Глава I ЛЕГЕНДЫ О «ВОЗВРАЩАЮЩЕМСЯ ИЗБАВИТЕЛЕ»

ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

В русском фольклоре, как и в фольклоре других народов, известны различные образы народных заступников: «хороший царь» типа Ивана Грозного, «благородный разбойник» типа уральского Рыжанко или воронежского Сидорки, «справедливый боярин» типа Никиты Романовича из «Песни о гневе Грозного на сына», Христос или святой из народных религиозных легенд, богатырь типа Ильи Муромца, освобождающий черниговцев от татарской осады, и др. Социальное, политическое и художественное содержание этих образов весьма различно. И все же у них есть одна общая черта — эпизодический характер заступничества. Добрые поступки, которые они совершают, не разрушают существующие и не создают новые общественные отношения. Поэтому все эти образы нельзя характеризовать как социально-утопические. Идеи, которые они воплощают, в известном смысле даже противоположны социально-утопическим, так как они не разрушают, а поддерживают веру в возможность существования социального добра при сохранении общественного социального зла.

На этом фоне выделяются легенды об «избавителях», которые ожидаются, должны возвратиться и изменить жизнь народа, состояние государства и господствующие в нем взаимоотношения основных феодальных классов — феодалов и крестьян. Неизученность подобных легенд затрудняет создание законченной классификации. Однако и сейчас уже можно говорить о двух основных типах: религиозно-мессианских легендах о «спасителях» и легендах социально-политического характера о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях». Оставляя в стороне чрезвычайно сложные и во многом неясные пока религиозно-мессианские легенды, обратимся ко второму из названных типов.

Самая ранняя из известных нам русских легенд о «возвращающихся избавителях» возникла в конце XVI — начале XVII в. Вполне вероятно, что до этого времени не было легенд подобных сюжетов, которые приобрели бы более или менее значительное распространение и сыграли бы заметную роль в истории русской народной поэзии и народных социальных и политических движений.

В последующие два с половиной столетия, т. е. до середины XIX в., отмечается почти непрерывное бытование подобных легенд. Это не значит, разумеется, что в любое десятилетие XVII–XIX вв. они бытовали с одинаковой интенсивностью и не претерпевали никаких изменений. За два с половиной века легенды о «возвращающемся царе-избавителе» несколько раз меняли свой облик, социальные и географические границы своего распространения.

За это время возникло, распространилось и затем перестало бытовать значительное число социально-утопических легенд, которые образуют в совокупности весьма своеобразный цикл, достойный занять определенное место в истории русского фольклора. Одни из этих легенд существовали одновременно, другие сменяли друг друга в процессе исторического развития. В целом же они образуют как бы непрерывную историческую цепь, отдельные звенья которой соединены друг с другом с разной степенью прочности, и повторяют друг друга, и чем-то друг от друга отличаются.

Поэтому для того чтобы выявить общие закономерности возникновения и развития легенд этого типа, необходимо проанализировать не отдельные избранные легенды, а историческую цепь их в целом. К этому вынуждает нас не только их сходность, которая тоже должна быть объяснена, но и специфическое состояние источников. Если все известные нам легенды в их совокупности бытовали продолжительное время, то историческая жизнь отдельных легенд оказывается довольно ограниченной. Даже наиболее популярные из них занимали умы двух-трех поколений и затем безвозвратно исчезали из памяти. Примечательно, что это связано было не с потерей интереса к сюжету, определенному способу выражения общественных идей или специфическому методу отражения действительности, как это обычно бывало в истории героического эпоса, сказки или исторической песни, а с какими-то иными причинами, которые предстоит выяснить.

Легенды, возникшие в XVII и даже в XVIII в., в XIX в. уже не бытовали. Поэтому составить о них хотя бы некоторое представление можно только по сохранившимся свидетельствам современников. К сожалению, это обычно не фольклорные записи, а документальные материалы и отклики — прямые или косвенные. Они сравнительно скудны, но, как правило, бесспорны и дают нам возможность выявить существовавшие некогда и бесценные для нас легенды и составить общее представление о времени и причинах их возникновения и исчезновения, формах бытования и социальной среде, породившей их или проявлявшей к ним особый интерес.

Сходность идей и форм их выражения дает нам основания для выявления общих устойчивых мотивов этих легенд и правильной оценки тех случаев, когда приходится оперировать косвенными свидетельствами или отрывочными сведениями.

Для того чтобы оценить трудности изучения легенд о «возвращающихся избавителях», надо иметь в виду, что все только что сказанное осложняется еще и общими обстоятельствами, с которыми сталкивается каждый исследователь, изучающий народные предания, легенды или другие виды устных народных рассказов несказочного характера. И все же неверно было бы оценивать возможности изучения интересующих нас легенд пессимистически. Они возникали на почве определенных социально-политических движений или параллельно с ними, были своеобразной формой идеологии, политическими лозунгами, которые объединяли участников этих движений и за которые их преследовали официальные власти.

С легендами о «возвращающихся царях-избавителях» связана специфическая форма народной борьбы против феодального общества и феодального государства — так называемое самозванчество.

Разумеется, самозванчество может интересовать нас в настоящей работе не со стороны психологии и действий самозванцев, а как проявление определенных качеств социальной психологии народных масс, ожидавших прихода «избавителя» и поддерживавших лиц, выдававших себя за них. Только этот аспект даст возможность окончательно освободиться от понимания отдельных фактов истории самозванчества как своеобразных исторических курьезов или проявления политического авантюризма проходимцев, спекулировавших на политическом невежестве народа. Связь легенд об «избавителях» с народными движениями определяет характер источников, которыми мы будем пользоваться: с одной стороны, документы, созданные участниками или руководителями движений (типа «прелестных писем» С. Т. Разина, Е. И. Пугачева и его полковников и т. п.), и, с другой стороны, указы, манифесты, грамоты, послания, донесения, расспросные листы (позже — протоколы допросов), художественные произведения или воспоминания, созданные противниками движения, лицами, принадлежавшими к правительственным или официальным кругам, а также иностранцами, побывавшими в России. В позднее время, особенно во второй половине XVIII — первой половине XIX в., состав источников еще более усложняется.

Огромная работа, проделанная русскими историками, особенно историками советского времени, по изучению крестьянских движений, намного облегчает нашу задачу. Но следует отметить, что исследователей-историков, изучавших даже близкие вопросы (Н. И. Костомаров, Н. Н. Фирсов, С. Н. Чернов, К. Кудрявцев, И. И. Смирнов, В. В. Мавродин, П. К. Алефиренко и др.), не интересовали, за редкими исключениями, фольклористический аспект и фольклорные факты, которые можно обнаружить в исторических документах, связанных с крестьянскими движениями.

Легенды о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» и связанное с ними самозванство не отмечаются на русской почве ранее XVII в. Это свидетельствует о том, что для возникновения легенд этого типа необходим определенный уровень развития феодальных отношений и феодального государства.

Именно к этому времени, т. е. к концу XVI — началу XVII в., крепостная эксплуатация достигла невиданной до этих пор силы; завершался процесс оформления крепостного права в общегосударственном масштабе. Процесс этот много раз описывался и анализировался историками.[65] Как бы ни расходились исследователи в толковании определенных фактов и документов, даже в понимании отдельных сторон общего процесса, все они сходятся на том, что именно во второй половине XVI — начале XVII в. окончательно сформировалось крепостное право как специфическая форма феодальной зависимости, свойственная позднему этапу истории феодальных отношений в России. В это же время продолжалась широкая раздача земель служилому дворянству, боярством предпринимались активные попытки отвоевать позиции, потерянные в эпоху реформ Ивана Грозного. И то и другое сопровождалось превращением многих групп крестьян (служилых и кабальных холопов, черносошных, крестьян недавно колонизированных окраин — так называемых «украинных» и «польских»[66] земель, Поволжья) в крепостных, сгоном крестьян с «черных земель», которыми они пользовались по традиции, значительным расширением барской запашки, ростом оброков и т. д.

Стремление феодалов охватить «крепостью» все слои крестьянства в сочетании с общим усилением эксплуатации, постепенной и полной отменой права «выхода» (т. е. смены сюзерена) оказало огромное влияние на развитие общественного сознания крестьянства. Утратив надежду на «хорошего господина», к которому можно уйти, заплатив прежнему «плохому» «пожитые», т. е. вырваться из кабального холопства, рассчитавшись с долгами, лишившись права уйти на новые земли и закрепиться там после окончания срока «сыска», крестьянин ждал теперь облегчения только от государства, воплощенного для него в лице царя. Это была последняя надежда, от которой крестьянство долго не могло отказаться.

Резкие формы борьбы Ивана Грозного с боярством, энергичная перегруппировка феодальной земельной собственности, деформация традиционных сословных перегородок, совершавшиеся как бы единоличной волею царя, создавали иллюзию способности царской власти не только регулировать, но и вводить или отменять феодальную эксплуатацию или ту или иную форму феодальных отношений. По мере развития процесса централизации феодальной власти царь все более представлялся народным массам силой, стоящей над классами и их взаимоотношениями. Этому же способствовала и политика церкви, окружавшей царя и царский престол ореолом святости, поддерживавшей версию божественного избранничества царского рода.

Закономерность появления легенд о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» именно в этот период русской истории можно подтвердить некоторыми параллелями из истории и фольклора других народов. Приведем лишь некоторые примеры.

Появление самого раннего в евроазиатской истории самозванца — древнеперсидского Лжесмердиса связано с кризисом, образовавшимся в древнеперсидском государстве после смерти Кира, и вместе с тем с предшествующим этому кризису возникновением сильной централизованной власти царя древних персов. Легенды о Нероне и появление нескольких Лженеронов (так же как и несколько позже Лжеагриппы), о которых писал Тацит в своих «Анналах», могут быть объяснены не только социальным и политическим кризисом, развивавшимся в императорском Риме, но и предшествующим этому кризису созданием императорской власти и борьбой за нее после смерти Августа. То же можно сказать и о сходных немецких легендах о Карле Великом, Фридрихе Барбароссе и Фридрихе II с той разницей, что на этот раз их возникновение (как и появление Лжефридрихов) было связано с процессом формирования раннефеодальной централизованной власти и остротой социальных отношений в так называемой Римской империи германской нации.

Менее известен португальский пример, который тоже по-своему интересен. Во второй половине XVI — начале XVII в. Португалия, недавно пережившая период необычайного расцвета, была охвачена глубочайшим социальным кризисом и попала на 60 лет под иго испанских королей. Один из последних португальских монархов Себастьян (1557–1578) погиб в битве при Алькасар-Квивире, причем тело его не было найдено. В последние десятилетия XVI в. и первые два десятилетия XVII в. в Португалии была популярна легенда: Дон Себастьян жив и должен вернуться, чтобы освободить португальцев от испанского владычества. Бытование легенды сопровождалось появлением четырех самозванцев.[67]

С социальными и политическими процессами, развивавшимися в раннефеодальных мусульманских арабских и персидских государственных объединениях, связаны как легенда о «скрытом имаме», так и многочисленные случаи появления самозванцев Лжеали в этом географическом районе.

Таким образом, легенды о «возвращающемся царе (царевиче) — избавителе», как и самозванчество, не были исключительно русским явлением. Как показывают приведенные примеры, они развивались обычно при своеобразных исторических ситуациях, возникавших после падения очень сильной централизованной власти императора, короля или царя, создавшего крупное и сильное государство в борьбе с центробежными тенденциями рабовладельческой аристократии или крупных феодалов (в зависимости от того, в какой исторический период происходила эта борьба — позднерабовладельческий, ранне- или позднефеодальный). Вместе с тем ни одна страна, кроме России, не знала столь многократного самозванчества, игравшего столь значительную роль в истории народа и государства.[68] Самозванчество в России было одним из своеобразных идеологических и политических проявлений феодального кризиса и одной из специфических и устойчивых форм антифеодального движения.

Исторический опыт создавал не только иллюзии, но и приводил к разочарованиям. Цари, сидевшие на московском престоле в конце XVI — начале XVII в. (Федор Иванович, Борис Годунов, Василий Шуйский) при всех различиях политической ориентации имели одну общую черту — они не оправдывали надежды народа на освобождение от все усиливавшейся крепостной зависимости. При сохранении веры в добрые намерения истинного царя это приводило к убеждению, что царствующий царь не настоящий, и к изживанию формулы «царь хочет, бояре не дают».

На этой почве формировались, с одной стороны, легенды о «подменных» царях (например, о Петре I и др.) и, с другой стороны, интересующие нас легенды о «возвращающихся царях-избавителях». Династическая борьба, которая разгорелась в конце XVI — начале XVII в., сразу же после смерти Грозного, ускорила созревание первой легенды этого типа — легенды о царевиче Дмитрии.

В истории легенды о Дмитрии, вероятно, сыграло свою роль и то обстоятельство, что угличский царевич был сыном Ивана Грозного и мог мыслиться как «природный» продолжатель его борьбы с боярами, ослабевшей в годы царствования Федора. Реальные обстоятельства этой борьбы в прошлом и последствия ее для народа могли к этому времени постепенно забываться. Важнейшие события опричнины (1565–1572 гг.) были отдалены от начала XVII в. тремя-четырьмя десятилетиями.

В основе известных нам легенд о «возвращающихся царях-избавителях» лежит весьма устойчивая сюжетная схема, и варьирование легенд происходило в значительной мере за счет варьирования или выключения отдельных мотивов. Схему эту можно передать следующим образом.[69]


А. «Избавитель» намерен осуществить социальные преобразования (освободить крестьян или внести существенные изменения в их жизнь)


Варианты:

A1 — это намерение приписывается «природному» царю;

А2 — царевичу, который должен воцариться;

А3 — царевич намерен вернуть народу волю, которая была дарована царем, но скрывается крепостниками.


В. Отстранение «избавителя»


Варианты:

В1 — бояре (дворяне) — крепостники свергают царя-«избавителя» и хотят его убить (заточить в тюрьму, монастырь и т. п.);

В2 — на жизнь царевича-«избавителя» покушается правящий царь или придворные;

В3 — царевич-«избавитель» после рождения подменен царевной;

В4 — придворные демонстрируют чей-нибудь труп для того, чтобы провозгласить «избавителя» умершим;

В5 — крепостники скрывают завещание, согласно которому царевич-«избавитель» должен наследовать престол.


С. Чудесное спасение «избавителя»


Варианты:

C1 — верный слуга (солдат, казак, адъютант и т. п.) подменяет его и гибнет сам;

С2 — вместо «избавителя» хоронят куклу (восковую или металлическую статую и т. д.);

С3 — «избавитель» совершает побег из заточения.


D. «Избавитель» скрывается, странствует или оказывается в заточении


Варианты:

D1 — скрывается в пещере (на острове, в горах, в далеком городе, на чужбине и т. п.);

D2 — странствует по Руси;

D3 — заточен в тюрьму («закладен в столб»).


Е. Встречи с «избавителем» или вести от него


Варианты:

E1 — встречи с неузнанным «избавителем», его объявление и исчезновение;

Е2 — встречи с вестниками или послами «избавителя», которые предвещают его появление;

Е3 — «избавитель» рассылает указы с «золотой строчкой».


F. Правящий царь пытается помешать «избавителю» осуществить его намерения


Варианты:

F1 — преследует «избавителя»;

F2 — предлагает компромисс, который отвергается «избавителем».


G. Возвращение «избавителя»


Варианты:

G1 — «избавитель» должен вернуться в предсказанный час (через три, девять, двенадцать лет);

G2 — он явится после определенного события (когда восставшие войдут в Москву, Петербург);

G3 — он явится раньше времени, так как страдания народа очень тяжки.


Н. Узнавание «избавителя»


Варианты:

H1 — по «царским отметинам» на теле;

Н2 — по какому-либо предмету, который удалось сохранить;

Н3 — «избавителя» узнают люди, которые знали его до устранения.


I. Воцарение «избавителя» (в Москве, Петербурге)


К. Осуществление «избавителем» социальных преобразований


Варианты:

К1 — «избавитель» освобождает крестьян (дарует свободы казакам, однодворцам, городскому люду и т. д.), наделяет их землей, отменяет все повинности и т. п.;

К2 — превращает крепостных крестьян в «государевых» и облегчает повинности.


L. Пожалование ближайших сторонников


М. Наказание изменников, незаконного царя, придворных, дворян и т. д.


В сохранившихся записях, свидетельствах или откликах подобные легенды встречаются то в более или менее полном, развитом и законченном виде, то в виде сочетания отдельных мотивов. Это не значит, однако, что бытование любого из перечисленных мотивов само по себе уже свидетельствует о наличии легенды. Она не могла возникнуть без определенного минимума представлений и связанных с ними мотивов. Минимум этот таков: избавитель спасен (С), он скрывается (D) и должен явиться (G) для того, чтобы освободить крестьян (К).

Мы встретимся и с таким случаями, когда известным окажется только факт самозванчества и отклик на него народа. Вправе ли мы пользоваться такими фактами? Несомненно, так как для изучения цепи легенд чрезвычайно важен вопрос об исторической закономерности их возникновения, распространения и затухания.

Одна из ранних статей С. М. Соловьева называлась «Тимошка Акиндинов. Одиннадцатый самозванец».[70] В ней шла речь о 50-х годах XVII в. Позже С. М. Соловьев насчитывал уже 12 мелких самозванцев только в так называемое «смутное время».[71] П. К. Алефиренко в книге, посвященной крестьянскому движению 30–50-х годов XVIII в., сообщает о семи самозванцах, действовавших в это время.[72] В документах последней трети XVIII в. К. В. Сивков обнаружил свидетельства о 21 случае самозванчества, не считая Е. И. Пугачева и «княжны Таракановой».[73]

Материалы, обобщенные нами, показывают, что с начала XVII и до середины XIX в. едва можно обнаружить два-три десятилетия, не отмеченные появлением нового самозванца. Эта непрерывность в сочетании с четкостью верхней и нижней хронологических границ (начало XVII — середина XIX в.) — факт весьма знаменательный и чрезвычайно важный для выяснения исторической закономерности возникновения и бытования легенд. При этом следует учитывать еще и то, что обычно появлению самозванца (или самозванцев) предшествовало длившееся несколько лет бытование легенды, которой он (или они) воспользовался (или воспользовались). Приведем пока только наиболее известные факты. Царевич Дмитрий был убит в Угличе в 1591 г. Григорий Отрепьев объявил себя Дмитрием в 1602–1604 гг., т. е. через 11–13 лет. Известно, что Е. И. Пугачев был по крайней мере седьмым самозванцем, выдававшим себя за Петра III. Со времени убийства Петра и до появления Пугачева-самозванца прошло 11 лет. Таким образом, хронологических пробелов в сплошной истории самозванчества и тем более в истории легенды, по-видимому, окажется еще меньше.

И, наконец, документы, связанные с историей самозванчества, содержат обычно прямые или косвенные свидетельства о реальных формах бытования легенд, их записи, пересказ или передачу.

«ЦАРЕВИЧ ДМИТРИЙ» — «ЦАРЬ ДМИТРИЙ». ЛЕГЕНДЫ ОБ «ИЗБАВИТЕЛЯХ» В ГОДЫ КРЕСТЬЯНСКОЙ ВОЙНЫ 1606–1607 гг

Начало XVII в. открывает новый период в истории борьбы народа с феодальными порядками, ознаменованный серией крестьянских войн. Целью их было ограничение или ликвидация крепостного права и помещичьего землевладения. Естественно, что и легенды о «возвращающихся царях-избавителях», появление которых исторически совпадает с началом этого этапа, не могут быть объяснены без установления характера и степени их связи с народными движениями этой эпохи.

По-видимому, какие-то мотивы будущей легенды о Дмитрии-«избавителе» начали складываться еще при жизни царевича, сосланного в Углич в 1584 г., т. е. в год смерти его отца Ивана Грозного. По свидетельству современников, между 1584 и 1591 г. циркулировали слухи о том, что готовится покушение на царевича, его пытаются отравить, подменить и т. д.

После статьи А. А. Рудакова «Развитие легенды о смерти царевича Дмитрия в Угличе»,[74] показавшей, как в процессе сложения житийной повести, связанной с церковной канонизацией Дмитрия, развивался рассказ о причинах и обстоятельствах его смерти, нельзя не относиться настороженно к свидетельствам более поздних письменных источников. А. А. Рудаков убедительно продемонстрировал зависимость большинства из них от «Известительной грамоты царя Василия Ивановича Шуйского» (2 июня 1606 г.), в которой впервые официально объявлялось, что царевич убит по приказу Бориса. Однако в своей критике источников А. А. Рудаков зашел чрезмерно далеко. Как бы ни тенденциозны были грамоты бояр, Марии Нагих и самого Шуйского, сочиненные в 1606 г. после свержения Лжедмитрия I, как бы ни следовали за ними авторы произведений о «смутном времени», возникших в первой и даже второй половине XVII в., нельзя любую деталь постепенно развивавшегося рассказа объявлять «позднейшими наслоениями», которые, как пишет А. А. Рудаков, «всецело обязаны своим происхождением фантазии авторов».[75] Сочинители «Сказания и повести, еже содеялося в царствующем граде Москве» и «Нового летописца», Катырев-Ростовский и другие авторы, жившие в первые десятилетия XVII в., вполне могли пополнять рассказ об убийстве царевича деталями, заимствованными и из устной традиции, и из не дошедших до нас письменных источников. Все они принадлежали к поколению, пережившему события начала века, и в высшей степени странно считать «Известительную грамоту» единственным возможным источником их сведений о событии, вызвавшем столь многочисленные толки современников.

Кроме того, существуют свидетельства, безусловно не зависящие от грамоты царя Василия, зафиксированные задолго до ее возникновения. Таково, например, известное сочинение Д. Флетчера «О государстве русском», написанное в 1588–1589 гг., т. е. за два-три года до убийства Дмитрия. В пятой главе этой книги говорится о том, что Дмитрий живет далеко от Москвы под охраной матери и родных, но находится в постоянной опасности. Флетчеру даже известно, что Дмитрия хотели извести ядом, и он предсказывает, что если с Дмитрием что-нибудь случится, это может привести к междоусобным столкновениям.[76]

Свидетельство Д. Флетчера, использованное еще в 1899 г. С. Ф. Платоновым,[77] почему-то выпало из поля зрения А. А. Рудакова. Он считает, что эпизод, связанный с попыткой отравить царевича ядом, — выдумка автора «Иного сказания». Между тем сообщение Флетчера заслуживает безусловного доверия, так как он не знал еще ни об убийстве царевича, ни тем более о всей дальнейшей борьбе, развернувшейся вокруг его имени.

Разумеется, нельзя доказать, действительно ли Годунов еще до 1591 г. предпринимал попытки отравить Дмитрия или это приписывала ему народная молва. Однако нас равно интересуют и слухи, отражающие действительные события, и слухи вымышленные, так как и те и другие были источниками и элементами формировавшейся легенды. Важно и то, что слухи, возникшие еще до 1591 г., повторялись в определенных вариантах и во многих позднейших документах. Так, в «Ином сказании» тоже говорится о попытке Годунова отравить Дмитрия ядом или «спортить» с помощью «жоночки уродливой». В своих грамотах Лжедмитрий I, опираясь на этот слух, писал: «Изменники… присылали многих воров и велели нас портити и убити».[78]

Историки расходятся в истолковании угличских событий 15 мая 1591 г. Нам представляются наиболее убедительными выводы, к которым пришел И. И. Полосин, вслед за В. К. Клейном обратившийся к внимательному рассмотрению сохранившихся бумаг следственного дела. И. И. Полосин считает, что Годунов стремился изолировать малый угличский двор и пристально наблюдал за Нагими, рассматривавшими Углич как родовой удел, однако он вовсе не заинтересован был в устранении царевича-эпилептика. Политический скандал, который мог объединить его противников, был опаснее, чем девятилетний мальчик и его не очень ловкая и не искушенная в политических интригах родня. И. И. Полосин не находит в сохранившихся бумагах следов фальсификации, в которой упрекали Годунова многие историки, включая С. М. Соловьева и В. О. Ключевского. За несколько дней следствия было допрошено по крайней мере 140 человек и зафиксировано шесть вариантов объяснения обстоятельств гибели царевича, что было бы явно излишним, если бы комиссия имела предварительные инструкции и Годунову были бы заранее известны ход и смысл событий.

Вполне вероятно, что Годунова волновала не столько смерть Дмитрия, сколько «измена Нагих» и бунт посадских людей, убивших государева дьяка Михаила Битяговского, разгромивших дьячий двор и уничтоживших кабальные документы. Было признано, что царевич стал жертвой несчастного случая, Нагие наказаны, а посадские высланы в Сибирь. Характерно, что вместе с ними был сослан и угличский набатный колокол. После 1591 г. Углич захирел.[79]

О деле 1591 г. высказывались и иные мнения. Однако кто бы ни был в действительности повинен в смерти Дмитрия, нам важно, что слухи, распространявшиеся до 1591 г., могли способствовать формированию совершенно определенного объяснения событий — убийство было приписано Годунову (В2). С другой стороны, в мае 1591 г. версия о спасении Дмитрия (С), видимо, еще не существовала, так как в волнениях в Угличе и вслед за этим в Москве определенную роль сыграло возмущение Годуновым, убившим царевича, т. е. популярным было объяснение событий, исключавшее возможность спасения Дмитрия. Легенда, если она даже и существовала, не могла еще приобрести социально-утопический характер. На Дмитрия еще не возлагались какие-либо политические надежды.[80] В сознании современников Дмитрий был мальчиком. Его возраст мог только преуменьшаться — из отрока он превратился, как свидетельствуют позднейшие документы, в «невинно убиенного младенца»; этот мотив усиливал характеристику злодея-Годунова. Здесь можно усмотреть связь с будущей легендой о Дмитрии-избавителе только в общем, антигодуновском, характере осмысления событий.

Для того чтобы легенда о Дмитрии стала социально-утопической, царевич должен был превратиться во взрослого человека, способного к самостоятельным политическим действиям в действительности или в воображении создателей легенды. Это необходимое и вместе с тем воображаемое время могло развиваться быстрее реального.[81] Такого препятствия не было, например, в процессе формирования легенды о Петре III — первый самозванец, назвавшийся его именем, появляется уже через два года после убийства 1762 г.

Итак, слух о том, что царевич Дмитрий жив — важнейший мотив (и условие существования) нашей легенды, — либо возник не сразу, либо в первые годы после 1591 г. не привлекал к себе внимания более или менее значительных слоев населения.

Первые достоверные свидетельства о существовании подобного слуха относятся только к 1598 г., когда царевичу могло бы быть уже 16 лет. 1598 год выбран народным сознанием не случайно, он, вероятно, менее всего связан с совершеннолетием царевича. Это год смерти Федора Ивановича, воцарения Бориса Годунова и начало нового этапа развития антигодуновских настроений. 1598 г. датируются два факта, поразительно совпадающие во времени.

15 февраля этого года Андрей Сапега в письме к X. Радзивиллу из Орши писал о каком-то подставном лице, очень похожем на царевича Дмитрия, которого якобы демонстрировал Годунов, чтобы отвести от себя подозрение в убийстве. А. Сапега пишет: «По смерти великого князя (Федора. — К. Ч.) Годунов имел при себе своего друга, во всем очень похожего на покойного князя Дмитрия, брата великого князя московского, который рожден был от Пятигорки (т. е. Марией Темрюковной. — К. Ч.) и которого давно нет на свете. Написано было от имени этого князя Дмитрия письмо в Смоленск, что он уже сделался великим князем (т. е. после смерти Федора. — К. Ч.). Москва стала удивляться, откуда он появился, и поняли, что его до времени припрятали. Когда этот слух дошел до бояр, стали друг друга расспрашивать. Один боярин и воевода, некий Нагой, сказал: князя Димитрия на свете нет, а сосед мой астраханский тиун Михайло Битяговский обо всем этом знал. Тотчас за ним послали и по приезде стали его пытать, допрашивая о князе Димитрии, жив он или нет. Он на пытке показал, что он сам его убил по приказанию Годунова и что Годунов хотел своего друга, похожего на Димитрия, выдать за князя Димитрия, чтобы его избрали князем, если не хотят его самого. Этого тиуна астраханского четвертовали, а Годунова стали упрекать, что он изменил своему государю, изменою убил Димитрия, который теперь очень нужен, а великого князя отравил, желая сам сделаться великим князем. В этой ссоре Федор Романов бросился на Годунова с ножом с намерением его убить, но этого не допустили».[82]

С. Ф. Платонов, анализируя это письмо,[83] показывает, что в рассказе А. Сапеги много недостоверного: Михаил Битяговский в 1598 г. не был жив, Дмитрий был сыном Марии Нагой, а не «Пятигорки», самозванец оказывается подставным лицом Бориса Годунова и т. д., но здесь же подчеркивает важность факта появления такого рассказа в феврале 1598 г., т. е. в дни, когда решался вопрос о воцарении Бориса.[84] Какими бы недостоверными слухами ни пользовался А. Сапега, письмо его действительно остается примечательным свидетельством того, что в 1598 г. уже обсуждалось, жив Дмитрий или нет, что слух этот возник вне Москвы, что допускалось, что царевича «до времени припрятали», и что появилось какое-то лицо, которое выдается или признается за спасшегося «углицкого младенца». Видимо, в 1598 г. и сформировался этот важнейший мотив легенды (D). До смерти Федора личность Дмитрия не могла вызывать столь живого интереса современников. Можно предположить, что продолжали сохраняться некоторые иллюзии возможности вмешательства царя в деятельность фактического правителя — царского конюшего Годунова. Как мы увидим, все последующие легенды тоже формируются не только как царистские (вера в возможность хорошего царя), но и в такой же мере как антицарские (они всегда направлены против правящего царя). Совершенно естественно, что и легенда о царевиче Дмитрии формировалась прежде всего как антигодуновская легенда.

Легенда о невинно гонимом царевиче (мотив В2) нуждается в контрастной фигуре злодея-гонителя («изменщика»). Годунов хорошо подходил к этой роли. Многочисленными документами первого десятилетия XVII в. подтверждается, что Годунову приписывалось не только убийство Дмитрия, но и замена никогда не существовавшего царевича — сына Федора Ивановича и Ирины Годуновой — Феодосьей, даже убийство Федора и царицы Александры, ослепление Симеона Бекбулатовича, поджог Москвы и, наконец, отстранение от престола царицы Ирины, в действительности, по-видимому, и не помышлявшей о самостоятельном царствовании.[85] Вступление Бориса на престол не могло порождать ни иллюзий, ни надежд. Он был хорошо известен как правитель еще с 1584 г.

В том же 1598 г. будущий самозванец Григорий Отрепьев за какую-то неизвестную нам провинность должен был уйти в монастырь. До этого, по свидетельству грамот Бориса Годунова и Василия Шуйского, изобличавших Лжедмитрия I, он жил «у Романовых во дворе». Тогда же подверглись гонениям и Романовы, а наиболее видный из них Федор Никитич был насильно пострижен в монахи. Все это дало основание С. Ф. Платонову предположить, что идея самозванчества возникла в среде Романовых и Бельских и первый самозванец — их ставленник.[86] Он напоминает о фактах, известных из дальнейшей истории. Роль Романовых в истории «смуты» весьма двусмысленна. Федор Никитич (Филарет) был Лжедмитрием I произведен в митрополиты; он был виднейшим лицом в Тушинском лагере, возглавлял посольство в Польшу, цель которого была ускорить коронацию королевича Владислава — одного из претендентов на московский престол и т. п. С. Ф. Платонов вспоминает, что Лжедмитрий в числе своих благодетелей, помогавших ему скрываться от Годунова, называл Б. Бельского и Щелкаловых и, действительно, отличил их, так же как и Романовых, когда пришел к власти.[87]

Легенда и связанное с ней самозванчество, созданные боярскими семьями — противниками Годунова, утверждает С. Ф. Платонов, были в дальнейшем подхвачены народными массами, в первую очередь казаками и служилыми людьми районов новой колонизации как слоями, наиболее подверженными «шатости».[88]

Это истолкование истории и причин возникновения легенды о царевиче Дмитрии вполне согласуется с общей концепцией «смуты», господствовавшей в дореволюционной историографии. Признавая еще со времен В. Н. Татищева, что восстание Болотникова связано с закрепощением крестьян и холопов, большинство историков считало социальный кризис феодального государства второстепенной причиной «смуты», вызванной будто бы династическим кризисом и начатой и затеянной боярством. С. М. Соловьев полагал, что «неудовлетворительное состояние народной нравственности в Московском государстве» и антигосударственные стремления казачества всех видов способствовали развитию беспорядков в Московской Руси XVII в. «Таким образом, — писал он, — в характере человека, воссевшего на престоле Рюриковичей (т. е. Бориса Годунова. — К. Ч.), заключалась возможность начала Смуты, но продолжение ее и сильное развитие условливались другими обстоятельствами: болезнь прикинулась и сильно развилась в общественном теле, потому что тело это заключало в себе много дурных соков».[89]

Даже в известной монографии по истории «смуты» С. Ф. Платонова в сущности поддерживается та же концепция ее развития. «Смута» делится на три периода: «династический», «социальный» и «национальный», причем «социальный» период начинается с 1606 г. и связывается с восстанием Болотникова.[90] Вся история Лжедмитрия I относится С. Ф. Платоновым к периоду «династическому». Династическая борьба предшествует борьбе социальной и как бы вызывает ее. С другой стороны, прежде чем рассматривать события «смутного времени», С. Ф. Платонов обозревает социальное и экономическое состояние Руси, подчеркивает, что Лжедмитрий I сознательно начал свой поход с северских и украинных городов, рассчитывая на поддержку населения этих районов, сообщает о контакте его с донскими казаками в первые же недели похода на Москву, подчеркивает, что Лжедмитрий I после перехода к нему царского войска, окончательно деморализованного смертью Годунова, допустил к своей руке сперва казаков, а потом только бояр и т. д. И все же по отношению к Лжедмитрию I он не считает нужным применять формулу, которой он характеризует деятельность Лжедмитрия II: «Низшие примкнули к тушинскому вору, превратив его из династического претендента в вожака определенных общественных групп».[91]

Каковы бы ни были обстоятельства возникновения самозванческого замысла Лжедмитрия I и кем бы он ни был в конечном счете — «природным» царевичем, Григорием Отрепьевым или каким-нибудь третьим лицом, — совершенно ясно, что его поразительный успех объясняется тем, что его поддержало широкое движение, охватившее самые различные слои тогдашнего общества и прежде всего крестьянские и казачьи массы. Совершенно правильно писал Н. И. Костомаров в своей монографии о «смутном времени»: «Для появления тогда Дмитрия нет нужды подозревать заранее устроенную интригу. Слух, расходившийся при Борисе по Московскому государству о том, что Димитрий жив, мог быть вовсе не пущен с расчетом, мог возникнуть так, как в наше время появлялись подобные слухи, например о том, что жив император Павел или великий князь Константин; такие слухи на нашей памяти ходили в народе, а за ними появлялись и самозванцы, только они исчезали бесследно для истории, потому что дальнейшему их успеху не было благоприятствующих обстоятельств».[92]

С. Ф. Платонов видит в слухе о Дмитрии не проявление популярной в массах народа легенды о «возвращающемся царевиче-избавителе», а коварную выдумку Романовых, Бельских, Щелкаловых и т. д.[93] В действительности же, если и можно было бы говорить о роли Романовых или другой боярской партии в интересующих нас событиях (их участие в «выставлении» Лжедмитрия I остается предположением), то она должна была заключаться в использовании легенды, ставшей к 1604 г. популярной. С позиции С. Ф. Платонова необъяснимо, почему подобные легенды не возникали при династических кризисах, неоднократно разражавшихся на Руси и до начала XVII в., и тем более необъяснимо, почему весьма сходные легенды, как мы увидим дальше, продолжали возникать и после того, как был ликвидирован «династический кризис» и Романовы (будто бы «выставившие» первого самозванца) стали править Россией.

Анализ легенды о Дмитрии в свете дальнейшей истории легенд этого круга показывает, что она не была плодом индивидуальной выдумки, а возникла естественным путем, была вымышлена коллективным сознанием крестьянских, казачьих и посадских масс в совершенно определенных условиях и по совершенно определенным законам.

По мнению некоторых современников (например, Якова Маржерета — капитана личной охраны Бориса Годунова, а потом Лжедмитрия I), слухи о спасении угличского царевича (С) начали циркулировать с 1600 г.[94] Современных документальных подтверждений этого, к сожалению, не сохранилось.

Существование дмитровской легенды в самом конце XVI и начале XVII в. отчасти подтверждается некоторыми фактами из биографии Григория Отрепьева. Между 1598 и 1601 гг. Отрепьев был близок к патриарху Иову и как-то проговорился ему, что «быть ему на Москве царевичем». Последовало распоряжение Бориса Годунова сослать Отрепьева в Кириллово-Белозерский монастырь, откуда он бежал и в 1601 г. оказался в Польше.

Хотя к 1603 г. легенда уже в каком-то виде (по крайней мере мотивы В2 + C1 + D2) существовала и даже появились первые самозванцы, все же восстание под руководством Хлопка — крупнейшее народное движение этих лет — не воспользовалось именем царевича. Как бы ни были скудны сведения об этом восстании,[95] современники и тем более позднейшие писатели не забыли бы упомянуть имя Дмитрия, если бы в среде восставших уже бытовала легенда о нем. Отсутствие таких упоминаний свидетельствует о том, что легенда не приобрела еще необходимой для этого социальной окраски (связанной с мотивами А, I, К, L) и не стала еще социально-утопической легендой, способной объединять массы в определенной борьбе. Такой она стала только к 1604 г. Страшный и продолжительный голод, разразившийся в 1601–1603 гг., до крайности обостривший социальные противоречия в стране и показавший, что причины, породившие экономический кризис 70–80-х годов XVI в., не ликвидированы,[96] способствовал окончательному формированию легенды, ее распространению и популярности. Три года, которые понадобились Григорию Отрепьеву в Польше для превращения в Лжедмитрия (если считать, что эти два лица совпадают), смело пересекающего русскую границу и совершающего победный марш к Москве, по-видимому, свидетельствуют не только (или даже не столько) о колебаниях польского короля, Вишневецкого и Мнишека, сколько об умении Лжедмитрия I выбрать удачный момент для энергичного выступления.

С января 1604 г. в Москву начинают поступать сведения о появлении самозванца. Было перехвачено письмо Иоганна Тирфельда из Нарвы в Або, в котором сообщалось, что царевич Дмитрий жив и находится у казаков в Польше. В эти же дни воевода Семен Годунов слышал на Волге, что собираются волжские и донские казаки, идут к царевичу и обещают скоро прийти с ним в Москву.[97]

В октябре 1604 г. Лжедмитрий I перешел границу Московского государства. Успех, который сопутствовал ему с первых же дней похода, немедленное отпадение от Годунова северских, украинных и заокских городов, запорожцев, донских, терских и волжских казаков, несомненно объясняется, кроме иных причин, и тем, что тысячи людей в этих районах знали легенду, верили в приход царевича-избавителя, ждали его, связывали с ним свои сокровенные социальные чаяния. Появление Лжедмитрия, его «прелестные грамоты», его войско и его победы были для них реализацией легенды, с которой связывались крайние надежды, вызванные отчаянием. Отрепьев это хорошо знал; именно поэтому он избрал в качестве района своего появления Северскую землю. Этот один из наиболее далеких от Москвы пограничных русско-польских районов обещал ему наибольший успех.

Итак, есть основания считать, что легенда о царевиче Дмитрии-«избавителе» сформировалась и получила широкое распространение в 1603–1604 гг. Ее развитие сопровождалось появлением самозванца, привлекшего всеобщее внимание, и привело к весьма значительным политическим последствиям: к народному восстанию против Годунова и к воцарению Лжедмитрия I. Письменные свидетельства подтверждают, что сюжет легенды существовал к этому времени в описанном выше составе.

В грамотах, которые Лжедмитрий I рассылал по городам и весям, воспроизводились основные мотивы легенда: вместо него был убит кто-то другой (С1); его скрывали от гнева Годунова Бельские и Щелкаловы; прежде чем объявиться, он бродил по Руси, был в Польше и Киеве (D1, D2). Сам Лжедмитрий I и его дальнейшая деятельность должны были реализовать остальные мотивы легенды. Так, объявившись, в качестве доказательства своего царственного происхождения он демонстрировал усыпанный бриллиантами крест, подаренный ему якобы кн. И. Ф. Милославским (H2).[98] Воцарившись (I), он наградил Бельских и Щелкаловых, многих Романовых, приблизил Нагих и смело вызвал в Москву Марию Нагую — мать царевича, чтобы закрепить народное признание признанием матери. Путивль и прилегающие к нему северские земли были на десять лет «обелены», т. е. освобождены от всех налогов и поборов, — они первыми поддержали его (L). «Изменщики» — ближайшие сторонники Годунова — были наказаны, однако репрессии были не очень жестоки и широки (М).

Характерны и особенно ценны свидетельства современников-иностранцев, передающих в своих сочинениях легенду в том виде, в каком она доходила до них по рассказам русских людей.[99] Как правило, они не искажены позднейшими переосмыслениями. Так, например, Бареццо Барецци в книге «Повествование о необыкновенном, почти чудесном завоевании отеческого престола, совершенном светлейшим юношею Димитрием, великим князем московским в настоящем 1605 г.», изданной в 1605 г. в Венеции, пишет: когда Борис послал убийц, «воспитатель Димитрия, немец, как предполагают, из окрестностей Кельна, будучи о сем предуведомлен матерью Димитрия, уложил спать, не говоря о том никому, в одну постель с юным князем другого ребенка, одних с ним лет и роста, и когда царевич заснул, то вынес его, оставив того ребенка, который и был умервщлен посланными Борисом вместо настоящего».[100]

В известной записке Маржерета «О состоянии Российской империи и Великого княжества московского» (1606 г.) значится: «Но говорят, что мать и некоторые вельможи, подозревая намерение Бориса, успели подменить его другим ребенком»,[101] т. е. утверждается, что подмена произошла задолго до убийства.

В «Истории о физическом, моральном и политическом состоянии России», написанной французом Леклерком, можно прочитать: «Известно было также, что секретарь Битяговский отправлен был с сообщниками в Углич с намерением исполнить злодейский замысел, но, как полагали многие, настоящего князя подменили сыном попа, и убийцы не достигли своей цели».[102] Эта версия, содержащая мотив подмены царевича сыном попа, была поддержана В. И. Шуйским 1 июня 1605 г. после чтения с Лобного места так называемой «красносельской» грамоты Лжедмитрия I.[103] В самой же грамоте об этом сообщалось в более общей форме: «И когда судом божиим не стало нашего родителя и стал царем брат наш Федор Иванович, тогда изменщики послали нас в Углич и делали нам такие утеснения, каких и подданным делать негодно, и присылали много раз воров, чтобы нас испортить и убить, но милосердный бог укрыл нас от злодейских умыслов и сохранил в судьбах своих до возрастных лет».[104]

В письме А. Поссевина из Венеции тосканскому герцогу от 10 июня 1605 г. говорится о Лжедмитрии I как о человеке, «спасенном чудесным образом в колыбели от тирана, искавшего извести его и вместо него царствовать».[105]

В цитированной книге Барецци рассказывает, что спасшийся царевич содержался скрытно, потом перешел в Литву и Польшу, где он открылся Вишневецкому. Представленный королю и сенаторам, он убедил их в своей правоте и «к довершению всего предъявил неоспоримые доказательства о своем происхождении по некоторым признакам на теле».[106]

Леклерк отделяет легенду от действий Лжедмитрия I. Сообщив о слухах о подмене царевича сыном попа, он добавляет, что Отрепьев, знавший эти слухи, ими воспользовался.[107] Здесь же сообщается о кресте, подаренном кн. Милославским.[108]

В известной исторической песне о Гришке Отрепьеве также содержится упоминание о царском знаке на теле самозванца и дается своеобразное объяснение этого мотива легенды:

А это Гришка — Рострижка Отрепьев сын

Сидел в тюрьмы ровно тридцать лет,

Заростил крест во белы груди,

Так назвался, собака, прямым царем,

Прямым царем, царем Митрием,

Царевичем Митрием Московским.[109]

Весьма пространное и интересное изложение легенды содержится в так называемом «Дневнике Марины Мнишек» или, точнее, в дневниковых записях одного из поляков из ее свиты.[110] Здесь тоже говорится о том, что Борис Годунов хотел устранить своих главных соперников — Федора и Дмитрия. «Прежде всего он хотел погубить невинное дитя — царевича и исполнить поручил умысел надежным клевретам, послав им приказание в Углич, находящийся от Москвы на некотором расстоянии. При царевиче был доктор, родом волох; сведав о злом умысле, он принял для спасения царского отрока следующие меры: нашел мальчика, похожего на Димитрия, и велел ему быть безотлучно при царевиче, даже спать на одной постели. Когда же мальчик засыпал, осторожный доктор переносил Димитрия на другую постель. Так прошло немало времени. Злодеи, нетерпеливо желая исполнить замысел, ворвались во дворец, нашли царевичеву спальню, убили мальчика, лежавшего в постели, и унесли труп. В городе сделалась тревога: немедленно послали в погоню за убийцами; несколько десятков их умертвили, а тело отняли. Доктор, зная, сколь беспечен царь Федор и сколь сильна власть Борисова, для спасения царевича от неминуемой смерти вывел его тайно из Углича и бежал с ним к Ледовитому морю, где до самой смерти выдавал его за простого мальчика. Перед концом жизни он советовал Димитрию не открывать о себе до совершенного возраста и постричься в монахи; что и было исполнено».[111]

После гибели Федора, отравленного Борисом, и воцарения последнего царевич продолжал скитаться. «Царевич Димитрий, скрываясь в одежде инока, достиг зрелых лет и из монастыря своего перешел в другой, ближайший к столице, потом в третий и т. д.; напоследок, никем не знаемый, явился в Москву, где перед глазами самого Бориса несколько времени находился в палатах патриарших. Здесь он еще никому не смел открыться и отправился в Польшу; учил там довольно долго детей какого-то шляхтича, а от него перешел в Бражню, местечко князя Адама Вишневецкого, и тут впервые открыл свое звание игумну, который рассказал о том князю».[112]

Очень кратко передает мотивы легенды, связанные со спасением царевича и его скитаниями, Георг Паерле, писавший свои записки в 1608 г. Здесь фигурируют наемные убийцы, подкупленные золотом, наставник Симеон, который разыскал «отрока, весьма похожего лицом и видом на Димитрия»,[113] положил его в ночь убийства на постель царевича, а Дмитрия переправил в некий монастырь. Позже «Димитрий, никем не знаемый, в одежде инока переходил из обители в обитель и достиг, наконец, пределов Польши».[114]

В жизнеописании Сапеги со слов жмудского дворянина Товяковского рассказывается, что Борис вынужден был сделать соучастником задуманного преступления медика царевича немца Симеона. Последний подменил царевича. В ночь убийства царевич был спрятан за печью, а на постели Дмитрия спал и был убит его юный слуга. Воспользовавшись суматохой, Симеон тайно вывез царевича на Украину к князю Ивану Мстиславскому. После смерти Симеона и Мстиславского царевич пристал к странствующим инокам и ушел с ними в Литву.[115]

Характерно, что мотив «подмены» (C1), фигурирующий в ряде свидетельств, так же как и мотивы «царские отметины на теле» (H1) или «какой-либо предмет, который удалось сохранить» (H2), имеют несколько вариантов. Это еще одно, фольклористическое, свидетельство широты и интенсивности бытования легенды.

Слухи и толки об угличском царевиче под влиянием исторических и социальных обстоятельств начала XVII в. превратились в социально-утопическую легенду. В сознании народа возникла и стала играть значительную роль притягательная фигура «природного» царевича, который хотел народу добра, но был отстранен Годуновым от царства, много лет страдал вместе со всеми от несправедливостей бояр и царя Бориса и который должен явиться и осуществить народные надежды. Очень важно, что одновременно со слухами о царевиче Дмитрии распространялись многочисленные другие слухи. Некоторые из них как будто и содержали все формальные элементы, необходимые для возникновения легенды об «избавителе», но не стали социально-утопическими легендами. Таковы были, например, слухи об отравлении царя Федора. Внезапная смерть царя и рядом с ним фигура Бориса Годунова, которому приписывались самые различные злодеяния, — казалось бы, все это могло способствовать возникновению антигодуновской легенды о чудесном спасении Федора. Однако такой легенды не возникло. Смерть Федора стала истолковываться как один из эпизодов деятельности Бориса, стремящегося извести «царский корень». Федор (как бы он ни противопоставлялся в народном сознании Борису) не мог даже в легенде превратиться в царя-избавителя. Он царствовал достаточно долго и достаточно бесславно, на него не возлагалось уже никаких надежд.

Смерть Бориса Годунова тоже вызвала многочисленные слухи. Трагическая ситуация последних месяцев его царствования как бы исключала возможность естественной и тихой смерти. Борис не болел; смерть его в этом смысле была неожиданной и требовала объяснения. Оно и появилось в виде слухов, распространявшихся очень быстро. Характерно, что возникло два варианта объяснения: а) Борис в отчаянии отравился и б) Борис в действительности не умер, а скрылся; вместо него был похоронен кто-то другой. Слухи, связанные со вторым вариантом объяснения, как будто готовы были превратиться в легенду. Рассказывалось либо о том, что Борис под видом торгового человека с несметными богатствами ушел в Англию,[116] либо о том, что он велел похоронить вместо себя металлическое изображение ангела, изготовленное иноземными художниками, и скрывается где-то на Руси. Н. И. Костомаров отмечает, что слуху этому верили и в некоторых местах искали и ловили якобы скрывавшегося Бориса.[117] И все же легенда не возникла. Н. И. Костомаров очень просто и верно объясняет этот очевидный факт: «Если этот слух не произвел радости, то, конечно, потому, что никто не пожелал бы тогда возвращения бывшего царя».[118] Действительно, этим слухам для того, чтобы превратиться в легенду, недоставало, казалось бы, только мотивов возвращения (G), узнавания (Н) и награждения сторонников (L). Однако без них социально-утопическая легенда не может существовать. С точки зрения поэтической именно они играют основную сюжетообразующую роль. С точки зрения идеологической в них сосредоточивается социально-утопическое зерно легенды.

Надежда на возвращение избавителя (G) и ожидание его, вера в его намерение освободить народ от феодальных тягот (А, К) составляют ту морально-политическую и социально-психологическую атмосферу, в условиях которой народное сознание ищет и отыскивает в недавней истории царевичей, гонимых или устраненных, не дискредитированных какой бы то ни было политической деятельностью и поэтому способных стать героями легенды. Так произошло с царевичем Дмитрием, но так, естественно, не могло случиться ни с Федором, ни с Борисом.

Острота переживания кризиса и напряженность ожидания «избавителя» выражались не только в интересующей нас легенде. Одновременно с ней возникали многочисленные слухи о трагических видениях и эсхатологических предзнаменованиях. Они особенно широко распространились в годы голода (1601–1603) и в 1604 г.[119]

20 июня 1605 г. Лжедмитрий I вошел в Москву и 29 июля того же года короновался. Можно было бы ожидать, что легенда, получившая реальное воплощение, прекратит свое существование. Вероятно, так и было бы, если бы легенда выражала не недовольство масс, а стремление выполнить свой долг перед законным царем, как об этом писал С. М. Соловьев в «Заметке о самозванцах в России».[120] Однако в действительности все обстояло значительно сложнее.

Личность и подлинные намерения Лжедмитрия I, несмотря на то, что о них написаны десятки статей и книг, до сих пор нельзя считать выясненными. Несомненно, что движение, возведшее его на престол, было сложным по своему социальному составу. С другой стороны, Лжедмитрий за очень короткое время своего царствования не проявил себя как крестьянский или казачий царь (К). Характерно, что именно в это время параллельно с легендой о Дмитрии начинает бытовать легенда о царевиче Петре, сыне Федора Ивановича, и появляется новый самозванец — «царевич Петр» — Илья Иванович Коровин (Юрьев) из Мурома, известный также под именем Илейки Муромца.[121] Движение «царевича Петра» возникло первоначально на почве недовольства казаков правительством Лжедмитрия I. Это недовольство было выражено характерной казацкой формулой: «Государь-де нас хотел пожаловать, да лихие-де бояре переводят-де жалованье, бояря да не дадут жалованья»[122] (см. мотив А3).

Популярность этой формулы, видимо, поддерживалась обещанием «царевича Петра» пожаловать казаков или, по крайней мере, предъявить это требование Лжедмитрию I. И действительно, по имеющимся сведениям «царевич Петр» вступил в ним в переписку и по его приказанию шел в Москву для встречи и переговоров. По дороге «царевич Петр» узнал о смерти Лжедмитрия I, повернул на Волгу и Дон и через некоторое время оказался в Путивле, в котором, по слухам, должен был находиться «царь Дмитрий», и на этот раз спасшийся и ушедший от врагов. В Путивле его не оказалось, и «царевич Петр» примкнул через некоторое время к движению И. И. Болотникова. Типично казачий эпизод превратился в весьма важный эпизод крестьянской войны, охватившей в 1606–1607 гг. многие районы страны.

Каково же было содержание легенды о «царевиче Петре», на которую опирался Лжепетр? Она возникла на почве уже упоминавшихся слухов о царевне Федосье и известна нам в двух изложениях. Капитан Яков Маржерет пишет: «Свирепствуя на Волге, они (казаки. — К. Ч.) распустили молву, что с ними находится юный принц именем царь Петр, истинный сын (по их словам) царя Феодора Иоанновича и сестры Бориса Феодоровича, родившийся около 1588 г. и тайно подмененный девочкою, умершею на третьем году, как выше сказано».[123]

Костомаров, пользовавшийся рукописью из библиотеки Красиньского, сообщает иной вариант легенды: Ирина Годунова, боявшаяся Бориса, сама подменила царевича девочкой, а сына отдала на воспитание и попечение Андрею Щелкалову (В3). Годунов узнал о ребенке и велел его привезти в Москву (F1). По дороге царевич убежал и при посредстве князя Барятинского ушел к донским казакам (D2).[124]

Таким образом, легенда о «царевиче Петре», содержавшая специфический мотив «царевич после рождения подменен девочкой» (В3), была еще одной антигодуновской легендой. Еще один царевич, который должен был пасть жертвой коварного замысла Годунова, спасся и должен был явиться, чтобы восстановить справедливость. Если о социальном содержании легенды о царевиче Дмитрии мы судим по характеру связанного с ней движения, его размаху и массовости, то смысл легенды о «царевиче Петре» при сравнительной скудности имеющихся о нем сведений совершенно ясен. «Царевич Петр» должен был «пожаловать» казаков (L), которые при Годунове впервые в своей истории подверглись жестоким преследованиям. К сожалению, нам неизвестно, как развивалась эта легенда в тот период, когда движение Лжепетра захватило и крестьянские массы (декабрь 1606 г. — октябрь 1607 г.).

Очень мало известно и о взаимоотношениях Лжепетра и Лжедмитрия I, Лжепетра и И. И. Болотникова. Судя по всему, Лжепетр не предполагал требовать престола. Он шел в Москву для переговоров. Позже легенда о «царевиче Петре» не вытеснила в сознании участников крестьянской войны легенду о царе Дмитрии. Более того, движение Лжепетра, как справедливо отмечает И. И. Смирнов, детально его проанализировавший, развивалось под лозунгом «царя Дмитрия», несмотря на то, что по вотчинным нормам престолонаследия сын Федора должен был считаться старше младшего сына Ивана Грозного.[125] Следовательно, как это ни парадоксально, Лжепетр сам был в числе носителей и распространителей легенды о царе Дмитрии — главной антигодуновской легенды тех лет. Если это так, то легенда о «царевиче Петре» должна была возникнуть позже легенды о Дмитрии и иметь более ограниченное распространение. Это предположение вполне согласуется и со всеми письменными свидетельствами об этих двух легендах: первые сведения о легенде о «царевиче Петре», о самозванце, принявшем его имя, и о движении, его поддержавшем, относятся только к 1605 г.

Одновременное существование двух легенд об «избавителях», по-видимому, связано со сложным социальным составом сторонников Лжедмитрия I. Хорошо известно, что кроме казаков и крестьян, его поддерживали оппозиционные по отношению к Годунову бояре-княжата, служилый люд разных рангов и даже известная часть высшего духовенства (митрополиты Филарет и Игнатий и др.). Определенную роль, хотя, вероятно, и меньшую, чем это обычно отмечалось в учебниках истории, играла уже на этом этапе польская часть войска Лжедмитрия I. Движение Лжепетра было своеобразным выражением казацко-крестьянских настроений и казацко-крестьянским крылом антигодуновского войска. Именно поэтому с развитием восстания под руководством И. И. Болотникова Петр-Илейка и его отряды стали составной частью армии Болотникова.

