Господствующим направлением в российской политической мысли на протяжении всей ее истории был консерватизм, который настойчиво утверждал сильную централизованную власть, не ограниченную ни законом, ни парламентом. Обоснования такого режима менялись от поколения к поколению, но основной аргумент был четко сформулирован в 1810–1811 годах Николаем Карамзиным: «Самодержавие основало и воскресило Россию: с переменою Государственного Устава ее, она гибла и должна погибнуть»[1].
Возникает вопрос, в чем причина постоянства этой идеологии. Когда при Петре Великом и его наследниках Россия прекратила жить в изоляции от Запада и начала вестернизацию, она в большой мере восприняла европейскую культуру. Русское искусство после 1700 года, литература и наука — все создавалось по западным моделям. Промышленность России подражала западным образцам, то же делали и вооруженные силы. Но почему не политика? Ответ на этот вопрос отчасти следует искать в обстоятельствах возникновения Русского государства, отчасти — в культуре России, унаследованной от Византии, которая стала и источником ее религии, а также в монголо-татарском ханстве, чьи властители правили Россией в течение двух с половиной веков.
Европейские монархии сформировались благодаря синтезу трех элементов: наследия Римской империи, культуры варварских племен, которые завоевали ее, и католической церкви.
Начнем с племенной культуры. Главная особенность племенного сообщества состоит в том, что отношения между его членами базируются в большей степени на родстве, чем на территориальном соседстве, т. е. имеют скорее социальную, а не политическую природу. Соплеменники рассматривают себя как наследников общего предка: в их венах, как они считают, течет одна кровь — они одна «кость и плоть» (Суд 9:2). Будучи связанными, они равны. В классических кочевых обществах нет иерархии, и близость к основателю рода не влияет на статус[2]. Кочевники выбирают своих вождей и иногда, например во время сезонных миграций на новые пастбища и особенно во время войны, наделяют их значительной властью. Но эта власть носит временный характер и вверяется для достижения определенных целей: она не становится неотъемлемой должностью. Племенной вождь смертен, он первый среди равных; его власть основана на личных достоинствах, а не на неотъемлемом праве на должность[3]. Племенные сообщества незнакомы с понятием государственной власти и поэтому не создают политические организации; а если создают, то, как правило, в результате захвата власти, завоевания или перехода к оседлой жизни[4].
Одним из аспектов родственных связей, объединяющих племенные союзы, является обычай коллективного принятия решений по принципу «что касается всех, должно обсуждаться и одобряться всеми» («Quod omnes tangit, ab omnibus tractari et approbari debet»)[5]. Собрание всех свободных взрослых мужчин — это характерный институт племенного сообщества, который позднее, когда племена обустраиваются и приобретают политические атрибуты, становится формой представительства. Римский историк Тацит в своей «Германии» подтвердил, что германские племена регулярно созывали такого рода собрания: «О делах, менее важных, совещаются их старейшины, о более значительных — все; впрочем, старейшины заранее обсуждают и такие дела, решение которых принадлежит только народу», а народ должен одобрить их решения. Их цари, добавлял он, не обладали «безграничным и безраздельным могуществом»[6].
Вторая черта племенного строя, имевшая важнейшее значение для развития Запада, — это то, что поголовьем скота, главным экономическим капиталом, племя владело не коллективно, а частным образом: «С юридической точки зрения частная собственность на поголовье скота среди племен — это неотъемлемое право»[7]. Как только племена осели и обратились к сельскому хозяйству, они перенесли право частной собственности и на землю. Иллюстрацией процесса перехода от племенной собственности на поголовье скота к установлению собственности на землю может быть ранняя история израильтян, с помощью жребия поделивших землю между 12 племенами после переселения в Ханаан[8]. Результатом стало появление земельной собственности у племенных и полуплеменных групп. Так же поступили греки в Элладе (после переселения из Ионии) и в своих заморских колониях[9]. Эти племенные обычаи расходились с обычаями неплеменных, устойчивых сообществ, которые преобладали в древней Месопотамии или Египте фараонов, где сельским хозяйством занимались небольшие семьи, а земля принадлежала правителям и храмам[10].
На всем протяжении европейской истории существование частной собственности было единственным и непреодолимым препятствием, сдерживавшим появление неограниченной королевской власти, поскольку оно заставляло правителей обращаться к своим подданным за финансовой поддержкой и таким образом уступать им долю политической власти.
Священное право частной собственности было аксиомой европейской политической мысли и практики. Примером такого мышления может служить заявление Жана Парижского (ок. 1255–1306), влиятельного теолога и философа, который провозгласил, что ни король, ни папа не могут брать товары подданного без его согласия[11]. В Испании XV века подобное отношение, разделявшееся Фердинандом и Изабеллой, было выражено юристом Паласио Рубиосом: «Королю поручается только управление королевством^ не владение им; что касается собственности и прав государства, то это достояние общественное, оно не может быть частным владением кого бы то ни было»[12].
Приверженность частной собственности была так глубоко укоренена в Европе, что даже Жан Боден, теоретик королевского абсолютизма, отрицал право королей посягать на нее посредством произвольного налогообложения или конфискации[13]. Он различал истинную монархию и деспотизм главным образом в зависимости от отношения монарха к собственности: в условиях деспотизма собственность находилась в распоряжении правителя[14].
Это не были отдельные высказывания. Чарльз Макилвейн завершает свое великолепное исследование средневековой политической теории следующим заявлением:
Если бы меня спросили, какой из известных принципов, вобравших в себя достижения мировой политической мысли, наилучшим образом включает в себя ныне здравствующие политические концепции позднего Средневековья, мой выбор, я полагаю, был бы довольно неожиданным и подходящим не для всех случаев, но это единственный выбор, который я готов защищать после изучения этого периода. Это афоризм из «De Beneficiis» Сенеки: «Ad Reges enim potestas omnium pertinet: ad singulos, proprietas» — koролям принадлежит власть над всем, частным лицам — собственность[15].
Как только племена переходят к оседлому образу жизни, появляется публичная власть, воплощенная в государстве, а также различие между частным и общественным правом. Сэр Генри Мэн таким образом описал эту трансформацию:
История политических идей фактически начинается с предположения, что родство по крови — это единственно возможная основа объединения людей в политической деятельности. При этом ни одно из тех пагубных волнений, которые мы выразительно называем революциями, не стало причиной столь глубоких и удивительных изменений, которые произошли, когда какой-то другой принцип, например принцип соседства, впервые утвердился в качестве основы коллективных политических действий… В первобытной древности невероятно странной или даже чудовищной показалась бы идея о том, что какая-то группа людей может пользоваться коллективными политическими правами просто потому, что они живут в одном географическом регионе[16].
Неформальный обычай, приемлемый для групп, объединенных на основе родства, с этого времени заменяется законом, который касается всех обитателей данного пространства и осуществляется государственной властью.
Эта трансформация происходила постепенно. Первые европейские короли имели склонность обращаться со своим государством так же, как они обращались с поголовьем скота и землей, т. е. как с собственностью: они не проводили различия между тем, что римляне называли «dominium» (собственность) и «potestas» (власть)[17], способствуя возникновению того, что стало известно как «патримониальный» или «вотчинный» тип режима. Например, правители из французской династии Меровингов (476–750) разделили королевство между своими сыновьями так, будто это было их частное поместье[18]. Карл Великий (768–814) тоже придерживался этой практики, однако уже осознавал, что не владеет своим королевством, а только управляет им. Постепенно появилась идея, что, в отличие от поместья (domain), королевство — не собственность короля, а совместное владение короля и народа[19]. Уже в 802 году было провозглашено, что короли имеют не только права, но и обязанности: они не должны были угнетать своих подданных, наоборот, им вменялось обращаться с ними справедливо, защищать церковь, вдов и сирот, бороться с преступностью и ересями[20]. Сын Карла Великого Людовик I Благочестивый (814–840) говорил об обязанности королей обеспечивать мир и справедливость[21].
