Глава шестая Завоевание Восточной Пруссии

Когда возникла необходимость заменить Апраксина, Фермор был избран отнюдь не по старшинству чинов, поскольку ему предшествовали Бутурлин, оба Шуваловы, Юрий Ливен и Пётр Салтыков. Среди них он занимал лишь седьмое место. Но, судя по всему, Шуваловы отказались сами, а Салтыков и Бутурлин находились слишком далеко: первый занимался формированием Обсервационного корпуса, второй комплектовал третьи батальоны для полков действующей армии. Зато Фермор был тут же, в главной квартире. Правда, он защищал Апраксина против обвинений в поспешном отступлении по политическим соображениям, и могло показаться странным, что именно его назначили преемником главнокомандующего. Однако не подлежало никакому сомнению, что никто лучше, чем он, не знал положения дел в армии. К тому же Фермор не только взял Мемель и Тильзит, но ещё и отличился при Грос-Егерсдорфе.

Жаль, конечно, что это был немец и убеждённый протестант, один из тех «безбожных бусурман», по поводу которых так сокрушался Веселицкий, вспоминая при этом русскую пословицу: «Ворон ворону глаза не выклюет». Однако никто другой, не считая Салтыкова, не имел в войне против Фридриха II столь блестящих успехов. При русском дворе не сомневались в его преданности; все признавали его способности; наконец, и это ничуть не мешало всему остальному, он считался не только хорошим генералом, но и выдающимся инженером. К тому же в окружении Елизаветы у него были влиятельные покровители. Он заранее предвидел падение Бестужева и вёл переписку не с ним, а с фаворитом Иваном Шуваловым и вице-канцлером Воронцовым (многие из этих писем опубликованы в «Архиве князя Воронцова»). Фермора не могли заподозрить и в каких-либо предосудительных связях с молодым двором — он скорее принадлежал к партии Шуваловых и Воронцовых, то есть к партии самой императрицы. Поэтому посланники Франции, Австрии и Саксонии, не колеблясь, поддерживали его, хотя Лопиталь и не считал, что он будет лучше своего предшественника.

Историки нашего времени по-разному оценивают Фермора. Газенкамп не нахвалится его гуманностью и обходительностью, особенно в обращении с населением завоёванной Восточной Пруссии. Г-н Масловский, напротив, именно это строго осуждает. И если Фермор симпатизировал немцам и всему немецкому, он объясняет это чертами, «антипатичными русскому характеру», и упрекает его в непонимании русского солдата. Хотя в некоторых случаях и приводятся доказательства, но слишком часто подобные оценки похожи на предубеждение и чрезмерную пристрастность.

Поскольку генерал Веймарн был замешан в опале Апраксина, Фермор лишился превосходного начальника штаба, участвовавшего в предыдущей кампании. Весь труд, связанный с реорганизацией армии, лёг почти полностью на него одного. Заметим также, что командир второго корпуса, Броун, постоянно хотел показать свою независимость от нового главнокомандующего, так же, как и Пётр Салтыков, который вдали от главной армии формировал Обсервационный корпус. Другие, «православные» генералы лишь с трудом подчинялись Фермору. Наконец, Конференция держала его на ещё более коротком поводке, чем Апраксина, и видела в нём скорее исполнителя своих решений, нежели самостоятельного главнокомандующего. И Конференция, и венский гофкригсрат продолжали самым губительным образом влиять на действия Фермора и Дауна. Между этими двумя поднадзорными генералами прусский король, бывший сам себе и Конференцией, и гофкригсратом, сохранял монополию на принимаемые в нужный момент решения, быстроту передвижений и молниеносные удары.

Когда Фермор принял командование армией, она была рассредоточена на тех зимних квартирах, куда привёл её Апраксин, то есть в Семигалии и Курляндии. Всего оставалось не более 72 тыс. чел., и чтобы довести все полки до полного штата, надо было ещё 8640 лошадей и 21.915 солдат. Что касается людей, то столь громадная недостача не может быть объяснена ни потерями при Грос-Егерсдорфе, ни дезертирством, которое составило 852 чел., это было вызвано прежде всего теми лишениями и болезнями, которые опустошили армию во время отступления. Кроме того, часть солдат находилась в госпиталях.

Теперь была значительно сокращена численность нерегулярных войск — и Апраксин, и Фермор видели, какое разорение и опасное ожесточение они производили в занятой местности и насколько их служба «о дву конь» усложняла фуражирование и загромождала колонны огромной массой лошадей. Обратно были отправлены слободские казаки и большая часть разнонародных команд. Остались только донцы, чугуевские казаки, 500 волжских калмыков и гусарские полки.

Фермор предложил Конференции предпринять некоторые реформы: ввести постоянное разделение на корпуса и бригады; укомплектовать два батальона и две гренадерские роты во всех пехотных полках до полного штата; ограничить откомандирование строевых офицеров от полков; улучшить распределение и назначение повозок, чтобы не отягощать каждый полк и почти каждую роту; сократить ношу на солдатских плечах; избавиться от излишних неудобств в форме обмундирования; установить, чтобы казаки были не «о дву конь», и ограничить число вьючных и заводных[124] лошадей в нерегулярных войсках двумя на десяток.

Конференция одобрила эти реформы, но вследствие недостатка времени осуществить удалось лишь немногие. Уменьшили ношу солдата; отменили косы и пудрение волос; войска были снабжены тёплой обувью и одеждой для зимней кампании. Тем не менее казаки продолжали служить «о дву конь», а чудовищные обозы всё так же являли собой зрелище вопиющего хаоса.