И. И. Смирнов, детально изучивший все стадии развития движения Болотникова, высказывает предположение, что после разгрома войск Шуйского на Пчельне и снятия осады Калуги Болотников не пошел сразу на Москву, которую он, вероятно, мог бы в этот момент взять, так как ему важно было соединиться в Туле с «царевичем Петром». Перечислив другие возможные причины (стремление объединить силы восставших, оценка крепостных сооружений Тулы и др.), И. И. Смирнов отмечает, что известное влияние на Болотникова могло оказать то формальное положение, какое придавал Петру-Илейке в лагере восставших его сан «царевича». С этой точки зрения Болотников, естественно, должен был, освободившись из осады, идти на соединение с Петром.[126] Этот же эпизод дает повод исследователю еще раз подчеркнуть, что между «царевичем Петром» и Болотниковым не было разногласий или борьбы (типа той борьбы, которую вел против Болотникова, например, Истома Пашков). Активная поддержка Болотникова отрядами из войска «царевича Петра» во время осады Калуги воеводами Василия Шуйского может служить доказательством единства целей Болотникова и «царевича Петра».[127]

Петр-Илейка был казнен в 1607 г. после взятия царскими войсками Тулы. Однако его гибель не привела к полному исчезновению легенды. Появлялись ли новые самозванцы, использовавшие имя «царевича Петра», неизвестно, но имя его продолжает фигурировать в некоторых документах 1608 г. (грамота кн. Масальского смоленцам, грамота Лжедмитрия II о других самозванцах и др.)[128]

Легенда о «царевиче Петре» и история движения Лжепетра привели нас в следующий период развития событий, которые в дореволюционной историографии объединялись под общим названием «смуты». Царствование Лжедмитрия I было весьма коротким. В июне 1605 г. после смерти Бориса и капитуляции его армии Лжедмитрий I торжественно вошел в Москву, а 15 мая следующего года погиб в результате московского возмущения, социальная природа и смысл которого до сих пор, на наш взгляд, остаются непроясненными. Иногда оно трактуется как первый акт народной борьбы с польско-литовской интервенцией, в других случаях — как результат провокации бояр, у которых были основания быть недовольными Лжедмитрием. Не вполне ясен и характер внутренней политики самозванца. Судя по ряду осуществленных им актов, его политика носила крепостнический характер.[129] Вместе с тем некоторые поступки Лжедмитрия говорят как будто и о чем-то ином. Известно, что после капитуляции войск Шуйского он демонстративно допустил к своей руке сначала казаков, а потом бояр. По свидетельству Джона Мерика, самозванец на 10 лет «обелил» Путивль и окружающие его районы. Есть сведения о том, что Лжедмитрий I, возможно под давлением народного движения, предполагал восстановить право «перехода» в Юрьев день.[130] Нас в этом случае, так же как и раньше, не столько интересуют сами события, сколько их оценка народными массами. Дальнейшее развитие легенды свидетельствует о том, что элементы разочарования в деятельности Лжедмитрия I если и накапливались, то они все же неспособны были до конца опорочить легендарное и идеализированное имя царевича Дмитрия. Легенда и после 1606 г. не прекратила свое существование. Она не только оставалась популярной, но и оказалась способной стать лозунгом и знаменем одного из самых замечательных народных движений в русской истории.

Свержение «царя Дмитрия» было воспринято народом как боярская измена. Этому способствовало многое: и речь благовещенского протопопа Терентия, произнесенная в день вступления Лжедмитрия I в Кремль, в которой упоминалось о каких-то людях, желающих поссорить царя с народом, и сношения бояр с Юрием Мнишеком, обещавшим способствовать расширению боярских и дворянских прав, и первый заговор Шуйского, и несостоявшаяся казнь его и быстрое возвращение, и, наконец, самый убедительный и реальный факт — приход боярской партии к власти после свержения Лжедмитрия и воцарение главы этой партии Василия Шуйского.

Как бы мы ни трактовали внутреннюю политику Лжедмитрия I, ясно, что в короткий период его царствования его действия не успели подорвать веру народных масс в возможность осуществления им антифеодальных и антикрепостнических чаяний народа. Вместе с тем исследователи, вероятно, правы, утверждая, что, процарствуй он дольше, главная опасность грозила бы ему со стороны крестьянских, казачьих и посадских масс, надежды которых он, по-видимому, не осуществил бы. Однако дело не зашло так далеко, и его свержение с престола воспринималось как боярский заговор против царя, который будто бы хотел освободить народ от феодальных повинностей (т. е. вариант В1 заменил В2).

Если с момента появления Лжедмитрия I на границах Русского государства антигодуновская легенда о царевиче Дмитрии обрела в сознании народных масс свое реальное воплощение и слилась с его действиями, то после убийства первого самозванца легенда приобретает новые черты и превращается в антибоярскую легенду о царе Дмитрии-«избавителе». Следует подчеркнуть быстрый характер этого превращения. По свидетельству поляка Хвалибога, комнатного слуги Лжедмитрия I, в первое же воскресенье после убийства на воротах некоторых бояр были прибиты листы, в которых извещалось, что Дмитрий жив — ему и на этот раз удалось уйти от убийц и скрыться.[131] Появление листовок вызвало волнение москвичей и было первым актом народной борьбы против правительства Шуйского. Другие иностранцы, находившиеся в это время в Москве (Паерле и Диаментовский), сообщают о подобных же волнениях против бояр, происходивших 4 июля и 1 августа 1606 г.,[132] и тоже связывают их со слухами о том, что Дмитрий жив, а вместо него 15 мая убит кто-то другой (C1).

В «Летописи московской» (Конрада Буссова) говорится, что уже в первый день мятежа начал циркулировать слух, что «умерщвлен был не Димитрий, а простой немец, на него похожий».[133]

Особенно подробно передается этот мотив вновь формирующейся легенды в записках капитана Якова Маржерета. «Через несколько дней после мятежа, — пишет он, — пронесся слух, что умертвили не Димитрия; что он, узнав за несколько часов до рассвета о намерении заговорщиков, велел занять свое место другому человеку, на него похожему, а сам скрылся из Москвы… Эта молва не умолкала до самого моего отъезда из России 14 сентября 1606 г.»[134] Маржерет не верил этим слухам. «Русские же, — пишет он далее, — уверяя в спасении Димитрия от смерти, рассказывают, что едва миновала полночь (речь идет о ночи с 16 на 17 мая 1606 г. — К. Ч.), по царскому повелению взяты были из малой дворцовой конюшни три коня турецкие, которые впоследствии неизвестно куда девались; что Шуйский, допрашивая того, кто отпустил коней, замучил виновного до смерти; что хозяин дома, где открылся Димитрий в первый раз по удалении из Москвы, разговаривал с царем и даже принес собственноручное письмо его».[135]

В «Новом летописце» о тех же событиях сообщается кратко, но выразительно: «За те же неправды, богу на нас попущающи, а врагу действующу, вложи враг мысль в люди украинских городов, что тово растригу бог соблюл, а в него место бутто убита немчина подобна ево лицу».[136]

Кратка и современная событиям разрядная запись: «А как после розстриги сел на государство царь Василей, и в Польских, и в Украинных, и в Северских городех люди смутилис и заворовали, креста царю Василию не целовали, воевод почали и ратных людей побивать, и животы их грабить, и затеели, бутто тот вор рострига с Москвы ушол, а в его место бутто убит иной человек».[137]

По словам кн. Катырева-Ростовского, «вместо же убьен бысть, рече, лях некий, а он прячется в литовских градех».[138]

Итальянец Александр Чикки в «Истории Московской», вышедшей в 1627 г. в Пистойе, приписывает создание слуха о спасении Дмитрия Марине Мнишек: «Когда императрица заметила, что волнение немного утихло и иные даже повиновались ей, то немедленно распустила молву, что на площадь вынесено убийцами не тело ее мужа, а человека, на него похожего, он же был предуведомлен о намерении врагов своих, успел бежать ночью через потаенную калитку».[139] Здесь же подчеркивается, что труп был обезображен настолько, что нельзя было узнать, кто это.

Быстрому формированию новой версии легенды о Дмитрии способствовали некоторые внешние обстоятельства. Трупы Лжедмитрия I и убитого вместе с ним Басманова были на три дня выставлены на Красной площади. При этом недавний царь унижения ради был наряжен скоморохом — он лежал на столе в маске, с дудкой и волынкой.[140] Совершенно естественно, что в таком виде он был мало похож на щеголеватого царевича-победителя, за год до этого въехавшего в Москву, окруженного народной любовью и восхищением.

О возбуждении, которое вызвала смерть Лжедмитрия I, свидетельствует распространение одновременно со слухами о бегстве Дмитрия рассказов о чудесах на его могиле. С. М. Соловьев передает их следующим образом: «…пошли разные слухи: говорили, что сильные морозы стоят благодаря волшебству растриги и что над его могилою деются чудеса; тогда труп его вырыли, сожгли на Котлах и, смешав пепел с порохом, выстрелили им из пушки в ту сторону, откуда пришел он».[141]

Свержение с престола, как это ни парадоксально, укрепило имя царя Дмитрия в народе, упрочило его славу избавителя (свергнут боярами — значит, пострадал за народ). Мотив А1 (или А2), который не фигурировал достаточно отчетливо в легенде о «царевиче Дмитрии», в легенде о «царе Дмитрии» приобрел первостепенное значение. Снова распространились рассказы о том, что он бродит по Руси, его снова страстно ожидали.[142] С гибелью самозванца возросла степень легендарности рассказов о царе Дмитрии, но, с другой стороны, враг его становится вполне реальным — он воплощен в боярском правительстве Шуйского. Легенда стала знаменем и лозунгом народной крестьянско-казачьей войны против крепостников-бояр. Этот этап ее развития особенно интересен.

Характерно, что в пору наивысшего развития и популярности легенды (май 1606 г. — июль 1607 г.) не появилось ни одного самозванца,[143] в то время как в последующие годы мы снова будем с ними непрерывно встречаться. Весьма выразительно отмечено отсутствие самозванца в условиях нараставшей популярности легенды в так называемом «Карамзинском хронографе»: «А сами воровали, будто стояли за царя Димитрия и за племянника его Петрушку, а тово вора, кова называли царевичем Димитрием, нигде в те поры не объявилося».[144]

Народная война началась, очевидно, в те дни, когда города, извещенные о событиях в Москве, начали приводить к присяге Шуйскому. Обнаружилось, что народ не хотел поддержать измену бояр.[145]

Легенда и на этом этапе объединяла людей, казалось бы, принадлежавших к разным социальным слоям. Как показал И. И. Смирнов, крупнейшую роль в движении Болотникова играли холопы, среди которых, вероятно, было много военных холопов («иже на конех играюще»), и «приборные люди украинных городов». В Перми и Вятке, открыто присоединившихся к сторонникам «царя Дмитрия», уже в сентябре 1606 г. важнейшую роль играли ратные посадские люди и так называемые «даточные люди» из уездов. В Астрахани движение носило посадско-стрелецко-казачий характер и было направлено прежде всего против дворян и купцов.[146] Летом 1607 г. здесь появился новый самозванец — «царевич Иван-Август», так же как Петр выдававший себя за сына Федора Ивановича. Он возглавил поход на Саратов и собирался идти к «царю Дмитрию». Здесь мы снова встречаемся с характерной ситуацией: Лжедмитрий II был Ивану-Августу, видимо, еще неизвестен, но он не мог не знать о гибели Лжедмитрия I.

В Астрахани, а может быть и в некоторых других отдаленных районах Московского государства, определенную роль в распространении новой версии легенды о «царе Дмитрии» сыграли грамоты, посланные еще им самим, но по условиям тогдашней связи между городами приходившие на место позже известий о событиях 15 мая. Такова была, например, грамота самозванца о назначении в Астрахань воеводой Ф. И. Шереметьева вместо И. Д. Хворостинина, дошедшая сюда только 17 июня. С другой стороны, весьма примечательно, что в ходе восстания здесь был убит Третьяк Кошкаров — приверженец Лжедмитрия I и вместе с тем выразитель интересов поместного дворянства, видимо пытавшийся препятствовать восстанию астраханцев. Как справедливо предполагает И. И. Смирнов, «попав в Астрахань, Т. Кошкаров оказался в совершенно иной (по сравнению с Москвой. — К. Ч.) обстановке — в обстановке нараставшего восстания астраханских низов, для которых лозунг „царя Дмитрия“ означал не поддержку исторически реального Лжедмитрия I, а являлся идеологической формой протеста против крепостнического строя».[147]

Движение получило поддержку и среди народов Поволжья. Как свидетельствует грамота Василия Шуйского в Свияжск от 25 ноября 1606 г., одним из центров движения в этом районе был Курмыш. Здесь некий «новокрещен арзамаской помещик Ондрюшко Борисов сын Казаков» назвался князем и приводил «всяких людей», прежде всего татар, мари и мордву, ко кресту «царю Дмитрею».[148]

И, наконец, необходимо подчеркнуть, что в отличие от развернувшегося позже и имевшего иной характер движения Лжедмитрия II, среди сторонников «царя Дмитрия» в период восстания Болотникова не было поляков, литовцев и шведов.

В сознании современников сведения о реальном Лжедмитрии I переплетались с идеализированным представлением о «царе Дмитрии-избавителе». Это отразилось, например, в «Ином сказании», написанном, по мнению одних исследователей, сразу же по воцарении Шуйского (С. Ф. Платонов и др.[149]), по мнению других — не ранее 1645 г. (А. А. Рудаков и др.[150]). В «Ином сказании» говорится, что надежда на царевича Дмитрия вовсе не предполагала еще обязательного признания Лжедмитрия I за истинного: «Да еще же именоваше у себя царевича Дмитрея, сына великого государя царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Руссии, — дядя тому Петру царевичу; а что прежде того назвался Дмитрием царевичем и на Москве убиен бысть, и то-де прямой рострига Гришка».[151] Однако свидетельства такие чрезвычайно скудны и нет оснований считать, что подобное убеждение было массовым. Несомненно лишь то, что признание самозванцев Лжедмитрия I или, как увидим далее, Лжедмитрия II не было обязательным условием веры в «царя Дмитрия» и распространения легенды о нем. Это сказалось с особенной силой в годы восстания И. И. Болотникова.[152]

Насколько популярна была легенда о «царе Дмитрии-избавителе» и как опасна она была Шуйскому даже при отсутствии самозванца, показывают энергичные и весьма разнообразные меры, которые принимались царем Василием Шуйским в первые же дни его царствования. Уже 30 мая 1606 г. на Красной площади были собраны москвичи и с Лобного места были прочитаны царева грамота, в которой еще раз говорилось о самозванстве и еретичестве Отрепьева, и документы из его переписки с папой. 3 июня состоялось торжественное перенесение «мощей» «невинно убиенного младенца» из Углича в Архангельский собор. Дмитрий был спешно причислен к лику святых, составлялось его житие, писались иконы, были установлены праздники в его честь, сложены стихиры и установлен канон. Пользование именем Дмитрия было объявлено святотатством, а легенда о нем была не только поставлена вне закона, но и как бы отлучена от церкви. По городам были разосланы грамоты (от бояр, от Василия Шуйского, от Марии Нагой — матери царевича), сочинены антисамозванческие литературные произведения — «Извет старца Варлаама», позже «Повесть о видении старца Терентия» и т. д.[153]

Таким образом, мы вправе говорить, что борьба централизованного государства с фольклорной традицией и носителями фольклора началась не указом Алексея Михайловича 1649 г.,[154] как это обычно принято считать, а почти на полстолетия раньше — с самого начала «бунташного» XVII века, с распоряжений, грамот и других мер Бориса Годунова, а затем Василия Шуйского, направленных не только против самозванца, но и против легенды о Дмитрии, ставшей знаменем борьбы против годуновского, а затем боярского правительства.

Меры, принятые Шуйским, не помогли. Многие города так и не присягнули ему (Путивль, Ливны, Елец, все «Поле», Кромы, заоцкие украинные и рязанские места, Псков, Новгород, Астрахань). Как отмечал С. Ф. Платонов, география нового движения, которое развернулось под лозунгом «царя Дмитрия» без самозванца поразительно совпадает с географией движения Лжедмитрия I. В годы царствования Шуйского эти районы выразительно обозначали как «преже погибшие» (или «преже омраченные»).[155] В «Повести» Катырева-Ростовского об этих событиях говорится: «И промчеся слово то во все грады Северские и тако возмущени быша страна тоя людие, и возневероваше бывшему чюдеси от целебносного гроба богом прославляемого Дмитрия царевича, и не восхотеша царю Василию служити, иже бе на Москве помазан на царский престол и поидоша вослед ложного слуха оного».[156] Быстрота и широта распространения легенды подтверждается и свидетельствами иностранных наблюдателей. Так, в записках К. Буссова говорится: «Вся страна от Москвы до польской границы благодаря этим рассказам поверила, что царь Димитрий бежал и жив. Когда это известие дошло и до Москвы, то взбудоражило в простом народе всяческие пересуды».[157]

Документы сохранили свидетельства страстной веры участников движения в «царя Дмитрия». Так, например, в английском донесении о восстании Болотникова рассказывается: «Бояре же и лучшие горожане были в неменьшем беспокойстве, чем остальные, под влиянием рассказов, слышанных от захваченных в плен мятежников. Ввиду этого одного из них посадили на кол, а он, умирая, постоянно твердил, что прежний государь жив и находится в Путивле».[158]

Мы уже говорили, что легенда о Дмитрии приобретает на этом этапе развития социальную определенность как антибоярская легенда. Она отражает идеологические устремления участников восстания, во главе которого встал И. И. Болотников. Нет нужды повторять анализ социальной природы, идеологии и исторического значения этого движения. Все эти вопросы всесторонне разработаны в советской историографии в работах И. И. Смирнова, Г. Н. Бибикова, А. А. Зимина, М. Н. Тихомирова, В. Н. Нечаева, Ц. Аронович, И. Берхина и других исследователей.[159] Болотников, призывая «царя и бояр побити», действовал именем царя Дмитрия. Участники восстания считали, что, когда они возьмут Москву и искоренят бояр, явится царь Дмитрий, который будет справедливым народным царем (G2).

Легенда о Дмитрии сыграла двойственную роль в истории восстания. С одной стороны, она объединяла народные массы, санкционировала их борьбу с правительством изменников-бояр, изгнавших «прямого» и «природного» царя, что, разумеется, было чрезвычайно важно для сознания крестьянина или посадского человека феодальной эпохи, привыкшего мыслить традиционными политическими и социальными категориями. Не случайно особенную силу легенда приобрела в 1606–1607 гг. Отсутствие самозванца, претендента на престол, по сути дела превращало эту социально-утопическую легенду в антицаристскую, в знамя борьбы с правящим царем во имя интересов холопов, крестьян, казаков и меньшего посадского люда. Возникшая на почве феодального общества, связанная с ним глубочайшими корнями, легенда приобретала тем самым антифеодальное содержание. Временный союз восставших с отрядами рязанских служилых дворян, возглавляемых Истомой Пашковым и имевших свои основания для недовольства боярским правительством, не меняет общей картины, так же как участие в восстании отдельных лиц типа князей Г. П. Шаховского или А. А. Телятевского. Измена отряда Пашкова в самый решительный период восстания, когда его антифеодальная суть и широчайший размах стали особенно ясны, только подчеркивает социальную природу и цель восстания.

С другой стороны, легенда о «царе Дмитрии-избавителе» одновременно и ослабляла восставших. Она вселяла в их сознание утопические иллюзии, которые не могли реализоваться. Болотников — действительно вождь восстания и талантливый полководец — считал себя только «воеводой», «гетманом» или «боярином» «царя Дмитрия». Он рассказывал, что на пути из Венеции на Русь встречался в Польше со скрывающимся там «царем Дмитрием» или его представителем (Михаил Молчанов?). Это давало ему, беглому холопу кн. Телятевского, моральное право на главенство над «царевичем Петром», И. Пашковым, Г. Шаховским, А. Телятевским и другими «родовитыми» участниками восстания.

До нас не дошли грамоты, рассылавшиеся Болотниковым. Судя по ответным грамотам Гермогена и отдельным документальным свидетельствам о распространителях грамот,[160] в них содержались два важнейших мотива: призыв переходить на сторону царя Дмитрия и истребить царя Василия и бояр за измену. Действуя от имени Дмитрия, Болотников не мог не испытывать значительные трудности. Дмитрий все не являлся, и слух о том, что он в Путивле или Орле, не оправдывался. По свидетельству К. Буссова, когда москвичи послали к Болотникову делегацию с просьбой показать им спасшегося царя, Болотников, естественно, не мог этого сделать. Он послал в Путивль письмо с просьбой поторопить Дмитрия, но надежда его на Путивль тоже не оправдала себя.[161] Все это ослабляло позиции Болотникова и его войска.

Как всякая утопическая легенда, легенда о «царе Дмитрии» не могла одержать верх над исторической реальностью. Объединив участников восстания, она затрудняла выработку правильной политической стратегии, особенно на втором этапе восстания, ослабляла восставших, в известной мере способствовала их поражению.

ЛЕГЕНДЫ ОБ «ИЗБАВИТЕЛЯХ» ПОСЛЕ РАЗГРОМА ВОССТАНИЯ И. И. БОЛОТНИКОВА (1607–1614 гг.)

Разгром восстания Болотникова войсками Шуйского под Тулой 10 октября 1607 г., гибель Болотникова и «царевича Петра» положили начало новому этапу в истории легенды — ее постепенному вырождению и затуханию. На этом этапе (1607–1610 гг.) одновременно появляется несколько самозванцев, действовавших под разными именами. Самым значительным из них был Лжедмитрий II, объявившийся в 1607 г. Кроме него действовали некий «самозванец Федька» — «сын» царя Федора, которого привезли к Лжедмитрию II донские казаки,[162] и самозванец Недвядко;[163] в грамоте, посланной Лжедмитрием II в Смоленск 24 апреля 1608 г., обличается несколько самозванных «царевичей», объявившихся в различных местах России и Польши. Среди них уже знакомый нам Иван-Август, называвший себя сыном Ивана Грозного от Колтовской, и выдававшие себя за никогда не существовавших сыновей царя Федора (Петр, Федор, Клементий, Савелий, Семион, Василий, Ерофей, Гаврила, Мартын) и Лаврентий — «сын» (тоже не существовавший) царевича Ивана Ивановича, убитого Иваном Грозным.[164] В статье «О ворах астраханских, кои назывались царевичи» «Нового летописца» сообщаются новые имена: Осиновик — «сын царевича Ивана» и Лаврентий — «сын Федора Ивановича».[165]

Во всем этом поражает не только количество самозванцев, но и обилие имен, которыми они пользовались. Деятельность большинства из них была кратковременна — она началась и кончилась, видимо, в том же 1608 г. Неизвестно, как ладили между собой одновременно действовавшие астраханские «царевичи», входили ли они в контакт с другими самозванцами в других районах России (и Польши), в том числе и с Лжедмитрием II. Несомненно только, что Лжедмитрий II относился к ним враждебно. В упоминавшейся обличительной грамоте он называет их «ворами», напоминает, что у царя Федора не было сыновей, утверждает, что он один остался от «корня» Ивана Грозного; Лжедмитрий II велит их «сыскивать и бить кнутом».[166]

Неизвестно, каковы были легенды, связанные с перечисленными выше именами, получили ли они какие-нибудь законченные формы или самозванцы пользовались общими представлениями, вошедшими в народную память: о «злодействе» Бориса Годунова, о его незаконном царствовании, о его стремлении истребить потомков Ивана Грозного — его сыновей и внуков, о скрывающихся где-то и каких-то царевичах и т. д. Однако характерно уже то, что народная мысль в своих утопических надеждах перестает уповать только на царя Дмитрия. Тут могли сыграть свою роль различные причины: поражение войск, действовавших именем Дмитрия и возглавлявшихся И. И. Болотниковым, затянувшееся ожидание прихода «царя-избавителя» и особенно деятельность Лжедмитрия II, открыто ориентировавшегося на польских интервентов, учредившего свой «тушинский двор», в котором находили приют все «перелетевшие» бояре и представители дворянской поместной верхушки, по тем или иным причинам недовольные Шуйским.

К сожалению, до сих пор нет исследования, в котором были бы обобщены и проанализированы все выявленные документы и факты, относящиеся к 1607–1610 гг. и личности Лжедмитрия II.[167] Это объясняется, видимо, тем, что основное внимание советских историков, по вполне понятным причинам, было уделено, с одной стороны, восстанию Болотникова и, с другой стороны, периоду активной борьбы с польско-литовской интервенцией (1611–1613 гг.). Не посчастливилось 1607–1610 гг. и в дореволюционной историографии. Вероятно, одна из причин этого заключалась в далеко не безупречных действиях митрополита Филарета — родоначальника дома Романовых — в «тушинский» период.

Личность Лжедмитрия II еще менее ясна, чем Лжедмитрия I. Разные документы и разные авторы называют его Матвеем Веревкиным, Дмитрием — сыном арбатского попа, сыном Курбского, царским дьяком, учителем Иваном из г. Сокола, сыном служилого стародубца, поляком, евреем и т. д. В грамотах Василия Шуйского он называется обычно «тушинским вором»; это именование укрепилось за ним и в дореволюционной историографии. Лжедмитрию II не надо было придумывать себе прошлого, он не заботился специально и о распространении легенды. Она была достаточно популярна и вполне подготовила его появление. Он просто выдавал себя за царя Дмитрия, избежавшего боярской расправы в мае 1606 г. Впрочем, по некоторым сведениям, первоначально он выдавал себя за А. А. Нагого — родственника Дмитрия, а позже, войдя в роль, принял имя самого царевича. Произошло это в июле 1607 г. в Старобуде, и движение его началось, как и при Лжедмитрии I и Болотникове, опять с северских, украинных городов, что очень выразительно говорит о той среде, поддержкой которой воспользовался самозванец.

Несмотря на одновременное существование нескольких самозванцев, вера в наиболее популярного из них Лжедмитрия II была, по крайней мере на раннем этапе развития его движения, еще очень крепка. Так, например, сохранились сведения об одном из его сторонников — стародубце, посланном в Тулу, где он открыто обличал царя Василия. Царь приказал схватить его и велел вынудить публично отказаться от пропаганды в пользу «царя Дмитрия». Однако это не удалось. Стародубца «созгоша на пытке», но он продолжал твердить, что царь Дмитрий жив и находится в Стародубе.[168]

Основным в пропаганде Лжедмитрия II были обещания пожаловать всех, кто его поддержит. Ориентируясь на легенду, он не скупился на обещания (А, К). Так, в грамоте его сторонника кн. Д. Масальского «литовцам» — белорусам по ту сторону тогдашней литовской (т. е. польской) границы — вместе с сообщением о том, что царь Дмитрий и «царевич Петр» живы,[169] говорилось: «Если государь царь и государь царевич будут на прародительском престоле на Москве, то вас всех служилых людей пожалуют своим великим жалованием, чего у вас и на разуме нет».[170]

Чрезвычайно важной мерой, предпринятой Лжедмитрием II для поддержания веры в легенду, было пленение Марины Мнишек, направлявшейся из Ярославля в Польшу, и последующее принуждение ее (с помощью его польских сторонников) к признанию его своим спасшимся мужем. Судя по «Дневнику Марины Мнишек», она некоторое время верила распространявшимся слухам о спасении Дмитрия, но при встрече убедилась в обмане. Это не помешало ей поддерживать Лжедмитрия II, выдавать позже его сына за истинного царевича Ивана Дмитриевича и т. д.

Несомненно, что успех Лжедмитрия II и продолжительность его борьбы с Шуйским объясняются той массовой поддержкой, которую он получил, пользуясь популярным именем «царя Дмитрия». Легенда продолжала жить в умах его современников. Характерно, что в войсках Лжедмитрия II действовали остатки разбитой армии Болотникова. Лжедмитрий II некоторое время продолжал привлекать крестьян, холопов, стрельцов, казаков и городские низы. Успеху его дела способствовала откровенно крепостническая и боярская политика правительства Шуйского, так и не сумевшего завоевать популярность ни в одном из социальных слоев тогдашней феодальной Руси. Три года действия «тушинского вора» — это период эволюции антифеодального движения в антибоярское и специально антишуйское.

Историки давно заметили, что Лжедмитрий II не столько возглавлял события, сколько влекся ими. Характерно, что личность его не была окружена таким почетом и любовью, как личность Лжедмитрия I. Поляки и русские авантюристы-тушинцы превратили его в политическую марионетку, его именем спекулировали, с его авторитетом (политическим и военным) считались очень мало. Здесь несомненно налицо действие некой исторической инерции — и социальной и политической. Участники движения Лжедмитрия II боролись не столько за него, сколько против Шуйского. Этим же определялась, видимо, и дальнейшая судьба легенды — она теряла свою исключительную и неповторимую популярность и содержательность, которая характерна была для нее в предшествующие годы. Можно предположить, что легенда в это время вырождалась и в другом смысле — она теряла свой народный и социально-утопический характер. Явившийся вторично «Дмитрий» владел значительной частью Московской Руси, однако социальные чаяния народа по-прежнему не сбывались.[171] Тушинский «царь Дмитрий» превратился в условное прикрытие довольно широкой и пестрой по своему социальному характеру антишуйской оппозиции, в которой значительную роль играли поляки, преследовавшие свои цели. Он, вопреки утверждению М. Н. Покровского, вовсе не был «крестьянским царем».[172] Не исключено, разумеется, что отряды казаков и крестьян продолжали поддерживать Лжедмитрия II потому, что тушинское правление не отличалось сильной централизованной властью, а тушинское войско представляло собой конгломерат в значительной мере самостоятельных отрядов, состоявших между собой в союзнических отношениях. Это обеспечивало казачьим и крестьянским отрядам известную долю самостоятельности.

Для суждения о реальных формах бытования легенды о «царе Дмитрии-избавителе» в 1607–1610 гг. у нас слишком мало материала. Как мы уже говорили, она перестала быть единственной легендой. Вместе с тем соперничавшие с ней легенды о других «царевичах» тоже не приобрели широкой популярности. Связанные главным образом с казачеством и городскими ратными людьми, они имели значение идеологической и правовой санкции отдельных вспышек движения, шедшего к упадку. И здесь снова со всей отчетливостью обнаруживался тот несомненный факт, что мировоззрение не только средневекового крепостного крестьянина, но даже и казака, отягощенное грузом феодальных традиций, заставляло понимать и принимать вольность как нечто пожалованное, дарованное феодальным сюзереном. Поэтому всякая борьба против феодалов переставала быть «воровством» и становилась законной только в том случае, если надежды, связанные с ней, воплощались в лице некоего «прямого» царевича или «истинного» царя, более законного, чем правящий. Этот идеальный царевич или царь должен из своих рук даровать то, к чему стремились низы. Появление нескольких периферийных «царевичей» говорит о распаде движения, утрате легендами об «избавителях» важнейшего объединительного, интегрирующего качества, о сужении и локальности интересов отдельных групп, выдвигавших «своих» царевичей в соответствии со своими интересами.

В 1608–1610 гг. Московское государство распалось на московскую и тушинскую зоны. Характерно, что почти одновременное падение обоих в равной степени слабых властителей — Василия Шуйского и тушинского Лжедмитрия II — произошло в результате внутренней борьбы, раздиравшей правящие группировки и в Москве, и в Тушине.

После гибели Лжедмитрия II легенда о «царе Дмитрии» и связанное с ним самозванчество продолжали деградировать. Для последующих лет (1610–1614) можно отметить несколько мелких случаев самозванчества, не сыгравших заметной роли в общественном и политическом движении эпохи. С марта 1611 г. по май 1612 г. в Ивангороде, а потом Пскове действовал самозванец Сидорка (Матюшка?), которого иногда называют Лжедмитрием III. Большого успеха он не имел. В Пскове, которым он некоторое время владел, он ликвидировал власть «меньших людей». Ему присягнули некоторые отряды казаков из подмосковного ополчения, но в мае 1612 г. он был схвачен и 1 июня привезен в Москву.[173] В 1612 г. на короткое время появился еще один Лжедмитрий; о нем известно лишь, что он находился «в Астрахани у князя Петра Урусова, который калужского убил», т. е. новый самозванец был каким-то образом связан с кн. Урусовым, убившим в Калуге Лжедмитрия II.[174] Наконец, некоторые исследователи считают, что в 1614 г. выдавал себя за «царя Дмитрия» известный атаман И. М. Заруцкий, сошедшийся с Мариной Мнишек после смерти Лжедмитрия II.[175]

Непрерывно предъявляла свои права на московский престол и Марина Мнишек, сперва при посредстве Лжедмитрия II, затем, после его смерти, и при поддержке И. М. Заруцкого, от своего собственного имени, а с 1611 г., после рождения «ворёнка» (так именовался в официальных документах того времени ее сын от Лжедмитрия II) от имени сына «царя Дмитрия». Это было своеобразное продолжение самозванчества, лишенное «легендарных» оснований и выродившееся в простые династические притязания авантюристки, соприкоснувшейся с легендой, озаренной ее светом и вместе с тем способствовавшей ее исчезновению.

Впрочем, в судьбе «воренка» («Ивашки») можно уловить некоторую закономерность. Заруцкий и Марина Мнишек начинают действовать его именем в ту пору, когда определяется роль казаков в борьбе с польско-шведско-литовской интервенцией, формируется так называемое «первое ополчение», приведшее к столкновению дворян и казаков, а позже начинают определяться силы, оппозиционные крепостническому правительству Романовых. Однако «воренок» не стал символом и знаменем в этой борьбе. Известен только один эпизод, который как будто противоречит этому. В «Истории ложного Димитрия» сообщается: «Когда астраханцы прислали за сыном царицы, которого она имела от второго Димитрия, Заруцкий с ним ушел в Астрахань».[176] Здесь как будто утверждается, что астраханцы, продолжавшие бунтовать, избрали «воренка» своим «царевичем». Однако дальнейшее развитие событий известно. После неудачной попытки навязать персидскому шаху Аббасу роль, которую с 1604 г. играло польское правительство, Заруцкий и Марина Мнишек не поладили с астраханцами. В мае 1614 г. их отряды были разгромлены, и они вынуждены были бежать на Яик, где на Медвежьем острове были пойманы и привезены в Москву.[177]

Эти эпизоды нельзя считать самозванчеством в обычном смысле. Если Лжедмитрий I выдавал себя за царевича, то Марина Мнишек была коронованной и затем свергнутой московской царицей, а ее сын был невольным самозванцем по рождению.

И, наконец, заключительные эпизоды бытования легенды, связанной с именем Дмитрия, и новые попытки ее использования относят нас ко времени, отстоящему от «смутного» на три десятилетия. В 1643–1644 гг. между Москвой и Польшей велись длительные переговоры о выдаче Ивана Дмитриевича Фаустина-Лубы, называвшего себя сыном царя Дмитрия.

Послам — кн. А. М. Львову, думному дворянину Гр. Пушкину и дьяку Волошенинову — было велено предъявить польскому двору тайную претензию: «Да государь же ваш Владислав король больше 15 лет держит в Бресте Литовском в иезуитском монастыре вора, которому лет 30, на спине у него между плечами также герб, и сказывается расстригин сын».[178] «Вор» этот был сыном Дмитрия Лубы — польского шляхтича из Подляшья, участника польских походов на Русь в пору Лжедмитриев I и II. Воспитывающий Лубу Белинский выдавал его за сына Лжедмитрия и Марины, будто бы спасенного от казни. Выдумка Белинского удалась — маленький «царевич» был отдан на «сбережение» Льву Сапеге и ему было назначено содержание в 6 тыс. золотых. На допросе, учиненном по настоянию московских послов, Иван Дмитриев Луба показал, что он долгое время не знал, действительно ли он царевич или нет. После заключения мира между Русью и Польшей Белинский объяснил И. Д. Лубе, что «он сын шляхтича Лубы, а называли его царевичем московским для всякой причины, потому, как на Москве Маринина сына хотели повесить, то он, Белинский, хотел вместо Маринина сына на повешенье дать его, Лубу, а Маринина сына хотел выкрасть; но на другой же день Маринина сына повесили, выкрасть его было нельзя, и потому вместо Маринина сына называли его царевичем».[179] Выяснилось, что Луба предпринимал попытку рассылать грамоты, что никакого герба или пятна у него на спине нет.

В 1644 г. Луба был привезен в Москву, но по просьбе польских послов вскоре отпущен обратно с условием, что его будут содержать в Польше под стражей. В 1647 г. он погиб во время одного из татарских набегов на Польшу.

В 1644–1646 гг. в Крыму, в Кафе, а потом в Константинополе объявился еще один «сын» Лжедмитрия — казак Ивашка Вергуненок, который называл себя, по сведениям одних документов, Иваном, по другим — Дмитрием Дмитриевичем. По требованию московских послов он был посажен в Константинополе в Семибашенный замок. Когда Вергуненок был в Кафе, он «дал русской женщине денег, чтоб она выжгла ему между плечами половину месяца да звезду, и то пятно многим полоненикам он, Вергуненок, показывал и говорил, будто он царский сын и как он Московского государства доступит, то станет их жаловать, и русские люди тому его воровству поверя, к нему, вору… ходили, есть и пить носили».[180]

В эти же годы, между 1639 и 1643 г., был пойман и убит по распоряжению молдавского господаря еще один «Иван Дмитриевич», каким-то образом связанный с Тимофеем Акундиновым,[181] о котором будет речь ниже.

Кроме единственного факта — интереса к Вергуненку пленных в Кафе — нет никаких сведений о том, что деятельность его имела какой-нибудь отклик. Не имела его, по-видимому, и деятельность Лубы и тем более молдавского «Ивана Дмитриевича».

Несмотря на это, русское и польское правительства продолжали время от времени попрекать друг друга в поощрении самозванцев. Так, например, в 1619 г. при рассмотрении взаимных обид и пограничных конфликтов и обсуждении вопроса о царском титуле польские послы говорили: «Сами знаете, что из вашего народа московского некоторые, называясь государскими сыновьями, опять грамоты рассылают и людей вольных военных к себе призывают, с запорожскими и донскими казаками ссылаются и по примеру Дмитрия, войною государства Московского доступать хотят; оттого великая смута на вашей Украине была, но король заказ крепкий учинил, чтобы никто из людей его не смел идти».[182] В октябре следующего года этот же мотив звучал в речах послов, приехавших для переговоров в Москву: «В то время как комиссары из Орши платили жалование войску, разводили его из полков и войско разъезжалось, объявился новый завод: начали метать войску грамоты от имени Ивана Дмитриевича, царевича московского, московским письмом и за московскою печатью; пишут в грамотах, что он жив и просит войско, чтобы оно, помня к себе жалованья отца его, шло в Московскую землю и помогало ему доступать отчины государства Московского, а он им обещает добрую награду».[183] Далее говорилось, что король из особого дружелюбия к царю Михаилу пресек и это начинавшееся движение.

Трудно выяснить, стояли ли за этим сообщением какие-либо реальные факты, были они связаны с Лубой или другим самозванцем «Иваном Дмитриевичем» или оно вызвано желанием польского правительства приписать себе несуществующие заслуги по трафарету, выработанному в предшествующее пятнадцатилетие. И все же эти эпизоды по-своему интересны. Характерно, что на этот раз деятельность самозванцев целиком вынесена за пределы Руси.

Если даже предположить, что генеалогические версии Лубы и Вергуненка были плодом чьей-либо индивидуальной выдумки, то и в таком случае необходимо признать, что выдумка эта формировалась в полном соответствии с обычной конструкцией легенд об «избавителях»: «царевичи» принадлежат к «природному царскому корню», они избежали расправы их гонителей, захвативших московский престол (В и С), они демонстрируют «царские отметины» на своем теле (Н1); Вергуненок (вероятно, и Луба в своих грамотах) в случае успеха обещал «пожаловать» тех, кто его поддержит (L).

Возникают два вопроса: а) означает ли тридцатилетний перерыв, что легенда с 1614 по 1644–1646 гг. была совершенно забыта? б) не принадлежит ли новая модуляция легенды к новому периоду в истории народного движения?

Случаи самозванчества в период между 1614–1644 гг. до сих пор не выявлены. Самозванцы 1640-х годов используют уже имя не «царя Дмитрия», а его «сына» Ивана Дмитриевича. Все это бесспорно говорит о том, что легенда о Дмитрии переживает в эти десятилетия свою заключительную стадию. Впрочем, имя Дмитрия тоже еще не вполне забыто. «Царевич Иван Дмитриевич» — фигура не самостоятельная, а светящая отраженным светом былой славы своего легендарного отца. Бытование легенды о нем, вялое и ограниченное на фоне столь значительных событий 1604–1607 гг., свидетельствует о том, что это не оригинальный эпизод в истории русских легенд об избавителях, а третий член триады «царевич Дмитрий» — «царь Дмитрий» — «царевич Иван Дмитриевич». Три части этой триады неравноценны, а третья из них может считаться отзвуком первой и второй, формой затухания основной легенды, свидетельством того, что страстная вера в «избавителя» не рассеялась вместе с дымом, произведенным выстрелом пушки, заряженной пеплом сожженного самозванца, как это хотелось царю Василию Шуйскому, а изживалась трудно и постепенно.

Характерно, что бытование легенды о «царевиче Иване Дмитриевиче» сопровождалось какими-то не вполне ясными рецидивами, связанными с именем «царя Дмитрия». В книге Н. Новомбергского «Слово и дело государево» опубликованы документы четырех расспросных дел, вызванных публичным провозглашением имени «царя Дмитрия». Они относятся к 1621, 1624, 1625 и 1631 гг. Это две кабачные здравицы, рассуждение о том, что царю Михаилу «нельзя жениться», так как царь Дмитрий жив, наконец, употребление формулы «пощади… для государя царя Дмитрия», которую выкрикивает избиваемый лебедянский казак. Вместе с тем три «Ивана Дмитриевича» 1640-х годов свидетельствуют о том, что в условиях этого времени основная легенда о Дмитрии оказалась непродуктивной. Неясный и не очень популярный образ «воренка» — вот все, что сохранилось от легенды в сознании поколения 40-х годов XVII в.[184]

Рассмотрение важнейших фактов, связанных с легендой о Дмитрии, показало, что она бытовала в разных версиях и формах почти полстолетия. В истории ее развития мы отметили шесть этапов, отличных по своему характеру (1598–1604, 1604–1605, 1606–1607, 1607–1610, 1610–1614, 1644–1646 гг.), но тесно связанных друг с другом. Бытование легенды в 1604–1605, 1607–1610 гг. и 1644–1646 гг. сочеталось с самозванчеством. Самозванцы подхватили и использовали легенду, их поступки вплетались в ее историю, способствовали ее развитию и вместе с тем ее исчезновению. Особенную роль в этом сыграл Лжедмитрий II, образ действий которого не мог не приводить к социальным и политическим разочарованиям, разрушавшим легенду. В 1606–1607 гг., а затем в 1608–1610 и 1644–1646 гг. мы отмечали существование нескольких легенд, параллельных и подобных легенде о Дмитрии. Наибольшей популярностью из них пользовалась легенда о «царевиче Петре». Дольше других бытовали легенды об Иване-Августе (1607–1611 гг.) и Иване Дмитриевиче (1611–1644 гг.). Все эти легенды играли роль как бы периферийных и дополнительных. Этот факт представляет значительный теоретический интерес. Он свидетельствует об одновременном и самостоятельном возникновении сходных легенд в разных районах России: в Москве, северских и украинных городах, Астрахани, Пскове, Ивангороде, на Тереке. Особенно примечательна здесь роль периферии Московского государства — районов, в которых скапливались «беглые» и «гулящие», шла особенно острая борьба с попытками феодального государства охватить «крепостью» все слои податного населения. С другой стороны, существование параллельных легенд подтверждает утвердившееся в советской историографии мнение о социальной и политической сложности народных движений этого времени.

Чрезвычайно интересен в истории легенды о Дмитрии период 1606–1607 гг. Примечательно, что в годы наивысшего развития народного движения и особенной популярности легенды в войсках Болотникова, действовавших во имя легендарного «царя Дмитрия», не было самозванца. Не объявлялись самозванцы и в период, последовавший за 1614 г. Однако на сей раз это связано было не с расцветом легенды, а с ее затуханием и вырождением.

ГОРОДСКИЕ ВОССТАНИЯ СЕРЕДИНЫ XVII в. И ЛЕГЕНДЫ ОБ «ИЗБАВИТЕЛЯХ»

После крестьянских восстаний 1614–1615 гг. наступает некоторое затишье, связанное, вероятно, как с утомлением страны длительными войнами, потрясавшими ее в первые полтора десятилетия XVII в., так и с иллюзиями, которые возникли с началом царствования Михаила Романова, вынужденного пойти на некоторые уступки крестьянству и казачеству.[185] С 1630-х годов начинается новый подъем народного движения, начинается то «бунташное время», которое растянулось до середины 1670-х годов и высшим проявлением которого было восстание под руководством Степана Разина.

Предвозвестниками нового подъема народного движения были крестьянско-казацкие волнения в годы Смоленской войны (1632–1634 гг.). Затем последовали несравненно более значительные городские восстания 40–50-х годов XVII в. Не случайно появление новых самозванцев совпадает именно с этим этапом.

Наше предположение о связи времени появления самозванцев 1640-х годов с настроениями в годы городских восстаний подтверждается историей Тимофея Демидовича Акундинова (Анкидинова, Акиндинова), выдававшего себя за царевича из рода Шуйских.[186]

В 1639 г. стало известно, что из «черкас», т. е. с поднепровской Украины, на Самборщину в Польшу пришел какой-то человек, бежавший из Руси. Здесь он жил в работниках у попа, пока поп не увидел на его спине герб («а по-русски пятно»). Странный работник был показан архимандриту, а затем коронному подскарбию Даниловичу, который тоже осмотрел «пятно» и допросил попова работника. Акундинов назвался князем Семеном Васильевичем Шуйским. Его будто бы взяли в плен запорожские казаки в то время, когда царя Василия Шуйского после отречения везли из Москвы в Польшу. Акундинов был представлен королю, и ему было назначено содержание. В 1643 г. московские послы, разузнав о новоявленном «царевиче», предъявили польскому правительству очередную претензию. После этого, вероятно в том же 1643 г., Акундинов через Молдавию[187] направился в Константинополь, где пытался привлечь к себе внимание султана. Вмешательство русских послов и здесь помешало ему. В Турции Акундинов называл себя князем Великопермским, утверждая, что он остался после отъезда отца в Литву полугодовалым, воспитывался верными людьми, а позже царь Михаил отдал ему Пермь Великую с пригородами в удел. Из Перми он якобы самовольно приезжал в Москву, где был арестован и вынужден был бежать в Молдавию и затем в Турцию. Таким образом, на этом этапе «Тимошка», как называли его официальные документы, еще не рисует себя изгнанным «избавителем», готовящимся вступить на отчий престол и восстановить правду. Он просто гонимый царевич, доказывающий свое царское происхождение при помощи некоего рассказа и знака на теле — «пятна» (герба). Любопытно, что, не удовлетворяясь демонстрацией пресловутого «пятна», Акундинов рассказывал туркам о том, как молдавский воевода «снял с него отцовский крест многоценный с яхонтами и изумрудами».[188]

Потеряв расположение султана, самозванец продолжал искать новых покровителей. Он побывал в Болгарии, потом (в 1648 г.) через Сербию отправился в Венецию и Рим просить поддержки папы. Здесь он называет себя то «Иоанном Тимофеем из Владимира», то «Владимирским и Шуйским господаром», то «Иоанном Тимофеем Владимиром Шуйским», «князем Великопермским, грандуком Владимирским и Шуйским», «правнуком императоров московских Феодора и Димитрия, сыном великого императора Василия». В документах папской курии он именуется «Джованни Тимотей Владимирский Шуйский Московский» или «Джион Шуйский».[189] В Венеции и Риме он рассказывает или сообщает в своих прошениях о том, что он был в плену у турок (или татар), освобожден сербами (или освободился сам при помощи сербов) и обещает обратить своих подданных в католичество.[190]

Ватиканская конгрегация не высоко оценила возможности «Джованни Шуйского» и решила обходиться с ним как с частным лицом. Это явно не устроило самозванца, и, пробыв четыре месяца в Риме, он отправляется через Австрию, Венгрию и Польшу на Украину, где живет некоторое время в Лубнах, потом в Киеве и Чернигове.

В 1649 г. московское правительство вновь было вынуждено предпринять дипломатические шаги для нейтрализации действий лжецаревича из рода Шуйских. На этот раз это были переговоры с гетманом Богданом Хмельницким, который, ссылаясь на казачье право предоставления убежища, отказался выдать Акундинова, но обещал контролировать его действия.

В эти годы «Тимошка» делал попытки завязать отношения не только с запорожскими, но и с донскими казаками, но, по-видимому, успеха не имел: казаки были заняты азовскими делами.[191] Акундинов рассказывал казакам новую версию: он был якобы приговорен к смертной казни и бежал, а мать его — дочь Василия Шуйского — сослана в Сибирь и до сих пор жива.

Украина в это время вела освободительную войну и готовилась к союзу с Россией. Акундинов понял, что успеха ему и тут не добиться, и даже говорил, что он не домогается московского престола, а хотел бы помириться с царем Михаилом и вернуться на Русь. Однако, когда ему предложили это сделать, он уехал в Венгрию, а через некоторое время оказался в Стокгольме при дворе королевы Христины. Здесь, представляясь канцлеру Оксенштерну, «царевич Иоанн Шуйский» тоже рассказывает о знаке на своем теле, о многолетних скитаниях по Украине «под прикрытием чужого имени и чужого одеяния».[192]

В 1652 г. завязываются переговоры Москвы со Швецией, посылается несколько специальных посольств. Акундинов пытается скрыться от преследований в Нарве, Ревеле, потом в Кенигсберге и, наконец, уезжает в Голштинию. В 1653 г. упорного, но незадачливого самозванца выдают московскому правительству в обмен на разрешение голштинским купцам торговать с Персией через Россию.[193]

В 1653 г., после десятилетнего преследования, Т. Акундинов был привезен в Москву, допрошен, изобличен его действительной матерью Соломонидой Акундиновой, постриженной в свое время в монахини, и четвертован.

14 июня 1652 г. верный сторонник Акундинова Константин Конюховский показал на пытке: «Как был Тимошка у Хмельницкого и послышал о псковском смятенье, то начал просить гетмана, чтобы отписать об нем к шведской королеве, и Хмельницкий отказал потому, что у него ссылки с шведскою королевою нет, а напишет об нем к Рагоци.[194] А мыслил вор Тимошка упросить у королевы, чтобы ему позволили жить в Швеции подле русской границы, чтобы ему, спознався и сдружась с пограничными немцами, ссылаться через них с псковскими мятежниками. Теперь (т. е. после разгрома псковского восстания. — К. Ч.) Тимошка ни от кого помощи, кроме черкас, не чает».[195]

Показание Конюховского дало основание академику М. Н. Тихомирову сделать весьма интересное предположение. Он публикует выдержки из расспросных листов участников восстания, сохранившихся в архиве псковской Земской избы, из которых следует, что в Пскове в эти годы тоже бытовала какая-то легенда, близкая по своему характеру к интересующему нас типу. Восставшие неоднократно обсуждали вопрос о поисках помощи в Польше. На этой почве возник слух, зафиксированный в документах допроса крестьянина Трофима Володимирова 12 июня 1650 г.: государя на Москве будто бы нет, он у «литовского короля», ушел от бояр «сам шест тому недель с тринадцать», псковичи должны стоять против Хованского крепко, они будут за это пожалованы, «а государь-де будет с казаками донскими и запорожскими подо Псков на выручку вскоре». Расспрос 18 июня подтвердил тот же слух — царь в Литве; 23 июня — царь в городе «Аршеве».[196] М. Н. Тихомиров видит в этих слухах отражение деятельности Т. Акундинова.[197] Это предположение подтверждается как будто и сообщением Е. Болховитинова о том, что псковичи во время восстания получили письмо от какого-то самозванца.[198] И все же это предположение кажется нам рискованным.

Известно, что Акундинов пытался установить связь с псковичами не через Польшу, а через Швецию. Может быть, именно с этим и связана его неудача. Псковское восстание, так же как и новгородское, было вызвано разрешением шведам покупать хлеб в Пскове и Новгороде в компенсацию за невыполненные пункты Столбовского договора 1617 г. Одновременно возник слух, что шведы готовятся к войне, цель которой — захват Пскова, Новгорода и близлежащих земель. Поэтому восстание началось с нападения на шведов, приехавших за хлебом.

Акундинов был, вероятно, плохо осведомлен о причинах и ходе восстания, иначе он не стремился бы использовать посредничество шведов. Правда, путь из Украины через Польшу в это время тоже был закрыт. Если псковичи действительно получили его послание после того, как он побывал в Стокгольме, то они должны были отвергнуть его как шведского ставленника. В противном случае непонятно, что же помешало Акундинову самому появиться в Пскове? Он, казалось бы, жаждал связи с восставшими, псковичи ожидали прихода царя «из Литвы», и все же сговориться им не удалось.

Впрочем, в сообщении К. Конюховского есть одно существенное противоречие. Т. Акундинов приехал в Стокгольм только с 1651 г., когда псковское восстание уже было разгромлено. Следовательно, либо он рассчитывал на новое восстание, либо «ссылаться» с «мятежниками» он мог еще из Украины. В последнем случае он действительно мог восприниматься как «царь из Литвы» (т. е. Польши или районов польского влияния) и Б. Хмельницкий мог после переговоров 1649 г. помешать осуществить ему свои планы. Однако, если принять такое толкование, то все же остается непонятной попытка связаться с псковичами через шведов после разгрома восстания, носившего не только антиправительственный, но и антишведский характер.

И, наконец, предположение М. Н. Тихомирова вызывает еще одно, не менее существенное возражение. Так же как и другие городские восстания 1648–1650 гг., псковское восстание не имело отчетливого антицаристского характера. Все они были направлены главным образом против Б. А. Морозова и других Правителей (Плещеева, Чистого, Траханиотова и др.). Восставшие искали у царя защиты от притеснителей — бояр и дьяков. Псковичи писали Алексею Михайловичу челобитную, отказывались считать присланные им грамоты подлинно царскими и т. д. Известно, что московское восстание было прекращено обещанием удалить Морозова, выдать на расправу Плещеева и т. д. Началось же оно с толков — «государь-де молод, глуп», а все зло идет от Морозова и бояр.[199] Примерно такая же антибоярская и в то же время процарская формула была популярна и среди участников разинского движения на раннем его этапе (ср. речь С. Т. Разина на круге в Паншином городке). Все это очень хорошо объясняет и псковский слух о том, что царь ушел из Москвы в Литву и предполагает действовать против бояр и в пользу псковичей. Напомним, что еще в 1648 г. в Пскове ходили слухи о покушении бояр на молодого царя.[200]

В псковских расспросных речах 1650 г. не упоминается имя царя, но нет никаких оснований полагать, что подразумевался не Алексей Михайлович, а какой-нибудь его соперник. В противном случае имя этого соперника было бы обязательно названо — мы уже знаем, какую роль играет имя «избавителя» в процессе развития антицаристских настроений, легенд, самозванчества и т. д. Акундинов не выдавал себя за Алексея Михайловича, ушедшего от бояр; он называл себя царевичем из рода Шуйских.

Итак, история четвертого самозванца 40-х годов XVII в. интересна не только тем, что подтверждает существование легенд о «царевичах-избавителях» в это время и что в различных свидетельствах о его деятельности встречаются знакомые мотивы (чудесное спасение (С), скитания (D), «царские знаки» на теле (Н1), обещания пожаловать (L) и т. д.), но и отношением к нему московского правительства, опасавшегося, что Лжешуйский привлечет к себе внимание народных масс, и упорно разыскивавшего его более десяти лет. Характерно, что Т. Акундинов искал поддержки не только у зарубежных правителей, меняя их одного за другим, но и у запорожских и донских казаков, и у псковичей. Нам не известны политические взгляды и цели самозванца,[201] но мы вправе заключить, что ему был известен характер надежд, возлагавшихся на «царевичей-избавителей», и те традиционные формы, в которых эти надежды бытовали. Вместе с тем необходимо подчеркнуть, что варьирование мотивов (причины гонения, обстоятельства пленения или функционально подобные им эпизоды, царский знак, само имя и титул царевича), с которыми мы встретились в истории Т. Акундинова, не фольклорного происхождения. Все эти варианты известны нам из документов, к которым причастен был сам самозванец, и они отражают его попытки придумать версию, наиболее выгодную для него в тех или иных условиях. Поэтому в Риме он рассказывает, что стал жертвой турок (татар), в Польше — запорожских казаков, на Украине — московских бояр, приговоривших его к смертной казни, а мать сославших в Сибирь и т. д. В ряде случаев Т. Акундинов даже не выдает себя за «истинного» царя, стремящегося вернуть себе московский престол, а принимает просто личину гонимого или обиженного царевича. И все же общая схема его рассказов остается неизменной — она построена по трафарету легенд об «избавителях».

Не совсем ясно, почему Т. Акундинов избрал имя малопопулярного в народе рода Шуйских. Нам не известны факты, которые позволили бы утверждать, что легенда с именем одного из Шуйских существовала и самозванец ею только воспользовался. Напрасно было бы, разумеется, предполагать, что Акундинов руководствовался тонким расчетом или знанием исторических закономерностей (например, что он мог сознательно рассчитать, что в процессе роста недовольства Романовыми могли сложиться условия для идеализации их предшественника на троне, что трех десятилетий достаточно для того, чтобы идеализация сформировалась, и т. д.); вероятнее всего, что он измыслил свою биографию по типу легенд «смутного времени», которые обычно были направлены против правящего царя и героями которых были царевичи из другого рода. В этом смысле прав В. А. Мошин, называющий Т. Акундинова «последним из серии самозванцев, выдвинутых на историческую сцену Смутного времени».[202]

Таким образом, если связь Лубы, Вергуненка и «молдавского Ивана Дмитриевича» с легендами первого десятилетия XVII в. выразилась в использовании имени сына легендарного царя Дмитрия, то связь Т. Акундинова с ними выявляется в более общем и формальном плане.

