ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

Болезни мысли губительнее и встречаются чаще, чем болезни тела.

Сенека

— О, Тамарочка, какую странную и смешную историю ты рассказываешь мне, — говорила Зоя после того, как Тамара стала передавать своей подруге свое приключение с Леонидом, причем старалась выставить его в смешном виде и не жалела для этого красок. В особенности ей это удалось, когда она, передавая его разговор с Розой, рассказала, как он, опустившись на одно колено, воскликнул: «Душу, оскорбленную демоном мира, подымаю к небесам». Обе они долго и звонко хохотали.

Они находились в это время в обширной комнате Зои, обитой розовым шелком. В сиянии солнечного света, который, врываясь в окна, заливал широкие шелковые диваны и кресла, этажерки и сотни всевозможных безделушек, комната сверкала всевозможными переливами цветов, а канарейки, распевающие в золоченых клетках под окнами, придавала ей еще более веселый и ликующий вид.

Обе они только что проснулись.

Рассказывая свою историю, Тамара лежала на диване на груди, болтая в воздухе голыми ногами и поминутно подымая с шелковой подушки голову со смеющимся лицом. Слушая ее, Зоя сидела, покачиваясь в качалке и время от времени ударяя носком голой ноги об пол. Когда Тамара рассказала ей о ее собственном приключении и о том, как Леонид ушел от нее, глядя на небо, точно «беседуя с своими знакомцами, обитателями эфира, и давая их милостям концерт на скрипке», Зоя, остановив качалку, нахмурила брови и негодующе воскликнула:

— Какой дурак! Он не только сумасшедший, но и непростительно глуп. Ты — царица красоты, Тамарочка, дочь неба, и если он бежал от тебя, как осел, то значит, он не способен видеть ангела, спустившегося на землю. Какое животное! Да если даже мы обе поклялись быть дочерьми сатаны и жить в грехах, как герои Пшибышевского, и если ты, Тамарочка — хорошенький, очаровательный демон, то все равно, красота — божественна. Ты моя прелесть, мой ангел, мой бог.

Произнося все эти слова, Зоя, пересев на диван, склонилась к своей подруге и стала целовать ее глаза, губы, ее голые плечи. Тамара, приподняв голову с рассыпавшимися по плечам кольцами черных волос, смотрела на нее наблюдательно, отвечая на все это загадочно-лукавой улыбкой. Вдруг она приложила палец к губам, давая понять Зое, что хочет что- то ей сообщить.

— Ты думаешь, что я позволю твоему безумному брату продолжать мирно беседовать с небом и думать, что он победил меня? Как бы не так! Я расстрою его мирный дух, я оплетусь тонкой змейкой вокруг его сердца и буду пить кровь его, я рассыплю в его голове тысячи соблазнительных мыслей и они будут жалить и терзать его, как тысячи пчел, которые, однако же, не дадут ему ни одной капли меда.

— Ха-ха-ха-ха! — рассмеялась Зоя, сливая свой смех с веселой трескотней канареек, обнимая Тамару и падая вместе с ней на диван. — Ни одной капли меда! Как это ты забавно говоришь! Да, пусть он окончательно сойдет с ума, Тамарочка. Это будет все-таки лучше: сумасшествие от любви — прелесть, а теперь оно вполне дурацкое, так как в голове его какие-то духи и всякая чушь.

— Он будет у моих ног! — воскликнула Тамара, свешивая ноги с дивана, и ее черные глаза ярко заблистали. — Вся эта чепуха вылетит из головы его и вместо всех духов там воцарится демон.

Зоя опять громко засмеялась, обняла ее и две женские головки с рассыпавшимися черными волосами опять упали на подушку.