Но самое неотложное заключалось в поставке рекрутов и заполнении офицерских вакансий. Было решено произвести набор 43 тыс. чел., однако собрать их раньше конца года не представлялось никакой возможности. Пришлось брать людей из линейных полков внутри империи и даже из гарнизонов, но, несмотря на все эти меры, так и не удалось укомплектовать полки находившейся в Пруссии армии до штата в 1552 чел. каждый. Что касается офицеров, то и здесь положение было не легче: главнокомандующему предоставили выпуск кадетского корпуса, дали офицерские чины гвардейским унтер-офицерам из дворян, призвали под знамёна дворянских недорослей, но вместо потребных 500 чел. набрали едва половину. Военную Коллегию затрудняло также и то, что солдаты и офицеры нужны были ещё и для Обсервационного корпуса Шувалова, и для формирования нового сорокатысячного корпуса Бутурлина, который собирались послать на помощь австрийцам в Силезию. Впрочем, этот корпус существовал лишь на бумаге, а Обсервационный корпус так и не избавился от своих первородных пороков плохого подбора людей и лошадей и полного отсутствия согласованности, отчего возникали постоянные задержки и неудачи при его взаимодействии с главной армией.

Армия Фермора, сохранявшая из всего завоёванного в 1757 г. только город и округ Мемель, была прикрыта со стороны Пруссии рекой Мемель и кавалерийским кордоном по берегу Немана.

Левальд после успеха своей осенней кампании не пошёл вслед за русскими далее Немана. К тому же Фридрих II был совсем не тем человеком, который в разгар столь страшного для него кризиса оставил бы без дела хоть один корпус своей армии. 7 октября, сразу же после почти полного освобождения Восточной Пруссии, Левальд получил приказ идти в Прусскую Померанию и выгнать оттуда шведов. Хотя фельдмаршал и оставил своим подопечным некоторую надежду на скорое возвращение войск, но все его действия свидетельствовали о том, что он уже не вернётся: из крепостей были выпущены государственные преступники, все общественные кассы, за исключением университета и некоторых благотворительных учреждений, были опорожнены. Левальд забрал с собой все части, даже гарнизонные полки, всего 30 тыс. чел., а также рекрутов по 60–70 на полк. Кроме нескольких непригодных, он увёз крепостные пушки, а также всё, что было в арсеналах и магазинах. Для защиты провинции было оставлено четыре роты гарнизонного полка (две в Пиллау и две в Кёнигсберге) и ещё около Гумбиннена отряд из 60–70 гусар. Конечно, сюда можно ещё причислить: гражданскую гвардию и ландмилицию; две пехотные роты в Руссе; несколько эскадронов ландгусар, набранных из лесников, егерей и браконьеров. Лесничий Экерт, командовавший этой импровизированной кавалерией, отличился тем, что с октября по январь вёл на другом берегу Немана партизанскую войну с нерегулярными частями русских. Газенкамп уверяет, будто он наводил страх на донцов и калмыков.

Но всё-таки Восточная Пруссия была брошена на произвол судьбы. Фридрих II считал, что даже армия Левальда не сможет остановить новое вторжение. Он ещё мог надеяться, что его петербургским благожелателям, возможно, и удастся предотвратить это, однако в любом случае 30 тыс. чел. Левальда были слишком необходимы ему на главном театре военных действий, чтобы оставлять их на бесполезное уничтожение. Судьба и этой провинции, и всего королевства должна была решаться на полях сражений в Богемии, Саксонии или Силезии. Он спасёт или окончательно потеряет её, одержав победу или проиграв битву между Эльбой и Одером. И наконец, Фридрих уже достаточно много сделал для поддержания чести той страны, королевский титул которой он носил, ведь с первого раза он не отдал её своим северным соседям без боя и даже сумел прогнать их обратно.

Однако обитатели самой провинции, вполне естественно, смотрели на всё это совсем иначе. С беспокойством наблюдали они за уходом полков Левальда, почти целиком составленных из их же земляков, и ужасались при одной только мысли о нависшей над их головами восьмидесятитысячной армии русских, казаков и татар. Совсем ещё недавняя оккупация и зверства нерегулярных отрядов, трагедия Рагнита и пепелища множества селений никак не могли вселить в них бодрость духа.

Тем временем отступление Левальда происходило при вполне благоприятных обстоятельствах. В Кёнигсберг пришло известие о том, что 5 ноября Фридрих II разгромил армию маршала Субиза при Росбахе. До сих пор он одерживал победы только над саксонцами и австрийцами. Победив армию, унаследованную Людовиком XV от великого короля[125], Фридрих добился громадного по своей важности успеха. Росбах имел совсем другое моральное значение, чем Мольвиц, Пирна или Лобозиц[126]. Заслуженная во внутригерманских войнах слава прусского короля приобрела теперь всеевропейское звучание. Какая военная мощь могла отныне соперничать с его армией и кого теперь не сможет одолеть он после победы над французами? Именно с этого дня Фридрих II предстал перед всей Германией не как герой почти гражданских войн, а в роли защитника всей германской нации от иноземцев. Он явил себя новым Арминием[127], истинным богом войны. Воинская слава Фридриха создала из переплетения княжеств и феодальных владений, связанных средневековыми узами или сетью бюрократической системы, прусскую нацию, которая послужила основой немецкого народа. 25 ноября в покинутой Восточной Пруссии была торжественно отпразднована полученная победная весть. Кёнигсбергское германское общество устроило специальное заседание: его президент Флотвелл произнёс речь о «Славе, коей музы венчают героев на полях сражений»; почётный член Лидерт рассуждал о «любви к человечеству на войне». Это, конечно, были аллюзии, относившиеся к тому самому герою, любимцу не только Марса, но и Аполлона, который не терял остроумия даже под вражеской картечью и посреди кровавой схватки оставался королём-философом и королём-филантропом. Через восемь дней было получено известие о новой великой победе, одержанной 5 декабря 1757 г. над австрийцами при Лиссе (Лейтене). Она была отпразднована в Кёнигсберге при залпах артиллерийского салюта большим парадом гражданской гвардии, состоявшей из 7 батальонов и 35 рот.