Т. Акундинову нельзя отказать в упорстве: на протяжении многих лет он пытался найти социальную опору и внешнеполитическую поддержку своему замыслу. Но успеха тем не менее не добился. Не добились его и другие самозванцы того времени, хотя пользовались другим именем и действовали способами весьма различными. Не свидетельствует ли это о том, что во всех этих случаях сказались не столько субъективные, сколько исторические причины? Следование трафарету, созданному традицией «смутного времени», в условиях, когда антицарские (антиалексеевские) настроения еще не созрели, — главная причина провала самозванцев 40-х годов XVII в. Как показали уже материалы псковских расспросных речей 1650 г., в псковской посадской среде известной популярностью пользовалась не антицарская, а антибоярская избавительская легенда. Героем ее был сам Алексей Михайлович, идеализированный как юный царь, теснимый злокозненными боярами. Существование такой версии объяснения непонятных народу действий царя подтверждается и другими источниками. В сборнике документов, изданных Н. Новомбергским, содержатся четыре свидетельства, относящихся к десятилетию 1633–1643 гг. и связанных с делами по поводу слухов о том, что на Москве «царь подмененный» (т. е. Михаил Федорович), «царевич подмененный» (т. е. Алексей Михайлович) или «царя не стало» (в 1643 г., за два года до действительной смерти царя Михаила).[203]

Еще раньше, в 1629 г., велся розыск по делу астраханского стрельца Осипко, который утверждал, что митрополит Филарет — не отец царя Михаила, а некое подмененное лицо, нарочито присланное «из Литвы» (т. е. из Польши), где он содержался некоторое время заложником.[204]

В 1648 г. почти одновременно вспыхнули восстания в Москве, Воронеже, Соли Вычегодской, Устюге Великом, Чердыне, Соли Камской, Козлове, Владимире, Курске, Рузе, Томске, Кромах и др. Объяснялось это, однако, не организационной связью восставших — ее, за редкими исключениями, не было, — а одинаковым недовольством «посадским строением» правительства Б. А. Морозова. Для идеологии этих восстаний тоже характерны антибоярские настроения и надежды на вмешательство царя. Единой легенды, которая санкционировала бы действия восставших и объединяла бы их, подобно легенде о царе Дмитрии в годы восстания Болотникова, судя по сохранившимся и опубликованным документам, не существовало.[205]

Со слухами подобного типа — о том, что царь подменен, царевич подменен или его хотят подменить или извести — мы уже встречались в годы, предшествующие формированию легенды о «царевиче Дмитрии». Мы будем встречаться с ними и на раннем этапе движения под руководством С. Т. Разина, и в годы, предшествовавшие формированию избавительских легенд XVIII в. Очень важно при этом, кто выступает лицом страдательным: правящий царь, или царевич — сын правящего царя (жертвы произвола бояр), или царевич из другого рода, не правящего, но понимаемого как «истинный» и «прямой» (жертва правящего царя). В первом случае мы вправе говорить об антибоярском истолковании деятельности царя и формировании антибоярской легенды, во втором случае — о формировании антицарской легенды. Как мы знаем, антибоярская легенда может предшествовать антицарской, но она всегда показатель относительной неразвитости политических представлений народа.

Таким образом, самозванцы 1640-х годов пытались воспользоваться схемой и мотивами потухающей легенды в условиях, когда антицарские настроения снова сменились некоторыми иллюзиями и новый подъем народного движения был связан с менее развитой антифеодальной идеологией, облеченной в антибоярскую формулу. Вспышка самозванчества в 1640-е годы произошла в условиях, когда почва для возникновения новой и вполне самостоятельной легенды еще не была подготовлена. Характерный перерыв в три десятилетия и затем целая серия самозванческих выступлений — такое сочетание обстоятельств свидетельствует о том, что эта вспышка была своеобразным отражением нового и постепенного нарастания антифеодальных настроений, однако отражением косвенным и осложненным. Именно поэтому при относительной одновременности выступлений самозванцев и народных волнений прямой связи между ними не было или установление такой связи не удавалось. Антицарская «избавительская» легенда не была вполне забыта, она существовала в своих остаточных формах, но уже не могла стать лозунгом и знаменем народных движений, развивавшихся теперь в иных условиях. Народная политическая мысль как бы вернулась к своему исходному пункту, и вызревание новых антифеодальных идей началось сначала. Старая легенда при этих обстоятельствах не могла пригодиться. Традиция существовала, но она была обречена па умирание. Новая легенда должна была заново созреть в новых условиях. Как и на первом этапе исторического существования легенд об «избавителях», это был путь долгий и сложный.

С. Т. РАЗИН И «ЦАРЕВИЧ АЛЕКСЕЙ АЛЕКСЕЕВИЧ»

Крестьянская война под руководством С. Т. Разина охватила многие районы России в 1669–1671 гг. Разинское движение отличалось от городских восстаний 40–60-х годов XVII в. (и тем более от народных движений начала века) значительно большей социальной определенностью, ясной антифеодальной направленностью. Оно явилось новым этапом народной войны против феодального строя, было высшим проявлением борьбы народа с феодалами в XVII в.

В советской историографии проблемы, связанные с крестьянской войной 1669–1671 гг., подвергались многостороннему обсуждению.[206] Отражение разинского движения в русском фольклоре также изучалось неоднократно. Собран обширный материал и накоплено значительное количество весьма ценных наблюдений.[207] Поставим только один вопрос: бытовала ли среди участников разинского движения легенда о «возвращающемся царе (царевиче) — избавителе» в какой-либо из ее разновидностей и, если таковая обнаружится, то какую роль она играла в идеологии и движении разинцев?

Изучение документов, связанных с крестьянской войной 1669–1671 гг., приводит к выводу, что легенда такая существовала, однако играла она неизмеримо меньшую роль, чем в движении 1606–1607 гг., возглавленном И. И. Болотниковым.

Характерно, что в документах, связанных с движением Василия Уса 1666 г., непосредственно предшествовавшим разинскому, не отыскиваются следы бытования какой-либо избавительской легенды; вместе с тем известно, что оно отличалось ясностью целей и действий восставших. В сообщении, современном событиям, говорилось: «А ездя они, воровские казаки, рубят помещиков и вотчинников, за которыми крестьяне, черных-де людей — крестьян и боярских людей, и казаков, иных чинов служилых людей — никого не рубят и не грабят».[208]

В первые месяцы разинского движения легенда, с которой мы будем иметь дело в дальнейшем, видимо, еще тоже не сформировалась. На казачьем круге в Паншином городке (март 1670 г.), сыгравшем значительную роль в развитии крестьянской войны, С. Т. Разин, судя по «Расспросным речам в Разрядном приказе попа Н. Иванова (Колесникова) о его пребывании у казаков С. Разина», «сказал всем вслух»: «Любо ль де им всем итти з Дону па Волгу, а с Волги итти в Русь против государевых неприятелей и изменников, чтоб им из Московского государства вывесть изменников бояр и думных людей и в городех воевод и приказных людей».[209] В качестве одного из доказательств измены бояр и воевод в этой же речи С. Т. Разина фигурирует известие о смерти трех членов царской семьи: царицы Марии Ильиничны в 1669 г. и двух царевичей — Алексея и Симеона в 1670 г. Один из царевичей, Алексей Алексеевич, умер 16 лет и незадолго до этого был официально объявлен наследником престола.[210] «Когда-де то бывало, — спрашивал на круге С. Т. Разин, — что на Москве блаженные памяти великие государыни царицы и великие княгини Марии Ильиничны и государей благоверных царевичей, государя царевича и великого князя Алексея Алексеевича и государя царевича и великого князя Симеона Алексеевича, не стало вскоре».[211] Ответ дается недвусмысленный — изменники-бояре изводят царскую семью. Заключение речи может показаться удивительным, если не учесть характерную логику «черных людей» феодального времени. Бояре изводят царскую семью, значит, царь хотел дать крестьянам и «служилым людишкам» свободу, а изменники этому препятствуют. Поэтому казаки должны начать борьбу с боярами, воеводами, думными и приказными людьми и освободить «черных людей».

Легенда формируется в месяцы, следовавшие за кругом в Паншином городке. В сентябре 1670 г. документы отмечают, что разницы «крест велят целовать государю царевичу Алексею Алексеевичу».[212] В другом документе того же времени сообщается: разинцы утверждают, что Алексей Алексеевич с ними, так же как опальный патриарх Никон. «И малоумные люди все то ставят в правду их воровскую затейку, и оттого… пущая беда и поколебание в людех».[213] Видимо, в это время складывается и характерная триединая формула разинских грамот. Так, например, в «Отписке шацкого воеводы А. Остафьева в Разрядный приказ», написанной в октябре 1670 г., сообщалось о допросе, учиненном Ивашке Федорову, пришедшему из с. Петакова в Шацк. За Цной он побывал у разинцев. «А его-де отпустили и приказали ему молить бога за Нечая, царевича Алексея Алексеевича да за патриарха Никона, да за Стеньку Разина».[214]

По сообщению, опубликованному еще в 1850-х годах Н. И. Костомаровым, в войсках Разина шло два судна; одно было покрыто красным, другое — черным бархатом. На первом судне якобы плыл царевич Алексей Алексеевич, на втором — Никон.[215] И тот и другой содержались втайне. Документы сохранили обещание разинцев показать народу царевича после взятия Нижнего Новгорода. В расспросных речах попа И. Алексеева на Лисенском перевозе 13 и 26 октября 1670 г. сообщалось: «И говорили при нем казаки, что у них идет силы Козаков много, и как-де Нижний возьмет и в то число увидят царевича все крестьяне».[216]

Легенда о царевиче Алексее Алексеевиче пользовалась, видимо, значительной популярностью. В нее верили горячо и готовы были умереть, утверждая ее истинность. Так, в далеком от района действий С. Т. Разина Смоленске один из его «агитаторов» уверял народ, что видел царевича собственными глазами и даже разговаривал с ним. Он не отказался от своих слов даже на виселице.[217]

Московское правительство не только преследовало распространителей легенды и расправлялось с ними, оно рассылало грамоты, в которых призывало не присоединяться к разницам и не верить рассказам о царевиче и патриархе. В том же октябре 1670 г. в грамоте приказа Казанского дворца всем крестьянам и служилым людям объявлялось, что «Степан Разин лжет и затевает на соблазн незнающим людям», которые примыкают к нему «поневоле». Здесь же запоминалось: царевич умер в Москве в царских хоромах при царе 17 января 1670 г. и был погребен в Москве в церкви архистратига Михаила «при всем народе Московского государства» и, добавляет грамота, «во всех окрестных государствах про то ведают тоже». Грамота сообщает, что царь указал присылать в Москву «из города и из места человека по два и по три лутчих и середних добрых и разумных людей, не опасаясь ничего».[218] Видимо, представителям «городов и мест» должны были показать могилу царевича Алексея. Предполагалось, что этот акт и заверения москвичей прекратят распространение легенды.[219]

Обеспокоило правительство и известие о том, что разинцы пользуются именем опального Никона. Этот слух, судя по всему, циркулировал тоже достаточно широко. В Москву поступали одна за другой отписки, расспросные речи и т. п., в которых повторялся этот слух. Так, например, в «Расспросных речах в Тамбовской приказной избе стрельцов Григория Свешникова с товарищи о взятии Разиным Царицына», датированных августом 1670 г., говорилось: «Да они же, де, Гришка с товарыщи, будучи на Царицыне, слышали от воровских казаков многожды, что-де они, воровские казаки, меж собою говорят и похваляют бывшего Никона патриарха, что-де он, Никон, будет на Москве патриархом по-прежнему, так-де и все будет смирно. А пришод-де он, вор Стенька, к Москве, и бояр и всяких начальных людей побьет и его-де, Никона, возьмут и посадят на Москве на потриаршество по-прежнему».[220]

Никон был допрошен, и правительство убедилось в ложности слухов. С. Т. Разин, действительно, пытался сноситься с бывшим патриархом, но Никон отказался от всяких переговоров.[221]

В правительственных грамотах 1670–1671 гг., включая «Сказку, объявленную С. и Ф. Разиным перед казнью», Разин среди прочего обвинялся в рассылке «прелестных писем», в которых утверждал, что Алексей Алексеевич жив и разинцы действуют в его интересах, и, наконец, в злоупотреблении именем бывшего патриарха, по-прежнему находящегося «на Белоозере в Ферапонтове монастыре».[222]

Итак, из сохранившихся документов, большинство которых мы здесь упомянули или процитировали, несмотря на неясность многих деталей и обстоятельств, все же вырисовываются важнейшие черты легенды, основные этапы процесса ее формирования и роль ее в крестьянской войне 1669–1671 гг.[223]

С одной стороны, мы можем констатировать наличие основных мотивов, формирующих обычный сюжет типа «царевич-избавитель»: бояре думали извести царевича — наследника престола (В2), царевичу удалось избежать расправы (С), он до времени скрывается (D), но скоро явится народу, который сражается за него (G2). С другой стороны, есть и некоторые специфические особенности: на первом этапе царевич не противопоставляется правящему царю и стремление облегчить положение народа приписывается всей царской семье, на которую покушаются изменники-бояре. В отличие от других до сих пор анализируемых легенд, за исключением легенды о царе Дмитрии в период восстания И. И. Болотникова, здесь характерно напряженное ожидание царевича-«избавителя» и даже назначен срок, когда он явится народу, — после взятия Нижнего Новгорода. Так же как в 1606–1607 г., восставшие в различных районах Московского государства приводят население к крестному целованию «избавителю». Однако роль легенды в движении С. Т. Разина была значительно меньшей, чем в движении И. И. Болотникова.

Характерно, что крестьянская война 1669–1671 гг. вспыхивает раньше, чем легенда сформировалась. Если в 1606 г. восставшие собирались воедино именем «царя Дмитрия», спасшегося, как они верили, в дни боярского заговора, то казаки, стрельцы и крестьяне стекаются в 1669 г. под знамена С. Т. Разина, привлеченные его славой победоносного казацкого атамана и антибоярскими лозунгами, которые он выдвинул. Разинское движение начинается как движение за царя и против бояр. Однако дальнейшее развитие событий показало Разину и его сподвижникам, что Алексей Михайлович вовсе не хочет их защиты от бояр. Он действует с боярами заодно, как боярский царь. И если в первые месяцы существования легенды Разин еще утверждает, что царевич идет с ним по указу царя,[224] то начавшееся вскоре после этого целование креста царевичу при живом царе означало открытые антицарские действия. На этой почве и складывается триединая формула крестьянской войны 1669–1671 гг.: против бояр, воевод, думных и приказных — за царевича, Никона и Степана Разина. Она говорит, с одной стороны, о популярности Разина, о значительности его как вождя крестьянской войны, высоко поднявшегося над другими атаманами его войск, и, с другой стороны, о том, что крестьянская война нуждалась в традиционной политической и религиозной санкции.

Документы не отразили намерений Разина относительно московского престола. Нам неизвестно, в какой роли должен был бы выступать «царевич Алексей Алексеевич», если бы разинцы взяли Москву: сменить «отца» или освободить его от боярского засилия. Несомненно только, что «царевич Алексей Алексеевич» не руководил восстанием, а только узаконивал его своим присутствием; но даже эту функцию он делил со столь же символическим «патриархом Никоном».

До сих пор не удалось выяснить, был ли на красном судне вообще кто-то, кого разинцы называли «царевичем», был ли это молодой князь Андрей Черкасский, захваченный разницами,[225] или Максим Осипов — один из разинских атаманов, действовавших под Алатырем, как это предполагал С. М. Соловьев,[226] сам объявил себя этот своеобразный самозванец «царевичем Алексеем Алексеевичем» или он просто содержался Разиным за такового; непонятно, почему Разин содержал его втайне. Что же касается Никона, то можно наверняка утверждать, что и черное судно, и его пассажир были инсценировкой, придуманной С. Т. Разиным, хорошо знавшим психологию своих современников. Не была ли и легенда об Алексее Алексеевиче такой же выдумкой С. Т. Разина? По-видимому, нет. Ее сюжетная схема, исторические условия и процесс возникновения, широкое распространение устным путем и при помощи «прелестных писем» Разина и актов крестоцелования — все это не позволяет сомневаться в ее естественности и подлинности. Кроме того, документы, современные крестьянской войне 1669–1671 гг., но не имеющие к ней прямого отношения, сохранили свидетельство бытования легенды и ее использования еще одним самозванцем, не связанным с разницами.

Осенью 1671 г., уже после казни С. Т. Разина в Москве и, вероятно, после казни А. Черкасского, в Торопце был схвачен человек, выдававший себя за царевича Алексея Алексеевича и направлявшийся в Москву. Он оказался Иваном Алексеевичем Клеопиным, человеком, не помнившим родства и усыновленным новгородским дворянином А. К. Клеопиным, который по какой-то причине называл его царевичем. Иван Клеопин намеревался по примеру Лжедмитрия I искать заступничества в Польше. Допрошенные по делу Клеопина утверждали, что Ивашка «умоврежен». Тем не менее Клеопина пытали и, видимо, стремились выведать у него, с кем он связан. Однако и «с пытки» он утверждал, что «царевичем стал называться сам собою». Умалишенный был повешен.[227] Нет сомнения в том, что Иван Клеопин не выдумал «царевича», а так же, как и разинцы, воспользовался популярной легендой.

Косвенным подтверждением закономерности возникновения легенды о царевиче Алексее Алексеевиче может служить и факт существования параллельной и очень сходной легенды о брате Алексея Алексеевича — Симеоне Алексеевиче, умершем с ним в один год и тоже упомянутом Разиным в речи на казачьем кругу в Паншином городке. Легенда о царевиче Симеоне Алексеевиче имела еще меньше исторических оснований, чем легенда о царевиче Алексее Алексеевиче, так как Симеону, если бы он действительно остался жив, в год появления самозванца было бы всего семь лет и он не считался наследником.

Лжесимеон появился в Запорожье в октябре-ноябре 1673 г., т. е. через два года после казни Разина, когда московское правительство еще продолжало борьбу с отдельными отрядами разинцев, не складывавшими оружие. О его появлении сообщил в Посольский приказ гетман Самойлович. В ответной грамоте Самойловичу из Москвы разъяснялись действительные обстоятельства смерти и погребения царевича в 1670 г. Здесь же утверждалось, что Лжесимеон был уже у Разина и объявил себя царевичем «по его, Стенькиному изученью».[228] На чем основано это утверждение — неизвестно. В сохранившихся документах, связанных с восстанием Разина, «царевич Симеон» в такой роли не упоминается.

Из Москвы в Запорожье были посланы стрелецкий сотник Чадуев и подьячий Щеголев с требованием немедленно выдать самозванца. Однако переговоры затянулись и московские послы смогли выполнить свое поручение, только использовав противоречия между различными группами украинской казачьей старшины.[229] В сентябре 1674 г. самозванец, оказавшийся Семеном Ивановичем Воробьевым, подданным Вишневецкого, был привезен в Москву и вскоре казнен. Допрос подтвердил его связь с разницами, особенно с атаманом Миюсским, игравшим значительную роль на заключительном этапе крестьянской войны. Вероятно, Миюсский хотел после смерти С. Т. Разина и Лжеалексея повторить испытанный прием и обзавестись своим «царевичем».

С. И. Воробьев изображал себя и царя Алексея жертвами заговора бояр. Он рассказывал о якобы случившемся столкновении с дедом, боярином Ильей Милославским,[230] о своей клятве перевести бояр[231] и тайном приказе царицы «окормить» (т. е. отравить) его. Стряпчий, которому это было поручено, «окормил вместо него певчего… царевича берег втайне три дня, нанял двух нищих старцев, одного без руки, другого кривого, дал им сто золотых червонных, и эти старцы вывезли его из города на малой тележке под рогожею и отдали посадскому мужику, а мужик довез его до Архангельской пристани».[232] Затем в рассказе Лжесимеона следуют традиционные долгие скитания. На Дону он был у Разина, участвовал в его походе «на море», но не объявлялся, был кашеваром под именем Матюшки. Открылся он один только раз самому Разину незадолго перед арестом последнего. После казни Разина он якобы писал царю письмо, но бояре «не допустили». В доказательство своего царственного происхождения Воробьев не только клялся на исповеди, но и говорил о царских знаках на своем теле.[233] Один из сторонников самозванца описывал их так: «Я при нем жил многое время и ведал на плечах природные знаки красные: царский венец, двоеглавый орел, месяц с звездою».[234]

Это подтверждал сам Миюсский: «Подлинно на теле у царевича знаки видением царского венца есть».[235] При осмотре, который учинил ему гетман Серко со священником и одиннадцатью куренными атаманами, на груди царевича нашли «восемь пятен белых, точно пальцем ткнуты, да на правом плече точно лишай — широко и бело».[236] Настойчивость и длительность хлопот московских послов, чрезвычайные меры, принятые для охраны «царевича» в пути и при въезде в Москву, поручение допроса самому Артамону Матвееву в присутствии боярской думы, быстрота следствия и казни — все это свидетельствует о том, с какой серьезностью отнеслось московское правительство к делу Лжесимеона.[237]

Рассказ «царевича Симеона» запорожцам показывает, что либо в то время бытовала весьма устойчивая легенда, которую знал Воробьев, либо рассказ был скомпонован им по типу и подобию какой-то другой легенды.

Из дошедших до нас документов следует, что разницы называли своего «царевича Алексея Алексеевича» Нечаем. Что это значит — не вполне ясно. С. М. Соловьев, по-видимому, считал, что Нечай — это какое-то лицо, руководившее вместе с Разиным восстанием.[238] Вероятно, правильнее современное прочтение. Так, например, в «Расспросных речах на Лисенском перевозе» после сообщения, которое мы уже цитировали, «и как-де Нижний возмут и в то число увидят царевича все крестьяне», читается: «А то-де и у нас ясак[239] „нечай“, что вы не чаете царевича и вы-де чайте!».[240] По свидетельству европейской хроники «Театрум Еуропеум» В. Я. Гейгера, «Нечай» («Notschai») был боевым кличем восставших.[241] Следовательно, символический царевич назывался разницами символическим прозвищем, означающим «неожиданный» или «пришедший скорее, чем ждали».[242]

Характерно, что в годы новой народной антифеодальной войны ее участники оказываются активными носителями и распространителями легенды, в то время как самозванцы и самозванчество отступают на задний план. Все это очень похоже на знакомое соотношение легенды, самозванцев и народного движения в период восстания И. И. Болотникова и, видимо, свидетельствует о существовании специфических исторических закономерностей, определяющих возникновение легенд, их развитие, степень распространенности, политическую значительность и соотношение с самозванчеством.

* * *

В годы, непосредственно следовавшие за второй крестьянской войной XVII в. (точнее после казни Лжесимеона в 1674 г.) и до начала XVIII в. слухи о «царевичах» как будто затихают. Установить причины этого трудно, и доискиваться их специально мы не будем, так как наша цель состоит в объяснении причин появления легенд, а не их отсутствия. Выскажем только некоторые самые общие соображения в надежде на то, что историки объяснят это явление более обстоятельно. Вероятно, основную роль сыграло поражение в открытой политической борьбе, которую пережили народные массы в 1648–1650 и особенно в 1669–1671 гг.[243] Именно в 60–80-е годы XVII в. возникает раскол — новая в русской истории форма массового антифеодального движения, очень сложная по своему социальному характеру и, как известно, не способствовавшая прояснению классового самосознания крестьянства. Раскол доводил ожидание «избавителя» до степени религиозного экстаза. Ощущение кризиса феодальной системы, крушение надежд на избавление от феодального гнета при помощи политических средств, порожденных самим же феодализмом, приобретают характер ожидания эсхатологического катаклизма, который произойдет по воле божества и одним страшным ударом уничтожит все зло — «войско антихристово», чтобы затем установить на земле «тысячелетнее царство» справедливости. Если разинцы прошли путь от защиты царя от бояр до крестного целования «истинному» царевичу Алексею, то раскольники объявляют царя Алексея Михайловича, а вслед за ним и Петра I, воплощенным антихристом, т. е. не только отказывают царям в «природной», т. е. политической истинности, но и признают их вероотступниками. Царская власть лишалась тем самым важнейшего для средневекового сознания качества — божественного избранничества. Это должно было как будто означать ликвидацию возможности идеализации царской власти, санкцию любой борьбы с ней. Однако в действительности это было не так. Старообрядцы объявляли правящего царя антихристом, но не исключали возможность появления истинного, праведного в религиозном смысле монарха. Резкие формы столкновения с государством, возглавлявшимся Алексеем Михайловичем, не помешали старообрядцам создать легенду о его раскаянии и прощении им старообрядцев перед смертью.[244] После смерти Алексея Михайловича Аввакум обращается к Федору Алексеевичу с увещевательным письмом. Попытка Софьи использовать в политической борьбе стрельцов-старообрядцев внушала новые иллюзии, которые были преодолены по мере выяснения политических намерений Петра I. И, наконец, старообрядчество ослабляет традицию легенд о царях (царевичах)-«избавителях», оно придает народным чаяниям религиозно-мессианские формы, столь характерные и для различных разновидностей сектантства, корни которого также ведут нас во вторую половину XVII в.

Религиозно-мессианские (хилиастические) легенды — большая и весьма своеобразная область, она должна быть подвергнута специальному исследованию. Здесь мы касаться ее не будем. Приведем только некоторые примеры переплетения их с легендами об «избавителях» в формах, характерных для второй половины XVII в.[245]

Для настроений 1680–1690 гг. весьма характерна религиозно-политическая легенда, получившая распространение на Хопре и Медведице — верхних притоках Дона, т. е. в новых местах поселения беглых, которые находились в очень неустойчивых отношениях с низовой казацкой «старшиной».

В книге «Раскол на Дону в конце XVII в.» В. Г. Дружинин отмечает, что особенно много старообрядцев бежало сюда после собора 1681 г., повелевшего искать раскольников. Здесь, преимущественно среди медведицких старообрядцев, распространяется учение, созданное Кузьмой Ларионовым Косым. Кроме обычных эсхатологических мотивов, оно содержало истолкование двенадцатой главы пророчества Даниила: придет царь Михаил, он истребит всех неверных.[246] Одновременно в станице Чирской появляются «неведома какой человек, слепой, ростом середний» и с ним еще двое. Они показывают здесь грамоту, с которой царь Иван Алексеевич якобы обратился к атаману Ивану Семенову и всему войску о том, что «бояре не почитают его достодолжно». Царь взывает о помощи и зовет казаков на Москву. Грамота была отправлена «на низ» и попутно читалась по городкам. Казаки уже собрались было в поход, но атаман Фрол Минаев стал решительно отказываться и уговорил круг послать казаков «Москву проведать». Розыск показал, что чернец получил грамоту от Кузьмы Косого и Костки-стрельца, а они в свою очередь — от тяглеца Басманной слободы Васьки Симонова.[247]

В 1685–1686 гг. в ответ на московские грамоты, в которых предписывалось «переимать и разогнать» раскольников, а «пущих из них прислать в Москву», настаивалось на том, чтобы при дележе царского жалования раскольникам отказывали в доле, казачий круг обсуждает, по каким книгам молиться и молиться ли за царя.[248] Одновременно здесь продолжает распространяться учение Кузьмы Косого. Кроме толкования пророчества Даниила, теперь деятельно обсуждается еще одиннадцатая глава третьей книги Ездры, в которой предсказывалось, что перед концом света от восьми царей родятся два царя. Этих двух царей отождествляют с Иваном и Петром, царствовавшими совместно с 1682 по 1696 г.

В 1683 г. в Черкасск стали поступать сведения о том, что «в горах» собираются казаки из разных, главным образом верховых, станиц с «воровскими» намерениями. В. Г. Дружинин следующим образом передает изученные им документы: «Оказалось, что проповедь Кузьмы Косого достигла цели: убедив легковерных казаков в том, что у него в горах находится царь Михаил, имеющий вместе с верными очистить вселенную от неверных, Кузьма стал собирать их в горах на Медведице и возбуждать это скопище, будто по приказанию Христа, данному этому царю Михаилу, идти очищать землю».[249]

После столкновений со сторонниками Минаева Кузьма Косой в сентябре 1683 г. был привезен в Москву, где вскоре умер (очевидно, под пыткой). Однако Дон еще долго волновался, и в 1688–1689 гг. здесь вспыхивает своеобразное казачье-старообрядческое восстание, возглавленное Киреем Матвеевым и Самойлом Лаврентьевым. После поражения часть восставших ушла во главе с Левкой Маныцким на Куму, где они продержались до 1692 г.[250]

Таким образом, легенда, распространявшаяся в это время на Дону, представляет собой довольно сложное переплетение традиционных легендарно-избавительских и религиозно-мессианских мотивов. Осмысление библейского пророчества в духе обычных легенд об «избавителях» заставляет поселить неведомого «царя Михаила» в медведицких горах. Врагами оказываются на этот раз не бояре и воеводы, а «никониане» — отступники от старообрядчества, в том числе и московское правительство и московская церковь.

ПЕТР I — «ПОДМЕНЕННЫЙ ЦАРЬ» И ЛЕГЕНДА О ЦАРЕВИЧЕ АЛЕКСЕЕ ПЕТРОВИЧЕ — «ИЗБАВИТЕЛЕ»

Меньшая активность бытования легенд о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» в последние два десятилетия XVII в., кроме других причин, возможно, объясняется непрерывной сменой на троне молодых царей, на которых каждый раз возлагались какие-то новые, смутные надежды. После смерти Алексея Михайловича в 1676 г. царем стал 14-летний Федор Алексеевич. Через шесть лет, после смерти Федора, на трон был возведен 10-летний Петр. Вскоре после этого было объявлено двоецарствие Петра и Ивана, которому в это время было 16 лет, при фактической правительнице Софье. В 1689 г. Софья была отставлена от правления и править стали Нарышкины. Только с 1696 г., после смерти Ивана, Петр становится самодержцем. Все это не могло не способствовать развитию антибоярских и антидворянских настроений и в то же время препятствовало осознанию очередного царя как боярского и дворянского правителя, не давало вызреть новой легенде о царе-«избавителе». Только в самом конце XVII — начале XVIII в. возникают две легенды, связанные с именем и деятельностью Петра, и параллельно с ними специфическая антипетровская легенда о царевиче Алексее.

Обе легенды о Петре (о «подмененном царе» и о «Петре-антихристе») формируются примерное одно и то же время.[251] Их почва — разочарование в деятельности молодого Петра.

Крепостные, посадские люди и стрельцы ждали от молодого царя освобождения от крепости и других форм феодального гнета. Вместо этого последовали нескончаемые войны, рекрутские наборы, умножение повинностей и обложение. Задуманные Петром преобразования требовали колоссального напряжения всего государства. Как бы значительны и прогрессивны не были его конечные цели, Петр оставался крепостником. Если он и мог заставить раскошелиться купцов, поприжать помещиков и даже духовенство, то основная тяжесть все-таки ложилась на плечи крепостных мужиков. Они были и солдатами, и кормильцами армии, и строителями Петербурга, флота, мануфактур и «канавушек», их приписывали к государственным заводам и отдавали мануфактурщикам, из них беспощаднее, чем когда бы то ни было прежде, выколачивали повинности, с них спрашивали непонятные вины, вроде налога на бороду, платы за свадьбу или двойного обложения за право молиться по-старому. В первые же годы самостоятельного царствования Петр с неслыханной жестокостью подавил заговор Соковнина и Цыклера и особенно стрелецкое восстание 1698 г. Учрежденный им Преображенский приказ во главе с Ф. Ю. Ромодановским самым решительным образом пресекал любые проявления неудовольствия, свирепо карал за каждое неосторожное слово. Н. Б. Голикова, опираясь на огромный документальный материал, ясно показала классовый характер деятельности Преображенского приказа.[252] Несмотря на то, что крестьянские дела поступали в приказ только в самых исключительных случаях, они составляли около половины Преображенских «розысков» и решались особенно сурово.

Образ Петра в русском фольклоре весьма противоречив. С одной стороны, Петр рисуется великим полководцем и царем, лишенным сословных предрассудков. Он борется, как равный, с драгунами, делит с мужиками и солдатами их пищу и ночлег у костра, учит мужиков делать лапти, заставляет бояр трудиться вместе со всеми, благодарит разбойника Сидорку за порядок на реке Вороне и даже будто бы высказывает одобрение деятельности Степана Разина.[253] С другой стороны, народная традиция объявляла Петра не «природным», а подмененным царем, хранила рассказ о его намерении извести царевича Алексея, осуждала его расправу с царицей Евдокией и его отношения с Мартой Скавронской — будущей Екатериной I, противопоставила ему легенду об «истинном» царевиче Алексее и даже объявила его антихристом.

Опубликовано множество документов, показывающих, насколько настойчиво Преображенский приказ боролся с народной молвой, слухами, преданиями, песнями, в которых выражалась отрицательная оценка действий петровского правительства.[254] При Петре было опубликовано запрещение распространять лубочные картины без разрешения Изуграфской палаты и т. д.

Это видимое противоречие обычно ликвидируется односторонним истолкованием материала. Так, например, Е. Шмурло стремился доказать, что народ совершенно не понял деятельности Петра и решительно осудил ее, не зная собственной пользы.[255] В фольклористике последних десятилетий принято, в противоположность этому, считать все произведения, в которых Петр рисуется с положительной стороны, народными и прогрессивными, а все иные — ненародными и реакционными либо, в лучшем случае, объяснять противоречия между первой и второй группами историческими противоречиями народного сознания.[256] И то и другое связано с идеализацией личности Петра и его реформ.

Несомненно, что действия любого исторического лица не могут быть объявлены просто положительными или просто отрицательными. Это в полной мере относится и к Петру. Реформы его были направлены на укрепление и возвеличивание не отвлеченной, а феодально-крепостнической России. Он был не только патриотом, но и крепостником. Он сумел отыскать новые возможности политического и экономического развития страны и ее утверждения на международной политической арене, использовал их с поразительной энергией и разносторонностью и тем самым отдалил кризис феодализма в России.[257] В результате реформ Петра Россия встала в один ряд с крупнейшими европейскими державами. Вместе с тем Петр решительными и жестокими действиями притушил огонь крестьянской войны, полыхавший в XVII в., сумел превратить и стрелецкий бунт, и астраханское восстание 1705–1706 гг., и казачье восстание под руководством Кондратия Булавина в явления местного характера и тем самым отдалить почти на сто лет продолжение разинского — пугачевское движение. В петровский период не только не ослаб помещичий гнет, но и в дополнение к нему значительно усилился гнет государственный. Это дало крепостному праву возможность приобрести в середине XVIII в. формы, просуществовавшие еще целое столетие.

Следовательно, исторически противоречивой была прежде всего деятельность Петра, а не только народное сознание, отразившее ее в специфических фольклорных формах. При этом надо иметь в виду, что осознание исторических заслуг Петра развивалось, видимо, медленнее, чем непосредственная реакция на петровские «утеснения». В позднейшей традиции активнее живут воспоминания о простоте его общения с народом, исторические песни, воспевающие военные победы, возникают песни и предания, идеализирующие Петра и не всегда имеющие реальные исторические основания. Наряду с этим все больше забываются легенды о «подмененном царе» и другие произведения, рисующие Петра с отрицательной стороны (песня о заточении Евдокии Лопухиной[258] и др.).

Легенды о «подмененном царе», о «Петре-антихристе» и легенда о царевиче Алексее, подобно некоторым другим фольклорным произведениям петровской эпохи, отрицательно оценивают и личность и деятельность Петра. Но было бы непростительным упрощением считать их на этом основании ненародными или реакционными. Они отразили не внешнеполитические успехи, не военные победы и не результат внутренних реформ Петра, поднявших экономику России и способствовавших развитию ее культуры, а деятельность царя-крепостника, выколачивавшего из народа средства, позволившие осуществить эти преобразования, и жестоко каравшего всех недовольных его действиями.

Сравнительно с другими легендами, к которым мы обращались, легенде о Петре-«подмененном царе» посчастливилось. О ней писали многие историки (С. М. Соловьев, В. О. Ключевский, П. И. Мельников, Г. Есипов, В. И. Лебедев, Н. Б. Голикова и др.) и некоторые фольклористы (П. А. Бессонов, Е. В. Барсов, В. Стражев, М. Я. Мельц, В. М. Былов и др.). Она давно осознается как своеобразное фольклорное произведение и вскоре после ее открытия стала называться легендой.[259] Имея в виду обе легенды о Петре и возможность их изучения по бумагам Преображенского приказа, В. О. Ключевский писал: «Эти канцелярские бумаги наглядно представляют нам возникновение и развитие обеих легенд. Та и другая имела свою историю, прошла известный ряд моментов в своем поэтическом движении, представляя притом редкий вид народного творчества, пропущенного сквозь фильтр царской полиции».[260] И все же легенда до сих пор изучена недостаточно. И С. М. Соловьев, и В. О. Ключевский создали логическую, но не строго документированную реконструкцию истории легенды. Другие историки касались ее попутно. Наибольшее число фиксаций легенды приводит Н. Б. Голикова.[261] Она очень верно оценила легенду, степень ее распространенности, ее социальную и политическую роль, однако ее, естественно, интересовал более правовой и политический, а не фольклористический аспект темы.

Легенда о «подмененном царе» теснейшим образом связана с типично феодальным и средневековым представлением об исключительности царского рода. Мы уже говорили об этом представлении в связи с анализом легенды о царевиче Дмитрии. Крепостнические действия Бориса Годунова объяснялись в народе тем, что он не «прямой царь». Есть свидетельства того, что по мере разочарования в Романовых в народе стала обсуждаться истинность их царского происхождения.

Легенды, возникшие как следствие подобных слухов, по своему типу не были легендами об «избавителях» и тем более не носили социально-утопического характера. Но формировались они на той же социально-психологической почве и поэтому теснейшим образом с ними связаны.

Для того чтобы возникла легенда об «истинном царе», который должен возвратиться и спасти народ, необходимо, чтобы правящий царь был признан не «прямым», не истинным, не прирожденным. Для Бориса Годунова и Василия Шуйского этого не требовалось: их нецарское происхождение было известно. Другое дело Алексей Михайлович. Его царское происхождение не могло быть подвергнуто сомнению. Отсюда возникновение слухов об обидах, которые бояре чинят молодому царю, об их покушении на его жизнь, об его уходе «на Литву».

Петр I был возведен на престол десятилетним мальчиком. Вокруг трона, который он делил со своим братом Иваном, шла непрерывная борьба боярских и дворянских группировок (Милославские, Голицыны, Нарышкины, Хованские и др.). До 1689 г. Петр был мало известен народу. Правила Софья, а он был «младшим» царем. В 1689 г. партия Нарышкиных одержала победу, но Петр в это время только начал определяться как личность и играл еще весьма незначительную роль. Вместе с тем именно с этого времени Б. А. Голицын, а потом Л. К. Нарышкин и мать Петра царица Наталья действуют его именем. Все яснее становится формальность царствования больного Ивана. Сам же Петр занят «потешными», потом кораблями, завоевывает себе самостоятельность действий пока только в этой области. С 1690 г. он сближается с Лефортом и с другими своими будущими соратниками, сатирически имитирует государственную деятельность в «столичном граде Пресбурге», где есть свой князь-папа, патриарх, «всешутейший собор», а он сам играет якобы сугубо второстепенную роль. В общегосударственные дела он входит еще мало, изредка требует людей, средства и материал для потешных затей. Не исключено, что именно в это время впервые появляются слухи о том, что «царь покинул царства». Этот слух мог быть зерном, из которого впоследствии развилась интересующая нас легенда.

Впрочем, исключительного в этом, казалось бы, ничего не было. Начиная с Михаила Федоровича, за «малолетних» царей обычно правил один из ближайших бояр. Отношения Петра с Ф. Ромодановским, Н. Зотовым, Ф. Лефортом внешне еще достаточно напоминали отношения Ивана Грозного с Симеоном Бекбулатовичем или «покидание царства» Борисом перед коронованием с той разницей, что занятия Петра и его мнимое самоустранение не имели трагической окраски и прямо продолжали ситуацию его детства.

В процессе подготовки первого Азовского похода и особенно после его неудачи (1695 г.) и до отъезда за границу Петр начинает расширять свою деятельность, все энергичнее заявляет себя самодержцем, имеющим определенную программу. Именно в эти годы начинает формироваться неудовольствие Петром и «немцами-командирами», которое выразилось как в солдатских песнях типа «Горы Воробьевские», так и в полузабытой, но в свое время популярной пословице: «На Москве — бояре, в Азове — немцы, в воде — черти, в земле — черви». В 1696 г., после второго похода, Азов взят и Петр возвращается в Москву с победой. Однако во время триумфального въезда 30 сентября 1696 г. происходит нечто необычное. Триумфальный поезд возглавляют генералиссимус Шеин и адмирал Лефорт. За раззолоченными санями адмирала идет пешком капитан Петр Алексеев. Петр, оставаясь самодержцем, крепко державшим в своих руках все азовское дело, демонстрировал пренебрежение к чину и роду, отдавая предпочтение профессиональному знанию и заслугам. Вся Европа знала об участии царя в «Великом посольстве» 1697–1698 гг., но официально он назывался то «урядником», то «корабельным мастером». Это не помешало ему перед отъездом свирепо расправиться с участниками заговора Цыклера — Соковнина и сослать Лопухиных. Главным лицом в отсутствие Петра остался «потешный» князь-кесарь «король Пресбурга» Федор Ромодановский, а возглавлявшийся им Преображенский приказ превратился в важнейший орган управления государством.

Потешный маскарад, способствовавший преодолению косных традиций старомосковского двора, был мало понятен народу. Он, вероятно, также сыграл какую-то роль в сложении легенды о «подмененном царе». В самые ответственные моменты жизни потешного войска, флота, а потом государства в целом Петр нарочито выступал в чужом обличье: служилого иноземца Питера, дьякона «всешутейского собора», ротмистра, бомбардира, шкипера, капитана, урядника Петра Михайлова, корабельного плотника Петра Алексеева и т. д., а в качестве главного действующего лица демонстрировался кто-то другой — Никита Зотов, Федор Ромодановский, Шеин, Лефорт, Шереметьев и др.

С точки зрения «нормального» старомосковского да и вообще феодального сознания было неясно, где же царь, кто же он и какую роль в действительности играет. Таким образом, 1682–1697 годы — это время постепенного формирования почвы, на которой в последующие годы возникает легенда о «подмененном царе».

В 1697 г. «Великое посольство», в составе которого был урядник Петр Михайлов, отправилось в полуторагодичное путешествие по Европе. Официально и фактически во всем этом было много удивительного. По официальной версии, царя в составе посольства не было, но не было его и в Москве. Фактически все знали, что царь уехал за границу, и было непонятно, для чего затеяно посольство и почему пребывание царя за рубежом длится так долго.

Царю, по представлениям XVII в., не подобало без крайней нужды покидать свою страну, ему полагалось принимать послов в Москве. Непонятно было, как могла существовать страна эти полтора года без самодержца.

Толки и попытки разобраться во всем этом порождали подозрение: все ли в порядке с царем, жив ли он «за морем»?

Именно под этим лозунгом и началось последнее народное движение XVII в. — стрелецкий бунт 1698 г. Длительное отсутствие царя и слухи о том, что его «за морем не стало», царевна Софья и ее партия пытались использовать для совершения переворота. Для усиления волнения царевнами — дочерями Алексея Михайловича — был одновременно пущен слух, что и маленького царевича Алексея бояре задумали удушить для того, чтобы окончательно завладеть полупустующим троном.[262]

Петр, спешно вернувшийся из поездки и неудовлетворенный розыском, произведенным до него, составил специальные статьи, по которым должен был вестись розыск. Пятая из них гласила: «Ведают ли они, что государь за морем здравствует и к Москве будет?».[263] Как констатировал еще Н. Г. Устрялов, «кто начал разглашать о кончине государя, не открыто самым тщательным розыском».[264] Вместе с тем существование слуха и его значительная роль в истории бунта подтверждались чуть ли не каждым допросом.[265] Несомненно, что слух этот был логическим завершением предшествующих ему толков и возник, как говорили в XVII в., «сам собой». Об этом свидетельствует и удивлявшая следователей невозможность разыскать виновника, и зафиксированная документами тревога, охватившая в связи с этим слухом ближайших сподвижников Петра.

Характерен в этом смысле эпизод, происшедший 24 марта 1698 г. и отраженный в бумагах Преображенского приказа. Некий мужик обратился к караульным Кремля с вопросом: «А где государь Петр Первый находится?» Его немедленно арестовали и потащили в приказ к Ф. Ю. Ромодановскому. Перепуганный мужик объяснил: он-де хотел Петру сообщить, что во Владимирском уезде «явились лоси» и на них можно охотиться. Ф. Ю. Ромодановский этому объяснению не поверил и на всякий случай велел бить мужика батогами и взыскать с него приводные деньги.[266]

В письме от 8 апреля 1698 г. Петр писал Ф. Ромодановскому: «А буде думаити, что мы пропали для того, что почты задержались, и для того, боясь, и в дело не вступаешь: воистину скоряе бы почты весть была; только, слава богу, ни один не умер: все живы. Я не знаю, откуда на вас такой страх бабий! Мало ль живет, что почты пропадают? А се в ту пору была и половодь. Неколи ничего ожидать с такой трусостью! Пожалуй, не сердись: воистину от болезни сердца писал».[267] Выговор за то, что и его соратники в какой-то мере поверили слуху, содержался и в письме Петра к А. А. Виниусу: «Я, было, надеялся, что ты станешь всем рассуждать бывалостью своею и от мнения отводить; а ты сам предводитель им в яму. Потому все думают, что коли-де кто бывал (т. е. бывал за границей. — К. Ч.), так боится того, то уже конечно так».[268]

Таким образом, реальные условия путешествия, особенно медленность почты, могли способствовать распространению слуха о том, что «государя за морем не стало».

Появление Петра в Москве, жестокий розыск и массовые казни стрельцов не разрушили слуха, а, наоборот, способствовали превращению его в легенду. Н. Б. Голикова, детально обследовавшая документы Преображенского приказа, установила, что легенда сложилась и стала распространяться уже в 1697–1699 гг. в уездах Московском, Архангельском, Арзамасском, Дедиловском, Казанском, Коломенском, Псковском, Ростовском, Старорусском. К 1700 г. относятся документы, связанные с преследованием распространителей легенды в следующих уездах России: Алатырском, Алексинском, Веневском, Каширском, Киевском, Козловском, Коломенском, Московском, Переславль-Залесском, Псковском, Тамбовском, Тверском, Тульском, Шацком и др., к 1701 г. — в уездах Белевском, Вологодском, Зарайском, Козельском, Московском, Мещовском, Нижегородском, Романовском, Устьжелезнопольском, Юрьев-Польском, Ярославском и др.[269]

Материалы, собранные нами по печатным источникам, в своей совокупности охватывают территорию от севера до Дона и Украины и от Пскова до Сибири и падают на годы от 1700 до 1722, т. е. почти до смерти Петра.

Легенда зафиксирована в опубликованных документах более трех десятков раз из уст представителей различных социальных слоев и групп тогдашней России — крестьян, стрельцов, посадских людей, дворян, духовенства. Предположение П. И. Мельникова-Печерского о том, что легенда была создана старообрядцами и распространилась главным образом в старообрядческой среде, не подтверждается.[270] Неверно приписывать ее создание и духовенству.[271] Ближе к истине был В. О. Ключевский, считавший, что легенда возникла в тяглой среде.[272] Осторожно и, по-видимому, справедливо заключает Н. Б. Голикова: «Как и легенда об антихристе, эта легенда возникла в начале 1700-х годов и, передаваясь из уст в уста, быстро проникла в различные слои общества. Авторство ее вряд ли принадлежало духовенству, но оно использовало ее для подрыва авторитета царя».[273]

Наибольшее число фиксаций легенды относится к 1700–1701 гг., т. е. к годам, непосредственно следовавшим за стрелецким бунтом и его разгромом, и к 1705–1708 гг. — периоду наиболее значительных народных движений начала XVIII в. — Астраханского и Булавинского восстаний. С 1708 до 1718 г. свидетельств сравнительно мало. В период 1718–1722 гг. их снова становится больше. Вероятно, это связано с первой петровской ревизией податного населения.

Разумеется, изучение фактического материала, связанного с легендой, нельзя считать законченным, пока не будут специально для этой цели обследованы архивы петровского времени. Имеющиеся в нашем распоряжении документы позволяют говорить о том, что легенда бытовала по крайней мере в трех основных редакциях: «Петр подменен в детстве», «Петр подменен за морем», «Петра подменил антихрист».

В 1700–1704 гг. легенда встречается главным образом в первой редакции, согласно которой Петр не настоящий царь, не «природный» сын Алексея Михайловича, а немец, сын какой-то немки из московской немецкой слободы. Так, в 1700 г. беглый стрелец Василий Иванов принес извет на донских казаков Краснянской станицы, в которой он провел четверо суток. Казаки говорили, что «у нас-де ныне государя нет, а тот-де государь немчин. А как бы де он был старый государь и он бы де не так делал, а то-де верует веру немецкую».[274]

Через 10 лет, в 1710 г., крестьянин одной из деревень дяди Петра Л. К. Нарышкина утверждал: «Какай-де он царь, он-де вор, клятвоступник, подменен из немцы, царство свое отдал боярам, а сам обусурманился и пошел по ветру с немцы; в среду, и в пятницы, и в посты сряду мясо ест. Пора-де ево на колья, для того-де ныне к Москве идут донские казаки».[275] В деревне князя Я. Урусова крестьянин Корнилов передавал сходный слух: «Какой он царь, он-де подменен от немец и бусурманился с немцы, в среды, и в пятки, и в посты ест мясо. Уже-де ему учинят указ, донские казаки идут к Москве, по вестям».[276]

В 1700 г. допрашивались стрельцы, утверждавшие, что царь родился от блудной девицы (по-видимому, тоже немки), поэтому он зол, кровожаден и не соблюдает постов.[277] Впрочем, может быть, здесь и не имелась в виду немка, а просто утверждалось нецарственное происхождение Петра. Известно, что в 1701 г. был казнен князь Василий Солнцев-Засекин, который был обвинен в разбое и убийствах; кроме того, ему ставились в вину и «непристойные слова»: «царевна-де Софья называла Петра стрелецким сыном».[278] Однако эта версия не получила распространения, так как было известно, что царица Наталья Кирилловна, мать Петра, признает его сыном. Отсюда возникновение двух других вариантов.

В 1700 г. допрашивали крепостных из веневских вотчин И. Стрешнева и помещицы Мышецкой. Они утверждали: «Государь не царского колена, немецкой породы, а великого государя скрыли немцы у мамок в малых летех, а вместо него подменили нова. Немцы лукавы, лик под лик подводят».[279] Позже рассказывалось о том, что царица Наталья Кирилловна перед смертью сказала Петру: «Ты не сын мой, замененный».[280] По одному из вариантов разоблачение подмененного царя вкладывалось в уста царевича Алексея (см. ниже).

По другой версии не немцы подменили царевича, а сама Наталья Кирилловна. В 1701 г. Преображенский приказ привлекал к ответственности крестьянку помещика Протопопова Улиту и ее дочь Дарью, ушедших из деревни и «кормившихся по дворам» в Вологде, и посадских женщин А. Пантелееву и А. Федорову. Все они обвинялись в распространении слухов о замене царской дочери немецким мальчиком. Улита на допросе рассказала: «Как-де она, государыня царица, была чревата и государь-де царь Алексей Михайлович ей, государыне, говорил, буде ты родишь сына, я-де тебя пожалую, а буде родишь дочь, я-де тебя в срубе сожгу. И царица-де родила дочь, а немка в тож число родила сына, и ту дочь отослали к той немке, а у ней вместо того взяли сына и принесли к ней, царице».[281] Допрошенные назвали несколько человек, передававших эту легенду. Все они были наказаны ссылкой, а Дарье вырезан язык.

Через 11 лет в Сибири виновником подмены называли боярина А. С. Матвеева. По свидетельству С. В. Максимова, изучавшего документы, связанные с сибирской ссылкой, в 1712 г. в Нарыме бывший стряпчий из дворцовых волостей, сосланный еще при царе Федоре Алексеевиче, рассказывал колодникам: «Нынешний царь не печется о народе, а печется о немцах, потому что он и сам ихней породы, а не царского корня. Истинно я это ведаю. Жил я в Москве, и было нас человек двенадцать, и мы ночи сиживали над святыми книгами, а с нами беседовал верховой священник[282] и сказывал мне и товарищам моим. Как-де воцарился государь царь наш и великий князь Алексей Михайлович и совокупился с царицею Натальей Кирилловной и Она-де, государыня, рожала царевен.[283] И близ рождения он, государь, изволил ей, царице, говорить: „Ежели-де будет царевна, я-де тебя постригу!“ И она, государыня царица, призвав Артамона Сергеевича (Матвеева. — К. Ч.), сказала ему ту тайну, что царь на нее гневен. И когда родила царевну, Артамон Сергеевич учинил сокровенно: взял из немецкой слободы младенца и подменил вместо того младенца, и поныне она в немецкой слободе жива, и по тому делу ему, Артамону Сергеевичу, великое время стало от нее, царицы, за такое умышление».[284]

На первый взгляд может показаться, что эта запись легенды разрушает наше представление о ее постепенном формировании и распространении в известном нам составе не раньше 1697–1699 гг. Если стряпчий Т. В. Копытов был сослан при царе Федоре и усвоил эту легенду еще в Москве, то это должно было произойти не раньше 1672 г. (года рождения Петра) и не позже 1682 г. (год смерти Федора Алексеевича). Как будто об этом свидетельствует и роль, приписываемая этим вариантом А. С. Матвееву, в доме которого воспитывалась царица Наталья и который играл весьма значительную роль в последние годы царствования Алексея Михайловича. В 1672 г. по случаю рождения Петра А. С. Матвеев — сын дьяка — был возведен в сан окольничьего, а еще через два года стал боярином. Известны его активные отношения с иностранцами. Именно на нем сосредоточивалась ненависть народных масс, недовольных политикой Алексея Михайловича. Сосланный при царе Федоре в Пустозерск, он после воцарения малолетнего Петра был возвращен Нарышкиными в Москву и через четыре дня убит стрельцами на глазах у царской семьи в самом начале стрелецкого бунта.

И все же утверждение Т. В. Копытова о том, что он слышал легенду в Москве, не заслуживает доверия. Совершенно невероятно, чтобы легенда о подмене царевны немецким мальчиком могла возникнуть до сближения Петра с Лефортом, Монсом и другими жителями московского Кокуя — немецкой слободы — и вообще до того, как его политика и его личные качества выработались и определились, и, тем более, до 1682 г., когда он не был еще ни царем, ни даже претендентом на престол. Видимо, утверждение Т. В. Копытова не более как обычный для несказочной народной прозы прием мнимой документации: указывается время, современное событиям, называются рассказчик, свидетели и т. д. Следует обратить внимание и на следующее обстоятельство: легенда рассказывалась в 1712 г., т. е. через 40 лет после рождения Петра или будто бы состоявшейся «подмены».

В 1718 г. легенда зафиксирована снова в Европейской части России. В Преображенском приказе стало известно, что крепостная помещика Кикина говорила: «Государь не русской породы и не царя Алексея Михайловича сын; взят во младенчестве из немецкой слободы у иноземца на обмену. Царица-де родила царевну, и вместо царевны взяли ево, государя, и царевну отдали вместо ево».[285]

Иногда о происхождении Петра говорилось еще определеннее: он сын Лефорта. В августе 1700 г. по извету каширского попа Олимпия был арестован крестьянин Семенов, который говорил: «Государя-де нынче на Москве нет. А который-де ныне на Москве государь и есть и он какой государь, Лефортов сын, а не государь».[286] В 1702 г. дьякон Чудова монастыря Иона Кирилловен говорил монаху Феофилакту: «Государь-де не царь и не царскова поколения, а немецкова… Когда были у государыни царицы Натальи Кирилловны сряду дочери и тогда государь, царь Алексей Михайлович, на нее, государыню царицу, разгневался: буде-де ты мне сына не родишь, тогда-де я тебя постригу. А тогда-де она, государыня царица, была чревата. И когда-де приспел час ей родить дщерь и тогда она, государыня, убоясь его, государя, взяла на обмен младенца мужеска полу из Лефортова двора».[287]

Феофилакт в феврале 1702 г. покинул Чудов монастырь и ушел на Украину, где бродил около 7 месяцев, распространяя легенду. После возвращения в монастырь он был арестован и доставлен в Преображенский приказ. По этому делу тогда же было привлечено еще несколько лиц.

«Лефортовский» вариант легенды одновременно объяснял и особое расположение Петра к Францу Лефорту, назначение его адмиралом, «сыновнее» следование за его санями при триумфальном въезде в Москву в 1697 г., назначение Лефорта главой «Великого посольства» и другие факты, говорившие об исключительном его значении в эти годы.

