Из окна моего вижу я проходящие мимо
толпы улан с музыкою и пляскою; они
дружелюбно приглашают всех молодых
людей взять участие в их весёлости. Пойду
узнать, что это такое. Это называется
«вербунок». Спаси Боже, если нет другой
дороги вступить в регулярный полк, как
посредством «вербунка». Это было бы до
крайности неприятно...
Надежда проснулась от перестука множества копыт по булыжной мостовой. Для неё это были волшебные звуки, и она, вскочив с постели, кинулась к окну. К корчме на рысях подходил отряд всадников человек в семьдесят.
Впереди ехали два трубача, за ними — офицер в голубовато-серой шинели с пелериной. Солдаты тоже были в шинелях со стоячими малиновыми воротниками и тёмно-синей выпушкой по краям, перепоясаны сине-малиновыми кушаками и в необычных головных уборах — тёмно-синих шапках с высоким четырёхугольным, повёрнутым одной гранью вперёд верхом. Никогда ещё Надежда не видела подобной форменной одежды.
Поравнявшись с корчмой, трубачи заиграли сигнал. Офицер подбоченился и скользнул взглядом по окнам домов. Отовсюду уже смотрели на них заспанные лица гродненских обывателей. Мужчины были озабочены, женщины улыбались. Офицер подкрутил чёрные усы и повернулся к своему отряду. По его команде солдаты взяли пики, висевшие у них за правым плечом, в руки. Сверкнули красные древки, заколыхались сине-малиновые флажки на них. Так в полной боевой готовности вступил в город Гродно 4 марта 1807 года эскадрон ротмистра Казимирского из Польского конного, или Конно-Польского, полка Российской армии.
Надежда закрыла окно и стала одеваться. Кажется, впервые за полтора месяца своей жизни в этом городе она видела воинскую часть, ей подходящую. Во-первых, это была кавалерия, во-вторых, судя по внешнему виду солдат, — лёгкая. Именно о службе в лёгкой коннице она всегда мечтала.
Атаманский полк прибыл в Гродненскую губернию в конце января, и майор Балабин познакомил её с офицерами Брянского мушкетёрского полка, стоявшего в Дружкополе. Добрейший Степан Фёдорович даже хотел составить ей протекцию для вступления в мушкетёры, так как был знаком с полковым командиром. Но Надежда в конце концов отказалась. Пехотная служба и жизнь пехотных офицеров, по её наблюдениям, были убийственно скучны.
В Гродно казаки пробыли всего два дня и ушли дальше. Их путь лежал в Восточную Пруссию. Надежда осталась в городе. Здесь с началом в 1806 году русско-прусско-французской кампании расположились армейские склады, госпитали, артиллерийские парки, запасные роты нескольких полков. Отсюда дороги вели на войну, ту самую, где Надежда хотела совершать подвиги и выслуживать офицерский чин. Но после кровопролитного сражения при Прейсиш-Эйлау в конце января 1807 года наступило затишье. Обе стороны собирались с силами для новых схваток.
Присматриваясь к тыловой армейской жизни, Надежда гуляла по Гродно. Это был не Сарапул с его тринадцатью улицами, а место старинное и по-своему знаменитое. В XIII веке здесь княжил Даниил Галицкий. В конце XIV века литовский князь Витовт сделал Гродно своей столицей. В веке здесь обосновалась польская шляхта и король Стефан Баторий ездил по улицам со своей пышной свитой. В середине века город заняли русские, а в начале XVIII столетия в ходе Северной войны Гродно переходил то к шведам, то к русским.
Надежда давно осмотрела местные достопримечательности: руины древнего замка, построенного литовцами; Панемон — место для увеселений жителей вёрстах в четырёх от Гродно, где был разбит красивый сад и возведён каменный дом с огромным танцевальным залом и оранжереей; берега величественного здесь Немана. Чтобы заплатить за комнату в корчме и место на конюшне для Алкида, ей уже пришлось достать из своей жилетки-кирасы три золотых червонца. А подходящего случая поступить на военную службу все не было и не было.
На другой день она столкнулась с солдатами в тёмно-синих четырёхугольных шапках в центре города. Теперь они гуляли пешком, веселились, пели песни под музыку еврейского оркестра и угощали всех желающих дармовой выпивкой, обещая им златые горы на службе русскому царю.
Пан Тадеуш, владелец корчмы, где жила Надежда, предупредил своего юного постояльца, что ему нужно быть осторожным. Солдаты в тёмно-синих шапках проводят «вербунок», и это может плохо кончиться для тех, кто любит выпить на дармовщину. В городе говорят, будто вчера вечером коннопольцы увезли в свой лагерь в деревне Холмы, недалеко от Гродно, двадцать пять человек и обратно их не отпускают.
В число завербованных попал сын старшего лекаря местной больницы Иоганн Шварц, великовозрастный бездельник, от которого спасу тут не было никому, и сорокалетний причетник православного Крестовоздвиженского собора, обременённый семейством, но издавна питавший слабость к алкоголю. Настоятель собора, отец Паисий, ездил к командиру эскадрона и просил отпустить и того и другого.
Ему ответили, что церковных служителей и сыновей чиновников здесь нет, а есть солдаты императора Александра.
Маменьки здешних шалопаев переполошились не на шутку, владельцы лавок и мастерских закрыли ворота на замок и лишь из-за некрашеных палисадов наблюдали за потехами ражих коннопольцев. Вербовка пошла туго, и ротмистр Казимирский решил перенести боевые действия на окраины, поближе к заезжим корчмам, где останавливались небогатые путешественники, мелкие торговцы и крестьяне из близлежащих деревень.
Поэтому утром 8 марта Надежда увидела в своей корчме буйную компанию в тёмно-синих мундирах с малиновыми отворотами. Они ввалились в зал вместе с тремя крестьянскими парнями, которых успели угостить вином на улице и теперь настойчиво предлагали продолжить веселье под музыку двух печальных скрипачей в длинных чёрных лапсердаках.