Однако Росбах и Лейтен были далеко, а русские совсем рядом, и король-победитель ничем не мог помочь своему королевскому городу, чтобы защитить его от неминуемой опасности. Разве Росбах и Лейтен могли помешать вторжению победителей при Грос-Егерсдорфе? Жители разрывались между патриотической гордостью и естественным страхом. Берлинское правительство уверяло, что нет никаких оснований опасаться наступления Фермора. Но постоянно, при каждом появлении казаков в междуречье Мемеля и Немана поднималась тревога. Богатые жители Кёнигсберга бежали в Данциг, а обитатели окрестностей — в Кёнигсберг. Участились набеги русской кавалерии, уже похожие на разведку. В декабре Рязанов выступил из Мемеля, эскадроны Броуна покинули Телыпи, а кавалерия Штофельна наступала из Ворн. В авангарде по всем направлениям передвигались донцы Краснощекова.

Тогда же Фермор получил из Петербурга самые настоятельные инструкции о начале зимней кампании. Ему предписывалось занять всю Восточную Пруссию, не в пример его предшественнику, который захватил лишь самую незащищённую её часть. Фермор рапортовал, что все приготовления закончены и, как только замерзнёт Неман, начнётся наступление. 17 декабря он послал в Конференцию свой план военных действий и получил высочайшее одобрение. Армия должна была двигаться двумя колоннами: одна из Мемеля, другая через Тильзит, направляясь к Кёнигсбергу, который в случае сопротивления надлежало подвергнуть бомбардировке с последующим штурмом. Фермор, несмотря на свою нелюбовь к нерегулярным частям, предоставил казакам свободу действий, ограничившись лишь тем, что заменил их начальников строевыми офицерами и, судя по всему, выбрал для этого немцев. Из-за холодов армия останавливалась на ночлег в селениях или лесах, чтобы люди имели возможность обогреться.

31 декабря выступил Румянцев, и 5 января он был в Попелянах, а 9-го в Таурогене, прославившемся впоследствии патриотическим пронунсиаменто[128] Йорка фон Вартенбурга[129]. Здесь он соединился с тысячью донцов Серебрякова, которые уже столкнулись неподалёку от Тильзита с ландгусарами лесничего Экерта. Вперёд был послан гусарский полковник Зорич для рекогносцировки льда на Немане между Тильзитом и Рагнитом. Он взял заложников из местных «лучших людей» для получения сведений и обеспечения безопасности со стороны населения. По тому, как действовали русские генералы, было видно, что они ожидали сопротивления. Одновременно повсюду распространялось обращение царицы к жителям Восточной Пруссии:

«…с крайним видели Мы неудовольствием, что в противность Наших указов тогда сия земля оставлена, когда фельдмаршал Левальд, будучи с его армиею побеждён, жители сами добровольно предались в Нашу протекцию; а ещё с большим слышали Мы прискорбием, что при испражнении войсками Наших помянутых земель некоторые места выжжены и опустошены. Теперь войска Наши паки ввести в королевство Прусское побуждают Нас те же причины, о которых свет Мы уведомили, да при том и то, чтоб оказуемым благоволением и милостию ко всем тем жителям, кои добровольно себя в Нашу протекцию отдадут и при своих жилищах, прилежа токмо своему званию, оставаться будут, — удостоверить и самих потерпевших, что сделанное в минувшую кампанию разорение было совсем против Нашего желания»[131].

Таким образом, Елизавета ещё раз осуждала поспешное отступление Апраксина и признавала, что оно сопровождалось прискорбными эксцессами. Уход фельдмаршала изображался как бы не имевшим места. Из этого следовало, что принесённая царице в 1757 г. присяга возобновлялась во всей своей силе. Те из жителей, кто не принёс её, должны были сделать это теперь. Фермор на всём пути до Немана неукоснительно требовал принятия присяги.

Тем временем Румянцев быстро продвигался вперёд. Военное положение провинции было хорошо известно, и не ожидалось никакого сопротивления. 13 января он без единого выстрела занял Тильзит. «Магистрат, духовенство и знатнейшие оного жители вышли навстречу, себя и город препоручили в протекцию Её Величества». Румянцев оставался в Тильзите четыре дня.

Правая колонна русской армии должна была идти дальше, чтобы достичь Немана. Бригада Рязанова 13 января находилась ещё в Прекуле, 14-го он занял Русс, и головы обеих колонн вышли на одну линию.

Как только началось русское вторжение, все остававшиеся в провинции прусские войска поспешили отступить форсированным маршем на Нижнюю Вислу и к Мариенвердеру, чтобы соединиться с Левальдом. При выходе из городов вывозились все пушки, за исключением совершенно непригодных, очищались магазины и уничтожались запасы пороха.

Что касается мирного населения, то часть его предпочла уехать, а часть осталась и изъявила свою покорность. Крестьяне доставляли на русские аванпосты сено и овёс. Ландмилиция словно по мановению волшебной палочки исчезла.

16 января Рязанов достиг Раутенберга, и там к нему подошли Фермор и Румянцев. Отряды кавалерии направлялись к наиболее важным пунктам: блестящий командир авангарда Штофельн 17-го занял Тапиау, а 18-го Лабиау, где советники Куверт и Рахов уведомили его, что получили от кёнигсбергского правительства приказ не оказывать никакого сопротивления императорской армии и хорошо принимать её.