Вторая редакция легенды («Петр подменен за морем»), вероятно, формировалась в те же годы (наиболее ранняя ее фиксация относится уже к 1701 г.), но после 1704 г. она получила большую популярность, чем первая. В ней утверждается подмена царя не в детстве, а «за морем» во время «Великого посольства». В некоторых вариантах этот мотив фигурирует в самой общей форме. Так, в 1705 г. белевский крестьянин Г. Анисифоров рассказывал: «Нашего-де государя на Москве нет. Это-де не наш царь, то-де басурманин, а наш-де царь в иной земле, засажен в темницу».[288]

Костромской помещик Василий Аристов, привлеченный за «непристойные слова», говорил: «Это-де нам какой царь, он-де не царь, взят с Кокуя (т. е. из немецкой слободы. — К. Ч.). А наш-де царь в забвении в немецком государстве. Видишь-де, живет все по-немецки и бояр много казнил, и стрельцов много побил, а набрал все дрязгу, холопья в солдаты. А стрельцы-де были воины».[289]

В изложении крепостного Ф. Степанова в 1701 г. легенда звучала так: «Государя-де на Москве нет. Семь лет в полону, а на царстве сидит немчин. Вот-де тысячи с четыре стрельцов порубил. Есть ли б де он был государь, стал ли б так свою землю пустошить».[290] Иногда вносились подробности: Петр в Риге «закладен в стене», а в Москве «немчин подмененный».[291] Упоминание Риги здесь не случайно. Оно, вероятно, связано с тем, что Петр во время путешествия был обижен шведским губернатором этого города Э. Дальбергом, не разрешившим ему осматривать городские укрепления и не оказавшим ему никакого внимания, так как официально было объявлено, что царя в составе посольства нет.[292]

В 1699 г. рижский эпизод фигурировал в качестве одного из оснований объявления войны Швеции.[293]

Другие два варианта совершенно не связаны с какими-либо историческими фактами. По одному из них царствует в Москве немец, а «наш царь в немцах в бочку закован да в море пущен»,[294] по другому — он пленен во время путешествия по Швеции в Стокгольме («в городе Стекольном», «в царстве Стекольном»). В 1701–1703 гг. велось следствие по делу посадского человека Лариона Зломана из с. Лыскова под Нижним Новгородом, который рассказывал: «Какой-де он государь, он-де не государь, немчин. Государь-де ездил в Стекольное и попал там в неволю и ныне-де он, государь, в неволе в Стекольном, а вместо ево к Москве прислан немчин, а к тому-де немчину и сестра приехала из немецкой земли и ныне она на Москве».[295] За такие речи Ларион был приговорен к смертной казни.

Примерно то же рассказывал И. Шелудяк — один из вождей астраханского бунта. Он «говорил, слыша из народной молвы, будто государь не прямой, потому затеяно-де, чего при прежних государях не бывало», царь «подменен» и находится «в полону в Стекольном».[296]

Терский атаман Андрей Хохлач, тоже участник астраханского бунта, после пытки признал, что получил из Астрахани письмо, в котором говорилось: «А государь-де в живых ли или нет, того не ведают, а иные-де говорят, будто он, государь в Стекольном в заточенье. Мы-де послали до Царицына проведать, жив ли он, государь».[297]

Пыточные речи других участников астраханского восстания подтверждают, что легенда сыграла значительную роль в развитии идеологии его участников. Так, один из них, Терентий Корешило, говорил: «И есть ли донские казаки к ним пристанут и им, Царицин взяв боем, идти до Москвы и по дороге имать городы и противников побивать до смерти для того, что в Астрахани была молва: государь в Стекольном закладен в столбе, а на Москве управляют бояре Бутурлин да Головин, и пришед к Москве проведать, было то подлинно. А проведав, что было делать, о том в переговоре не было».[298]

В «Стекольный» вариант иногда проникал эпизод с бочкой, и легенда получала наиболее законченный для второй редакции вид. Этот вариант представлен в документах, связанных со следствием по делу дворцового повара Якова Чуркина и его жены в 1704 г., и впервые был опубликован С. М. Соловьевым в 1862 г., перепечатывался П. А. Бессоновым и А. Н. Пыпиным, был пересказан Г. Есиповым и В. О. Ключевским и недавно снова упоминался и цитировался Н. Б. Голиковой по документам Преображенского приказа:[299] «Как государь и его ближние люди были за морем и ходил он по немецким землям и был в Стекольном, а в немецкой земле Стекольное царство держит девица, и та девица над государем ругалась, ставила на горячую сковороду и, сняв со сковороды, велела его бросить в темницу. И как та девица была именинница и в то время князья ее и бояре стали ей говорить: „Пожалуй, государыня, ради такого своего дни выпусти его, государя“. И она им сказала: „Подите, посмотрите: буде он валяется, и для вашего прошения выпущу“. И князи и бояре, посмотри его, государя, ей сказали: „Томен, государыня!“. И она им сказала: „Коли томен, и вы его выньте“. И они его выняв, отпустили. И он пришел к нашим боярам, и бояре перекрестились, сделали бочку и в ней набили гвоздья, и в тое бочку хотели его положить, и про то уведал стрелец и, прибежав к государю к постеле, говорил: „Царь-государь! изволь встать и выйти: ничего ты не ведаешь, что над тобою чинитца“. И он, государь, встал и вышел, и тот стрелец на постелю лег на его место, и бояре пришли, и того стрельца, с постели схватя и положа в тое бочку, бросили в море».[300]

Этот вариант представляет собой как бы сочетание двух основных разновидностей второй редакции не только в художественном (упоминание «Стекольного» и мотив «закатывание в бочку»), но и в идеологическом отношении (сочетание антибоярской и антинемецкой тенденций). Однако неверно было бы говорить о контаминации редакций — выработался своеобразный и вполне законченный сюжет легенды о «подмененном царе».

Текст этот много раз публиковался и цитировался, однако одно существенное противоречие, содержащееся в нем, осталось незамеченным и неистолкованным: о какой «девице», которая «в немецкой земле Стекольное царство держит», идет здесь речь?

В. О. Ключевский ответил на этот вопрос уверенно — шведская королева Ульрика-Элеонора, вступившая на престол после смерти ее брата Карла XII.[301] Достаточных оснований для такой уверенности нет. Известно, что Ульрика-Элеонора сорвала Аландский конгресс и вообще доставила Петру множество неприятностей, правда, в конечном счете приведших к тому, что ей пришлось отказаться от престола в пользу своего мужа Фридриха Гессен-Кассельского. Однако все это произошло в 1718–1720 гг., т. е. через 14–16 лет после того, как в Преображенском приказе велся розыск по делу Якова Чуркина. Правда, и до вступления на престол Ульрика-Элеонора занималась государственными делами, а в отсутствие Карла XII возглавляла правительство. Но и это все происходило в основном позже. В 1704 г. ей было всего 16 лет и Карл XII в то время был достаточно известен в России. Могло ли ей быть уже в это время приписано «держание» шведской земли? Еще труднее предположить, что в легенде имеется в виду Христина, которая была шведской королевой за два десятилетия до рождения Петра (1632–1654). Вероятнее всего, что в образе «шведской девицы» слились какие-то глухие воспоминания о Христине, какие-то ранние впечатления об Ульрике-Элеоноре Шведской и, может быть, сведения о ее матери Ульрике-Элеоноре Датской — супруге Карла XI, игравшей значительную роль в жизни Швеции в конце XVII в. (она умерла в 1693 г.) и в свое время, в связи с малолетством ее сына — будущего Карла XII, официально объявленной наследницей шведского престола.[302] Следует отметить, что «шведская королев(н)а» упоминается в двух известных нам песнях петровского времени: в «Песне о взятии Колывани» (Ревеля)[303] и «Царь Петр в земле шведской».[304]

Третья редакция легенды подтверждает ее идеологическую и социальную родственность легенде о Петре-антихристе. Но Петр здесь является не воплощением антихриста, а просто подменен им. Так, например, крестьянин Сергачской волости Петр Иванов подвергался преследованию за распространение такого слуха: «Государя-де царя Петра Алексеевича и государя царевича на Москве нет, изведены. Извели бояре да немцы. А антихрист-де ныне есть и стал быть с рождества Христова тому пятой год. Насел перед рождеством Христовым с пятницы на субботу и живет ныне в Московском государстве и сидит ныне на царстве».[305]

Показания Петра Иванова подтверждают достоверность старообрядческого «Сказания о царе Петре истинном и царе Петре ложном», известного в изложении П. П. Баснина, пересказавшего рукопись, доставшуюся ему от деда — старообрядца, жившего в первой половине — середине XVIII в.

В «Сказании» события развиваются следующим образом: Петр шел лесом по берегу Невы и заблудился. В порыве отчаяния он сотворил крестное знамение по-старообрядчески, как его будто бы учила в детстве мать — царица Наталья Кирилловна. И тут случилось чудо — появился некий старичок, который грозно сказал Петру: «Куда шел, туда не придешь. Антихрист ты и праведных дел погубитель!» Петр устрашен и раскаивается. В результате он оказывается живым в могиле, переодет в старинное платье и молитвенный кафтан; у него вырастает борода. Он молится по-праведному, отвергнув все никонианские привычки. «Кто-то теперь моим государством правит? — говорит он. — Алексашка да Лефортов, поди, всем царством завладели и по-своему все дела вершат. Искоренят они веру истинную и любезного моего сына, царевича Алексея, изведут!»

Бояре узнают об исчезновении Петра. Главное, что их беспокоит, — не скрыли ли Петра «лихие люди», не появится ли он опять. Стрешнев предлагает утаить от народа исчезновение царя и найти вместо него человека, послушного боярам и такого, «чтобы он обычаем, и подобием, и ликом на царя Петра походил, чтобы никому в ум не пришло, что другой у нас царь Петр, а не тот, что допрежь того был. А теперь мы в народ такую молвь пустим, что-де царь Петр в иноземные государства уехал и там-де пребывает по сей день».

Похожим на Петра оказался родич боярина Стрешнева. «И бысть на Руси с того дня два царя Петра: один истинный, что искупление себе от грехов в могилке замаливает, и другой, что всяким машкерством и бесовскими потехами занимался и старую веру искоренял, как ему то Лефортов присоветовал».

Староверы, спасаясь от преследований, уходят в леса, в которых скрывается Петр. Происходит еще одно чудо — он является им и воодушевляет их на дальнейшую борьбу с правительством и никонианской церковью.

Слух о том, что объявился Петр, доходит до бояр. «Лефортов» собирает войско и начинает искать его. Один из солдат, посланный на поиск, видит Петра в староверческой молельне среди «людей в белых одеяниях» и отказывается губить его. Но Петр все равно схвачен и закован в железо. Его охраняет «стража немецкая». Наконец, происходит встреча истинного и ложного Петра. Истинный Петр после обличения им ложного должен быть казнен — и здесь снова одно за другим происходят три чуда. Палачи не могут казнить Петра и падают перед ним на колени. Петру вешают жернов на шею и бросают его в Неву — он не тонет. Наконец, его сажают в сруб и сжигают. Когда сруб догорает, из пламени вылетает белый голубь. Костей Петра на месте его сожжения найти не могли — они таинственно исчезли. Все это заставляет ложного, подмененного Петра задуматься, вынуждает его пойти на некоторые послабления в преследовании старообрядцев.[306]

Мы не будем подвергать старообрядческую повесть специальному анализу. Для нас важно, что рукопись Баснина представляет собой типично старообрядческое литературное развитие устной легенды о подмене Петра антихристом. Она интересна, так как другие свидетельства о существовании легенды в этой редакции весьма ограниченны и лаконичны. Характерная антибоярская направленность повести несомненно связана с устной традицией. Вместе с тем «немцы» («Лефортов», «немецкая стража») здесь, так же как и в первой и второй редакциях легенды в ее наиболее развитых вариантах, действуют заодно с боярами.

Итак, легенды о «подмененном царе», связанные с именем и деятельностью Петра, были широко распространены, судя по сохранившимся документам, с 1697–1698 до 1722 г., т. е. почти во все время его самостоятельного царствования, и имели по крайней мере три редакции, разветвлявшиеся на несколько разновидностей. Петр мыслился подмененным в детстве (Натальей Кирилловной, в связи с тем, что у нее не родились сыновья, боярами или немцами) или во время заграничного путешествия 1697–1698 гг. (в Лифляндии, Германии, Швеции; немцем, шведом, латышом, литвином).[307] Дальнейшая судьба его изображалась тоже различно: он сидит в Риге в стене, он где-то за границей в «полоне», в «Стекольном» в темнице или в «столбе», брошен немцами или боярами в бочке в море.

Создавалась эта легенда, так же как и легенды об «избавителях», постепенно, причем особенно значительную роль в ее формировании, как мы видели, сыграло «отстранение» Петра от царства в детские и юношеские годы, «потешный маскарад» и его продолжение в последующие годы и, наконец, «Великое посольство» (эпизод в Риге, неполадки с почтой и т. д.). В процессе формирования легенды в нее были вовлечены традиционные мотивы эпического характера, свойственные сказкам, преданиям и эпическим песням: подмена невинно гонимого героя, попытка соблазнения его девицей и затем месть её, заточение в «столб» или темницу, закатывание в бочке в море и др. В варианте, сохранившемся в бумагах Преображенского приказа и связанном с делом придворного повара Я. Чуркина и его жены, Петр спасен стрельцом. Подмена ради спасения Петра — эпизод весьма сходный с традиционной подменой «избавителя» в момент опасности. Таким образом, имеет место двукратная подмена: подмененный царь оказывается в Москве и вместо Петра в бочке погибает его спаситель. Нельзя не признать удивительным, что в этой роли выступает стрелец, что вариант этот рассказывали в 1704 г., т. е. в то время, когда «стрелецкое разорение» 1698 г. еще не могло быть забытым.

Легенда о подмененном царе использовала мотивы не только традиционных сказок и преданий; она развивалась в петровское время в контакте и с другими жанрами русского фольклора конца XVII — начала XVIII в. Естественно, что особенно много перекличек и общих мотивов оказывается с жанром, наиболее непосредственно отражавшим историческую действительность, — с исторической песней.

В исторической песне можно встретить предупреждение Петру не ездить «на край моря», где ему угрожает опасность — против него кто-то злоумышляет:

Ты не езди, православный царь,

На край моря.

Приготовлена для тебя артиллерица

Заряженная,

Пропадет твоя буйная головушка

Ни за денежку.[308]

Особая песня описывает приближение русского флота к «Стекольному» («Царь плывет к Стекольному»).[309] Разумеется, она могла отразить действия русского флота в 1714–1716 и особенно в 1719–1720 гг.[310] Известно, что Петр не ходил к Стокгольму, хотя и участвовал в нескольких сражениях в шведских водах. Однако с таким же успехом эта песня могла восприниматься и на фоне широко распространенных легенд о приключениях Петра в «Стекольном царстве», о которых мы говорили выше.

Примечательно, что в песне описывается не военный, а скорее богатый купеческий корабль:

Что один из них корабль, братцы, наперед бежит,

Впереди бежит корабль, как сокол летит.

Хорошо больно корабль изукрашен был,

Паруса на корабле были тафтяные,

А тетивочки у корабля шемаханского шелку,

А подзоры у кораблика рытого бархату…[311]

Наше предположение подтверждается сопоставлением этой песни с другой, обычно называемой «Царь Петр в земле шведской», которая, безусловно, возникла на основе нашей легенды. Она была впервые напечатана А. Н. Пыпиным по рукописи Максютина, записавшего ее в 1791 г. в г. Починки Нижегородской губернии.[312] Б. Н. Путилов, перепечатавший ее в известной антологии, пишет в комментарии: «Вся история с посещением Петром Первым Швеции полностью вымышлена».[313] Замечание это нельзя не признать справедливым, однако с существенной поправкой: песня воспользовалась вымыслом, уже существовавшим до этого в форме легенды. Здесь тоже речь идет не о военном, а о купеческом корабле. Петр, совершенно как в годы «Великого посольства», приказывает сопровождающим его Преображенским гренадерам:

Ой, вы слушайте, офицерушки и солдаты!

Не зовите вы меня ни царем своим, ни государем,

А зовите вы меня заморским купчиной.

«Купчиной» царь объявляется и в Швеции. Однако «гетман земли шведской» узнал его и спешит сообщить об этом «королевнушке» шведской:

Как на красное крылечко королевна выходила,

Она семи земель царей портреты выносила,

По портрету царя белого узнавала…

Последовал приказ запирать городские ворота и ловить «царя белого». Царя спасает шведский крестьянин, которому обещано «денег вдоволь». Царь отвезен на море и возвращается на корабль. Вслед за ним посылается погоня, но Петр все же благополучно возвращается в Россию.

Песня, как бы ни были явственны связи ее с легендой («Стекольный», «королевнушка», спасение), не является простым ее изложением. Петр здесь рисуется ловким и смелым. Он сумел избежать гибели даже в тот момент, когда она казалась неизбежной. В противоположность этому в легенде он жертва злого умысла шведской королевы, потом — русских бояр. Спасает его только находчивость и самоотверженность стрельца. Характерно, что создатели песни не воспользовались второй частью легенды, в которой фигурирует эпизод с бочкой, брошенной в море русскими боярами. Они использовали легенду для создания песни, поэтизирующей и воспевающей Петра. В легенде же идеализируется Петр «природный» и обличается Петр «подмененный» и реально правящий Россией.[314]

* * *

Прослеженное нами развитие легенды о Петре-«подмененном царе», казалось бы, дает все основания для того, чтобы ожидать появления на ее основе легенды о Петре-«избавителе». Согласно большинству вариантов, истинный Петр жив; в худшем случае он в заточении или кинут в бочке в море. Что же произойдет с ним дальше? Естественное стремление ответить на этот вопрос могло бы привести к возникновению социально-утопической легенды об ожидаемом и возвращающемся избавителе. Однако этого не произошло. Объяснить это явление нелегко.

Г. Есипов в одной из своих статей приводит еще два факта, которые могли бы быть при определенных условиях приняты за отражение легенды о Петре-«избавителе», если бы она существовала. Характерно, что оба факта относятся ко времени после смерти Петра. Осенью 1732 г. знахарь в с. Чуеве Тамбовского уезда видит в воде четыре силуэта. Один из участников гадания истолковывает это «видение»: «Кудеяр, да царь Иван, да царь Александр Македонский, да живой старый император (т. е. Петр I. — К. Ч.). И я бы старого императора выпустил; да как-де я его выпущу, тогда вся колесница повернется, и земля потрясется, и будет от него в правде всем суд».[315] В декабре того же 1732 г. один из государственных преступников, привезенных в Москву, объявил «слово и дело государево» и потребовал, чтобы его вели к царице Анне Иоанновне — он знает, где «старый-де царь Петр Алексеевич сидит в сокровище».[316]

Совершенно ясно, что всего этого еще недостаточно для заключения о существовании легенды о Петре-«избавителе». До сих пор не обнаружены и случаи самозванчества с использованием имени Петра. Единственный факт, о котором упоминает С. М. Соловьев, тоже не представляет для нашей темы никакого интереса: «В годы азовских походов в московских местах ездил человек, который называл себя Преображенского полка капитаном Петром Алексеевым и обирал легковерных».[317] Перед нами, несомненно, не использование народной легенды об «избавителе», а заурядная спекуляция на затянувшемся «потешном маскараде» в условиях возраставшего нажима Петра на податное сословие.

Известно, что после смерти Петра, так же как после смерти Ивана Грозного, начался длительный период династических неурядиц и дворцовых переворотов. Все это в сочетании с уже бытовавшей легендой о подмененном Петре и исключительно сильной властью, сосредоточенной в его руках, создавало, казалось бы, исключительно благоприятные условия для формирования легенды об «избавителе» с именем Петра. Если такой легенды все же не возникло, то лишь потому, что историческая деятельность Петра не предоставляла создателям легенд необходимой свободы идеализации и его фольклорный образ не мог стать вместилищем народных социально-утопических идей. Как бы ни идеализировались отдельные стороны деятельности Петра, он никогда не изображается крестьянским царем; это свидетельствует о том, что с ним не связывались надежды на освобождение от «крепости». Об этом же говорит и то, что в петровское время и особенно после смерти Петра возникает и бытует легенда о возвращающемся «избавителе», связанная с именем политического антагониста Петра, его сына от первой жены, царицы Евдокии Федоровны Лопухиной, царевича Алексея Петровича.

Проследить возникновение и развитие этой легенды с какой-то степенью подробности при современном состоянии источников весьма затруднительно. Можно наметить только самые основные моменты ее формирования и распространения.

Легенда о царевиче Алексее-«избавителе» не была единственной антипетровской легендой избавительского типа. Ей предшествовала (или на раннем этапе сопутствовала) легенда о царе Иване Алексеевиче-«избавителе». Единственное свидетельство об этой легенде, к сожалению, не датировано. В конце XVII в. (между 1696 и 1700 г.) в Преображенский приказ привезли несколько донских казаков, которые под пыткой показали, что на Дону есть слух: «царь Иван Алексеевич жив и живет в Иерусалиме для того, что бояре воруют. Царь Петр полюбил бояр, а царь Иван чернь любил».[318] Таким образом, народное сознание оценило двоевластие Петра и Ивана не как результат соперничества придворных партий, а как борьбу народного и крепостнического начал. Естественно, что смерть Ивана была истолкована как его временный уход от воров-бояр.

Наиболее ранние известия о противопоставлении Алексея Петру относятся ко времени «Великого посольства» и стрелецкого бунта (1697–1698 гг.). Восставшие стрельцы противопоставляли Петру не только Софью, но и царевича Алексея. С другой стороны, в развитии бунта известную роль сыграл слух о том, что «государя за морем не стало» и спровоцированный царевнами слух — «бояре хотят удушить царевича».[319] Стрелецкий розыск показал, что в процессе развития восстания высказывалась идея «обрать на царство» царевича Алексея и поручить правление Софье[320] — Алексею в 1698 г. было всего 8 лет. Характерно, что уже в то время политические противники Петра используют имя Алексея для организации сопротивления Петру. После заточения в монастырь царицы Евдокии она и особенно сам Алексей постепенно становятся знаменем очень различных по своему социальному характеру антипетровских сил: старобоярских и дворянских группировок, духовенства, старообрядческих кругов и, как свидетельствуют предания и легенды того времени, определенных слоев трудового народа.

Авторы «Очерков истории СССР. Период феодализма» совершенно справедливо пишут о процессе идеализации Алексея в сознании крестьянства: «Они награждали царевича совершенно не свойственными ему качествами, и в их рассказах Алексей, чье имя к концу десятых годов стало знаменем реакции, часто оказывался заступником народа против бояр».[321] Это справедливое замечание, по условиям издания, иллюстрировано крайне скупо.

Устная традиция, видимо, уже в первые годы XVIII в. прочно усваивает возникшее ранее противопоставление Петра и Алексея. В 1705 г. посол Петра в Париже А. А. Матвеев писал генерал-адмиралу Ф. А. Головину о слухе, который проник из России во Францию. Слух этот имеет вид вполне законченной легенды либо пересказа какой-то недошедшей до нас исторической песни. С. М. Соловьев, разыскавший это донесение, хранившееся в делах Монастырского приказа, воспроизводит его не вполне точно. Поэтому повторим публикацию по первоисточнику.

«Из Парижа ноября 17, 1705…

…Притом он (Дебервиль, французский королевский чиновник. — К. Ч.) спрашивал меня за словом, что истинно ли то, будто сего месяца… (число) их король писали из Польши с почтою, что великий государь наш при забавах некоторых разгневался на сына своего. Велел его принцу Александру казнить, который, умилосердяся над ним, тогда повесить велел рядового солдата вместо сына.

Назавтрове будто хватился государь: „Где мой сын?“ Тогда принц Александр сказал, что то учинено над ним, что он указал. Потом от печали будто был вне себя. Пришел тогда принц Александр, увидел, что государю его стало жаль; тотчас перед него жива царевича привел, что учинило радость неисповедимую ему.

Тот же слух того ж дни по всему французскому прошел двору, чего не донесть не смел».[322]

С. М. Соловьев считает, что А. А. Матвеев изложил «перевод народной русской песни об Иване Грозном, приложенной теперь к Петру».[323] Пересказ А. А. Матвеева действительно напоминает песню «Гнев Грозного на сына». Здесь Петр как будто заменил Грозного, Алексей — царевича Федора, а А. Д. Меньшиков — и Малюту Скуратова, и Никиту Романова одновременно.[324] Однако погрешности копирования и изложения документа привели С. М. Соловьева к ложному выводу. А. А. Матвеев пишет не о песне и не о французском ее переводе, а о слухе, распространенном в Польше, пересказанном в письме французского короля в Париж и воспринимавшемся весьма серьезно. На какой основе сложился и в какой форме распространялся этот слух, остается неизвестным. Между тем П. И. Калецкий снимает даже элемент сомнения, который содержался в утверждении С. М. Соловьева. Он пишет: «Очень интересно приведенное Соловьевым (III, стр. 1326) донесение русского посла в Париже Андрея Артамоновича Матвеева о том, что при французском дворе был распространен перевод русской песни, где место Грозного и его сына заняли Петр и царевич Алексей. Спасителем царевича являлся Меньшиков».[325] Разумеется, если бы было доказано существование подобной песни, это было бы не столь удивительно. Подобные замены довольно обычны для исторической песни. Они означают либо приспособление привычного сюжета к новым обстоятельствам, либо создание самостоятельной песни в сходных исторических условиях. Однако пока в нашем распоряжении только сообщение А. А. Матвеева и, пожалуй, еще два разрозненных факта, один из которых упомянут П. И. Калецким, — запись песни об Иване Грозном, в которой фигурируют Петр и Алексей, но спасает царевича «дядюшка Микита Романович»,[326] и терская песня «Петр на пиру», относительно которой можно было бы предположить, что она является начальным отрывком той же недошедшей до нас песни.[327] Таким образом, неизвестно, существовала ли самостоятельная песня о гневе Петра на сына, но можно допустить, что происходили какие-то процессы, подготавливавшие возможность появления подобной песни. Несомненен же только факт бытования слуха, принявшего характер законченного вымышленного рассказа, выразившего совершенно определенные настроения, т. е. легенды. Формирование ее уже к 1705 г. интересно не только для истории другой легенды — о царевиче Алексее-«избавителе», как один из возможных ее этапов (противопоставление Петру Алексея, попытка Петра погубить его, спасение), но и в более широком теоретическом плане. Донесение А. А. Матвеева было прислано в Россию за 13 лет до казни царевича, т. е. в то время, когда конфликт между ним и Петром еще только назревал. Следовательно, народный вымысел значительно обогнал реальное развитие событий. Подобное обычно не допускается при исследовании взаимоотношений фольклорных произведений и действительности. В этом смысле донесение А. А. Матвеева интересно учесть, например, в ходе продолжающегося спора о возможном времени возникновения песни о Грозном, которую мы только что упоминали. Оно свидетельствует в пользу тех исследователей, которые считали возможным допустить, что песня возникла до убийства Грозным сына Ивана в 1581 г.[328]

В том же 1705 г. в Москве Р. В. Брюс допрашивал каторжанина Дмитрия Игнатьева. При допросе выяснилось, что в феврале этого года каторжный сиделец Иван Костоусов рассказывал ему следующее: «В прошлых годех царевич Алексей Петрович отпросился у него, государя, в Суздаль в монастырь богу молиться. И он-де, великий государь, отпусти его, поехал за ним ночью сам и хотел его, царевича, известь… встретился ему, государю, навстречу стар человек, борода… и плешив. И сказал ему, государю: „Куда-де ты едешь? Воротись назад!“ И он-де, государь, возвратился». Был учинен допрос и Костоусову. Он пересказал легенду несколько иначе: «Как-де в прошлом 209 году (7209? — К. Ч.) царевич Алексей Петрович отпросился у великого государя в Суздаль, где мать его, царевича, богу молится, и он в то же время, отпустя его, царевича, великий государь, поехал за ним… время, встретился ему… борода велика. И он-де… за бороду. И тот-де старой человек… государя о землю и молвил: „Полно-де тебе…“ И он-де, государь, испужался того и поворотил в Москву».[329]

Документ, отражающий допрос Д. Игнатьева и И. Костоусова, передает в двух вариантах легенду, по своему содержанию весьма сходную с той, которую услышал А. А. Матвеев в Париже — Петр и здесь покушается на жизнь Алексея. Их сравнение еще раз подтверждает русское и фольклорное происхождение рассказа, услышанного А. А. Матвеевым во Франции.

Итак, народная мысль в эти годы уже явно была занята царевичем Алексеем и его отношениями с Петром. С другой стороны, документы, связанные с астраханским восстанием 1705–1706 гг. и с восстанием Булавина в 1707–1709 гг., не упоминают царевича Алексея. Опыт изучения народных движений XVII в. в связи с легендами о царевичах-«избавителях» приводит к мысли, что если бы идеализация Алексея к этому времени достигла необходимой степени развития, то и в Астрахани, и на Дону не только распространялась бы легенда об Алексее, но, вероятно, появились бы и самозванцы, которые олицетворили бы ее. Однако в Астрахани широко бытовала легенда другого типа — о Петре-«подмененном царе».

Если на основной территории народных движений 1705–1709 гг. легенда об Алексее еще не была распространена, то в некоторых других районах начинают циркулировать рассказы, свидетельствующие о том, что процесс созревания легенды продолжался. Характерно, что они связывают царевича Алексея и булавинцев. Так, в Тамбовском уезде, где крестьяне сочувствовали и даже помогали булавинцам, было распространено мнение, что царевич любит казаков.[330] В 1708 г. приказчик подмосковного помещика Ивинского сообщил в Преображенский приказ, что крестьянин Сергей Портной собирает крестьян и рассказывает им, будто бы в Москве царевич, окруженный донскими казаками, ходит по улицам и приказывает кидать в ров встречающихся ему бояр, а царь не настоящий и он не признает его царем. По делу С. Портного было учинено жестокое следствие, причем особенно старались выяснить, не связан ли он с булавинцами.[331] Свидетельство С. Портного весьма наглядно подтверждает мысль, которая уже высказывалась нами, — легенда о царевиче Алексее формируется в тесной связи с легендой о Петре-«подмененном царе».

Первые прямые свидетельства существования легенды об Алексее относятся к 1712 г. В нижегородской вотчине имеретинского царевича Арчила в доме крестьянина Савельева появился человек, который назвал себя сперва «боярским сыном», а потом признался, что он «царевич Алексей». Пришел он ночью и сказал, что его ограбили; в доказательство царственного происхождения он показывал на теле некий «особый знак». Крестьяне скрывали его у себя до тех пор, пока он не был арестован как беглый солдат. Власти не дознались о его самозванстве. Он был выпущен и снова выдавал себя за царевича. На этот раз он обосновался в вотчине князя Черкасского. Слух о том, что царевич Алексей скрывается от Петра и находится где-то недалеко, распространился из Нижегородского уезда в Казанский и только в 1715 г. «царевич» по доносу попа был арестован. Он оказался рейтарским сыном Андреем Крекшиным, был бит кнутом и приговорен к 15 годам каторги.[332]

В деле Андрея Крекшина, несмотря на то, что многие важнейшие детали не сохранились (например, неизвестно, что он обещал крестьянам в случае своего воцарения), много примечательного. Прежде всего мы впервые встречаемся с самозванцем, действующим при жизни исторического лица, именем которого он пользуется. Народная мысль и народное воображение и в этом случае обгоняли затянувшиеся события. В год появления самозванца Алексей только еще обдумывал план возможного побега. Конфликт его с Петром, начавшийся так рано и непрерывно развивавшийся, очень долго не приводил к катастрофе, которая осознавалась как неизбежная. Еще в 1704 г. Петр грозил Алексею, что откажется от него.[333] В 1706 г. произошло очень резкое столкновение в связи с тем, что Алексей без разрешения посетил мать в Суздальском монастыре.[334] К 1713 г. враждебные отношения Петра и Алексея перестают быть тайной. Алексей в Петербурге сближается с Кикиным; деятельность полулегального кружка его становится особенно активной и таинственной, участники кружка получают зашифрованные клички, письма пишутся цифирной азбукой и т. д. В 1714 г. Алексей проводит полгода в Карлсбаде в связи с предполагавшейся у него чахоткой; он снова обсуждает с ближайшими ему людьми, возвращаться ли ему в Россию. В том же году его жена принцесса Шарлотта родила дочь, а в 1715 г. — сына Петра. Появление у линии Лопухиных наследника и одновременное рождение еще одного Петра — сына Екатерины — до крайности обостряет ситуацию. Петр вручает Алексею письмо с официальными упреками и угрозами.[335] Алексей просит лишить его наследства и оставить в покое. Следовательно, появление первого самозванца в 1712–1715 гг. было не случайным. Крестьянское сознание было вполне готово поверить Крекшину. Характерно, что нижегородские крестьяне прятали его около трех лет.

В 1712–1715 гг. в легенде о царевиче Алексее, вероятно, отсутствовал только обычный мотив чудесного спасения путем замены (С). Историческая действительность еще не стимулировала его возникновение — исторический Алексей должен был погибнуть в застенке Тайной канцелярии только через три года (в 1718 г.) после нижегородского эпизода. Своеобразным эквивалентом мотива чудесного спасения можно считать рассказы о неудавшемся покушении, которые, видимо, бытовали самостоятельно. Остальные традиционные и необходимые мотивы (царевич скитается (D2), он доказывает свое царское происхождение, демонстрируя «особые знаки» на теле (Н1), он должен объявиться (G) и т. д.) уже сформировались и образовали единый сюжет.

В 1717 г. Алексей после многих столкновений с отцом был снова отправлен для лечения за границу. Предчувствуя неизбежность катастрофы, он, воспользовавшись отсутствием Петра в Петербурге, тайно бежит под именем офицера Коханского (потом польского кавалера Кремпирского, поручика Балка и т. д.) в Австрию и просит убежища у кесаря. Вскоре его силой возвращают в Россию. Н. И. Костомаров очень точно характеризует создавшуюся ситуацию: «В России распространился слух о том, что царевич, отправившись к отцу (Петр в это время путешествовал по Европе. — К. Ч.), пропал неизвестно куда; начали ходить о нем то счастливые, то печальные вести. Одни говорили, что царь приказал схватить его на пути близ Гданска и заслать в отдаленный монастырь, другие — что он скрывается в цезарских землях и скоро приедет к своей матери. Разнеслись даже такие вести: солдаты взбунтовались за границей, царя убили; дворяне хотят привезти царицу (т. е. Екатерину. — К. Ч.) в Россию, заключить ее вместе с детьми в монастырь, где томится законная супруга Петра, последнюю освободить и возвести на престол царевича Алексея. Эти слухи возбуждали радость в народе».[336] Резидент австрийского императора О. А. Плейер сообщал в эти месяцы в Вену, что, по его мнению, в России все готово было бы к бунту, если бы не некий полковник гвардии, который выдал царю заговорщиков.[337]

История самозванцев Лжеалексеев развивалась в своеобразных хронологических рамках. Если первый из них появился еще до 1718 г., то все остальные, кроме одного, объявляются после смерти Петра, в пору двух коротких царствований Екатерины I (1725–1727) и Петра II (1727–1730) и в царствование Анны Ивановны (1730–1740).

Единственный случай, относящийся к 1723 г., по-видимому, был незначительным, и сведения о нем скупы. В Вологодской провинции был арестован нищий Алексей Радионов, как пишет С. М. Соловьев, польского происхождения, который выдавал себя за царевича Алексея и был признан сумасшедшим.[338] Казалось бы, перед нами индивидуальный патологический случай, однако даже сознание сумасшедших обычно по-своему связано с той эпохой, в которую они живут. Так было и в случае с А. Радионовым. Ожидание «избавителя» было очень напряженным. В том же 1723 г. в Пскове объявился самозванец, который назвался «царским братом». Звали его Михаилом Алексеевым и был он монахом Псковского Печерского монастыря. Он рассказывал о себе, что царь Алексей Михайлович посадил его якобы на царство в Грузинской земле, а потом он был генералом в Преображенском полку. Появление самозванца — «царева брата» — сопровождалось толками: «Явился брат, скоро явится и царевич Алексей Петрович».[339]

Характерно здесь своеобразное отражение русско-грузинских отношений последних десятилетий XVII — начала XVIII в., в рассмотрение которых мы входить не будем. Не ясно, называл себя самозванец вымышленным именем Михаила Алексеевича или именем какого-нибудь из действительных братьев Петра — Федора или Ивана. В первом случае возникает вопрос, не следует ли связывать этот факт с донским эпизодом 1683 г., где фигурировал некий неопределенный «князь Михаил», который должен явиться и спасти народ?

В том же 1723 г. велось следствие еще по одному вологодскому делу, начавшемуся с извета на протодьякона соборной церкви, говорившего, что «государь у нас… не подлинный».[340] В 1721 г. Тайная канцелярия заинтересовалась чернецом Фегностом, называвшим себя «царем» и «прямым царем».[341] В 1722 г. некто Завесин в Воронеже говорил: «Я-де холоп государя своего Алексея Петровича и за него голову свою положу, хотя-де меня и распытать».[342]

Несколько раньше, в 1719 г., по сведениям Тайной канцелярии сторож Благовещенского собора в Кремле говорил жильцу Монтатенову: «Как-де будет на царстве наш государь царевич Алексей Петрович, тогда-де государь наш царь Петр Алексеевич убирайся, и прочие с ним, и смутится народ: он-де, государь, неправо поступил к нему, царевичу».[343] Протокольная запись не очень ясна. Сторожу, несомненно, было известно, что между Петром и Алексеем что-то произошло. Вместе с тем Алексей жив и на него возлагаются недвусмысленные политические надежды в случае его воцарения, при нем будет все не так, как при Петре (К).

Все эти разнообразные по своему характеру факты имеют много общего и свидетельствуют о том, что, с одной стороны, ожидание «избавителя» продолжало нагнетаться и, с другой стороны, в качестве одного из «избавителей» все время назывался царевич Алексей.

Итак, в конце XVII в. и в первые два десятилетия XVIII в. отмечается параллельное развитие двух легенд, тесно связанных друг с другом генетически и идеологически. Как мы видели на примере предыдущих этапов развития русских народных легенд о царевичах (царях)-«избавителях», для возникновения подобных легенд необходимо признание правящего царя «неистинным», «неприродным», «непрямым». Народное сознание не способно расстаться с чисто феодальным, средневековым представлением о справедливости и благости царя (т. е. признанием его надсоциальной и доброй силой). Поэтому оно ищет малейшую возможность приписать свои несчастья царскому окружению. Это особенно легко удается в годы, когда рядом с царем оказывается фигура реального правителя типа Бориса Годунова, Филарета, Морозова и т. д. или когда царь молод, как это было в ранние годы царствований Михаила, Алексея, Федора, Петра, Ивана. Однако, на каждом из этапов истории, то медленнее, то быстрее, обнаруживается связь царя с феодальным классом, поработившим трудовые массы крестьянства и меньшого посадского люда. В этой ситуации народному сознанию, не способному еще вырваться из пут традиционной царистской доктрины, остается единственная возможность объяснения — царь не истинный! В начале XVII в. такое объяснение давалось легко. «Корень» Ивана Грозного прекратился, и на троне оказались «непригодные» цари — Годунов, потом Шуйский. В годы правления Романовых такой вариант исключался — и Алексей, и Федор, и Петр были с точки зрения вотчинного права «природными» царями. Поэтому начинают циркулировать слухи о подмене Филарета, Михаила, Алексея и, наконец, Петра, а прототипами легендарных царевичей-«избавителей» оказываются царские сыновья — Алексей и Симеон Алексеевичи, Алексей Петрович. В годы разинского движения легенда рисовала вымышленное продолжение биографии умершего царевича Алексея Алексеевича, доводя ее до чаемого конфликта царевича с царем. Этот конфликт оправдывал восстание и поход на Москву для свержения царя. Эта легенда обрела и специфический церковный дублет в образе патриарха Никона, якобы сопутствующего разинцам.

Таким образом, исторические закономерности развития народного сознания, обусловленные социально-экономическими причинами, прокладывают себе путь в любом случае, но конкретные формы, в которые складывается или выражается антифеодальная идеология, зависят от ряда исторически более или менее случайных причин, эти формы имеют свою типологию и свои относительно самостоятельные законы развития.

В конце XVII — начале XVIII в. сложились особенно благоприятные условия для развития легенды о «подмененном» царе: властность Петра и решительность, с какой он возглавил реформы, не оставляли возможности объяснять его действия влиянием придворного окружения. Этот мотив фигурирует лишь в первые годы его царствования, когда ни политика, ни личность Петра еще не определились. Позже именно легенда о подмене в сочетании с ее религиозным двойником — легендой о Петре-антихристе — стала главной антицарской легендой петровского времени. Именно поэтому с ней, а не с легендой о царевиче Алексее, были связаны народные движения начала века — астраханское и булавинское восстания.

Длительность реального конфликта Петра и Алексея нашла свое отражение в легендах о покушении Петра на жизнь царевича. Готовность народного вымысла обогнать события сказалась не только в том, что такие легенды возникают задолго до смерти Алексея, но и в появлении первого самозванца Лжеалексея за шесть лет до казни царевича. Этот факт подчеркивает активность народного осмысления действительности. Вместе с тем, народное антифеодальное движение петровского времени в силу ряда причин развивалось сравнительно медленно и, несмотря на несколько довольно ярких вспышек на периферии, не переросло в общероссийскую крестьянскую войну, как это произошло в 1606–1610 гг., в 60–70-е годы XVII в. или столетием позже. Именно поэтому легенда об «избавителе» развивалась в эти десятилетия медленно и противоречиво, а легенда о «подмененном» царе, отличающаяся незавершенностью антифеодальных настроений и ограниченной возможностью политически объединять и активизировать сознание ее носителей (против неистинного царя, но за кого?), приобрела особенную распространенность. Характерно в этом смысле то, что легенда о царевиче Алексее-«избавителе», как мы увидим дальше, возникнув как антипетровская легенда, в дальнейшем стала антиекатерининской, и позже антианнинской.

ЛЕГЕНДЫ ОБ «ИЗБАВИТЕЛЯХ» в 30–50-х ГОДАХ XVIII в. («ПЕТР II» И «ИВАН АНТОНОВИЧ»)

В 30–50-х годах XVIII в. действует около полутора десятка самозванцев, причем шесть называют себя именем Алексея Петровича. Двое из них выступают сразу же в год смерти Петра I — в 1725 г., остальные — в 1731–1738 гг. Такое распределение интересующих нас фактов во времени не случайно. Смерть Петра вызвала острое столкновение новой петровской знати во главе с Меньшиковым с их противниками, делавшими еще недавно ставку на царевича Петра — сына Алексея. Победила в этом споре партия Меньшикова. На престол была возведена Екатерина I. Тем самым было продемонстрировано, что никаких социальных и политических изменений не предполагается. Естественно, что в это время легенда о царевиче Алексее приобрела особенную популярность. Самозванчество 1725 г. было результатом этой популярности и своеобразной реакцией на короткое царствование Екатерины I.

Первый самозванец, солдат Низового корпуса Евстафий Артемьев, объявился в Астрахани в 1724 г. еще в то время, когда Петр был болен. Донес на него поп Покровской церкви, которому он на исповеди признался, что он «сущий» Алексей Петрович. «А что-де обносится, что царевич Алексей преставился и то-де мертвым обнесен другой. А пострадал он будто от Меньшикова для того, что гонялся за ним Меньшиков со шпагою».[344] На допросе в Тайной канцелярии больше ничего не выяснилось.

Второй самозванец, тоже солдат, Александр Семиков пробовал утвердиться в городе Почепе среди солдат гренадерского полка. Он был сыном пономаря из сибирского городка Погорелого. Правительство опасалось, что самозванец найдет на Украине поддержку, и приняло чрезвычайные меры. Вместе с самозванцем в Петербург был привезен для выяснения дела гетман Полуботок и ближайшие к нему старшины. В Петербурге хорошо помнили, что в 1718 г. гетман Скоропадский и старшины неохотно подписали приговор царевичу Алексею. После казни Семикова было велено соорудить в Почепе каменный столб с железной спицей, на которой должна была быть надета отсеченная голова. На жестяном листе, прикрепленном к столбу, были перечислены его вины. С. Лашкевич, впервые опубликовавший некоторые факты, связанные с делом Семикова, считает, что успех его в Почепе и Почепском уезде объясняется тем, что народ «по мягкосердию своему не допускал к вероятию исполнение смертной казни над преступником — сыном царским и охотнее предавался мысли о возможном бегстве из заключения царевича».[345]

При таком способе объяснения событий остается непонятным, почему народ особенно охотно «предавался мысли» этой именно в 1725 г., сразу же после смерти Петра и только через восемь лет после смерти Алексея.

В последующие шесть лет самозванцы не объявлялись, но судя по тому, что они снова появились после 1731 г., легенда в эти годы продолжала существовать и распространяться. С 1725 по 1730 г. сменилось два правителя. Умерла Екатерина I, и на трон был возведен двенадцатилетний Петр II. Последовавшие вслед за этим перемены в правительстве не могли не породить социальных иллюзий. В 1727 г. всесильный Меньшиков был сослан и вскоре умер в Березове. Вместо Петра три года правил «Верховный тайный совет», а в 1730 г. юный царь умер, не реализовав надежд народа, хотя и не успев разочаровать его.

С. М. Соловьев пишет, что «уже в 1730 г. слышался говор, что Петр II отравлен Долгоруким и осьмью другими боярами, но есть царевич, живет в горах».[346] По-видимому, и здесь речь шла о царевиче Алексее и легенда о нем продолжала еще бытовать. Характерно, что следующий Лжеалексей выступает только в 1731 г., когда стал выясняться характер правления Анны. На смену старой олигархии пришла новая — Бирон и ближайшая к нему курляндская знать. П. К. Алефиренко сообщает о нескольких самозванцах 1730-х годов. Они действовали в Московской, Нижегородской, Воронежской и Оренбургской губерниях и опирались на крестьян, казаков, бурлаков, солдат и раскольников. Некоторые из них, такие, как помещичий крестьянин Андрей Обудин и посадский человек Андрей Холщевников, не оставили заметного следа в истории крестьянского движения этих десятилетий.[347]

Другие выступления самозванцев 1730-х годов значительно интереснее и располагаются в нарастающем порядке. Г. В. Есипов связывал вспышку самозванчества в 1731–1733 гг. с манифестом 16 декабря 1731 г. «Об учинении присяги в верности наследнику всероссийского престола, который от ее императорского величества назначен будет»,[348] требовавшим присяги какому-то неведомому наследнику, который не был назван по имени. Порядок престолонаследия оставался неясным — прямого наследника не было и никто им не был «назначен», вместе с тем манифест возбуждал мысль о том, что в действительности он где-то есть.[349]

Предположение Г. В. Есипова можно принять с определенным ограничением — подобный манифест мог стимулировать развитие легенды, но, разумеется, не мог бы ее породить, если бы отсутствовали более общие и более глубокие социальные и политические причины. Характерно, что в 1732 г. появляются одновременно два самозванца, которые действовали сообща и называли себя разными именами. Рядом с царевичем Алексеем оказывается царевич Петр Петрович.[350]

Осенью 1732 г. в с. Чуеве Тамбовской губернии распространился слух, что в 1731 г. присягали царевичу Алексею Петровичу, он жив и идет к Москве. В селе появился нищий, который заявил: «Я не мужик и не мужичий сын: я орел, орлов сын, мне орлу и быть. Я царевич Алексей Петрович… есть у меня на спине крест и на лядвее родимая шпага».[351] Крестьяне повели его к знахарю, который славился тем, что узнавал людей. Знахарь признал в нем подлинного царевича Алексея Петровича и пришелец признал, что присяга по манифесту 1731 г. приносилась ему. Он обещал мужикам: «Когда мое дело вскроется, то ланд-милицев и подушных денег не будет и орлы все преклонятся белому царю».[352] Или: «Как это-де сделается, и боярам-де житья не будет, а которые и будут, и те хуже мужика находятся, и буду их судить с протазанами, воткня в ногу, как было при царе Иване Васильевиче».[353] Он рассказал, что на Бузулуке (приток Хопра) скрывается другой царевич — его сводный брат Петр Петрович. Крестьяне немедленно послали и за ним. Однако самозванец был внезапно арестован и посажен в Тамбовский острог. Он оказался монастырским крестьянином Тимофеем Тружеником.[354] Чуевские крестьяне предприняли попытку освободить его, но неудачно.

Соратник Тимофея Труженика Ларион Стародубцев («Петр Петрович») действовал главным образом среди донских казаков. Известно, что еще до 1732 г. он встречался с Тружеником в станице Яменской на Бузулуке, куда он прибежал, дезертировав из Нарвского драгунского полка. Здесь они договорились о совместных действиях. После ареста Труженика Л. Стародубцев делает попытку собрать вольницу, и его действительно поддерживали беглые солдаты, казаки, бурлаки, однодворцы и крестьяне. Он говорил о себе: «Уже мои годы вышли, жил я тайно, а ныне буду явен. Пора мне на отцовское пепелище. Скудному жаль кошеля, а богатому короля. А вот батюшкино царство службами растащили, а как я сяду на царство, то служба уймется на десять лет».[355] Свое чудесное спасение от смерти он объясняет таким образом: «У боярина был сын и тому царевичу пришел лик в лик. У боярина сын умре; он, боярин, взял и подменил царевича своим сыном и сказал, что царевич умер, а этого царевича увез».[356] Не обошлось и на этот раз без царской отметины на теле. По рассказу казака Бочарова, «на груди у него (т. е. Стародубцева. — К. Ч.) звезда и на спине месяц».[357]

Стародубцев завел своих секретарей, которые записывали всех, кто соглашался служить ему. Любопытно «прелестное письмо», которое он рассылал по ближайшим станицам и деревням: «Благослови еси боже наш! Проявился Петр Петрович старого царя и не императорский, пошел свои законы искать отцовские и дедовские, и также отцовские и дедовские законы были; при законе их были стрельцы московские, и рейторы, и копейщики, и потешные, и были любимые казаки, верные слуги жалованные, и тако же цари государи наши покладались на них якобы на каменную стену, тако и мы, Петр Петрович, покладаемся на казаков, дабы постояли за старую веру и за чернь, как бывало при отце нашем и при деду (sic!) нашем, и вы, голетвенные люди, бесприютные бурлаки, где наш глас не заслышится, идитя со старого закону денно и нощно. Яко я, Петр Петрович, в новом законе не поступал, много ж и страдания о старых книгах принимал, от императора в темнице за старую веру сидел два раза, и о ево законе не пошел, понеже он поступал своими законами, много часовни ломал, церкви опоко свещал (опакощивал? — К. Ч.), каменю веровать пригонял, красу с человека снимал, волею и неволею по своему закону на колена ставливал и платья обрезывал, излюбил свою веру, набрал себе синих кур, женские власы, змеиные жалы да излюбил себе властников, кормных боровьев. А у нашего отца и деда таких законов не бывало, и такие я законы спроглядел: мы, Петр Петрович, спроглядевшия от таких законов скрылся, и шел я на Чернигов, а с Чернигова на Киев и в Киеве граде кинул ерлык, а на ерлыку подписано: слетел орел с тепла гнезда; тогда же от императорских законов пошел на вольную реку, а теперя я хощу умышлением своим вступить на отцовское и дедовское пепелище, и вам бы, всему нашему государству, всею чернию сему нашему ярлыку верить и поступать смело, не опасая себя ничего, читать по ярманкам и по торгам во всенародное известие и давать списывать и посылать списки во все государство, дабы о том вся чернь ведала, а казакам по всем страницам от нас, Петра Петровича, ерлыки посланы».[358]

Специальное письмо Л. Стародубцев направил и донским казакам. Казачьи старшины вскоре изловили «Петра Петровича», намеревавшегося идти на Москву, и привезли его в Черкасск, а потом переправили в Тайную канцелярию. Следствие закончилось казнью Т. Труженика и Л. Стародубцева. Их соратникам вырезали языки, их били кнутом и сослали в Сибирь.

По-видимому, наиболее значительным было выступление Лжеалексея — работного человека из оскудевших шляхтичей Ивана Миницкого в Ярославце на Десне в 1738 г. Миницкий уверовал якобы в свое царственное происхождение «от некоторых сонных видений, ему бывших». Ему удалось увлечь за собой значительное число крестьян, работных людей, солдат Новгородского полка и казаков. Среди его сторонников были казачий атаман Осип Кучаковский, сотник Андрей Полозок, поп Гаврила Могило и др. Готовое вспыхнуть вооруженное восстание было предотвращено сотником Климовичем, арестовавшим Ивана Миницкого. Последовала жестокая расправа и специальный указ царицы Анны Ивановны, который публиковался по всей Украине.[359]

В бумагах Тайной канцелярии, просмотренных С. М. Соловьевым, значится, что он говорил солдатам: «Вставайте! Я вашу нужду знаю; будет вскоре радость: с турками заключу мир вечный, а вас в мае месяце все полки и казаков пошлю в Польшу и велю все земли огнем жечь и мечем рубить».[360] Известно также, что он о себе рассказывал: «Я — царь Алексей Петрович и ходил по разным местам, а ныне прямо о себе объявляю, пожалуйте, послужите мне верою и правдою, как служили отцу моему, а я вас за это не оставлю».[361] Или: «Я — царь Алексей Петрович и хожу многие годы в нищенстве».[362]

К концу 1730-х годов легенда о царевиче Алексее теряет свою популярность. Возникнув в начале второго десятилетия XVIII в. как антипетровская легенда, она тем не менее приобрела особенную популярность только после смерти Петра I и активно бытовала во второй половине 20-х и в 30-е годы XVIII в., когда сменились одно за другим три правительства, не оправдавших надежд народа.

Выявленные факты ограничивают время ее бытования периодом 1713–1738 гг., которому предшествовало длительное формирование легенды (с 1698 г.), исторически соответствовавшее времени развития конфликта Петра с царевичем Алексеем.

Вместе с тем постепенно назревала ситуация, сложившаяся к 60–70-м годам XVIII в. и приведшая к новой крестьянской войне.

Смена имен «избавителей» объективно означала поиски возможного предводителя в будущей антифеодальной войне.[363] Мы уже видели, как рядом с Алексеем Петровичем появляется царевич Петр Петрович и некий «царев брат» (Михаил Алексеевич?). В 40–50-е годы XVIII в. объявляется несколько безымянных самозванцев, которые называют себя просто «императорами» или «самодержцами». Таков дворцовый крестьянин Яков Татаринов (1740 г.), однодворец Артамон Чевычелов, казак Михаил Рандачич,[364] некий гренадер гарнизонного полка, возвестивший в Глухове: «Мир! Народ божий, слушайте, я — царевич!».[365] В 1768 г. адъютант Опочинин выдает себя за сына Елизаветы и английского короля.[366]

Появление безымянных самозванцев свидетельствует одновременно и о продолжающемся ожидании «избавителя», и о несформированности очередной «избавительской» легенды. Естественно, что народное воображение не могло не реагировать на судьбу двух царевичей, которым не суждено было стать царями и управлять государством. О первом из них — Петре II, рано умершем от оспы, мы уже говорили; второй — младенец Иван Антонович, сын Анны Леопольдовны (внучки царя Ивана V) и Ульриха-Антона Брауншвейгского, процарствовал менее года, был свергнут вместе со своей матерью-правительницей в 1741 г. и заточен пожизненно в Шлиссельбургскую крепость.[367]

* * *

Легенда о царе Петре II бытовала долго (до середины 60-х годов), но не получила значительного развития. Тем не менее факты, с нею связанные, представляют известный интерес.

Несомненно, что легенда о Петре II-«избавителе» формировалась как антиолигархическая и антидворянская легенда. По свидетельству С. М. Соловьева, уже в 1730 г. рассказывали, что Петр II не умер естественной смертью, а был убит Долгоруким «с осьмью боярами».[368] В дальнейшем возник слух о том, что Петр II, подобно Ивану Антоновичу, пребывает в таинственном заточении. Автор статьи «Тайная канцелярия в царствование императрицы Елизаветы Петровны. 1741–1761 гг.», обследовавший бумаги, связанные с политическими процессами этого времени, пишет: «Что касается рассказов о заточении Петра II в других государствах, за морем и о возвращении его в Россию, то все эти рассказы, весьма в то время в народе распространенные, за исключением некоторых подробностей, совершенно одинаковы, несмотря на то, передает ли их какой-нибудь колодник или солдат или ссыльный в Оренбург».[369] Сосланный в Оренбург, который тут упоминается, в 1749 г. рассказывал: «Скоро придет всем воскресенье и все-де мы воскреснем скоро; ездил-де один купец за море и било-де его на море погодою несколько дней и прибило его к некоторому городу; и тот-де купец, вышед из того судна, раздавал в том городе нищим милостыню и, раздав милостыню, шел по-прежнему на корабль, и стоящие-де у одной палатки часовые оному купцу говорили, что-де он всем нищим милостыню подавал, а своему-де российскому не подал; и оный-де купец пришел в ту палатку для подаяния тому человеку милостыни и содержащийся-де в той палатке человек говорил тому купцу: знаешь ли де ты меня? И оный-де купец дал тому человеку милостыню и сказал, что-де я его не знаю! и оный-де человек тому купцу сказал: знаешь ли де ты, что я ваш монарх — второй Петр и стражду-де здесь долговременно. И теперь-де мне писем ему, купцу, давать невозможно, что-де увидят караульные; и чтоб-де он пришел поутру для подаяния милостыни, а он-де ему приготовит от себя вид. И оный-де купец, не говоря тогда ничего, из этой палатки вышел, а потом па другой день оный же купец в ту же палатку ходил, и оный-де содержащийся в той палатке человек дал ему сапоги, и приказывал, чтоб он, купец, те сапоги отдал сестре его, милостивой государыне, и она-де те сапоги распорет и может-де его узнать. И потому-де уповательно, что уже туда для свидетельства того человека давно уже полки посланы».