Расплатившись за завтрак, Надежда отошла к столу у окна, чтобы незаметно наблюдать за коннопольцами. Она уже три дня ходила за ними по пятам и все не решалась сделать выбор. Солдаты, гуляющие по улицам в обнимку с бродягами, вечно были под хмельком и держались грубо. Надежда боялась, что, заговорив с ними, она окажется в армии императора Александра раньше, чем ей того хочется, и не по своей воле. Ей же надо было вступить в полк так, чтоб её заметили. Тут, на улицах Гродно, собирали мещан и вольноотпущенников, а она всё же из российского дворянства...
Вербовка в корчме шла своим ходом. Участники её пили вино кружку за кружкой, танцевали краковяк под хриплую еврейскую скрипку, слушали рассказы солдат о лёгкой кавалерийской службе, красивых девушках, больших трофеях последнего похода. Один малый в крестьянском армяке уже сидел за столом между коннопольцами, уронив голову на руки, но два других ещё пытались пробиться к выходу.
Молодой человек в мундире с серебряными унтер-офицерскими нашивками на воротнике и обшлагах, руководивший этой операцией, давно поглядывал в сторону Надежды. Наконец подошёл и остановился возле её стола, картинно опершись на саблю с офицерским темляком.
— Как вам нравится наша жизнь? Не правда ли, она весела?
— Вы имеете в виду военную службу? — вежливо осведомилась у него Надежда.
— И военную службу тоже!
— А что за полк у вас?
— О, наш полк имеет репутацию храбрейшего в армии!
— C’est ainst en effet?[9] — недоверчиво спросила она.
— Oui, c’est vrai[10]... — кивнул он. — Ну взять хотя бы сражение под Пултуском в прошлом году. За атаку нашего второго батальона на французскую конницу подполковник Жигулин был награждён орденом Святого Георгия четвёртой степени.
— Он командует вашим полком?
— Нет. Он погиб под Прейсиш-Эйлау. Это наше последнее сражение. Мы потеряли много людей.
— Значит, люди вам нужны?
— Ещё как! — Он искательно заглянул ей в глаза. — Записывайтесь к нам. Не пожалеете!
— Быть нижним чином? Но я — российский дворянин...
— Специально для вас у нас в полку найдётся должность. Вы будете «товарищем», рядовым дворянского звания, старшим под «шеренговыми» из простолюдинов.
— Надо подумать.
— Конечно подумайте. А пока позвольте мне угостить вас. Эй, хозяин, две кружки пива!
Пан Тадеуш сам понёс к их столу заказ, смахнул полотенцем невидимые крошки, наклонился к Надежде и быстро сказал ей:
— Не пейте...
— Эй, хлоп, пошёл отсюда! — Коннополец оттолкнул его от стола, сел рядом с Надеждой и сделал добрый глоток. — Хочу представиться. Я — портупей-юнкер Дембинский и могу сразу отвести вас к командиру эскадрона ротмистру Казимирскому.
— Пожалуй, я подожду... — Надежда сдула пену, поднявшуюся выше краёв кружки, но пиво пить не стала.
— А зря, мой юный друг. Когда идёт война, в военной службе есть большой резон, — заговорил Дембинский. — Во-первых, можно отличиться. Во-вторых, при убыли строевых унтер- и обер-офицеров производство в чин делается быстрым. Уверяю вас, что через год вы вернётесь сюда корнетом или даже поручиком... В-третьих, наш мундир, дарованный нам императором! Он вам нравится?
— Да, — кивнула Надежда.
— Конечно! Что может быть красивее, чем сочетание малинового и тёмно-синего цвета. А эполеты из белого гаруса? Плечи в них — как у Геракла, талия — как у осы... Да все бабы в округе через неделю будут ваши!
Портупей-юнкер минут двадцать молол эту чушь. Надежда задумчиво смотрела на него. Денег у неё оставалось вовсе не так много. Пройдут ли через Гродно другие легкокавалерийские полки, она не знала. Тут же как будто всё складывается удачно. При этакой отчаянной вербовке не станут в Польском конном полку строго проверять рекрутов. Да и полк какой-то необычный. «Товарищи», «шеренговые»...
К ним подошёл один из солдат, что-то зашептал Дембинскому на ухо, показывая на крестьян. Одного из них, пьяного в стельку, держали под руки двое коннопольцев. Второй что-то пытался объяснять своим новым друзьям в тёмно-синих куртках. Третьего не было видно нигде.
— Как это он убежал? — строго спросил портупей-юнкер у солдата. — А ты где был, разиня!
— Виноват, ваше благородие! — Тот вытянулся в струнку.
— Ладно, уходим с этими. — Портупей-юнкер встал из-за стола и поклонился Надежде: — Думаю, мы ещё увидимся. Запомните моё имя. Дембинский из Конно-Польского полка. Я живу в трактире «У Варшавских ворот»...
Перед закатом солнца Надежда отправилась на свою обычную вечернюю прогулку в центр города. Если бы сейчас кто-нибудь дал ей совет, как надо поступить, она бы, наверное, от радости бросилась на шею этому доброму человеку. Но в Гродно она была одна, совершенно одна. В молчании заглядывала она в стеклянные витрины модных и дорогих магазинов и видела там своё отражение: юноша в повседневном казачьем картузе с козырьком и вытянутой вверх тёмно-синей тульёй кутается в широкий плащ.
Кто знает его здесь? Никто. Где указаны его имя, фамилия, возраст, происхождение? Нигде. Тогда чем он лучше бродяг, которые в пьяном угаре ставят крестик вместо подписи в вербовочном листе...
Поутру Надежда тщательно вычистила свой казачий чекмень, изрядно поизносившийся, и пошла искать трактир «У Варшавских ворот». Она загадала: если портупей-юнкер узнает её, то она запишется в полк, если нет — то уйдёт прочь и будет ждать новой оказии. Только бы там не заставляли её пить вино и танцевать с оборванцами.
