БЕРЕН

У оврага этого длинное и причудливое название. Он один из множества разветвленных, как кровеносная система, степных буераков, которые чем дальше идут, тем круче становятся, пока наконец не сливаются в одну огромную, причудливую по форме продолговатую яму. Вот это и есть <Сай, где погиб черный пес>.

На дне оврага течет ручей. Правда, не такой, чтобы в нем могла потонуть собака. Самый обыкновенный ручей, прозрачный, сонный, пробивший заросшее камышами извилистое ложе, очень похожее на тропинку, по которой бредут с выпаса коровы. На одном берегу, насколько хватает глаз, зияют похожие на провалившиеся волчьи логова ямины с размытыми, выщербленными краями и редким, как щетина на безбородом лице, ковылем. Это следы землянок. Вокруг некоторых из них еще стоят осевшие дувалы. Они длинные, извилистые, видно, хозяевам хотелось захапать как можно больше вольной земли на берегу оврага, и потому, не ленясь, они огородили вокруг своего дома огромное пространство. Всякий путник, поднявшись на косогор и видя это старое, заброшенное зимовье, невольно спросит себя: <Кто же здесь хозяйничал когда-то? Почему захватил столько земли? И кто он, и где теперь?> Верно, каждый, кто видит эти одинокие деревья, словно подгибающиеся под тяжестью бесчисленных вороньих гнезд, эти прогнившие стены тянувшихся некогда длинным рядом сараюшек и разных пристроек с провалившимися крышами, теперь напоминающих

заброшен-ные могилы, всю эту неприглядную картину запустения, полюбопытствует: <Может, владелец зимовья находится теперь среди тех, кто проклял ненавистное прошлое и теперь сообща с другими строит новый быт? Или он из тех, из бывших, из всесильных и чванливых владык, кто играючи распоряжался судьбами тысяч неведомых и безы-мянных рабов и слуг - этой черни в лохмотьях и в рубище, в струпьях и в мозолях, которая, взбунтовавшись, перетряхнула, переворошила, перевернула старый мир и вышвырнула его вон, как мусор, как ненужный хлам?> Кто знает... Одно ясно: зимовье заброшено. Хозяин исчез. Это жуткое, запущенное, дикое место - царство комаров, оводов и слепней. Стоит только подойти к оврагу, как они тучей обрушиваются на тебя, исступленно жужжа: <Не тревож-ж-жь... 3-з-згинь... Исчез-з-ни...> Черные вороны мрачно восседают на ветвях; они каркают мерзко и протяжно: <Проваливай... Пр-р-ро-ва-а-алива-а-ай!..>, и, вторя им, ошалело мечутся с куста на куст курая крикливые, заполошенные сороки: <Прочь! Прочь! Прочь!..>

...Был жаркий день. Солнце, поднимаясь все выше, начинало палить; ветер тоже, как назло, затаил дыхание, и путники обливались потом, облизывали сухие губы, а кони их шли усталой рысцой, изнывая от жары и жажды. Именно в эту неуютную пору к оврагам <где погиб черный пес> подкатила бричка, запряженная парой лошадей. Лошади были в теле. Коренник, гнедой, видать, был хорошо объезженным конем: спускаясь по крутому склону в овраг, он упирался в землю копытами, тормозил, приседал на задние ноги. Зато пристяжная, темно-рыжая, молодая и горячая лошадка, пугливо косилась на кусты вдоль дороги, на заросли камышей, прядала ушами, рвала постромку. Возница, чернолицый, с глубоко посаженными глазами, крепко натянув вожжи, уговаривал ее:

- Но, но, но!.. Не дури... Не дури!..

На бричке сидели двое: пожилой, черный возница, по имени Кайролда, и молодой, смуглый, рябой джигит в белой шелковой сорочке, серых суконных брюках, в шляпе, с черными усиками мушкой - Курумбай.

Путники спустились в овраг и остановили лошадей. Предстояло еще переехать через промоину с ручьем. Течение было тихое, спокойное, журчащее. Слепни тут же с остервенением набросились на лошадей и облепили их со всех сторон. Пристяжная сразу словно ошалела, на нее как будто нападала вертячка, она уже не слушала окриков возницы, вырывалась, брыкалась, глаза у нее вышли из орбит. Кайролда спрыгнул с брички, взял темно-рыжую под уздцы.

- Апырмай! Совсем, что ли, обезумела!..

Курумбай тоже слез, подошел к гнедому. Коренник, яростно отмахиваясь от слепней, задел мордой чистую сорочку Курумбая, и возница закричал:

- Ойбай, дорогой, не подходи... Отойди, говорю. Измазюкает он тебя, измазюкает!..

Курумбай весело улыбнулся и похлопал гнедого по бокам. Конь все же успел обслюнявить его сорочку. Кайролде пришлось пучком травы стирать хлопья слюны с его шелковой сорочки, желтоватые пятна сошли, остались зеленые.

- Курумбай! А, Курумбай, - спросил возница, -значит, агрономом стал, а?

- А? Я, что ли?.. Да, агрономом.

- И теперь у нас останешься?

- А? Я, что ли?..

Пристяжная норовила подняться на дыбы. С ней уже невозможно было сладить. На дне оврага виднелись следы колес, однако ехать тут было рискованно. Пристяжная могла понести и разбить бричку, и поползли бы слухи: не успел агроном в колхоз приехать, как уже телегу сломал.

- Кайролда-ага, вы поищите удобный брод, а я вас подожду на том берегу.

Кайролда сразу же свернул в сторону, поехал вдоль промоины. Курумбай остался на месте. Встреча с родным краем после долгой разлуки взволновала его, захлестнула воспоминаниями, он старался осмыслить все, что видел и слышал со вчерашнего дня... Ведь он был еще так молод.

В аул у поймы реки Курумбай прибыл еще до обеда. Здесь работала бригада Тансыка. Только одни юнцы и молодки. Курумбая они, конечно, сразу не узнали, но смутно догадывались, кто он, и окружили его. Уехал Курумбай из аула давно, за это время мальчишки успели превратиться в джигитов. Шесть лет - не малый срок.

- Ура! Куруке приехал! - крикнул кто-то.

Молодежь мигом собралась, выстроилась в ряд, шумно захлопала в ладоши. Новые времена - новые манеры. Интересно, непривычно! Все так искренне обрадовались ему, у парней и молодок так заискрились глаза, что Курумбай даже опешил. Он растерялся, не зная, что сказать или сделать.

Потом члены бригады стали работать. Большеглазый, смуглый джигит накинул фартук, облил водой точильный камень и принялся точить зубья сенокосилки. Работая, он мурлыкал незатейливую песенку:

Ярко озарился солнцем небосвод.

Трудодни подсчитывает счетовод. Что любимая не первая в работе, Какой злодей осмелился дать сплетне ход?!

Слова были новыми. И мотив тоже был незнакомый. Песня звучала в такт движениям джигита. Работал он сноровисто, легко, а пел все громче и громче. Из юрты вышла молодая женщина и недовольно покосилась на веселого точильщика.

- Перестань. Ведь мы занимаемся.

Точильщик улыбнулся, но петь не перестал. <Жжик-жжик!> - вторил песне шершавый брусок.

В юрте занималось человек десять.

Верткая, игривая девушка толкнула локтем сидевшего рядом парня:

- Довольно шептаться... Слушай!

Лет шесть тому назад такие девушки сбивались стайкой в тени юрт, вели пустопорожние разговоры да вышивали разное тряпье, а сейчас вот... политзанятия.

Об этом подумал Курумбай, входя в юрту.

- Ага, когда же вы нам доклад прочтете? - спросила смазливая смуглянка.

- Доклад?.. О чем?!

- О том, как вы учились... О новых достижениях науки...

Курумбай пристально взглянул на смуглянку и только теперь узнал ее. Это была сестренка учителя Абитая. Когда Курумбай уезжал на учебу, она была совсем еще девчушкой с распущенными волосами, самозабвенно игравшая в детские игры.

- Ты... уж не Умсындук ли ты?!

- Да, узнали, - улыбнулась смуглянка.

Курумбай сел в круг и заговорил. Для него это и в самом деле была самая обычная, задушевная беседа, однако колхозная молодежь слушала его, затаив дыхание.

Кто-то крикнул за юртой:

- Кайролда-ага кумыс везет!

Курумбай встрепенулся, спросил:

- Это... тот табунщик Кайролда?

- Он самый.

- Куда же он кумыс возит?

- Сюда. Кобылиц держат в степи, а нам привозят кумыс...

Вот здесь, на стане, и встретились Кайролда с Курумбаем. Обнялись. Табунщик расчувствовался, прослезился. Молодежь смеялась, но старик был искренне растроган. И вместо того, чтобы ехать в степь, к своему табуну, повез Курумбая в аул...

...С трудом сдерживая строптивую пристяжную, они нашли мель и благополучно переехали промоину. И тут Курумбаю неожиданно пришла на память Берен.

<Апырмай, интересно, где она сейчас?.. Почему же я не спросил о ней сразу?.. Может, и она в этом колхозе?.. Или... или...>

Густые, тенистые деревья на склоне оврага манили Курумбая, но едва он вошел в самую гущу зарослей, окунулся в их спасительную прохладу , - услышал, что где-то рядом поют. Он поднял голову. Прислушался. Пели женщины, и где-то совсем близко. Приятная, нежная мелодия... звонкий, чистый смех. Курумбая невольно потянуло к этим голосам, он обошел дувал старого зимовья и увидел недалеко от него между колками белые дома... Знакомый уголок! Эти места живо напомнили ему иные картины невозвратного детства, навели на другие мысли, приятные и грустные. Курумбай точно плыл по травянистому лугу. За белым домом стояли неуклюжие зубастые лобогрейки, конные грабли; рядом дремали, плотно сбившись и положив на шею друг другу усталые головы, спутанные лошади. Но не только это привлекало его взор - он увидел и белые платки, и жаулыки, мелькавшие в траве на опушке березового колка. Тут же кружком лежали черные от загара девушки с толстыми, как колотушки, косами на спине. Все они сосредоточенно читали.