Когда же один из слушателей возразил, что он сам помнит, «как второму императору погребение было в Москве», то рассказчик отвечал, «что-де сделали это князья Долгорукие и мертвое тело вместо государя подложили другое, а его-де, государя, знатно выняли, так же как ныне всемилостивейшую государыню хотели было увезти под караулом».[370]

Самозванец, выдававший себя за Петра II, появился только через 15 лет, в пору, когда уже шел активный процесс формирования легенды о царе Петре III, впоследствии совершенно заслонившей легенду о Петре II.

В 1764 г. властям стало известно о разговоре, происходившем между Потапом Гордеевым, крестьянином дер. Яблонной Березинской волости Нижегородской губернии, и дьяком Егором Афанасьевым. П. Гордеев говорил: «Вот-де господь нам дарует государя Петра Алексеевича, императора второго». На вопрос Афанасьева: «Как же, Потап, где ему взяться, вить, он умер!», Потап сказал: «Нет-де, хотя и сказали, что он умер, а как в оспе лежал, так его в то время скрали и заклали в стену, только-де чрез святого духа из стены-то он теперь вышел!», и прибавил: «Буде же-де будет от государыни к Петру Второму милость, так хорошо, а как-де не будет, так мы и сами к ней пойдем».[371]

Допрос, учиненный П. Гордееву, установил, что «Петр II» находится где-то в раскольничьих кельях. Это сообщение совпало с арестом в Заволжье самозванца Ивана Михайлова (он же Иев Евдокимов, однодворец из Кром).[372] Он обещал староверам свободу вероисповедания, всем крестьянам — освобождение от казенных податей и говорил своим сторонникам, что если с ним «не будет милости… то-де зберет вольницу и пойдем боем».[373] О себе он рассказывал: «Когда кн. Голицын, Иван Долгоруков и граф Миних уговорили его (т. е. Петра II. — К. Ч.) ехать в Шуйский уезд на псовую охоту, то он, не доезжая Шуи, заболел оспой; увидя это, бояре увезли его в Италию; кто вез и какими дорогами, он не знает, но помнит, что тайно и скрытно». В Италии он «закладен был в столб каменной на королевском дворе; в столбе было маленькое окошко; тут он пробыл 24 1/2 года и получал в окно от короля хлеб и воду, а девять лет назад в столбе сделалась расселина; считая это действием святого духа, он тайно вышел из столба и пошел в Россию и был в пути девять лет».[374]

Когда слух о появившемся «Петре II» распространился и возникла опасность ареста, Иван Михайлов бежал в Пошехонье, а потом на Керженец, откуда собирался уйти в «понизовые города». Любопытно, что, сознавшись после ареста в самозванчестве, он утверждал, что слышал от некоего старца Лариона, будто император Петр II был «подлинно скрыт» и «вживе находится».[375]

В 1760-е же годы появился и первый самозванец, выдававший себя за Ивана VI (Ивана Антоновича). Он оказался крестьянином Крестного монастыря Каргопольского уезда и дер. Лапинской Карашинской волости Иваном Михайловичем Матвеевым. Объявившись Иваном Антоновичем, он рассылал «прелестные письма» такого содержания: «Я — Иоанн, император и самодержец всероссийский, а Елизавету-императрицу и наследника ее свергну с престола; и ныне я под скрытием нахожусь в Негренской пустыне казначеем, в том и подписуюсь я, Иван Михайлов».[376] Самозванец был немедленно схвачен, бит кнутами, ему вырвали ноздри и сослали на вечные работы в Рогервик.

Второй случай, связанный с легендой об Иване Антоновиче, излагается автором статьи «Тайная канцелярия в царствование императрицы Елизаветы Петровны. 1741–1761 гг.» таким образом: сибирский купецкий человек рассказывал караулившим его солдатам в Тайной канцелярии, что он был в Польше и Пруссии и видел бывшего адъютанта русской службы Манштейна. Прусский король «дал… вид, чтоб ему ехать к Ивану Антоновичу Ульриху, чтоб ему по-прежнему быть в России на царстве; и с тем-де видом поехал он (рассказчик. — К. Ч.) в Польшу к староверам для согласия, чтоб Ивана Антоновича посадить по-прежнему в России на царство; и у тех-де староверов он был; и как-де он от тех староверов пошел, то-де попался он под караул».[377]

Слухи об Иване Антоновиче особенно активизировались в начале 1760-х годов, после смерти Елизаветы. Несмотря на то, что при заточении всей семьи Антона-Ульриха соблюдалась строжайшая секретность, документы того времени свидетельствуют о том, что многие знали, кто именуется «безымянным колодником», привезенным в 1756 г. из Холмогор в Шлиссельбург.[378]

В марте 1762 г. стало известно, что Петр III посетил Ивана Антоновича в Шлиссельбурге. В июне-июле того же года в связи с решением Екатерины отправить в Шлиссельбург свергнутого мужа, Ивана Антоновича срочно везут в Кексгольм. По дороге происходит кораблекрушение. Едва спасенного узника ведут дальше пешком, «завязав голову на руках»;[379] в Кексгольме его поселяют в случайный дом, наскоро окруженный высоким забором. 6 июля Петр III убит в Ропше и Ивана Антоновича возвращают в Шлиссельбург. В августе его здесь посетила Екатерина, считавшая его важнейшим претендентом на престол. Все это порождало новые слухи об Иване Антоновиче, стимулировало распространение легенды о нем.

В 1764 г. поручик В. Я. Мирович совершает попытку освободить Ивана Антоновича и снова возвести его на престол. Эта попытка заканчивается трагически. Офицеры стражи, действуя по инструкции, закалывают заключенного.

В дореволюционной историографии В. Я. Мирович обычно изображается как психически неуравновешенный карьерист, рассчитывавший в ходе дворцового переворота добыть себе чины, славу и богатство.[380] Однако, каковы бы ни были субъективные побуждения неудачливого заговорщика, нельзя не видеть того, что инцидент, связанный с ним, был выражением роста антиекатерининских настроений. Не случайно Мирович выступает в один год с первыми самозванцами, действовавшими под именем Петра III (см. ниже), и Иваном Михайловым — Лжепетром II. Несомненно, что Мирович находился под влиянием возродившейся в эти годы легенды об Иване Антоновиче. В своей капитальной монографии Бильбасов пишет: «Слухи и толки об Иване Антоновиче, строго говоря, никогда не прекращались, но весной 1764 г. в Петербурге стали ходить неясные толки о какой-то предстоящей катастрофе. Слухи стали так настойчивы, так часты, что могли подать повод к каким-либо мерам, о которых, однако, нет серьезных упоминаний».[381] Бильбасов сообщает также о нескольких встречах Мировича с солдатами, которые все время говорили ему об Иване Антоновиче и предстоящем будто бы его воцарении (сержант Измайловского полка Морозов, солдат, с которым Мирович переезжал на лодке через Неву, рейтар М. Торопчанин и др.).[382] 20 июня 1764 г. властям стало известно «подметное письмо», в котором прямо заявлялось о предстоящем освобождении шлиссельбургского узника («а надлежит на царский престол утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича»).[383] Характерно, что слухи и толки о «колоднике» особенно усилились во время поездки Екатерины II в Лифляндию.

10 июня 1764 г. царица писала Н. И. Панину: «Хотя зло пресечено в своем корне, я опасаюсь, однако, чтобы в таком большом городе, как Петербург, глухие толки не наделали бы много несчастных» и «надобно до фундамента знать, сколь далеко дурачество распространилось».[384] Документы сохранили свидетельство того, что легенда об Иване Антоновиче в каком-то виде продолжала бытовать и в последующие годы: в 1766 г. рассматривалось шесть тайных дел, в которых упоминалось его имя, а в следующем 1767 г. — два.[385]

И, наконец, последний эпизод относится уже к 1788 г. П. Бартенев опубликовал документ, извлеченный из дела канцелярии прибалтийского генерал-губернатора, из которого следует, что в Ливонии объявился новый «Иван Антонович», который рассказывал о себе, что сидел долгое время в Шлиссельбургской крепости.[386] В 1762 г. комендант крепости Ребиндер[387] якобы нашел за 3000 рублей похожего на него человека «из чухон» (или некоего Петра)[388] и подменил его. После этого он уехал в Запорожскую Сечь, был принят в казаки и ходил с ними под Очаков, был в Астрахани и в Крыму. В 1782 г. он побывал в Петербурге и в Архангельске, чтобы узнать о судьбе своих родных. Выяснилось якобы, что отец (Ульрих-Антон) и мать (Анна Леопольдовна) умерли, а «братья и сестры» сосланы на судне «Полярная звезда» в океан. В Ливонии самозванец якобы стремился наладить связь с герцогом Бироном, надеясь на его поддержку. После ареста выяснилось, что действительное имя самозванца Тимофей Иванович Курдилов (из кременчугских купцов).

Итак, документальные свидетельства как о бытовании легенд о Петре II и Иване Антоновиче, так и о связанном с ними самозванчестве в целом не очень значительны. Самозванцы были слабо связаны с народными движениями этой поры и не пользовались сколько-нибудь широкой поддержкой.

Наряду с фактами, относящимися к выступлениям самозванцев, документы того времени сохранили пересказы легенды, бытовавшей помимо них. В фольклорном облике этих легенд появляется нечто новое. Традиционные мотивы — «избавитель» скрывается (D1) или странствует (D2) после «чудесного спасения» (С) — заменены здесь в обоих случаях заточением героя за морем, в иностранном государстве, в Италии, в Шлиссельбурге (D3). Мотив подмены сохраняется в весьма своеобразной форме. Если до сих пор герой заменялся верным человеком, чтобы избежать смерти (С1), то в легендах о Петре II и Иване Антоновиче враги выдают чужой труп за умершего царя (В4) для того, чтобы свергнуть «избавителя» с престола и вслед за тем заточить его (D3). Все это напоминает легенды о «подмененном царе», бытовавшие в конце XVII и в первой четверти XVIII в. Правящая царица не знает о совершившемся злодействе — она сама игрушка в руках дворянской олигархии. «Избавителю» обычно еще предстоит выяснить, как она отнесется к нему. Он надеется на признание, но вместе с тем готов начать с ней борьбу. В отличие от легенд XVII в. здесь, так же как в легенде об Алексее, упоминаются имена злодеев-дворян (Меньшиков, Долгорукий, Голицын, Миних и др.). Все это ослабляет конфликт «избавитель» — царь-узурпатор и выдвигает на первое место конфликт «избавителя» с олигархами.

Новые черты в легендах об «избавителях» появились под воздействием исторических событий послепетровского времени: дворцовых переворотов, арестов и заточений царей, правителей и фаворитов, ослабления самодержавия в пользу дворянских олигархических групп и т. д. Если в легенде об Иване Антоновиче мотив заточения возник на основе известного исторического факта, то в легенде о Петре II он вымышлен в духе обычных событий первой половины XVIII в.

И, наконец, характерно, что легенда о Петре II связана с казачеством и расколом. В анализированных легендах вместо царевича действуют императоры Петр II и Иван VI. Это объясняется кратковременностью их царствования и малолетством того и другого. Состояние страны в годы их правления не ставилось им в вину и на них еще возлагались социальные и политические надежды. Следовательно, в народном сознании они были близки к традиционным царевичам-«избавителям», известным по легендам XVII — начала XVIII в.

Анализируя легенды XVII в., мы отмечали, что рост политического сознания народа обычно отражался в переходе от антибоярских легенд, бытование которых сопровождалось сохранением царистских иллюзий, к антицарским легендам, формулировавшим в своеобразной форме стремление заменить царя-угнетателя «народным» царем. Появление антидворянских черт в легендах первой половины — середины XVIII в. не знаменовало возврата к антибоярской и процаристской формуле, а означало историческое ослабление самодержавия в пользу дворянской олигархии в послепетровское и доекатерининское время.

«ПЕТР III» (1762–1773 гг.)

Десятилетие с середины 60-х до середины 70-х годов XVIII в. вошло в русскую историю как период подготовки крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева — самой значительной из крестьянских антифеодальных войн в русской истории. Великая крестьянская война XVIII в. была не только самой продолжительной, но самой популярной, а расправа с ее участниками — самой кровавой; она явилась высшим этапом крестьянских войн в России, наиболее мощным выражением феодального кризиса, охватившего русское общество. Свой расцвет переживают в это время и народные легенды о царях (царевичах)-«избавителях». О крестьянском движении в России во второй половине XVIII в., в том числе и движении, возглавленном Е. И. Пугачевым, написано очень много. Опубликованы и изучены сотни документов, хранившихся в центральных и областных архивах, рассмотрены отдельные этапы движения, роль и судьба Пугачева и его ближайших соратников, участие крестьян отдельных губерний, роль уральских работных людей, отзвуки восстания на территориях, не охваченных крестьянской войной (центральные губернии, север, Сибирь и т. д.); написаны обширные историографические обзоры, изучалось отражение крестьянской войны в литературе, фольклоре, живописи, ее влияние на общественную мысль и революционно-освободительное движение XVIII–XIX вв.[389] И все же, изучая развитие легенд об «избавителях» во второй половине XVIII в., мы постоянно сталкивались с весьма значительными трудностями. Заключались они прежде всего в колоссальном объеме фактического материала, в отсутствии свода документов, подобного сборникам документов о восстаниях под руководством И. И. Болотникова, С. Т. Разина, К. Д. Булавина и др., и, наконец, в том, что настоящая работа писалась одновременно с капитальной обобщающей трехтомной работой, предпринятой группой историков Ленинградского университета под руководством проф. В. В. Мавродина.[390]

Мы не ставим перед собой задачу демонстрации всех материалов, которые могли бы характеризовать развитие легенд об «избавителях» во второй половине XVIII в. — это было бы невозможно. Бурная деятельность Е. И. Пугачева и других самозванцев, использовавших легенду о Петре III-«избавителе» на протяжении нескольких десятилетий, вплеталась в бытование самой легенды, срасталась с ней, влияла на нее, способствуя то ее развитию, то затуханию. Нашу задачу облегчает наличие обстоятельных работ по истории самозванчества в эти десятилетия.[391]

Расцвет легенды о Петре III — «избавителе» приходится на время царствования Екатерины II и в основном она носила антиекатерининский характер. Хорошо известно, что движение Е. И. Пугачева отличалось четкостью социального состава участников и ясностью антикрепостнических настроений. Поэтому для этих десятилетий антиекатерининская легенда в сознании масс крестьянства, казачества и уральских работных людей была синонимом и персонификацией антикрепостнических идей и лозунгов.

В старой историографии да и в некоторых работах более нового времени[392] неоднократно ставился вопрос о том, почему именно Петр III был избран народом в качестве героя легенды, какие реальные черты его деятельности, характера, намерений и т. д. могли этому способствовать. Обычно приводилось два основания: попытка Петра III ограничить крепостнические устремления монастырей, права фабрикантов на покупку крестьян и большая, чем при Елизавете, терпимость к старообрядцам.[393] Эти доводы при ближайшем рассмотрении оказываются неубедительными. Именно Екатерина II, а не Петр III окончательно секуляризировала монастырские владения; она тоже ограничивала покупку крепостных частными фабриками и заводами, а что касается либеральных жестов и временных послаблений, то подобных примеров в деятельности Екатерины более чем достаточно. Кроме того, есть свидетельства, что идеализация Петра III началась еще до его вступления на престол и, следовательно, до того, как он предпринял шаги, которые считаются причиной его популярности. Наш опыт изучения легенд о царях (царевичах)-«избавителях» показал, что их образы в сознании народа исполнены обычно негативного содержания; они противопоставляются правящим царям, источникам социального зла, как некое, понимаемое в самых неопределенных сочетаниях социальное добро. Поэтому гораздо важнее в биографии Петра III то, что он был 19 лет официально назначенным наследником престола — цесаревичем, воцарения которого с нетерпением ожидали, на которого возлагали годами таившиеся надежды, приобретавшие реальные формы в зависимости от социально-политической ситуации в стране, и, наконец, особенно то, что он царствовал коротко и не успел (так же как не успел, например, Лжедмитрий I) дискредитировать себя в глазах народа (если верить его традиционному изображению, основанному главным образом на записках самой Екатерины и ее ближайшей соратницы Е. Р. Дашковой, надо было бы сказать: даже он, при всех своих качествах, не успел себя дискредитировать). Известную роль сыграло и то, что он был после длительного перерыва единственным наследником-мужчиной, единственным царевичем в условиях, когда социальная несправедливость и беспорядок в государстве объяснялись помимо всего прочего и тем, что у власти стоят женщины-царицы.[394] Напомним, что на протяжении полутораста лет не возникало ни одной легенды, героиней которой была бы царевна.

Совершенно так же, как в петровское время, вместе с распространением слухов о том, что императрица «неприродная», с осознанием ее правления как «бабьего» и уже поэтому, с точки зрения патриархального крестьянина, непригодного, начала развиваться и идеализация антагониста царицы — великого князя Петра Федоровича.

В 1742 г. Петр Федорович был объявлен наследником, и уже в 1747 г., т. е. за 14 лет до его коронования, в Тайной канцелярии расследовалось дело крестьянина Данилы Юдина, распространявшего «возмутительные письма», в которых с тревогой сообщалось о намерении придворных «извести великого князя Петра Федоровича».[395]

Через два года произошел эпизод, который дореволюционная историография, как и дело Мировича, была склонна трактовать как индивидуальное чудачество или фанатический монархизм. Некто Иосаф Батурин подстерег цесаревича Петра во время подмосковной охоты и, бросившись к его ногам, «предложил взбунтовать народ в его пользу». Батурин был схвачен и заточен в Петропавловскую крепость. В дальнейшем он проявил удивительное упорство. В 1767 г., т. е. через 28 лет, он уверял солдат Шлиссельбургской крепости в том, что Петр III «жив и гуляет, а через два года сюда возвратится». После этого его выслали в Большерецкий острог.[396]

В 1758 г. солдат Герасим Щедрин говорил: «Для чего-де не садится на царство великий князь Петр Федорович, и так все войско разбежалось от графов Шуваловых. Долго ль им войско разорять».[397] Дворовый Григорий Еремеев виновником несчастий называет А. Г. Разумовского: «Государь-де наш Петр Федорович приказал… каждому солдату прибавить по одному рублю на треть, а Алексей Григорьевич Разумовский давать не велел»; вторивший ему Петр Прокофьев утверждал при этом, что «Петр Федорович хотел Алексея Разумовского убить».[398] П. К. Алефиренко, приведя целый ряд подобных фактов, приходит к заключению: «Идеализация Петра I и Петра III была широко распространена среди крестьян во второй четверти XVIII в.».[399] В этом совершенно справедливом обобщении объединены два разнородных процесса: идеализация прошлого как одна из форм социальной и политической критики настоящего, персонифицировавшаяся в личности Петра I, и процесс формирования легенды о цесаревиче Петре Федоровиче-«избавителе», предшествовавшей легенде о царе Петре III-«избавителе».

У нас нет данных утверждать, что существовала вполне сформировавшаяся легенда о цесаревиче Петре. Однако идеализация Петра и противопоставление его Елизавете Петровне и ее фаворитам несомненны. Это облегчило формирование легенды о Петре III сразу же после его смещения с престола (28 июня 1762 г.) и особенно после его убийства в Ропше 7 июля 1762 г.

И действительно, уже в 1762 г. в правительственных документах зафиксировано распространение слухов о том, что Петр III жив, а вместо него похоронен кто-то другой (С2). Так, например, на Яике рассказывали о том, что Петр III не умер, как объявлялось в манифесте, а «украден», а вместо него «похоронен солдат, на него похожий».[400]

Видимо, слух о том, что Петр III спасся, распространился очень быстро. В том же 1762 г. он отмечен в сербской рукописи; а вслед за тем в Черногории появился самозванец, выдававший себя за покойного царя. События, связанные с ним, чрезвычайно интересны, но изложение их увело бы нас далеко от нашей темы.[401]

В мае 1763 г., т. е. меньше чем через год после убийства Петра III, в Тайной экспедиции разбиралось дело о доносе сержанта расквартированного в Петербурге Ингерманландского полка Н. Еремеева на сержанта того же полка И. Пяткова, который говорил, что «государь Петр Федорович жив». Когда Еремеев спросил: «Как жив? Он умер и погребен здесь!», — Пятков отвечал: «А ты разве не знаешь, за что ростовский архиерей расстрижен? За то, что он его фальшиво погребал». На допросе Пятков показал, что слышал об этом от гвардейского барабанщика Н. Бессонова.[402]

В том же году слухи о том, что Петр III жив и скрывается у яицких казаков, распространяются в Оренбургской губернии. Указом Екатерины от 19 марта 1763 г. отмечен любопытный факт. Поп из с. Спасского (Чесноковка тож) Иван Федоров и дьячок Федоров были арестованы «за то, что он в отправлении утренни и на молебне на эктении упоминал о здравии бывшего императора Петра III и говорил, якобы он здравствует, и оному дьячку Федорову да пономарю приказывал на многолетии петь о здравии его же, бывшего императора».[403]

В 1764 г. слух о том, что Петр III жив, получает дальнейшее развитие. Судя по официальным документам, крестьянин курского помещика Матвеева Даниила Тихонов был заточен в монастырь.

Он рассказывал, что видел в Курске Петра Федоровича, который теперь находится в Киеве.[404] В эти же месяцы легенда продолжает обсуждаться и в Петербурге — здесь солдат лейб-гвардии Семеновского полка говорил, что «государь Петр Федорович жив, а вместо ево погребли другово, а гвардия и лейб-компания желают быть опять государю»[405] (т. е. возникает сочетание мотивов С + D + G). В том же 1764 г., т. е. менее чем через два года после смерти Петра III, появляются первые два самозванца — Николай Колченко и Антон Асланбеков.

Таким образом, есть все основания считать, что к 1764 г. легенда сформировалась во всех своих основных моментах. Идеализация царевича Петра Федоровича, краткость его царствования, насильственное отстранение, а затем убийство, появление на троне очередной женщины-царицы «не прямого» и «не природного» происхождения — все это необычайно ускорило формирование легенды.

Если сопоставлять не реальный ход событий, а его осмысление в народном сознании, то убийство Петра III в истории легенды о нем должно быть приравнено не к угличским событиям 1591 г., а к расправе с Лжедмитрием I в 1605 г. Петр III воцарился как долгожданный царевич-«избавитель» и затем, так же как «царь Дмитрий», был свергнут недоброжелателями за то, что он хотел освободить народ от феодального притеснения (A1 + В1).

С 1764 г. развитие легенды начинает переплетаться с историей самозванчества. Таким образом с 1747 по 1761 г. легенда переживала предварительный этап в форме легенды о царевиче Петре Федоровиче, в 1761–1762 гг. была некоторая выжидательная пауза, а в 1762–1764 гг. сформировалась легенда о царе Петре III-«избавителе» на почве слухов о его спасении (С). Следующий этап развития легенды — четвертый — занимает время с 1764 по 1773 г., т. е. до времени, когда Е. И. Пугачев принял на себя имя Петра III. В эти девять лет выступили по крайней мере семь самозванцев, называвших себя этим именем, и упоминавшиеся уже самозванцы «Петры II» и «Иоанны Антоновичи». Почти непрерывное появление самозванцев и слухи, которыми сопровождались их действия, поддерживали бытование легенды, способствовали ее развитию в условиях подготовки крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева.[406] Вместе с тем один из интереснейших эпизодов в истории легенды этого периода не связан с самозванчеством.

Как известно, так называемая «дубинщина» — восстание крестьян Долматовского монастыря в Зауралье в 1762–1764 гг. — была одним из наиболее значительных народных волнений предпугачевского времени, вспыхнувших после временного возвращения Екатериной II монастырям их вотчин.[407] Восставшие ожидали грамоту царицы, которая «велела бы им за монастырем не быть». В 1763–1764 гг. на этой почве возникает слух о ложном указе («толкуют по всей-де России: за домами архиерейскими и монастырскими вотчинами не быть и ни в какие работы не вступать не повелено и стойте, крестьяне, в том, в чем утвердились прежде»).[408] Указ Екатерины от 26 февраля 1764 г. о секуляризации церковных и монастырских земель и о передаче монастырских крестьян в коллегию экономии воспринимается участниками «дубинщины» как недостаточный. В селах, принадлежавших Долматовскому монастырю, появляется исетский казак Федор Каменщиков (он же Скудников и Алтынный Глаз), бежавший из-под ареста и связанный с вожаками «дубинщины» Козьмой Мерзляковым и Денисом Жернаковым. Он выдает себя за «сенатского курьера Михаила Резцова», который прислан с указом, подписанным Петром III, «будто бы из правительствующего сената для исследования об обидах и разорениях».[409] Дело Ф. Каменщикова тянулось до октября 1766 г. Выяснилось, что при нем было действительно два указа — о смерти Елизаветы и о присяге Петру III. Кроме того, как говорилось в официальном документе, «во время содержания в Троицкой крепости показывал… (Федор Каменщиков. — К. Ч.) печатный указ, якобы на имя его, Каменщикова, присланный с титулом императора Петра III, и притом-де, да и во многие времена, как он, так и плотник Оренбургского полка Петр Долгих, у которого он, Каменщиков, квартиру имел, уверяли, что-де он, бывший император, вживе и неоднократно-де в Троицкую крепость обще с действительным статским советником и бывшим губернатором Оренбургской губернии Волковым приезжали для расследования о народных обидах в ночные времена, на которых он, Каменщиков, надежду имеет».[410] Расследование показало, что слышал обо всем этом Ф. Каменщиков от казака Чебаркульской крепости Конона Делянина, который якобы сам участвовал в этих поездках.

Примечательно, что в этих же местах уже обсуждали известие о том, что «царь Петр Федорович» под Оренбургом (D2) и выражали уверенность в том, что «теперь начнет правда наверх выходить»[411] (К или L). Когда монахи попытались схватить Дениса Жаркова, организовавшего сходку, он ушел к Пугачеву. В ноябре 1773 г. среди казаков Чебаркульской, Коельской и других крепостей этого района распространился слух о том, что Федор Каменщиков тоже находится у Пугачева. В связи с этим возникло намерение крестьян связаться с ним.[412] История «сенатского курьера Михаила Резцова» — Ф. Каменщикова свидетельствует о том, что легенда о Петре III-«избавителе» была не только распространена и в этом районе России, но начала уже играть некоторую роль в народных волнениях того времени. С другой стороны, характерно, что участники «дубинщины» узнают о ней уже тогда, когда движение пережило кризис; крестьянские настроения этого этапа выразились в своеобразной форме ложного указа от имени «избавителя». Это еще раз подтверждает, что в 1762–1765 гг. шел процесс активного формирования легенды. О последующем ее развитии мы знаем главным образом из документов, связанных с деятельностью самозванцев предпугачевского времени. В какие же формы отливалась легенда в эти годы?

Степень нашей осведомленности об этих семи самозванцах весьма различна. Наряду с довольно значительными самозванцами (например, Гаврилой Кремневым или особенно Федотом Казиным-Богомоловым, прямым предшественником Е. И. Пугачева) действовали неудачники (Николай Колченко, Антон Асланбеков, Петр Чернышев, Николай Кретов, Рябов) или личности, до сих пор плохо выясненные («дворцовой крестьянин», Мосякин и др.). Тем не менее мы встречаемся постоянно со знакомыми мотивами легенд о царях-«избавителях», например:

С. Гаврила Кремнев рассказывает, что «Петр III не умер, а умер солдат», а он, Кремнев, «стоял тогда (т. е. в 1762 г. — К. Ч.) на часах». Это сообщение совершенно правильно истолковано К. В. Сивковым: «Очевидно, он хотел сказать, что этим часовым был император, скрывшийся потом и теперь вот появившийся среди однодворцев южных уездов».[413] В Оренбурге Николай Кретов передает этот мотив в двух вариантах: а) «вместо него был похоронен другой человек»; б) «схоронен-де не он, а из возку (т. е. воску. — К. Ч.) сделанная статуя, а государь-де по нещастии (т. е. после свержения с престола. — К. Ч.) содержался в Петергофе под арестом и оттуда ушел» (D3 + С3) и об этом «знают гр. 3. Г. Чернышев и Н. И. Панин, да и государь цесаревич Павел Петрович известен».[414] Н. Кретов при этом добавлял: «Ведь-де простые люди многие прежде о ево смерти сумневались и говорили, будто бы не умер».[415] В 1765 г. в Нижегородской губернии была схвачена жена канцеляриста соляной конторы Устинья Завьялова и жена кронштадтского боцмана Фекла Макарова, «которые говорили, что император Петр III жив, а вместо него похоронен адъютант, что к нынешнему Петрову или Успеньеву дню надо ожидать перемен».[416] Связывался ли этот слух с каким-нибудь самозванцем, неизвестно. Таким образом, мотив подмены приобрел черты, свойственные XVIII в.: подменяет «избавителя» солдат, адъютант и т. д., а не поповский сын, стрелец или острожник, как это было в легендах XVII в.

Н. Ф. И. Казин-Богомолов, посаженный под караул и приговоренный к наказанию кнутом, вырыванию ноздрей и ссылке в Нерчинск, спрашивает у одного из караульных: где государь Петр Федорович? Караульный отвечает: «Скончался!». Через два дня караульный Я. Прокофьев доложил капралу, что «колодник показывал ему изображенный на теле крест и объявил о себе, что он государь».[417] Капрал поверил, и слух распространился по Царицыну и дошел до Дона. Когда в тюрьму к Ф. И. Богомолову явились посланные от донских казаков, то самозванец прибег к этому же средству убеждения. По словам одного из казаков, Степана Певчего, Богомолов открыл грудь и Певчий увидел на теле беловатого вида крест. «Точно такой же имею я, — прибавил Богомолов, — на лбу и на плечах».[418] Гаврила Кремнев, приводя к присяге своих сторонников, тоже показывал на ноге крест, который должен был служить неопровержимым доказательством его царственного происхождения.[419] Следовательно, мотив «царские отметки на теле» продолжал существовать в его специфическом традиционном виде.

Д. Самозванцы 60-х — начала 70-х годов XVIII в. изображают свои скитания как результат гонения «праведного» и «прямого» царя. Некоторые из них в момент объявления оказываются просто благородными бродягами, другие присваивают себе какую-нибудь временную личину. В отличие от самозванцев XVII в. они называют себя не беглыми казаками, иноками и т. д., а дворянским недорослем (Н. Кретов), вахмистром гусарской команды (Н. Колченко), капитаном (Г. Кремнев) и т. д.

Двое самозванцев считают нужным, чтобы скрывающийся император носил «временную» фамилию Богомолова. Свидетельствует ли это о том, что Ф. Казин-Богомолов знал о самозванстве Г. Кремнева — «капитана Богомолова» и изображал дважды избежавшего расправы, как это позже делал Е. И. Пугачев, или фамилии этой придавался особый смысл и значение (ср. Нечай, позже Пугач, Метелкин и т. д.)? Характерно, что тот же Г. Кремнев велел крестьянам называть себя «надежею-государем», как позже будет называть себя Е. И. Пугачев.

К12) + L. Различен, но в целом тоже очень типичен характер обещаний и пожалований, которые провозглашались самозванцами. Так, Гаврила Кремнев, изображая себя «капитаном Богомоловым», говорил, что он «послан с указом», будто в курении вина не будет запрещения и в течение 12 лет не будет сбора подушных податей. После того как Г. Кремнев «признался», что он — Петр III, он, по свидетельству С. Бухоного из с. Новосолдатского, обращался к его односельчанам со следующими речами: «Детушки, замучены вы; подушные деньги наложены на вас чежелые, но те деньги будут сложены, а собираться будет с души по два гарнца хлеба». Отставной вахмистр С. Мезинцев на допросе показал, что Г. Кремнев обещал сложить подушную подать на 12 лет, заменив ее сбором с души по четверику муки и по два гарнца круп[420] и т. д. Давал он обещания и отдельным лицам (например, сержанту Тибекину — произвести в поручики). Антон Асланбеков принимал от крестьян жалобы на помещиков и, видимо, обещал наказать виновных. Беглый сержант Великолуцкого пограничного батальона Николай Мамыкин рассказывал в разных местах Нижегородской губернии (1765 г.), что Петр III жив и примет скоро государство, обещал от его имени, что «крестьян всех отпишет за себя и подушных денег с души будет по рублю».[421] При появлении И. Колченко пошел слух, что он едет «рассматривать Малую Россию»,[422] т. е., видимо, отменять на Украине крепостное право или по крайней мере разбирать жалобы крестьян на помещиков.

Как видим, круг обещаний и пожалований не очень широк и характер обещаний различен. Чаще они связаны не с уничтожением крепостной зависимости, а с ослаблением гнета или различными льготами. Характерен мотив, выдвигавшийся Н. Мамыкиным и знакомый нам из истории «дубинщины» и других волнений середины XVIII в., — желание крестьян перейти из помещичьих в государственные. В соединении с призывом расправиться с помещиками и устанавливать казачье устройство этот мотив будет позже звучать и в указах Пугачева. Он отражает реакцию крестьян на массовое раздаривание земель и крепостных, производившееся при Екатерине II (было роздано около 1 млн. человек).

Отметим еще некоторые особенности деятельности самозванцев предпугачевского времени, которые интересны для анализа развития легенды в 1773–1774 гг. Некоторые наиболее крупные самозванцы считают необходимым обзавестись своим «двором» или по крайней мере сослаться на поддержку известных сановников или генералов. Г. Кремнев называет двух своих соратников генералом Румянцевым и генералом Алексеем Пушкиным.[423] По словам Ф. Каменщикова, вместе с Петром III в Троицкую крепость приезжал губернатор Волков. Однодворец Трофим Клишин, рассказывая в 1772 г. в г. Козлове о том, что Петр III жив, «ныне находится у донских казаков и хочет идти с оружием возвратить себе престол», одновременно утверждал, что о всем этом «и сенатор Мельгунов знает».[424] Н. Кретов говорил, что «об нем-де знают гр. З. Г. Чернышев и Н. И. Панин, да и государь-де цесаревич Павел Петрович известен».[425] Ф. Казин-Богомолов обзаводится собственным «государственным секретарем» (капрал Бухалов) и т. д.

И, наконец, значительную роль в распространении легенды играли неожиданные свидетели подлинности «царя Петра III». Обычно это солдаты, казаки или другие лица, бывавшие в Петербурге. Так, распоп Лев Михайлов утверждал, что Г. Кремнев — несомненно спасшийся император, так как «будто он, бывши дворцовым певчим, знавал его маленьким и нашивал на руках».[426] Казаки Марусенок и Лучинкин признавали в Ф. Казине-Богомолове Петра III, но высказали и некоторые сомнения: «Хотя сей признаваемый бывшего и отменен, однако же, может статься, он, как много лет тому минуло, переменился».[427]

К. В. Сивков весьма внимательно обследовал среду, в которой действовали и из которой выходили самозванцы в последней трети XVIII в., и пришел к выводу, что наряду с крестьянством и казачеством значительную роль играли однодворцы южнорусских уездов, полумиллионная масса которых как раз в эти десятилетия окончательно лишалась привилегий, унаследованных от предков, поселенных когда-то на южных границах Московского государства. Интересна с этой точки зрения и география распространения легенды и действий самозванцев — губернии Воронежская, Черниговская, Нижегородская, Нижняя Волга, Дон, Сибирь, Приуралье, т. е. значительная часть территории, на которой через несколько лет вспыхнет пламя крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева.

Ни одному из перечисленных самозванцев не удалось ни возбудить, ни возглавить более или менее значительное народное движение.[428] Некоторые из них приобретали 200–300 сторонников, другие не добивались даже столь незначительного успеха. И все же факты, с ними связанные, рисуют картину большой напряженности социальных отношений. Характерно и то внимание, которое все больше и больше уделяется самозванцам правительством Екатерины, несомненно уже предчувствовавшим события, готовые разразиться. И, наконец, анализ развития легенды в предпугачевское время помогает выяснить, хотя бы в общих чертах, ее состояние и формы к тому времени, когда ею воспользовался Е. И. Пугачев.

ПУГАЧЕВСКАЯ ВЕРСИЯ ЛЕГЕНДЫ О ПЕТРЕ III И ЕЕ ФОЛЬКЛОРИЗАЦИЯ

Не подлежит сомнению, что Пугачев не только знал легенду, но и слышал о деятельности некоторых самозванцев. Известно, например, что он отожествлял себя с Ф. Богомоловым, утверждал, что его арестовывали в Царицыне и отправляли в ссылку в Сибирь, но ему удалось и на этот раз убежать.[429] Тем самым он присваивал себе не только имя, уже использовавшееся его крупнейшим предшественником, но и его успех и слухи, порожденные его деятельностью, распространившиеся, видимо, довольно широко, и т. д. С подобным случаем мы уже встречались и даже еще в более значительных масштабах. Лжедмитрий II присваивал себе не только факты реальной биографии Лжедмитрия I, начиная с его появления в качестве царевича Дмитрия, его славу и его успех, но и его жену и ее родственников, игравших заметную роль в политической ситуации начала XVII в.

Пугачев окончательно объявился осенью 1773 г. О том, как и почему он решился это сделать, он рассказывал различно на разных стадиях непрерывного допроса, которому он был подвергнут после пленения. Причина этих расхождений в том, что Пугачев первоначально попытался изображать себя чьим-то орудием или жертвой, соблазненной кем-то. Это не удалось, и рассказ его значительно упростился. Однако нас интересуют не столько мотивы поступков Е. И. Пугачева, сколько вопрос о том, как он излагал легенду в разговорах со своими сторонниками, т. е. пугачевская версия легенды. Версия эта, разумеется, интересна и сама по себе, но вместе с тем она была, с одной стороны, результатом усвоения и передачи Е. И. Пугачевым бытовавшей до него легенды, к которой он вынужден был пристраиваться; с другой стороны, она не могла не оказать значительного влияния на бытование легенды в годы крестьянской войны и после нее.

Пугачевская версия легенды может быть восстановлена по источникам разного характера: по протоколам его допроса, по отдельным элементам, фигурирующим в пугачевских манифестах, и, наконец, в передаче его ближайшего окружения, тоже зафиксированной в следственных документах и в вышедших из этой среды письменных свидетельствах.

Первая попытка Е. И. Пугачева «признаться» в том, что он Петр III, была предпринята им еще в ноябре 1772 г., т. е. почти за год до начала решительных действий. Как он показывал на допросе в Тайной канцелярии 4–14 ноября 1774 г., он говорил казаку Д. С. Пьянову, впоследствии игравшему значительную роль в штабе пугачевцев: «„Вот, слушай, Денис Степаныч, хоть поведаешь ты казакам, хоть не поведаешь, как хочешь, только знай, что я государь Петр третий“. И оной Пьянов изумился, а потом, помолчав немного, спросил: „Ну, коли ты государь, так расскажи шь мне, где ты странствовал“. И он, Емелька, говорил: „Меня пришла гвардия и взяла под караул, а капитан Маслов и отпустил, и я-де ходил в Польше, в Цареграде, во Египте, а оттоль пришол к вам на Яик“».[430]

В августе 1773 г. на умете у казака, прозванного Ереминой Курицей, Е. И. Пугачев в доказательство своего царственного происхождения уже показывал «царские знаки», совершенно такие же, как у многих самозванцев XVII–XVIII вв. Рассказывал он об этом так: «И побыв у Ереминой Курицы два дни, оной позвал ево, Емельку, в баню, и он ему сказал: „У меня рубашки нет“. И Еремина Курица сказал: „Я-де свою рубашку дам“.

И потом пошли только двое в баню. А как взошли в баню и он, Емелька, разделся, то увидел Еремина Курица на груди под титьками после бывших у него, Емельки, от болезни ран знаки и спросил ево, Емельку: „Што у тебя это такое, Пугачев, на груди-та?“. И он, Емелька, догадался, что, конечно, ему Пьянов о том, что он…. Пугачев, бывши на Яике называл себя Петром-третьим, сказал, то он, Емелька, сказал Ереминой Курице: „А это знаки государския“. И Еремина Курица, услыша оное, сказал: „Хорошо, коли так!“».[431]

После прихода казаков Караваева, Зарубина, Шигаева, Мясникова и др., извещенных Ереминой Курицей о появлении «Петра III», обсуждение «знаков» продолжалось: «А как сели, то Караваев говорил ему, Емельке: „Ты-де называешь себя государем, а у государей-де бывают на теле царские знаки“, то Емелька встал з земли и, разодрав рубашки ворот, сказал: „На вот, коли вы не верите, што я государь, так смотрите — вот вам царской знак“. И показал сперва под грудями, как выше сего он говорил, от бывших после болезни ран знаки, а потом такое же пятно и на левом виске. Оные казаки Шигаев, Караваев, Зарубин, Мясников, посмотря те знаки, сказали: „Ну, теперь верим и за государя тебя признаем“».[432]

По документам другого допроса восстанавливается несколько иной вариант рассказа об «объявлении».[433] По этому варианту, Караваев обратился к Пугачеву с просьбой: «„Покажитко-де нам царские знаки, что было вам чему верить, и не прогневайся, что я вас о сем просил!“. Почему я взял ножик и, разрезав до пупа ворот у рубашки, показывал им свои раны; а как они спросили: „Отчего-де эти знаки?“. На то я говорил: „Когда-де в Петербурге против меня возмутились, то это гвардейцы кололи штыками“. А как Шигаев увидел у меня на левом виске пятно от золотухи и спросил: „А это-де что у вас?“ На то я говорил: „Это-де шрам у меня, потому что болело“. А гербов и орлов российских отнюдь он не показывал; но где что сказано на меня, если кто говорил, то напрасно. И потом сказывал им на спрос их, каким образом по восшествии ее величества на престол ушел из Петербурга: якобы выпустил меня офицер и вместо меня похоронен другой. А казаки говорили: „И нам слышно было, что государь скончался, однако ж более-де говорили, что он жив, да взять не знали где, а теперь видим, что ваше величество здесь. Да где же вы такое долгое время были?“ На то я отвечал, что „был-де я в Киеве, в Польше, в Египте, в Иерусалиме и на реке Тереке, а оттоль вышел на Дон, а с Дону-де приехал к вам и слышу, что вы, да и вся чернь обижена, так я хочу за вас вступиться и удовольствовать“».[434]

Одновременно с характерными легендарными мотивами (В + С + D + H + K + L) Пугачев включает в легенду реальные факты из жизни Ф. Богомолова и своей: «И меня хотели арестовать, однако я ушел. И где-то я не был. Был в Царицыне, под караулом, был и в Казани, и изо всех мест бог меня вынес».[435]

Существенное расхождение, которое содержится в двух вариантах изложения эпизода объявления на умете Ереминой Курицы, по всей вероятности, связано с обстоятельствами следствия. Е. И. Пугачев стремится снять с себя возможное обвинение еще в одном государственном преступлении — оскорблении царского герба. Поэтому традиционный мотив родовой отметины на теле (Н1) получает здесь мнимо реалистическое обоснование — «знаки» оказываются следами ран, нанесенных свергнутому царю мятежниками-гвардейцами, и пятнами от золотухи. В действительности эти знаки, как мы знаем, были следствием какой-то болезни, которую перенес Е. И. Пугачев после турецкой войны. У него «гнили ноги и грудь»,[436] он был отпущен из с. Голая Каменка, где стоял его полк, на Дон и в Черкасске вдова Скоробогатова лечила его, прикладывая к больным местам «из убитых баранов лехким».[437] По другим сведениям, у Е. И. Пугачева, кроме того, были полосы на спине от сечения плетьми во время прусского похода.[438]

Любопытно, что в показаниях лиц, привлеченных по делу Е. И. Пугачева, включая и показания Д. Пьянова, И. Зарубина, М. Шигаева, нам ни разу не встретилось изложение эпизода, связанного с демонстрацией «знаков». Вместе с тем в материалах почти всех допросов фигурируют мотивы спасения «царя Петра III», свергнутого с престола (С), и его странствий (D). Отчасти это объясняется, вероятно, характером вопросов, которые регулярно задавались следственной комиссией, но вместе с тем этот факт, может быть, отражает и определенное соотношение представлений в сознании сторонников Е. И. Пугачева. Как увидим дальше, он почти непрерывно предпринимал какие-то шаги, которые должны были укреплять веру в него как в Петра III. Поэтому значение демонстрации «знаков» должно было померкнуть в ходе движения, перестать играть ту роль, которую она играла в первые дни «объявления» яицким казакам — Пугачев был уже признан Петром III.

Какой же из двух вариантов вернее передает события на умете Ереминой Курицы? По-видимому, все-таки первый. Он очень похож на обычный ритуал узнавания «избавителя» и в основе его лежит вера в особую природу лиц царственного происхождения, которая, как мы знаем, продолжала существовать в 60–70-х годах XVIII в.

Судя по показаниям Д. Пьянова, Пугачев еще до объявления внушал ему мысль, что Петр III, арестованный в Царицыне, сумел уйти из-под стражи. Д. Пьянов рассказывал: «А как в то время на Яике слышно было, что в Царицыне явился какой-то царь, почему он, Пьянов, из любопытства спрашивал Емельяна Иванова о причине онаго, на что Емелька отвечал: „Это-де правда, и тот есть подлинно царь Петр Федорович; и хотя его в Царицыне поймали, однако ж он ушол, а вместо его замучили другова“. На то Пьянов говорил: „Как этому статца? Вить Петр Федорович умер“. А Емелька говорил: „Неправда, он так же спасся и в Петербурге от смерти, как и в Царицыне“».[439] О спасении Петра III и его странствиях близкие к Пугачеву участники восстания тоже рассказывали различно. Трудно представить себе, чтобы сам Е. И. Пугачев так варьировал свой рассказ; он не мог не соблюдать известной осторожности и избегать противоречий. Поэтому вернее считать, что активность бытования этих рассказов была такова, что даже в ближайшем окружении Е. И. Пугачева всякий новый элемент, привнесенный в легенду, подвергался быстрой фольклоризации.

В некоторых случаях (см. показания Горшкова, Щучкиных, Пустобаева и др.) мотивы спасения и странствия (С + D) передаются очень кратко: «А больших бояр клялся всех истребить за то, что они свергли его с престола и довели его до нещастнаго странствования через столь долгое время».[440] Или: «О том слышно ж было, что он так же спасся, как и в Царицыне, странствовал по чужим землям довольное время».[441] Вместе с тем это не значит, что все, кто передавал легенду столь кратко, слышали ее и рассказывали ее именно в таком же виде. Лапидарность передачи в этих случаях могла быть связана с условиями следствия, отнюдь не способствовавшими расцвечиванию рассказа.

Допрос известного М. А. Швановича, одного из немногих офицеров-дворян, сражавшихся на стороне Е. И. Пугачева, выяснил, что в какой-то форме, хотя бы краткой, Пугачев рассказывал легенду при каждом официальном акте. Так, например, описывая сцену присяги и «жалования к руке», М. А. Шванович рассказал: «А как подходили, в то время он плакал и, утирая платком глаза, вздыхал и говорил при том: „Вот детушки! Бог привел меня еще над вами царствовать по двенадцатилетнем странствовании: был во Иерусалиме, в Цареграде, и в Египте“. Потом, став с кресел, махнув рукою, сказал: „Жалую всех вас землями, морями, лесами, крестом и бородою и всякою волностию“».[442]

Легенда, услышанная из уст самого Е. И. Пугачева, не могла не порождать дальнейших рассказов, их варьирования и детализации.

Если это наше заключение верно, то тем более должны цениться документы, зафиксировавшие более пространное и естественное изложение легенды. Так, например, один из пугачевских полковников Т. И. Падуров следующим образом передает пугачевскую версию легенды: «Меня-де возненавидели бояра за то, что я зачал было поступать с ними строго, и выдумали вот что на меня, будто бы я хотел церкви переобратить в кирки, чего-де у меня и в мыслях не бывало, а я-де только хотел снять с церквей четвероконечные кресты и поставить осьмиконечные. А под тем-то видом, что будто бы я — беззаконник, свергли меня с престола, и заарестовав в Ранбове (т. е. в Ораниенбауме. — К. Ч.), привезли в Петербург, а оттуда заслали и сам не знаю куда. Но, дай-де бог здоровье караульному офицеру, он меня выпустил, и с тех пор я странствовал, тому назад тринадцатый год; и был в Польше, в Цареграде, в Иерусалиме, у папы римского и на Дону, и много-де в это время потерпел я нужды, был и голоден и холоден, да еще и высидел под имянем донского казака Пугачева в Казане в тюрьме месяцев с восемь, но, спасибо-де, караульной солдат меня выпустил, его-де и имя у меня записано, я-де его за это, естьли найду, не оставлю без награждения».[443]

В этом варианте в качестве причины конфликта на первое место выдвинуто несогласие в вере. Петр III якобы хотел восстановить «древлее» осьмиконечие, а его обвинили в желании заменить православие лютеранством. Здесь, несомненно, слышится отклик официального манифеста о свержении Петра III, в котором он упрекался в пренебрежении русскими национальными обычаями.

В показаниях Якова Почиталина, отца известного Ивана Почиталина, еще более подробно рассказывается о причинах свержения Петра III, причем особенно подчеркиваются социальные мотивы конфликта. Вместо «Ранбова» здесь фигурирует прогулка по Неве в шлюпке. «Они-де (т. е. придворная знать. — К. Ч.) были и причиною моей погибели. Я-де с церквей велел кресты снять, те, которые зделаны крыжом,[444] так, как на кирках бывает, а вместо их поставить настоящие кресты так, как божественное писание повелевает; а они (т. е. господа) взвели на меня, будто бы я церкви преобращал в кирки, чего-де у меня и в мыслях не бывало. А главная-де причина — вот чем я им был не люб: многие-де из боярта, молодые люди и середовичи, бывало, еще при тетушке Елисавете Петровне, да потом и при мне, годные бы еще служить, взявши себе чин, пойдет в отставку да и живет себе в деревне с крестьянами, раззоряет их, бедных, совсем, и одни себе почти завладели всем царством; так я-де стал таковых принуждать в службу и хотел-де отнять у них деревни, чтоб они служили на одном жалованье. А судей-та де, которые дела судят неправдою и притесняют народ, наказывал и смерти хотел предавать. Вот-де за ето они и стали надо (подо? — К. Ч.) мною копать яму. И когда-де я поехал по Неве-реке гулять в шлюбке, они-де меня тут заарестовали да и показали на меня небылицу и заставили-де меня странствовать по свету. Где-де где уж я не был и какой нужды не потерпел! Был холоден и голоден, в тюрьмах сколько сидел — уж только одному богу вестимо!»[445]

В показаниях казака А. Кожевникова, тоже передающих пугачевский рассказ, упоминается не «Ранбов» и не Нева, а Кронштадт и называется имя офицера, который помог Петру III уйти от расправы: «А хотя-де такое разглашение обо мне и есть, что якобы я помер, ложно, потому: когда я плыл из Петербурга в Кранштат и был пойман и посажен в темницу и приказан в смотрение офицеру Маслову, то-де он из той темницы меня отпустил, а на место мое посадил другова. С коего-де времени я и странствовал; однако же де хотя в писании и писано, чтоб мне еще з год не явится, да принужден ныне явица для того, что вас не увижу, как всех растащат…»[446] (мотив G3).

Близок к этому варианту рассказ атамана Каргина. На обвинение полковника Симонова в том, что атаман поддался самозванцу, Каргин отвечал: «Всем уже не безызвестно, на каких основаниях российское государство лишилось всемилостивейшего своего монарха от злодеев нашего любезного отечества. Его императорское величество изволило всему яицкому войску изъяснить, что в бытность-де мою в Ранбове, согласясь, ваши некоторые, забыв страх и закон божий, с Орловым бежали в Петербург, объявили ложные клеветы всей гвардии на лицо его императорского величества. Итак, чрезвычайно, отыскался злодей Измайловского полка майор Николай Рославлев и, обольстя весь Измайловский полк, привел к присяге, и весь Петербург возмутили, объявляя и изблевая на дражайшего своего монарха различные б… и, с которым случае таким же образом всю армию обманули, а от государя в Кронштадте ворота затворили и, вооружась злодейски, в помянутый Кронштадт не впустили».[447]

В некоторых показаниях детализируется мотив подмены (С1, С2). Так, пугачевский полковник И. Н. Белобородов говорил: «Издавна слыхал в народной молве, якобы государь жив и сослан в ссылку, а вместо ево погребен гвардейский капрал».[448] Секретарь пугачевской военной коллегии М. Д. Горшков передает другой вариант: «Они-де, ракальи, вымыслили обмануть народ, что я умер, и так, подделав похожую на меня из воску чучалу, похоронили под имянем моим».[449]

Большую роль в распространении легенды сыграли пугачевские манифесты и воззвания его военной коллегии и отдельных полковников. Публично читавшиеся указы производили особенно сильное впечатление на неграмотную массу крестьян, казаков и работных людей и сами по себе уже были свидетельством «подлинности» столь долго ожидаемого и наконец явившегося царя Петра III.

Ложные указы, издававшиеся от царского имени, были специфическим вариантом самозванчества и получили значительное распространение в русском политическом быту XVIII — первой половины XIX в. Сведения о них или о преследованиях их составителей, различных расследованиях, которые они вызывали, встречаются в изобилии в трудах историков, посвященных крестьянским волнениям середины и второй половины XVIII в. Н. Л. Рубинштейн отмечает, что с 50–60-х годов XVIII в. ложные указы становятся обычными и весьма беспокоят правительство.[450] В борьбе с ними еще Елизавета издает специальный указ от 15 августа 1758 г., предписывающий всем подданным принимать во внимание только печатные указы и не верить переписанным от руки. Правительство предполагало такой мерой обезоружить крестьян — авторов ложных указов, которые, конечно, не могли печатать свои указы типографским способом. В 1762–1766 гг. Екатерина II вынуждена была издать еще несколько правительственных распоряжений о «пасквилях, выданных под именем именных указов».[451]

Ложные указы появлялись в связи с тем, что народ не мог дождаться от правительства издания таких законов, которые ему казались единственно справедливыми. Авторы их как бы временно принимали на себя правительственные функции и действовали в духе народных чаяний. Ложные указы возникали на той же социально-психологической почве, что и легенды об избавителях и самозванчестве. Так же как самозванчество и народная поддержка самозванцев, ложные указы являлись формой активного проявления царистских иллюзий.

Впрочем, до сих пор ложные указы, их идеологическое значение и место в истории общественной мысли народных масс изучены еще далеко не достаточно. Не исследовались они и с другой точки зрения — как памятники крестьянской письменной традиции. Поэтому мы вынуждены ограничиться лишь предварительными замечаниями, имея в виду еще раз обратиться к ним в ходе нашего изложения.

Указы, рассылавшиеся Е. И. Пугачевым, таким образом исторически вливаются в этот общий поток ложных именных указов и вместе с тем поднимают их на необыкновенную высоту. Указам Пугачева сопутствует легенда о Петре III и быстро распространявшиеся рассказы о действиях самозванца. Если, как пишет Н. Л. Рубинштейн, в ложных указах «дурным… законам противопоставлялись другие, хорошие законы и указы»,[452] то самозванчество противопоставляло дурным властям хорошие власти, которые, несомненно, должны издавать только хорошие законы и указы.

Характерно, что большинство пугачевских манифестов, вне зависимости от того, к кому и по какому поводу они обращены, содержат вместе с варьировавшейся формулой пожалования, на которой мы еще остановимся, обязательное, но очень краткое опровержение манифеста о смерти Петра III и мотив его странствий после свержения с престола (К1, L + С + D). Несомненно, что манифестов в действительности было разослано значительно больше, чем это до сих пор обнаружено в архивах и издано. Об этом свидетельствуют не только рапорты и донесения из различных районов России и распоряжения об уничтожении манифестов самозванца,[453] но и тексты некоторых пугачевских манифестов.