В трактире дым был коромыслом. Старые солдаты, держа в руках кружки, курили глиняные трубки. Завербованные, шатаясь меж столов, пели, болтали о чём-то, пили, пытались танцевать. Но музыканты играли не в лад, и мелодия хромала, как инвалид с деревянной ногой. Дембинский будто сквозь землю провалился. Надежда совсем собралась уходить, но вдруг услышала его голос:
— А, милый юноша с Молоковской заставы... — Он назвал корчму, где она жила. — Рад видеть вас...
Надежда обернулась. Портупей-юнкер стоял за её спиной, держал в руках большую стеклянную рюмку с зеленоватой вейновой водкой и улыбался ей, точно своему знакомому.
— Но теперь-то вы решились?.. Может быть, выпьем за нового коннопольца... — Он явно был навеселе и протягивал ей сосуд с напитком.
— Пить не буду! — Она с ненавистью посмотрела на предлагаемое ей угощение, но потом решила смягчить ответ. — Разве без этого дикого обряда записаться в ваш доблестный полк нельзя?
— Можно! — Дембинский тотчас поставил рюмку на стол. — Не обращайте внимания на нашу вакханалию. Это делается для местного сброда.
— И танцевать с ними вы меня тоже не заставите?
— Нет. — Он взглянул на неё серьёзно. — Вы же сами сделали этот выбор. Ротмистру Казимирскому будет приятно приобресть такого рекрута. Идёмте в штаб...
— Но только я хочу служить на собственной верховой лошади!
— Само собой разумеется. — Портупей-юнкер крепко взял её за руку и повёл из трактира на улицу.
Командир эскадрона сидел в штаб-квартире и изучал ведомость о вербовке, поданную писарем. Настроение у него было не радостное. Набор шёл вяло. Рослых солдат, нужных для лейб-эскадрона, не набиралось и десяти человек. По большей части люди были все шестивершковые[11] и, как назло, — лишь из мещан да сельских поселян.
Сняв шапки, Надежда и Дембинский поздоровались. Казимирский, скользнув взглядом по казачьему чекменю Надежды, вежливо спросил её:
— Что вам угодно?
— Я желаю записаться в ваш полк.
— Но вы — казак Войска Донского и в нём должны служить.
— Одеяние моё вас обманывает. Я — российский дворянин и могу сам избирать род службы.
— Так отчего вы в чекмене?
— С казаками я ушёл из дома отцовского потому, что родители не хотели отпускать меня в армию.
— Документы у вас есть?
— Нет. Но если вы примете меня, я обязуюсь их представить в течение полугода...
Казимирский, однако, сразу отвернулся от Надежды и заговорил с Дембинским по-польски:
— Что ещё за новости, юнкер? Где вы его нашли и зачем привели сюда?
— Это — новый рекрут. — Дембинский обиженно вздёрнул подбородок. — Он ничем не хуже других.
— Хватит с меня истории с причетником Крестовоздвиженского собора, которого вы тоже завербовали.
— Господин ротмистр, вы просто не хотите дать мне мою премию. Ведь это — кандидат в «товарищи». У него даже есть собственная верховая лошадь.
— Он — беглый из казачьего полка, — уверенно сказал Казимирский. — Чего-нибудь там натворил и сбежал. Вам ясно?
— Ну и что? — возразил портупей-юнкер. — Наденет нашу тёмно-синюю куртку, будет не казак, а поляк. Остальное доделает палка унтер-офицера...
Надежда с тревогой вслушивалась в звуки чужой речи. Многое она всё-таки понимала, потому что три года провела в имении бабушки в Полтавской губернии, где говорили по-украински, и догадывалась, что судьба её висит на волоске.
— Клянусь честью, я — российский дворянин! — воскликнула она и шагнула к Казимирскому. — Если не верите — испытайте меня! Я знаю настоящую кавалерийскую езду, а вовсе не казачью. Моя лошадь выезжена по правилам манежного искусства, описанным в книге господина де ла Гориньера «Школа кавалерии». Ей не знакома азиатская нагайка!.. Она слушается шенкеля, ходит на мундштучных удилах, умеет делать «принимание», пируэт на галопе и «испанский лаг»...
При этих словах Казимирский посмотрел на неё с интересом. Она смело выдержала его взгляд, стиснув кулаки под длинными обшлагами своего чекменя. «Вы должны меня принять! — билась у неё в мозгу одна мысль. — Должны!»
— Вы слышали, господин ротмистр? — снова заговорил по-польски Дембинский. — На сей раз я привёл вам готового солдата. Хоть сразу в строй. А вы вспоминаете эту глупую историю с причетником...
— Уж больно он молод, — проворчал Казимирский, окидывая Надежду придирчивым взглядом. — Телом худ, да и ростом мал. Даже шести вершков не будет.
— Зато — природный дворянин! — отрезал портупей-юнкер.
— Можно подумать, вы читали его грамоту о дворянстве... Ну что вы стоите, юнкер? Зовите писаря, пусть заполнит на него формулярный список...
Явился писарь в тёмно-зелёном сюртуке с лужёными пуговицами, с походной чернильницей, привешенной за шнур на шею, со свежеочищенным гусиным пером за ухом.
Прежде всего Надежду подвели к мерной доске и установили, что рост у неё действительно небольшой: всего два аршина и пять вершков[12]. Писарь недовольно покрутил головой, но под суровым взглядом ротмистра открыл толстенную книгу с голубоватыми страницами, обмакнул перо в чернильницу и стал задавать Надежде вопросы.
Стараясь скрыть волнение, она отвечала и следила за тем, как в графах полковой книги появляются чёрные строчки. С каждым новым росчерком пера придуманный ею персонаж — дворянский сын Соколов Александр Васильевич, семнадцати лет от роду, из Пермской губернии, Пермского же уезда, крестьян не имеющий, — становился всё более реальным лицом.