Странные отношения Зои и Тамары образовывались постепенно. Тамара была существом сенсуальным, в котором сливались воедино качества исключительно женственные и в тоже время порочные, полученные от природы и усиленные предшествующими условиями жизни. Кроме того, она была коварна, обольстительна, вкрадчива, мстительна, сластолюбива. Зоя была тоже порочна по природе и порочность ее тоже страшно усилилась, но от других причин, — от безделья, богатства, от постоянных картин измучиванья сотен людей тяжелой работой ради ее прихотей и удовольствий. При всем этом, в противоположность Тамаре, в ней преобладали решительность, энергия, стремительность, внезапность страстных движений. Противоположность эта между ими обеими была причиной их взаимного бессознательного влечения друг к другу при первой их встрече в Москве. Зоя с наслаждением любовалась ее лицом, фигурой, ее полными неги движениями, в которых было что-то напоминающее пантеру в то время, когда она ласкается, изгибаясь и пряча когти. Когда же подружились они, то Тамара стала увлекать ее и своей порочностью, богатством воображения, которое рисовало ей жизнь, полную опьяняющих грехопадений, без всяких цепей морали или нравственности. В глубине души Зоя и сама рада была бы с себя сбросить всякую ответственность перед внутренним свидетелем ее поступков и мыслей — совестью, но в одиночестве она чувствовала невозможность освободиться от этого внутреннего наблюдателя. Тамара ей помогла, подстрекая ее любить грех и изображая всякое добро и добродетель в смешном и карикатурном виде. Говорила о всем этом она с таинственной улыбочкой на губах, и улыбка эта и глаза Тамары, в которых как бы отражалось обаяние греха, завлекали, притягивали Зою.

Тамара походила в это время на обделанный в золото флакон, хранящий в себе всякого рода яды, и потому в уме ее начали быстро бродить и разные извращенные понятия, превращаясь в душе ее в невидимых чудовищ, тем более опасных, что они хранились под чарующей наружностью. Природа ее создала с известным расположением к порокам, а ее мать-армянка, мучающая своего русского мужа, изменявшая ему на глазах Тамары и внушавшая дочери влечение к жестокости, обманам и коварству, сделали то, что, когда Тамаре исполнилось шестнадцать лет и мать ее умерла, то она вступила в бой за право жизни вооруженной с головы до ног, не кинжалом, саблей и прочим, а оружиями, более верно действующими — обольстительным умением завлекать, очаровывать, хитрить, вероломно изменять и, когда надо, жестоко осмеивать. Приблизительно в это время она встретилась с Зоей и обе они практику жизни начали поэтизировать, убирая ее в венец декадентской поэзии. Они жадно прочитывали книги, в которых мир изображался как царство сатаны, а человек как его сын, и в которых поэтому горячо провозглашались содомские оргии, утонченный разврат и поклонение дьяволу.

Продолжая разговор и восхищаясь каким-то своим планом в отношении Леонида, Тамара внезапно остановилась и в глазах ее отразился испуг.

— Скажи, пожалуйста, Зоичка, что это за дьявольщина, ведь я прекрасно видела — скрипка сама зазвенела. Как это он делает?

В глазах Зои в свою очередь отразилась пугливость.

— Черт его знает! — воскликнула она, продолжая неподвижно смотреть в глаза Тамары. Казалось, из глаз подруги ее в глаза Зои и наоборот переходила какая-то ужасная мысль, заставляя обеих их испытывать чувство бессознательной тревоги, которая с минуты на минуту все более усиливалась. Обе они никогда не могли забыть «разные штуки» и «необъяснимые проделки», которые произошли на их глазах какой-то непонятной силой Леонида. Упорное желание думать, что все это не стоящая внимания «чепуха», сделало то, что им казалось, что это действительно так. Однако же, где-то в области подсознания продолжали вырабатываться мысли и чувства совершенно другого рода, и минутами на фоне их сознательного ума-аппарата с рельефной ясностью вырисовывались мысли и картины, таившиеся где-то в глубине их духа. Тогда их нервы вздрагивали и они начинали осторожно передавать одна другой свои тревоги и опасения. Это произошло и теперь. Зоя неожиданно поднялась, лицо ее стало неподвижным и в глазах отразился страх.

— Вот что непонятно: каким образом этот дурак мог свести с ума нашего умного, практичного отца? Ведь он положительно обезумел.

Обе они снова, в недоумении и с отражением в глазах охватившего их страха, стали смотреть друг на друга.

— Но скажи мне, Тамарочка, твое истинное мнение, ведь он же сумасшедший, совершенно безумный человек?

Тамара молчала и зрачки ее глаз неподвижно уставились в глаза Зои.

— Я говорю о моем брате.

— Сумасшедший ли он?

— Да, да! Что с тобой, Тамарочка? — беспокойно воскликнула Зоя, чувствуя, что зрачки глаз Тамары как бы проникают в нее и испытывая все большее беспокойство.

— Какое нам дело до этого? — неожиданно, со странной улыбкой и спокойствием, проговорила Тамара. — Он живет, заключив Бога в себе, и потому он наш враг, так как мы тайные жрицы Астарты, дочери сатаны, и демон внутри нас.