Так, обращаясь к оренбургскому губернатору Рейнздорфу, Е. И. Пугачев писал: «Довольно известно вам ис публикованных манифестов усмотреть можете, каким образом мы от зависников общаго покоя всероссийского престола биззаконно лишены были».[454] Между тем подробного изложения этих обстоятельств нет ни в одном из известных нам пугачевских манифестов. В то же время в одном из поздних манифестов, адресованном казакам Березовской станицы в августе 1774 г., говорится: «Доволно уже наполнена была Россия о нашем от злодеев (главных сенаторов и дворян) укрытии вероятным слухом, но и иностранные государства небезызвестны».[455] Здесь по каким-то причинам содержится ссылка не на предыдущие манифесты, а на слух, которым «наполнена была Россия». Характерно, что в этом же манифесте имеется пересказ знакомого нам объяснения причин свержения с престола Петра III, написанный слогом, близким к официальному или по крайней мере имитирующим интонации официальных документов XVIII в. Манифест обвиняет «главных сенаторов и дворян» в нарушении «древнего святых отец предания», «а вместо того от их злое вредного вымыслу с немецких обычаев введен в Россию другой закон и самое богомерское брадобритие и разные христианской вере как в кресте, так и протчем неистовства. И подвергнули, кроме нашей монаршей власти, всию Россию себе в подданство, с наложением великих отягощениев, и доведя ее до самой крайней гибели, через что как Яицкоя, Донское и Волское войско ожидали своего крайнего раззорения и истребления. Что нами обо всем выше прописанном отечески соболезновав, сожалели и намерены [?] были от их злодейского тиранства свободить и учинить во всей России волность. За что нечаянно лишены мы всероссийского престола и вменены злоумышленными публикованными указами в мертвые. Ныне ж по промыслу всевышней десницы волею его святою вместо совсем забвения имя наше процветает».[456]

В большинстве дошедших до нас манифестов мотивы легенды воспроизводятся довольно кратко. Например (G + D2 + К): «А ныне ж я для вас всех един ис потеренных обявился и всю землю своими ногами исходил и для дарования вам милосердия от создателя создан».[457] Или (G + D2): «Ис потерянных обявился, своими ногами всю землю исходил».[458] Или (К + В1): «И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни, для которой мы вкусили и претерпели от прописанных злодеев-дворян странствие и немалыя бедствии».[459] Или (G1 + D1): «Я во свете всему войску и народом учреждении велики государь, явившейся ис тайного места».[460]

Указы военной коллегии и пугачевских полковников повторяют все эти мотивы именных манифестов. Так, например, в них можно встретить и краткую формулу: «Петр Федорович из невидимых восходит на всероссийски императорски и отеческий свой престол»,[461] и пространное объяснение: «Дворянство же премного-щедрого отца отечества великого государя Петра Феодоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянех указать, чтоб у дворян их не было во владении, но то дворянем нежели ныне, но и тогда не ползовало, а кольми паче ныне изгнали всяким неправедным наведением. И так чрез то принужденным нашолся одиннадцать лет отец наш странствовать, а мы, бедные люди, оставались сиротами».[462]

Наибольший идеологический интерес и в показаниях участников пугачевского движения, и в манифестах представляют так называемые формулы пожалования (К1, К2).[463] Так же, как и другие действия Е. И. Пугачева, эти формулы отражают попытку реализации народных чаяний и ожиданий (К, L), на почве которых возникла легенда и которые она выражала. В одном из первых манифестов, объявляя себя не только Петром III, но и народным царем, перечислив все статьи, которыми он жалует своих подданных, Е. И. Пугачев прямо говорит: дарую «всем тем, чем вы желаете во всю жизнь вашу».[464]

В другом манифесте Пугачев стремился подчеркнуть серьезность своих намерений: «И буду вам за то против сего моего увещевательного указа отец и жалователь, и не будет от меня лжи: много будет милости, в чем я дал мою пред богом заповедь».[465] Сознательность своего стремления следовать народным идеалам подтвердил Е. И. Пугачев и на допросе в Тайной канцелярии. Рассказывая о том, как он объявился, и о первых переговорах с приехавшей к нему группой яицких казаков, Пугачев признал, что формула пожалования была введена в первый же его манифест, и именно в таком составе, который нам известен, «ибо сие для яицких казаков было надобно».[466]

Формула пожалования составляла необходимый и основной элемент пугачевской программы (К, L). Все остальное касалось противников этой программы — злодеев-дворян и Екатерины II, угнетающих народ и совершивших преступление против него — Петра III, истинного народного царя, желавшего освободить народ из крепостного состояния (K1). Все они достойны жестокого наказания, а Екатерина II будет заточена в монастырь; при этом крестьянам и казакам предоставлялось право суда и расправы со «злодеями». Истребление дворян воспринимается как восстановление попранной справедливости, отмщение за измену народу и народному царю.[467]

Формула пожалования, как и другие элементы программы Е. И. Пугачева, много раз и в различных аспектах изучалась историками. Социальный характер и политический смысл этой программы очевиден. Это программа крестьянской антифеодальной войны, цель которой — преобразование общества, истребление дворянства и свержение дворянской императрицы. На развалинах дворянского государства должно было возникнуть вольное общежитие землепашцев казачьего типа с народным царем во главе. С наибольшей силой и ясностью эта программа была изложена в именном манифесте от 31 июля 1774 г., который публиковался «во всенародное известие»: «Жалуем сим имянным указом с монаршим и отеческим нашим милосердием всех, находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков, быть верноподанными рабами собственной нашей короне и награждаем древним крестом и молитвою, головами и бородами, волностию и свободою и вечно казаками, не требуя рекрутских наборов, подушных и протчих денежных податей, владением землями, лесными, сенокосными угодьями и рыбными ловлями, и соляными озерами без покупки и без аброку и свобождаем всех прежде чинимых от злодеев дворян и градцких мздоимцов-судей крестьяном и всему народу налагаемых податей и отягощениев».[468] О дворянах здесь же говорится: «Кои прежде были дворяне в своих помест[иях] и водчинах, оных противников нашей власти и возмутителей империи и раззорителей крестьян ловить, казнить и вешать и поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили с вами, крестьянами».[469] С. Ф. Елеонский совершенно справедливо писал, что формула пожалования при всей своей стереотипности варьируется в зависимости от обстоятельств и адреса (общее обращение, обращение к казакам, крестьянам, гарнизонным солдатам, башкирам).[470] Это еще раз показывает, как внимательно Е. И. Пугачев и его окружение относились к народным представлениям о вольности и как ёмка была основная формула пожалования, прозвучавшая еще в первом манифесте от 17 сентября 1773 г. и обращенная к яицким казакам: «И жаловаю я вас: рякою с вершин до усья и землею, и травами, и денижным жалованьям, и свинцом, и порахам, и хлебныим правиянтам».[471] Если не считать специфически казачьих мотивов (сидение на «реке», денежное, хлебное и пороховое жалование), остальные элементы — земля, трава, леса, воды — фигурируют во всех вариантах. Они отражают основное в народных чаяниях — вольный труд на вольной земле. К этому может присоединяться «крест и борода», т. е. свобода вероисповедания — мотив очень важный для староверов, принимавших активное участие в движении.

В связи с этим давний спор о том, являлось ли для крестьян самым важным пожалование из помещичьих в государственные крестьяне, представляется нам беспредметным.[472] Переход этот несомненно мыслился как некий минимум, максимум же — вольное владение землей, казачье-общинное устройство во главе с народным, а не дворянским царем — отчетливо сформулирован в манифестах и указах, созданных участниками крестьянской войны 1773–1775 гг.

Г. П. Макогоненко обратил внимание на то, что манифесты в своей совокупности рисуют чрезвычайно примечательный образ народного царя. Внимательное сопоставление формул, которые С. Ф. Елеонский назвал заглавными титулами, приводит исследователя к замечательному выводу — этот образ развивался по мере развития пугачевского движения. Если в первом манифесте титул начинается в подражание официальным бумагам того времени — «самодержавного амператора, нашего великаго государя Петра Федаровича всероссийского: и прочая, и прочая, и прочая»,[473] то в дальнейшем эта пустая в социальном смысле формула заменяется оценкой личности Петра III: «Российского войска содержателя и великого государя и всех меньших и больших уволитель и милосердой сопротивником казнитель, больших почитатель, меньших почитатель же, скудных обогатитель».[474] Подобную же характеристику царя-«избавителя» можно найти и в других манифестах. Например: «Я во свете всему войску и народом учреждении велики государь, явившейся ис тайного места, прощающей народ и животных в винах, делатель благодеяний, сладоязычной, милостивый, мяхкосердечный российский царь, император Петр Федорович, во всем свете волны (вольный. — К. Ч.), в усердии чисты и разного звания народов самодержатель: и прочая, и прочая, и прочая».[475]

В этих строках перед нами редчайший случай письменной фиксации образа «избавителя». Разумеется, из этого не следует, что об «избавителе» рассказывалось в устной традиции так, как это читается в манифестах. Манифесты демонстрируют лишь пугачевское понимание этого образа в своеобразной передаче одного из окружавших его грамотных людей. Однако и Е. И. Пугачев и авторы манифестов были носителями и распространителями легенды, повлиявшими на ее судьбу и облик.

Главное в этом образе «избавителя» известно нам и по другим легендам — это «делатель» всевозможных «благодеяний», главная функция его — освобождение народа от феодального гнета (К). Характерно, что все свойства «избавителя» предстают в весьма обобщенном виде, они лишены каких бы то ни было индивидуальных красок. Каждое качество, которое ему приписывается, идеально (войска содержатель, меньших и больших уволитель, т. е. удоволиватель, сопротивникам казнитель, больших почитатель, меньших почитатель же, прощающий в винах, делатель благодеяний, сладоязычный, милостивый, сердечный, самый вольный, т. е. дающий своим подданным максимальную волю, в усердии чистый и т. д.), а в своей совокупности они рисуют гиперболизированный во всех своих качествах образ персонифицированного социального добра, противостоящий всему социальному злу.

И, наконец, в манифестах содержится чрезвычайно характерный мотив, обнаруживающий неспособность Е. И. Пугачева и его окружения представлять себе конкретные очертания будущего государства. Вольность мыслилась ими как отмена всех бед и угнетений, как решительная приостановка действий феодальных законов и закономерностей. Поэтому будущее рисовалось как тишина и покой, т. е. лишенным какой бы то ни было исторической динамики. Так, в манифесте от 31 июня 1774 г., к тексту которого мы уже неоднократно обращались, говорится после пожалований: «И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни, для которой мы вкусили и претерпели от прописанных злодеев-дворян странствие и немалыя бедствии».[476] После наказа расправляться с ослушниками-дворянами еще раз повторяется: «По истреблении которых противников и злодеев-дворян, всякой может возчувствовать тищину и спокойную жизнь, коя до века продолжатця будет».[477] В другом манифесте дворяне называются в соответствии с этими представлениями «зависниками общаго покоя».[478]

В основе этих представлений лежит та же социальная логика, которая выражена в сказках об униженном герое, добивающемся царского престола или по крайней мере руки царской дочери. Как только цель достигнута и несправедливость устранена, наступает состояние покоя («Стали жить-поживать да добра наживать»), действие дурных закономерностей прекращается, динамический сюжет исчерпан и будущее мыслится как некая статичная социальная структура. Разница между сказкой и легендой в этом смысле заключается в том, что в первой речь идет о несправедливости, постигшей героя, и успех его носит тоже соответственно индивидуальный, частный характер, в то время как во второй эта несправедливость представляется социальным злом, имеющим всеобщий характер, а герой легенды — не индивидуально преуспевающий добрый молодец, награжденный за свои добродетели, а даритель всеобщего блага или, говоря словами манифеста, «делатель благодеяний», «избавитель».

Таким образом, манифесты и указы пугачевцев и отчасти их показания во время следствия дают возможность выяснить идеологическое содержание легенды, ее социальный и политический смысл значительно более широко, обстоятельно и документально, чем это было до сих пор с подавляющим большинством легенд об «избавителях», к которым мы обращались. В период крестьянской войны XVIII в. легенда имела отчетливый антифеодальный, антидворянский и антицарский характер. Е. И. Пугачев и его сторонники выработали весьма широкую политическую программу, которая получила энергичный отклик среди крестьян, казаков, городских низов и заводских людей. Исследователи пугачевского движения считают, что в нем принимало участие не менее 2 млн. человек и охватило оно значительную часть тогдашней российской территории. Очень интересен для истории легенд об «избавителях» и давно уже установленный факт ёмкости и варьирования формулы пожалования в пугачевских манифестах и речах. «Избавитель», на этот раз царь Петр III, должен был явиться и явился для того, чтобы творить добро и восстановить справедливость. Совершенно естественно, что в эти понятия крестьяне, казаки, городские и заводские люди и их различные группы и прослойки вкладывали свое содержание. Так было всегда в истории легенды, так было и на этот раз. Можно сказать, что каждый из угнетаемых классов и слоев феодального общества мог присвоить ее себе, не изменяя ее существа.

Легенда о царе Петре III широко бытовала в России. Мы уже отмечали, что еще до осени 1773 г., судя по документам, связанным с деятельностью первых самозванцев, она была распространена во многих губерниях центра, южной части России, в Поволжье, Приуралье и Сибири. Деятельность Е. И. Пугачева способствовала проникновению ее в отдаленнейшие уголки империи. Естественно, что столь активное и широкое бытование легенды сопровождалось дальнейшим развитием отдельных ее элементов и фольклоризацией мотивов, привнесенных в легенду Е. И. Пугачевым и его ближайшим окружением. К сожалению, мы располагаем сравнительно незначительным материалом, не дающим возможность нарисовать картину, достойную этого самого замечательного этапа в истории русских народных легенд об «избавителях». Письменные документы сохранили лишь некоторые эпизоды, к которым мы теперь обратимся.

Нам известно несколько документированных случаев бытования легенды в различных частях России, не связанных непосредственно с Е. И. Пугачевым и его окружением. Так, например, в с. Богородском Кунгурского уезда в годы восстания рассказывалось, что «император Петр III, будто бы желавший улучшить положение крепостных, жив и отправлен в ссылку, а вместо него погребен какой-то гвардейский капрал».[479] Казак донской станицы Филоновской М. Гвоздков рассказывал казаку А. Чикунову из ст. Березовской, что у них известно, что «государь Петр III по Волге следует и на линии казакам раздевался и показывал на себе знаки: на плечах кресты».[480] Сотник астраханского казачьего войска В. В. Горский так пересказывал историю спасения Петра III, вкладывая ее в уста Е. И. Пугачева: «Я-де украден генералом Масловым и из Петербурга в три дня в Киеве стал, а в проезде в так скорое время загонял 18 лошадей и заплатил за каждую 10 или 100 империалов, точно сего не упомню, только великую сумму… Есть ли бог велит в тех местах мне еще быть, то я так сделаю, чтоб они меня в роды родов помнили».[481]

Любопытно введение в легенду казанского эпизода из биографии Пугачева, которое зафиксировано в рапорте сенатского курьера Полубояринова, проехавшего с депешей из Петербурга в Саратов и обратно. Полубояринов сообщает о Саратове: «…и будучи там одни сутки с половиною слышал, что чернь говорит о находящемся под Оренбургом злодее яко о настоящем Петре III, который-де не умер, но был четыре года в Петербурге, а после содержался в Казане и оттуда из-под караула ушел».[482] Здесь замечательно не только свидетельство активности бытования легенды (достаточно было даже столь официальному лицу, как сенатский курьер, пробыть в Саратове около полутора суток, как он услышал ее!), но и факт превращения короткого ареста Пугачева в Казани в восьмилетнее заключение Петра III.

По-видимому, продолжалась фольклоризация и других фактов, связанных с Ф. Богомоловым, которые, как знаем, Е. И. Пугачев приписывал себе. В 1774 г. в донской станице Голубенской крестьянин помещицы М. И. Толовиной П. С. Емельянов рассказывал: «…государь, который нынче в Оренбурге, он был в Дубовке под караулом и… его мучали и в воде хотели потопить, он-де не скрывает и о том пишет».[483]

В подобных же пересказах встречается и мотив, бытовавший, как уже знаем, в пугачевском окружении, — Петр III должен был скрываться 15 лет, но не выдержал этого срока, так как не мог терпеть долее страдания народа (G3). Крестьянин с. Троицкого, приписанного к Юговским заводам, С. Г. Котельников уверял канцеляриста Трубникова: «что подлинно государь Петр III император, а не злодей Пугачев восходит по-прежнему на царство; быв он по своему государству и разведывал тайно обиды и отягощения крестьянства от бояр и заводчиков и еще, было-де, хотел три года о себе не дать знать, что жив, но не мог претерпеть народного раззорения и тягости и принужден себя обявить».[484]

В устной традиции продолжала развиваться и другая версия мотива странствий — Петр III не был в ссылке и не бродил тайно, высматривая обидчиков, а бежал из-под ареста за рубеж (D1). Она зафиксирована в показаниях подпрапорщика воинского Ставропольского батальона Г. А. Аверкиева, который слышал, «будто оный самозванец был в Цареграде и после в Риме у папы для испрашивания помощи, дабы он был по-прежнему в России государем, на что папа ему говорил: Когда-де ты сделаешь такой колокол, чтоб во всем свете слышан был… то тогда-де ты государем и будешь».[485]

Встреча с римским папой и требование отлить большой колокол с более рационалистическим обоснованием фигурируют и в вариантах легенды, отраженных в сибирских документах. 18 мая 1774 г. генерал-губернатор Чичерин писал генералу Деколонгу о крестьянине Усть-Суэрской слободы П. Шалобанове, который говорил своим односельчанам: «Вот когда государь Петр Федорович воцарится, он господ всех перевешает. Петра Федоровича благословил на царство папа римский и приказал слить большой колокол, чтобы звон был слышен по всей земле для собирания силы, а по тому звону народ взбунтовался и скопляется к оному царю охотно».[486] В другом случае в составе рассказа о римском папе оказывается знакомый уже нам вариант подмены Петра III восковой фигурой (С2). 22 марта 1774 г. комендант Омской крепости бригадир Клавер доносил, что по его приказу повешен колодник В. Морозов, говоривший ссыльным: «Не будут иметь дворяна людей, все отберуться государю. Во время погребения Петра Федоровича государыни не было, а он отпущен жив и жил у римского папы в прикрытии и потом, когда он вышел от папы в Россию, набравши партию, в то время осматривали гроб, в котором и нашли восковую статую».[487]

Некоторые рассказы включают в себя вторичные мотивы, возникшие в связи с развитием событий 1773–1775 гг. Слухи о действиях Е. И. Пугачева, его армии и отдельных отрядов распространялись по всей России и обрастали домыслами, приобретали черты гиперболизма, трактовку тех или иных фактов в желательном для рассказчиков смысле. Таких слухов зафиксировано множество. Они приводились в каждом сборнике документов и в каждом исследовании, касающемся этого времени. Приведем только некоторые иллюстрации, которые продемонстрируют обычный механизм фольклоризации слухов и превращения их в легенду или материал для формирования легенды.

Крестьянин Д. Котельников из с. Троицкого, к рассказам которого мы уже однажды обращались, говорил односельчанам: «Взяв в свое владение Оренбург, Уфу, Ново-Троицкую и Чебаркульскую крепости, он отправил в Москву для покорения 100 полков, а под Кунгур идет с полковником Белобородовым 20 полков. Построил государь в степи пороховые и пушечные заводы, делает белый и черный порох. Белый порох сильно палит, а огоньку не дает. Пушек у государя великое множество и поставлены они в Ново-Троицкой крепости в шесть ярусов. Ту Ново-Троицкую крепость именовал он Петербургом, а Чебаркульскую — Москвою. Его высочество Павел Петрович с великой княгиней Наталией Алексеевной и граф 3. Г. Чернышев приехали в Оренбург. Его превосходительство генерал-аншеф А. И. Бибиков съехался с государем и, увидя точную его персону, весьма устрашился, принял из пуговицы крепкое зелье и умер».[488]

В «Экстракте, учиненном из дел об открывшемся разглашении вора и государственного злодея Пугачева», составленном для сибирского губернатора, сообщалось, что ссыльный яицкий казак И. Логинов распространял в Иркутске фантастические слухи, что Петр III — подлинный царь, уже многие сибирские города взял и сам сибирский губернатор схвачен им в Тобольске. Такие же слухи отмечаются составителями «Экстракта» во многих районах Сибири (Томск, Тара, Красноярск и др.).[489]

Крестьянин П. С. Емельянов рассказывал в станице Голубинской: «У нас-де в Москве ныне большая помутка. Разве-де у вас не слышно, что государь Петр Федорович явился в Оренбург и набрал войска до 7000, и пишет он, чтоб государыня, не дождавшись его, шла бы в монастырь, а крестьян всех хочет от бояр отобрать и иметь их только за своим именем».[490]

Известен ряд фактов, подобных приведенному выше рассказу о смерти Бибикова. Приезду Н. И. Панина в район военных действий против войск Е. И. Пугачева сопутствовал слух о том, что они встретились и Панин узнал Петра III, или другой слух о том, что Панин послан Павлом для переговоров с Пугачевым.[491] Нижегородский губернатор Ступшин в рапорте А. И. Бибикову писал, что жители Козьмодемьянска уверяли, что прочтенный им манифест Екатерины II повелевает им не называть Пугачева императором, а именовать его «Балтийских островов князем», а жители с. Татанцева той же губернии говорили, что Пугачева «приказано называть голштинским князем» и что «с ним пришло несколько тысяч голштинской пехоты и артиллерии».[492] В ответ на это донесение Бибиков приказал повторить чтение манифеста и обратился сам с объявлением: «…открылось, что многие городские и сельские, так и деревенские жители по простоте и глупости своей прямой силы и разума публикованных ее императорским величеством манифестов о злодее, лжесамозванце, беглом казаке Емельяне Пугачеве не понимают и делают оным свои глупые и кривые толки».[493]

Как мы видим, в годы крестьянской войны 1773–1775 гг. легенда о царе Петре III-«избавителе» бытовала в различных частях России в формах, близких к пугачевской версии и к ее вариантам, распространенным в его ближайшем окружении (знаки на теле (Н1), похороненный капрал или восковая статуя (С1, С2), появление Петра III на три года раньше срока (G3), разные варианты его странствования — по России, за рубежом или сидение в ссылке или тюрьме (D1, D2, D3)). Появляется и специфический мотив, который, по всей видимости, возник в устной традиции без участия Е. И. Пугачева — встреча с папой римским (или жизнь у него в «прикрытии») и его совет отлить большой колокол, который приобретает символический смысл набатного колокола крестьянской войны.

В легенду активно включались новые детали, частично вымышленные, но большей частью связанные с действиями Е. И. Пугачева, его войска или отдельных отрядов «пугачей», которые в большей или меньшей мере контролировали огромную территорию. Вокруг основной легенды складывались многочисленные рассказы, не связанные прямо с ней, но в совокупности продолжавшие разрабатывать образ императора Петра III-«избавителя», ожидавшегося, явившегося и действовавшего.

Какую же роль сыграла легенда в крестьянской войне 1773–1775 гг.?

Мы знаем теперь, на какой социально-психологической почве возникали на протяжении более чем полутора столетий легенды об «избавителях», как «избавители» ожидались многими поколениями и как напряженно было это ожидание в десятилетие, предшествовавшее выступлению Е. И. Пугачева. Легкость, с какой народ принимал самозванцев, примитивность процедуры их признания (знаки на теле и легенда) не должны обманывать. Они свидетельствуют не о легковерии или склонности к «шатости» или тем более не о приверженности царскому «корню», а об решимости отчаяния и страстности веры в избавление от рабства.

Объявляя себя Петром III, Е. И. Пугачев брался за дело исключительной трудности. «Избавителя» ожидали как чуда, образ его был предельно идеализирован, он должен был постоянно удерживаться на необыкновенной высоте. Ему готовы были верить, но эта вера требовала непрерывных доказательств. Каждый военный успех помогал ему подниматься все выше, обрастал легендарными подробностями, становился частью легенды, вместе с волной слухов распространялся по всей стране. Успехи подобного рода не могли быть каждодневными. Их надо было дополнять какими-то неожиданными открытиями, шагами или мерами, которые помогали бы сохранить непрерывную напряженность веры, выделяли бы самозванца из его окружения. На первых порах этому служили рассказы о спасении, о скитаниях, одежда Е. И. Пугачева, сбруя его коня, почести, которые оказывали ему яицкие казаки. Однако этого было мало. Пугачев добывает каким-то путем так называемое «голштинское» знамя, появление которого весьма обеспокоило Екатерину,[494] заводит своих графов (гр. 3. Чернышев — И. Зарубин, гр. Воронцов — Шигаев, гр. Панин — Овчинников и др.). свой орден, свою медаль, печать, пишет манифесты, называет Берду — Москвой, Каргале — Петербургом, Сакмарский городок — Киевом и т. д., вырабатывает свой ритуал появления народу, вступления в крепость, публичного суда над изменниками и т. д. и т. п. Характерно, что особенно настойчиво требует он себе царских почестей в месяцы неудач, перед окончательной катастрофой сооружает себе «царскую» палатку, а в ней возвышение, на котором восседает; свита вся в орденах и звездах; грудь его украшена андреевской звездой, на казацкой папахе — золотой крест, в руках его постоянно подзорная труба и т. д.[495]

Таким образом, возникло специфическое противоречие: Пугачев должен был заботиться о постоянной поддержке веры в свою «истинность» и царское достоинство; делая это, он вместе с тем вовлекался в постепенно разраставшееся противоречие с породившей и поддерживавшей его средой. Утверждаясь как «царь», он постоянно рисковал перестать быть в глазах народа народным царем.

Петр III царствовал коротко, но прожил в России достаточно долго. Значительное число казаков, солдат и просто крестьян видели его и могли судить по-своему, похож ли на него Е. И. Пугачев. Такие встречи происходили часто и, по-видимому, Е. И. Пугачев привык их не опасаться и даже поощрял своих «узнавателей» (мотив Н3). Он хорошо знал, что в случае неудачи всегда может объявить своего противника «изменщиком» и быстро расправиться с ним; удача же сулила ему чрезвычайно важное для него подтверждение его истинности.

Весьма характерный в этом случае эпизод имел место под крепостью Оса. Осажденные послали к Е. И. Пугачеву гвардейца, который видел Петра III в Петербурге, чтобы выяснить, подлинный ли царь со своим войском осадил их крепость. Встретившись с Е. И. Пугачевым, вышедшим ему навстречу, гвардеец после некоторого сомнения признал его, вернулся в крепость, и крепостные ворота открылись.[496]

Казак П. А. Пустобаев рассказывал на допросе, что большую роль в укреплении его веры в Пугачева сыграл старшина Я. Витошнов, который видел настоящего Петра III и многократно публично заявлял, что Пугачев и Петр III несомненно одно и то же лицо.[497] Пугачевский полковник И. Н. Белобородов показал, что для него такую же роль сыграл гвардейский унтер-офицер М. Т. Голев и солдат Тюмин. Первый из них говорил: «И я-де потому больше ево знаю, что когда находился в гвардии, то во время учения бивал из своих рук и пришиб к ружью персты, отчего-де имею знаки».[498] И. Н. Белобородов сам тоже бывал в Петербурге, но, не узнав в Пугачеве Петра III, поверил Голеву и Тюмину. О Голеве рассказывал и астраханский сотник В. В. Горский. Е. И. Пугачев спрашивал при нем старого унтер-офицера: «А что, Голев, много ли я тебя бивал, как был еще князем?». «Нет, батюшка, — отвечал Голев, — однова только вы ударили меня в грудь!». На вопрос Пугачева, где же это происходило, Голев сказал: «Да в Зимнем дворце, сударь, в те поры, как вы вели лейб-компанский корпус».[499]

Известно, что Пугачева — Петра III «узнали» казак Дубовский,[500] один татарский мулла, бывавший в Петербурге,[501] депутат комиссии по составлению нового уложения Перфильев[502] и др.

Утверждение, что если бы Е. И. Пугачев был самозванцем, его легко могли бы разоблачить люди, знавшие Петра III, играло большую роль в лагере восставших. Если правительство специально обсуждало, следует ли в официальных реляциях сравнивать Е. И. Пугачева с Григорием Отрепьевым, и пришло к выводу о рискованности этого сравнения, так как Лжедмитрию I удалось воцариться, то сторонники Е. И. Пугачева не боялись этого сравнения. В одном из полковничьих указов говорилось: «Вы ж, не видя, называйте Емельяном Пугачевым, а мы, видя, и свидетельствовали… Да и вы не дураки ли: Дмитрий царевич был весьма малолетен, а Гришка назвался уже взрослым; почему ж было можно опознать его? Как наш батюшка, всемилостивейший государь, уже не малых лет принимать изволил Россию; следственно, кого б я видал прежде, но и на всех послаться могу, что узнаю чрез дватцать лет, нежели чрез одиннадцать лет. И так, естьли отыщутся у вас благоразумные люди, рассудить могут, что и узнать можно».[503]

Одним из постоянных средств пугачевского самоутверждения были разговоры о сыне Петра III Павле, «воспоминания» о нем, толки о связи с ним и т. д. Ближние казаки добыли Е. И. Пугачеву портрет Павла. Яков Почиталин рассказывал на допросе, как Пугачев плакал, разглядывая портрет: «Вот-де я оставил ево малинькова, а ныне-де вырос какой большой, уж без двух лет дватцати; авось либо господь, царь небесной, свет, велит мне и видится с ним».[504] По свидетельству многих лиц, близко общавшихся с Е. И. Пугачевым, он постоянно провозглашал тосты за Павла и его жену великую княгиню Наталью Алексеевну.[505] Приехавшего из Петербурга депутата Перфильева Пугачев при всех расспрашивает о Павле. Тот же Перфильев кричит через несколько дней оренбургским казакам: «Я, Перфильев, который был в Петербурге и прислан оттуда к вам от Павла Петровича с тем, чтобы вы шли и служили его величеству Петру Федоровичу».[506] В лагере пугачевцев ходили какие-то смутные толки о том, что Павел собирается приехать к Пугачеву, с ним идет какая-то переписка, а в некоторых районах России, как мы уже писали, распространился слух о том, что Павел вместе с Н. И. Паниным и З. Г. Чернышевым уже у Пугачева под Оренбургом.[507] В этом же смысле истолковывалось и назначение Н. И. Панина.

Астраханский сотник В. В. Горский рассказывал на допросе 31 октября 1774 г.: «Когда были на Сальниковой ватаге у полковника Толмачева в гостях, Егор Кузнецов (брат Устиньи) говорил: „К нам-де скоро будет и молодой государь“. А как я его спросил: „Какой это молодой государь?“, то Кузнецов сказал: „Цесаревич-де Павел Петрович!“. Я еще спросил: „Да разве его высочество знаит, что батюшка его здесь?“. Кузнецов отвечал: „Батюшка-де к нему много раз писал, да все перехватывали письма, однако же дошло одно письмо, — но чрез кого — не сказал, — так-де цесаревич писал на это к батюшке, что он много от себя письма посылал да и генерала послал от себя (какого, не сказал), но также и генерал на дороге перехвачен“».[508]

И, наконец, под Красногорской крепостью башкирский отряд доставил человека, который якобы привез «Петру III» привет и подарки от Павла. Назвался этот человек Иваном Ивановым (Иваном Ивановичем) и сообщил, что в Нижнем Новгороде содержится для «царя» 60 пудов пороху. Е. И. Пугачев не рискнул высказать обманщику публичное недоверие, наградил его, но велел за ним присматривать (он назвал себя Остафием Трифоновым; в действительности оказался ржевским купцом Долгополовым). Когда «Иван Иванов» стал отпрашиваться в Казань и Нижний за порохом, Пугачев не велел отпускать его, говоря: «Поживи у меня, старик, ища будешь в Казане». Из Казани он его тоже не отпустил.[509] На допросе, специально ему учиненном в присутствии П. С. Потемкина, Е. И. Пугачев показал, что до этой встречи «Ивана Иванова» не знал и, «приняв подарки, не входил в подробности, от кого они были присланы, радуясь только тому, что сей доброхот сколь много преклонил к нему народа».[510] «Народу же разглашал он, Иван Иванович, — сообщил далее Е. И. Пугачев, — что государь цесаревич с войсками следует к Казани на помощь».[511] После переправы через Волгу «посланец от цесаревича» был отпущен в Москву и Петербург, как говорится в протоколе допроса, «дабы утвердить в мыслях невежд, что злодей не только не самозванец, но ожидает подкрепления себе».[512] Перед отъездом Долгополова из лагеря была разыграна еще одна сцена. «…Иван Иванович… спрашивал при всех, называя злодея высоким именем государя, как он велит приезжать его высочеству — одному или вместе с ее высочеством? А злодей ответствовал для обольщения народа: „Пускай приезжает вместе, и чтоб скорей из Петербурга выезжали“».[513]

Не достигнув ничего своей авантюрой в пугачевском лагере и едва вырвавшись из него, Долгополов из Чебоксар написал письмо кн. Г. Г. Орлову от имени Аф. Перфильева и 324 казаков с предложением выдать Е. И. Пугачева правительственным властям. Письмо это сыграло какую-то невыясненную до сих пор роль в истории пленения Пугачева.

Как видим, и в этом случае, следуя логике легенды, Е. И. Пугачев очутился в довольно рискованном положении. Он весьма нуждался в «узнавателях» (мотив Н3) и в раздувании слухов о его связи с Павлом, однако все это порождало ситуации, которыми он не мог управлять по своей воле, открывало простор действиям обманщиков и авантюристов.

И, наконец, упомянем еще об одном трагикомическом и вместе с тем характерном поступке Е. И. Пугачева. Во время захвата Оренбургского форпоста он был в церкви Георгия Победоносца. Здесь в порыве самоутверждения он сел на церковный престол и, плача, говорил присутствовавшим: «Вод, детушки! Уже я не сиживал на престоле двенадцать лет». Как сообщил позже на допросе М. А. Шванович, «…многие толпы его поверили, а другия оскорбились и разсуждали так: есть ли бы и подлинно он был царь, то не пригоже сидеть ему в церкве на престоле».[514]

Желание действовать согласно с легендой и плохая осведомленность о смысле и назначении церковного престола и его отличии от престола царского[515] заставили Е. И. Пугачева и в этом случае совершить неосмотрительный поступок, имевший для него двойственные последствия.

Легенда об императоре Петре III-«избавителе» сыграла огромную роль в крестьянской войне 1773–1775 гг. Так же как в годы восстания под руководством И. И. Болотникова, она объединяла массы восставших, была их знаменем, придавала цель, смысл и законность их действиям, была идеологической и правовой санкцией движения. Однако это было так, пока движение росло, ширилось и было успешным. Впрочем, и расширение его таило для Пугачева серьезную опасность, хотя бы потому, что шансы встретить людей, хорошо знавших его на Дону, в армии и т. д., росли. И тем более, как только Е. И. Пугачева стали постигать неудачи, особенно на третьем, заключительном этапе крестьянской войны (т. е. с июля 1774 г.),[516] легенда стала не только требовать рискованных, но сравнительно безобидных для общего хода дела поступков, — она вступила в прямое противоречие с действительностью и сыграла в истории крестьянской войны этого периода роль явно отрицательную.

Е. И. Пугачев в отличие от своих предшественников — вождей крестьянских движений И. И. Болотникова, С. Т. Разина, К. Булавина и других — лишен был возможности опираться на донское казачество. Обычно это объясняется тем, что правительство усиленно и бдительно контролировало Дон, говорится о предательской роли казацкой старшины и т. д.[517] Однако при этом забывается, что Е. И. Пугачев не мог появиться на Дону по той простой причине, что он сам был донским казаком и выдавать себя за Петра III здесь ему было совершенно невозможно. Уже под Царицыном донские казаки сразу же узнали его и это сыграло огромную роль в разрушении легенды или по крайней мере веры в Пугачева как Петра III. Пугачев решился на отчаянный шаг — сам рискнул спросить: «Нет ли Зимовейской станицы казаков?». Однако казаки из соседней станицы Есауловской тотчас узнали его.[518]

Правительство хорошо понимало необходимость не только преследований носителей легенды, но и разрушения самой легенды или выключения Е. И. Пугачева из нее. Как только поступили сведения о самозванце, принимаются меры к выяснению его имени, биографии, собираются сведения о его семье, подвергается допросу его жена С. Д. Пугачева, ей задается специальный вопрос о «знаках» на теле Е. И. Пугачева и т. д.[519] Впоследствии С. Д. Пугачева вместе с детьми, очевидно по распоряжению правительства, приезжает в Казань, чтобы обличить мужа, но оказывается захваченной пугачевцами. Для нее и ее детей по приказанию Е. И. Пугачева сооружается специальная палатка. Разумеется, ближние казаки интересуются личностью «Пугачихи» и тем, как к ней отнесется «царь Петр III». В протоколе допроса И. А. Творогова этот эпизод передается следующим образом: на вопрос: «Што бы ета была за женщина?» — Е. И. Пугачев отвечает: «Его-де друга моего Емельяна Иваныча, донскова казака, жена, он-де за мое имя засечен кнутом».[520] Во имя спасения легенды о царе Петре Е. И. Пугачев вынужден был создать еще одну легенду — о донском казаке Емельяне Пугачеве, у которого он, «царь Петр», скрываясь от преследований Екатерины II, якобы служил в работниках, именем которого он вынужден был некоторое время пользоваться и который погиб из-за него. Это давало Е. И. Пугачеву право возить жену и детей при себе, что было все-таки безопаснее, чем отдать их снова в руки правительства. В допросе В. В. Горского разыскивается следующая сценка: когда он явился к Е. И. Пугачеву, тот спросил его: был ли он в Москве и что там слышно? Горский отвечал: говорят, что под Оренбургом Пугачев. «Самозванец рассмеялся и, указав на сидящего подле него по правую руку мальчика, говорил, трепав его по плечу: „Вот друг мой, Пугачева сын — Трофим Емельянович, после него остался, а его уже нет в живе“».[521] Естественно, что подобные обстоятельства в сочетании с военными поражениями должны были рождать сомнения в подлинности явившегося царя. По мере развития крестьянской войны их накапливалось все больше и больше.

Примечательно, что некоторые факты и обстоятельства, которые при успешности общего хода дела могли бы служить на руку Е. И. Пугачеву, в пору поражений оказывали отрицательное воздействие. Таковой была, например, женитьба Е. И. Пугачева на Устинье Кузнецовой. Желая уберечь девушек и жен от «царских милостей», некоторые из уральских казаков стали уговаривать Е. И. Пугачева жениться. Пугачев решил завести свой дворец и свою императрицу, надеясь одновременно, что, оказав яицким казакам благоволение и породнившись с ними, он укрепит свое положение. Многие допрошенные по делу Е. И. Пугачева подчеркивали, что его женитьба на простой казачке Устинье и при том «от живой жены» оказала резко отрицательное воздействие на умонастроение пугачевцев.[522]

Так же было и с неграмотностью Е. И. Пугачева. Рассказывая о себе, что он многие языки знает и всякую грамоту превзошел, он тщательно скрывал свое неумение читать и писать. Поручая своим приближенным сочинять и читать манифесты и донесения, он отговаривался тем, что ему до поры до времени нельзя открывать свою руку («вить ежели я окажу свою руку, так вить иногда и другой кто-нибудь, узнав, как я пишу, назовется царем»).[523] Некоторое время эта таинственность хорошо гармонировала с другими мотивами легенды («знаки», таинственный пятнадцатилетний срок, который он не мог выдержать и т. д.), но в период неудач и нараставших сомнений обнаруженная неграмотность Е. И. Пугачева была сильнейшей уликой, обличавшей его в самозванстве.

Замечательно, что на заключительном этапе еще при живом Е. И. Пугачеве начинают формироваться мотивы, которые впоследствии включаются в своеобразный финал легенды, рассказывающий о причинах поражения явившегося «избавителя». В соответствии с поэтикой, общей для ряда жанров фольклора, в том числе сказок, преданий и легенд, поражение изображается результатом нарушения ряда запретов: явился на три года раньше положенного, женился раньше времени и «от живой жены», сидел на церковном престоле, «оказал» раньше времени свою руку и т. д. Легенда, вознесшая Пугачева так высоко, стала оказывать на него губительное воздействие. Когда Е. И. Пугачев был скручен заговорщиками, он стыдил их: «Как-де вы смели на императора своего руки поднять? За ето воздаться вам, естьли не от меня, так есть еще у меня наследник Павел Петрович!». Но и здесь легенда действовала уже против него. Заговорщики ответили: «Вить ежели ты подлинной государь, так тебе нечево бояться».[524]

Таким образом, легенда, сыграв огромную роль в истории крестьянской войны 1773–1775 гг., как всякая легенда не выдержала испытания действительностью и на заключительном этапе деятельности Е. И. Пугачева обернулась против него.

В истории легенды наступил период, когда она должна была либо погибнуть вместе с одним из самозванцев, как бы велик он ни был, либо отказать ему в признании, либо, наконец, оспаривать его смерть. Как мы увидим, в дальнейшем легенда развивалась именно по этим трем основным направлениям.

«ПЕТР III» И ДРУГИЕ «ИЗБАВИТЕЛИ» ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕТВЕРТИ XVIII в. («ЖЕЛЕЗНЫЙ ЛОБ», МЕТЕЛКИН И ДР.)

Слух о том, что Е. И. Пугачеву удалось еще раз вырваться из рук властей, по-видимому, возник довольно скоро после его пленения. Уже 22 ноября 1774 г. дворовый человек самарского коменданта Молоствова М. Васильев показал, что «крестьяне сказывали ему, якобы самозванец, государственный бунтовщик Пугачев, не доежжая Москвы, з дороги бежал».[525] По другому слуху, Н. И. Панин, к которому был доставлен схваченный Е. И. Пугачев, узнал в нем Петра III и отпустил, «за что господа в Москве изрубили его».[526]

10 января 1775 г. Е. И. Пугачев был казнен. Поэт И. И. Дмитриев — очевидец казни, записками которого пользовался А. С. Пушкин, отметил поспешность, с какой она была произведена. Вероятно, это объяснялось страхом перед какими-нибудь эксцессами со стороны Е. И. Пугачева или народа, собравшегося к месту казни. Народная молва оценила этот факт иначе: стал распространяться слух о том, что казнен кто-то другой.[527] Может быть, этому способствовало еще и то, что Е. И. Пугачев, замученный непрерывными допросами и пытками, выглядел в день казни совсем не так, как он рисовался воображению присутствовавших, конечно, хорошо знакомых с легендой.[528] Слух о том, что казнен кто-то другой, был, видимо, довольно устойчив. По свидетельству В. Г. Короленко, изучавшего документы Уральского войскового архива, казачья старшинская жена П. Иванова — стряпуха У. Кузнецовой — два раза была бита плетьми за то, что не верила в окончательное поражение «царя» и «даже грозила новым его прибытием, о чем якобы в то время славилось».[529]

Какие бы слухи ни ходили о самом Е. И. Пугачеве, разгром движения, которое он возглавлял, не вызывал сомнения. Отдельные отряды «пугачей» еще героически сопротивлялись, но общая катастрофа была очевидной, и начался период жестокой расправы. Для этого периода характерно, что даже сам слух о том, что Е. И. Пугачев жив, приобретает подчас форму, свидетельствующую о том, что народное сознание стремится выключить его из легенды или лишить роли главного героя. В вариантах легенды, бытующей в то время, впервые начинает называться Е. И. Пугачев — поражение, оказывается, потерпел не сам Петр III, а Пугачев, «который только действовал от него фельдмаршалом» или «был посланником».[530] Этот мотив сохраняется (по крайней мере в отдельных версиях легенды) до последнего десятилетия XVIII в. В 1792 г. в Черкасске отмечены разговоры о том, что Петр III жив, он продолжает скрываться и с ним скрывается и Е. И. Пугачев. Примечательно, что один из разгласителей этого слуха — рабочий рыбного завода Андрей Махников называл себя «крестовым братом Пугачева».[531] По другим версиям, «хотя одного Пугачева и искоренили, толко еще у него два брата живых».[532] И, наконец, рассказывается о том, что вместо Е. И. Пугачева, который не был Петром III, а только действовал от его имени, будет теперь Максим Железо, который «стоит… у Черного моря с немалым числом партий, а, дождавшись трав, намеряется идти на Российское государство»,[533] или «Железный Лоб» (побил две дивизии и ожидается в Царицын, где вместе с Петром III хочет «вывести весь дворянский корень»).[534]

Особенно долго и широко распространялись слухи о Метелкине, который также назывался прямым продолжателем дела Е. И. Пугачева. Легенда о Метелкине могла бы и должна была бы стать предметом специального исследования. Однако в рамках настоящей работы мы не можем его предпринять — это увело бы нас в сторону от основной темы. Метелкин интересен нам здесь как дальнейшая эманация легендарного образа Петра III в пору, когда легенда переживала упадок и подвергалась своеобразному расщеплению.

Реальный прототип легендарного Метелкина — беглый солдат Кизлярского полка Игнатий Петрович Заметаев — действовал очень недолго в пору, когда правительственные войска еще вели бои с отдельными отрядами пугачевцев. В начале 1775 г. он с отрядами бурлаков разбил посланную против него команду и предпринял попытку пробиться в центральные уезды, где он, видимо, надеялся получить поддержку. 24 июля того же года он потерпел поражение у станицы Кумшацкой на Дону, был схвачен, а в ноябре умер под пыткой.[535] Таким образом, действия И. П. Заметаева нельзя назвать ни успешными, ни значительными. И все же возникла популярная легенда о нем как продолжателе Е. И. Пугачева. Уже 17 января 1775 г., т. е. через неделю после казни Е. И. Пугачева, в Пензенской губернии крепостной княгини А. А. Голицыной В. Тимофеев «кричал во всенародно» на торгу в с. Головинщине «о здрави и благополучии бывшем третьем императоре и что государственный бунтовщик Пугачев с ево сообщниками нам, черни, был не злодей, а приятель и наш заступщик, и хотя ево теперь нет и не будет, то еще есть Пометайла, который таковым же образом вознамеривается нас защищать и вскоре будет к нам и со своим войском от стороны Саратова». На допросе выяснилось, что о том же В. Тимофеев рассказывал на базаре в Завальном стане Верхнеломовского уезда и в с. Блиновке,[536] а сам в свою очередь слышал все это в торговый день в с. Головинщине.[537]

В феврале 1775 г. П. И. Панин пишет в ордере Оренбургскому губернатору Рейнсдорпу: «Сперва доходил до меня приватной слух, что будто между народом Нижегородской губернии отзывалось об имени какого-то Заметайлы, намеряющегося проявиться к возмущению народному последователем злодею Пугачеву. А на сих днях и оказался уже в Пензенском уезде один крестьянин, который, вышед из кабака на базар, дерзнул произносить (производить? — К. Ч.) между народом возмущение именем покойного императора Петра Третьего со уверением скорого последователя с войском именем Заметайлу». Панин предлагает поручить «надежным людям», «ходя по базарам и питейным домам в закрытых именах, всячески прислушивать отзывы об имени Заметайлы».[538] Через некоторое время в рапорте Пензенского воеводы Чемесова А. В. Суворову снова сообщалось, что разыскан некий крестьянин Борис Максимов по прозвищу Подметалка, бывший участник пугачевского восстания, и хоть подозрение не оправдывается, он содержится под крепким караулом.[539] Меры, которые предпринимались правительством для прекращения слухов, и даже поражение и гибель И. П. Заметаева, не предотвратили распространение легенды о Метелкине — Пометайле — Заметайле. Приведем два характерных примера. В 1776 г. крестьянин Т. Игнатьев, по свидетельству сохранившихся документов, рассказывал солдату Ярославского пехотного полка А. Краюхину, что на месте Пугачева есть Метелкин и «слышно-де, что шесть земель поднимаются и на низу есть батюшка Павла Петровича, прозывается Метелкин», «щуку-де поймали, а зубы-де остались». Если пошлют солдат на Метелкина, «они ему передадутся».[540] В том же году вспыхнуло восстание однодворцев в с. Стаханове Ливенского уезда Елецкой провинции. К давнему слуху о том, что Петр III жив, не только присоединились толки, что «ныне заводится Метелка», но и объявился свой Лжеметелкин — Иван Сергеев (он называл себя Подметелкиным). И. Сергеев был поддержан руководительницей восстания, однодворкой А. Алениковой. «Она всячески подбодряла Сергеева, — пишет о ней Ф. И. Лаппо, — и стремилась восстановить его веру в силы восставших однодворцев и в свои собственные силы, повторяя в который раз: „Слышала я, что после Пугачева будет Метелка, так не ты ли оный Метелкин, потому что ты воюешь как Иван-Воин“».[541] Сам же И. Сергеев призывал колеблющихся, чтобы они «ездили с ним, не боясь ничего, ибо-де не я воюю, а воюет бывший император Петр Федорович», или что «он дожидается к себе друга своего Петра Федоровича», или «вы-де, дураки, не знаете, что я не сам собою войну поднимаю, а с воли бывшего императора Петра Федоровича будут-де ко мне присланы от него полки», да и сам император, «который здравствует, к масляной сюда будет, и я делал все с воли ево».[542]

О длительности бытования легенды о Метелкине, сменившем Пугачева, который действовал якобы от имени и по поручению императора Петра III, свидетельствует отчет III отделения за 1827 г., т. е. через 57 лет после смерти И. П. Заметаева. Шеф корпуса жандармов и начальник III отделения писал: «Среди крестьян циркулирует несколько пророчеств и предсказаний: они ждут своего освободителя, как евреи своего Мессию, и дали ему имя Метелкина. Они говорят между собой: „Пугачев попугал господ, а Метелкин пометет их“».[543] Д. Л. Мордовцев, один из первых писавший о Метелкине — Заметаеве, утверждает, что слух о Метелкине распространился до самых отдаленных северных провинций и еще в 60-е годы XIX в. «в Поволжье рассказывают о нем довольно фантастические истории».[544]

Таким образом, поражение, которое народные массы потерпели в крестьянской войне 1773–1775 гг., сказалось в истории легенды не только появлением имени Е. И. Пугачева рядом с именем Петра III, с которым он еще недавно полностью идентифицировался, но и в стремлении найти Е. И. Пугачеву какую-то замену (два брата, крестовый брат, Максим Железо, Железный Лоб, Метелкин). Зависимость этих отдельных вариаций от основной легенды ясно сказывается в особенно устойчивой из них — в легенде о Метелкине. Еще в конце 20-х годов XIX в. ожидание его и слухи о нем развивалась на фоне ярчайших воспоминаний о крестьянской войне, о Е. И. Пугачеве, о «царе Петре III». Вместе с тем слух о Пугачеве — «фельдмаршале» или «посланнике», так же как и о всех его заменах, все-таки не приводит к полному забвению образа главного героя легенды — императора Петра III. Параллельно со слухами о «посланниках» императора продолжают фиксироваться и слухи о нем самом, а с 1776 г. поднимается новая волна самозванчества.

Развитие легенды о Петре III, не связанное с самозванчеством, и на этом этапе, как обычно, трудно отделить от действий самозванцев. С другой стороны, появление «посланников» уже само по себе говорит об ослаблении активности образа императора-«избавителя»; он ждет, пока «посланник» одержит победу от его имени. Все это напоминает ситуацию, сложившуюся в годы крестьянской войны под руководством И. И. Болотникова, или роль царевича Алексея Алексеевича в лагере С. Т. Разина. Однако в отличие как от первого, так и от второго ни один из «посланников» (если не считать Е. И. Пугачева) не сыграл более или менее значительной исторической роли. Удивительная энергия, с которой сохранялась легенда о Метелкине, ставшем символом надежды на успешное завершение крестьянской войны, свидетельствует о том, какие здесь таились возможности.

В первые годы после 1775 г. рассказы о Петре III приобретали, видимо, в основном характер слухов о том, что он ушел от расправы и снова собирает свои силы где-то на юге (у теплого моря, «у Черного моря»),[545] «бог-де знает где»,[546] он «идет с турецкой армией»,[547] он «на Уральских горах».[548] Судя по эпизоду, связанному с восстанием однодворцев в с. Стаханове, при этом могли называться определенные сроки прихода избавителя («на масляной»).

К. В. Сивков, материалами которого мы уже неоднократно пользовались, демонстрирует факты, свидетельствующие о том, что за два десятилетия после 1775 г. появлялось по крайней мере 13 самозванцев, причем большинство из них в 1776–1788 гг.[549] Он отмечает, что после подавления восстания под руководством Е. И. Пугачева слухи о Петре III не только не прекратились, но, наоборот, распространились особенно интенсивно.[550] Он особо подчеркивает, что послепугачевский террор и другие обстоятельства этого периода «не только не ослабили количественно самозванчество, но, наоборот, усилили его»,[551] хотя, разумеется, деятельность этих самозванцев, их фигуры и их программы, размеры вызванных ими движений не выдерживают никакого сравнения с пугачевскими. Эти выводы нуждаются в дальнейших ограничениях. Цифры, которые приводятся К. В. Сивковым (1764–1769 гг. — 6 случаев самозванчества, 1773–1774 гг. — 5 случаев, 1776–1796 гг. — 13),[552] несопоставимы, так как связаны с разными хронологическими отрезками (пять лет, два года, двадцать лет). Кроме того, опыт изучения легенд о царях (царевичах)-«избавителях» показал, что одновременное появление многих самозванцев и использование нескольких имен вовсе не свидетельствует о расцвете и распространении легенды, а наоборот, о ее мельчании и изживании. Объединение послепугачевского двадцатилетия в один период скрывает чрезвычайно характерную закономерность. Послелугачевские самозванцы начали появляться с 1776 г. и до 1780 г. их было пять (Иван Андреев,[553] Иван Никифоров,[554] Герасим Савельев, неизвестный отставной казак[555] и наиболее крупный из них — Максим Ханин[556]). В эти годы все известные самозванцы пользовались только именем Петра III. Это пятилетие можно рассматривать как последний активный этап истории легенды об императоре Петре III-«избавителе». В 1783–1796 гг. самозванцы наряду с именем Петра III пользуются различными именами — Петра II, Иоанна Антоновича, Метелкина, Павла и др. Рядом с ними выступают некий «сын Екатерины II», «сын Петра III», «петербургский Петр» — крестовый брат Пугачева[557] и др. Это свидетельствует о том, что единая и чрезвычайно популярная еще недавно легенда о Петре III сменилась несколькими малыми легендами, которые не сыграли значительной роли в истории русского крестьянства. Среди них продолжала бытовать и потерявшая свое былое значение легенда о Петре III (самозванцы Дмитрий Попович, Василий Бунин, П. Хрипунов).[558] Какова была сама легенда в то время, мы не знаем. Опубликованные документы не передают ни ее мотивов, ни деталей. Вполне вероятно, что это связано, с тем, что легенда в то время считалась достаточно известной. Некоторые документы, впрочем, сохранили обещания самозванцев, и они дают весьма недвусмысленные свидетельства того, что социальный смысл легенды не претерпел существенных изменений, но выступает снова в своем узком минимальном варианте, как это было в допугачевское время. Так, Д. Попович обещал, что восстановит порядки, которые были в Запорожской Сечи;[559] Григорий Зайцев сообщал о том, что 12 человек посланы Петром III разведывать, «для чего подушный оклад наложен», и что «его собирать больше не будут»;[560] «петербургский Петр» — солдат Никита Синютин — велел своим сторонникам: «молитесь богу и будете после 9 месяцев от господ своих свободны»,[561] П. Хрипунов обещал, когда «он воцарится, не будет государственных податей девять лет»,[562] и т. д.

Характерно, что в последние десятилетия XVIII в. формируется и приобретает некоторую популярность специфическая сектантская скопческая версия легенды об императоре Петре III и появляется самозванец — глава скопцов, известный Кондратий Селиванов, о котором в статье К. В. Сивкова не упоминается. Скопцы считали Селиванова божественным искупителем, которому суждено освободить мир от греха и скверни. После ссылки Селиванова в Сибирь скопцы стали учить, что искупитель явится с восточной стороны, «зазвонит в Успенский колокол (т. е. в колокол Успенского собора в Кремле. — К. Ч.), созовет своих детушек, завладеет короною с державою, а потом над всеми людьми совершит страшный суд».[563] Однако мистическая легенда об «искупителе» была чересчур далека от действительности. В дополнение к ней в среде скопцов возникает ее светский политический аналог — Селиванов одновременно и спасшийся Петр III. Ф. В. Ливанов считал, что известную роль в формировании скопческой версии легенды сыграла встреча К. Селиванова, направлявшегося в ссылку, с Е. И. Пугачевым, которого везли в Москву. Несомненно одно, что именно в Сибири Селиванов начал выдавать себя за «императора Петра Федоровича».[564] В это же время появился «граф Чернышев» (по другим сведениям, «князь Дашков») — другой руководитель скопцов А. И. Шилов,[565] а скопческая «богородица» Акулина Ивановна стала называть себя «императрицей Елизаветой» и рассказывать о себе, что она, «оставив престол, жила в Орловской губернии, в саду крестьянина-скопца». Ее «ближняя» называла себя Е. Р. Дашковой.[566] Сама же легенда излагалась скопцами следующим образом: великая княгиня Елена Петровна, родив в Голштинии царевича Петра, оставила вместо себя на престоле одну из своих наперсниц, похожую на нее, а сама удалилась в Орловскую губернию под именем Акулины Ивановны. Сын ее — он же «искупитель» — был отправлен в Голштинию и там оскоплен. Екатерина II, узнав, что он скопец, решила его убить. Однако Петр III подкупил одного из часовых, поменялся с ним платьем и ушел из дворца. Часовой был убит и погребен под его именем. Теперь Петр III в Сибири и должен явиться оттуда.