Вот писарь сделал примечание: «Доказательств о дворянстве не представил». Вот вывел под графой «В службе находится с которого времени» сегодняшнюю дату: «1807 года Марта 9-го дня». Вот уточнил: «По-российски читать и писать умеет». Вот сообщил важное сведение: «Под судом и в штрафах не бывал». Вот нанёс ещё один штрих на портрет Соколова: «Холост». И наконец добрался до самого главного для неё: «Где находится? — В комплекте при полку».
Кончились её скитания и сбылись мечты. Нет больше Надежды Дуровой, по мужу — Черновой, сбежавшей из отцовского дома лунной сентябрьской ночью. Есть рядовой Польского конного полка Александр Соколов, солдат, государев человек.
Давно ушёл к казначею портупей-юнкер Дембинский, чтобы получить честно заработанную премию за вербовку. Удалился и писарь со своей чернильницей. Ротмистр Казимирский остался объяснять новобранцу, что завтра рекрутов повезут из Гродно в военный лагерь, там станут обучать всему, что должно знать хорошему солдату, затем приведут к присяге, выдадут мундирные вещи, оружие и казённую лошадь.
Тут чуть было всё и не рухнуло.
— Как? — удивилась Надежда. — Ведь господин Дембинский сказал, что я смогу служить на собственной лошади...
— Нет, — ответил командир эскадрона. — Нижним чинам сие не дозволяется. Продайте вашу лошадь, а деньги...
— Продать?! Алкида?! — Она гневно перебила офицера. — Сохрани меня, Господи, от такого несчастья! Никогда я не расстанусь с моим единственным другом... Я лучше уйду из вашего полка!
Надежда схватила свой картуз, нахлобучила его на голову и решительно направилась к двери. Казимирский захохотал ей вслед, и от неожиданности она остановилась. Ротмистр шагнул к ней, хлопнул по плечу.
— Право, Соколов, вы — совсем мальчишка... Знайте, что выйти из полка вам теперь невозможно. Вас, как беглого, найдут по приметам, указанным в солдатском формуляре...
— Невозможно? — Она обернулась к нему в отчаянии.
— Да. С армией не шутят. Это вам не игры в детской комнате. Но привязанность к лошади — лучшее качество кавалериста. К тому же конь, умеющий делать «испанский шаг», заслуживает особого к себе отношения. Пожалуй, я найду для него место...
— Буду вам весьма обязан, ваше благородие... — Она ещё не верила, что страшная угроза миновала.
— Пока ваша лошадь будет иметь место и корм на моей конюшне. Потом я перепишу её в тот эскадрон, куда определят вас после обучения...
— Долго ли оно продлится?
— Недели четыре. Более времени нам не отпущено. Война не кончилась. Французы по-прежнему в Пруссии... Но к вам у меня есть один вопрос.
— Какой же? — Она почему-то насторожилась.
— Вы сказали, что читали книгу господина де ла Гериньера. Она была переведена на русский язык?
— Этого не знаю. Я читал её на французском.
— Отлично! — Казимирский подкрутил усы. — Мне в трофей после сражения при Пултуске достался саквояж погибшего французского капитана. Там есть книги, и преинтересные. Не желаете почитать их?
— Если позволит служба...
— Вполне позволит. Но книги вам придётся не только читать, а и переводить по-русски вслух. Для меня. С тем прошу вас пожаловать ко мне на обед запросто...
Сколько ни бываю я утомлена, размахивая
целое утро пикою — сестрою сабли, —
маршируя и прыгая на лошади через
барьер, но в полчаса отдохновения
усталость моя проходит, и я от двух до
шести часов хожу по полям, горам, лесам
бесстрашно, беззаботно и безустанно!
Свобода, драгоценный дар Неба, сделалась
наконец уделом моим навсегда! Я ею дышу,
наслаждаюсь...
Унтер-офицеру Батовскому уже приходилось заниматься с рекрутами. Он поступил в полк одновременно со своим любимым командиром Казимирским осенью 1797 года, «шеренговым» в его взвод, вскоре, по представлению тогда ещё поручика Казимирского, сделали Батовского «товарищем», а спустя пять лет — унтер-офицером. Так с 1803 года через его руки прошло человек двадцать новичков. Двое из них сами стали унтер-офицерами, но при встрече здоровались первыми. Уважали его науку, хотя в своё время недовольны были, и в особенности тем, как он действует палкой.
Эту палку, или, официально говоря, унтер-офицерскую трость, знак своего чина, Батовский заказывал всегда у столяра-краснодеревщика из специально выдержанного орехового дерева, с набалдашником белой кости, кожаным темляком под ним и широким латунным «башмачком» внизу. Правда, недавно ротмистр сказал ему, что трости у унтер-офицеров и офицеров уже отменили, но Батовский не поверил. Как же можно унтеру без трости, верной его помощницы?
Поэтому к рекрутам последнего набора Батовский тоже выходил со своей неизменной ореховой палкой, пускал её в дело редко, да метко и добился некоторых успехов. Прошла всего неделя с первого занятия, а четырнадцать его учеников совершенно безошибочно выполняли команды: «Стоять смирно!», «Стоять вольно!», «Кругом!», «Налево!», «Направо!», «Стой!» и «Шагом марш!», что делали всегда с левой ноги.
К тому же Батовский поправил им осанку раз и на всю жизнь. Завидя его, они тотчас распрямляли спину, подбирали живот, прижимали ладони к боковым швам панталон, сдвигали пятки вместе, носки — врозь и «ели глазами начальство». Именно так надлежало стоять каждому нижнему чину во фрунте, и это, похоже, уже вошло у них в привычку.
Конечно, в немалой степени успеху способствовало то, что в этот год Батовский учил не тёмных крестьян-лапотников, не знающих «право-лево», а людей вольных, просвещённых, будущих «товарищей». Мешала им лишь их собственная нерасторопность и малое прилежание к тонкой науке военного строя.
