил, размахивая кулаками:
— Смеешь… ты мне говорить? С-праш-иваю?
Он ударил Вукола в грудь. Старик упал навзничь, ударившись головой о кут. Табуретка с дребезгом отлетела в угол. Вбежавшая из сеней Арина, расставив руки, не знала, что делать. Вукол, одной рукой держался за лоб, другой шарил отброшенный картуз, тяжело переводя захлеснувшее дыхание. Трофим стоял посередине избы, широко раскорячив едва стоявшие ноги.
— Я… в-вор! — кричал он, потрясая волосатыми надувшимися кулаками.
Арина тащила его на лавку.
— Трушка! Вор! Вор! — кричал старик, проваливаясь спиной в сенцы. — Ответишь ты… Вор!
— За что ты его, подлец?! — заголосила Арина. — Он работает на тебя, как лошадь, а ты его избил!
— Знаю, за что! — Трофим наклонил недержавшуюся голову на грудь. — Бог у него никто. Трушка — вор и червь. Работает он больше на людей… — и он развел руками, — я его без всяких прений…
— Ну да, вор, — сказала Арина, — вся округа знает, что ты острожник. Посмотри на себя, — на кого похож? Морда!
Трофим бросился на Арину, но она толкнула его от себя, и он упал между столом и лавкой. Напрягая последние силы, наполняя избу грохотом, он застучал кулаками, смахнув со стола блюдо, бутылку. Все полетело со звоном.
— Погубить хотите? — кричал он. — Губите! Нет! сначала всех порежу. По-режу! Мне все равно! — и он с мелким треском разодрал на себе рубаху и, повалившись на стол, заплакал, весь дрожа. — Дай ножик! Ножик дай! Я себя зарежу! Дай ножик!..
Арина взяла с окна длинный, каким режут свиней, ножик, снесла его в чулан и опустила в ведро с водой. Потом, обняв притолоку чулана, она простояла до тех пор, пока пьяный заснул. Руки его свисли беспомощно, голова лежала на краю стола, закатившиеся глаза жутко белели, и он храпел, точно перед смертью.
Арина побледнела.
Вукол весь трясся и не владел собой. Точно круговая овца, он раза два обошел поломанную, без колес, телегу, потом решительно надумал пойти к председателю и пожаловаться. Но, взойдя в сарай и увидав в углу недоделанную дверь к закуте, он сейчас же одумался и, чтобы забыть боль и обиду, принялся за работу. До самого вечера в сарае, увязая в крепком дереве, хрипела пила и глухо стучал топор.
Сквозь листву в ворота упали оранжевые потемки. Вукол посмотрел на холмистое поле, медленно выгнул спину, стряхнул с коленей прилипшие к порыжевшим молескиновым шароварам щепки, проворно вонзил топор в бревно и вышел на луг. Под липой, с широкими лапами сучьев, он сел на седой от времени пень, не сразу, а пытливо оглядываясь по сторонам, и старчески, хрипло и глухо всем нутром скашливая. В левой руке он держал пропахнувший и изъеденный потом картуз; правую круто откинул на затылок, куделя в раздумье зеленовато-серебристые волосы. Но тотчас же, вздрогнув пушистыми стоячими бровями, он засверкал водянистыми глазками и оживился: над ним нависали розово-желтые мягкие пятна — липовые листья. Впереди широко открывались пышные, просторные зеленя. Они в этом году были необыкновенные: уже недели три на них пасутся лошади, телята, и они ничуть не выбиты, а с каждым днем становятся мохнатей и плотней.
На краю земли догорал день. В прохладной предосенней тишине, большим и ярким цветом подсолнуха дрожало расплюснутое пламя солнца. Оно скоро померкло. На небосклоне остался палево-багровый отблеск, по серебряным зеленям легла легкая, светло-золотая тень. С полей темно поднялись грачи и галки: с тревожным криком птицы потянулись длинной ватагой и комьями падали в чахлую березовую рощу.