Глаза Тамары засветились ярким светом, по лицу разлилась яркая краска, и все это показывало, что ее собственные слова вдохновляли ее, пробуждая чувства влечения к греху и злу. И столько было влекущей к себе силы в глазах Тамары, что Зоя, точно охваченная внутренним огнем, внезапно вскочила, бросилась к Тамаре и, обнимая ее, начала целовать, с каждым поцелуем повторяя:

— Демон, демон, демон! Тамарочка, ты для меня ангел, Бог и черт. Теперь поняла я — наш враг всякий, в душе которого силы, противные нам.

— И помни еще вот что, — отстраняясь от нее, добавила Тамара. — Мы должны твердо верить в то, в чем клялись… Или нас ждет гибель — двух дочерей демона… распятие на кресте… Бог и черт не могут жить в одной душе.

Зоя отскочила от нее, пораженная, и неподвижно стала на нее смотреть.

Вошла горничная и, поставив сервиз с чаем и закусками на стол, сказала, смеясь:

— А ваш папаша и братец опять провинились. Пошли по квартирам фабричных и стали их женам и детишкам бросать деньги, как щепки. Страсть сколько нашвыряли.

Горничная вышла.

— Не будет больше он безумствовать, — воскликнула Зоя, энергично сжимая руки в кулаки, выпрямляясь, и лицо ее сделалось мрачным и злым. — Два доктора незаметно следят за каждым их шагом. Отца мы или посадим в сумасшедший дом, или назначим над ним опеку, а миллионы разделим поровну.

Пока она говорила, Тамара открыла шкаф и, достав из него бутылки с разноцветными ликерами, стала все это с улыбочкой расставлять на стол.

Скоро голова Зои закружилась. Внутренний свидетель- совесть со страхом убрался куда-то в уголок ее души, лицо Зои сделалось красным и синие глаза загорелись бесстыдным огнем.

II

Смерть есть начало другой жизни.

Монтень

Обессиленное сентябрьское солнце погасло. Ветер дул и ревел, срывая с деревьев пожелтевшие листья и унося их вверх, крутил их в воздухе, развевая в разные стороны, как стаи перепуганных желтых птичек.

Леонид шел полем и вдруг остановился, всматриваясь в человека, стоящего на гребне холма среди крестов и могильных камней. Человек стоял неподвижно, с опущенной головой, и ветер развевал во все стороны его длинную, совершенно белую бороду.

— Отец мой, несчастный мой отец! — прошептал Леонид. В лице его отразилась скорбь и сожаление и он быстро направился к холму. «Тень убитого ходит за ним следом и гонит к гробам пересчитывать мертвецов своих — все жертвы его проклятого богатства», — думал он.

Старик Колодников, проникаясь все более мыслями Леонида и идеей, что его преступления — мстители его, в то же время все более проникался верой, что духи бывших людей рассеяны в пространстве и вечно смотрят на него, их мучителя и палача. Вера эта, отодвинув все его прошлое далеко назад, в долину скорби, заблуждений и напрасных злодейств, в то же время наполнила его воображение страшными галлюцинациями и картинами ужасов. Призрак убитого им начинал все чаще пред ним появляться и увлекал его к кладбищу, глядя на него проникновенно смотрящими, мертвыми глазами. «Иди и считай», — раздавался голос из каких- то неведомых глубин его духа и, повинуясь голосу, он шел на кладбище, обходил могилы, подолгу стоя над каждой из них, и иногда ему казалось, что он видит их колеблющиеся тени, поднявшиеся из земли.

Войдя на кладбище, Леонид стал подходить к отцу. Старик стоял, поглядывая во все стороны на заросшие травой могилы грустными, растерянно смотрящими глазами. Услышав шаги, он поднял голову и, указывая сыну на могилы, с глубоким вздохом воскликнул:

— Мертвые, мертвые, мертвые! Как много их, как много!..

Леонид посмотрел вокруг себя грустными глазами.

— Лес из крестов, — сказал он.

— Лес, да… из крестов! — повторил старик и в лице его отразился ужас. Сын видел это, но, желая, чтобы одна истина светила в душе отца, пристально глядя в его глаза, с горечью сказал:

— И на каждом кресте притаились птички — души их.

— Птички — души их! — повторил старик, мучительно вздыхая, и губы его судорожно передернулись в выражении страдания. — Ты рвешь мое сердце, сын. Так грустно говоришь и больно мне, больно!