Карл Великий проводил регулярные собрания, на которых обсуждались дела государства. Собрания были двух типов: аристократические, заседавшие за закрытыми дверями, и смешанные, созываемые каждую весну совещательные ассамблеи, в которых выдающиеся аристократы участвовали наряду с духовенством, воинами и чиновниками[22]. Представление, что королевская власть не равна личности монарха и, как таковая, является неделимой и неотчуждаемой, становилось все более распространенным.
Эволюция власти от племенного вождя до короля, облеченного государственными обязанностями, произошла под влиянием двух факторов: римского права и учений церкви.
В Риме понятие государственного порядка, respublica, было хорошо развито как в теории, так и на практике. Различие между частной и общественной сферами появилось там уже в III веке до н. э.: здесь государство, а там — общество, они взаимодействуют, но не сливаются[23]. Юристы Рима — как республиканского, так и императорского — исходили из принципа, что источником государственной власти является народ, а результатом — справедливость[24]. Просочившись в постримскую Европу, эти идеи отличали ее политические институты от всех остальных, существовавших в мире. Сотрудничество правителей и управляемых, скрепленное сознанием общей судьбы, всегда присутствовало в Европе. Как мы покажем ниже, в России оно никогда даже не возникало.
Вклад католической церкви заключался в требовании, что короли должны править справедливо, в согласии с заповедями Священного Писания. Уже в VI веке св. Исидор Севильский цитировал античную пословицу: «Ты — король, если правишь по справедливости, если нет — ты не король»[25]. Подобным же образом французский святой начала IX века Жан Орлеанский наставлял принцев: они должны были править справедливо, выполняя свои обязательства перед Богом, церковью и людьми[26]. Даже самые первые европейские монархи, включая Меровингов, обращавшиеся со своими владениями как с собственностью и теоретически обладавшие абсолютной властью, рассматривались своими подданными как связанные обязательствами перед законом[27]. Эти идеи, даже если они не всегда претворялись в жизнь, стали постоянным элементом европейской политической мысли.
Одним из проявлений представления о сотрудничестве между государством и обществом был созыв по всей Европе собраний с целью консультаций по таким особенно важным делам, как, например, налогообложение. Они представляли наследие народных собраний времен племенного строя, которые теперь из-за роста населения, приведшего к невозможности всеобщего участия в вынесении решений, трансформировались в представительные органы. Европейские короли управляли не аморфным населением, атомизированным и беспомощным, а обществом, составленным из «сословий» с определенными обязанностями и правами. Обычно это было духовенство, родовая знать и бюргеры. По традиции сословия рассматривались как неотъемлемая составляющая государства, и эта традиция придавала европейской цивилизации уникальность. Как правило, одобрение сословий требовалось при введении нового законодательства или установлении новых налогов.
Парламенты возникли в Средние века из-за желания королей обеспечить общественную поддержку законодательству и налогообложению. Короли созывали представителей, которые сначала назначались (так было во Франции), а позднее стали избираться. В течение XIII века в Англии закрепился принцип, по которому каждое графство посылало в парламент двух рыцарей, а каждый город или укрепленный населенный пункт — двух своих представителей. Нет свидетельств, что сам народ требовал их участия, потому что это было и дорого, и утомительно: получается, что больше они помогали королю, чем подданным.
К концу XII и в XIII веке представительные институты появились в Испании, Португалии, Сицилии, Священной Римской империи, Англии и Ирландии. В XIV они стали обычными для Франции, Голландии, Шотландии, многих областей Германии, Италии, а также Венгрии. В XV веке они возникли в Дании, Швеции и Польше[1].
Средние века не знали «парламент» как постоянный институт: там были только «парламенты», созываемые по желанию короля, и, после того как они выполняли возложенную на них задачу, их распускали. Задач было две: утверждать главные политические решения и санкционировать экстраординарные налоговые изъятия. «Почти везде в западном христианском мире существовал принцип, в какой-то момент принятый правителями, что, кроме обычных доходов короля, никакие налоги не могут вводиться без согласия парламента»[28]. Последняя функция была существенной, потому что как раз благодаря контролю над королевским кошельком наиболее эффективный и сильный парламент, английский, в конце концов стал институтом представительной демократии.
В Англии парламент очень рано утвердил принцип, по которому король имел право на определенные доходы в дополнение к тем, что приносили его собственные владения, — доходы в виде ренты с наследуемого имущества, конфискаций и таможенных пошлин; любые другие дополнительные сборы требовали одобрения палаты общин. Во Франции, наоборот, полномочия королей по сбору налогов были очень широкими и неконтролируемыми: прямой («taille») и соляной («gabelle») налоги составляли основную часть королевских имущественных поступлений и феодальных пошлин, что делало монарха почти совершенно независимым от Генеральных штатов. Французские Штаты отличались разобщенностью и склочностью, а потому были не способны контролировать власть короля.
В других местах парламенты обладали реальной властью. Швеция, например, в 1347 году, во время правления короля Магнуса II Эриксона, приняла свод законов Ландслаг, где правление короля было названо «ограниченным и договорным». Власть короля подчинялась закону и традиции. Любое изменение в существующих законах, а не только новые налоги, требовало общественного одобрения[29].
Европейские политические традиции были дополнительно подкреплены двумя институтами: феодализмом и городскими коммунами.
Феодализм господствовал в большей части Западной Европы примерно в 1000–1300 годах. Это был период постоянных войн, и правительства были слишком слабы, чтобы гарантировать обществу адекватную защиту. Поэтому государственная власть дополнялась личными контрактами, посредством которых более сильные (лорды) обеспечивали безопасность слабым, а слабые (вассалы) платили за это лордам лояльностью. Такая договоренность, символизировавшаяся ритуалом коммендации, в ходе которого вассал протягивал руки к лорду, а тот брал их в свои, была взаимовыгодной: если лорд или вассал изменяли своему слову, контракт аннулировался. Обычно вассал получал от лорда землю в виде феодального поместья, которым он пользовался, пока выполнял свои феодальные обязательства, но на практике эта земля становилась наследственной[30]. В период расцвета феодализма начался процесс дальнейшей феодализации, благодаря которому некоторые вассалы превратились в лордов со своими собственными вассалами. Таким образом сеть прочных, едва ли не личных связей создала структуру, со временем заменившую слабую государственную власть.
Историки нашли режимы, подобные феодальному, и в других частях света, прежде всего в Японии, где есть свидетельства существования вассальной зависимости и феодальных поместий. Однако японскому псевдофеодализму не хватало элемента взаимных обязательств, который существовал только в средневековой Европе:
Если лорд был не в состоянии выполнить свои обязательства, он терял свои права… Уникальность [западного феодализма] заключалась в его акценте на идее соглашения, способного ограничивать правителей: для бедных феодализм мог быть обременительным, но, по сути, он завещал нашей западной цивилизации нечто, что мы до сих пор хотим сохранить[31].
Это «нечто» было идеей связывавшего правителя и подданных договора, который со временем дал начало конституционной системе правления.