Очевидно, что если из Кёнигсберга приходили такие указания даже в незначительные поселения, то сам столичный город тоже не готовился к обороне. Но и в случае каких-то слабых поползновений подобного рода всё равно быстрое продвижение неприятеля помешало бы осуществить их. Первый русский отряд перешёл границу 5 января, а 20-го кавалерия Штофельна вместе с Румянцевым и Рязановым уже заняла ближайшие окрестности Кёнигсберга. Наступавшим колоннам приходилось преодолевать большие трудности — все дороги были занесены снегом, однако быстрота русских породила то, что г-н Масловский назвал «панической покорностью края». 14-го, когда обе роты Путкаммера ушли из города, в Кёнигсберге заседал Правительственный Совет, который не нашёл для себя ничего лучшего, чем заняться проектом капитуляции и избранием трёх уполномоченных для переговоров с неприятелем. Написали к королю и Левальду, чтобы оправдать себя очевидной безвыходностью положения. Однако среди присутствовавших сразу возникли разногласия: уходить ли всем с завоёванной территории для уклонения от присяги царице или же подвергнуться таковому унижению и пытаться защищать на местах интересы провинции? Большинство министров более всего боялись недовольства короля даже такой вынужденной присягой. Трое из них и ещё многие чиновники поспешно бежали в вольный польский город Данциг. Из правителей остались только слепой старец Лесвинг и президент финансовой палаты Марвиц, прикованный к постели подагрой.

20 января Фермор прибыл в Кеймен, находящийся в одном переходе от Кёнигсберга, и на следующий день принял троих уполномоченных, которых сопровождали многие чиновники из соседних мест. Делегаты заранее выехали навстречу главнокомандующему, никак не ожидая, что встретятся с ним так скоро. Предложенные ими условия капитуляции подходили скорее для неприступной крепости, а не беззащитному перед лицом врага Кёнигсбергу. Они просили, чтобы город, государственные учреждения, университет, церкви, богадельни и сиротские дома, а также корпорации ремесленников были защищены в своих привилегиях, вольностях и преимуществах; чтобы удерживалась свободная и безопасная внутренняя и иностранная коммерция; чтобы находящиеся на излечении в госпитале прусские офицеры продолжали получать своё жалованье; чтобы беспрепятственно действовали все верховые и тележные почты; чтобы сохранялось свободное отправление публичных богослужений; чтобы лёгкие войска (читай: нерегулярные) без абсолютной необходимости не ставились на постой внутри города[132].

В заключение оговаривалось, что победитель может брать только те товары и имущество, которые принадлежат прусскому государству, хотя после ухода войск и чиновников, увозивших всё, что только возможно, это представляло собой лишь незначительную добычу.

Фермор принял явившихся делегатов с безупречной вежливостью. Немец по культуре и протестант по вере, он не мог не симпатизировать побеждённым, их университету, их религии, всем их порядкам и вольностям. С другой стороны, и особенно в связи с совершавшимися в предыдущую кампанию жестокостями, было весьма важно успокоить население каким-нибудь эффектным знаком доброжелательства, переменить общественное мнение Германии и Европы в пользу России. И Фермор согласился на все пункты этой необычной капитуляции. Газенкамп восхищается его уступчивостью по отношению к тем, над кем он уже занёс свой меч. Г-н Масловский, напротив, негодует на подобную слабость и чуть ли не измену.

Но когда при петербургском дворе поняли эту столь щадящую для завоёванной провинции систему, увидев, что оттуда нельзя получить ни рекрутов, ни контрибуции, ни налогов больше тех, которые собирались при прусской власти, то там сначала удивились, а потом пришли в раздражение. Казалось непостижимым, что под сенью двуглавого орла провинция получала лучшие условия, чем под одноглавым гогенцоллернским, что она совершенно свободна от тех разорительных расходов, которых война требовала от податных сословий самой империи. Удивляло и столь мягкое обращение сравнительно с действиями Фридриха в Саксонии, раздавленной контрибуциями и реквизициями, где население претерпевало грабежи, разбои и убийства. Такое сравнение обернулось впоследствии против Фермора и сыграло немалую роль в его опале. И тем не менее Восточная Пруссия оставалась под благоприятной для неё властью.

21 января 1758 г. была подписана капитуляция, и на следующий день рано утром Штофельн со всей кавалерией Румянцева вышел из Кеймена. К одиннадцати часам он уже занял пригороды Кёнигсберга, а в четыре часа пополудни и сам Фермор въехал в город во главе 4-го Гренадерского и Троицкого полков. Древняя королевская столица имела праздничный вид: звонили колокола, на башнях били барабаны и трубили трубы. Фермор прежде всего подъехал к замку, где Лесвинг, один из пяти министров, обратился к нему с речью и вручил ключи от города. Через два часа артиллерийская бригада Нотгельфера и часть дивизии Рязанова заняли город. На площадях были поставлены пушки. В письме к вице-канцлеру Воронцову Фермор сообщал, что разместил в городе три полка гусар, девять драгунских эскадронов, 2,5 тыс. казаков и четыре полка пехоты с артиллерией. Однако большая часть армии встала лагерем за стенами города, среди снегов. Многие жители поспешили пригласить к себе русских офицеров[133].

В день своего триумфа в священном городе Гогенцоллернов Фермор отправил поручика Преображенского полка графа Брюса с донесением к царице и ключами от города.

И наконец, в тот же день он выслал отряды для занятия Пиллау, Фришгаузена и Фридрихсбурга, где нашли немалое число пушек. Армия была поставлена на зимние квартиры с таким расчётом, чтобы занять всю провинцию. Броун, задержавшийся со своим корпусом в Семигалии, получил приказ ускорить движение.

Фермор объявил, что чиновникам и прочим прусским подданным, сбежавшим от принятия присяги, предложено возвратиться под страхом потери своих мест и конфискации имущества, что и было без промедления исполнено[134].