Несколько поодаль от женщин и девушек, в густой нетронутой траве сидела смуглая молодка и что-то писала. Но, видно, ей было неудобно писать так, держа тетрадь на коленях; она легла ничком, положила тетрадь на траву и аккуратно вывела: <В районный

комитет партии>. Дул легкий ветерок, трава под ним шевелилась, щекотала лицо молодки. Она писала: <Я, Берен, дочь Жауке, давно и хорошо знаю Ергалия. Могу при необходимости обо всем чистосердечно рассказать>.

Написав это, женщина тяжело вздохнула, положила карандаш на тетрадь и уронила голову в ладони. Сочная трава источала терпкий аромат, от него вольно дышала грудь, кружилась голова. Ковыль покачивался, щекотал лицо, шею женщины. Ей чудилось, что осталась она одна-одиношенька на этом травянистом лугу, на берегу оврага, под необъятным небом, похожим на гигантский голубой казан. Мысли ее витали, зыбились, текли, как степное марево, растекаясь по ветвистому древу памяти, и женщина то хмурилась, как ненастный день, то снова светлела, словно солнышко, выглянувшее из-за туч. Прошлое проплывало перед ее глазами... и было оно в самом деле как мираж.

***

Рослого, жилистого мужчину, сидевшего в тени, звали Жауке. Несуразно огромная, вся в заплатах и прорехах юрта - вот единственное наследство, доставшееся ему от отца Журумбая. Давно бы уже было тлеть этой юрте где-нибудь в степи на свалке, но благодаря стараниям и аккуратности тетушки Балдай, неутомимо нашивающей на ветхую кошму лоскуток за лоскутком, она все еще служила им надежной кровлей. Весной ее снимали и ставили подальше от глаз на краю аула, и так она стояла до глубокой осени, накренившись, словно по ней прошла льдина в половодье.

- Балдай! Эй, Балдай!.. Дратва готова?!

Со всех сторон волокут к нему, сапожнику, старую обувку. Но разве на этом что-нибудь заработаешь? И все равно: попробуй отказать! Одному за страх работаешь, другому - за красивые глаза. Откажешь -

сразу пойдут разговоры. Зубастые бабы, вроде Рысбике, по всему аулу затараторят:

- Конечно, зачем мы ему?! Он только тех уважает, кого боится... Бродяжка несчастный! Тоже нос задирает...

А то еще и так скажут:

- Вон тому-то сразу же подшил сапожки... А мои отложил, поиздеваться надумал!

И можно подумать, что он всем действительно обязан чем-то. Иногда Жауке высказывает свое недовольство, начинает сердиться, тогда ему со злорадством напоминают старые прозвища: <Смутьян Жауке>, <Забияка Жауке>.

Только поднимется солнце на уровень плеча, а Жауке, расстелив старую шкуру в тени и прислонившись к бурой кошме юрты, уже принимается за работу. Рядом с ним черный неразлучный сундучок. Чего только в нем нет! Инструменты, клочки кожи, обрезки, обрывки дратвы, пучок сухожилий, сломанная игла. И все нужно. Все пригодится. Все строго на своем месте, всегда под рукой.

- Балдай! Эй, Балдай! Насучила дратву?..

К байской байбише Куляш приехала в гости сваха из Конура. Она уже немолода, но щеголиха, франтиха, и не в меру игрива. Увидев, в каких удобных сапожках на низком каблуке ходят женщины в байском ауле, сваха от восхищения шлепнула губами:

- Чудо-то какое! Кто их шьет!

Хвастливая байбише скосилась на сваху.

- Хочешь - прикажу сшить тебе такие же?

- Сделайте одолжение!..

Табунщик Кайролда, шатаясь, как пьяный, с красными, воспаленными от бессонницы глазами, пришел к Жауке. Пришел, присел. Пожаловался на жару. Пожаловался на мух, на строптивость гнедой кобылицы, на которой - по очереди - пас табун ночью.

Пожаловался на то, что не выспался. И, изложив все свои обиды, он наконец сказал:

- Байбише за тобой прислала. Кумыс пить зовет.

Жауке, однако, не спешил. Цепкими, корявыми пальцами он с такой силой натянул кожу, что она едва не лопнула. И Кайролда сказал с досадой:

- Знаешь ведь, когда кумыс там пьют. Ну и пошел бы без приглашения!..

И этот намек Жауке понял: <Из-за тебя пришлось подниматься, вставать...>

Морщинистая бледнолицая старуха - это и была тетушка Балдай - вынесла старый узбекский чапан с отпоровшимися нашивками и березовый, суковатый посох. Одета она была очень бедно: на ней был латанный-перелатанный камзол, настолько выцветший, что спереди он казался белесым, а сзади - не то черным, не то бурым, не то голубоватым - а скорее всего, просто пестрым от множества разноцветных заплат. Но даже и эта ветошь досталась ей по наследству.

- Отец, уже за полдень перевалило. Сходи, попей кумыс.

Накинув на плечи узбекский чапан, опираясь на посох, отправился Жауке к баю Сержану. На одеялах в тени восседали бай и Абен-мулла. Бай распарился, взмок, он сидел важный, надутый и никого вокруг не замечал. Мулла, увидев Жауке, изобразил на своем лице елейную улыбку. Жауке насупился, внутренне весь съежился. За глаза мулла называл Жауке безбожником и нечестивцем, но когда приближалась пора заказывать новые сапоги, он говорил иначе. <О, истинный правоверный... Безгрешный Жауке... -говорил он тогда. - О, святая душа. Да будет милостив к тебе создатель!> И сейчас вот...

- Проходи, Жауке. Проходи, дорогой!.. О безгрешный!.. О святой! - весь сиял, улыбался мулла. Улыбочка была, однако, кривая и более смахивала на ухмылку.

Но гости в тени юрты сидели плотно. Никто не подумал подвинуться, уступить место сапожнику. Да и Жауке не особенно хотелось торчать среди них, слушать их разговоры. Вон зашушукались, скривили презрительно губы. С края сидел рыжий, толсторожий Еркинбек, племянник бая Сержана. О его злых проделках говорила вся округа. Однако кто осмелится перечить байскому отродью? Вот он надулся, как сыч, и в упор разглядывает Жауке. Рядом с Еркинбеком -его холуй Ерекеш, чернолицый, верткий, с хитрыми, маслеными глазами. Он что-то шепчет на ухо байскому племяннику и давится от смеха. Жауке круто повернулся, пошел прочь. Гнев и отвращение душили его.

- Жауке! - остановил его, насупясь, бай. - Ох, и норовист же ты, шайтан тебя возьми! Заходи-ка в юрту!

Жауке пошел к двери. И пока он не переступил порог, все пялили на него глаза.

- Ну и вид у этого кафира! - пробормотал Абен-мулла.

Жауке на мгновение остановился и так поглядел на муллу, словно хотел вцепиться в его жидкую сивую бороденку, но постоял и исчез за дверью.

Увидев сапожника, Куляш-байбише цыкнула на детей:

- Идите, идите отсюда!.. Когда приходит почтенный человек, дети не крутятся под ногами...

Жауке еще больше помрачнел, подумав: <Знаю, знаю, почему я вдруг стал почтенным>.

Горделивая сваха, слегка привалившись бочком на подушку, бросала на Жауке игривые взгляды. Сапожник поднес ко рту чашу, но едва сделал глоток кумыса, как услышал слащаво-льстивый голосок байбише:

- Каин-ага, видите, к нам пожаловала очень уважаемая сваха... Она прогостит денька два... Будьте добры, сшейте ей вот из этой мягкой кожи хорошенькие сапожки. Пусть пощеголяет в своем ауле.

- Ах, это и есть тот самый человек?! - томно протянула сваха, постреливая глазами.

Жауке резко поглядел на нее в упор. <Положим, я... Ну и что из этого?> - говорил его взгляд, и сваха смутилась, потупилась. Однако улыбку с губ не согнала. Любопытно, о чем она сейчас думает?..

Когда гости разошлись, Жауке, держа под мышками сверток кожи, тоже вышел из байской юрты удрученный и сумрачный. После хмельного кумыса добрые люди сладко спят, а Жауке уселся на жесткую шкуру, придвинул к себе черный сундучок и принялся за работу.

- Балдай! Эй, Балдай!.. Чтоб ты провалилась, где жильные нитки?

Глядя на ловкие, быстрые пальцы Балдай, привычно сучившие сухожилия, невольно подумаешь: <Наверно, всю жизнь эта женщина только и занималась тем, что сучила для мужа дратву>. Перебирая прочные жильные нитки, она исподлобья следила за выражением его лица и иногда - судя по его настроению - слегка задиралась.

- Отец, Беренжан все умоляет и умоляет... - говорила она. - Слышала я, еще мать Еркинбека ходит грозится...

Жауке, подшивая подметки, уколол палец. Работай он с закрытыми глазами, с ним бы такого не случилось, если бы не Балдай. Вечно она лезет под руку со своими разговорами.

- Чтоб ты провалилась!.. Чтоб тебя прихлопнуло!.. Доведешь ты меня, старая...

- Ну, что ты, отец! - испугалась старуха. - Все злишься и злишься. Дочь-то не чужая ведь. Родная, кровная... Беренжан все умоляет и умоляет...