Параллельно с появлением феодализма Европа стала свидетелем возвышения городов. Относительный мир, которым континент наслаждался с XI века и далее, привел к оживлению торговли. Она концентрировалась в городах, которые из крепостей, обеспечивавших своих жителей немногим более, чем простой безопасностью, превратились теперь в процветающие центры торговли. Сначала они поднялись в Италии, затем в Нидерландах и северной Германии. Средневековые города обеспечили себе право самоуправления, отделившись от феодальных лордов, контролировавших сельскую местность. Это право позволило им избирать своих собственных судей для отправления правосудия и обложения граждан налогом. Последним были предоставлены широкие права и свободы, неизвестные в феодальной деревне, такие как право собственности на городскую недвижимость[32]. Они и легли в основу западной системы гражданских прав. Как и в случае с феодализмом, их тоже не было в какой-либо другой части света.
Таким образом, власть европейских королей с самого раннего времени ограничивалась множеством идей и институтов, как то: убеждением, что король обязан заботиться о благосостоянии своих подданных, уважать обычай и не издавать законы по собственной прихоти; что перед принятием решений, касающихся всей страны, он должен советоваться с народом, а главное, что он должен уважать собственность своих подданных.
Ни упадок феодализма, ни триумф королевского абсолютизма не разрушили эти ценности. Историки согласны с тем, что концентрация беспрецедентной власти в руках европейских монархов в XVII и XVIII веках была обусловлена необходимостью усиления роли современных профессиональных армий, сменивших феодальные ополчения. Такие армии требовали огромных финансовых расходов. Их было трудно обеспечить посредством традиционных методов повышения налогов с одобрения штатов: «Столкнувшись с необходимостью мобилизации все большего числа мужчин и финансов, короли стали нетерпимы к препятствиям и местничеству штатов и налогоплательщиков»[33]. Поэтому во многих континентальных странах они прекратили созывать штаты, и последние тихо прекратили свое существование. Этого не произошло в Англии, которая не имела постоянной армии.
По существу, абсолютизм означал, что короли могли издавать законы по собственному усмотрению — как Людовик XV сказал о себе: «À mois seul appartient le pouvoir législatif, sans dépendance et sans partage»[34]. Эта практика, безусловно, нарушала обычай, распространившийся в Европе в течение предыдущего тысячелетия. Согласно ему, короли не издавали новые законы, а лишь проводили в жизнь уже существующие, а если требовалось новое законодательство, то оно вводилось с согласия народа*.
«Едва ли найдется какой-нибудь важный закон, в котором средневековый монарх не утверждал бы, что он издан после консультаций и одобрения, т. е. в согласии с правовыми представлениями сообщества» (Kern F. Kingship and Law in the Middle Ages. N.Y., 1956. P. 73).
Однако даже абсолютизм, лишивший народ политических прерогатив, не посягал на фундаментальные гражданские права и права собственности. «Абсолютная монархия — это понятие, противоположное феодальной раздробленности. Но оно не означает деспотизма или тирании»[35]. Поэтому неправильно утверждать, что абсолютизм предвосхитил тоталитаризм XX века. Основные теоретики эпохи абсолютизма были едины в том, что короли всегда должны следовать «законам Бога и природы», некоторые из них даже позволяли себе утверждать, что подданные тех монархов, которые нарушали это правило, освобождались от обязанности повиноваться, подобно вассалам лордов, нарушивших свои обязательства[36]. Во Франции, одной из самых абсолютистских монархий, даже защитники королевского абсолютизма признавали, что страна имела «обычную» конституцию, которая отменяла волю короля и которую король должен был уважать: свобода и собственность французов были неприкосновенными[2]. Существует общее мнение, что и в Испании, чей правитель Филипп II был назван «самым абсолютистским монархом в мире», королевский абсолютизм закреплял взаимный обмен — король гарантировал правосудие и собственность в обмен на повиновение со стороны своих подданных. Короли возведены в свой сан народом и потому обязаны работать на общее благо[37]. (Термин «bonum commune» применялся во Франции уже в 1273 году[38].)
В Англии, а затем в Соединенных Штатах и во Франции, где абсолютизм подвергся атаке, с самых первых дней европейской цивилизации существовало общее видение того, что представляет собой законное правительство: такое правительство действовало в согласии с обычаем и законом, уважая права и пожелания граждан. По существу, именно поэтому демократические революции не столько выдвигали новые принципы управления, сколько восстанавливали и расширяли один из традиционных для Европы принципов: что касается всех, должно обсуждаться и одобряться всеми. Остальное в западной политической теории и практике уже давно существовало.
В силу разных причин — в первую очередь географических, но также и культурных — политическая эволюция России происходила в противоположном направлении: от относительной свободы Средних веков к режиму, который в словаре западной политической теории определялся по-разному — как тиранический, сеньориальный или патримониальный.
Как правило, стабильность и свобода в стране находятся в обратной зависимости от размера и внешней безопасности, т. е. чем больше страна и чем небезопаснее ее границы, тем меньше она может позволить себе роскошь государственного суверенитета и гражданских прав. Страна, в которой власть управляет огромными территориями и которая уязвима перед иностранными вторжениями, имеет тенденцию к централизованным формам управления. Эта идея была сформулирована таким политическим теоретиком XVIII века, как Монтескье, и в России служила основным оправданием ее автократической форме правления.
Разумеется, с этой точки зрения самодержавие вполне могло быть обосновано как единственно подходящая для России форма правления. Ее территория огромна: благодаря завоеванию Сибири Россия уже в XVII веке была самым большим государством на Земле. Более того, ее обширному пространству недоставало естественных границ в виде гор или морей, что означало незащищенность страны перед непрекращающимися набегами со стороны кочевых и полукочевых монгольских и тюркских племен. Такие нашествия были частью российской действительности с XII по XVIII век, пока эта подвижная граница в конце концов не стабилизировалась. Этот опыт контрастировал с опытом Западной Европы, которая наслаждалась неуязвимостью перед внешними вторжениями уже с XI века.
Угроза вторжений вела в России к развитию вооруженных сил, гораздо больших, чем способны были вынести население страны и ее экономические ресурсы. Ее правительство стало милитаризованным и предписывало всем слоям населения, за исключением лишь духовенства, государственную службу и труд во имя государства: по словам Ростислава Фадеева, русского консерватора конца XIX века, Московская Русь прежде всего была «военной диктатурой»[39]. В этих условиях, столь отличавшихся от тех, что существовали на Западе, не могло быть ни общества, независимого от государства, ни корпоративного духа, объединяющего его членов. Весь русский народ был закрепощен: не существовало места ни для привилегированной аристократии, ни для класса бюргеров с их самоуправлением, ни для деревенских йоменов.
Концентрации власти в руках русских правителей способствовало отсутствие частной собственности на средства производства и рынка предметов потребления. Собственность появляется в условиях недостатка: там, где предметы доступны в неограниченном количестве, ни у кого нет интереса заявлять о собственности; это влечет за собой только ненужные хлопоты по защите того, чего и так в избытке, и потому не имеет никакой ценности. Так случилось, что в средневековой России земля, основная форма производительного богатства, была неисчерпаемой. Перед концом XVI века, когда русские крестьяне оказались насильственно привязанными к земле, они разбредались по лесам, практикуя вырубку и выжигание в качестве техники культивации почв. Они занимали участок леса, поджигали деревья и, после того как огонь затихал, очищали ее. Затем высевали зерно в почву, удобренную золой. Они делали это в течение нескольких лет, пока почва не обнаруживала признаков истощения, после чего перемещались в другую часть безграничного леса. Мысль, что земля могла бы стать только их собственностью, была им абсолютно чужда: они до самого последнего времени были убеждены, что земля, так же как воздух и вода, одинаково необходимые для жизни, создана Богом для всеобщего пользования. Как мы увидим, власть использовала такое отношение к собственности, чтобы заявить свое право на всю русскую землю: крестьянство нашло это вполне приемлемым и логичным, так как церковь внушала им относиться к царю как наместнику Бога на земле.