Он снова посмотрел вокруг себя на ряды деревянных крестов, возвышавшихся один за другим и казавшихся ему во мраке наступившего вечера большими и страшными.

— Да, лес из крестов! Я — сеял смерть и выросла вот она и смотрит на меня из впадин каждого пустого черепа над каждым крестом. Ах, сынок, тяжко думать это! <…>.

Мучения сомнением часто являлись в его уме посреди страданий, и в такие минуты он настойчиво требовал, чтобы сын разбил его сомнения.

— Истина должна сиять в уме вашем и потому жестокую правду говорю, несмотря на жалость к вам.

Дрожащим, волнующимся голосом старик заговорил:

— Ой, тяжко! Кремень-то я был и вот шелуха распалась эта и под ней сердце мое в огне пылает. Каин я, Каин, и вот стою посреди леса крестов над телами и черепами их и ни один не подымется из гроба…

Он повернул голову к сыну с развевающейся от ветра бородой и, вопросительно глядя, воскликнул:

— А?

Теперь Леонид стоял, выпрямившись, глаза его горели, точно излучая в душе его таившуюся силу, и его голос зазвенел в воздухе необычайной уверенностью:

— Авели со светильниками истины в руках, поднявшись из могил своих, смотрят на вас.

Слова сына, сила, исшедшая из него, имели на старика такое действие, как если бы по его нервам ударил электрический ток и, сразу теряя всю свою волю, он только испуганно воскликнул:

— Смотрят на меня — что ты!..

Он стал испуганно озираться и ему казалось, что в темноте кресты, возвышаясь один над другим, уходят высоко в темное пространство и угрожающе раскачиваются, а Леонид еще с большей силой проговорил:

— И светильники их озаряют прожигающим светом пропасть души вашей.

— Пропасть души моей! — упавшим голосом повторил старик, вглядываясь в глубину себя. И с такой силой вспыхнула в нем мысль эта, что ему казалось, что он видит пропасть души своей, озаряемую светом своего ярко вспыхнувшего факела, выступившего из оков материи — вечного ума. Ему ярко представилось, что в пропасти этой — вечность, мудрость, всеведение, совесть, но что свет и голоса, исходящие из его глубин и бывшие в нем до его земного рождения, всегда в этой жизни заволакивались тучами его зверских пороков и страстей и сетью ядовитых мыслей его временного повелителя, слепого практика-ума. «Так вот я кто?» — как молния, прорезавшая тучи, зазвучал голос в нем, как бы исшедший из вечности. И почувствовал старик, что он как бы выходит из тела своего. Восторг, ужас и вера в могущество свое, все это одновременно явилось в его душе, и уверенность в свои способности видеть невидимое глазами сделала то, что ему показались над могилами чьи-то чуть заметные облики… Они светились и гасли… <…>.

Это были как бы светящиеся контуры головы и рук человека. Согнутые руки упирались о дерево и между ними светилось кроткое, тонко очерченное лицо, и два блистающих глаза были устремлены в глаза старика.

— Видение ты! — в смертельном страхе и одновременно с этим в восторге воскликнул он, отступая назад.

— Смотри, мой сын, мертвый смотрит с вершины креста своего. О, о!.. Какой страшный свет в его глазах. Дух в эфирном облачении, что хочешь мне сказать? Ужас, ужас, что делал я в этой мрачной жизни. О, говори, замучил, истерзал тебя безумный, жалкий Серафим! Говори, или пусть трубы архангелов прозвучат надо мной проклятия.

Он ждал ответа, не отводя своих страшно смотрящих глаз от видения, и ответ этот был в глубине его самого. Там громко звучал голос терзающейся в оковах грехов, мятущейся совести, там звучала истина, но, так как дух старика был в волнении, по нервам пробегала сила, неведомая нам, то опять случилось то, что психиатры для удобства своего называют галлюцинацией: слова прозвучали с вершины креста.

— Да, жизнь моя была страдание <…> убит был я во цвете лет, но здесь, за гробом, вкушаю мир и радость, которые недоступны богачам земли под ношей их кровавого золота.

И светящаяся голова на вершине креста рассеялась, как столб крутящегося дыма.

Старик стоял неподвижно.

— Исчез!

Он бросился к сыну, положил руки на его плечи и, глядя на небо и на могилы, закачал головой.

— О, Леонид, небеса опустилися на землю и шепнули земле: подымайтесь, мертвые, из могил своих… Смотри!