Потянуло сыростью и прохладой, от пухлых ометов повеяло теплом. Воздух наносил запах хлеба и свежего яблока. Вуколу стало тихо, ласково, радостно до нытья в ногах, и в то же время печально и грустно: в золотом воздухе заходило словно не солнце, а безвозвратное, минувшее жизни…
Бойко шаркая ногами по бурьяну, из-за двора показался Трофим. Синяя его рубашка была разодрана до живота. Зорко глядя в даль и гремя ясными удилами уздечки, он прошагал шибко и не заметил Вукола. Тот поднялся и посмотрел ему вслед.
— К Журавлеву оврагу иди! — крикнул он Трофиму, указывая на погасающий румянец зари, на фоне которой были видны резные силуэты лошадей.
Трофим не оглянулся.
Вукол схватился за голову, мелко задрожал и, словно в смехе, заплакал. Пришла Арина.
— Дед, дед, ты что? — спросила она грустно и раздумчиво.
Вукол пугливо опустил руки и виновато выпрямился.
— Так я. Трофима жалко и вас всех…
Арина хотела что-то сказать, но промолчала и положила ему на колени ломоть пирога и упругий ком гречневой каши. В правой согнутой руке она держала цинковую кружку с молоком.
— Я что-то и не хочу, — сказал он застенчиво, встревоженный тем, что Арина сегодня принесла ему ужинать к сараю. Он ухватил Арину выше кисти за руку и, вдруг почему-то смутившись, сказал не то, что хотел.
— Не пролей молоко-то… темно… Дай кружку мне, да иди спать, Арина. Заря нынче холодная… Трофим-то где?
— Спит. Стыдно ему… В глаза мне не может смотреть.
Она, не спеша, пошла ко двору, шурша подолом и уводя за собой большую тень. Закрыв сенцы на щеколду, она вошла в избу и села на лавку. На улице стояла светлая ночь. Деревья от дворов далеко раскидали неуклюжие тени. В окна ярко падал свет месяца, освещая стол, подоконник, пол с растерянной у кута золотистой соломой, самовар, стоявший на лавке: лунный свет висел в избе серовато-зеленой пылью.
На куту в полумраке, накрытые дерюгой, спали Танька и Гришка. По другую сторону, головой к ним, лежал Трофим. Как только Арина зашла в избу, он стал беспрерывно кашлять, возиться; наконец он не вытерпел:
— Чего сидишь? Иди ложись…
Арина отвернулась к окну.
— Обидел старика. Я пришла, а он плачет.
— Ну ладно, иди.
— Не буду с тобой жить, Трофим! — вспылила Арина. — Только срамоту от тебя принимать. Завтра же пойду за разводом. Вот и все!
— Не шуми, ребят разбудишь, — зашептал Трофим. — Мало ли что бывает… Ошибся — и все.
— Ты всю жизнь будешь ошибаться. Разведусь, разведусь!.. Ты думаешь, без тебя не проживем? Проживем! А ты иди — хлюстай по миру!
— Ну, Ариша, хватит, — сказал он ласково, — иди дорогая, иди…
Арина не ответила. Наклонившись в окно, она в раздумье слушала доносившиеся голоса девок и заунывный голос гармошки. По селу шел сторож, падали размеренные удары: «тук-тук, тук-тук». За печкой, — похоже на падающие капли, — трюкал сверчок. Арина сидела, не трогаясь с места. Трофим то возвышал голос в обиду, то понижал его до заискивающей покорности.
— Ребят только жалко!.. — Арина поднялась с лавки и, подойдя к куту, стала неторопливо разбираться. Кофточку, сарафан и юбку она положила на стоявшую рядом скамейку и, сверкнув белыми икрами ног, полезла под нагретую Трофимом попонку.
— Пусти, идол!
Трофим охватил ее за плечи, жарко дыша перегаром водки и табаку и ловя ее губы. Арина закрыла глаза, забыв обиду и, обманывая себя и ворочающуюся в головах Таньку, сказала:
— Подвинься, домовой!
Танька подняла косматую голову и, затаив дыхание, ткнулась лицом в подушку.