При этом частная собственность не развивалась и в российских городах. Огромные расстояния, разделявшие населенные пункты, и капризы сурового климата препятствовали появлению торговли в национальном масштабе. Этому же способствовали неопределенные, но очень активные притязания власти на предметы потребления. До XIX века, когда улучшение транспортной системы сделало возможным появление национальной экономики, Россия знала только местные рынки, на которых торговали продуктами местного производства. Все эти факторы препятствовали развитию среднего класса и городской культуры. Города Московии, по сути, были административными и гарнизонными центрами, имевшими значительное сельское население, занятое крестьянским трудом и не знавшее местного самоуправления. Горожане служили власти, как это делали и другие группы населения, к тому же им было запрещено передвигаться по стране. Они не владели собственными домами или землей, на которой эти здания стояли: «Не было никакой формы городской собственности, которую частные лица могли содержать по праву частной собственности»[40]. Кредит был неизвестен. Монголы разрушили то городское самоуправление, что существовало в России до их завоевания.
В средневековой Московии были частные имения, известные как «вотчины», но они не пережили возвышения Москвы в качестве национального центра управления и были преобразованы в феодальные поместья, право на владение которыми выдавалось на время и при условии удовлетворительного служения власти. Частная собственность существовала в городе-государстве Новгороде, но она тоже исчезла там в конце XV века, когда город был завоеван и поглощен Московией.
Конечным результатом этих обстоятельств стало то, что средневековой Руси не хватало двух институтов, которые на Западе выполняли функцию ограничения власти королей: независимой родовой знати со средним классом и частной собственности на землю.
Существовал еще один фактор, повлиявший на политику России, но отсутствовавший в Европе, — подчинение монгольскому правлению. Хотя российские историки расходятся в вопросе о характере и степени монгольского влияния на Россию, в целом трудно не увидеть, что два с половиной века владычества Золотой Орды смогли оказать глубое воздействие на восприятие власти русскими вассалами ханов [*]. В конце концов, русские князья ездили в столицу Орды Сарай, чтобы получить ярлык на власть. Там они подвергались различным унижениям, иногда погибали. Их монгольские хозяева настояли на роспуске традиционных городских собраний, известных как «вече», потому что они являлись очагами народного сопротивления их поборам. В прошлом вече, в котором участвовали все полноправные жители города, совещалось по поводу политических решений; оно выбирало как городские власти, так и своего князя, устанавливая условия для его правления. Такое самоуправление теперь было отменено. Все формы массового несогласия были жестоко подавлены князьями, действовавшими по приказу Сарая: русские князья всегда могли добиться послушания от своего народа, угрожая позвать монголов[41]. Несомненно, эти эксперименты должны были оказать воздействие на выработку модели эффективного правления.
Слабость русского общества по отношению к государству была еще более усугублена отсутствием настоящей феодальной системы. В 1907 году историк Н.П. Павлов-Сильванский опубликовал монографию, в которой, в противовес господствующему мнению, утверждал, что средневековая Русь на самом деле знала феодализм[42]. Но его тезис не получил поддержки среди российских историков. В.О. Ключевский и Сергей Платонов, лидеры московской и санкт-петербургской исторических школ соответственно, соглашаясь с наличием некоторых элементов феодализма в средневековой Руси, отрицали существование в стране полноценно развитой феодальной системы — говоря словами другого известного историка, П.Н. Милюкова, феодальные «виды» отсутствовали[43].
Конечно, у зачаточного феодализма в России никогда и не было шанса развиться — сначала из-за монгольского завоевания, а затем потому, что русская монархия, освободив себя от монгольского правления, уничтожила все личные квазиобщественные отношения. В раннем Средневековье вассалы были свободны приходить и уходить: они могли держать свои владения в княжествах, управлявшихся другими властителями, а не теми, кому они обещали служить. Это право гарантировалось договорами, некоторые из них сохранились. Но при этом в них не было никаких указаний на взаимность в отношениях сюзерена и вассала или положений, освобождавших вассала от обязательств по отношению к сюзерену в случае, если последний нарушал свои обязательства.
Таким образом, социальная ткань, которую создавал западный феодализм, здесь отсутствовала, а «общество» было немногим больше, чем скопление отдельных лиц и семей, слабо связанных общими интересами.
Еще одним фактором, способствовавшим возникновению крайней формы автократии, была православная религия. Русская церковь видела свою миссию в спасении душ, а не тел. Она держалась вне политики на том основании, что в «симфонии», которая, согласно византийской догме, определяла отношения между церковью и государством, за политику отвечали светские власти. Поэтому она не выработала никаких норм, которые определяли бы деяния «хорошего» правителя, как это сделали отцы западной церкви: король — тот, кто правит справедливо и посвящает себя благосостоянию своих подданных[44]. Понятие «общего блага» отсутствовало в византийском словаре. Плохой, несправедливый правитель с такой точки зрения — не тиран, а орудие Бога в наказании человеческого порока, и, как таковому, ему должны беспрекословно подчиняться. Правители вместо Бога предназначены держать человечество в добродетели:
Русские верили, что павший человек рожден в грехе и при малейшей возможности собьется с истинной дороги в похоть, алчность, жадность и т. д. В русском мировоззрении свобода была не способом самосовершенствования (вера, имевшая привкус величайшего греха, гордости), а капризным условием, позволявшим человеку глубже погружаться в разврат и еще больше удаляться от спасения. Бог, конечно, предвидел человеческую неспособность к самоуправлению и, любя свое создание, обеспечил людей правителями. Их цель — ограничивать своенравные склонности человеческой натуры… Бог вменил в обязанность людям служить своим временным правителям в качестве «рабов» с такой же покорностью, с какой они служили Богу и Христу. Если правители в какой-то степени и несли ответственность за свои действия, то они были подотчетны Богу, а не человеку[45].
Все эти географические и культурные факторы явились причиной появления в России такой формы монархии, которая по своей власти превосходила все что-либо известное на Западе даже в эпоху абсолютизма. Шесть сотен свидетельств, оставленных европейскими путешественниками о своих впечатлениях от увиденного в Московии, тождественны в одном: эти путешественники никогда не знали монархии, которая обладала бы такими огромными полномочиями[46].
Российская монархия как суверенная власть возникла во второй половине XV века. До того русские правители были вассалами как Византии (в теории), так и монголо-татарской Золотой Орды (на практике). Захват Константинополя турками в 1453 году ознаменовал конец русской зависимости от Византийской империи. Сразу после этого распалась и Золотая Орда. В результате к 1480 году, пришедшемуся на княжение Ивана III, правители Московии смогли претендовать — сначала осторожно, а затем более настойчиво — на титул «самодержца». Перевод греческого «autokrates» слово означало суверена, т. е. правителя, независимого от какой-либо внешней власти в противоположность «вассалу». (Позднее, начиная со второй половины XVI века, это слово приобрело дополнительное значение — «неограниченный правитель»[47].) Термин «царь», адаптация «Caesar», тоже стал получать распространение и формально был принят в 1547 году. До того этот термин использовался исключительно в отношении хана Золотой Орды и императора Священной Римской империи[48]. Его принятие предполагало всемирную миссию русского правителя[49]. В течение последующего века правители Московии стали претендовать на имперские полномочия на том основании, что они являлись единственными православными суверенами и, по существу, единственными подлинными христианскими правителями в мире. Духовенство решительно поддерживало эти притязания, так как, по православной теории, церковь не могла существовать без императора[50].