В смятении обернувшись, он стал неподвижно смотреть на вершину небольшого креста, стоящего над маленькой могилой. Над крестом клубилось сияние и из него стал обрисовываться силуэт детской головки, с согнутыми ручками, положенными на вершину креста и подпирающими подбородок. Головка светилась бледным пламенем, губы кротко улыбались и голубой свет лился из глаз.

— Ребенок! — в трепете закричал старик и умолк <…>.

Свет над крестом внезапно погас, как свеча, на которую дунул кто-то незримый. Колодников продолжал стоять и под глазами его и в углах рта конвульсивно бились какие- то больные нервы. Он поднял руки кверху и как-то простонал, глядя на небо <…>.

Стоя с простертыми руками, он стал оборачиваться в разные стороны, глядя на могилы. Воля его теперь и обычный здравый ум были задавлены силами, кружившимися в нем, как огненные вихри, и силы эти, исходя из него, как неизвестные еще нам лучи, очерчивали линии вокруг его видений.

Куда он ни смотрел, всюду над могилами показывались призраки и исчезали. Он видел себя как бы перенесенным в иной мир, с иного рода явлениями, и в это время для него мир вещественный, все интересы его, и все, чем жил он, перестали существовать. Падая на колени, подымая руки кверху и глядя на небо, он закричал каким-то чужим голосом:

— О, громы небес, обрушьтесь на голову мою, и огненные вихри, подымите меня, и пусть гореть я буду, как живая свеча среди вселенной.

Леонид подошел к отцу, скрестил руки на груди и лицо его светилось радостью и любовью.

— Отец, верьте мне, что с этой минуты вы перешли из этого мира грехов и тления в иной светлый мир, и тысячи существ смотрят на вас с радостью и умилением.

В это время откуда-то из оврага поднялись два человека и, осторожно ступая, начали спускаться с вершины холма в поле. За ними шли управляющий и его сын. Все они весело и насмешливо улыбались. Пройдя некоторое расстояние, все остановились. Господин, высокий и толстый, с выпученным, круглым животом, на котором светилась цепь, и с очками на глазах, проговорил, обращаясь к Петру Артамоновичу и его сыну:

— Ну-с, констатирую голый факт: оба безумны, отец и сын.

— Безусловно, — басом подтвердил другой господин, такой же толстый, как и первый, но гораздо ниже его.

Это были два психиатра, приглашенные из сумасшедшего дома.

— Теперь мы со спокойной совестью можем выдать желаемое вами свидетельство и посодействуем во всем остальном, — говорил высокий доктор-психиатр.

— Никакого сомнения: всего, что мы видели в эти дни, совершенно достаточно. Старик страдает бредовыми идеями, сопровождающимися галлюцинациями слуха и зрения.

Оба эскулапа быстро направились к дому, а Петр Артамонович, радостно улыбаясь, проговорил, глядя на сына:

— Сыночек миленький, так ты на линии, значит, к денежкам, и будет он у нас под опекой, как мальчик.

— Не сомневаюсь я уже нисколько, — ответил сын.

— Ха-ха-ха! — весело рассмеялся управляющий, глядя на сына и любуясь им. — Не нарадуюсь, сыночек мой. Смотри! — воскликнул он, взглянув на вершину холма.

Колодников продолжал стоять на коленях с простертыми к небу руками и говорил:

— Клянусь душой бессмертной, все золото свое, все проклятое богатство я раздам несчастным беднякам.

— Ха-ха-ха-ха! — снова весело рассмеялся управляющий. — Двенадцать миллиончиков раздать. Ха-ха-ха-ха!

III

Счастье, истинное счастье есть сама добродетель.