Она всхлипнула, по ее глубоким морщинам потекли слезы. И от этого Жауке снова - на этот раз до крови -наколол палец. Пришлось его перевязать.

- Что ж мне делать?.. Не нравится мне то, что она задумала. Где такое видано? - сказал он. - Не лежит к этому моя душа.

- Ой, отец! А мне по душе? Но ты ведь знаешь ее. Смеется только. <Отсталая ты, мама!> Вот и все... Озорница.

- Э, провались ты, Балдай! Где твоя дратва?..

Пришла, покачиваясь, с двумя ведрами воды Берен. Круглолицая, смуглая, раскрасневшаяся. Пока донесла ведра, запыхалась. Пришла и опустилась на колени возле матери.

- Апа! Слышь, апа. Курумбая сейчас встретила. В ауле у реки он был. На представлении. Очень, говорит, было интересно. Кто бая, кто муллу, говорит, изображал...

- А кто же это представление-то давал?

- Да комсомольцы, говорит... И девушки, говорит, среди них тоже есть.

Жауке опять вздохнул. Распрямил ноющую спину, посмотрел и встретился с улыбающимися глазами дочери. Сразу же отвернулся, потупился. Мысли обратились к прошлому.

Уже с семи лет Берен слыла первой красавицей в ауле, резвая, складная, точно жеребенок. Всегда шутит, улыбается, а на язык бойка. Где нужно, держится с большим достоинством.

А в последнее время ее всюду преследовал байский племянник Еркинбек. Проходу ей не давал. На тоях, вечеринках, игрищах всюду лез, заводил двусмысленные разговоры, молол всякий вздор. Берен отмалчивалась, но однажды, когда ухаживания стали чрезмерно назойливыми, резко обрезала:

- Оставьте! Не на ту нарвались!.. Я вам не игрушка!

- Ты и не заметишь, как ею станешь! - ответил Еркинбек. Он был задет и раздосадован.

Эта короткая стычка произошла недельки две тому назад. О ней поведал Жауке все тот же табунщик

Кайролда. Как-то, по обыкновению, жалуясь на весь белый свет, он вдруг взглянул на сапожника с вечно воспаленными красными глазами и выдал ему:

- Скорей отдавай дочку замуж. Или пусть уж идет в свой комсомол... А то ведь знаешь Еркинбека. Как бы того... не наделал беды...

Тогда-то и екнуло впервые сердце Жауке. Похождения Еркинбека были всем известны. С ним шайка таких же, как он, хулиганов. Умыкнуть девушку, своровать, снасильничать - вот их любимое занятие, так что табунщик предупреждает неспроста... Все это так. Однако не может же Жауке без согласия дочери выдавать ее замуж! Что же тогда? Неужели и вправду вступить ей в комсомол?..

Жауке невольно хмурился, обсуждая все эти сложные вопросы.

- Балдай! Эй, Балдай! Чтоб ты провалилась! Дратву готовь!..

Берен что-то нашептывала матери на ухо, лукаво поглядывала на отца и улыбалась. Знает, чертовка, свою власть над ним! Хочет улыбкой вырвать согласие.

Пришел, мурлыкая что-то под нос, Курумбай. Весь в лохмотьях, бедняга. Сапоги растоптаны, каблуки отвалились, носки задрались, как полозья у саней. Шаровары - заплата на заплате, прореха на прорехе; чапан куцый, ободранный; фуражка старая, засаленная. Волосы отросли, лезут из-под фуражки. Пришел, не задумываясь схватил порожнее ведро, перевернул вверх дном, сел. Балдай глянула на него, но промолчала, а Жауке буркнул:

- Эй! Слезь давай! Ведро продавишь!

Курумбай только теперь сообразил, что сделал что-то не так, вспыхнул, вскочил, поставил ведро на место. Берен бросила невольный взгляд на отца и знаком пригласила джигита в юрту. Это еще больше разозлило сапожника. Он гневно посмотрел на жену, как бы

говоря: <Не видишь разве? Тоже мне мать!> - и привычно закричал:

- Балдай! Эй, Балдай! Чтоб тебя шлепнуло! Чего рот разинула? Дратву, дратву давай!..

А как же бедной Балдай рот не разевать, если она невольно заслушалась, как ладно поют Берен и Курумбай. Даже Жауке - злился, а все-таки с удовольствием прислушивался к пению молодых, хотя и крепко не понравилось ему, что они уединились. А Курумбай, если уж все говорить, тоже ведь не чужой. Еще недавно, когда пас байских овец, часто торчал у них. И тогда Балдай относилась к нему, как к родному сыну. Стирала и латала ему одежду. И Жауке тоже вроде относился к нему неплохо. Но в последние годы Курумбай вдруг вступил в комсомол и ушел от бая. С того времени о нем стали говорить разное. Передавали его слова: <Баи - мои враги. Не стану я тянуть жилы на врагов>. А Жауке думает - не захотел работать на бая, вот теперь и ходи, как нищеброд. И еще болтали, будто Курумбай на какие-то занятия ходит. И это тоже не нравилось Жауке. Он даже и в мыслях не допускал, чтобы Курумбай, которому перевалило за двадцать и который, конечно же, вконец отупел, бродя с байской отарой, был в состоянии чему-то научиться. Некоторые в аулах считали его вообще придурковатым. И хотя сам Жауке так не думал, однако и умным его тоже не считал... Собственно, Курумбай и был одной из тех причин, из-за которых Жауке не хотел пускать дочь в комсомол. Из-за таких, как Курумбай, аульные остряки и переиначили комсомол в <саумал>, то есть <молодой, еще не перебродивший кумыс>. Пользы от этого саумала никакой, только живот от него крутит...

Жауке часто мучает прострел. И на этот раз его так скрутило, что пришлось улечься в постель. Узнав об этом, Куляш-байбише так рассвирепела, что выскочила из юрты и, как конь копытами, затопала ногами:

- У, хрыч старый! Нарочно, стервец, притворяется... Ну, я ему покажу! Припомню!..

Хмурая, ни с чем уехала щеголиха-сваха. Не суждено ей было пощеголять в новых сапожках на низких каблуках.

Байский аул откочевал к оврагу <где погиб черный пес>. Сноровистые молодки и юркие, услужливые джигиты мигом разобрали три юрты бая и навьючили лошадей. У коновязи - аркана, растянутого на колышках, - стоял огромный, как холм, бай. Он тщетно запахивал полы стеганого чапана, напрасно силился застегнуть пуговицы на необъятном брюхе. Было непонятно, как он вообще втиснулся в одежду. Стоял и с явным удовольствием почесывал пузо. Вокруг него все суетились, из кожи вон лезли, чтобы угодить, готовили подводу. И только одна юрта Жауке продолжала торчать далеко в степи. Суматоха, обычная при откочевке, ее не касалась. Тетушка Балдай беспокойно ходила взад-вперед. Словоохотливые соседки, чуя что-то неладное, избегали смотреть на юрту сапожника. Никто как будто даже не замечал, что Жауке один-одинешенек остается на заброшенной летовке, на безлюдье. Казалось, что он сам, всем назло, решил остаться здесь один.

После полудня кочевье тронулось в путь. Куляш-байбише, садясь на арбу, оглянулась, увидела одинокую скособоченную юрту Жауке. Балдай пригнала комолую буренку, привязала ее к колесу старой, разболтанной телеги. Корова озиралась на стадо, протяжно, жалобно замычала. Ее мычание всколыхнуло тишину, эхом отозвалось с озера.

- Так тебе и надо, старый хрыч! - мстительно ухмыльнулась байбише.

Едва кочевье исчезло из вида, Кайролда погнал табун к озеру на водопой, напоил, выгнал на степную дорогу и рысью направился к одинокой юрте.

- Жауке! Эй, Жауке! Выйди-ка сюда!

Опираясь на посох, Жауке вышел. Отошли в сторонку. Нет ничего печальнее, чем оставаться одному. Грустное зрелище - одинокая, заброшенная юрта на неоглядной равнине. Балдай не находила себе места, без толку суетилась у входа. Иногда застывала, недоуменно смотрела на беседовавших мужчин.

- Видел еркинбековскую шайку? - крикнул Кайролда. - Отборное жулье! Отправились в сторону Тобола. Якобы на пирушку. Так я им и поверил! Слышишь, в оба посматривай за дочкой! Я заметил, как давеча шептались байбише с Еркинбеком. Что-то они затевают!..

И, сказав это, Кайролда тронул лошадь и поехал трусцой. Жауке, опираясь на посох, долго глядел ему вслед. Вот что значит искренняя, истинная дружба! А ведь их - Кайролду и Жауке - ничего особенного не связывает: ни общие дела, ни родство, ни даже характером они не сходны. И все же их тянет, тянет друг к другу, и понимают они друг друга без слов. В ауле немало таких, которые корчат из себя друзей-приятелей, но только кто из них так дружески, бескорыстно заботился о нем, как этот табунщик?..

Однако как ни был испуган Жауке, он старался ни словом, ни жестом не показать свое состояние Балдай. Он уселся на шкуру, прислонился к юрте и начал точить топор. Под правое бедро подсунул на всякий случай железный валик.

Но Балдай, должно быть, что-то почувствовала сама. Она все чаще и чаще с тревогой взглядывала на мужа. Берен сидела и шила. Смотреть со стороны на нее было приятно. Она пела высоким, негромким голосом. Иногда улыбалась. Лучи заходящего солнца играли на ее смуглых щеках. Балдай не отрываясь любовалась дочерью.

У каждого своя забава, свое утешение. Единственная радость и утешение Жауке и Балдай - Берен.