На другой день Вукол поднялся до восхода солнца. Село было еще окутано холодным туманом, кругом покоилась зияющая тишина утра. Он оделся, обулся, зашел в сенцы взять скребок. Из избы ему навстречу вышла Арина.
— Дед, это ты? — спросила она хрипловатым спросонья голосом.
— А кто же! Скажи Трофиму, что, мол, пошел в Жукову лощину.
Он зашел в сарай, взял лом и, выйдя за ригу, пошел наискось пустых огородов. Кое-где еще попадалась неубранная картофельная ботва и серо-зеленые черенки листьев капусты. Дальше шел луг, с низкими печальными кустами ракиты. Было прохладно. В небе стояли слабо подкрашенные облака, восток занимался рыжим пламенем. Был мороз. Тонким, нежным и розово-искрящимся инеем он лежал на траве и на медных листьях. Сапоги Вукола оставляли сзади сплошной зеленый след. Перекладывая с одного плеча на другое лопату и лом, он кудряво выдыхал из бороды серый пар и глядел в землю, прислушиваясь к своему дыханию и шуму заскорузлого полушубка. Чтоб попасть в Жукову лощину, пришлось подняться овсяным щетинистым жнивом на бугор, к лесу. Село осталось в тумане, версты за две; там тускло и серо дымились избы. Влево черная низина взметанных жнивов, казалось, спускалась у горизонта, а из-за нее показывалось мокро-багряное солнце, зажигая нежным светом березовую опушку леса. Совсем вдали по дороге гремела подвода, оставляя на версту розовый пушистый хвост пыли, не опадавший долго-долго…
Вукол зашел в лес и внимательно осмотрелся по сторонам. Среди коричневых стеклянных от изморози кустов дубняка белели березовые стволы. В лесу было тихо, только посвистывали синицы и шуршали падающие листья. У двух березовых раскоряк Вукол остановился. Он обошел их несколько раз кругом, пощупал руками, потом, отступив шаг назад, подумал вслух:
«Хороши штучки. Хо-орошие рассошники выйдут. Один будет отлог? Вытесать можно. Топор-то я не захватил. Может, Трофим не забудет? Он собирался вязки вырубить».
И Вукол отдаленно подумал, что Трофим, хоть человек и плохой, а как хозяин — совсем другой… Он заглянул в сторону, приметил глазом место: разодранную осину с высунувшейся в середине щепкой, похожей на большой и острый язык, — и осторожно спустился в лощину, к желтому глинистому оврагу. И только тут, в овраге, услышал: в селе кричали петухи и лаяли собаки. Прямо была видна глубокая, темная яма. Тут же лежали камни, накопанные им два дня тому назад. Убедившись, что камни не тронуты, Вукол опустился в яму, глубоко и остро пахнувшую сыростью. Там без перерыва несколько часов под ряд он скреб лопатой, стучал ломом, выбрасывая камни. Выворотив большую, с зелеными жилками плиту, он выкатил ее из ямы и долго любовался, соображая, куда будет она годна. «В стену на угол подвала заложить ее — велика, — думал он. — Порог сделаю. Хватит на век!» И он ясно представил себе, как ее положит и куда каким краем.
Откуда-то из трещины появился серый шмель. Кружась над головой Вукола, он сердито гудел и старался влипнуть ему в бороду. Вукол отмахивался, приговаривая: «Что ты пристал, чумовой?», — потом сбил шмеля наземь и притиснул его подошвой, и вдруг сразу почувствовал себя неловко, нехорошо… «Вот и не стало его, — подумал он, — так и человек: живет — и враз его не станет!»
Он сел на каменный выступ, положил на ручку лопаты посиневшие старческие пальцы и невольно подумал: «Неужель вот и я помру? Камни, лес, село — все это останется, а меня не будет?» Он закрыл глаза и, затаив дыхание, представил себя мертвым — весь страх пропал. Он увидел себя на лавке, в дубовом сухом гробу, выдолбленном самолично лет восемь тому назад.