Спиноза

Роскошные комнаты дома Колодникова были ярко освещены огнями. В обширной зале с колоннами сверкали несколько хрустальных люстр, и в потоках яркого света, под звуки выписанного из Москвы оркестра, носились пары многочисленных гостей, приехавших сюда из всех окрестных местечек и городов. Давно уже в доме миллионера не было такого шумного сборища, такого общего ликования, таких гор всевозможных съедобных вещей и таких длинных рядов бутылок с шампанским и различными винами; но, если взять во внимание причину всего этого, то станет понятным, что иначе не могло и быть: совершилось двойное бракосочетание — двух дочерей фабриканта с молодыми людьми, которых они избрали быть спутниками дальнейшей жизни своей. Глафира была уверена, что, вручая свой руку Илье Петровичу, она поступает благоразумно, дипломатично и дальновидно, так как сын управляющего, по ее мнению, именно человек, который сумеет сделать так, чтобы прилив золота в их сундуки никогда не прекращался, так что над их головами всегда будет сиять звезда счастья. Зоя была тоже уверена, что, избрав себе мужа в лице Евгения Филипповича Ольхина, она совершила смелый дипломатический акт, гарантирующий ей свободу, независимость и возможность под фирмой законной супруги иметь очень много незаконных мужей. К этому шагу она уже и приступила, так как, несмотря на присутствие мужа, сумела окружить себя, при ловком содействии Тамары, целой толпой безусых юношей. Обе они — Глафира и Зоя — чувствовали себя прекрасно, и это тем более понятно, что одновременно с выходом замуж они вступали и во владение своими миллионами: их отец, признанный докторами, по общему желанию всех членов семьи, душевнобольным, совершенно устранялся от владения своим имуществом и над ним был назначен опекун в лице мужа Глафиры Ильи Петровича. Отец последнего, Петр Артамонович, расхаживая под веселые звуки вальса по длинной анфиладе комнат, старался скрыть свою радость, но это ему не удавалось: во всей его фигуре было что-то самоуверенное, дерзкое и довольное, и по всем этим признакам все видели, что он торжествует как бы какую-то победу и чувствует восторг победителя. Капитон тоже был весел. Его радовало сознание, что он теперь неограниченный хозяин своих миллионов; но он ошибался, так как всегда находился под деспотической властью тирана — своего сладострастия — и различных иных своих невидимых мучителей. Не беря всего этого во внимание, он, в ознаменование своей самостоятельности, очень скоро напился и, так как обычных спутниц его пригласить сюда оказалось невозможным, то он, усевшись у колонны, мрачно насупился.

Посреди всех этих галопирующих и веселых людей одиноко ходила по комнатам Анна Богдановна. Она одна была печальна и тяжелое предчувствие закралось в сердце ее. Как бы в ознаменование своей скорби, она, отдав дочерям все свои драгоценности, одела на себя в день свадьбы черное платье и только большой бриллиантовый крест повесила на грудь. Это рассердило ее дочерей, но она, спокойно выслушав их дерзости, только сказала: «Ступайте и танцуйте себе и в дальнейшем поступайте, как считаете для себя хорошим, а меня оставьте». Тогда от нее с гримасами на лице обе дочери отошли, а она продолжала одиноко расхаживать по комнатам, чувствуя, что под видимым для всех крестом бриллиантовым на груди ее, в ее груди таится другой крест, тяжелый, как свинец, который все ярче будет сверкать иными бриллиантами — ее слезами, пока она не выплатит все свои долги, наделанные ею в этой жизни, вечному Хозяину. Ее мучила совесть: муж ее, до этого времени властный фабрикант, теперь делался бесправным, как ребенок, с которым может делать все, что вздумает, его опекун, муж Глафиры, и она первая, по настоянию дочерей, подписалась под таким общим позорным решением! Она тем более мучилась, что перемена, совершившаяся в душе Колодникова, казалась ей чудесным знамением той истины, что все прошлое их обоих было сплошной цепью одобряемых законом и людьми преступлений и что цепь эта будет обвивать двух божьих колодников, пока не растопится в огне, брошенном в их сердца Леонидом. Хотя она не вполне понимала, что это за «штуки» проделывает ее сын и откуда в нем явилась эта таинственная сила и нравственная высота, но она испытывала такое чувство, как если бы Леонид отдернул завесу, отделяющую этот мир от другого. Она вполне прониклась верой, что дела наши вечно продолжают жить за пределами гроба, и все ее прошлое, и все, к чему люди стремятся, потеряли в ее глазах всякий смысл. И вот, когда глаза Серафима Модестовича раскрылись на дела его жизни, когда истина воцарилась в уме его и он стал освобождаться из-под власти тьмы этого мира, тогда именно все закричали: «Он безумен». Совесть ее мучила и, побуждаемая ее голосом, она сделала все старания, чтобы он ничего не знал о признании его сумасшедшим. Это ей удалось тем легче, что Серафим Модестович совершенно перестал интересоваться делами своими и на капиталы свои начинал смотреть, как на ядовитую золотую пыль, разъедающую глаза до потери способности видеть, как на сор, который надо далеко отмести от себя и путь к могиле своей сделать легким и гладким. Он стал походить теперь на человека, готовившегося уйти в пустыню. Однако же он очень удивился, когда увидел бесконечные ряды экипажей, потом — в своем доме многочисленных гостей и когда раздались громкие звуки музыки. «В этом доме, который я называл своим, музыка и пляска — что все это значит?» — спросил он резко и сильно волнуясь. Ему объяснили, что обе его дочери вышли замуж. «Как, без моего решения?!» — воскликнул он гневно, но, сейчас же сделав усилие над собой и вспомнив, что все прошлое не что иное, как «тяжелое сновидение на земле», стал задумчиво смотреть на свои раззолоченные комнаты. «Зачем вся эта роскошь?! — воскликнул он неожиданно. — Нам ли, гостям в мире этом, возводить такие чертоги? Пиршества и пляска — бесовская затее. Наше счастье не увеличивается от грома музыки, танцевания и всей этой мишуры». Он постоял, глядя задумчиво на танцующих, и грустно окончил: «Мне бы лучше в лес или в поле. Все это не для меня». Он походил еще немного по своим апартаментам, покачивая головой, как бы что то припоминая и имея вид человека, который явился в чужой дом, и никто не заметил, когда он исчез. Леонид побыл здесь дольше, нежели его отец, но, по общему мнению, он странно себя держал, говорил возмутительные вещи и все это вместе — одних приводило в недоумение, в других вызывало негодование. Он расхаживал среди танцующих, высоко подняв голову, и по лицу его нервно перебегали бесчисленные морщинки, отражая царившие в душе его юмор и горечь. «Ой- ой! Как смешно подпрыгивают все эти люди! — воскликнул он, неожиданно остановившись. — И никому не приходит на ум, что веселье пляшущих — только нарумяненный шут на цепочке богини счастья».