Однако начиная с 1470 года и вплоть до 1917-го к русским правителям обращались и иначе — «государь». Обычно переводившееся как «суверен», это слово происходило из словаря манориальной экономики, где лендлорд назывался государем, а его подданные — «холопами», или рабами[3].
По древнерусской терминологии это слово [государь] обозначало прежде всего человека властного, но лишь в сфере отношений частных, а не публичных. Это был господин, хозяин (dominus), права которого распространялись на вещи и людей. Термины господин, господарь и государь в древнейших письменных памятниках употребляются безразлично, означая, в частности, рабовладельца и землевладельца…
С половины XIV в. термин государь начинает проникать и в сферы политические для обозначения представителей верховной власти. Такое применение произошло совершенно незаметно и естественно, так как великие князья были крупными хозяевами, землевладельцами и рабовладельцами, и в этом своем качестве были государями. Служба им на праве частном, хозяйственном не могла быть отграничена от службы государственной: такого различия еще не существовало[51].
По Ключевскому, слово «государь» означало «личную власть свободного человека над несвободным, над холопом»[52]. Эта терминология дает ключ к пониманию патримониальной природы зарождавшегося русского абсолютизма.
До последних десятилетий XV века правители Московии, подобно вассалам Византии и Золотой Орды, обладали только личной, а не государственной властью над своими имениями. Государственная власть принадлежала их иностранным повелителям: сами они были только сеньорами с разрешения своих монгольских правителей: «В границах своего удела он [князь] был собственно не политический правитель, а частный владелец. Его княжество было для него не обществом, а хозяйством; он им не управлял, а эксплуатировал его. Он считал себя собственником всей территории удела»[53]. И Иван I Калита (?-1340), верный вассал монгольского хана, в завещании обращался со своим московским княжеством, по сути, как с патримониальной собственностью — наряду с городами, деревнями, золотыми цепями и кубками[54].
Как только правители Москвы сбросили монгольское иго, они сразу же стали суверенами. Вполне естественно, что, как и раньше, они продолжали рассматривать свое владение как патримониальную собственность, унаследованную от своих отцов, для чего русские использовали термин «вотчина», эквивалент латинского «patrimonium». Вотчиной было и земельное поместье, и царство.
Юридическое отношение князя к управлению и государственной власти было патримониальным, таким же, как и его право на земельную собственность… Это была его собственность по прямому праву, не полученная, а всецело принадлежавшая ему по наследству и потому ни от кого не зависимая. В этом смысле княжество было вотчиной князя, и он распоряжался им, как любым другим имуществом[55].
Не было никакого различия между государственными полномочиями и частной собственностью, между potestas и dominium: княжества покупались и продавались как обычное недвижимое имущество. Так, например, в 1463 году Иван III приобрел Ярославль, вотчину, имевшую своих собственных, ярославских князей[56]. И так же, как обычная недвижимость, княжества могли наследоваться женщинами[57]. По этой причине новых суверенов следовало именовать государями. В таком образе мыслей не было никакого намека на «общество» как отдельное образование с собственными интересами и правами — существовали только интересы и права суверена, государя.
Потому неудивительно, что и Иван III (1440–1505), и его сын Василий III (1479–1533), как и Иван I до них, продолжали обращаться с Московией как со своей вотчиной. «Вся русская земля, — говорил Иван III, — Божией волей, из старины от наших прародителей — наша вотчина»[58]. Указания на это встречаются и в русских летописях[59].
Вот примеры патримониального мышления Ивана III. В 1477 году он начал оказывать давление на город-государство Новгород, процветающего торгового партнера Ганзейской лиги, намереваясь включить его в состав своей «вотчины». Граждане Новгорода в своих переговорах с Москвой в 1478 году просили сохранить им некоторые права, такие как защита собственности и отправление правосудия в традиционной для Новгорода форме. Иван проигнорировал эти просьбы, сказав, что не готов слушать наставления, как ему управлять своим владением[60]. Во время переговоров новгородцы попросили его также поцеловать крест, т. е. дать клятву, что Иван III тоже отказался сделать на том основании, что суверен не принимает обязательств по отношению к своим подданным под присягой[61]. Похожий инцидент произошел и в отношениях Ивана с городом-государством Псковом после того, как он заставил город подчиниться своей власти. Иван назначил править Псковом одного из сыновей, но жители заявили, что предпочитают его самого. Иван и на этот раз отверг просьбу — со словами: «Разве я не волен в своем внуке и в своих детях? Кому хочу, тому и дам княжество»[62].
У нас есть конкретные свидетельства об этом образе мыслей из завещаний великих князей, или царей Московского государства[63]. Используя эти завещания, Борис Чичерин, будущий лидер российского либерально-консервативного движения, в 1858 году опубликовал знаменательную статью, в которой показал, что русские правители завещали свое государство наряду с физическими предметами на основе частного, а не общественного права:
Итак, первый вывод, который мы можем сделать из разбора духовных грамот, заключается в том, что наследование у московских князей происходило по частному праву, причем так же, как и в наследовании частных лиц того времени, преобладающим началом является воля завещателя.
Второй вывод… состоит в том, что тогда не делалось различия между имуществом государственным и частным княжеским. Все, что принадлежало князю, принадлежало ему как собственность… по частному праву, а не по государственному. Нигде в грамотах мы не видели ни малейшего намека на такое различие. Все отдельные разряды имущества: города, волости, села, доходы, пути, движимое, холопы, стада — стоят рядом и передаются наследникам совершенно на одинаковом основании. Удел, которым владеет князь, называется вотчиною так же, как имение частных лиц.
Мы перебрали все духовные грамоты древних наших князей; мы видели, что… о земле как об общественной единице, о народе нигде нет и помину. Князья получают волости как имение, а не распределяются по ним как правители, исполняющие известную общественную должность.
Из этого ясно, что понятие о земле, в противоположность государству… составляет одно из тех исторических представлений, которые не выдерживают поверки с фактами[64].
Хотя в последующем российские историки уточнили кое-что из выводов Чичерина, указав на присутствие в княжеских завещаниях некоторых зачаточных элементов общественного права, в основном его точка зрения до сих пор остается в силе[65].
Русская государственная администрация развилась из администрации удела, главной задачей которого была эксплуатация. Приказы, основные исполнительные ведомства, подобным же образом эволюционировали из администрации княжеского хозяйства.
Как указывалось выше, такой менталитет существовал и в Европе — в период раннего Средневековья, например, у французских королей Меровингов, тоже обращавшихся со своим королевством как с собственностью. Но на Западе в процессе развития общественное право наложилось на частное и породило представление о государстве как инструменте партнерства между правителями и управляемыми. В России такой эволюции не произошло из-за отсутствия факторов, сформировавших европейскую политическую теорию и практику, — римского права и католической теологии, феодализма и торговой культуры городов.