Взять хотя бы этого дылду Шварца, лекарского сынка. По внешности он — настоящий флигельман[13] восьмивершкового роста, мощной фигуры и приятной внешности, а по своему поведению — форменный «штафирка», пересмешник, болтун и забияка без всякой солдатской основательности.
Ещё на втором занятии Батовский заметил, что Шварц за его спиной корчит рожи и передразнивает его движения, чтобы развеселить своих товарищей. Унтер не стал за это публично наказывать новичка. Он скомандовал своему отряду «Кругом!» и пошёл осматривать строй сзади, будто бы проверяя выправку рекрутов. Дойдя до правого фланга, громко сказал: «Шварц, спину надо держать прямо!» — и так «поправил» негодника, что тот вскрикнул от боли.
На четыре человека подалее от Шварца в строю находился Сырокумский, бывший причетник Крестовоздвиженского собора. Поначалу Батовский думал, что он по своему зрелому возрасту станет здесь лучшим учеником и его помощником, но вышло иначе. Сырокумский был душой поэтической, суровая действительность его интересовала мало. Хлебнув вина, он мог читать наизусть строфы из Гомера. Однако команду: «Сабли вон!» — почему-то выполнял с опозданием в третьем приёме, когда следовало, вынув саблю из ножен, взять её «на подвыску», то есть быстро и чётко поднять эфес на уровень шеи.
Долго терпел сие безобразие Батовский, объясняя поэту, что так он нарушает красоту и единообразие всего строя. И лишь однажды тонким концом трости, окованным латунью, «помог» Сырокумскому вовремя поднять саблю, ударив его по пальцам правой руки. С тех пор уж причетник не ошибался, а безотрывно следил за унтер-офицером, чтобы правильно выполнить команду.
Да, многие рекруты так или иначе, но познакомились с виртуозной тростью Батовского. Однако были и такие, что усваивали азы солдатского ремесла без её помощи. На левом фланге последними стояли у него двое: Вышемирский и Соколов, оба дворяне. С первого взгляда унтер-офицер окрестил их «заморышами». Рост — менее шести вершков, телосложение — хлипкое, возраст — самый неопределённый: семнадцать лет.
Но первого привезла и сдала с рук на руки Казимирскому графиня Понятовская, женщина знатнейшей фамилии, редкой красоты и ума. Второй приблудился сам и сумел чем-то понравиться командиру.
Вот эти двое приходили в сборную избу на занятия первыми, то есть в семь часов утра, и уходили последними, около полудня. Слушали объяснения унтер-офицера почтительно и с большим вниманием. Старались повторять все движения как можно точнее и дополнительно ещё учились строю по вечерам со своими «дядьками» из старослужащих, прикреплёнными к ним по приказу Казимирского. Кроме того, у каждого был свой талант. Вышемирский хорошо фехтовал, потому что до службы брал уроки у учителя-француза. Соколов любил лошадей и знал верховую езду не хуже любого строевого солдата в их взводе.
По всему по этому выходило, что у обоих «заморышей» есть шанс выбиться в офицеры, особенно при нынешних боевых действиях. Оттого в своих регулярных докладах ротмистру Батовский всегда говорил о них больше, чем об остальных рекрутах: отмечал все промахи и достижения, хвалил их понятливость и готовность заниматься экзерцициями хоть с утра до вечера.
Так и сегодня он начал свой доклад командиру с описания забавного случая на учениях с пикой. Рекрут Соколов, делая «мулинеты»[14] в пешем строю, уронил оружие себе на голову и поранился.
— Сильно? — с некоторой озабоченностью спросил Казимирский.
— Не очень, — успокоил его унтер-офицер. — Только шишка на лбу вскочила преизрядная и ссадина была с кровью.
— Ты послал его к лекарю?
— Никак нет, ваше благородие. К лекарю идти он наотрез отказался, хотя чуть не заплакал отболи. Ноя разрешил ему «мулинеты» сегодня не крутить.
— Правильно, — одобрил действия унтера Казимирский. — Пусть ещё два дня отдохнёт. А в четверг задай ему на пику такой же урок. Солдатская служба — не сахар, нечего отлынивать...
— Слушаюсь, ваше благородие, — ответил Батовский и продолжал свой рапорт.
Они ещё поговорили о разных важных делах по подготовке учебной команды к принятию присяги и её обмундированию, поскольку изготовление мундиров на швальне вдруг приостановилось — закройщик Иван Козюля третий день пил без продыха.
Уходя от ротмистра, Батовский в сенях столкнулся с Соколовым. Тот был уже не в рекрутской куртке из сермяги и не в фуражной сине-малиновой шапке, как ходил на учения, а в своём казацком чекмене. Из-под козырька картуза выглядывала у него белая повязка. Под мышкой Соколов держал книгу «Новый лексикон французских слов с толкованием на русский». Увидев унтер-офицера, рекрут сдёрнул с головы картуз и встал по стойке «смирно». Батовский откозырял и пошёл дальше. Он знал, что Соколов часто обедает у командира и переводит ему французские романы. Строгому унтеру нравилось, что новобранец ни разу никому в учебной команде и словом не обмолвился о своих приватных встречах с офицером...
Держа в руке картуз и книгу, Надежда вошла к ротмистру. Денщик уже накрывал на стол. Казимирский покосился на её белую повязку:
— Я вижу, знакомство с пикой началось неудачно?
— Пустяки, господин ротмистр. Через два дня заживёт. А повязку я надел потому, что синяк портит внешность.
— Запомните, Соколов, что пика есть древнейшее оружие всадника и требует к себе уважения, — начал свою просветительскую беседу Казимирский, жестом пригласив Надежду к столу. Далее он описал ей все преимущества пики: длинное древко, позволяющее не подпускать к себе неприятеля; четырёхгранный наконечник из стали, пробивающий даже кирасы тяжёлой кавалерии; флюгер, или флажок, своим трепетаньем на ветру пугающий вражеских лошадей.