Тучи наползли на небо, застили звезды, надвинулась непроглядная ночь. Крепко стиснув железный валик, Жауке несколько раз обошел юрту. Ай, до чего же плохо, тоскливо жить одному! Хорошо хоть, что все лето с ним прожил пестрый лохматый кобель. Голос у кобеля был грубый, низкий: людей он не кусал, волков не брал, славы не заимел, и все же никого в неурочный час к юрте близко не подпускал. А сегодня он был заметно встревожен. Беспрестанно хрипло взлаивал. То ли так одиночество действовало? То ли предчувствовал что-то недоброе? Какая-никакая - а все же подмога. Увидел хозяина, хвостом замахал, подбежал трусцой, к ногам прильнул, клубком свернулся. <Ты посторожи немножко, а я отдохну>, -говорил, казалось, он хозяину.

Жауке открыл дверь, переступил порог. Что-то загремело, загрохотало. Наклонился, глянул: таз.

- Балдай! Ау, Балдай! И чего ты таз у порога поставила?

- Забыла убрать, отец.

Совсем запамятовал Жауке: ведь Балдай каждый вечер ставила тазик у порога. И сейчас, едва он прошел в юрту, как она вновь водворила его на прежнее место. Прислонила к порогу, вздохнула.

- О, милостивый боже! Не оставляй нас, защити нас, грешных...

Темень стояла в юрте, как в могиле. Ворочался Жауке на постели. Прошлые дни - невзрачные, унылые, однообразно убогие, - бесконечной вереницей проходили-проплывали они перед глазами...

Чего только не перевидел на своем веку Жауке! И чабаном он был, и табунщиком был, и коров пас. Когда бай Сержан занимался торговлей, бывало, и скот с одного базара на другой перегонял. Сколько себя помнит - все работал. Надрывался. А все - считай на одного Сержана. Хоть бы какой-нибудь след остался от

трудов на земле. Ничего! Словно и не было вовсе на земле человека по имени Жауке... В тридцать пять лет решил Жауке собственным делом заняться -сапожничать - и ушел от бая. Ох, и неистовствовала тогда байбише, слюной исходила. Недаром прозвали ее <бешеная байбише>. С тех пор тот, кто норовил почаще пить у нее кумыс, ругал и высмеивал строптивого Жауке. Однако Жауке, который не очень-то охотно сносил насмешки, смело огрызался, а порой и дрался с обидчиками. Правда, больше всего доставалось ему самому. Его бритая голова сплошь вся в шрамах и рубцах, она словно поле, вспаханное деревянной сохой. Всякий, кто пытался разбить Жауке голову, заслуживал благоволение байбише. Тому был и жирный кусок мяса, и кумыс до отвала. Обидчикам Жауке все сходило с рук, виновным всегда оказывался сапожник. Так про него и говорили: <Жауке-смутьян>, <Жауке-забияка>. Сержан-бай ухмылялся, колыхаясь животом: <Этот нечестивец без драки не живет. Пока его кто-нибудь не отлупит, ему и еда не еда, и питье не питье>. В шестнадцатом году, когда белый царь надумал брать казахов на тыловые работы, сорокалетнего Жауке записали тридцатилетним. Сам бай, который на пять лет моложе Жауке, вдруг по списку оказался на пять лет старше. Разбушевался было Жауке, а байские прихвостни рожи скривили: <Ну, опять завелся скандалист!>

Что тут сделаешь? Взбунтовался Жауке и вместе с такими же бедолагами, как он, в клочья изодрал список аульного правителя. Подожгли волостное правление. Прилетел урядник:

- Кто зачинщик?

- Кто же? Конечно, Жауке!

Сцапал урядник Жауке и отвез в каталажку.

Когда царя спихнули, Жауке вышел из тюрьмы и вернулся домой, Сержан опять ухмыльнулся: <Ты, нечестивец, и царскую голову, наконец, слопал!> Ах,

если бы Жауке мог <лопать царские головы!> Он бы первым делом слопал бы тогда все байское отродье!

Пришла новая власть. Стали созывать народ на сходки. А где сходка - там Жауке.

- Кто говорить будет?

- Я буду говорить!

Жауке выступал, а народ со смеху помирал. Так все хохотали, что ничего нельзя было разобрать. Бай Сержан со снисходительной улыбкой поворачивался к уполномоченному: <Дорогой, не обращайте внимания... Этот горлопан вообще немножко не того...> И в глазах уполномоченного, человека стороннего, Жауке и в самом деле казался малость чокнутым...

...Гулко, на всю безмолвную степь залаял пестрый кобель. Совсем поблизости послышались осторожные шаги.

Кто-то подкрадывался к юрте. Вот поскреб дверь. Жауке приподнялся. Вытащил из-под себя железный валик. Берен испуганно прошептала:

- Что это, аке?

- Ничего... Спи, спи, доченька...

Дверь рванули с силой.

- Эй, кто там?

Никто не откликнулся. А дверь качалась, скрипела, точно ее раскачивал ветер. Этак и всю юрту свалить недолго. Да зачем валить? И под ней проползти ничего не стоит. Значит, уж и таиться нечего. Ветхая юрта не спасенье. Надо принимать бой.

Жауке пошел к двери, начал развязывать веревку. Чья-то рука коснулась его. Рядом, дрожа, стояла Балдай.

- Отец, ради бога, не открывай!

Жауке грубо отстранил ее и продолжал развязывать затянутый узел. Неслышно подошла Берен:

- Дайте, аке, я подержу железку.

- Подержи, доченька...

Тяжелый железный валик не по девичьим силам. Того и гляди - выронит.

Жауке развязал веревку, резко толкнул дверь, а сам отступил назад. На мгновенье послышался шум возни у входа, потом все замолкло. Жуткая темень окутывала мир. Стук собственного сердца был как топот копыт.

Вот опять послышались шаги. Вытянув руку вперед, неизвестный переступил порог. Мысли путались в голове Берен. В ушах звенело... Ничего не соображая, она широко замахнулась и с силой опустила железный валик. Раздался хруст. Незнакомец рухнул головой к ногам девушки. Больше ничего Берен уже не слышала и не помнила.

Упавшего подхватили какие-то люди, кряхтя и посапывая, выволокли за ноги наружу. Все успокоилось. Лай пестрого кобеля удалился. Жауке продолжал стоять, оглушенный, растерянный. <Что же случилось? Кто они? Где они?> - лихорадочно думал он. Вдруг издалека - там еще отчаянно лаял пестрый кобель - донесся конский топот, глухие голоса. Топот нарастал, приближался. Жауке напряженно прислушался. А это еще кто такие? Всадники ехали крупной рысью. Коней остановили прямо у двери.

- Жауке! Живой-здоровый?

Голос Кайролды. Жауке выбежал навстречу, на глаза его навернулись слезы. Еще кто-то спешился, неуклюже ввалился в юрту.

- Берен! Где ты, Берен?!

Жауке узнал его по голосу. Курумбай!

Жауке приставил топор к порогу. Балдай зажгла светильник. На постели, свернувшись в клубок, лежала Берен. Густые, распущенные волосы укрывали ее всю, до пят.

- Балдай! Балдай! Глянь, кровь возле порога. Присыпь золой.

Балдай засыпала золой пятна крови и подняла небольшую, с кулак, железку.

- Что это, отец?

- Наган...

Курумбай долго разглядывал его и вдруг радостно заулыбался:

- Это значит, Еркинбека по башке треснули. Такая штучка может быть только у него.

От его голоса Берен очнулась, с недоумением, точно спросонья, обвела всех взглядом и, увидев Курумбая, разулыбалась:

- А ты почему здесь?

- Да вот, твоего гостя встретить с почетом хотел, -усмехнулся джигит.

Он подсел к Берен и погладил ее по волосам. Она приникла головой к его плечу и вдруг разрыдалась. Глядя на них, расчувствовалась и заплакала старая Балдай.

Днем тишина не особенно заметна. Ночью она угнетает. Наконец-то взошла луна. Проплывали перистые облака, и тень их, отражаясь, пятнила светлый лик луны, и казалась она осыпанной веснушками.

Пустынно возле озера. Обычно там ночуют стада и отары. Сегодня все вокруг опустело. Издалека доносится птичий крик. То ли чайка, то ли чибис надрывается в тоске.

Поодаль от юрты беседовали Жауке и Кайролда. Но сейчас табунщик не жаловался, как обыкновенно, а спокойно, по-тихому, по-мудрому что-то убежденно втолковывал старому приятелю.

- Нет, это не так, Жауке. Комсомол - это вовсе не плохо.

- Да я и не говорю, что все там плохо. Да вот некоторые из них...

- А кто некоторые? Что, Курумбай тебе плох? А что он плохое сделал? То, что он бая не послушался? Что батрачить на него не стал? Это, что ли?!

О том, чтобы уйти от бая, в последнее время Кайролда мечтает и во сне и наяву. Времена теперь другие. И без бая прожить можно. Мало разве бывших байских батраков сбилось нынче в артель - и вот живут вполне прилично и независимо. Государство им помогает.

- Курумбай совершенно прав! - горячо заговорил вновь Кайролда. - Из него непременно выйдет толк. Вот если кто плутает, так это мы с тобой. Язык треплет, а руки боятся. Айпырмай, Жауке, сам вот подумай: ну зачем нам все это: <путь предков>, <обычай отцов>? Чушь все это! Пустобайство! Что он нам дал, этот <путь предков>, кроме позора и унижения,? Я даже думаю, что и с аллахом тоже пора кончать. Кто они, эти святые, божьи угодники и праведники? Абен-мулла, что ли?! Да если хочешь знать, все пакости от него исходят. Лихоимец он, а не праведник. Это он исподтишка посоветовал умыкнуть твою дочь.