Иван III, как и его непосредственные наследники Василий III и Иван IV, не допускал ни социальных привилегий, ни частной собственности: все подданные от самых высших слоев до самых низших должны были служить верховной власти, и она обращалась со всеми производительными силами, прежде всего с землей, как со своей собственностью.
Такое мировоззрение было свойственно не только Московии. Исследования дореволюционных историков выявили похожий патримониальный менталитет, даже предвосхищавший московские представления, и в Тверском княжестве. Так, документ середины XV века, написанный, по всей вероятности, монахом, превозносит тверского князя Бориса Александровича как самого выдающегося правителя на Руси: он — государь, а также царь и самодержец, назначенный самим Богом[66].
В Московской Руси имелась титулованная знать — бояре, по большей части потомки князей, владевших своими уделами до тех пор, пока они не были поглощены Московией. Они проживали в Москве и участвовали в царском суде, неся службу в Боярской думе (о которой ниже более подробно), или посылались в провинции на административные должности. Бояре составляли высший класс, который учредил любопытную систему местничества — систему «ранжирования» на государственной службе, разрешавшую знатному человеку отказываться служить под началом своего собрата, чей предок служил его собственному предку. Однако в России не было ничего сравнимого с западными сословиями: в представлениях власти ее подданные имели только обязанности, но не имели прав, и в этом смысле все они были равны.
Такой статус исключал право собственности на землю. В Средние века Россия знала аллодиальное владение землей в форме вотчины. Однако безусловное владение землей было отменено Иваном III после завоевания Новгорода. Он ликвидировал там земельную собственность, конфисковал все частные имения и стал распределять их между своими приближенными как «поместья». Держатель поместья обязан был служить царю пожизненно: отказ или неудовлетворительная служба вели к его конфискации. Со временем вся земля в России, включая вотчины, оказалась в частном владении на условиях компенсации в виде государственной службы. Таким образом, экономическая основа для самоидентификации общества в виде частной собственности на землю была ликвидирована. Вот как Антонио Поссевино, папский посланник при дворе Ивана IV, описывал жителей Московии:
Никто, по сути, не может сказать, что ему в действительности принадлежит, и каждый, хочет он того или нет, находится в зависимости от Правителя. Чем больше человек имеет, тем больше он признает эту зависимость; чем богаче он, тем больше боится, ибо Правитель часто забирает назад все, что он дал[67].
Чтобы подчеркнуть зависимый статус своей знати, Иван и его непосредственные преемники любили унижать ее. Этот обычай тоже удивлял западных посетителей. Следующий отрывок — один из многих, что можно найти по этому поводу в сообщениях западных путешественников:
Весь Московский народ более подвержен рабству, чем пользуется свободой; все Москвитяне, какого бы они ни были звания, без малейшего уважения к их личности, находятся под гнетом жесточайшего рабства… Если бы кто в прошении или в письме к Царю подписал свое имя в положительной степени, тот непременно получил бы возмездие за нарушение закона касательно оскорбления Величества. Необходимо присваивать себе уменьшительные имена, например: Яков должен подписываться Якушкой, а не Яковом… Нужно себя называть холопом [cholop], или подлейшим, презреннейшим рабом Великого Князя, и все свое имущество, движимое и недвижимое, считать не своим, но Государевым. Царь Московский превосходный выразитель такого понятия: он своим отечеством и его гражданами так пользуется, что его самодержавие, никакими пределами, никакими законами не ограниченное, ясно оказывается, напр., в полном распоряжении имениями частных лиц, как будто бы природа все это для него одного только и создала[68].
Сигизмунд фон Герберштейн, другой путешественник в Московию, чьи записки, впервые опубликованные в Вене в 1549 году, оказали сильное влияние на формирование европейских представлений о России, с удивлением замечал, что «все жители страны называют себя государевыми холопами»[4].
Ключевский в очень ценной главе своей классической «Боярской Думы» поставил вопрос, почему в России не сложился тип аристократии, известный из истории Западной Европы и даже из истории соседнего Литовского государства. Одно из объяснений, которое он предлагает, заключается в том, что если на Западе аристократия появилась из рядов завоевателей, то в России она была составлена из бывших правителей княжеств, завоеванных Москвой и потому подчиненных царям Московии. Другим фактором было учреждение местничества, которое, хотя и раздражало власть, вызывало постоянные конфликты в рядах аристократии и таким образом препятствовало появлению корпоративного духа. Но главным фактором был экономический. Начиная с 1540 года русское крестьянство стало покидать центральные районы Московии, колонизируя прилегающие регионы и лишая таким образом землевладельческую знать рабочей силы, без которой поместья ничего не стоили. Чтобы привязать крестьянство к земле — этот процесс занял следующие сто лет и завершился полным его закрепощением, — аристократия отказалась от своих политических амбиций[69]. Именно крепостничество стало тем фактором, который связывал высшие сословия России и монархию с середины XVI до середины XIX века, и это стало причиной сдачи знатью своих политических интересов[5].
Понятие аристократии в России было окончательно уничтожено Табелью о рангах, введенной Петром I в 1722 году. Чтобы обеспечить максимум службы со стороны своей знати и в то же время дать талантливым людям незнатного происхождения возможность претендовать на благородный статус, Петр ввел принцип меритократии, благодаря которому все члены служилого класса, или дворяне, несмотря на происхождение, должны были начинать службу — в армии, на флоте, в бюрократии или при дворе — с низшего, 14-го чина и затем постепенно подниматься по карьерной лестнице. Простые люди, получив военный чин низшего класса, автоматически становились дворянами; те, кто находился на гражданской службе, получали этот статус, достигая чина восьмого класса. Высшие четыре чина в служебной иерархии были известны как «генералитет». Табель о рангах окончательно подорвала то, что оставалось в России от настоящей знати, поскольку аристократия по определению получает привилегии по праву рождения, а не благодаря продвижению по службе.
В стране, не знавшей сословий, не было места и для Генеральных штатов, где в законодательной деятельности могли участвовать разные слои общества. Два института, внешне напоминавшие западные Генеральные штаты, — Боярская дума и Земские соборы — не имели законодательной власти: скорее они были придатком царской бюрократии, чем представителями населения в целом.
Боярская дума (1547–1711), обычно упоминавшаяся в источниках того времени как «бояре», являлась царским советом. Первоначально состоявшая из потомков удельных князей, со временем она стала пополняться в основном теми должностными лицами, которых выбирал царь, включая так называемых думных дворян. Это звание было специально введено в 1572 году, чтобы дать возможность участвовать в Думе не-боярам; этим людям не хватало родословной, но они выполняли важные административные функции. Само по себе обладание боярским титулом не позволяло человеку сидеть в Думе: к концу XVI века примерно половина боярских семей не приглашалась в ней участвовать[70]. Участие в Думе было обязанностью — формой службы, а не привилегией[71]. Ее численность претерпела сильные изменения: в начале XVI века она насчитывала 19 членов, а в конце XVII — 167. Половина ее членов большую часть времени проводила вне Москвы на различных административных должностях. Все это препятствовало развитию корпоративного духа Боярской думы[72]. Она собиралась всякий раз, когда монарх решал созвать ее, и имела дело только с такими вопросами, которые он выбирал для рассмотрения: Дума никогда не проявляла инициативу. Некоторые из наиболее важных государственных дел, включая налогообложение, никогда не поступали на ее рассмотрение. Дума собиралась за закрытыми дверями и не вела записей. Ее совет не был обязательным. Де-юре она не имела никаких полномочий, но и дефакто их масштаб определялся правителем[73]. «Из всего этого можно вывести заключение, — писал историк Николай Хлебников, — что Дума Боярская играла весьма незначительную роль в управлении страной. Все действительное управление государством сосредоточивалось в приказах и исходило от единой воли Государя. Все приказы были не что иное, как многочисленные канцелярии Государя, занятые всеми отраслями управления по его поручению (приказу), под его личным надзором и контролем. Это положение вещей естественно развилось из вотчинного принципа, по которому хозяин- вотчинник есть естественный распорядитель всего и в его вотчинное управление никто не может вмешиваться»[74].