23 января пасторам велено заменить во время публичных богослужений имена Фридриха II и кронпринца именами православных — императрицы Елизаветы, великого князя и великой княгини.

Все акты и приговоры судов надлежало теперь составлять от имени царицы. В официальных документах Кёнигсберг стал именоваться «российским императорским городом». Изменились и деньги: на дукатах, талерах и гульденах появилось изображение Елизаветы с надписью: Elisabetha I. D. G. Imp. Tot. Russ.[135], а на реверсе — двуглавый орёл.

Одна из последних забот Левальда заключалась в том, как поступить с теми жителями провинции, которые во время первого русского вторжения вынужденно принесли присягу царице Елизавете. В тогдашней Пруссии, и тем более для такого убеждённого протестанта, как Левальд, принятие присяги было делом весьма серьёзным. Сам фельдмаршал считал, что только пасторы могли разрешить от неё свою паству. Но ведь присягнули и многие из пасторов. Кроме того, гражданские власти провинции полагали, что в будущем это сможет навлечь на тех служителей Евангелия, которые содействовали клятвопреступлению, вражеские репрессии. Но у Фридриха II не было столь утончённых сомнений. Приказом кабинета из Магдебурга он объявил, что «присяга, данная российской императрице, исторгнута принуждением и поэтому не имеет никакой силы… и король всею полнотой принадлежащей ему власти освобождает от неё своих подданных». Таким образом, пишет Газенкамп, «сие столь деликатное дело было решено не авторитетом Церкви, но чисто бюрократическим способом». Однако у многих прусских подданных, особенно среди пасторов, совесть оставалась далеко не спокойной. А теперь ей предстояло подвергнуться ещё и новым испытаниям!

24 января, в тот самый день, когда прежде праздновали рождение Фридриха II, все жители Восточной Пруссии должны были принести присягу на верность и подданство российской императрице. В самом Кёнигсберге эта церемония прошла с большой помпой в церкви королевского замка, у подножия алтаря. Военная и Имущественная палаты, судебные коллегии, магистрат, уполномоченные бюргерства выслушали манифест, в котором Елизавета заверяла свой народ в «благожелательстве и протекции». Затем каждый произносил присягу, зачитанную пастором, и подтверждал её своей подписью. В последующие дни наступила очередь университета, Коммерц-Коллегии, Управления косвенных сборов и т.д. Чиновники, не смогшие явиться в церковь по болезни, давали присягу у себя дома. Такая же процедура соблюдалась по всей провинции. У нас нет никаких сведений о том, чтобы от неё отказался хоть один чиновник. Управляющий Гумбинненским округом Домхардт говорил впоследствии, что это были «самые тяжёлые минуты в его жизни». Вот текст этой присяги:

«Я, нижеподписавшийся, клянусь всемогущим Богом и Его Святым Евангелием в верности и послушании наиславнейшей и наимогущественнейшей Императрице и Самодержице Всероссийской Елизавете Петровне… и Его Императорскому Высочеству Великому Князю и наследнику Петру Феодоровичу и обязуюсь всеми своими силами споспешествовать августейшим интересам Ее Императорского Величества. И ежели станет мне ведомо о каких-либо противу Нее изменах, то незамедлительно по обнаружении оных обязуюсь не токмо донесть о сем, но и всеми наличествующими способами и средствами противустоять оным изменам, дабы исполнить данную мною клятву, в коей ответствую перед самим Богом и его Страшным судом. Да сохранит Всемогущий Господь тело мое и душу!»[136]

29 февраля, через семь дней после капитуляции, в «российском императорском городе» Кёнигсберге был устроен «праздник возобновления всеобщего спокойствия». Во всех церквах возносили благодарственные молитвы, на улицах звучали барабаны и трубы.

Отовсюду был снят герб Гогенцоллернов и заменён двуглавым орлом. Многие жители, стремясь защитить своё имущество именем императрицы, вывешивали этот символ над дверями или на своих гербах. В некоторых аристократических салонах появились портреты Елизаветы и великого князя.

Таким образом, царица завладела землями и крепостями не силой оружия, а совестью людей посредством присяги. Отныне она могла считать себя законной владычицей Восточной Пруссии и править в Кёнигсберге столь же самодержавно, как и в Москве. Посмотрим теперь, что представляла собой русская власть в течение всех пяти лет оккупации.

Фермора почти сразу назначили генерал-губернаторам Восточной Пруссии с тем же жалованьем и теми же привилегиями, что и у его прусского предшественника Левальда. В следующем году он был заменён другим немцем, бароном Корфом; затем эту должность занимали: генерал-лейтенант Суворов, отец героя, прославившегося в турецких, польских, итальянских и швейцарских кампаниях; генерал-лейтенант Панин и, наконец, имевший тот же чин Фёдор Волков.

Кроме высшего лица, в управлении провинцией как будто ничего не переменилось. Её администрация была крайне усложнена, как это бывает в тех странах, где феодальные формы сосуществуют с более современными. Здесь насчитывалось не менее тридцати двух коллегий, судов и палат. Самыми главными были кёнигсбергская и гумбинненская палаты, управлявшие соответственно немецкими и литовскими частями провинции; над ними стояла Правительственная палата. Компетенции этих многочисленных инстанций запутанно переплетались. Русские долго не могли разобраться в этом и установить за ними хоть какой-то надзор. Президент гумбинненской палаты Домхардт сумел до самого конца оккупации безнаказанно, во главе объединённой им части чиновников, оказывать пассивное сопротивление русской власти, создав целую сеть патриотических кружков, некое подобие Тугендбунда[137], которые поддерживали прусский дух, скрывали часть налогов и посылали крупные суммы денег Фридриху II. Почти сразу во главе кёнигсбергской и гумбинненской палат были поставлены русские генералы, а для каждой административной коллегии назначили в качестве наблюдателей русских офицеров. Однако немецким служащим удавалось утаивать некоторые дела, отвлекая этих наблюдателей малозначащими подробностями, вследствие чего они превращались не более чем в обыкновенных делопроизводителей. Болотов, долгими часами пытавшийся проникнуть в стиль прусской канцелярии и делать переводы документов, так и не смог разобраться во всём этом. Он занимался только переводами, снятием копий и не более того[138].