- Брось! - испугался Жауке. - Будь он хоть трижды собакой, но...

- Я сказал - и дальше молчу. А ты после сам все узнаешь.

Из юрты вышла Берен. Она переоделась в самое лучшее, словно собиралась в далекий путь. На голове -тюбетейка, вышитая позументом. Раньше тюбетейку украшали перья филина. Сейчас их не было. Не было и разноцветной ленты, которую она обычно вплетала в косу. Жауке, озадаченный, глядел на дочь. При свете луны лицо ее казалось бледным и решительным.

- Аке, я уезжаю.

Жауке вроде даже подскочил, поерзал:

- Куда, доченька?!

- К Абитаю... Он просит заехать.

- К Абитаю, говоришь? Может, лучше мне сходить? Я бы, может, и подводу раздобыл...

Вышел из юрты Курумбай, с ходу ответил Жауке:

- Насчет подводы не беспокойтесь. Я сам перевезу вас.

Балдай с благодарностью взглядывала на джигита, как бы говоря: <Прав, конечно же, прав Курумбай!>

- Жауке! - Кайролда решительно поднялся. - Все слова твои теперь неуместны. Не перечь дочери. Разреши ей!

Жауке молчал. Кайролда в упор смотрел на него некоторое время и повернулся к Берен:

- Поезжай, милая. Да будет тебе удача! Отец не станет ругать. Ведь он тоже тебе добра желает...

Жауке и на этот раз промолчал. Луна злорадно, точно торжествуя, высветила печальное, усталое лицо сапожника: <А, упрямец, сдаешься, наконец!>

- Пусть будет по-твоему, доченька, - сказал Жауке, по его лицу и бороде текли слезы. Больше он ничего не мог сказать: губы не слушались.

На востоке занимался рассвет. Крупный темнорыжий мерин по брюхо утопал в росистой траве. На нем ехали двое. Впереди, в седле, - Берен; сзади -Курумбай. Утренний ветерок приятно бодрил путников. Мерин пошатывался, шел неуклюжей трусцой, подкидывая верховых.

- Курумбай, держись за меня. Еще свалишься...

Курумбай обнял руками девичий стан. Посмотришь с одной стороны - вроде бы влюбленные девушка и джигит. С другой стороны глянешь - ни дать ни взять брат и сестра, заботливые, дружные, с детства выросшие вместе. И трудно было решить, какое из этих чувств берет верх. Но казалось, и сами путники старались не думать об этом. Чтобы отвлечься, Курумбай замурлыкал песню.

- Курумбай, говорю! Ну, расскажи что-нибудь!

- А что мне рассказать?

- Ну, вот вступлю в комсомол, а что делать будем?

- Что делать будем? Баями займемся. Байское логово до основания переворошим. Наизнанку вывернем!

Кудлатые тучи стремительно уплывали, бесследно исчезая за горизонтом. Взошла заря, решительно рассеивая ночной мрак. Ярко-красные лучи залили степь. Берен высоким голосом затянула песню, перекликаясь с жаворонком, заливавшимся в утренней тишине. Далеко простирался чистый, молодой, свободный голос, прорывавший ветхие тенета старого и отживавшего...

Берен толкнула локтем Курумбая:

- Курумбай! Будь ты неладен!.. Не распускай руки... Оба - счастливые - рассмеялись.

***

Секретарь комсомольской ячейки Абитай Махмудов по натуре был замкнут и молчалив. В этом ауле он учительствовал. Одевался аккуратно и просто. Волосы носил длинные, почти до плеч. Жил отдельно в собственной юрте. Обстановка в ней была более чем скромная. Стол. На столе книги и письменные принадлежности. Книги изрядно потрепаны и лежат на столе как попало. Поверх них - серая, застиранная тряпка, в которой нетрудно узнать детскую пеленку. При виде этой пеленки глаза невольно обращались к жене учителя. Она, по обыкновению, находилась тут же. Чернолицая, плосконосая. Глаза навыкате, точно у бодливого бугая. Сегодня она была особенно не в духе: хмурилась, дулась, сидела молчаливая и злая. И причиной тому была Берен. Она сидела на почетном месте и улыбалась. Лицо ее сияло. Она с любопытством разглядывала убогую юрту и, конечно же, догадывалась о том, что жена Абитая - баба не только сварливая, но и неряшливая. Она бы, Берен, живо здесь навела порядок...

А разве чернолицая молодка не догадывалась, о чем думала сейчас смазливая гостья? Ого, еще как! Не зря ее брови так грозно сходились на переносице! Еще до

прихода Берен по аулу поползли слухи: дескать, учитель послал за дочерью сапожника, видно, решил старую бабу бросить, а молодую взять. И когда Берен действительно приехала сюда, все поняли, что так оно и есть. Иначе с какой бы стати девица на выданье вдруг надумала вступить в комсомол?..

По привычке мурлыкая что-то под нос, явился Курумбай. А песня была такая:

Как овец, гони камчой Бая и муллу!

Жена Абитая злобно пробурчала:

- Уж ты-то погонишь!.. Помалкивал бы!

- Я? Я, конечно, погоню! Вот увидишь...

Берен посмотрела на Курумбая и прыснула:

- Чего ты?

- А ты, оказывается, кривоногий...

- Не смейся. Может, за кривоногого как раз замуж выйдешь.

- Да ну тебя!..

<Знаю, в кого ты метишь, коль тебе не по душе кривоногий>, - подумала про себя жена Абитая, еще больше потемнев лицом.

- Ну, говори, Курумбай, - сказал учитель, стараясь переменить опасную тему.

- А что говорить?.. Из округа уполномоченный приехал. Велел собрать всех комсомольцев.

Берен разволновалась. Жена учителя гневно покосилась на нее. Хотела сказать что-то обидное, но сдержалась. Берен это сразу заметила и, подыгрывая, сказала:

- Пойдемте, мугалим. Сходим на собрание.

Абитай поднялся. Чернолицая напряглась, точно зверь перед прыжком:

- Никуда не пойдешь! Сиди!..

Лицо учителя пошло пятнами. Курумбай подошел к Берен и шепнул:

- Пошли. Он потом сам придет.

И как только Берен перешла за порог, чернолицая молодка бросила ей вдогонку:

- Шлюха!

- Аимкуль! - пытался остановить ее учитель. - Не сходи с ума! Я тебе что говорил?

- <Не сходи с ума>!.. Зачем ты пустил эту шлюху? Абитай, побледнев, начал было совестить жену, но Аимкуль крикнула:

- Ну и что ты мне сделаешь? Бросишь, что ли? Попробуй! И себя и ребенка вот этим ножом прикончу!

Она выхватила откуда-то огромный нож и забилась в истерике.

Абитай растерянно молчал. Что за бешеная баба? Как с ней спокойно работать?..

Смуглый малыш подполз к матери, начал было ласкаться к ней, но Аимкуль отпихнула его, и малыш, отлетев, заревел. <Так комсомолка-мать воспитывает будущего пионера>, - подумал Абитай и, подняв малыша, удрученно вздохнул...***

Сухой, поджарый, как стрекоза, темнолицый мужчина вышел из белой юрты и, беспокойно озираясь, быстро направился к земляной печке. Тучная баба, обрюзглая, с одутловатым лицом, сидя на корточках, подкладывала в огонь хворост. Она взглянула на поджарого мужчину и грузно, всем телом, повернулась к нему. Она была такая толстая, что казалось, вот-вот ее одежда лопнет по швам. А мужчина был встревожен. Его глаза - большие, белесые -беспокойно бегали. Каждое утро он подстригал бородку, а сейчас даже побриться позабыл. И почему-то напялил на себя суконный костюм, который обычно надевал, только идя в гости или на собрание, и сейчас

на нем, испуганном и помятом, этот выходной костюм выглядел просто нелепо.

- Улбике-ау, кого прикажешь зарезать: ягненка или валуха? - спросила толстуха.

- Зачем же валуха, когда можно обойтись ягненком?

- Боюсь, не хватит, народу-то много будет.

- Ну и что? Я же не обязана всех досыта кормить!

Толстуха брезгливо поморщилась, сдвинула брови. На лице ее застыла откровенная злоба.

- Слушай, Улбике! - сухопарый мужчина понизил голос. - Не гневайся. Уймись! Не заводи аульных баб. Я же предупредил тебя ночью... Надо смириться. Видишь, опять гость пожаловал... Если ты действительно уважаешь Куляш-байбише, постарайся найти общий язык с ними...

Мужчина этот был председатель аульного совета Ергали Асатов. Жена его, Улбике, приходилась племянницей Куляш-байбише. Когда Улбике не слушалась и начинала брыкаться, Ергали неизменно прибегал к имени властной родственницы. В глазах людей они жили тихо-мирно, ладно, казалось, что друг без друга и дня не проживут, а на самом деле всю жизнь грызлись, как собаки, и за спиной друг друга вытворяли черт знает что...

А от того, что прошлой ночью поведал Ергали, Улбике могла прийти в ужас. Говорят же: <Придет беда на быка, и теленка она не минует>. Горе, нависшее над домом бая Сержана, завтра может обрушиться и на Ергали. Ведь до сих пор он держался только благодаря своей ловкости, хитрости, умению приспособиться, стравливать людей, называть, как говорится, козу -тетей, а козла - зятем. Это-то Улбике понимала хорошо. И считала, что ее святая обязанность -помогать своему супругу. И сейчас она тоже поняла, что пришло время, когда надо быть особенно осторожной и ловкой, прыткой и изворотливой, и поэтому

мгновенно превратилась в добрую, радушную хозяйку. Первым долгом она стала расточать щедрые улыбки аульным бабам. А те, обрадовавшись неожиданной благосклонности Улбике, стали лезть из кожи: они носили воду, ставили казан, разводили огонь в очаге. Быстро закололи и разделали жирного валуха, заложили мясо в котел. Сразу собралась целая толпа <приближенных>, ловкачей и пройдох, испытавших в свое время благодеяние председателя аулсовета. Когда приезжал важный гость, эти прихвостни готовы были разбиться перед ним в лепешку - похаживали, прикрикивали, ставили все вверх дном, так они исполняли свой долг перед Ергали.