В целом Дума никоим образом не ограничивала власть царей, как это делали подобные органы средневекового Запада. Она была инструментом царской воли, не служила интересам подданных и даже не выражала их пожеланий. Понятно, почему Августин Майерберг, посетивший Москву в 1661 году, писал, что «великие князья всегда имеют при себе Думу. Но многие из них обыкновенно спрашивали ее мнения только для вида, чтобы свалить с себя на нее ненависть за сделанную ими несправедливость»[75].
Земские соборы тоже служили власти, а не обществу. Их происхождение является спорным: датой их основания долго считался 1549 или 1550 год, но последующие исследования установили, что они появились только в 1566-м[76]. Детальное изучение их состава в XVI веке показало, что большинство представителей было правительственными служащими, имевшими должности в столице или провинциях: Земские соборы не избирались народом, а назначались и созывались властью. Сама идея выборов противоречила духу патримониального абсолютизма:
В самом деле, применение выборного начала означает признание за обществом политических прав, хотя бы самых минимальных, и уже во всяком случае предполагает взгляд на общество как на необходимый самостоятельный ингредиент в понятии государства. Но ни того, ни другого нельзя ожидать там, где управление основывалось на вотчинных началах и где население являлось, по выражению проф. Ключевского, политической случайностью[77].
Земские соборы часто созывались неожиданно, что при всем желании не давало никакого времени на проведение выборов. Их задачей было усиливать правительственный контроль над провинциями. Поэтому, как писал А.И. Заозерский, они были не «представительным учреждением, а скорее всего собранием агентов правительства… С юридической точки зрения это было вспомогательное учреждение, построенное сообразно со служебным складом общества и отражавшее в себе не его права, а его обязанности»[78]. Они никогда не были институтом, ограничивавшим власть:
Были ли у нас враждебные царской власти партии? Таких партий на наших соборах никогда не было. Московские выборные люди всегда отличались преданностью монархическому началу и не обнаруживали ни малейшего стремления выйти из тех границ, которые указывались им волею государей; они всегда стояли на почве установившихся порядков; свои жалобы они приносили в самой почтительной форме. Их деятельность никак не могла казаться опасною нашим государям[79].
Соборы только один раз сыграли жизненно важную роль — в начале XVII века, когда после прекращения династии Рюриковичей и последовавшей Смуты России необходимо было избрать нового царя. Это произошло на Земском соборе в 1613 году, который, в отличие от своих предшественников, в значительной степени был созван на основе выборов: он и избрал Михаила Романова на трон. Собор заседал непрерывно вплоть до 1622 года, помогая восстанавливать порядок в стране, разоренной иностранными вторжениями и гражданскими войнами. Другой Собор был созван в 1648/49 году, чтобы утвердить новый Судебный кодекс. Но как только новая династия консолидировала свою власть, необходимость в Земских соборах уменьшилась. Последний раз они заседали в 1653 году, столетие после того, как были созваны в первый раз. Затем они исчезли без следа.
Соборы никогда не имели такого политического влияния, каким во время своего расцвета обладали западные Штаты. Причина заключалась в том, что в Московской Руси права и привилегии сословий не были юридически закреплены, а потому сословия не ощущали, что их объединяет общий интерес по отношению к верховной власти. У различных социальных групп не было таких коллективных интересов, за которые им надо было бы бороться, и, имея мало общего, они не могли играть политической роли[80]. В действительности они склонны были видеть друг в друге соперников и обращаться за защитой своих интересов к властям.
Европейские теоретики начали размышлять над патримониальным типом правления уже в XVI веке. Первым писателем, привлекшим внимание к его существованию, был Никколо Макиавелли, который в четвертой главе «Государя» (1513), противопоставляя султана Оттоманской империи королю Франции, характеризовал первого как правителя, обращавшегося со своими подданными как с рабами. В 1576 году Жан Боден, опираясь на свидетельства путешественников, говорил о «барственной монархии», где правитель «становится повелителем предметов и личностей своих подданных… управляя ими, как хозяин семейства управляет своими рабами»[81].
Исходной моделью для такого типа правления в западной литературе была Оттоманская империя, с которой европейцы были знакомы лучше всего. Но позднее его примерами стали также служить Россия и империя Моголов в Индии. Европейские путешественники в Московию XVI–XVII веков воспринимали ее правителей как владеющих безграничной властью и игнорирующих права частной собственности[82]. Влиятельная работа о государстве Моголов вышла из-под пера француза XVII века Франсуа Бернье, который, прожив 13 лет в Индии, оставил классическое описание того, что вскоре стало известным как восточный деспотизм: «Поскольку во всей империи земля рассматривается как собственность суверена, там не может быть графств, марок или герцогств. Королевские пожалования состоят только из пособий в виде земли или денег, которые короли дают, сокращают или забирают, когда им заблагорассудится»[83]. Такое мнение было фактически единодушным, и, хотя на самом деле оно часто служило аргументом в полемике (например, для косвенной критики абсолютной монархии Людовика XIV), оно бесспорно отражало действительность, увиденную с европейской точки зрения[84].
Эта информация привлекла внимание Маркса и Энгельса[85]. Прочитав Бернье и некоторых других путешественников в страны Востока, Маркс выделил особую стадию социально-экономического развития, назвав ее азиатским способом производства. В письме Энгельсу он писал: «Бернье совершенно правильно видит, что в основе всех явлений на Востоке (он имеет в виду Турцию, Персию, Индостан) лежит отсутствие частной собственности на землю. Вот настоящий ключ даже к восточному небу»[86]. Восточная модель отличалась от европейской: последняя основывалась на частной собственности[87].
Независимо от западных авторов об особенности этого типа государственности высказывались российские историки так называемой государственной школы, возникшей в середине XIX века. Один из первых приверженцев этой школы И.Е. Забелин писал:
Политический корень был исключительно вотчинный, был воспитан и вырос на вотчинном развитии народа, и сама Москва, в смысле государства, была не чем иным, как лишь типическим высшим видом старинной русской вотчины; потому она и стала называться государством, т. е. собственным именем вотчины[6]. Вот почему и общая государственная политика была, в сущности, только наиболее полным выразителем частных вотчинных отношений… [88]
Историк права Борис Чичерин тоже подчеркивал частный, собственнический характер верховной власти в средневековый и раннемосковский периоды российской истории.
Эта тема наиболее полно разработана крупнейшим историком России Василием Ключевским, который в своей «Боярской Думе» дал теоретическое обоснование патримониальной природы раннего русского государства. Он рассматривал средневековое княжество как частную собственность правителя. «В дворцовом управлении князь был вотчинником с правами государя, а в областном являлся государем с привычками вотчинника»[89].