Если не считать Домхардта и некоторых чиновников истинно-прусского духа, вся остальная провинция не оказывала никакого противодействия чужеземной власти. Мало-помалу всё шло к тому, чтобы Восточная Пруссия стала со временем такой же частью России, как Эстония и Ливония, где дворянство и бюргерство также были немецкими, что не помешало Петру Великому присоединить их к Российской империи. Если бы русские не стали притеснять протестантов и не нарушали привилегий дворян, бюргеров, университета и корпораций, не было бы ничего невероятного в том, что Восточная Пруссия последовала бы примеру других балтийских провинций.

До сих пор судебные апелляции направлялись в Берлин, теперь же функции высшего суда были возложены на юридический факультет Кёнигсбергского университета.

30 января комендант Кёнигсберга генерал Рязанов предписал гражданской гвардии и местному ополчению сдать оружие в ближайшие арсеналы. В марте это приказание пришлось повторить, распространив его на частных лиц и оружейных мастеров. Изъятию подлежали даже охотничьи ружья, аркебузы[139] и коллекционное оружие. Сельские дворяне, крестьяне и лесники стали жаловаться на то, что не могут теперь защищаться от волков и мародеров, приходящих из Польши и Литвы. Почтальоны боялись нападений на дорогах. Служащие лесного ведомства не могли бороться с браконьерами. Поэтому русским властям пришлось сделать некоторые исключения. С другой стороны, производились обыски в домах уклоняющихся и строго каралась контрабанда оружия, доставлявшегося по морю.

Но это было не единственной мерой предосторожности в отношении населения: время от времени по приказу военных властей запирались городские ворота Кёнигсберга; полиция запрещала жителям ходить ночью без фонарей; доступ на колокольни строго охранялся; даже при пожаре тревога поднималась не набатом, а барабанами и трубами. Принимали меры и против сторонников Тугендбунда, организованного Домхардтом, о которых, как и о его роли, в точности ничего не знали, но подозревали о их существовании. 13 февраля 1758 г. был арестован и отправлен в Россию судья Грабовский. Так же поступили и с почтмейстером Козловским. Следили и за корреспонденцией: письма надлежало подавать на почту в открытом виде.

Газеты, сколь бы малое значение они ни имели в то время, также требовали надзора. До сих пор цензура для «Koenigsberger Zeitung» осуществлялась университетом. Теперь эту функцию взяли на себя военные власти. У Фермора были, несомненно, основательные причины для таких действий. В одном из писем к Воронцову он жалуется на «бесстыдную берлинскую ложь, повторяющуюся в газетах Кёнигсберга»; например, сообщалось о падении русских пушек в воду при переходе через Вислу. Фермор преобразовал в государственный орган некую «Государственную газету мира и войны», существовавшую еще при Левальде. Сей официоз завоевателей должен был выражать симпатии жителей к русскому гарнизону, «каковому всяк и каждый отдает несомнительное предпочтение противу прежнего прусского гарнизона», и расхваливать «изысканный вкус богатых и дорогих мундиров на российских офицерах». Ошеломленные кёнигсбергские читатели узнавали из своих газет о зверствах Фридриха II в Саксонии и о человеколюбии царицы, которая даже не помышляла производить репрессии в завоеванных ею провинциях. Победы прусского короля ставились под сомнение, успехи коалиции непомерно преувеличивались. Газенкамп находит это смешным и отвратительным, но тогда у него не было возможности сравнения с лотарингскими, версальскими и другими газетами, в которых завоеватели 1870 г.[140] оскорбляли французское население. Отметим еще и появление в 1758 г. еженедельной кёнигсбергской газеты на французском языке.

Новые власти Восточной Пруссии требовали от пасторов возносить молитвы не только во здравие Елизаветы и великокняжеской четы. Богослужения должны были происходить и по всем российским официальным празднествам: в дни рождения и коронации императрицы и рождения детей наследника. Эти торжества стоили Кёнигсбергу 5 тыс. талеров. На каждом кому-то из членов университета полагалось произносить Festrede[141]. Обычно по таким дням профессор Вернер говорил прозой, а профессора Бок и Ватсон декламировали стихи. Вернер, по всей видимости, чувствовал себя униженным и однажды сказался больным, за что должен был заплатить 8 талеров заместившему его коллеге Гану. Бок же, напротив, даже и в своих мемуарах исполнен тщеславия и гордости поэта успехом своих стихов у чужеземного губернатора.

Конечно, русские власти могли бы избавить новых своих подданных от празднования побед над их королём и той армией, в которой сражалось и погибало столько их земляков. Но здесь рука завоевателей оказалась излишне тяжёлой. Цорндорфская битва 1758 г. и поражение Фридриха при Кунерсдорфе были торжественно отмечены в Кёнигсберге залпами с цитадели, благодарственными молебствиями в церквах, официальным обедом и иллюминацией на улицах. По случаю кунерсдорфской победы пастору и профессору Арнольдту, придворному проповеднику при прусской власти, было велено произнести проповедь в церкви королевского замка. И он с честью для себя исполнил эту тяжкую повинность. Указав, что есть «долг победителей и долг побеждённых», пастор предостерёг первых от гордыни, а последних от уныния. Его проповедь наделала много шума: самого Арнольдта подвергли строгому домашнему аресту за военным караулом, и уже шла речь о высылке его в Россию. Однако опасная болезнь, хлопоты консистории и духовенства избавили Арнольдта от этого несчастья. Через несколько месяцев он получил свободу, но губернатор Корф запретил ему говорить проповеди в течение целого года.