Амнистированный в связи с коронацией Павла I К. Селиванов в 1796 г. приехал в Петербург. Это дало повод к возникновению рассказов о том, будто бы Павел виделся с ним и признал в нем своего отца. В действительности К. Селиванов в Петербурге как умалишенный был отправлен в Обуховскую больницу.[567]

Известно, что по крайней мере до середины XIX в. в скопческих молельнях висели портреты Петра III, а в конце XVIII и начале XIX в. несколько раз возникали дела, так или иначе связанные со скопческой легендой о Петре III.[568]

В истории формирования и распространения скопческой версии легенды о Петре III, видимо, сказалось одновременно и желание К. Селиванова использовать ее в своих целях, и популярность ее среди его скопческой паствы. С точки же зрения более общей, участие скопцов в распространении легенды на этом этапе ее истории нельзя не признать явлением характерным. Как и сама секта скопцов, их версия легенды о Петре III была одним из выражений кризиса крестьянской политической мысли в годы, непосредственно следовавшие за разгромом крестьянской войны 1773–1775 гг. В известном смысле она напоминает старообрядческие версии избавительских легенд второй половины 70-х—80-х годов XVII в., т. е. после поражения крестьянской войны XVII в. В связи с неизученностью истории крестьянских мессианско-религиозных легенд об «искупителях» мы вынуждены и на этот раз ограничиться лишь этим, по существу довольно поверхностным, сопоставлением.[569]

О смысле, истории и некоторых закономерностях развития легенд о Петре II и Иване Антоновиче, отклики которых зафиксированы в 1780–1790 гг., так же как и о некоторых «заместителях» Пугачева (Железный Лоб, Максим Железо, Метелкин и др.), мы уже говорили. Среди остальных героев избавительских легенд конца XVIII в. особенное внимание привлекает царевич Павел Петрович.

Легенда о цесаревиче Павле не сыграла самостоятельной роли, и вместе с рядом «заместителей» Е. И. Пугачева она составляет третий член триады «царевич Петр Федорович» — «император Петр III» — «сын императора Петра III» (или «заместитель» Пугачева). В ней фигурирует или более или менее аморфный герой — «сын Петра III», или «сын Екатерины II», или более определенный — цесаревич Павел Петрович. Вспомним легендарную триаду первой половины XVII в.: «царевич Дмитрий» — «царь Дмитрий» — «царевич Иван Дмитриевич». Совершенно так же, как царевич Иван Дмитриевич был лишь слабой эманацией мощного образа «царя Дмитрия» в условиях изживания легенды, так и слухи о цесаревиче Павле распространялись в годы затухания и вырождения легенды об императоре Петре III.

Исторический Павел оказался его прототипом не в силу каких-то своих индивидуальных политических или моральных качеств. Хорошо известно, что в действительности он так же мало годился в народные герои, как и его отец. Однако легенда об императоре Петре III-«избавителе», пользовавшаяся, как мы уже знаем, колоссальной популярностью, делала его в глазах народа прежде всего сыном «избавителя», наследником его качеств, его продолжателем. В реальной биографии Павла этому представлению могла соответствовать длительность его пребывания в положении наследника (с 1762 по 1796 г.), стремление Екатерины всячески отстранять его от государственных дел, положение нелюбимого сына, обиженного матерью, убившей (или в легенде — изгнавшей) его отца, которой он платил со своей стороны неприязнью, не составлявшей государственного секрета. По свидетельству А. С. Пушкина, Павел сам долго верил тому, что его отец жив, интересовался какое-то время Е. И. Пугачевым, а после коронации спрашивал графа И. В. Гудовича, не жив ли Петр III.[570] Мы уже писали о том, какое значение придавал Е. И. Пугачев распространению слухов о тайных сношениях с Павлом, о предстоящей встрече с ним, о встрече с его воспитателем Н. И. Паниным, его «посланцем» Иваном Ивановичем, о портрете Павла у Пугачева, постоянных тостах в честь Павла и т. д. На Павла ссылались и некоторые другие самозванцы (Н. Кретов в 1773 г., Д. Попович в 1783 г. и др.). Авторы «Очерков истории СССР» справедливо замечают: «Царистский характер движения проявился также в широко распространенных среди восставших представлениях о сочувствии и сношениях наследника Павла Петровича с его мнимым отцом».[571]

Совершенно естественно, что все эти обстоятельства привели к тому, что рядом с легендарной фигурой императора оказалась фигура его сына Павла, ставшего прижизненным героем легенды, участия в которой он совершенно не заслуживал. Известно, что Екатерина II знала о популярности цесаревича, боялась ее и установила целую систему слежки и ограничений.

В опубликованных до сих пор материалах содержатся сведения о трех самозванцах, пользовавшихся именем цесаревича Павла. В 1783 г. при переправе через Дон назвал себя этим именем беглый солдат Н. Шляпников. Одна из присутствовавших при этом женщин, судя по официальному донесению, поверила ему, «тем более, что она слышала… от старых людей, что государь Петр ходил по государству и строил корабли». За Н. Шляпниковым была отправлена погоня, но он сумел убедить преследователей в своей подлинности и только позже был схвачен и сечен кнутом.[572] В том же 1783 г.,[573] а по другим сведениям — на 10 лет позже, в 1793 г.,[574] состоялся процесс батрака, сына пономаря из казаков из с. Жуковки Черниговской губернии Григория Зайцева. Г. Зайцев, называя себя Павлом Петровичем, утверждал, что Петр III жив и находится в Херсоне. Если он воцарится, «непременно будет какая-нибудь новинка».[575] Зайцев был заключен в смирительный дом, с 1788 по 1801 г. сидел в Шлиссельбурге, а потом был сослан в Соловки.

Наиболее продолжительной и индивидуальной по своему характеру была история самозванца Лжепавла, известного по документам под именем Афанасия Петровича. Б. Кубалов сообщает, что Афанасий Петрович около двух десятков лет бродил по селам Сибири и имел много почитателей.[576]

В 1822 г. один из сторонников Афанасия Петровича мещанин г. Красноярска Старцев обратился с письмом к Александру I с целью убедить его и исправить «при помощи отца». В письме он писал об Афанасии Петровиче: «…известно мне, что он на теле своем имеет на крыльцах между лопатками возложенный крест, который никто из подданных ваших иметь не может, кроме высочайшей власти, а потому уповательно и на груди таковой иметь должен; по таковому имении возложенного на теле его креста быть должен не простолюдин и не из дворян и едва ли не родитель вашего императорского величества, под образом смерти лишенный высочайшего звания и подвергнут от ненавистных особ на сию страдальческую участь».[577] Письмо повлекло за собой распоряжение министра внутренних дел В. Кочубея арестовать и Старцева, и Афанасия Петровича. Выяснилось, что последний уже арестовывался в 1814 г. и был сослан в Сибирь на поселение. В 1823 г. он еще раз арестовывался, а Старцеву, продолжавшему писать письма Александру I, А. А. Аракчееву и др., было запрещено пользоваться почтой.

Таким образом, этот случай самозванчества с использованием имени Павла резко отличен от двух других — он произошел после убийства Павла в 1801 г. и без всякой связи с народными движениями. Павел, процарствовавший пять лет, уже не мог стать героем избавительской легенды; по-видимому, легенда о царе Павле-«избавителе» так и не сформировалась. Характерно, что это случилось в условиях наличия формально необходимого материала для построения обычного сюжета: Павел был убит сторонниками сменившего его на троне Александра I, в Сибири появился самозванец, скитавшийся уже несколько лет и показывавший знаки на теле и т. д. Тем не менее эпизод с Афанасием Петровичем значительно больше напоминает не знакомые нам легенды об «избавителях», а так называемую легенду о «старце Федоре Кузьмиче», к которой нам еще предстоит обратиться.

ЛЕГЕНДА О ПЕТРЕ III И ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДАНИЯ О НЕМ УРАЛЬСКИХ КАЗАКОВ

В связи с легендой об императоре Петре III-«избавителе» возникает проблема, которую мы до сих пор затрагивали лишь частично, — взаимоотношение легенды в ее исходной форме и позднейшей фольклорной традиции.

Исследователи русского фольклора, связанного с крестьянской войной 1773–1775 гг., давно отметили две его характерные особенности: во-первых, неожиданную скудность по сравнению, например, с фольклором разинской эпохи и, во-вторых, отличие преданий, записанных от уральских казаков, от преданий, записанных в других районах России. Первая из этих двух особенностей обычно объясняется жесткими цензурными условиями, сохранявшимися на протяжении всего XIX в., и относительной сходностью песен и преданий о Е. И. Пугачеве с фольклором других, более ранних народных движений, особенно крестьянской войны 1669–1671 гг. При этом предполагается, что песни и предания о С. Т. Разине могли делать ненужными песни и предания о Е. И. Пугачеве.

Оба довода кажутся нам искусственными.

Разумеется, длительное запрещение петь, рассказывать и печатать что-либо о пугачевском движении сыграло определенную роль. Однако если цензурные условия считать основной причиной, то нужно объяснить, почему же песни и предания о разинском, булавинском, некрасовском и других движениях оказались более жизнестойкими.

Ход нашего исследования легенд об «избавителях» подсказывает одну из возможностей решения этой исторической загадки. Нечто похожее уже встречалось нам однажды и даже еще в более резкой форме. Если пугачевское движение все же оставило известный след в устной традиции, то одно из наиболее значительных событий русской истории — восстание под руководством И. И. Болотникова — совершенно выпало из народной памяти.[578] Мы убеждены, что причина этого в том, что в годы так называемого «смутного времени» пелись песни и рассказывались легенды, главным героем которых был не И. И. Болотников, а «царь Дмитрий». Как бы нас ни интересовала личность Е. И. Пугачева и как бы мы ни ценили его исторические заслуги, следует помнить, что для участников войны он был Петром III-«избавителем» и только в этом качестве имел право возглавлять движение и повелевать его участниками. Не случайно все, что устная традиция сохранила о Петре III, имеет характер последовательной идеализации, в то же время фольклорный облик Е. И. Пугачева двойствен и противоречив.[579] Характер этих противоречий обсуждался много раз, заметим только, что так же как противоречивые черты в образе С. Т. Разина или Петра I, они должны объясняться определенными историческими качествами народного сознания, а не выводиться за его пределы.

Напомним о сохранившихся свидетельствах того, что в лагере восставших создавались песни о Петре III. В протоколе допроса члена пугачевской военной коллегии М. Д. Горшкова говорится: «… а яицкие казаки певали песню, нарочно ими в честь самозванца составленную, а исецкого полковника писарь Иван Васильев игрывал на скрипице».[580] Уральские казаки в конце 50-х годов XIX в. рассказывали И. И. Железнову, что «императрица Устинья Петровна» (т. е. казачка У. П. Кузнецова. — К. Ч.) тоже сложила песню о Пугачеве.[581] В те же годы на Яике можно было наблюдать инсценировку свадьбы «Петра III» в виде народной драмы.[582] Среди песен позднейшей записи можно со значительной долей уверенности выделить две, сложенные не о Е. И. Пугачеве, а об «императоре Петре Федоровиче» и его окружении. Это песни «По волнам плывет золотой корабль»[583] и «Ходил-то я, добрый молодец, по чисту полю».[584] В первой из них рисуется традиционная картина: плывет корабль с казаками царя Петра III, во второй — добрым молодцем, сидящим в темнице в с. Лыскове, оказывается Чернышев Захар Григорьевич — несомненно пугачевский «граф» И. Н. Чика-Зарубин.[585] И, наконец, следует упомянуть песню о Петре III и фрейлине Воронцовой. Она не имеет прямого отношения к событиям крестьянской войны 1773–1775 гг., однако содержит мотивы, перекликающиеся с преданиями о Петре III в поздних записях, и это дает основание предполагать, что она должна была быть известной участникам пугачевского движения. Характерно, что она дошла до нас в записи 1764 г.[586]

Таким образом, кроме легенд о Петре III, существовали песни о нем и его окружении; есть сведения о том, что в народной драме отразился эпизод легендарной биографии «императора Петра Федоровича» — его женитьба на Устинье Кузнецовой.

Какова же была судьба самих легенд о Петре III-«избавителе»? Здесь мы, наконец, подходим к самому существенному факту: в районе наиболее активного бытования «пугачевских» преданий — в станицах уральских казаков — бытовали не предания о Е. И. Пугачеве, а предания об «императоре Петре Федоровиче». Легенда о Петре III-«избавителе» превратилась здесь в историческое предание. Объясняется это прежде всего тем, что уральские казаки до конца XIX в. сохраняли уверенность в том, что крестьянскую войну 1773–1775 гг. возглавлял не донской казак Е. И. Пугачев, а подлинный Петр III. Записи собирателей сохранили нам весьма ясные свидетельства этой веры, относящиеся к 30-м, 50-м и 90-м годам XIX в. В 1833 г. один из активных участников пугачевского движения уральский казак Д. Пьянов говорил А. С. Пушкину: «Он для тебя Пугачев…, а для меня он был великий государь Петр Федорович».[587]

В 1858 г. предания записывал на Урале И. И. Железнов. Исполнители непрерывно твердили ему о том, что в преданиях речь идет именно о Петре Федоровиче — подлинном императоре, а совсем не о Е. И. Пугачеве,[588] и объясняли, откуда взялось само имя Пугачева: «Нет, нет, дитятко!.. Это выдумали враги его, супротивники, питерские енералы и сенаторы, что сторону Катерины Лексевны (т. е. Екатерины II. — К. Ч.) держали. Они и Пугачем-то прозвали его и распустили в миру славу о нем. Он, видишь ли, воин был, пугал их, так его и прозвали: Пугач да Пугач! А он на самом деле был Петр Федорович!»[589] С такой же уверенностью встретился и В. Г. Короленко во время своей поездки к уральским казакам в 1900 г.: «Убеждение в том, что пришлец, поднявший роковую бурю в 1773 г., был настоящий Петр Федорович, держится на Урале… Пушкин в свой приезд и кратковременное пребывание в Уральске показывал современникам бунта портрет настоящего Петра Федоровича, голштинская физиономия которого, как известно, нимало не походила на казацкий облик Пугачева. Однако теперь я слышал из нескольких уст, будто в этом портрете казаки признали как раз того самого человека, который был у них на Яике. Вообще при указании на решительное отрицание историей всякой возможности этого тождества даже у интеллигентных казаков вы встретите выражение колебания и скептицизма».[590] Песня, упоминающая Е. И. Пугачева, на Урале характеризовалась как «солдатская».[591]

Основной источник для изучения уральских преданий о Петре III — записи И. И. Железнова, о которых мы уже говорили. Их особенная ценность заключается в том, что они собирались в 1858 г., когда ни самому И. И. Железнову, ни его рассказчикам не могли еще быть известны исторические документы, связанные с восстанием, и тем самым и легенда в том виде, в каком она бытовала в 70-х годах XVIII в.[592] К сожалению, достоверность записей И. И. Железнова снижается тем, что собиратель, в целом держась подлинных записей, считал возможным добавлять к ним, как он говорил, «и то, что запало в память… из времен детства и юности»,[593] и несомненно производил и стилистическую обработку и перекомпоновку текста. Сопоставление его записей с уже известными нам фактами подтверждает, что И. И. Железнов действительно не сочинял — трудно предположить, чтобы он мог до такой степени точно угадать то, что впоследствии стало известно из документов допросов Е. И. Пугачева и его сторонников, пугачевских манифестов, донесений екатерининских генералов и т. д.

Разумеется, в преданиях, записанных И. И. Железновым в 1858 г., легенда об императоре Петре III-«избавителе» предстает в исторически трансформированном виде, но сквозь специфические наслоения, характерные для казачьей идеологии середины XIX в.,[594] легко просматриваются очертания исходной легенды, современной восстанию и его разгрому.

В качестве причины свержения Петра III с престола здесь фигурируют либо самые общие мотивы («От налога, значит, бежал, и царство не взлюбилось», «Невмоготу стала жизнь ему в Питере»,[595] «Супротивниками ему были еще эти Чернышевы, Орловы, Пановы (Панины) и иные прочие енералы, что в Питере при дворце служили. Он видит, что одному ему супротив всех не совладать, взял да и скрылся тайно из дворца, как святой Алексей божий человек из палат своего отца-царя»),[596] либо обоснование разворачивается в целый эпизод семейно-бытового характера: у Петра III вышло супружеское несогласие с Екатериной; он «был ревнивый, ревнивый такой, а она… супротив него была непокорлива такая».[597] Окончательной виновницей событий оказывается какая-нибудь разлучница — «иностранная прынцесса»[598] или «девица Воронцова».[599] Царь трое суток пирует у любовницы на корабельной пристани. Екатерина трижды шлет к нему послов, а потом, раздосадованная, не пускает его во дворец и объявляет низложенным. Разыгрывается характерная сцена, построенная по типу сказок о неверных женах: караул не признает Петра III царем, «но она, царица-то, открыла в палатах сверху окно, высынулась оттуда, засмеялась да крикнула ему взад-то: „Что, взял?“»[600] Петр либо садится на «корабличек и уехал в иную землю»,[601] либо не успевает это сделать и вынужден удалиться в загородный дворец, где попадает под арест на семь лет.

Придворные ненавистники стремятся его извести, однако Петру удается вырваться — «добрые люди помогли», «опоили чем-то сторожей или подкупили казной».[602]

Таким образом, завязка легенды теряет значительную долю своей остроты — Петр III свергнут не потому, что он хотел социальных перемен, а в силу каких-то бытовых причин. Легенда утрачивает свой антиекатерининский, но сохраняет антидворянский смысл. Неприязнь к высшему дворянству звучит здесь достаточно отчетливо, но отношение к Екатерине смягчено — из «казанской помещицы» она превращена в ревнивую жену. Петр избежал не смерти, а заточения. Поэтому мотив подмены выпадает. О смерти Петра III объявляется, когда он уже был на Яике, для того чтобы назвать его вымышленным именем донского казака Емельки Пугача.[603]

Странствия изгнанного царя изображаются однотипно: прусский король и другие правители отказывают ему в поддержке, так как связаны обязательствами с Екатериной, и он обращается к яицким казакам, обещая пожаловать их «крестом и бородой».[604] Иногда он делает это по совету турецкого султана. Появление Петра III на Яике не сопровождается демонстрацией «знаков». В этом есть определенная логика — сомнения не допускаются, поэтому не нужны и особые доказательства. Это последовательное утверждение подлинности Петра III может быть объяснено, между прочим, и характерными, монархическими настроениями, свойственными известной части позднего казачества, превратившегося из мужицкой вольницы в привилегированное сословие. А. В. Невзорова говорила И. И. Железнову, что несмотря на советы Чернышевых, Орловых и др., «чтобы всех казаков на Яике, даже до сущего младенца, искоренить, чтобы и звания нашего не было, чтобы и город наш с землей сравнять, камня на камне не оставить», Екатерина решила пощадить казаков: «Никогда, говорит, этого не будет! Ведь они (сиречь казаки-то наши), ведь они, говорит, не за мужика какого стоят, а за царское имя».[605] С другой стороны, как было установлено, по мере развития восстания мотив «знаков» отошел на задний план и уже в документах допросов пугачевцев он почти не фигурирует, хотя и продолжает интересовать правительство (см. допрос С. Д. Пугачевой и др.).

В уральских преданиях середины XIX в. мотив «знаков» функционально замещают эпизоды, рисующие явление царя яицким казакам: царь исполнен величия, казаки падают ниц и т. д.[606] Иногда фигурирует узнавание по молитве за наследника Павла Петровича, которую произносит неузнанный царь, ютящийся в предбаннике. Этому предшествует рассказ о том, как он был у «севрюг» (т. е. на севрюжьей ловле) кашеваром, кормил казаков, прислуживал им, но каждый раз не выдерживал, когда дело доходило до сухарей, и невольно произносил: «Царь сухари ест!».[607]

О действиях Петра III (Е. И. Пугачева) уральские казаки рассказывали различно в зависимости от хода беседы и сохранности реальных воспоминаний. Иногда совершенно так же, как в современной Е. И. Пугачеву устной традиции, они передаются гиперболизированно («А был он, родитель сказывал, был он воин настоящий, за редкость таких: и храбрый, и проворный, и сильный — просто богатырь! В гору лошадь обгонял! А раз, под Оленбурхом сам своей персоной один батареей управлял, всех двенадцать орудий было, а он успевал и заправлять, и наводить, и палить, и в то же бремя полковникам и енералам своим приказанья отдавал»).[608]

В записи от жителя Наганского форпоста казака В. С. Толкачева успехи Петра III приписываются его дядьке («Должно быть, не из рассейских, а из иностранных»), который знал «чертовщинки» (т. е. слова заклинания, способы гаданий и т. д.) и давал ему «советы, как баталии вести».[609]

Воспоминания о внутриказачьих столкновениях в годы крестьянской войны 1773–1775 гг. откладываются в сюжете дочернего по отношению к основной легенде рассказа — встреча брата с братом или отца с сыном, воюющих в разных лагерях. Один из них гибнет, так как «в поле съезжаться — родней не считаться».[610] Подобный сюжет известен фольклору многих народов и обычно возникает в годы междоусобий, гражданских войн и т. д. И в этом случае он в определенной сюжетной концепции передает политические события 70-х годов XVIII в.

Другой рассказ такого же типа: о казни Каргой (Каргиным), одним из пугачевских полковников, или Ларочкиным против воли «Петра Федоровича» беременной женщины — противницы императора.[611] Подобным эпизодам противостоят рассказы о бесчисленных жестокостях правительственных войск.[612]

Мы уже говорили о том, как Е. И. Пугачевым, заботившимся о поддержании веры в легенду, была организована целая серия узнаваний и какую роль играли вольные и невольные «узнавальщики». Это выразительно подтверждается и уральскими преданиями середины XIX в. Один из устойчивых мотивов здесь — узнавание Петра III казаком, офицером, пугачевским противником атаманом Мартемьяном Бородиным, царским командиром и т. д.[613]

В уральских преданиях не только казаки узнают «императора Петра Федоровича», но и он узнает их («А он и сам многих признавал. Бывало, достанет из кармана бумагу и читает: „в таком-то году вот тот-то приезжал; того-то вот тем-то, а того вот тем-то дарил“. И все выходила правда»).[614] Повторяется и весьма отработанный в художественном отношении эпизод с пожалованным именным ковшом — Петр III узнает казака, которого жаловал когда-то, и ковш достается из семейного сундука.[615] В другой версии один из казаков забывает о том, что был когда-то пожалован ковшом, и отрекается. По приказу Петра его вешают. «Лишь только вздернули бедняжку на рели, в эту самую пору кто-то из домашних нашел жалованный ковш где-то в сусеке с мукой, вишь куда запрятал, и представил Петру Федоровичу, на ковше-то подпись была, кому пожалован».[616]

Пугачевское объяснение неграмотности как нежелание раньше времени объявлять свою руку откликнулось в предании весьма активным утверждением его безусловной грамотности.[617] Впрочем, вероятно, что некоторые высказывания рассказчиков были спровоцированы самим И. И. Железновым, считавшим, что неграмотность Е. И. Пугачева — один из сильнейших доводов в пользу его самозванчества. По крайней мере все они звучат как возражение собирателю. Например: «Не знающий грамоты! — говорил старик, покачивая головой и улыбаясь. — Да кто в здравом уме поверит такому несуразному делу? А? Царь и грамоты не знал! Смешно! Да он был вполовину немец, чудак ты этакий! А немцы народ мудреный, не хуже англичан. Так как же ему грамоты не знать! Только рази по-калмыцки да по-татарски не знал. Как же ему расейской-то грамоты не знать?»[618] и т. д. Другой рассказчик обосновывал свое убеждение иначе: если это был самозванец, то он, вероятно, долго готовился к тому, чтобы быть царем, и мог бы за это время познать грамоту — выучился же ей Федул Иванович, «человек с белужинкой»,[619] «в два-три месяца… единственно, чтобы получить чин уряднический».[620]

Так же, как и в легенде XVIII в., в уральском предании середины XIX в. в качестве одной из важнейших причин поражения Петра III называется его преждевременная женитьба «от живой жены» на У. П. Кузнецовой.[621] Женитьба безусловно осуждается; она рисуется как роковое, трагическое событие, спровоцированное коварной Екатериной[622] или «лукавыми людьми»[623] или иногда, наоборот, окончательно вынудившее ее к открытой войне с изгнанным мужем.[624] В последнем случае этот эпизод отчетливо перекликается с завязкой предания.

И, наконец, самое замечательное совпадение мотивов легенды и предания — во всех записях И. И. Железнова фигурирует утверждение, что Петр III 10 января 1775 г. не был казнен.[625] Именно сюда предание переносит мотив «подмены», утраченный в формуле завязки. Вместо Петра III, утверждает предание, был казнен колодник (острожник «подставной», «подложный Пугач»), похожий на него. Предание сохранило воспоминание о поспешности казни и объясняет ее попыткой человека, обреченного на смерть, объявить, кто он в действительности («Хотел видно еще что-то сказать и рот было разинул, да палач не дал»).[626] Достоверность этого эпизода предания рассказчики подтверждали ссылкой на Хавронью Петровну Кузнецову, сестру У. П. Кузнецовой, или казаков, которые будто бы присутствовали на казни.[627] Петр же сам или взят был во дворец и доживал свой век «в секретности»,[628] или удалился еще раньше, когда его везли («за две станции до Москвы выехал навстречу… царевич Павел Петрович и увез его с собой»).[629]

Избежавший смерти Петр III фигурирует в ряде эпизодов, происходящих во дворце (встречи с Устиньей, с Мартемьяном Бородиным[630] и т. д.), или вновь при таинственных обстоятельствах появляется на Яике: приходит в дом к Кузнецовым проведать их, заходит к атаману и т. д.[631] Он мстит своему противнику атаману М. М. Бородину — Екатерина под влиянием Петра III изводит его.[632] Ближайшие к Петру III казаки во главе с И. Н. Зарубиным-Чикой, У. П. Кузнецова, ее сестра и ее сын якобы тоже были помилованы Екатериной, хотя и доживали свою жизнь, как и сам Петр III, в «секрете».[633]

Таким образом, уральское казачье предание середины XIX в., подтвержденное свидетельством В. Г. Короленко на рубеже XIX и XX вв., так же как и легенда XVIII в., утверждает, что после января 1775 г. Петр III продолжал жить. Мы знаем, что вера в его спасение сохранялась до конца XVIII в., а в скопческой среде и значительно дольше. Таким образом, предание отразило здесь не только содержание легенды в годы крестьянской войны 1773–1775 гг., но и ее судьбу в годы, последовавшие за разгромом народного движения. И все же предание, отражая легенду, существенным образом расходится с ней. Спасение Петра III рисуется не как поступок неуловимого и упорного в своей борьбе императора-«избавителя», а как снисходительность Екатерины, не пожелавшей и на этот раз губить своего лихого мужа. Социальная острота легенды и в этом заключительном эпизоде предания оказалась сильно смягченной. Начавшись бытовым эпизодом, предание бытовым же эпизодом и закончилось. Сохранив некоторые мотивы легенды, оно утратило с ней идеологическую связь, оно перестало быть антиекатерининским и антицарским, потеряло свой социально-утопический смысл, удержав лишь некоторые антидворянские, специфические уральско-казачьи черты и оттенки.

Вместе с тем уральские предания чрезвычайно интересны как уникальный пример сохранения пережиточных мотивов легенды в условиях длительно удерживавшейся веры в подлинность «избавителя» в рамках исторического предания, вошедшего в традицию.

Время превращения легенды о Петре III в историческое предание не поддается точному установлению. Это могло случиться к концу XVIII в. или в начале XIX в. в процессе затухания слухов о том, что Петр III жив. Рассказывали ли что-нибудь о его смерти — неизвестно. Несомненно только, что к 1833 г., т. е. ко времени приезда в уральские казачьи станицы А. С. Пушкина, казаки перестали верить тому, что Петр III жив, надеяться на его приход и связывать с ним какие-либо социальные чаяния и т. д. «Петр Федорович» стал уже для них историей, о нем вспоминали и рассказывали исторические предания.

* * *

Итак, легендарная триада XVIII г. («царевич Петр Федорович» — «император Петр III» — его «сын Павел» (или какой-либо заместитель Пугачева: Максим Железо, Железный Лоб, Метелкин и т. д.)) — один из наиболее значительных этапов истории русских народных легенд об «избавителях». Так же как триада начала XVII в., она охватывает обширное время — более чем полстолетия, и теснейшим образом связана с вызреванием, возникновением, ходом и разгромом великой крестьянской войны 1773–1775 гг.

Так же как в триаде начала XVII в., первый и третий член ее не были исторически самостоятельны. Легенда о царевиче Петре Федоровиче обрела свое устойчивое антикрепостническое и социально-утопическое содержание и получила связь с народным движением, только превратившись в легенду об императоре Петре III. Различные модификации легенды в послепугачевское время явились продуктом затухания и изживания основной легенды и всей триады в целом.

Легенда о Петре III была распространена на огромной территории, включавшей не только Заволжье и Приуралье, но центральные и южные губернии, Поволжье, часть Сибири и некоторые районы европейского Севера. Она переживала несколько этапов и превратилась впоследствии в историческое предание, бытовавшее, правда, только в уральско-казачьей среде. Относительно хорошая сохранность документов дала возможность не только проследить, как развивалась легенда на разных этапах, но и восстановить в общих чертах пугачевскую ее версию, выяснить, в каких формах бытовала она среди пугачевцев, а отчасти и в других районах России в годы крестьянской войны.

Более двух с половиной десятков самозванцев, которые действовали во второй половине XVIII в. во главе с самым значительным — Е. И. Пугачевым, не только усваивали и использовали легенду, но и воздействовали (каждый в разной мере) на нее. С особенной силой это выявилось в истории Е. И. Пугачева, отчасти Ф. Богомолова. Историческая жизнеспособность легенды была столь велика, что даже казнь Е. И. Пугачева в 1775 г. не прекратила ее развития, а способствовала дальнейшему развитию сюжета — введению в него еще одного мотива спасения путем подмены. Однако если легенда о царе Дмитрии после 1605 г. получила наивысшее развитие, то легенда об императоре Петре III после 1775 г. переживала упадок, от которого не могли спасти ее многочисленные самозванцы. Причина расцвета легенды о Дмитрии после гибели Лжедмитрия I заключалась, по-видимому, в том, что «Дмитрию» удалось воцариться, и царствование его было столь коротким, что и после его свержения он продолжал оставаться воплощением народных чаяний, а народное движение обрело вождя в лице И. И. Болотникова. В противоположность этому в 1775 г. крестьянская война потеряла своего вождя, считавшегося истинно народным царем, а его казни предшествовал разгром главного войска восставших. Легенда о Петре III не переживала расцвета без самозванца, как это было с легендой о царе Дмитрии в годы восстания под руководством И. И. Болотникова.

Вождь крестьянской войны 1773–1775 гг. не выдавал себя, подобно И. И. Болотникову или С. Т. Разину за воеводу или атамана, действующего от имени «избавителя», а сам принял на себя имя императора Петра III. К объяснению этого замечательного факта мы еще вернемся в заключительном разделе настоящей главы.

«КОНСТАНТИН»

С 1780 г. начался упадок и разложение легенды о Петре III. Появлялись самозванцы, присваивавшие себе различные имена, иные из них вызывали некоторый отклик, однако ничего значительного не происходило.

Иллюзии, связывавшиеся с Павлом, сказались в большом количестве прошений, поданных после его коронации. Н. Л. Рубинштейн сообщает о том, что в первые три месяца царствования Павла было подано 1205 челобитных, в большинстве из которых содержалась просьба перевести из помещичьих в государственные крестьяне.[634] В то же время в декабре 1796 г. и январе 1797 г. происходит 168 более или менее крупных «возмущений», большинство которых тоже сопровождалось подачей прошений или челобитных.[635] Павел отвечал на них расправами и указами, в которых официально объявлялось, что никакого освобождения не будет. Поэтому, несмотря на предшествующую идеализацию, убийство Павла в 1801 г. не стимулировало формирования избавительской легенды.

С точки зрения развития легенды, первая четверть XIX в. представляется некиим промежуточным периодом, усложненным иллюзиями, возникшими в связи с началом царствования Александра I и Отечественной войной против Наполеона. В эти годы не зафиксировано ни одной более или менее значительной легенды, ни значительных эпизодов, связанных с самозванчеством. Мы уже говорили о деятельности некоего Афанасия Петровича в Сибири, о формах, в которых легенда о Петре III продолжала жить в скопческой среде. В 1815 г. в дер. Князевке Нижегородской губернии объявился некий «поручик — сын Екатерины II», который говорил о себе, что прислан Марией Федоровной оповестить помещичьих крестьян, что они будут казенные. Он обещал через три дня привезти из Нижнего Новгорода бумагу и объявить переход частновладельческих крестьян в государственные «актом».[636]

Есть сведения о том, что в какое-то относительно короткое время, видимо, в 1805–1807 гг., до заключения Тильзитского договора, надежды на освобождение возлагались на Наполеона. Так, по сообщению Л. В. Домановского, изучавшего архивные материалы, в январе 1807 г. в Петропавловскую крепость был посажен дворовый человек, кучер Алексей Корнилов, утверждавший, что «Бонепарте писал царю, чтоб освободил всех крестьян, в противном случае война будет всегда». Эти же слухи передавались и среди «крепостных живописцев и музыкантов надворного советника Тузова, и среди купцов» в Петербурге и среди крестьян помещика Энгельгардта в Изюмском уезде.[637] Известно, что впоследствии под влиянием событий Отечественной войны и официальной пропаганды сложилась противоположная по своему смыслу апокалипсическая легенда о Наполеоне (Аполлионе)-«антихристе», совершенно вытеснившая легенду о Наполеоне-«избавителе».[638]

Появление кометы в 1811 г. трактовалось не только как предвестие конца мира, но и как знамение, обещающее появление Метелкина.[639] Что же касается народных волнений этого времени, включая и крупнейшее из них — восстание Семеновского полка в 1820 г., то опубликованные документы не дают никаких фактов, интересных для истории легенд об «избавителях».

Новое нарастание крестьянского движения с 20-х годов XIX в. нашло свое частичное выражение в легенде о великом князе Константине, возникшей в 1825–1826 гг. в непосредственной связи с декабрьскими событиями, волнениями, связанными со смертью Александра I, присягой Константину, воцарением Николая I, восстанием Черниговского полка и т. д.

Легенда о Константине, в отличие от других легенд, привлекала в последние годы постоянное внимание исследователей — историков, фольклористов и литературоведов.[640] Выявлено значительное число фактов и как сама легенда, так и самозванчество поставлены в связь с развитием крестьянского движения и крестьянских настроений предреформенной поры. И все же константиновская легенда еще ждет своего исследователя. Необходимо дальнейшее выявление архивных материалов и монографическое изучение эволюции самой легенды во всех ее проявлениях.

Выявленные до сих пор материалы дают возможность считать, что она сформировалась в 1825–1826 гг. и продолжала оставаться популярной до 1861–1863 гг., причем на фоне этих четырех десятков лет особенно выделяются 1825–1827, 1831–1834, 1845 и 1861–1862 гг. Таким образом, бытование легенды в основном соответствует ритму народных движений первой половины XIX в. И все же утверждение Д. Л. Мордовцева, что в первой половине XIX в. эта легенда пользовалась такой же популярностью, как легенда о Петре III в XVIII в.,[641] было преувеличением, которое можно объяснить только энтузиазмом, с каким Д. Л. Мордовцев собирал материалы по истории народных движений. Длительность бытования легенды — еще не мера ее исторической значительности. В отличие от легенды о Петре III, легенда о Константине не стала основной формой выражения идеологии и эмоций ни одного более или менее крупного народного волнения того времени. Так же как крестьянское движение второй четверти XIX в., она эпизодична, не приобрела всероссийского звучания и не играла объединяющей и организующей роли.

Несмотря на все это, константиновская легенда даже при условии все еще недостаточной выявленности архивных материалов представляет значительный интерес.

Прежде всего ни одна из изученных нами легенд не формировалась столь быстро и не сопровождалась таким количеством разнообразных слухов, прямо или косвенно связанных с ней. С другой стороны, характерно столь же быстрое (и параллельное константиновской) формирование весьма своеобразной легенды об Александре I, которая впоследствии была известна, как легенда о старце Федоре Кузьмиче.

В чем причины этих явлений? Не исключено, что какой-то процесс идеализации великого князя Константина Павловича, брата Александра I и официального его наследника, развивался еще до 1825 г. в условиях аракчеевского режима конца второго — начала третьего десятилетия XIX в.[642] По крайней мере в 1826 г. зафиксирован слух, согласно которому Константина после смерти Александра I не пускали в Петербург польские крестьяне («мы без тебя пропадем, у нас такого короля не бывало, и нас без тебя паны разорят»).[643] С другой стороны, этому предположению до известной степени противоречит тот бесспорный факт, что константиновская легенда имела не антиалександровский, а антиниколаевский характер. Впрочем случаи быстрой переориентации легенд нам известны — в 1605 г, антигодуновская легенда о Дмитрии сразу же становится антишуйской, в 1762 г. антиелизаветинская легенда о царевиче Петре Федоровиче превращается в антиекатерининскую.

Процесс одновременного формирования двух легенд вполне соответствует двойной смене на троне. Внезапно и вдалеке от Петербурга в Таганроге умер Александр I; Константин по каким-то причинам, народу неизвестным, был отстранен от престолонаследия и царем был объявлен Николай I. Замечательно, что оба эти факта были истолкованы народным сознанием как следствие того, что и Александр и Константин хотели освободить крестьян.

Историки неоднократно цитировали весьма своеобразные записи Ф. Федорова — дворового человека калужского помещика Ф. И. Зембулатова, жившего в Москве, которые велись им с 25 декабря 1825 г. до ареста в мае 1826 г. и были названы «Московские новости или новые правдивые и ложные слухи».[644] Ф. Федоров записывает слух: когда Александр ехал в Таганрог, за ним гналось много господ — хотели его убить; Ф. Федоров определенно считал, что в Таганроге произошло убийство, а в Петербурге бунт и это все действия «господ» «против нового освободителя крестьян».[645]

По другим источникам, народ считал, что Александр дал перед смертью свободу, а Николай I скрыл ее.[646] О Константине тоже циркулировали разнообразные слухи. По свидетельству Федорова, в Москве рассказывали, что сенаторы «избрали Николая Павловича и возвели на престол, когда поняли, что его брат хочет освободить крестьян»,[647] что «когда посажен был или провозглашен императором (Константин. — К. Ч.) и сенаторы подписались, чтобы невольников избавить и когда Константин Павлович сказал, каких невольников, то вскорости избрали Николая Павловича».[648]

Характерно, что слухи о событиях в Таганроге сразу же приобретают двойственное истолкование — Александра убили (№ 3 и 8) или Александра хотели убить, но его спас солдат, пожертвовавший собой, и Александр бежал в Киев; оттуда он будет давать советы Николаю (№ 40). По другой версии его спас адъютант (№ 43, 38).

Известно, что правительство, хорошо осведомленное об этих слухах, опасалось бунта при провозе тела покойного царя через Москву. Этому в бумагах Ф. Федорова соответствует запись: «государя везут совсем не его, а подделанный» и народу показывать не будут (№ 20), а сам Александр жив и «продан в рабство» или «бежал за море» в легкой шлюпке (№ 10 и 11).

Во всех этих неустойчивых и вместе с тем весьма интенсивных слухах С. Н. Чернов справедливо видит зародыш так называемой «легенды о старце Федоре Кузьмиче», согласно которой Александр странствовал до 1860-х годов под этим именем и умер в Сибири.

Легенда о Федоре Кузьмиче до сих пор служит предметом дискуссии — умер ли действительно Александр I в 1825 г. в Таганроге или нет, считается неустановленным.[649] Мы не будем входить в подробности этой легенды. Она интересует нас с одной только стороны — как замечательный пример того, что наличие всех формальных данных (внезапная смерть, которая расценена как убийство крепостниками, сопротивляющимися освобождению крестьян (В1), слухи о том, что он спасся, подмененный верным человеком (С1), странник, которому приписывается «высокое» происхождение (D2) и т. д.) еще не создает социально-утопической легенды об «избавителе», если объект всех этих слухов по каким-либо историческим причинам не может быть воплощением народных надежд.

Что же касается самой легенды о Федоре Кузьмиче, то мы можем на основании опыта нашего изучения народных легенд сказать, что закономерность и механизм возникновения этой легенды совершенно ясен и формирование ее в условиях 1825–1826 гг. — случай не такой уникальный, как это представляется некоторым исследователям.[650] Можно вспомнить легенду, согласно которой Борис Годунов не умер в 1605 г., а скитается по России или уехал с утаенными сокровищами в Англию, или весьма похожую на легенду о старце Федоре Кузьмиче историю старца Афанасия Петровича — мнимого Павла I, о котором мы уже говорили. Кстати, он тоже действовал в Сибири. Все эти легенды внешне напоминают легенды об «избавителях», однако отличаются от них весьма существенно — на героев не возлагается никаких социально-утопических надежд и возвращение их не ожидается.[651]

Несостоявшаяся легенда об Александре I-«избавителе» вместе с тем весьма выразительно оттеняет причины и условия формирования легенды о великом князе Константине. Константин Павлович Романов, подобно многим другим прототипам героев избавительских легенд, вовсе не был деятелем прогрессивным или демократически настроенным. Более того, он был противником демократических преобразований. Так, например, в 1830 г. он возражал против проекта ограничить крепостное право.[652] Его преимущество перед Александром I заключалось только в том, что он не царствовал и был наследником, поэтому народное воображение могло награждать его чертами потенциального «избавителя». Он был будущим царем, с ним еще можно было связывать не до конца растраченные надежды.

Уже в начале 1826 г. возникают рассказы о том, что воцарение Николая I не только преступление против обычного порядка наследования, но и нарушение некоего исторического предустановления. Цитированный уже нами Ф. Федоров записывает: «Константин Павлович, имея себя обиженным, ездил в Царьград и во Иерусалим и нашел в Царьграде отцовское письмо и во Иерусалиме тоже отцовское письмо и порфиру и в обоих письмах назначено после Александра быть Константину царем, и привез вое оное в Россию и не мог уверить или урезонить, чтобы быть царем ему, то и оставлено до времени благопотребного» (№ 7). В те же дни придворный кухмистер Г. Кондратьев рассказывал: «…на Черном море показывается престол со следующею на оном надписью: отпущен в море Константином, и будет взят Константином царем, а более никто взять меня не может».[653] Здесь формирующаяся русская легенда об «избавителе» причудливо переплетается с византийской легендой о царе Константине, давно вошедшей в русскую письменность: Царьград основан Константином и Константином должен быть освобожден и спасен.[654] Однако на дальнейшее развитие константиновской легенды этот эпизод, объясняющийся прежде всего сходством имен, существенного влияния не оказал.

Уже в записях Ф. Федорова содержится слух, который связывает с Константином какие-то надежды на социальные перемены: «Видя такое неустроенное в России варварское на все российское простонародие самовластное и тяжкое притеснение, и вознамеривается, сколько будет возможно, поуничтожить оное» и «по открытии весны и наступлении лета совсем будет новое, а не это» (№ 28).

Одновременно распространяются противоречащие один другому слухи, варьирующие мотив «отстранения» (B1 + D): о том, что Константин Павлович посажен в Петропавловскую крепость, изранен господами, уехал за океан, живет в Киевской губернии, Корее, Турции, Франции и т. д.[655] Формируется и последний мотив, необходимый для превращения Константина в «избавителя» (G): 10 февраля 1826 г. осведомитель сообщает в III отделение о подслушанном им в 3-й роте лейб-гвардейского Егерского полка разговоре: «Константин Павлович идет сюда с полками и… у них в полку все приготовлено, коль скоро Константин Павлович покажется, то тотчас же пристать к нему в помощь и уничтожить императора».[656] Близко к этому и сообщение фельдшера псковского гарнизонного батальона. Сидя на гауптвахте, он слышал от рекрут, что Константин «идет с тремя корпусами, разделенными на две части; с одною сам его величество через Нарву, а другая через г. Порхов и что говорили о сем попадавшиеся навстречу тех войск квартиргеры».[657]

Уже в 1826 г., еще до появления самозванца, начинают распространяться рассказы о встречах с Константином-«избавителем» (Е). Один из них записан Ф. Федоровым: «Из Боровска привез Моисей: боровский городничий женился и во все время свадьбы была люменация от Калужской заставы до собора и собор был весь улеменован, и в то же время въехала в город карета в восемь лошадей и сзади кибитка тройкой и вышел из кареты господин и с удивлением спрашивал, для чего такая церемония происходит; ему тут случившийся унтер-офицер у заставы отвечал, что женится городничий, а приезжий отвечал: „А я думал, какой-нибудь фельдмаршал женится. Разве у вас он великий человек? Да хорош ли он до городу?“ — „Весьма нехорош!“, — то приезжий сказал: „Это не для Костюшки церемония, который тут где-то ездит?“ — А унтер сказал: „Если бы наш батюшка Константин Павлович сюда приехал, то здесь для него не такую церемонию сделали бы!“ То вдруг приезжий повернулся и сел в кибитку и поехал скоро прочь, а карета тихонечко туда же поехала… И говорят, это был Константин, да и в Москве он был на этих неделях, утверждают в Боровске».[658]

В конце 1826 г. в рождественские дни появляется и первый самозванец. Д. Л. Мордовцев сообщает о нем по документам «из архива города Петровска». Самозванец появился в с. Ошметове с двумя солдатами. Он обещает местному населению: «я вашего губернатора в бараний рог согну» и просит держать его появление в тайне, так как после бунта в Петербурге он вынужден скрываться и в Польшу вернуться не может. Когда это возможно будет, он вернется в Петербург и откроется всей России. Тогда он пришлет с курьером волю и отберет всех крестьян у помещиков.

Через полгода, летом 1827 г., самозванец появляется в с. Романовке Балашовского уезда той же Саратовской губернии в разгар волнения, которое началось здесь после отказа крестьян работать на помещика. Крестьяне требуют уничтожения конторских книг, в которые записаны недоимки («скоро будут новые книги, белые») и заявляют исправнику на сходке: «Был государь в Петербурге, а теперь в Романовке». Выясняется, что они имеют в виду Лжеконстантина. Однако последовавшая за всем этим расправа ничего не дала — «Константин» исчез. В третий раз он появляется в этих же местах в конце 1827 г. в сопровождении тех же солдат. Он «секретно» знакомится с нуждами подданных, так как час «открыться» еще не пришел. После долгих розысков, Лжеконстантин, наконец, был арестован. Он оказался бессрочноотпускным рядовым Московского полка Корнеевым.[659]

Таким образом, к концу 1826 г. легенда о великом князе Константине-«избавителе» приобрела социально-утопические очертания, появился первый самозванец, сделавший попытку войти в контакт с участниками одного из локальных крестьянских волнений.

В 1831 г. Константин умер в Витебске от холеры. Как это бывало и в других случаях, социально-утопическая легенда не признает этого безусловно реального факта. В том же 1831 г. возникает слух о том, что Константин не умер, заточен в Петропавловскую крепость (D3), и в Тамбовской губернии появляется еще один самозванец.[660] В это же время за тысячи верст от Тамбовской губернии, в Сибири, распространяется слух о том, что «в Польше издан указ почитать Константина живым», что «вместо него похоронен солдат», а «цесаревич Константин минувшей весной был под именем рядового в Тобольске и по какому-то подозрению был схвачен на гауптвахту, но поляками будучи узнан тайно, без воли местного начальства освобожден и потом скрытно пробрался в Иркутск и готов начать с наступлением весны мятеж, а пока ждет помощи от Китая». Одновременно под Иркутском якобы «готовится польское войско, прибывшее через Камчатку на двенадцати кораблях». Слухи циркулируют в Сибири в это время столь интенсивно, что в 1832 г. заседатель Птичников приказывает объявить местным жителям «чтоб цесаревича Константина не считать в живых, а считать мертвым».[661] Разумеется, такое распоряжение лишь стимулировало дальнейшее распространение легенды и неосторожный заседатель навлек на себя гнев начальства. Для расследования возникшего дела и принятия мер к прекращению слухов в Сибирь был командирован Броневский, ставший впоследствии генерал-губернатором Сибири. Ситуация оказывается настолько серьезной, что Броневский предлагает расположить летом 1834 г. за Томском пятисотенный казачий полк, а в самом Томске усилить гарнизон дополнительной ротой и двумя орудиями. Выясняется одновременно, что в Сибири уже некоторое время действует самозванец, который называет себя то «особой близкой к императору Павлу I», то Константином. Он обещает сибирякам уменьшить подушную подать до 2 р. 50 коп. в год. Слух о нем распространяется очень широко. Он пользуется помощью местного населения, получает лошадей, подводы, корм и это дает ему возможность неоднократно ускользать от полиции. Самозванец был арестован только в 1835 г. в Енисейской губернии, им оказался Николай Протопопов — уроженец Кунгурского уезда Пермской губернии, беглый гусар, осужденный за бродяжничество на поселение в Красноярский округ.[662]

К этим же годам относятся два случая женского самозванства, связанных с легендой о Константине: в 1831 г. в Московской губернии некая женщина выдавала себя за жену Константина — покойную княгиню Лович,[663] а в 1833 г. под Иркутском некая Мария Шимановская выдавала себя за сестру Константина — великую княгиню Марию Павловну. Она обратилась с письмом к митрополиту Серафиму, в котором просила известить о себе царя. После ареста Марии Шимановской было установлено, что она вела с крестьянами беседы на политические темы, говорила, что «предстоит перемена правления», что ее брат Константин находится под чужим именем в Сибири, уверяла, что последует облегчение податей, будет выдано пособие бедным и уничтожены все стеснения, которые терпят жители Сибири.[664]

Таким образом, с начала 1830-х годов легенда приобретает две новые постоянные черты: отрицание смерти Константина и мотив «подмены» (С), сам Константин начинает мыслиться как ушедший на восток — в Сибирь, в Корею, «на Дарью-реку»,[665] в Беловодье[666] и приход его ожидается с востока (D1 + G1).

Для периода с 1835 по 1845 г. выявленные до сих пор сведения о бытовании легенды о Константине скудны. Можно назвать только три случая. По сообщению Г. К. Репинского в июне 1836 г. в Аккермане фельдшер Волынского полка рассказывал: «Константин Павлович не умер, а находится в живых… живет во Франции, откуда придет войною на Россию с французскими и другими войсками, сухим путем и морем, и будет требовать царства от императора Николая Павловича, потому что войска и народ прежде присягали ему на верность… Каждому солдату цесаревич обещал дать по два рубля в день жалования, а народу даровать вольность и освобождение от податей».[667] Следствие выявило целую группу распространителей легенды (рядового Боровицкого, писаря Спиридонова и др.) и установило, что легенда рассказывалась в Бендерах, Костроме, Килии, в Подольской губернии, в Литве и т. д. Допросом зафиксировано, что народная молва разноречит — по одним рассказам Константин находится во Франции, по другим в Одессе, Минске, Кишиневе или других городах России.[668] Так, например, писарь Спиридонов говорил: «…великий князь приехал на судне в Одессу и выйдя на берег в партикулярном платье, прошел мимо часового, потом вернулся назад по той же дороге и около часового, который, будто бы узнав в нем особу цесаревича, стал во фронт и отдал ему честь, сделав на караул. — „Кому ты отдаешь честь?“ — спросил Константин Павлович. „Вашему императорскому высочеству!“ — „Я, братец, купец!“ — сказал на это великий князь и, дав часовому 25 руб. ассигнациями, пошел по дороге».[669]

В 1840 г. появился самозванец в Малмыжском уезде Вятской губ. В. Г. Короленко, писавший об этом эпизоде, сообщает: «На левой руке у него не было указательного пальца до сустава, что он, показывая народу, выставлял явным доказательством важного своего происхождения».[670] Здесь любопытно появление мотива, который для константиновской легенды до сих пор был неизвестен — отсутствие пальца явно замещает хорошо знакомые нам царские знаки на теле. Годом раньше, в 1839 г., в отчете III отделения сообщалось, что в связи с волной пожаров распространялись слухи о том, что жгут помещики[671] или что «наследник женится на дочери турецкого султана и на радостях сожгут три губернии».[672] При этом сообщалось: «Говорили о появлении покойного великого князя Константина Павловича, о казни дворянам и, наконец, поверили, что поджигает правительство для переселения усадеб по новому плану».[673]

К 1845–1848 гг. снова относится довольно значительное количество свидетельств. Любопытно, что за сравнительно короткое время — с 1843 по 1845 г. — крестьянские иллюзии в своем развитии заново проходят несколько последовательных стадий. Не вдаваясь в общую характеристику крестьянского движения этого времени,[674] выделим лишь некоторые факты, предшествовавшие вспышке бытования легенды и появлению нового самозванца. На этот раз события развивались главным образом в районе преобладания государственных крестьян и были связаны с их реакцией на реформу П. Д. Киселева 1838–1840 гг.

В 1843 г., как сообщает Н. М. Дружинин, в Каргопольском уезде «из уст в уста передавался рассказ о том, что министры договорились между собой взять на себя непосредственное управление государственными крестьянами: они явились во дворец и потребовали от царя исполнения этой меры, царь не согласился; тогда министры схватили его за грудь, но наследник цесаревич услышал поднявшийся шум, вбежал с обнаженной саблей и освободил государя и родителя». Вместе с тем «по-прежнему ходили упорные слухи о том, что наследник приедет в Олонецкую губернию и разберет крестьянское дело».[675] Разумеется, крестьяне дождались не наследника, а губернатора с воинской командой.

Таким образом, перед нами типичная легенда, связанная с наиболее элементарной формой царистских иллюзий — последствия реформы приписываются министрам, которым противостоит идеализированный, действующий в пользу народа царь и наследник-царевич.

Примерно такая же история разыгралась и в Медянской волости Пермской губернии. Здесь царистские иллюзии приобрели форму слуха об особом царском «указе с золотой строчкой», который якобы отменял распоряжения министров (Е3). Группа крестьян собирается идти в г. Камышлов для того, чтобы разыскать этот «указ с золотой строчкой». Всего в Пермской губернии участвовало в волнениях до 200 тысяч человек.[676]

Длительное ожидание царского указа, естественно, вело к изживанию этой формы иллюзии и к переходу к созданию ложных указов от царского имени. Однако на этот раз события развивались в ускоренном темпе. Группа крестьян из д. Березомысской, Воскресенской и Черноярской, собравшись в Горной Челябе, сочинили подложный приказ от имени Николая I и палаты государственных имуществ с согласием на передачу государственных крестьян в «удел», т. е. в помещичье владение «господина министра Кульнева». По мысли авторов подложного указа, он должен был подорвать веру в царя и его добрые намерения, и поэтому сразу же вслед за ним было распространено воззвание о поголовном ополчении всех крестьян от 15 до 60 лет на защиту «свободы». Во вспыхнувшем восстании участвовало 40 тысяч человек. Оно было разгромлено, но волнения в отдельных волостях продолжались еще долго.[677]

В ходе восстания челябинских крестьян была, видимо, окончательно изжита вера в добрые намерения правящего царя Николая I. Но это еще вовсе не означало, что все формы царистских иллюзий были исчерпаны. Возникающая антиниколаевская легенда, на этот раз социально-утопическая по своей сущности, принимает на первом этапе своего развития две различные формы. В 1844 г. распространяется слух о том, что «дело переменится около Евдокии» (т. е. около 1 марта) — «воцарится царь Александр» (т. е. сын и наследник Николая I, будущий царь Александр II). Как будто начинает формироваться легенда о царевиче-«избавителе». Получила ли она дальнейшее развитие, мы не знаем, так как последующие известия из этого района связаны с усилением интереса крестьян к старой легенде о великом князе Константине Павловиче.

Жестокое усмирение волнений породило слух о том, что для расследования приедет Константин Павлович. Характерно, что теперь ожидается не реальный наследник, как это было в Каргопольском уезде в 1843 г., а легендарный «избавитель» Константин.[678] Вместе с распространением слухов в тех же районах Оренбургской губернии появился и самозванец. Как сообщалось в докладе 1-му департаменту министерства государственных имуществ, он «приезжал в разных видах, иногда с казаком, иногда с солдатом, сказывая, что у него расположено войско в Киргизской степи за Усть-Уйскою крепостью около реки Абуги, которое с ним вступит в Челябинский уезд для освобождения содержащихся в Челябе крестьян и для лишения жизни волостных и сельских начальников и тех крестьян, которые в 1843 году не хотели участвовать в беспорядках, причем требовал денег и письменного согласия».[679] По другим сведениям он придет с войском «на помощь крестьянам убить все начальство за делаемые будто бы черни притеснения»[680] или «посредством оставленного в Киргизской степи войска даст свободу содержащимся в Челябинском остроге крестянам».[681]

На сходке нескольких деревень крестьянин д. Гороховой Иван Клюкин уверял в истинности великого князя Константина и призывал встать на его сторону «обещая, что по истреблении начальников жизнь будет самая лучшая, без всякой заботы». И. Клюкин читал библию (видимо «Откровение Иоанна»), толкуя о царе Константине, что «он уже 15 лет скрывается по разным местам и что скоро будет судить своим судом и те, которые ему теперь помогут, выйдут в люди и он их не забудет».[682] На вопрос двух крестьян, присутствовавших на сходке, «какие имеет царевич доказательства о своем происхождении, — Клюкин отвечал, что с ним был в бане и видел у него грудь, обросшую волосами крестом, чего ни у одного человека не царской крови нет».[683] Он говорил, что Константин придет с войском к 15 мая и истребит все начальство и тех из крестьян, которые не участвовали в беспорядках в 1843 году. На сходке собирались деньги в помощь великому князю и его войску.