Тело его, холодное, легкое, хорошо вымыто, одет он в новую ситцевую рубашку, причесан, и борода лежит пышно; до самых подмышек накрыт он тонким просвечивающимся коленкором. У стола стоит Арина, покрытая белым платком, лицо ее опухло, глаза наполнены слезами, но плача не слышно. В избу входят мужики. Они во всем праздничном, почтительно снимают шапки и кланяются. Потом его поднимают на руки и несут. Народ тянется пестрой толпой. Тяжелый гроб несут через луг и ставят к липе, где уже приготовлена могила. Вот гроб тихо опустили и закапывают. Земля сыплется. Вот сравняли могилу, нагребли бугорок, и народ повалил в избу, на поминки. Уселись за два стола, накрытые белыми скатертями. За первым столом сидят бабы, старухи, Трофим, Антип, сосед Андрей, еще какие-то мужики и постоянный посетитель похорон, с синим грачиным носом, церковный сторож. За вторым — егозятся ребятишки. Под окном поет слепец:
— А-аликсей божий человек…
Зная, что на похоронах всегда можно пообедать, слепец с мальчиком-вожаком вошел в избу. Арина сажает их за второй стол. Слепец сумку с кусками хлеба положил на кут, потом сел на скамейку, высоко держа голову. Вместо глаз в рябоватом его лице видны влажно-красные пятна. Ребятишки вертляво оглядываются, и один перед другим, смеясь, баловливо хватают из глиняного блюда оладьи, помазанные зеленоватым конопляным маслом.
Арина приносит целый подол крашеных ложек.
— Кушайте новыми ложками! Потом берите их себе. Это — приготовленные дедом. Он так и говорил мне: «Арина, умру я, — эти ложки раздай всем, кто придет на мои похороны». Годов пять тому назад с крещенской ярмарки привез он их штук сорок сразу. Кушайте, хлебайте и берите их на память деда Вукола, — говорит она, кладя желтые, с черными фигурками, ложки.
Ребятишки, точно вперегонку, хлебают лапшу с плавающими в ней слезинками куриного жира, едят гречневую кашу и один за другим выбегают из-за стола, с ложками в руках. Но за первым столом сидят и все ведут разговоры:
— Убрался… ему теперь ничего не нужно, — повторяет раза два сторож, жадно закусывая ноздреватыми блинами.
— Душевный был старик!
— А мне его по смерть не забыть. Избу у меня раскрыло прошлый год бурей… Кто покроет? А он сам ко мне пришел и сделал без копеечки.
— Мне печку переложил. И как сделал!.. Три года стоит и еще десять прослужит.
— Всем он помогал.
— Да, — такого старика жалко, — говорит сосед Андрей. — Жизнь прожил со мной пелена с пеленой, а никогда курицы не обидел. Вот какой был старик: что, бывало, недоглядишь, а он придет и укажет.
— И со стороны общества можно сказать то же самое, — добавляет Антип. — Сколько он общественных дорог поправил? Бывало, только что поимеешь в виду, а глядишь, он уже один орудует.
— Разум у него сильно был развит!
— Давеча поп наш, — вставил сторож, — и то упомянул о нем. Хоть, говорит, Вукола хоронят по-советскому, а все-таки он был старик думающий. Так и сказал…
— Да, я за таким стариком жил, как за каменной стеной. Все, бывало, он у дела, — говорит наконец Трофим.
Из-за стола уже все вылезли. Благодарят Арину за обед и выходят с ложками в руках.
В избе душно, от печи пахнет угаром. Сторож вылез из-за стола после всех. Он подходит к чулану.
— Арина, спасибо за угощенье, касатка, — говорит он громко, так, чтобы слышали все. — Лапша твоя хороша. Давно не отведывал такой.
— Не взыщи, дед Михайла.
— О чем речь?.. — топчась на одном месте, заговаривает сторож. — Я говорю, вот Хлимона Крутова намедни хоронили… Ведь капитал какой оставил, две стройки под железо, а уж до чего его сыны скупо похоронили. Я говорю, поставили блины и хоть бы для близиру помазали… Скупы, скупы!.. Это и батюшка наш — и то заметил.