Принятие присяги, кёнигсбергские празднования и особенно торжества по случаю русских побед уязвили Фридриха II в самое сердце. Он не хотел знать ни о каких смягчающих обстоятельствах, возникших под действием непреодолимой силы, и не соблаговолил признать разницу между теми, кто добровольно уступил, и сделавшими это лишь по принуждению. Король затаил на всю провинцию глубокую обиду, и уже до конца жизни никакие уговоры не могли побудить его приехать в Восточную Пруссию.

Если не считать давления на политические убеждения и религиозные верования, провинция никак не могла жаловаться на русское правление. Конечно, она подвергалась реквизициям натуральных продуктов и гужевой повинности, но ведь такой же была участь и русских крестьян. И разве можно сравнить эти неудобства и убытки с тем, что происходило в Саксонии под игом Фридриха II? Налоги, судя по всему, не увеличились; правда, после того как было решено не брать в Восточной Пруссии рекрутов для императорской армии, с обязанных к службе стали взимать воинскую подать, что было для них немалой удачей. Провинция могла считать себя просто счастливой по сравнению со всеми другими, входившими в прусскую монархию. Эксцессы, характерные для кампании Апраксина 1757 г., за годы оккупации уже не повторялись. Газенкамп собрал в архивах факты жестокости и мародёрства регулярных и нерегулярных войск российской армии. Он нашёл сорок таких дел, но всё это мелочи — армии XVIII века вели себя много хуже даже в союзных странах. Этот историк Восточной Пруссии открывает свой счёт с лесных провинностей — порубки деревьев. Но ведь надо принять в соображение и ту выгоду, которую провинция получила от русской оккупации для своего сельского хозяйства и торговли уже одним только тем, что в течение пяти лет она не была театром военных действий. Порты оставались свободными, а некоторые даже неплохо нажились на поставках для императорской армии. В университете продолжались лекции, и Иммануил Кант смог дебютировать на кафедре в качестве доцента математики.

Чтобы больше не возвращаться к этому, завершим, забегая несколько вперёд, наше рассуждение о судьбе Восточной Пруссии под русским владычеством.

Судя по всему, жители провинции не питали к завоевателям особой ненависти. Лучшее кёнигсбергское общество принимало в своих гостиных русских офицеров, а на званых вечерах у генерал-губернатора собирался весь цвет местной аристократии. Невероятно, но Газенкамп простодушно признаётся, что именно русские принесли с собой цивилизацию на землю Восточной Пруссии. Многие офицеры принадлежали к семействам, несравненно более богатым и культурным, нежели самые лучшие в местном обществе. Они свободнее изъяснялись по-французски, что было тогда во всей Европе главным признаком хорошего образования. Их отличали также красиво сшитая одежда, изысканный стол и вина, элегантная и роскошная сервировка. Обитатели же Пруссии были, напротив, самыми отсталыми из немцев; парижские моды приходили к ним лишь после того, как устаревали в Западной Германии; их пища оставалась простой и грубой. Именно русские завоеватели распространили употребление дотоле почти неизвестного чая, редкостного в этих краях кофе и пунша, поразившего и очаровавшего всех. Они же «научили пруссаков пользоваться театрами для больших и многочисленных собраний и, делая над всеми партерами вносные и разборные помосты, превращать оные в соединении с театром в превеличайшую залу» для балов и маскарадов и «в сих старались тогда все, бравшие в увеселениях сих соучастие, друг друга превзойтить и, можно сказать, что в выдумках и затеях сих не уступали нимало нам и пруссаки, а нередко нас ещё в том и превосходили»[142]. Как видим, в Кёнигсберге тогда не скучали ни побеждённые, ни победители, хотя во всей остальной Европе свирепствовали ужасы войны.

Русские сделали даже большее. Общество в Восточной Пруссии сохраняло ещё средневековые формы и нравы. Целая пропасть разделяла ничтожнейшего из дворян и самого образованного и самого богатого простолюдина. Они никогда не встречались в одних и тех же гостиных; каждое сословие держало себя по отношению к другим с чопорной важностью; высокомерию дворян соответствовало чванство чиновников и членов университета. У русских же было больше духа равенства: в России дворянство не было замкнутым сословием, оно всё время пополнялось выходцами из богатых или образованных слоёв или теми, кого благосклонность императриц возносила из низов на самый верх общества. Немецкие бюргеры и дворяне впервые встретились в гостиных русского губернатора. Именно там они научились меньше презирать друг друга.

Более того, русское завоевание эмансипировало прусскую женщину. Прежде она жила затворницей или в поместье, или в родовом доме, воспитанная в строгих правилах протестантизма, пропитанная дворянской или бюргерской спесью, пышно разряженная в пожитки своей бабки, лишь изредка показывалась на балах и никогда не бывала в театре. Из дома она выходила только в церковь к проповеди и непременно вместе с дуэньей. Для женщины считалось, например, неприличным стоять, облокотившись у окна. Русский генерал-губернатор приглашал кёнигсбергских дам к участию в «публичных актах» университета. Это стало модным так же, как у нас посещать Французскую академию. Именно на губернаторских вечерах бюргерши встретились с баронессами. Его офицеры очаровывали их приятной беседой, ловкостью в танцах и всеми мягкими чертами славянского характера. Не один роман завязывался между такими наставниками и неофитками светской жизни. Газенкамп жалуется на упадок семейных нравов; заметим здесь только то, что сами женщины не выказывали недовольства по этому поводу.