В деревнях Орунбургской губернии были произведены многочисленные аресты, пока, наконец, в г. Кургане Тобольской губернии не был арестован самозванец, бывший каторжник Константин Калугин, сосланный в Сибирь в 1828 году. Как докладывал в Министерство государственных имуществ генерал от инфантерии Обручев, следствием, несмотря на то, что К. Калугин свое самозванство отрицал, было установлено, что «около того времени как между государственными крестьянами разнеслись нелепые слухи о появлении цесаревича великого князя Константина Павловича, он разъезжал по деревням там, где слухи сии наиболее распространялись, и имел короткие связи с проживающими в д. Степной чиновником Важининовым, с отставным вахмистром Новокрещеновым и с некоторыми помещичьими и государственными крестьянами, которые уличают его в том, что он именовал себя цесаревичем Константином Павловичем и в доказательство этого показывал грудь, обросшую волосами, и рану на ноге, полученную будто бы в 1812 г.»[684] Таким образом, оренбургский эпизод 1845 г. интересен не только ясностью характера царистских иллюзий, предшествующих легенде об «избавителе», и быстротой их смены, но и непримиримостью социальной идеологии, которая сказалась в легенде (расправе подлежат даже те крестьяне, которые не приняли участия в восстании 1843 г.). Примечательна та форма, в которой выступает на этот раз мотив узнавания (Н): грудь, обросшая волосами, крест и раны, якобы полученные в 1812 г. Таким образом, мы встретили еще раз, теперь почти в середине XIX в. типично средневековое феодальное представление о том, что люди царской крови должны физически отличаться от обыкновенных людей, на их теле должны быть какие-то особые царственные знаки.

Есть сведения о том, что легенда интенсивно бытовала в это время и в центральных районах России. В апреле 1848 г. известный впоследствии востоковед, тогда чиновник Министерства внутренних дел В. В. Григорьев, был специально командировал в Москву для изучения слухов о великом князе Константине. В. В. Григорьев совершил с этой целью вместе с паломниками хождение к Троицко-Сергиевской лавре. Высокообразованный и высокопоставленный наушник отмечает в своем донесении министру внутренних дел, что до его приезда в Москву, по рассказам, здесь был арестован беглый солдат, выдававший себя за Константина Павловича, а сейчас, как он пишет, разговоры о Константине «по-видимому, совершенно замолкли… Во время же самого разгара слухов о мнимом появлении Константина Павловича, ходили о нем в народе разные нелепые слухи и между ними следующий, особенно отличающийся своею дикостью. Говорили, что когда государь император узнал о появлении в Москве Константина Павловича, то весьма обрадовался, что его брат жив и стал звать его к себе в Петербург, обещая всю дорогу ему туда устлать бархатом. „Не надо мне бархату, отвечал будто на это Константин Павлович, а устели ты мне дорогу боярскими головами, так приду“».[685] Таким образом и здесь мы встречаемся с весьма резкой в идеологическом отношении редакцией легенды, наличием самозванца и тревогой, которую вызывает в правительственных кругах легенда, столь долго не изживавшаяся.

И, наконец, в передаче Д. Л. Мордовцева сохранилось два пересказа «дочерних» легенд о великом князе Константине-«избавителе», которые по его словам бытовали в дореформенное время.[686] В первом из них к крестьянам, работающим в жаркий день в поле, на «берлине»[687] подъезжает человек «одетый по простому, но с золотым пером за ухом», здоровается и расспрашивает: на кого работают, тяжело ли живут, убрали ли уже свой хлеб и т. д. «Недолго же вам работать на других, — говорит он, — я давно прошу за вас государя и уже наполовину упросил, — скоро выйдет вам воля». Это был Константин Павлович «такой худой да небритый».[688] Во втором рассказе — богомольцы по дороге в Воронеж сели отдохнуть и разговорились о нуждах своих, тяжести крепостного права, рекрутчине и воле. Вдруг один из странников говорит: «Я видел волю; она по свету ходит!» — «А какая она?» — спросили богомольцы. «Со мною лицом схожа», — отвечал странник. — «А кто видит эту волю?» — «Теперь вы видите, а скоро и все ее увидят!» — снова отвечал странник. Так как богомольцы не смогли уразуметь таинственный смысл слов странника, он объяснил им: «Я та самая воля, что вы ждете! Я — Константин Павлович. Много лет хожу я по земле и смотрю, как люди живут и как маются — не видать вам воли. Много исходил — теперь уж меньше осталось».[689]

Эти рассказы еще раз подтверждают, что на почве основной легенды возникают «дочерние» рассказы, один из главных мотивов которых — встреча с «избавителем» (Е). Характерен здесь и царский знак (Н2) — «золотое перо за ухом», в сочетании с простой одеждой, худобой и небритым лицом Константина. Он странствует и пером своим записывает народные обиды. Из второго рассказа явствует, что он уже исходил половину срока.

Последний этап развития легенды о великом князе Константине Павловиче-«избавителе» относит нас ко времени крестьянской реформы 1861 г., вызвавшей, как известно, около двух тысяч крестьянских выступлений, прокатившихся по всей России. О значении легенды о Константине в эти годы писал В. Г. Базанов. В одной из своих статей исследователь, приводя интереснейшие факты, подчеркивает революционный характер, который приобрела в 1860-е годы легенда, связывает ее с константиновской легендой 1826 г., но считает, что в это время она «переадресовывается Константину Николаевичу, т. е. великому князю, сыну Николая I».[690] Последний вывод, видимо, следует принять с известными ограничениями. Мысль о том, что в 1861 г. легенда о Константине подразумевала не Константина Павловича, а Константина Николаевича, высказывалась и раньше,[691] однако она не основывалась на систематическом изучении легенды. Разумеется, нельзя исключить того, что деятельность Константина Николаевича в годы, предшествовавшие реформе, могла каким-то образом повлиять на развитие легенды. Но неосторожно было бы воспринимать показания Ивана Орлова, арестованного в 1863 г. в связи с так называемым «казанским заговором», как достаточно надежный источник.[692] Орлов считает, что Константин, о котором он слышал из уст мужиков, — Константин Николаевич. Не исключено, однако, что здесь мы имеем дело не с крестьянским толкованием легенды, а с трактовкой ее самим Орловым.

Как мы видели из предыдущих глав, легенды об «избавителях», как правило, не переадресовываются, а создаются заново. Возникла ли новая легенда о новом Константине в условиях 1860-х годов, мы достоверно не знаем. Более того, есть и свидетельства, которые говорят не в пользу этого. Так, 15 апреля 1861 г. штаб-офицер корпуса жандармов Лакс докладывал шефу корпуса В. А. Долгорукову о крестьянских волнениях в с. Кандеевке Чембарского уезда: «Главным бунтовщиком оказывается крестьянин госп. Кожина Егорцев, тот самый, который возмутил с. Покровское, принадлежащее госп. Веригину, он же продолжает возмущать прочие селения. Крестьяне величают его великим князем Константином Павловичем и оказывают всевозможные почести, он везде имеет своих подручников».[693]

Другие источники сообщают о появлении самозванцев-Константинов в с. Ивановском Оханского уезда в Пермской,[694] а также в Саратовской губерниях.[695] Анализ их показывает, что в 1861 г. «избавителю» Константину приписывают своеобразные функции, и с ним связываются необычные для знакомых нам легенд надежды. Константин должен явиться не для того, чтобы свергнуть царствующего Александра II, а для того, чтобы дать крестьянам настоящую волю, дарованную уже царем, но скрытую от народа помещиками и духовенством (А3). Так, в с. Ивановском самозванец, называвший себя великим князем Константином, приезжал, чтобы посмотреть, будут ли баре выполнять «царскую волю».[696] В с. Кандеевке крестьяне обвиняют губернское начальство в том, что оно скрыло настоящую волю.[697] Для того чтобы добыть «царскую грамоту», были отправлены ходоки из с. Бессонова Вяземского уезда.[698] Известное восстание в с. Бездне Казанской губернии было тоже связано с требованием крестьян открыть им настоящую волю и с их попыткой самим вычитать эту волю в тексте уже изданного манифеста 19 февраля. Антон Петров — вождь этого восстания внушал мужикам, что «царь объявил полную свободу, вся земля отныне будет крестьянская, а власть только царская. Все, кто говорит о другой воле, — куплены помещиками».[699]

Карателям восставшие говорили: «Мы — одни за царя, будете стрелять в самого государя Александра Николаевича», а когда раздались выстрелы, кричали: «Царская кровь течет, в царя стреляли!»[700] Когда Антон Петров был арестован, каратели считали, что он поскорей должен быть расстрелян и обязательно в самой Бездне, так как он раньше говорил крестьянам, что «его будут судить, но государь откроет ему на три минуты казну и даст крест, тогда он воротится и исполнит обещанное им, крестьянам».[701] Следствие выяснило, что Антон Петров заранее говорил крестьянам, «что придут войска и будут стрелять в них, но чтобы они этого не боялись, потому что пули первых трех выстрелов вреда им не сделают, более же трех раз по народу стрелять не будут, а после третьего выстрела он выйдет к начальству, его закуют, повезут к государю, а царь даст им волю и пришлет милостивый манифест».[702] Поэтому крестьяне, собравшиеся со всех окрестных деревень в с. Бездну, выдержали три выстрела очень стойко. После этого вперед вышел Антон Петров. «Подходя к графу Апраксину, он нес „Положение“ над головою, что по собственному его показанию он сделал потому, что боялся, чтобы его не застрелили, в царский же указ, он был уверен, стрелять не будут».[703] О самом же «Положении» А. Петров говорил, что «книга им прислана от царя, чтобы крестьяне в три месяца поняли, что им дана чистая воля, если же в этот срок не поймут, дается еще три месяца, а потом царь велит книги отобрать и станет заклинать нас, что мы не поняли его милости, потому что из-за нашей воли он и покойный император, может, жизнь свою имели в опасности не один раз».[704]

Крестьяне Казанской губ. считали, что объявить «чистую волю» приедет кто-нибудь из царской фамилии,[705] собирались в Бездне, так как «на одних базарах говорили, что государь наследник, а на других — великий князь Константин Николаевич будут читать саму волю».[706]

Здесь снова, как и в показаниях И. Орлова, упоминается Константин Николаевич и снова возникает вопрос, передает ли это действительные крестьянские толки или их понимание авторами официальных документов? Ответить на этот вопрос со всей определенностью мы не решаемся.[707]

Материалы, связанные с восстанием в с. Бездне, говорят как будто о том, что в этом случае мы имеем дело не с легендой об «избавителе» в ее обычной форме, а просто с царистскими иллюзиями, заставлявшими крестьян верить тому, что царь даровал волю, дворяне ее скрывают, но должен приехать царь или кто-нибудь из царской семьи разъяснить дело, защитить крестьян и т. д. (A3). Однако есть основание считать, что опубликованные документы не передают интересующую нас сторону идеологии участников бездненского восстания с достаточной отчетливостью. Как свидетельствует письмо Н. А. Крылова, управляющего имением А. П. Ермоловой в с. Мурасе Спасского уезда Казанской губ., в сознании бездненских крестьян, включая и их вожака А. Петрова, жил образ царевича-«избавителя», хотя в годы реформы ему приписывалась функция не государственного переворота в пользу крестьян, а отстаивание «чистой воли», утаенной дворянами.[708]

По свидетельству Н. А. Крылова, А. Петров говорил крестьянам: «…истинную волю только тогда получите, когда сохраните того человека, который найдет вам ее. Истинная воля до тех пор не дается, пока не прольется много крови христианской. Крепко накрепко царь приказал того человека караулить и денно и нощно, и конным и пешим, сохранять от всякой напасти и не допускать до него ни господ, ни попов, ни чиновников. А паче того не выдавать и от избы его не отходить. Если зажгут село с одного конца, не отходить от избы, если зажгут село с другого конца, не отходить от избы… Будут вас обманывать, говорить, что от царя пришли, не верьте им. Придут к вам с соблазнами старые, придут и средние, придут и лысые и волосатые, и всякие чиновники, не выдавайте меня. А когда придет час, придет сюда царь-младый юноша 17 лет, на правом плече золотая медаль, на левом серебряная, тому поверьте и меня выдайте. Станут вас стращать войском, не бойтесь, никто не смеет бить народ православный без царского приказа. А если двор (очевидно, дворяне. — К. Ч.) не подкупят, и будут в вас стрелять, то и вы рубите топорами царских ослушников».[709]

Эта во многих отношениях замечательная речь, великолепно рисующая А. Петрова — «народного пророка правды и добра», как назвал его А. П. Щапов,[710] сохранила для нас трогательный образ «молодого юноши-царевича», с царскими знаками (на этот раз медалями на обоих плечах), хорошо знакомый нам по легендам об «избавителях» XVII–XVIII вв.

И, наконец, вернемся еще раз к показаниям И. Орлова, арестованного в 1863 г., т. е. через два года после бездненского восстания. Они еще раз подтверждают популярность легенды о Константине в эти годы в приволжских губерниях и также связывают ее с крестьянскими волнениями, вызванными реформой 1861 г. «Из разговоров с крестьянами, — сообщил И. Орлов в своих показаниях, — в особенности приволжских губерний, я заметил, что между ними сильно распространен слух (и их в нем почти нельзя разубедить, так они уверены), что будто бы его императорское высочество Константин Николаевич, вследствие каких-то несогласий с государем, должен был удалиться от двора и теперь скрывается. И так как его императорское высочество Константин Николаевич пользуется в народе большой популярностью, что он их единственный защитник, то они вполне уверены, что он призовет их к оружию и даст полную свободу и землю. Некоторые даже говорили, что если бы Константин Николаевич хотя бы сам не приезжал, то, по крайней мере, послал бы от имени своего одного или двух казаков, мы бы все поднялись. В особенности этот слух между крестьянами был сильно распространен, когда в Казань стянули войска из уездов. Можно было заметить из разговоров, что слух этот распространен солдатами, которые возвращались на родину в отставку».[711] Здесь как будто образ Константина обретает более широкое и значительное содержание. Возможно, что это связано с постепенным изживанием иллюзий, вызванных реформой 1861 г. Однако фактами, которые свидетельствовали бы о существовании легенды в последующие годы, мы пока не располагаем.

Итак, легенда о Константине просуществовала, по крайней мере, с 1826 по 1863 г., т. е. 37 лет, и пережила четыре важнейших этапа развития (1826–1827, 1831–1833, 1843–1845 и 1861–1863 гг.).

Характерно весьма быстрое формирование ее в 1826 г. в окружении многочисленных и противоречивых слухов и параллельно с легендой об Александре I — «старце Федоре Кузьмиче». На последних двух этапах легенда о Константине приобретает специфические черты, связанные, с одной стороны, с нарастанием крестьянского протеста в десятилетия, предшествовавшие реформе (отсюда резкость выраженных в ней социальных настроений), и, с другой стороны, с иллюзиями, порожденными периодом подготовки ее и объявления манифеста 19 февраля 1861 г. (отсюда роль Константина как защитника «чистой воли», дарованной царем).

Таким образом, как это ни парадоксально и как это ни отличает константиновскую легенду от других известных нам легенд этого типа, она эволюционировала от антицарской (антиниколаевской) легенды к легенде антикрепостнической с определенными царистскими иллюзиями, которые, вероятно, начали изживаться в первые же годы после реформы.

Так же как и легенда о Петре III, легенда о Константине оставила некоторый, правда, в этом случае значительно меньший след в традиции. В 1922–1926 гг. группа сибирских историков и фольклористов записывала воспоминания и предания в селах, в которых некогда жили сосланные декабристы. Б. Кубаловым было записано предание, которое довольно отчетливо перекликается с известными нам слухами, возникавшими в 1825–1826 гг. в процессе формирования легенд о Константине и об Александре — господа хотели возвести на престол Николая (причины этого не сообщаются) и убили в Таганроге Александра. Народ же хотел царем Константина. Однако он был изгнан Николаем при помощи Трубецкого и Волконского и вынужден был уйти в Корею.[712] В диссертации Л. В. Домановского публикуется песня «Константин и лейб-гвардейцы», записанная в недавнее время А. Т. Полянским по памяти. В ней изображаются лейб-гвардейцы, ожидающие царя на Царицыном лугу. Вместо царя приезжает Константин, который, обращаясь к солдатам, говорит:

Вы здоровы, мои дети,

Лейб-гвардейцы, егеря?

То-то любо, любо да люли,

Лейб-гвардейцы, егеря…

Надоело вам, наверно,

По казармам ночевать?

То-то любо, любо да люли,

По казармам ночевать…

Не отправиться ль, ребята,

С моим братом воевать?

То-то любо, любо да люли,

С моим братом воевать…

Себе землю забирать.

За такие слова брат

Константина слал в Кронштадт.

И гвардейцы-егеря

Ненавидели царя.

То-то любо, любо да люли,

Ненавидели царя.[713]

Предание об уходе Константина в Корею определенно сложилось под влиянием легенды о Константине-«избавителе», но с ним произошла характерная трансформация. Причины столкновения Николая и Константина так, как они понимались в первой половине XIX в., оказались забытыми. Вместе с изживанием веры в возвращение Константина для освобождения народа отпала и наиболее существенная часть легенды, определявшая ее социально-утопический характер, и легенда превратилась в историческое предание, совершенно так же, как это произошло с легендой о Петре III.

Историческая песня о Константине, известная, к сожалению, только в поздней записи, достоверность которой (особенно четырех последних строк) требует доказательств, сохранила воспоминание об основе конфликта («себе землю забирать»), но тоже не имеет социально-утопического характера — Константин выслан в Кронштадт (ср. слух о том, что он посажен в Петропавловскую крепость, возникавший дважды — в 1826 и 1831 гг.), но возвращения его не ожидалось.

Легенда о Константине-«избавителе» была последним этапом 250-летней истории русских легенд об избавителях. После 60-х годов XIX в. подобные легенды нам неизвестны. Разумеется, не исключено, что в процессе дальнейшего выявления материалов будут обнаружены какие-то легенды, похожие на избавительские и какие-нибудь исторические эпизоды, связанные с самозванчеством. Но русская история с середины XIX в. достаточно изучена, чтобы можно было уже и сейчас утверждать, что находки эти не будут значительными.[714]

Во второй половине XIX — начале XX в. безусловно не существовало ни одной социально-утопической легенды, которая сыграла бы более или менее заметную роль в народном — крестьянском или рабочем — движении. Традиция социально-утопических легенд о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» перестала быть продуктивной.

Это явление не трудно понять и оно не требует пространного объяснения. Легенды об «избавителях» были антифеодальными, антикрепостническими легендами, связанными со стремлением народа вырваться из тисков крепостнического гнета. С другой стороны, они вырастали на почве иллюзорных представлений о царях как надклассовой силе, способной по своей воле перестраивать социальные отношения в стране. В 1861 г. и в процессе дальнейших реформ царская власть осуществила под давлением исторических обстоятельств отмену крепостного права, о которой мечтал народ веками. Как это и в каких формах было осуществлено и что это дало народу — хорошо известно. Реформы 1860-х—1870-х гг. подорвали социально-психологическую основу легенд, традиция которых возникла в начале XVII в. Этому способствовали и другие процессы, развивавшиеся в пореформенную и предреволюционную эпоху — развитие капиталистических отношений, рост политического сознания русского крестьянства, влияние пролетариата и его партии и т. д. Вместе с тем, окончательное изживание царистских иллюзий было еще впереди. Дальнейшие его вехи: «кровавое воскресенье» — 9 января 1905 г. и Февральская революция 1917 г.

ВЫВОДЫ

Мы рассмотрели важнейшие материалы, связанные с развитием русских народных легенд о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» с начала XVII до середины XIX века. До начала XVII в. подобные легенды не обнаружены. После 60-х годов XIX в. они перестали быть продуктивными. Это свидетельствует о том, что легенды об «избавителях» были исторически обусловленной формой народного сознания, возникшей на почве позднего этапа русского феодализма. Постоянство, с которым эти легенды бытовали на протяжении всего периода, говорит о том, что они были одной из основных, типичных форм социально-утопических легенд этого периода.

Изученные легенды настолько сходны между собой, что необходимо поставить вопрос: не следует ли считать их просто модификациями (версиями, редакциями, вариантами) одной легенды?

Для фольклора, как творчества коллективного, вообще характерно обилие вариантов, редакций, контаминаций, приурочений одних и тех же сюжетов к разным героям, эпохам или событиям, перетекстовок, бытование сходных мотивов, образующих близкие сюжеты, своеобразного «вибрирования» текста в устном бытовании. Все это делает иной раз границу между отдельными самостоятельными произведениями условной или, по крайней мере, трудно различимой. Нередко группы сказок, лирических песен, частушек, преданий выделяются четче, чем отдельные произведения. Методика различения этих границ разработана слабо; несомненно лишь, что она не может быть одинаковой для разных жанров.

В нашем случае мы имеем дело с весьма сходными сюжетами, варьированием мотивов, сохраняющих тем не менее свои функции и место в системе сюжета, и вместе с тем, с различными именами героев легенд. Если бы речь шла о сказке, то мы говорили бы не только об одном сюжетном типе, но и о версиях одной сказки, так как имя героя в этом жанре существенной роли не играет. В то же время наличие таких же данных для какой-либо группы былин позволяло бы говорить о разных былинах на сходный сюжет, так как образ богатыря составляет главное содержание былины. Совершенно такое же решение мы приняли бы, если бы речь шла о группе исторических песен (или преданий). Имя героя в этих жанрах заставляет нас относить песню или предание к определенной эпохе, считать, что она (или оно) отражает поэтизацию народом определенных событий или является художественным выражением народного понимания и оценки определенной исторической ситуации. Впрочем, это не мешает в ряде случаев считать, что сходство сюжетов — просто результат замены имени героя, или, точнее, приурочивания традиционного сюжета к новому герою. Несмотря на то, что до сих пор редко удавалось убедительно доказать, что такое перенесение имело место, предположения подобного рода обычно не смущают исследователей — они стали традиционными.

Таким образом, критерий различения находится в прямой зависимости от основной функции жанра. Хорошо выявленная эстетическая природа сказки обусловливает восприятие имени героя как чего-то второстепенного. Герой обобщен и типизирован в этическом и социальном отношении, поэтому, в принципе, у него может быть любое имя. Сколько бы ни существовало сказок об Иване-дураке, никому не придет в голову считать их сказками об одном и том же конкретном, индивидуализированном или реально существовавшем герое.

Сочетание эстетической и условно-исторической функций, направленность всей художественной системы былины на обрисовку образа богатыря и его подвига, создает определенные типы богатырей, обозначенные устойчивыми именами. И, наконец, установка исторической песни и исторического предания на достоверность изображения, осознание исторической ценности сообщаемых фактов, в том числе и имени героя и т. д. обусловливает группировку песен и преданий в сознании исполнителей (и исследователей) в их исторической (точнее условно-исторической) последовательности, либо по крайней мере отнесение их к определенному хронологическому пласту. Это разграничивает песни и предания со сходными или даже подобными сюжетами, и характер их действительного происхождения как бы теряет свое значение.

Функция социально-утопических легенд, в частности легенд об «избавителях», весьма своеобразна. С точки зрения исполнителей и слушателей они изображают не только достоверное и уже происшедшее (спасение избавителя), но и нечто происходящее (странствия его), и то, что обязательно должно произойти (возвращение избавителя и осуществление чаяний). «Избавитель» — не только достоверное лицо, он объект страстной веры и ожиданий. Только он может совершить предназначенное и неизбежное. Поэтому он не рядовой человек (не любой, каждый «добрый молодец») и не типичный герой (богатырь, полководец, герой-стрелец, пушкарь, солдат и т. д.), а герой исключительный, единственный, каких еще не бывало и не может быть. Для того чтобы пойти за ним, покидают семьи, дома, землю, поднимают восстание, умирают. Имя его — тайное тайных и святое святых. Все это не только говорит о невозможности произвольного перенесения сюжета, связанного с одним избавителем, на другого, а и о невозможности одновременного сосуществования образов двух «избавителей» в сознании какого-либо целостного социального коллектива. Только в отдельных случаях рядом с главным избавителем могут появиться его соратники — царевичи (например, царь Дмитрий и царевич Петр), его посланники, родственники и т. д. Однако и это отнюдь не означает возрастания степени продуктивности легенды, а, наоборот, знаменует начало изживания ее, потерю былого значения и последующее забывание легенды. Две или несколько легенд об «избавителях» (например, — о Петре III, Петре II и Иване Антоновиче) обычно бытуют в разных районах страны, и это всегда свидетельствует о раздробленности и слабости народного движения, с ними связанного. Обычно же появление новой легенды о новом «избавителе» означает, что вера в предыдущего уже утрачена, легенда о нем перестала бытовать или превратилась в историческое предание, потеряла свою социально-утопическую функцию.

Большинство сведений о легендах об «избавителях» извлечено из официальных документов. Это дало возможность, столь редкую для других жанров, датировать возникновение и (для важнейших легенд) установить хронологию их развития, распространения, а затем и угасания.

Процесс формирования наиболее развитых и значительных легенд прослеживается довольно подробно. Возникновению каждой из них предшествует преодоление более примитивных форм царистских иллюзий («царь хочет — бояре не дают», царь подменен, ложные грамоты или «царский указ с золотой строкой», «указ утаили дворяне» и т. д.). Народная мысль каждый раз как бы начинает сначала. Это объясняется тем, что для создания новой легенды нужно каждый раз исчерпать надежду на правящего царя, найти форму осмысления его как неистинного, и, наконец, противопоставить ему истинного и прямого царя или царевича-«избавителя». Иногда этот процесс ускорялся, особенно в случаях, когда правящий царь не был прямого царского «корня» (Годунов, Шуйский, Екатерина II), но в целом, как правило, не повторялся. Менялись обстоятельства, но не было прямой и элементарной преемственности и накопления опыта преодоления иллюзий.

Сохранялась в высшей степени наивная оптимистическая вера в то, что царь может быть надклассовой силой и мог бы освободить народ от крепостного гнета. Поэтому всякий раз после появления нового царя на русском троне требовалось снова извериться в его способности действовать в пользу народа, осознать его как незаконного. Только после этого можно было вымыслить миф об очередном «избавителе».

Созревание и подъем общественно-политической мысли народа, ее крайнее обострение сменялось спадом, ослаблением, снижением.

На следующем этапе происходил новый подъем и т. д. Поэтому историю легенд о царях (царевичах)-«избавителях» нельзя представить себе в виде простой и восходящей линии; она была спиралеобразной, зигзагообразной. Процесс развития легенды был исполнен рывков и возвратов, попыток реализовать легенду и поражений, пока царистские иллюзии не были преодолены окончательно во всех формах и разновидностях. Нельзя не удивляться энергии и оптимизму народного сознания, с поразительным упорством искавшего выхода из замкнутого круга иллюзорных представлений, наивных и трогательных, вдохновенных и нелепых одновременно, порожденных историческим бытием народа и всеми нитями с ним связанных.

Независимость происхождения легенд об «избавителях» от предшествующих подобных легенд хорошо видна на примере формирования легенды о Петре III. Она возникает не из легенды о Петре II или Иване Антоновиче, а из антиелизаветинской, а потом антиекатерининской идеализации царевича Петра Федоровича. В свою очередь легенда о Константине не могла возникнуть из легенды о Петре III, угасавшей уже с 1780 г. и в 1780–1790 гг. породившей целый ряд мелких легенд (Метелкин, Железный Лоб, «сын Екатерины II» и т. д.) и к 1825 г. уже существовавшей только в специфической скопческой редакции. Не могла она возникнуть и из легенды о царевиче Павле, погасшей вскоре после вступления Павла на престол.

Отсутствие прямой преемственности между отдельными легендами подтверждается и тем безусловным фактом, что подавляющее большинство из них не удержалось в традиции или со временем превратилось в исторические предания, лишенные социально-утопического содержания. Это свидетельствует о том, что они не могли быть почвой для возникновения новых социально-утопических легенд — с потерей веры в этого «избавителя» легенда не могла уже сохранить и, тем более, восстановить свой утопический характер.

Стало быть, русские народные легенды об «избавителях» составляют группу самостоятельных фольклорных произведений, возникавших в разное время. Они не образуют цикла, т. е. выработанного традицией единства одновременно существующих фольклорных произведений, а представляют собой цепь исторически следовавших друг за другом однотипных легенд.

Самостоятельность возникновения и бытования отдельных легенд не противоречит объединению некоторых из них в более тесно спаянные звенья исторической цепи. В этом смысле выделяются две большие триады: в XVII в. «царевич Дмитрий — царь Дмитрий — царевич Иван Дмитриевич», в XVIII в.: «царевич Петр Федорович — император Петр III — цесаревич Павел». Первые два члена триады в обоих случаях являются двумя стадиями развития одной легенды, третья — специфическим результатом ее угасания. Возникает представление о новом «избавителе», однако он мыслится как преемник старого, его сын. В легенде XVIII в. эта преемственность мотивирована: Петр III явился раньше назначенного срока и это его погубило. Однако, это не означает его слабости, что противоречило бы идеализированному представлению об «избавителе». Он не мог вынести дольше страдания народа.

Самостоятельность и относительная независимость происхождения отдельных легенд, если они установлены, снимают утверждение А. Н. Веселовского о том, что немецкие легенды о возвращающемся императоре и все сходные с ними легенды других народов развились из одного источника — раннехристианских эсхатологических преданий — в процессе непрерывной литературной истории однажды созданного текста или по крайней мере сюжета.[715] Исследованный нами русский материал приводит к иному выводу — даже на русской почве этот сюжет возникал многократно и вполне самостоятельно, никакой миграции сюжета в обычном смысле не происходило. Сравнение же легенд о царях (царевичах)-«избавителях» со сходными сюжетами, известными в русском фольклоре или в фольклорной традиции других народов,[716] заставляет предположить, что сюжет — «герой скрывается для того, чтобы возвратиться и избавить народ от социального (национального, религиозного) гнета» — может возникать различными путями.

Сходный сюжет широко известен уже на ранней стадии истории фольклора и связывается с идеализированным первопредком, культурным героем или богом, который, сотворив землю или часть ее, установив определенный общественный порядок, научив людей добывать огонь или владеть приемами охоты, рыбной ловли, ремеслами, уходит и должен потом вернуться (ср. мифы и мифологические былички австралийских и океанийских племен).

Иногда герой странствует в «иных мирах» и затем воскресает, в других случаях его уход связан с появлением молодого героя, который должен его сменить. На этой стадии наш сюжет отражает примитивное представление о смене времен и, одновременно, об исторической повторяемости явлений. Классический пример подобного сюжета, сохранившегося в эпосе, можно обнаружить в заключительной руне «Калевалы», повествующей об уходе Вяйнямейнена.[717]

В своем широко распространенном ритуальном варианте сюжет «возвращающегося героя» приобретал характер мифа об умирающем и воскресающем божестве, хорошо известного древним религиям Ближнего Востока и Северной Африки и отразившегося в христианской легенде о распятии и воскресении Христа.[718]

Чрезвычайно обширная группа подобных сюжетов возникла на поздней религиозной почве, причем мотивы социальные здесь теснейшим образом переплетались с этическими, религиозными и историческими. Мессианство входит органической частью во все «мировые» религии — буддизм, иудаизм, магометанство, христианство.[719] Мессианские учения — основное содержание огромного большинства позднейших ересей и сект, то ожидающих прихода мессии в будущем, то проповедующих, что он уже пришел на землю и воплотился в одном из «учителей» этой ереси или секты.[720]

Вступая на почву исторических преданий, мы также встречаемся с многочисленными сходными, но, видимо, различными по своему происхождению сюжетами. Проблема эта чрезвычайно обширна и требует углубленного и разностороннего изучения. Вместе с тем уже сейчас можно сказать, что рядом с легендами о «возвращающихся царях-избавителях» вырисовываются легенды и предания иного типа, возникающие на почве исторической или фольклорной популярности героя и связанные со стремлением приписать ему бессмертие, поверить в возможность продолжения или повторения его подвигов. Таковы легенды о Степане Разине, королевиче Марко, Фридрихе Барбароссе, Шандоре Петефи, Тарасе Шевченко и др.[721] По-видимому, в этой группе преданий и легенд вполне возможны и вероятны случаи усвоения, переадресовки, контаминации, вообще — передачи сюжета в процессе циклизации, развития героических биографий и т. д. Однако и здесь могут встретиться случаи самостоятельного и независимого происхождения сюжетов.

Исследованные нами легенды не принадлежат к этому типу; их формирование связано не столько с популярностью героев в традиции, сколько с реальным фактом отстранения прототипа «избавителя» от власти и стремлением создателей легенды объяснить это в духе социально-утопических ожиданий.

Детальное изучение каждой легенды должно показать действительную принадлежность ее к тому или иному типу по характеру возникновения и свойственной ей социальной функции. Очень часто легендам интересующего нас типа сопутствует самозванчество. Так было с легендой о Нероне, о немецком императоре Фридрихе II, о чешском короле Вячеславе, о португальском Себастьяне, о византийском царе Константине, о «скрытом имаме» в ряде магометанских стран, с легендой о Мансрене в Меланезии и др. Вероятно, подобные легенды, возникают каждый раз заново и самостоятельно. Наше изучение русских легенд дает возможность поставить этот вопрос не только теоретически, но и продемонстрировать обширный материал, дающий возможность решить его более или менее надежно. Нет оснований полагать, что в этом случае мы имеем дело с каким-то особенным русским вариантом происхождения легенд, не имеющим аналогии в истории фольклора других народов.

На общем фоне сюжетных вариаций сходных типов русские народные легенды о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» весьма интересны, так как дают редкую возможность документировать многократное возникновение одинакового сюжета в пределах одной национальной традиции в рамках определенного исторического периода и в конкретных общественно-политических условиях. Чрезвычайно характерно также историческое сосуществование генетически и функционально различных, но формально и даже идеологически сходных сюжетов (например, в России XVIII в. — легенды о Разине-«избавителе», Петре III, Метелкине и сектантских братьях — «христах во плоти»).

Мы далеки от того, чтобы механически распространять это наблюдение на другие жанры, имеющие иную поэтическую природу, отличную социально-бытовую функцию и, условно говоря, этиологию сюжета. Вместе с тем, не исключено, что подобные же факты могут быть установлены и для некоторых других жанров (например, для сказки, исторической песни, для других разновидностей преданий и легенд, баллады и т. д.). Во всяком случае подобные поиски полезно было бы предпринять. Успех, достигнутый за последние годы в изучении эпических, исторических песен и баллад, датировка которых особенно трудна, представляется нам теоретически весьма ценным.[722]

Означает ли все сказанное, что легенды о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» стояли вне традиций? Разумеется, нет. Опыт изучения их показал, что следует говорить не только об однотипности сюжетов, но и о поразительном сходстве мотивов, их образующих. В подавляющем большинстве легенд неизменно повторялись мотивы: изгнание или попытка умерщвления героя (В), его подмена и спасение (С), его странствие (D), знаки на теле (Н), назначенный срок появления (G), обещания даровать свободу (К). Если структура сюжета, тип героя и характер его деятельности легко объясняются общностью исторической и социально-психологической основы, на которой они возникали, характером и строем крестьянского мировоззрения XVII–XIX вв., устойчивостью надежд и идеалов, которые они выражали или, точнее, общностью социально-утопических идеалов, то сходство мотивов нуждается в дополнительном объяснении.

Легко заметить, что основные мотивы наших легенд не являются исключительной принадлежностью этого жанра или, тем более, этой группы легенд и анализированных нами сюжетов. Они известны также в сказках, былинах, балладах, исторических песнях, преданиях, духовных стихах и вообще имеют международный характер. Это настолько очевидно, что не требует специальных доказательств: все мотивы легенд о царях (царевичах)-«избавителях» известны в эпических и сказочных вариантах в широком кругу сюжетов о невинно гонимых героях. Здесь тоже, герои изгнаны, скитаются, но в конце концов бывают вознаграждены. Мотив подмены (С1) широко распространен в сказках, эпических песнях, в балладах (например, в сказках типа СУС 707 «Чудесные дети» (Царь Салтан), 883 «Оклеветанная девушка», 461 «Марко Богатый», 930 «От судьбы не уйдешь» и т. д.).

Узнавание по знакам на теле или по каким-либо заветным предметам (Н1, Н2) широко распространено в эпосе (Добрыня на свадьбе своей жены, Илья Муромец и сын и др.), в балладе (баллады о трагических встречах родных), сказках (891 «Муж на свадьбе своей жены», 884 «Покинутая жена» и др.). Широко известны в русском фольклоре и фольклоре многих народов дополнительные мотивы, с которыми мы встречались в отдельных легендах — нарушение запрета (женитьба, явка раньше срока), заключение героя в столб, закатывание в бочку, добывание престола в Царьграде (ср. сказку 485 «Барма Ярыжка»), странствие неузнанного царя среди подданных (757 «Гордый царь», духовный стих «Алексей — человек божий» и др.) и т. д. Таким образом, из постоянных мотивов легенды о «возвращающемся царе (царевиче) — избавителе» только заключительные мотивы — воцарение ради освобождения народа (К, L), мотив, определяющий исходную ситуацию (намерения «избавителя» — А1, А2 или А3), составляют исключительную принадлежность социально-утопических легенд. Собственно они, так же как изображение изгнания, странствий или заточения не в неопределенном (как в сказке) и не в историческом прошлом (как в эпосе или исторических преданиях), а в настоящем и мотив победы героя в будущем и составляют основное отличие сюжета наших легенд от близких сюжетов в других жанрах. Если в сказке победа героя означает его индивидуальный успех, который весьма одобряется и мыслится как заслуженный, а дальнейшие его действия неважны («стали жить-поживать да добра наживать»), то ценность героя социально-утопической легенды именно в тех действиях, которые он должен совершить после возвращения и победы. Они должны привести к социальным переменам, к освобождению народа.

Образ «избавителя» и сюжет легенды, за исключением завершающих эпизодов (их следует назвать социально-утопической развязкой) и эпизодов, имеющих характер завязки, обычно строятся из общефольклорных клише, из общих мест, свойственных большинству повествовательных жанров, т. е. из элементов, которые постоянно существуют в сознании исполнителей и создателей легенд вне, помимо и до возникновения очередной легенды. Эти мотивы являются как бы всегда готовым строительным материалом, привычными изобразительными средствами, отработанными традицией категориями художественного мышления, из которых по закону необходимости и неизбежности строится одинаковый сюжет.

Действительно, сюжет легенды весьма прост и элементарен в своей структуре. «Избавитель» должен быть единственно законным, истинным царем. Если он не правит, то это значит, что крепостники хотели его погубить, изгнали его или объявили погибшим. Но он спасся, иначе он не мог бы в дальнейшем действовать. Его спасение и возвращение должны быть хронологически разобщены, — иначе он не может мыслиться как уже существующий и вместе с тем готовящийся явиться. При появлении он должен доказать свою истинность — отсюда знаки на теле или какой-нибудь безусловно царский предмет.

Необходимо подчеркнуть, что этот последний мотив (Н) как бы он ни был похож на подобные мотивы, связанные с другими сюжетами, не может быть признан архаическим (тотемные знаки, родовая метина и т. д.), так как он, как мы в этом неоднократно убеждались, теснейшим образом связан с типично феодальным представлением о физической исключительности лиц царской крови. Вместе с тем можно предположить, что он возник по аналогии с существовавшими уже действительно архаическими мотивами узнавания по знакам на теле.

Впрочем, и существование других мотивов в системе сюжета легенды могло поддерживаться не только фольклорной традицией, но и реальной политической действительностью XVII–XVIII вв. Таков, например, мотив подмены. Известно, что Петр приставил к жене царевича Алексея специальных людей, которые должны были следить за тем, чтобы девочка, если она родится у царевны Шарлотты, не была подменена мальчиком, который стал бы династическим соперником сына Петра и Екатерины. Мы упоминали и о другом замысле, связанном с подменой — Иван Луба должен был первоначально не выдаваться за Ивана Дмитриевича — сына Лжедмитрия II и Марины Мнишек, а умереть вместо него.

Своеобразным случаем «подмены» был эпизод перенесения останков Дмитрия из Углича в Москву. По слухам того времени, которые, вероятно, соответствовали действительности, по распоряжению Шуйского был убит некий отрок, закопан на некоторое время и затем продемонстрирован, как нетленные мощи святого Дмитрия.

Что же касается изгнания или заточения соперников, то нет необходимости приводить примеры — подобными случаями полна история как русского, так и западноевропейского средневековья. Параллельно с легендами об «избавителях» всегда существовали и слухи, и легенды, и трагические факты, связанные с судьбой таинственных и секретных узников (Железная маска, секретные узники Петропавловской крепости, Шлиссельбурга, Кексгольмского замка, Иван Антонович и т. д.). А непрерывная борьба дворянских группировок вокруг русского трона (особенно в начале и конце XVII, в первой половине XVIII и в начале XIX в.) вне зависимости от ее масштабов и реального социального и политического содержания обычно осмыслялась народом, как борьба за или против народных интересов, прежде всего за или против крепостного рабства.

Постоянство мотивов, образующих сюжет легенд об «избавителях», вовсе не означает их абсолютной неизменности — каждый раз они приобретают форму, соответствующую социальному и политическому быту и народным представлениям о нем. Так, в эпизодах подмены (С) последовательно фигурируют отрок, попов сын, певчий, боярский сын, стрелец, солдат, адъютант, восковая кукла (статуя, маска), мертвое тело, «похожий человек из чухон», гвардеец, гвардейский капрал, часовой, острожник. В качестве «знаков» (Н1, Н2) показывают царские знаки на теле, крест, подаренный Милославским, «природные знаки красные», «царский венец», «двоеглавый орел», «месяц со звездою», «особый знак», «на спине крест и на лядвее родимая шпага», «на груди звезда, на спине месяц», «царские сапоги», которые можно «распороть и узнать», «государские знаки», «российские орлы», «герб императорский», «на плечах кресты», «грудь, обросшая волосами крестом», «обрубленный палец», «золотое перо за ухом», «на правом плече золотая медаль, на левом серебряная». Изгнанный или скрывавшийся «избавитель» (D) странствует или пребывает в Польше, Литве, Турции, «в горах», в Риге, в Киеве, на Дону, «закладен в стену», из которой выходит «через святого духа», находится в Италии в каменном столбе на королевском дворе, «под скрытием в Негренской пустыне», в Запорожской Сечи, в Астрахани, в Крыму, у яицких казаков, в Царьграде, Египте, в Царицыне, у папы римского, «за морем», в Корее, в Беловодье, на Дарье-реке, заточен в Петропавловской крепости, в Иркутске, в Сибири, «в Киргизской степи за Усть-Уйской крепостью около реки Абуга», «скрывается по разным местам». Скитания длятся год, полгода, три, девять, двенадцать, пятнадцать лет. В качестве помощников называются разные лица от князя Милославского до капитана Маслова.

Таким образом, в смене форм, в которых воплощаются постоянные мотивы легенд, сказывается не только обычное для устной традиции варьирование, но и эволюция социальных терминов и типов, официальной герольдики и эмблематики, развитие географических представлений, международных связей, исторической роли отдельных районов страны и т. д. Особо надо выделить традиционные фольклорные общие места (герой отмечен месяцем со звездою, на груди его звезда — на спине месяц, на правом плече золотая медаль, на левом — серебряная; герой «закладен» в стену или в каменный столб; отнесение действия за море и т. п.) и представления, связанные с другими легендами (пребывание героя в Царьграде, в Египте, в Беловодье, на реке Дарье).

В основе этой подвижности форм, сочетающейся с постоянством мотивов и их функций в системе сюжета, — представление о том, что действие легенды происходило в недавнем прошлом, происходит в настоящем или произойдет в будущем. Поэтому те формы, в которые облекались постоянные мотивы легенды, были всегда современными. Они не были для исполнителей эстетическими или историческими ценностями, а естественно лепились из того материала, который был под руками. Характерно, что в тех случаях, когда легенды трансформировались в исторические предания (Петр III, Константин), смена форм замедлялась или прекращалась вовсе.

Наиболее постоянными на всем протяжении периода существования легенд о царях (царевичах)-«избавителях» оказываются те мотивы легенд, которые не имеют соответствий в других фольклорных жанрах: мотивировка изгнания (свержения, попытки убийства) избавителя (А) и его будущие действия — обещания, пожалования (К, L) и именно они, а не меняющиеся формы общефольклорных мотивов, которые легенда использует в качестве подсобного материала, выражают идеологическую суть легенды. Именно они с наибольшей силой соотнесены с исторической действительностью, точнее, с теми сторонами народного сознания, которые остаются неизменными на протяжении последних двухсотпятидесяти лет существования русского феодализма. Изгнание всегда мотивируется желанием «избавителя» освободить народ или облегчить его положение, что приводит к конфликту с ближними боярами, придворными, царской родней. В зависимости от степени развитости народного протеста или осознанности целей народного движения формулы обещания (пожалование) колеблются от снижения подушного налога до полного уничтожения крепостного права, ликвидации всех социальных слоев феодального государства, кроме крестьян (казаков) и народного царя. Обещания формулируются также в зависимости от среды, в которой бытует легенда (ср. анализ пугачевских манифестов, адресованных казакам, солдатам, крестьянам, горожанам и т. д.).

В варьировании характера странствий (D) можно подметить только одну закономерность — в моменты наибольшего развития легенд, связанных с крупными народными движениями или в периоды их созревания, странствия в чужих землях или заточение сменяется тайным хождением по стране с целью разглядеть и запомнить все народные обиды, чтобы потом отомстить обидчикам (ср. легенды о Петре III и Константине). «Избавитель» в таких редакциях выступает особенно непреклонным и бескомпромиссным («не надо мне бархату, а устели ты мне дорогу боярскими головами»); сочувствуя угнетенным, он не может выдержать назначенного срока скитаний (G3) и т. д.

Общефольклорные клише, о которых мы говорили, существовали в устной традиции непрерывно. Однако далеко не каждый раз, когда они сочетались с именем какого-либо политического деятеля, возникали легенды об «избавителях». Мы убеждались в этом на примере Бориса Годунова, Петра I, Павла I, Александра I. Нельзя сказать, что в это время народное стремление к свободе, крестьянское ожидание «избавителя» не существовало или было ослаблено. Очевидно, для того, чтобы возникла легенда, главную роль в которой всегда играет образ «избавителя», нужно, чтобы история создала прототип, способный стать вместилищем народных чаяний, их персонифицированным воплощением. Вместе с тем прототипами избавителей часто становились цари или царевичи, не только весьма незначительные (Дмитрий, Алексей Алексеевич, Петр II и др.), но даже исторически реакционные (Алексей, Петр III, Павел и др.).

Разгадка этого парадокса проста: степень народного оптимизма была столь высока, что любое лицо царского рода, имеющее формальное (или иллюзорное) право на престол и не опорочившее себя в глазах народа в политическом отношении, могло быть истолковано как потенциальный «избавитель». Именно поэтому «избавители» чаще всего получали имена политически невинных царевичей или царей, царствовавших предельно коротко. Именно поэтому царевич-отрок Дмитрий мог стать классическим воплощением идеологической чистоты и существовать почти полстолетия в народном сознании, так же как другим классическим типом избавителя мог стать иноземец и человек совершенно случайный на русском троне — Петр III. Характерно, что эти два «избавителя» сохраняли свою популярность в общей сложности более ста лет, т. е. две пятых времени, которые легенды об «избавителях» занимали в русской истории. Процесс создания образа «избавителя» нельзя представлять себе как простое обрастание реального вымышленными деталями или как фантастическую обработку исторических фактов. Он заключался в энергичном использовании тех потенциальных возможностей, которые народное сознание приписывало неопорочившему себя царевичу, умершему или отстраненному от престола, либо свергнутому царю. Это был процесс идеализации, развивавшейся в атмосфере крайнего отчаяния и неистребимой надежды. Он способен был преодолеть все, лишь бы это не был уже долго царствовавший и обнаруживший свою классовую природу царь. Если не оказывалось прототипа, способного внушить хотя бы минимальные надежды, фантазия создателей легенд творила их, примысливала их к действительности. Таковы были, например, многочисленные мнимые сыновья царя Федора или Иван-Август, вымышленный сын Ивана Грозного, «сын Шуйского», царь Михаил или царевич Михаил Алексеевич 80-х гг. XVII века и безымянные царевичи — «сыновья» Екатерины II, Петра III, Елизаветы и английского короля и т. д. Самозванцы, действовавшие под их именами, не сыграли существенной роли в русской истории, однако сам факт неоднократного возникновения легенд с вымышленными именами избавителей достаточно интересен в теоретическом отношении. Не менее интересны случаи, когда формирование легенд обгоняло развитие политической действительности и сюжет складывался на несколько лет раньше реального конфликта избавителя с правящим царем (Алексей Петрович и Петр I, царевич Петр Федорович и Елизавета, Павел и Екатерина II).

Если учитывать разнообразие прототипов «избавителей», нельзя не признать весьма наивными попытки во что бы то ни стало отыскать в их деятельности, предшествовавшей периоду идеализации, нечто такое, что ее оправдало бы (политическая позиция Нагих, указы, изданные от имени Алексея Алексеевича, указы Петра III и т. д.). Разумеется, если народное сознание обнаруживало такие факты, то они немедленно использовались, однако, мы теперь хорошо знаем, что их могло и не быть. Гораздо важнее, чтобы прототип «избавителя» действовал в политической сфере как можно меньше.

Каждая легенда, как мы видели, была прежде всего санкцией борьбы против правящего царя, поэтому с точки зрения исторической не столь важно, кто возведен на высоту «избавителя», сколько против кого нацелена легенда — против Годунова, Шуйского, Алексея, Петра, Екатерины и т. д.

Изгнание или свержение «избавителя» всегда рисуется, как результат конфликта с придворной средой, и прежде всего с правящим царем. Так же как образ «избавителя», этот конфликт может быть исторически обоснован (например, Алексей и Петр I, Петр III и Екатерина, Павел и Екатерина), или подобное обоснование может быть проблематичным (Дмитрий и Годунов) или оно отсутствует вовсе (Алексей Алексеевич и царь Алексей Михайлович, Константин и Николай I). Если реального конфликта не существовало, воображение творцов и носителей легенд домысливало его, исходя из потенциальных возможностей подающего надежды царевича.

В чем же историзм легенд? Какие стороны действительности они отражают? Как показало исследование, в обычном смысле этого слова они не отражают почти ничего в том виде, в каком это существует в действительности. Действительность — материал, из которого лепится легенда. Если его не хватает, используются традиционные общефольклорные клише или просто заново вымышляются «избавители», их конфликт с правящим царем, их будущие действия и т. д. Это, разумеется, не означает, что легенды совсем не связаны с исторической действительностью. Наоборот, эта связь явно сильнее, резче, активнее, чем у таких жанров, как сказка, былина, тем более — лирическая песня и даже историческая песня и историческое предание. Легенды стимулируют народные движения, играют в них организующую роль, становятся их политическими и эмоциональными концепциями, влияют на них то благотворно, то губительно. Они — форма политической идеологии, политические мифы позднефеодальной эпохи, сплетенные с действительностью, получающие реальное воплощение в лице самозванцев и поднимающегося по их призыву народа.

Следовательно, они отражают действительность, но действительность второго порядка — народное (крестьянское, казачье, солдатское, посадское и т. д.) сознание в исторически необходимых и неизбежных формах. Однако, и народное сознание, порожденное определенными экономическими, социальными и политическими обстоятельствами, отражается в легендах лишь некоторыми своими сторонами. В форме легенды существуют и развиваются только социально-утопические элементы народного сознания на том этапе, на котором они не могут выработаться в логические формы научной теории и сохраняют характер фантастических иллюзий. Легенды об «избавителях» требуют не аргументации, а веры, не логики, а социальных эмоций. На почве этой активной области народного сознания возникают и особые активные формы художественного поэтического творчества, имеющие фольклорно-публицистический характер.

В центре легенд об «избавителях» — образ «избавителя». Но как представляли себе его создатели легенд — мы почти не знаем. Никакого портрета «избавителя» в литературном смысле этого слова ни в одной из известных нам легенд не рисуется. Только в манифестах Е. И. Пугачева и указах его полковников этот образ получает некоторые, весьма неопределенные очертания — Петру III, как мы уже говорили, здесь приписываются идеальные качества, добродетели и стремления.

Можно предположить, что причина этого заключается в том, что мы изучали легенды не по записям фольклористов, а, главным образом, по отражениям и отзвукам легенд в официальных документах, которые за очень редкими исключениями не сохранили нам тексты или во всяком случае полные тексты легенд. Однако это предположение, отчасти справедливое, можно допустить только с большими ограничениями.

В других жанрах фольклора — сказках, былинах, исторических и лирических песнях и т. д. — портрет героя тоже или совершенно отсутствует или крайне условен и обобщен.[723] Нет оснований предполагать, что портрет героя мог в легендах развиться больше, чем в других жанрах. Как уже говорилось во «Введении», текст легенды не представляет собой замкнутую, ценную саму по себе эстетическую систему. Он всегда — элемент, проявление, часть более обширной идеологической и иллюзорно-фантастической системы представлений об истинном и идеальном царе, его качествах и намерениях. Эти представления составляют общее достояние коллектива, в котором бытует легенда. Их нет необходимости демонстрировать в каждом тексте и при каждом исполнении легенды, так же как, например, при рассказывании других видов легенд (религиозных легенд, мифологических быличек и т. п.) нет необходимости каждый раз рассказывать об облике того или иного мифологического существа или святого, если слушатель принадлежит к числу людей, уже что-то о них знающих. Вполне достаточно было утверждения, что царевич (или царь) именно тот представитель царского рода, который должен и хочет освободить народ. Для этого рассказывалось о его конфликте с крепостниками, изгнании или спасении от убийства и решимости вернуться и освободить народ. Тем самым уже характеризовались именно те качества героя, которые были в нем самыми ценными и которые и делали его «избавителем».

Можно предположить, что более конкретные черты «избавитель» приобретал только с появлением самозванца, т. е. в процессе реального воплощения образа «избавителя». В таких случаях наверняка рассказывалось о встречах с «избавителем», о том, как он выглядит, ведет себя, что говорит и т. д. Если продолжить сравнение с другими видами легенд, то следует вспомнить, что внешний облик домового, лешего, чёрта, святого и т. д. рисуется, как правило, именно в легендах и быличках о встречах с этими воображаемыми персонажами. Не случайно некоторые примеры подобных «дочерних» рассказов сохранились только о двух последних значительных в русской устной традиции «избавителях» — Петре III и Константине.

Взаимоотношение легенд о «возвращающихся царях (царевичах) — избавителях» с самозванчеством имело свою историю. Мы попытались, насколько это позволяли выявленные документы, продемонстрировать ее на конкретных фактах и объяснить, почему на тех или иных ее этапах появилось больше или меньше самозванцев, почему они то пользовались только одним именем, то двумя, тремя или многими. При этом нас интересовала не психология самозванцев, а психология среды, в которой возникала и распространялась легенда и которая откликалась на появление самозванца. Что же касается самих самозванцев, то они были выходцами из разных слоев. Среди них мы найдем крестьян, казаков, солдат, беглых монахов, однодворцев, низших офицеров, обедневших дворян и купцов и т. д. Их психология и мотивы самозванчества могут и должны быть предметом самостоятельного исследования.[724]

В весьма интересной статье К. В. Сивкова «Самозванчество в России в последней трети XVIII в.», на которую мы неоднократно ссылались, убедительно показана роль однодворцев в самозванщине этого периода.

В истории взаимоотношения легенд и самозванчества есть одна существенная проблема, которую мы уже поставили в ходе изложения — проблема относительной самостоятельности эволюции самой легенды. Для того чтобы представить ее в крупном масштабе, ограничимся тремя важнейшими этапами — восстаниями под руководством И. И. Болотникова, С. Т. Разина и Е. И. Пугачева. Как показало исследование, во время первого из них легенда была очень развитой и распространенной, а И. И. Болотников называл себя воеводой «царя Дмитрия». В годы разинского восстания легенда и самозванчество были явлениями явно второстепенными. Фигура Разина выдвигается на первый план. Вместе с тем, в «прелестных письмах» имя его фигурирует после царевича Алексея Алексеевича и патриарха Никона. Казалось бы логика исторического развития должна была привести к тому, что в годы крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева должно было завершиться это освобождение и от легенды и от самозванчества. В действительности же случилось нечто прямо противоположное — легенда обрела наибольший размах и наибольшее значение. Это свидетельствует о том, что легенда продолжала оставаться содержательной формой идеологии народных движений, развивавшейся относительно самостоятельно. Если встать на эту точку зрения, то эволюция эта вырисовывается следующим образом: руководители народных восстаний по мере развития социального сознания крестьянства и казачества эволюционируют от воеводы «царя Дмитрия», оглядывающегося на «царевича Петра», к атаману, мало считающемуся с самозванцем, и от него к вождю народного восстания, который сам объявляет себя царем. Это был процесс возрастания роли крестьян и казаков в руководстве народным движением, который завершился появлением крестьянско-казачьего царя, сметающего на своем пути к Москве крепостничество, дворянство и все, что с ними связано. В этом смысле деятельность Е. И. Пугачева не только способствовала необычайному развитию легенды; его деятельность была высшим проявлением самозванчества XVII–XIX вв.

Загрузка...