— Но самое главное, — ротмистр выдержал паузу, как актёр на сцене перед главным монологом, — для действия саблей нужно сделать два движения рукой: взмах и удар, — а для действия пикой достаточно одного: от пояса вперёд...
Надежда, слушая командира, кивала головой. Теория применения пики в бою была прекрасна. Практика же заключалась в том, что это оружие, имея длину четыре аршина и вес больше шести фунтов[15], требовало от солдата немалой силы и сноровки. А она сегодня чувствовала обычное женское недомогание. Проклятая пика вырвалась у неё из рук, и она даже не смогла уклониться от падающего древка.
— Ты что сегодня такой квёлый, Соколов? — прикрикнул на неё Батовский.
— Виноват, господин унтер-офицер! — Она тотчас выпрямилась и весело доложила: — Брюхо болит. Вчера хозяйка очень любезна была и картошкой с грибами угостила.
— Ха-ха-ха! — дружно отозвалась на это вся учебная команда, и больше никто из них внимания на её слабость не обращал.
Надежда всегда прибегала к этому простому приёму, если солдаты задавали ей какой-нибудь неудобный вопрос или что-то не получалось у неё в строю на занятиях. Отвечала быстро, грубовато, но весело, не стесняясь попасть в смешное положение. Лучше шутка, чем растерянность. Лучше смех, чем пристальные взгляды и недоумение...
Но здесь, на офицерской квартире, в богатом доме местного старосты, за столом, накрытым белоснежной льняной скатертью, уставленным серебряными приборами, она могла чуть-чуть расслабиться. Легко и приятно было после обеда говорить с отменно воспитанным Казимирским о французских романах, мешая русские, французские и польские слова.
Из книг, доставшихся ротмистру, они сначала читали «Пригожую повариху» неизвестного автора, но своей фривольностью она не понравилась командиру. Затем был взят «Хромой бес» Лесажа, и Казимирский добродушно хохотал над замысловатыми приключениями главного героя. Но больше всего по вкусу ему пришлась переводная с латыни книга Плутарха «Сравнительные жизнеописания». Он просил Надежду прочитать все сорок шесть биографий, не делая никаких пропусков и особенно старательно переводя жизнеописания греческих и римских полководцев.
Казимирского занимала судьба Гая Юлия Цезаря и войны, которые тот вёл в Галлии, Италии и Египте. Они с Надеждой много рассуждали о природе полководческого таланта и солдатской храбрости. Надежда горячилась и говорила, что звание воина есть благороднейшее из всех и единственное, в котором нельзя предполагать никаких пороков, ибо с неустрашимостью связано величие души. Ротмистр, посмеиваясь, мягко урезонивал её:
— Нет, Соколов, вы ошибаетесь. Есть много людей, робких от природы, но имеющих прекраснейшие свойства...
— Охотно верю. Однако храбрый человек всегда и всюду будет добродетелен. Ему это легко. Он преодолевает обстоятельства.
— Вот мы и посмотрим, применима ли к вам ваша теория. Подождём до первого сражения, а потом вы сами мне расскажете, если захотите, что такое храбрость...
На том их философский спор обычно и заканчивался. Надежда не знала, что ответить. На самом деле этот вопрос мучил её давно. Про себя она знала, что не боится никаких животных, включая волков, лягушек и змей, не боится темноты, не боится покойников на кладбище, куда специально ходила однажды ночью. Но что будет с ней в сражении — при виде неприятеля, под артиллерийским и ружейным огнём, при блеске сабель в рукопашной схватке?..
В задумчивости она вставала из-за стола и прощалась с ротмистром. Казимирский ложился вздремнуть после обеда. Путь же рекрута Соколова лежал на конюшню. Нужно было задать Алкиду полуденную порцию овса.
Добрый конь встречал хозяйку ржанием. Вид его всё больше радовал Надежду. Служба в Польском полку явно шла жеребцу на пользу. От ежедневной (кроме понедельника) двухчасовой езды с правильными нагрузками мышцы у него окрепли. От обильного регулярного корма шерсть лоснилась.
В иерархии взводного табуна Алкид также занял достойное место. Раза два вожаки нападали на него, но верный друг Надежды сумел отбиться и покусать главного своего антагониста — рослого жеребца голштинской породы по кличке Гром, на котором ездил сам унтер-офицер Батовский. С тех пор кобылы подчинялись Алкиду беспрекословно, мерины боялись его, а жеребцы не трогали. Он стал весел, уверен в себе и игрив.
Сейчас он не спеша ел овёс и косил глазом на хозяйку. Чуял, что в кармане просторных казацких шаровар спрятана у неё горбушка хлеба, щедро посыпанная солью. Это — ему на десерт, за усердие к службе. Может быть, и Алкид нашёл тут лучшее применение своим качествам. На роду ему было написано стать строевым, боевым конём, а в Сарапуле его держали для забавы.
Потрепав по шее своего любимца, Надежда вышла из конюшни во двор. Теперь у неё имелось четыре ничем не занятых часа: от обеда до вечерней чистки лошадей. Обычно она гуляла пешком по окрестностям, иногда удаляясь от деревни вёрст на шесть-семь. Ей нравилось бродить по лесу, слушать шелест листьев и пение птиц. Здесь находила она отдохновение от солдатских трудов, от грубой мужской компании своих сослуживцев. Здесь размышляла о нынешней жизни, сравнивая её с предыдущей. Мыслимое ли было дело замужней женщине её круга или тем паче девице гулять ОДНОЙ по лесам и полям в Сарапуле или Ирбите? Самое большее — в саду при доме, а если на улице, то непременно с прислугой, с родственницей, с матушкой.
Пусть здесь унтер-офицер Батовский с утра грозил ей палкой и требовал мгновенного выполнения приказа, зато во всём остальном она была свободна. Да, свободна. От мелочной опеки любезной матушки, от вечных амбиций Василия Чернова, от предрассудков общества, которое слишком жёстко следило за поведением женщины и которое слишком многое прощало мужчине.