Что касается его упрёков русским солдатам в развращении добрых пруссаков пороком пьянства, а чиновникам царицы в обучении своих немецких коллег лихоимству, то стоит задаться вопросом: столь ли уж трезвы были при дворе самого короля-капрала и разве русское слово «взятка» не имело своего двойника в немецком лексиконе?

Последний год Семилетней войны оказался для жителей Восточной Пруссии самым беспокойным — за несколько месяцев они побывали под властью четырёх разных монархов: Елизаветы, Петра III, Фридриха II, Екатерины II и, наконец, опять Фридриха.

При первом же известии о смерти Елизаветы патриотическая партия подняла голову и осмелела. Собравший 300 тыс. дукатов Домхардт самолично отвёз их в лагерь Фридриха и ещё до опубликования российско-прусского мира приготовил для него целый обоз зерна. Почти не скрываясь, он поддерживал оживлённую переписку с королём.

Генерал Панин, которого немцы считали недоброжелательным и коварным, был заменён более гуманным и открытым генерал-лейтенантом Фёдором Воейковым. 5 июля 1762 г. последовало объявление о мире. Теперь уход русских задерживался всего на несколько дней только из-за недостатка перевозочных средств. Они уже передавали прусским гражданским властям управление провинцией. Военные чиновники, такие, как Болотов, получили приказ возвратиться к своим полкам. Просидев несколько лет за бумагомаранием в кёнигсбергской канцелярии, они даже огорчались от происшедшей перемены, да и сами немцы уже настолько привыкли к ним, что происходили трогательные сцены прощания. Старики хозяева Болотова вообще не хотели брать с него плату за еду, стирку и жильё; правда, он замечает, что они были швейцарцы, а не пруссаки. Но и пруссаки показали себя не менее чувствительными: учитель немецкого языка у того же Болотова отказался от денег за уроки и проливал слёзы, обнимая своего ученика.

25 июня король Пруссии направил повеления чиновникам и населению провинции, где указывалось, что, пока российские войска ещё остаются в её пределах, надлежит содержать их и предоставлять им необходимые средства передвижения.

Снова почувствовав себя хозяином, Фридрих уже производил перемены в администрации: он принял отставку графа Финкенштейна, признанного неспособным и оказавшегося слишком податливым перед русскими. Во главе власти был поставлен верный и энергичный Домхардт.

Объявление о мире вызвало всеобщую радость. В этот день, 5 июля, «Кёнигсбергская газета» снова вышла с одноглавым прусским орлом вместо узурпатора — двуглавого. Полковник Гейден вернулся на своё прежнее место как комендант Кёнигсберга. Русские караулы были заменены реорганизованной гражданской гвардией. Два герольда в сопровождении конных и пеших отрядов из бюргеров провозглашали при звуках труб Notificarium[143] о мире. На всех общественных зданиях вновь с колокольным звоном и музыкой были восстановлены прусские гербы, праздничный народ кричал Vivat![144] и российскому императору, и прусскому королю. Весь Кёнигсберг украсился коврами и цветами, а на кораблях в порту были подняты флаги расцвечивания. 8 июля Воейков опубликовал постановление о снятии с прусских подданных присяги, которую они приносили всего лишь несколькими неделями раньше, ещё до восшествия на престол нового царя. На другой день в город вернулись члены правительства, покинувшие его ещё в 1758 г., а 10 июля было устроено последнее русское празднество в честь Петра III: богослужение, военный парад и иллюминация. 11-го произошла официальная передача власти пруссакам, чему некоторую торжественность придал академический акт с речами и стихами на латинском языке. Последовали и другие праздники: 14 июля после замирения Пруссии со Швецией в соборной церкви читалась проповедь на текст из Исайи о Вавилонском пленении и были оглашены мирные трактаты. Вечером состоялся банкет, данный ратушей в Юнкерхофе для офицеров обеих армий; солдаты же получили от щедрот магистрата денежную награду, выданную также больным, раненым и семьям инвалидов.

Но вдруг, в разгар всех этих празднеств, благодарственных молебнов, академических актов, торжественных проповедей, иллюминаций и букетов, словно гром среди ясного неба пришло известие о низложении Петра III. 16 июля 1762 г. генерал-губернатор Воейков объявил жителям Кёнигсберга, что на российский престол взошла Екатерина II. Мирный договор потерял свою силу — новая царица возвращала себе Восточную Пруссию.

Сначала у Екатерины были некоторые колебания по отношению к Фридриху II. Более того, понимая, что судьба её силезской армии находится в руках короля, она видела в Восточной Пруссии как бы заложницу для обеспечения окончательной договорённости — захваченная провинция гарантировала безопасность её армии. Воейков снова вступил в свою прежнюю должность генерал-губернатора; снова русские солдаты заняли цитадель и караульные посты в городе; императорский орёл опять появился на зданиях и в «Koenigsberger Zeitung». Прусские офицеры, явившиеся для набора рекрутов, были взяты под стражу, а их жертвы отпущены по домам.

Затем, когда смерть Петра III и возвращение армии из Силезии позволили царице уже не бояться каких-то опасных осложнений, в Восточную Пруссию были посланы новые повеления. 6 августа Воейков объявил, что провинция окончательно передаётся прусскому королю. Снова на дома и в титул городской газеты возвратился орёл Гогенцоллернов, а на караулы опять встали прусские солдаты. В тот же день в Кёнигсберг въехал фельдмаршал Левальд в своём прежнем качестве губернатора провинции. С ещё большим воодушевлением возобновились академические акты, торжественные проповеди, публичные речи. В течение шести лет Восточная Пруссия трижды провозглашалась российской, и теперь третий раз она возвращалась в королевские владения. Перемены, связанные с воцарением Екатерины, заняли всего двадцать дней. Российская империя окончательно отдавала свою добычу. Восточная Пруссия счастливо выскользнула из её рук.

Загрузка...