Сейчас Ергали стоял и умильно смотрел на всех, кто суетился возле его земляной печки. Сегодня он был добрый, заискивающий и всем хотел понравиться. <Я буду любой ценой добиваться вашего благоволения>, -казалось, говорил весь его покорный, услужливый облик. <Если вы за меня, то я не пропаду>.

К этому Ергали и отправились Берен и Курумбай, выйдя от учителя. Они шли легко, весело, словно играя. Берен забегала далеко вперед, потом останавливалась, улыбалась издали Курумбаю.

- Да побыстрее ты, - говорила она. - Чего плетешься?

- Разве я плетусь, я иду, - улыбался он.

Увидев их, Ергали еще больше засуетился. О чем говорить с молодыми людьми, как сблизиться с ними, он не представлял совершенно. Например, он никак не понимал Курумбая. Дурным его вроде не назовешь, но умным тоже. Почетных людей не уважает, старых добрых обычаев не чтит. Резковат, диковат, грубоват. Позвать бы его к себе, поговорить с ним разок по душам, сразу б определилось, кто он и что он. Однако до сих пор Ергали в нем просто не нуждался. Не любил он этих юнцов-крикунов и никогда не общался с ними.

Да... а вот теперь-то они ему понадобились. Если Ергали не хочет уступать власть, он должен поневоле сработаться с ними. В этом он убедился прошлой ночью. Очень недобрую весть узнал он тогда.

Девушку и джигита Ергали встретил с приветливой улыбкой.

- Ты что, сестричка, наш дом избегаешь? Отец твой небось в обиде, что я его единственную дочь как будто и не знаю.

Улыбался Ергали приветливо, слова говорил ласковые, но фальшь чувствовалась в каждом слове. Берен молчала, опустив голову. Улбике, хлопотавшая возле земляной печки во дворе, пошла навстречу дорогим гостям.

- Здорова ли, сестрица? - воскликнула она. - Могла бы нас проведать и без приглашения. Не чужие ведь...

И Берен опять промолчала.

Женщины толпились возле печки, толкали друг друга и бросали на Берен любопытные взгляды. О ночном происшествии в юрте строптивого сапожника здесь узнали вчера. Поползли слухи-сплетни, конечно, преувеличенные чудовищно и далекие от истины. О том же сейчас судачили и женщины, принаряжая сплетню в разноцветные лохмотья. Берен, женским чутьем чувствуя, что говорят про нее, густо покраснела и проскользнула в юрту.

Вслед за ними приехал неразлучный дружок Еркинбека Ерекеш на поджаром гнедом скакуне. Спешился, привязал коня. Встревоженный его приездом в неурочное время, Ергали вышел ему навстречу.

- Что-нибудь случилось?

- Бай и байбише послали за новостями. Узнай, что за начальство к нам пожаловало, как с ним быть...

Ергали сразу побледнел:

- Передай им: пусть больше не шлют гонцов при всем честном народе! Я помочь помогу, если, конечно,

это будет возможно, но... И еще скажи: с Жауке они поступили глупо. Боюсь, что это обойдется им дорого. Те, кто узнали об этом, слов не находят, никто их не одобряет. Дочь Жауке прибежала к секретарю комсомольской ячейки, и он сказал мне сегодня: <Ты прикрываешь отпетых негодяев. Отмалчиваешься! Будто не знаешь ничего!> Вот.

От ярости Ергали задохнулся. Ерекеш тихонько спросил:

- Как Еркинбек? Выживает?

- Пока в больнице. Железякой по затылку трахнули. Проломили вроде черепок.

Ергали покусал гневно губы. Ерекеш еще понизил голос:

- Байбише хочет часть дорогих вещей переправить к вам...

- Апырмай, странные вы люди! И приехал открыто, и болтаешь! Это нужно делать втихомолку, так, чтобы шито-крыто... - И, оглянувшись воровато по сторонам, добавил: - Вот что: скажи баю и байбише, пусть немедля пошлют подводу и перевезут Жауке!

И отскочил от Ерекеша.

Из юрты вышел Курумбай и с улыбкой посмотрел вокруг. Взгляд его был радостный, ликующий, полный надежд.

- Курумбай, дружок, вот где ты, а я давно хотел с тобой поговорить, - улыбнулся ему Ергали.

- Хм... о чем же, интересно?

Ергали отвел джигита в сторону:

- Слышал о новом декрете? Баев-то теперь, как это... конфисковать будем.

- Сержана, что ли? Да, я сам писал властям, что Сержана следует конфисковать.

- Неужто так и написал?!

Ергали пытался улыбнуться, но не смог, и вместо улыбки у него получилась гримаса. Курумбай испод-

лобья следил за ним. <Ох, и темнишь же ты, братец!> -как бы говорил его косой взгляд.

Солнце пекло вовсю. Был полдень. Вдруг у жер-ошаков - продолговатых земляных печей - начался шум. Подрался кто-то из прячущихся в их тени. Бросились разнимать. Больше всех суетилась и хлопотала Улбике. Она улыбалась, говорила ласковые слова, всячески старалась погасить ссору, и минуту спустя драчуны уже мирно сидели у печи и разговаривали.

Ергали покачал головой, вздохнул.

- Так вот, дорогой Курумбай, - сказал он, - узда нынче в наших руках. Люди на нас смотрят. Нам предстоит большое дело. Так провернем же его так, чтобы никто не посмел сказать что-то против. Власть доверяет и приказывает мне, ну, а я всецело опираюсь на вас...

Ергали пытался выведать, что на душе Курумбая, однако джигит, казалось, забыв обо всем - в том числе и о собеседнике, - не отрываясь следил за теми, кто сидел возле земляной печки. Он уже давно присматривался к шумливой тройке - Сакембай, Даут и Карикбол. Этих жуликов в ауле боялись и презирали. Они неизменно участвовали во всех грязных и темных делах. Поговаривали, что Ергали, якобы, им отнюдь не сочувствовал. Однако на собраниях больше всех драли горло именно они. Другим даже рта раскрыть не давали. Если кто-нибудь хотел обделать какое-нибудь темное дельце, он непременно прибегал к услугам этой троицы. Где скандал, где склока, там неизменно появлялись и эти трое.

Курумбай отвернулся от Ергали - о чем нам с тобой говорить - и пошел в юрту. Там полукругом сидело много людей. На почетном месте, посередине -окружной уполномоченный, чернявый, поджарый джигит, Нугман Канаев. Одет он был скромно, держался незаметно, не выделяясь, и этим никак не

походил на тех шумных, крикливых комиссаров, которые важно задирают головы, а когда садятся в круг, то подминают под бок самую большую подушку.

Он сидел, обводя всех внимательным спокойным взглядом, - и по этому взгляду было видно, что он отлично понимает, кто есть кто и кто сколько стоит. Он слегка улыбался, и эта едва выявившаяся улыбка действовала на всех ободряюще. Она придавала смелость и уверенность.

Присутствовали на собрании одни комсомольцы и партийные. Они жадно ловили каждое слово уполномоченного. Аульные активисты очень нуждались в советах опытного партийного руководителя. Иногда в аулы заезжают и такие инструкторы, которые любят вмешаться в круг шумной, праздной толпы, есть мясо, пить кумыс, затевать веселые игры с девушками и молодками. Таких людей молодежь не уважала. Им нужен был руководитель, который вникал бы в работу, разъяснял их ошибки и вместе, плечом к плечу, помогал проводить в жизнь решения новой власти.

Курумбай обстоятельно и деловито рассказывал о всех бесчинствах и беспорядках, случившихся в последнее время в аулах. Его слушали с изумлением, раскрыв рты, все поражались красноречивости джигита. Внимательно слушал и уполномоченный Нугман. И по ходу речи он то хмурился, то сдержанно улыбался.

- И, конечно, <деятели>, сидящие у власти, обо всем этом, видно, и не догадываются, а? - с недоброй улыбкой спросил он.

Разговор шел о ночном нападении на одинокую юрту в степи. Курумбай говорил о нем горячо и гневно. Рассказ о том, как Берен встретила насильника, вызвал целую бурю. Некоторые в возбуждении даже повскакивали с мест.

Улбике с достоинством мешала кумыс, как заправская байбише. Берен присела рядом с ней, немного

поодаль от мужчин. Когда рассказывали о ней, лицо ее было красным от смущения. Она смотрела на свои колени, однако не испытывала ни досады, ни раскаянья. Но только теперь осознала полностью весь ужас того, что могло случиться. Кто бы мог подумать, что все так кончится благополучно? Раньше она чувствовала себя одинокой, беззащитной и теперь ликовала, увидев, сколько у нее верных и надежных друзей. Она испытывала сейчас к ним необыкновенную нежность, как благодарная сестра к заботливым братьям...

Замечание уполномоченного, должно быть, больно задело Ергали. Он встрепенулся, сел на колени, взглянул то на одного, то на другого, постарался выдавить улыбку, однако она у него не получилась. Всем своим видом Ергали сейчас напоминал напаскудившую собачонку, угодливо ползающую у ног хозяина.