С Божьей помощью она перешла границу от суровых женских обязанностей к широким мужским правам, сохранив тем не менее свою сущность. Никто не узнал об этом, никто не оказал ей поддержки или протекции. Она сама устроила свою судьбу и, ликуя, думала о себе: «Я — человек!» Рядом с этим все трудности казались ей ничтожными, их можно было преодолеть и перетерпеть...
Замечтавшись, Надежда не увидела, что давно вышла из леса и находится на луговине, полого спускающейся к деревенскому пруду, где крестьянские дети пасли домашнюю водоплавающую птицу. Она подняла с земли прямую сухую валежину длиной в сажень, обломала у неё сучки и попробовала на вес. Получилось что-то похожее на пику.
Дети, забравшиеся в кусты ракиты, смотрели, как молодой солдат в синей куртке, вышедший из леса, стал проделывать разные штуки с длинной палкой: крутить её над головой и вокруг тела, перекидывать с руки на руку, ударять о землю то одним, то другим концом. Вдруг он размахнулся и метнул своё орудие прямо в кусты у пруда, в их наблюдательный пункт. Валежина запуталась в ветвях и никого не задела, но дети сильно испугались. С визгом бросились они в разные стороны, сверкая берестяными лапоточками. А самый маленький, шестилетний Ерёмка, споткнулся о камень, упал и завопил благим матом.
Надежда со всех ног кинулась к ребёнку. Она не понимала, как очутились в кустах на пустой луговине дети и что произошло с ними после попадания туда валежины. Детский крик на секунду лишил её рассудка. Схватив мальчишку, она прижимала его к себе и лихорадочно осматривала.
Но, к счастью, кровь была только на разбитой при падении коленке, и вопил Ерёмка больше от страха, чем от боли. Она поставила его на ноги, убедившись, что он жив и здоров. Мальчик отбежал в сторону на несколько шагов и остановился, глядя на необычного солдата. Надежда никак не могла успокоиться. У неё бешено колотилось сердце, дрожали руки, на глаза навернулись слёзы. Уж очень похож был этот мальчик на её собственного сына.
Она порылась в карманах шаровар, достала леденец в вощаной бумаге и протянула его мальчику. Тот бочком-бочком, но всё же подошёл за угощением. Из-за деревьев сразу выглянули другие участники этой сцены. Естественно, что леденцов на всех у неё не хватило. Тогда Надежда достала кошелёк и дала каждому по медному пятаку. Это был очень хороший подарок.
Дети, схватившись за полы её чекменя, побежали за ней по берегу пруда, а затем и в деревню. Следом за детьми, крякая и хлопая крыльями, тронулись в путь гуси и утки. Сопровождаемая этим шумным эскортом, Надежда появилась в Холмах как раз вовремя. Трубачи, разъезжая по улице верхом, играли сигнал к вечерней чистке лошадей.
Ночью, лёжа без сна на узкой крестьянской лавке, она обдумывала своё письмо к отцу. Писать решила после присяги, когда уж точно станет солдатом. Самым главным в письме будет конец: «Умоляю вас, любезный батюшка, не отдавайте Чернову моего сына! Я вернусь за ним, когда получу в полку отпуск после нашего похода в Пруссию...»
Более трёх недель стоим мы здесь; мне
дали мундир, саблю, пику, так тяжёлую,
что мне кажется она бревном; дали
шерстяные эполеты; каску с султаном,
белую перевязь с подсумком, наполненным
патронами; всё это очень чисто, очень
красиво и очень тяжело! Надеюсь, однако же,
привыкнуть; но вот к чему нельзя уж никогда
привыкнуть — так это к тиранским казённым
сапогам! Они как железные!..
Рекруты ждали присяги. Многие рассчитывали таким образом освободиться от своего замечательного наставника. Но для Надежды эта акция имела большее значение. Кроме записи в полковой книге и воинского обучения у Батовского, ей хотелось скрепить свой переход к новой жизни настоящей клятвой.
Однако сама церемония присяги прошла довольно обыденно. Рекрутов поставили в строй, приказали поднять вверх правую руку и прочитали текст присяги, который был очень длинным, запутанным и начинался так: «Я обещаюсь всемогущим Богом служить Всепресветлейшему Нашему Царю Государю верно и послушно, что в сих постановленных, также и впредь постановляемых, Воинских Артикулах, что оные в себе содержать будут, всё исполнять исправно...»[16]
Из дальнейшего чтения рекруты с трудом уяснили себе, что отныне они обязаны воевать храбро, противнику сопротивляться сильно, о государственной измене сообщать немедленно, командиров слушаться, казённое добро беречь, из расположения воинской части без разрешения не уходить, и вообще, «во всём поступать, как честному, верному, послушному, храброму и неторопливому солдату надлежит...».
Затем к ним вышел местный священник (за отсутствием полкового) и вынес парадное церковное Евангелие в золотом окладе. С книгой он подходил по очереди к каждому, и надо было, выйдя из строя, стать на одно колено и поцеловать её. Ротмистр Казимирский, одетый по такому случаю в новый мундир с офицерским шарфом на поясе и лядункой на серебряной перевязи через плечо, поздравил их со званием солдата Российской Императорской армии и прочитал распределение по взводам своего эскадрона. Соколов, Вышемирский, Шварц и Сырокумский попали в первый взвод поручика Бошняка, или, говоря иначе, остались под командой Батовского, который был у Бошняка старшим унтер-офицером.
Потом было угощение. Оно состояло из чарки водки, большого куска свежего ржаного хлеба, посыпанного солью, и луковицы. Надежда, предупреждённая заранее, перелила водку в свою маленькую походную фляжечку и отдала её наставнику из старослужащих, «дяде», как их в полку называли, Викентию Семашко. Он явился к ней помогать разбирать солдатское имущество или, может быть, именно затем, чтобы выпить эту дармовую водку, кто его знает...