— Исстари веков так говорится: чем богаче, тем скупее, — скороговоркой говорит Арина.
Наконец Трофим выносит из чулана чашку с самогоном.
— Ну, Михайла, хоть и без попа прошли похороны, а деда Вукола помянем.
— Да я против этого ничего… Я тоже иногда мыслю — бог-то в душе. А делаем мы все это как заведенное не нами… Он торопится и, утерев полой поддевки красный вспотевший лоб, берет чашку и мелко дрожит синими губами. — Ну, так-то… Вуколу покой в гробе, а нам весело коротать дни!.. Спасибо, Арина. Спасибо, Трофим. Ты не кручинься по Вуколе, — все ходим под божьей волей.
В избе никого не осталось. Только Трофим, что-то припоминая, сидит за столом, наклонившись головой на подставленную ладонь. Вукол хочет сказать ему, чтобы не забыл срубить березовые рассошники. Но, у него нет голоса, Трофим далеко-далеко… Над гробом — густая темнота, в черной пустоте бегают ослепительные кривые молнии. Они режут темноту поперек, прямо, наискось… Потом блестит что-то, и мелькает белое, красивое, девичье… Ах, это Аксинья!
Она тянет черные костяные руки, кладет их Вуколу на грудь и, не моргая, страшным, отнимающим дыханье взглядом, приближается ближе, ближе…
Вукол хотел подняться, но уже не мог: сквозь его голову и все тело щекочущей болью пробежала кривая молния, и все ослепительно голубовато осветилось… Он закрыл глаза, передыхнул в последний раз, захотел встать и ощутил лишь одно, — как бывает только во сне: его затягивало в какую-то воронку, вглубь, с ужасающей силой, навсегда, бесповоротно, невозвратно. И он — с погибшим дыханьем, с вдруг остановившимся сердцем — понял, что летит, умирает, без надежды, без сил…
Утром, когда Вукол ушел из сеней, Трофим не спал, лежа с открытыми сухими глазами. Потирая пальцами рыжеватую, давно не бритую щетину бороды, он смотрел в мутное, вспотевшее окно.
— Чего дрыхнешь? Вставай! — сердито начала Арина, прогремевши в чулане ведром. — Дед пошел камень копать, а ты все нежишься… Как теперь ему в глаза посмотришь, грубиян.
— Посмотрю, и все… Я ничего не помню, — сказал Трофим, потягиваясь. Ему стало неприятно: всплыли все подробности, как кричал на старика, как ударил его в грудь. Трофим припомнил свой крик: «Зарежусь!» Чтоб рассеять воспоминания, он проворно поднялся с кута, собрался и решил ехать в Жукову лощину за камнем. Ухаживая за лошадью, он вспомнил, что у буланого хлопает подкова; он вывел лошадь за ворота; буланый, видимо, намял копыта и шел прихрамывая. До кузни было недалеко.
Кузнец открыл черную, закопченную кузню, сунул зажженный пук соломы в горно, заваливая его блестящим мокрым углем, и принялся качать над головой висячую палку; мех сопел, к смоляной тесовой крыше валил густыми клубами желтоватый пахучий дым.
— Куда так рано? — спросил кузнец, ковыряя лопаткой склеившиеся, как куски мяса, красно пламенеющие угли.
— Камень хочу повозить.
— Небось, Вукол все копает?..
— Копает…
— Он ловок. Похоронил свою старуху без попа — и точка. Всему селу на удивление… — Помолчав, кузнец добавил: — Заводи лошадь…
Трофим только что успел отвязать повод. Краснощекий кузнец, с рассеченной верхней губой, держа в крепкой руке скамеечку с инструментом, ткнул буланого носком сапога, и лошадь, круто повернувшись, вошла в станок.
— Ну, не вертись, стой! — крикнул он, поймав лошадиную ногу и крепко ее прикручивая.