— Неужели это правда? — неожиданно спросила его молоденькая блондинка, переставая танцевать и пытливо глядя на него светлыми глазами.

— Совершенная правда, прелестная дама, — отвечал он с выражением неподражаемой иронии в лице, низко склоняясь корпусом и опуская руки. — Когда вы сделаетесь такой же печальной, как я, то и для вас наступит май и в душе вашей запрыгают все светила небесные; но если вы сами будете только прыгать, то в будущем понадобится целый водопад горючих слез из ваших чарующих глазок, чтобы он растопил лед вашего замороженного сердечка.

На лицах стоящих вокруг него мужчин и дам выразилось полное недоумение и, пока они стояли, раздумывая, как им поступить — рассмеяться или вознегодовать — Леонид быстро отошел и уже направился в другие комнаты, как совершенно неожиданно перед ним появилась Тамара. Она стояла с чудной улыбочкой на своих губах, похожих на два ярких коралла, и из ее черных глаз как бы смотрело скрытое в ней обольстительное чудовище — дерзкий призыв к пороку и наслаждению. Чудовище в душе ее смеялось, нежилось и как бы млело от страсти, глядя из ее черных глаз, как из окон. Одета она была в белое, усеянное цветами, воздушное платье, очерчивающее ее грациозную, гибкую фигуру и оставляющее голыми ее руки и плечи. Ее грудь, бесстыдно обнаженная в верхней своей части, вздымалась, колебля легкую материю.

Леонид стоял неподвижно, глядя на нее и чувствуя, что земля в лице Тамары притянула его, разбивая его высшие силы, и что скрытые в нем чувства «зверя земли», тонким ядом разлившись в его существе, затуманивают его ум, свет глаз его. Он чувствовал, что так долго мирно таившийся в нем «змей похоти» выполз из глубин своих и снова стал дышать отравой и огнем. А Тамара продолжала стоять, наблюдательно глядя на него. Вдруг она глубоко вздохнула с особенным, многозначительным выражением в лице и улыбочкой и ее грудь, высоко поднявшись, заволновалась. «Бросся на нее и пей яд и пламя ее тела», — точно тонкая молния, пробежала мысль в его мозгу, но Леонид стоял неподвижно, делая усилие уничтожить в себе эту мысль и желая смирить поднявшегося зверя в себе. Страшная сила желаний влекла его к этому грешному телу, а волнующаяся грудь Тамары манила его всеми чарами обольщения, точно в ней были заключены все волшебные зелья, приготовленные каким-то злым чародеем земли для пленения и порабощения людей. Леонид продолжал стоять, мысленно призывая все свои знания, волю свою и все стремления к свободе и независимости вечного человека. Вдруг Тамара, пленительно рассмеявшись, с тонкой насмешкой проговорила:

— Сын неба, спуститесь на землю и удостойте меня, дочь земли, побеседовать с вами.