Патримониальное государство определило русский абсолютизм в понятиях, сильно отличающихся от тех, что известны на Западе, и более схожих с теми, что имелись на Востоке. Здесь правители не только осуществляли законодательство и налогообложение в соответствии с собственными желаниями, как Филипп II в Испании или Людовик XIV, но и препятствовали появлению частной собственности и оформлению сословий, которые самим фактом своего существования могли ограничить их власть. При этом русские правители не имели «общества»-партнера или церкви, требующей от них управлять для общей пользы. Все это устройство и в теории, и на практике напоминало не европейские, а восточные монархии вроде эллинистического государства, которое характеризуется как «личное династическое правление, исходящее не от определенной земли или народа, а навязываемое сверху». Такая нация — объект власти, а не ее источник[90].
Конечный результат такого политического устройства заключался в том, что правящая элита — царь и его чиновники — ни тогда, ни позже не рассматривали общество как образование, независимое от государства, имеющее свои собственные права, интересы и желания, образование, перед которым они несли ответственность. Эта элита полагала, не вполне осознанно и без теоретического обоснования, что «народ» существовал постольку, поскольку государство признавало его существование, и что его единственной функцией было служить государству. Государство, в свою очередь, не интересовалось благосостоянием подданных, а взамен требовало, чтобы и подданные не интересовались его делами. Такое мировоззрение имело глубокие корни: появившись впервые в Московии, оно пережило имперскую и советскую эпохи.
До какой степени она пропитала правящую элиту России, можно судить по примерам, взятым из правления трех монархов XIX века — Николая I, Александра II и Александра III.
Петр Чаадаев был потомком одной из самых знатных русских аристократических фамилий; и хотя в 1836 году он получил скандальную известность из-за публикации статьи, в которой резко критически оценивалось историческое место России (эта критика стала причиной того, что царские чиновники официально объявили его сумасшедшим), чаадаевские взгляды, высказанные тремя годами ранее, в прошении, поданном Николаю I через шефа полиции графа Бенкендорфа, не столь широко известны. Фактически же в то время его политические взгляды были крайне консервативными. Он испытывал финансовые трудности и просил о должности. В своем прошении он высказал весьма умеренную критику системы российского образования и предложил имперскому чиновничеству свои услуги — в такой роли, которая дала бы ему возможность способствовать ее улучшению. В ответ он получил резкий выговор со стороны Бенкендорфа, который писал: «Одна лишь служба, и служба долговременная, дает нам право и возможность судить о делах государственных… Вы, по примеру легкомысленных французов, принимаете на себя судить о предметах, Вам неизвестных»[91]. Скрытый смысл этих слов заключался в том, что дела государства, такие как медицина или право, требуют профессиональных навыков и потому не должны быть делом любителей. Николай I выразил эту мысль еще откровеннее в 1849 году, когда, выступая против опубликованной в русском журнале статьи по поводу университетов, в письме министру просвещения и главному идеологу своего правления графу С.С. Уварову назвал ее «неприличной», «ибо ни хвалить, ни бранить наши Правительственные учреждения, для ответа на пустые толки, не согласно ни с достоинством Правительства, ни с порядком у нас, к счастию, существующим. Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя»[92].
Прошло 30 лет, и на трон взошел самый либеральный из российских монархов XIX века — Александр II, царь, который освободил крепостных и дал толчок другим реформам, направленным на сближение власти с ее подданными. В январе 1865 года Александр получил прошение от собрания московского дворянства, одобренное подавляющим большинством его участников, в котором наряду с выражением благодарности они кротко просили его «довершить государственное здание созванием общего собрания выборных людей от земли русской для обсуждения нужд, общих всему государству»[93]. Эта просьба была совершенно законной в соответствии с указом 1831 года, который позволял дворянству обращаться к власти по делам, вызывавшим общественное беспокойство[94]. Несмотря на это, Александр ответил так, что это можно определить только как словесную пощечину:
Благополучно совершившиеся в десятилетнее мое царствование и ныне по моим указаниям еще совершающиеся преобразования достаточно свидетельствуют о моей постоянной заботливости улучшать и совершенствовать, по мере возможности и в предопределенном мною порядке, разные отрасли государственного устройства. Право вчинания по главным частям этого постепенного совершенствования принадлежит исключительно мне и неразрывно сопряжено с самодержавной властью, Богом мне вверенною. Прошедшее в глазах всех моих верноподданных должно быть залогом будущего. Никому из них не предоставлено предупреждать мои непрерывные о благе России попечения и предрешать вопросы о существенных основаниях ее общих государственных учреждений. Ни одно сословие не имеет права говорить именем других сословий. Никто не призван принимать на себя передо мною ходатайство об общих пользах и нуждах государства[95].
Он приказал закрыть собрание и одновременно отменил указ 1831 года.
Сын Александра и его наследник Александр III отреагировал на записку, представленную ему двумя известными дворянами, еще резче: «Что эти скоты вмешиваются не в свое дело?»[96]
Такое отношение господствовало не только при дворе: оно пропитало весь административный аппарат императорской России. Знаменитый юрист А.Ф. Кони, на собственном опыте познакомившийся с неприятием бюрократией идеи независимой судебной власти, следующим образом описывал образ мыслей губернаторов — самых высокопоставленных администраторов страны:
Губернатор, в большинстве случаев, привыкал смотреть на себя не только как на высшего представителя местной административной власти, но и как на хозяина губернии во всех отношениях, перед которым подобострастно склонялось местное общество, за исключением — да и то не всегда — губернского предводителя дворянства и архиерея. Он нередко приходил в гневное недоумение, когда под боком у него вырастала власть, местные носители которой ни в чем от него не зависели и от которых он мог требовать и ожидать не повиновения, а лишь вежливости и внешнего уважения, так как внутреннее надо было еще заслужить[97].
Российская монархия продолжала следовать правилам средневекового княжеского двора, «цель которого всегда заключалась в возможности жить за счет населения, без каких-либо обязательств по отношению к общему благу и признания гражданства, общего для всех»[98].
Конечно, как это происходит со всеми общими концепциями в человеческой деятельности, на практике автократический идеал в определенной мере должен был уступать реальности. Власть правителей России не была столь абсолютной, как они заявляли. Один российский историк, например, заметил, что царская власть часто не доходила до поместий крупных землевладельцев, которые управляли ими как собственными независимыми владениями[99]. Монархи также должны были бороться с местничеством. Бюрократия часто исполняла царские приказы по своему собственному усмотрению. Землевладельцы во второй половине XVII века, как известно, уклонялись от обязательной службы и укрывались в своих имениях. Но такие отступления от идеала не меняют понятий в историческом словаре и не делают их несостоятельными. Так, «капитализм» при всем его настойчивом требовании свободного, неконтролируемого рынка всегда должен соглашаться на некоторое регулирование со стороны правительства. «Демократия», которая означает власть народа, была и, в определенной мере, остается ограниченной влиянием частных интересов в виде лобби. И все же, при всех этих исключениях, капитализм и демократия существуют как опознаваемые институты и отличаются от всех остальных форм экономической и политической организации. Это относится и к патримониальной, вотчинной автократии.
Режим, не опиравшийся на народ, которым он управлял (а на самом деле даже отвергавший его поддержку), жил в постоянном ощущении опасности и страхе перед разрушением. Этот страх заставлял российских мыслителей, как и население в целом, поддерживать самодержавие как единственного гаранта внешней безопасности и внутренней стабильности. Это был замкнутый круг: русские люди поддерживали автократию, потому что чувствовали себя бессильными, и они чувствовали себя бессильными, потому что автократия не давала им никакой возможности ощутить свою силу.