Он зачищал копыто, бегал с дымящейся подковой от станка в кузню, а Трофим говорил:
— Старик он у меня ладный… Я вчера подвыпивши чуток был. А пьяному чего в голову не придет! И поскандалил. Ну, так себе, малость… особого такого ничего не было. Антип председатель там был. Поговорили мы о разной жизни, и я пошумел. Ну, а если драться со стариком — никогда…
— Готово, — сказал кузнец, опустив ногу буланого, — распутывай. Обут.
Трофиму хотелось услышать от кузнеца хотя бы слово. Но тот получил полтинник, ушел в кузню и принялся развинчивать старый плуг. Трофим, вскочив на буланого, поехал ко двору. Часов в девять он положил в телегу узелок — завтрак Вуколу, — сел на грядку и прогнал по селу рысью. Дорога была пыльная. Над жнивом летал белый, тонкий шелк паутины. Из стеклянно-голубого неба тоскливым курлыканьем прощались журавли. Трофим думал, что старик встретит его хмуро и молчаливо. Под горку, к лесу буланый вдруг захромал. «Что такое?» — подумал Трофим. Он соскочил с телеги, взял в ладонь только что подкованное копыто, поглядел и опустил его наземь.
«Заковал, губастый подлец…»
Пестрый осенний лес шумел листвой. По желтой глинистой дороге в дневных лесных потемках Трофим спустился в Жукову лощину и, въехав в самый овраг, засвистал. Лошадь он поставил так, чтоб удобней было выехать обратно. Куча серых свежих камней лежала нетронуто, сыро и темно зияло отверстие ямы.
— Сукин сын, деньги берет, а толком подковать не может! — сказал он нарочно громко, поглядывая на вздрагивающую ногу лошади.
Никто не ответил.
«Может, он в лес ушел?..» — подумал Трофим, но, увидав торчавшие из ямы сапоги, понял, что старик спит. Подошел ближе, скашлянул.
— Дед, ты спишь? — спросил он, перетаптываясь, держа в руке узелок с завтраком. Никто не ответил. На ручке лопаты холодно бледнели синеватые пальцы, тело старика было безвольно-неподвижно.
— Дед, дед! — закричал Трофим. — Умер!.. — Он схватил Вукола за плечи, повернул к свету его перекошенное, с закрытыми глазами лицо и, не веря себе, упал на колени… Руки и лицо старика были тугими, закоченелыми. Трофим сбросил с себя фуражку и стал трясти мертвого за ворот полушубка.
— Дед… а? А, дед? Что ты? — кричал он срывающимся, нелепым голосом. — Дед, ну скажи хоть слово! Что ты наделал?..
Трофим упал лицом рядом со стариком, царапал пальцами глину, точно очутился на краю большой пропасти, в коленках у него заломило, внизу живота все заныло тупой болью.
— Дед!.. Ах! Пропал я…
Раза три он подходил к лошади и уходил обратно в яму, весь дрожа и горбясь. Потом положил негнувшееся тело в телегу и тронул… Он то присаживался, то шел рядом, оглядываясь по сторонам. Телега низко стучала колесами. Шумел лес. И только в поле, на прямой дороге, он заглянул к мертвому. На восковом безжизненном лбу тускло блестело багровое, темное пятно; заостренный нос казался прозрачным, в перекошенной, словно подернутой плесенью, бороде торчали желтоватые сухие зубы.
Откуда-то из оврага поднялся вихрь. Он крутил листву, подымал пожарищем бурую пыль дороги и, завивая пыльные кольца, догонял подводу, шумя и крутясь столбом, врастающим в небо. Задыхаясь в пыли, ничего не видя впереди себя, Трофим одной рукой стегал лошадь, а другой держался за голову, чувствуя в ослабевшем и вялом теле острую тоску гибели.
На следующий день, в полдень, Вукола похоронили в приготовленном им дубовом гробу, под липой, как он пожелал. Там, где всегда стоял корявый пень, теперь вырос глинистый холмик. Кудрявая липа щедро осыпает на него последние розово-золотые листья.
Но этого ли только хотел старик?