- Курумбайжан-ау, - сказал он обиженно. - Ну, зачем все валить на аульный совет? Ведь у нас есть и комсомольцы, и партийные.

И он робко взглянул на черного, с изрытым оспой лицом джигита, сидевшего рядом с Нугманом, даже подмигнул ему, как бы говоря: <Шучу, шучу...> Черного звали Жумагулом. Родом он был не из этих краев. С недавних пор его избрали секретарем партийной ячейки. Однако судя по всему, он и за этот короткий срок успел раскусить Ергали и был в курсе всех его дел и проделок.

- Ергали сейчас сказал сущую правду, - заметил он досадливо. - В нашей работе партийное руководство себя по сути дела никак не проявило. Кое-кто пытался и вовсе отстранить партийных от советской работы. Находились и такие, которые с неприкрытым злорадством спихивали всю ответственность за свои неблаговидные дела на партию...

Жумагул сказал это и многозначительно глянул на Ергали. И тот осел, как от выстрела в упор.

Пообещав провести общее собрание в ауле Сержана, уполномоченный уехал. Аулчане разошлись по домам. Весть о предстоящих переменах - о конфискации байского имущества - еще не успела распространиться среди жителей отдаленных аулов. И женщины удовольствовались пока сплетнями о ночном набеге на семью сапожника Жауке, о неудаче Еркинбека, которому проломили голову, о том, что Берен вступила в комсомол. Случай с Еркинбеком поразил многих. <Верно сказано: <Баба молодца сгубила>, - вспоминали в аулах старую пословицу.

***

Задумано было так: Ергали откроет собрание, по его предложению изберут президиум, и уполномоченный начнет делать свой доклад. Но вышло иначе: неожиданно учитель Абитай попросил слова и от имени партячейки прочел список руководителей собрания. В аулах вдоль оврага <где погиб черный пес> собрания проходили часто, но такого, чтобы в них вмешивалась партячейка, еще не бывало. Люди даже и не вспоминали о ней, будто она и не существовала вовсе. Весть о предстоящей конфискации байского имущества сегодня была у всех на устах, однако никто толком не представлял, что все это значит. Лишение голоса, обложение бая налогом, распределение его земли -все это было не только возможно, но и привычно. А вот слух про то, что по декрету бая еще будут и <конфисковать>, и куда-то выселять, казался настолько странным, что люди разводили руками. <Неужто так оно и будет?!>

Председательствовал Жумагул, а в президиум была избрана и Берен. Ергали вдруг оказался совершенно не у дел и поспешил затеряться в толпе. Собрание еще не начиналось, когда встал Курумбай:

- На собрании находится мулла Абен. Полагаю, что его присутствие нежелательно.

Мулла едва не задохнулся от такого унижения и затравленно поглядел на стариков. Кто-то из них неуверенно заступился за него:

- Да пусть сидит. Мулла-то он небольшой.

Однако большинство проголосовало за то, чтобы мулла убрался восвояси. Абен-мулла поднялся и, пошатываясь, волоча за собой посох, ушел. И в это время произошло нечто такое, что заставило забыть о позорном случае с муллой. Подвода, груженная домашним скарбом и разобранной юртой, со скрипом остановилась возле собравшихся. На тюках сидели Кайролда, Жауке и Балдай. Кайролда и Жауке были поражены множеством собравшихся, а Балдай так и ахнула, увидав, что за столом президиума восседает ее дочка.

- Зрачок ты мой!.. Солнышко! - ворковала она, неловко слезая с телеги.

Все теперь разглядывали их. Некоторые, увидев Жауке, хмурились, качали головами, ворчали:

- Притащился все же кафир!..

- Говорят, сам бай помог ему переехать.

- Знает бай, когда кому следует помогать!

Курумбай выбрался из толпы, пошел навстречу Жауке. В это время Кайролда и Жауке тоже слезли с телеги, не спеша отряхнулись и так же неторопливо направились к собранию. Многих неприятно кольнуло то, что они разговаривали с Курумбаем и его друзьями этак небрежно, на ходу.

- Ишь, как выпендривается Жауке!

Кто-то жалостливо вздохнул:

- Что ж... Мало разве мук вынес, бедняга?!

Те, которым неожиданный приезд Жауке был очень не по душе, однако, первыми приветствовали его:

- Вовремя подоспел, Жауке!

- Хорошо, что приехал, Жауке!.. - кричали ему.

Нугман говорил просто и свободно. Он не вставлял в свою речь поминутно <так сказать>, не повторялся, не искал слов. Он просто разговорился, и многие из присутствующих даже не предполагали, что он так образно и складно может говорить по-казахски. В ту пору в ауле считалось, что образованные люди и большие руководители должны говорить коряво и неумело, ибо в душе они презирают родной язык. Байские прихвостни полагали, что только они являются истинными носителями и хранителями казахского красноречия. И когда в аулы приезжал уполномоченный, то обычно, посмеиваясь, они говорили:

- Ну, опять <так сказать> прибыл!..

Нугман в своей речи задел самые больные места. Некоторых прошибал пот. Другие еле сдерживались, чтобы не закричать от восторга. Когда Жауке попросил слова, толпа затихла, и множество глаз с любопытством уставилось на него.

Голос Жауке дрожал. Гнев распирал его. В глазах стояли слезы.

- Эх, кедеи! Бедняки! - сказал он. - Чего робеете? Почему молчите? Выше, выше головы! Кричите во весь голос! Пусть от его мощи задрожит весь овраг <где погиб черный пес>! Я отныне уже не плачу. Хватит! Я радуюсь! Мне даже трудно говорить сегодня от этой радости.

И верно. Лицо Жауке сияло. Берен подошла к отцу и вытерла вышитым платком ему слезы. Жауке порывисто обнял дочь.

- Видите? Вот она, моя дочь! Знаю: найдутся такие, кто осудит ее за то, что она вступила в комсомол. Скажут: <беспутная>. Напрасно! Ложь! Дочь Жауке -это пример для всех! Дочь Жауке возглавит комсомол!.. Потому что сам Жауке - комсомол. И жена его, Балдай, - тоже комсомол!

Мощный гул аплодисментов заглушил последние слова Жауке. Толпа вдруг всколыхнулась, из сотен глоток вырвался крик, разбудивший всю спящую степь. Стало шумно и весело, как на большом празднике...

***

...Глядя на насупившуюся, раскаленную от злобы Куляш-байбише, можно было действительно не на шутку испугаться. Толстого, пузатого бая Сержана просто качало от ненависти. От него отшатнулись все его дружки и сотрапезники. Даже Абен-мулла - и тот ни разу не глянул в сторону бая, стоявшего у порога юрты. Вот что значит остаться в одиночестве... Сержан вздохнул. Просторная белая юрта, в которой он вырос и жил, показалась ему чужой. От нее вдруг повеяло таким холодком, что по телу побежали мурашки.

Несколько человек во главе с Нугманом рылись в байских сундуках, описывали байское имущество. У огромного бурдюка с кумысом устроилась Балдай. Перед ней стояла вместительная деревянная чаша, полная до краев. Расписным половником помешивала она терпкий, остро пахнущий напиток. Глядя на пузырящийся пенистый кумыс, она точно воскрешала в мыслях все прожитое и виденное ею и время от времени тяжело вздыхала. Казалось, она не верила тому, что творилось сейчас перед ней, и от удивления цокала языком и чему-то улыбалась:

- Беренжан, доченька, кумыса хочешь?

Берен сидела тут же, рядом. На лице ее блуждала счастливая улыбка. Она изредка поглядывала на Нугмана. Ей нравилась его ладная, опрятная одежда, нежные, тонкие пальцы - он писал, все его манеры и движения. Берен переводила взгляд на Курумбая и думала: <Каким бы был Курумбай, если бы он был так же образован и

воспитан?> И от этих мыслей ей становилось самой смешно. Курумбай тоже улыбался ей, словно догадываясь, о чем думала сейчас девушка. Берен перехватила его взгляд и наигранно нахмурилась, как бы говоря: <Не гляди на меня! Не смейся!> И некоторые, наблюдая за этой их молчаливой игрой, ревниво и недобро косились на счастливца Курумбая.

Вообще в белой юрте сейчас царила радость. Но Ергали было особенно не по себе. Он был оглушен, растерян. Изо всех сил он старался не выдавать себя, держаться так, как и все, но чувствовал он себя одиноко, неловко и понимал, что здесь он словно бельмо на глазу. Кроме того, он все еще не мог очухаться от удара, постигшего его на общем собрании. Ведь его даже не избрали в президиум. Людям, которых он сам подготовил к выступлению, не дали даже слова. Конфискацию байского имущества проводили совсем иные люди. Весь авторитет Ергали пал в одно мгновенье. Новая власть не признала его. Он был публично разоблачен, посрамлен и унижен. И хотя на сегодня Ергали еще числился председателем аулсовета и находился среди власть имущих, одна лишь жалкая тень осталась от этого вчерашнего хозяина аула.

- Ергали! Эй, Ергали! - позвал его вдруг Жумагул.

Ергали испуганно, точно спросонья, вздрогнул. Жумагул пристально посмотрел на него.

- Куда же, интересно, подевались байские драгоценности? Все его золото и серебро?

- Откуда мне знать?!

Все смотрели на председателя и грозно молчали. <Заставим сказать правду!> - было написано в их глазах. Ергали весь сжался. Скулы его стали острыми.