Она взяла его за руку и быстро повела куда-то. Идя за ней, Леониду казалось, что она его уводит в бездну, что с каждым шагом он куда-то проваливается. Теперь им всецело овладело одно желание — победить зверя в себе и одержать победу в битве сил духовных с силами зверя земли. Он внезапно остановился.

— Сын неба, идите же за мной.

— О, не думайте! — воскликнул он и морщинки забегали по его лицу, давая понять, что в нем снова воцаряется бог иронии и юмора.

— Что не думать?

— Что сын неба может попасть вам в лапки… в ваши нежные бархатные лапки… В плен взять меня — ни за что. Сознаюсь, однако, — дочь земли обдает меня пламенным дыханием уст своих… Прелестная дама, да не будет свободный сын неба превращен в раба, вдыхающего в себя отраву вашего тела, подобно спутникам Одиссея, превращенным какой-то волшебницей в свиней. Нет, божественная Тамара, если я и не сын неба, то, во всяком случае, свободный гражданин этой маленькой грязной планетки и никогда не паду побежденным рабом перед телом женщины, хотя бы в вашей красивенькой храминке, очаровательная дама, скрывались бы все соблазны мира, все одуряющие чары, и если бы даже в вас горели все огни, пылавшие некогда в телах чертовок Клеопатры, Таисы, Тамандры и той адской полудевы-поэта, которая, пожираемая палящим в ней огнем любви к женщине, бросилась со скалы в море.

С бесчисленными морщинками смеха на лице, он насмешливо отвесил ей низкий поклон. Тамара стояла неподвижно и черные глаза ее побледневшего лица горели негодованием, злобой и поднявшейся в ней бурей желаний. Леонид повернулся уже, чтобы уйти, как кто-то резко проговорил:

— Чудовище!

Около Тамары стояла Зоя, окруженная целой свитой юношей, — среди которых было видно огорченное лицо ее мужа. Зоя пристально смотрела на брата негодующими, злыми глазами.

— Ты совершенное чудовище и дурак, — раздельно продолжала она, — если решаешься говорить таким тоном с моим божеством, с моей прекрасной Тамарочкой.

С последним словом она нежно обняла Тамару, голова которой склонилась на ее плечо и жгучие глаза снова уставились на Леонида. Последний стоял неподвижно, с печалью в глазах и с таким грустным лицом, точно на него упала туча.

— Несчастная Зоя, — начал он тихим и скорбным голосом, — знай, что я делаю все усилия, чтобы быть человеком в самом лучшем значении этого слова, и если во мне и скрывается чудовище, то оно должно будет уйти в бездну свою от молний света в царстве вечного духа моего.

Глаза его загорелись и голос стал звучать увлекающей всех силой.

— В тебе, дочь отца моего, тоже скрыто чудовище, но ты не отгоняешь его силой воли твоей, а наоборот — голубишь его и ласкаешь, оно растет в тебе, дышит огнем, рассылая по телу твоему тысячи желаний и зарождая в уме тысячи мыслей-убийц. В глазах твоих я вижу тень зверя этого, ты его раба. Ты будешь убивать словами и изменой без ненависти, пожираемая огнем твоих страстей…

— Сумасшедший, пошел от меня! — вскричала Зоя и ее полные, чувственные губы судорожно передернулись в выражении ненависти и злобы, в то время как из глаз светился страх. Злость и какая-то непонятная пугливость перед силами Леонида — два чувства, которые рельефно отразились теперь в ее лице. Опасаясь, чтобы он не устроил какой-нибудь «своей штуки», она быстро повернулась и, сопровождаемая толпой своих ухаживателей, стала быстро удаляться. Тамара шла, обернув к нему лицо и ее два черных глаза, казалось, высказывали ему какие-то скрытые в душе ее тайны.


Потянулись дни и недели. Глафира и Зоя царили в доме полновластными хозяйками, причем Зоя, всегда окруженная целой толпой гостей, заняла почти целую половину дома, Глафира — другую. Глава семьи ютился где-то в третьем этаже, но, так как он считал себя «гостем этого мира», то и не высказывал никакого неудовольствия. Леонид, однако же, давно догадался, что его отец считается всеми душевнобольным и находится под опекой.


Загрузка...