***

Отец бая Сержана был прозван <Черным кобы-зистом>. Правда или нет, но поговаривали, будто богатство принесла ему игра на кобызе. Когда стали

разбирать байское имущество, в пестром инкрустированном ларе нашли старый кобыз. Сержан попросил подать его. Никто в ауле не помнил, чтобы бай когда-нибудь играл, а тут вдруг заиграл, да так, что все только рты разинули. Казалось, даже ветер затаил дыхание. Сразу же со всех сторон потянулись к нему старики, старухи, дети и, не осмеливаясь близко подходить к баю, завороженно встали в сторонке. А древний кобыз выводил протяжный, глухой старинный кюй, источал скорбные звуки, проникавшие в самую душу, навевавшие печаль, тоску, уныние, словно зовущие куда-то в топь, в пучину, в бездну...

Курумбай выбежал из юрты, выхватил из рук бая древний кобыз и застыл, держа его за гриф, как палку, Сержан отшатнулся. Курумбай подскочил к чурбану и размахнулся кобызом, чтобы разнести его вдребезги, но тут кто-то схватил его за руку. Он обернулся. Это была Берен. Она улыбалась.

- Зачем же разбивать кобыз? - спросила она. - Ты лучше сам поиграй. Пусть послушают.

- А что играть?

- Новый кюй. Курумбай быстро перестроил кобыз, крепче натянул струны и заиграл. И над землей полились новые звуки. Слетела со струн старого кобыза не слыханная до того песнь. Не гнусавая, тоскующая по старому, отжившему миру, а ликующая, бурная и вольная. В ней слышалась радость победителей и поступь миллионов. Ветром пронесся этот вольный кюй, и ливнем пролились на степь его упругие и вдохновенные звуки.

Люди плотным кольцом окружили Курумбая, жадно слушали новую песню. Всплыла луна и щедро залила окрестности молочным светом. Она тоже словно радовалась людскому счастью...

***

Улбике не находила себе места. Никто из аулчан близко не подходил к ее юрте. Еще вчера пополз слух, что Ергали сняли с должности председателя аулсовета. Правда, сам он еще не вернулся домой. А <узун-кулак> -<длинное ухо> - распространял все новые вести. Судачили, будто Ергали не только сняли, но даже и посадили. А тут еще Улбике узнала, что и родители ее тоже подверглись конфискации. Верно замечено: пришла беда - отворяй ворота. Столько ударов посыпалось сразу, что и голову не поднять. Семья Сержана всецело надеялась на Ергали, а теперь над ним самим нависла кара.

Сержан успел вовремя упрятать часть имущества у знакомых и скот свой угнал было подальше, но постепенно, понемногу обнаружилось и то, и другое. Более того, вместе с имуществом и скотом бая захватили и верных дружков Еркинбека. Но не оттого убивалась Улбике, что байских прихвостней изловили: жалко было богатства, да и страшно было за собственную судьбу.

Когда вошли Кайролда в Курумбай, Улбике сидела растерянная и удрученная. Она смутно почувствовала, зачем пришел Курумбай. Однако страх свой не выдала, не засуетилась, не забегала, улещивая незваных гостей, а приняла неприступный и вызывающий вид.

- Улбике-женге, вот мы потерю нашу ищем, - сказал один из вошедших. - Да будут благополучны ваши поиски, - ответила Улбике. - В таком случае откройте сундуки. - Нет, этого не ждите! - Ну, заставим! Собрались аулчане, столпились у двери, смотрели с любопытством, точно ждали чего-то. Улбике сидела, насупив мрачно брови.

- Брось, деверек, не лезь к сундуку.

- Дайте ключ.

- Не дам!

Кайролда сжал мощный кулак и одним ударом проломил крышку сундука. Улбике вскочила. В руках ее блеснул нож...

***

Был обычный поздний ноябрьский вечер. В окнах домов слабо мерцал свет. Из труб словно нехотя струился сероватый дымок. Первозданная тишина висела над аулом.

Берен вышла из школы, постояла, полюбовалась зимним вечером. Мысленно она еще была на только что прошедшем комсомольском собрании. Перед закрытием прочитала характеристику Курумбая; в ней писалось, что Курумбай комсомолец, активист и что он хочет продолжать учебу. Сегодня молодежь прощалась с ним и говорила напутственные речи. Берен сидела печальная, задумчивая. Ребята чувствовали ее состояние и к ней не подходили. Подошел только один пучеглазый Рахим, хохотнул и спросил:

- С чего это ты расстроилась, Берен?

- Оставь, пожалуйста! - отмахнулась она.

А ей было отчего загрустить.

Во-первых, очень неожиданно надумал Курумбай ехать на учебу; во-вторых, перед началом собрания он подошел к ней и, смущенно улыбаясь, сказал:

- Берен! Не сердись. Мне нужно тебе что-то сказать... Поговорим после собрания?

- Поговорим, - ответила Берен.

О чем же хотел говорить Курумбай?.. Она с нетерпением поджидала его, а Курумбай что-то задерживался. <Конечно, - думала она, - разве он

уйдет, разве он успокоится, пока не напишут в его присутствии протокол комсомольского собрания? Небось затеяли теперь с Абитаем нескончаемый спор из-за какой-нибудь формулировки>.

Думая о Курумбае, она живо представила все, что произошло за последнее время. За очень короткий срок аул стал неузнаваем. Его перенесли на новое место. Деревянный дом бая Сержана отобрали под школу. Правда, хлопот с этим домом было немало. Пришлось его разбирать, перевозить и собирать на новом месте. Всей этой работой руководил Курумбай. В ауле создали артель. Председателем избрали Жауке. Рослый, грозный, решительный Жауке наводил ужас на смутьянов, мешавших спокойно жить. Его недруги разбежались - кто куда. Даже Ергали - и тот исчез с глаз долой.

Берен улыбнулась, вспоминая все это. Однако улыбка тут же сменилась тревогой. Уже около месяца, как вышел из больницы Еркинбек. Сейчас он слоняется по аулу, держится тихо, но никто не знает, что у него на уме. На комсомольском собрании Берен завела о нем речь, и молодежь приняла решение выслать байского племянника из аула. Это, пожалуй, правильно. Так ему и надо...

Берен вздохнула и медленно пошла одна домой. Она шла, думала, и мысли, роясь, сменяли друг друга, и под их налетом она то хмурилась, то улыбалась, - это когда в темной ночи ее прошлой жизни вдруг ярко вспыхивали радужные огоньки будущего. Школа оставалась далеко позади.

Берен вздрогнула, застыла на месте. Спереди и сзади промелькнули тени, послышался шорох шагов.

- Кто это?!

Вместо ответа шею Берен затянул волосяной аркан. Кто-то затолкал ей в рот платок... На исходе был 1928 год.

...Дорогой читатель! Если помнишь, в начале нашего рассказа говорилось о том, как на берегу оврага <где погиб черный пес> отдыхали женщины из бригады косарей. Одна из них, устроившись в сторонке, писала заявление в районный комитет партии. Это была Берен. А шел тогда июль 1935 года.

В ту ночь, когда Курумбай уехал на учебу, банда Еркинбека схватила Берен. Каким образом удалось ей вырваться из рук убийц, какие события последовали за этим случаем - обо всем этом Берен подробно рассказала в своем заявлении. Правда, пока она еще пишет его, и потому к содержанию заявления мы вернемся как-нибудь в следующий раз...

...Черные кудлатые тучи постепенно развеялись, расползлись, точно растеребленный клок шерсти, и между ними настойчиво пробивались лучи солнца. Одна из туч, клубясь, опустилась ниже, брызнул мелкий дождичек, и на заявлении Берен появились темные пятна. Она, не обращая внимания, продолжала писать, и вдруг невольно вздрогнула, услышав неподалеку удивленный возглас:

- Апырмай, не Курумбай ли?!

Берен сама не заметила, как вскочила. Перед ней стоял Курумбай!..

Читатель, конечно, помнит, как в начале рассказа Кайролда и его спутник проезжали овраг <где погиб черный пес>, тщетно отбиваясь от встревоженных слепней и оводов. Вот этот спутник и был Курумбай.

Словно отодвинув пушистое облачко, выглянуло солнце. В его лучах дождинки превратились в коралловые бусы. Налетел шаловливый ветерок, потрепал траву, тетрадку на траве.

Берен стояла в объятиях Курумбая. По лицу ее скатилась капля - то ли слеза, то ли дождинка...

- Кончил учебу? - спросила она.

- Кончил.

- И кто ты теперь?

- Агроном.

Берен вытерла глаза, улыбнулась:

- Я ведь тоже выучилась.

- На кого?

- На учительницу...

Из оврага выехал Кайролда. Пристяжная шла боком, пофыркивала. Рядом ехал верховой. Сивая борода его развевалась на ветру, лица видно не было.

- Оу, не почтенный ли Жауке это?

- Он, - ответила Берен, закидывая руки на плечи Курумбая и пристально вглядываясь в его глаза.

- Слушай, в ту ночь, когда ты уезжал... ты хотел мне что-то сказать?.. Но так и не сказал...

- Так, может, теперь скажу? Или... уже опоздал?..

- Нет, не опоздал...

Лица их светились от радости. Оба были так взволнованы встречей, что сердца их бились на весь мир.

Курумбай подошел к верховому, взял коня под уздцы и помог Жауке спешиться. Старик, по старому казахскому обычаю, долго не выпускал Курумбая из объятий. По сивой его бороде текли слезы.

- Как я рад за вас, мои дети! Да сбудутся все ваши желания! Моя же мечта уже сбылась...

Жауке, взволнованный, долго разглядывал Курумбая.

- Колхоз готовится встретить тебя. Большой той будет. А я вот не усидел... поспешил тебя увидеть первым.

Жауке, оглядываясь, улыбался.

Где-то рядом работали косари, пели, и песня их -радостная, светлая - взмывала к небу, где, разогнав тучи, щедрыми лучами заливало землю солнце.

1935 г.

Загрузка...