Но помощь его действительно была нужна. Узел с добром, который Надежда после присяги притащила к себе на квартиру, оказался тяжёлым и большим. В шинель с расстёгнутым хлястиком и связанными узлом полами было уложено много красивых и нужных солдату вещей. Например:
— суконная тёмно-синяя куртка с фалдами и большим воротником, которую можно было застёгивать на крючки (по-летнему) и на пуговицы (по-зимнему);
— суконный тёмно-синий довольно широкий кушак на твёрдой, как жесть, подкладке;
— суконные тёмно-синие парадные панталоны с малиновыми лампасами в два ряда и шириной в вершок каждый ряд;
— строевая шапка с четырёхугольным верхом, сделанная из картона, проклеенного рыбьим клеем, и по околышу обшитая кожей;
— султан к ней из белых петушиных перьев высотой в десять вершков;
— конюшенный мундир, или китель, сшитый из парусины;
— суконные серые походные рейтузы с чёрной кожей в шагу и на концах штанин, застегивающиеся с каждого бока на восемнадцать пуговиц, обтянутых сукном; короткие сапоги с привинтными шпорами на каблуках;
— нижнее бельё из полотна: двое портков и три рубахи;
— два чёрных галстука из сукна;
— три пары шерстяных носков;
— две пары портянок;
— полотенце из холста длиной в два аршина;
— чёрная лядунка с белой бляхой на крышке и белой перевязью с пришитыми на концах ремешками;
— портупея из толстой красной юфти; сабля с красным же темляком;
— суконный серый чемодан;
— саква для фуража из холста;
— сухарный мешок;
— торба с принадлежностями для ухода за лошадью;
— деревянная фляга, обтянутая жёлтой кожей...
Когда Семашко пришёл к ней, всё это в беспорядке валялось по комнатушке, которую Надежда занимала, а сама она в полном отчаянии стояла перед потускневшим хозяйским зеркалом. Прекрасный коннопольский мундир, украшенный малиновыми лацканами, воротником, обшлагами и выпушками на спинных и рукавных швах, сияющий оловянными пуговицами, был чрезмерно велик ей. Рукава свисали вниз, плечи болтались, на талии между курткой и Надеждой свободно проходил кулак.
— Что делать, дядя? — повернулась Надежда к Семашко. — Сдавать мундир?
— Цо? Та не треба, паныч, вам здавать мундиру. Цей згодытесь. Тильки надо зробыть якусь переделку... — заговорил на своём польско-украинско-русском диалекте солдат. Десять лет находился он на русской службе, а русскому языку хорошо не выучился. Впрочем, этого от нижних чинов и не требовали. Твёрдо знать они должны были только слова команд.
— Нет, тут все перешивать надо, — уныло сказала она. — И рукава, и спинку, и фалды...
— Не журытесь, паныч. Перешьём за два дни, ежели вы маете гроши.
— А сколько?
Семашко прищурился. Много брать с однополчанина вроде неловко, а за малую сумму такую работу даже начинать лень. Ничего, пусть москаль заплатит.
— Два целковых дадите?
Надежда снова оглядела себя в зеркале. Вид ужасный. Ей же не терпелось преобразиться в форменного коннопольца как можно скорей.
— Согласен!
— О це добже! — Солдат мигом вытащил из своей фуражной шапки тряпочку с иголками, нитками и булавками и приступил к работе: начал обкалывать и наживлять куртку по-новому прямо на Надежде. Её это не смутило. Под курткой была надета жилетка-кираса.
— А вы не хуже заправского портного!
— Та як же ж, паныч! Вже пять разов мундир получал, уси сам и переделывал.
Закончив с курткой, Семашко предложил ей также обколоть и наживить на ней панталоны и походные рейтузы. Но от этого Надежда благоразумно отказалась, сказав, что здесь справится сама, это сделать нетрудно. Затем настала очередь шинели, в ней надо было ушивать плечи и рукава. Потом Семашко занялся портупеей. Он все смелее называл цены, а она — что было делать теперь? — соглашалась.
Наконец дошли до лядунки, которую Надежда бросила под стол. Схватив её за широкую крышку, она вытащила этот предмет амуниции наверх. Здесь по росту надо было подогнать перевязь, и «дядя» уже достал сапожный нож и шило. По его просьбе Надежда надела суму с патронами, заложенными в восемнадцать специально высверленных гнёзд в деревянной колодке. Ох и тяжела была лядунка, сшитая из толстой юфти!
Но когда на грудь Надежде легла и аккуратно её прикрыла, протянувшись от левого плеча вниз, под правый локоть, лядуночная перевязь шириной с её ладонь, тоже сделанная из толстой кожи, гладкой снаружи и шершавой изнутри, Надежда сразу поняла, что это — та самая вещь, которой ей тут давно не хватало. Ведь бывали у неё минуты, когда она чувствовала себя совершенно беззащитной в полку, среди мужчин. Она даже допускала мысль о том, что при нечаянном разоблачении солдаты могут сделать с ней всё, что захотят. Теперь появился ещё один способ скрыть, защитить своё женское естество, и она обрадовалась.
Надежда сказала Семашко, что перевязь и лядунка — очень удобные и очень красивые и посему она будет носить на себе эти предметы амуниции всегда, а также содержать их в наилучшем состоянии. Семашко объяснил, что для этого суму с патронами надо регулярно натирать воском, перевязь — выбеливать при помощи клея и мелко натёртого мела, полируя её затем до блеска свиным зубом.
Ни клея, ни мела, ни свиного зуба, ни толчёного кирпича, которым чистили клинок и эфес сабли, ни сала, нужного для ухода за конской амуницией, ни воска — ничего такого у Надежды не имелось. Солдат должен был все эти принадлежности покупать на свои деньги, и «дядя» Викентий предложил ей доставить коробку с нужными материалами за небольшую сумму, но серебряными монетами. Она покорно открыла кошелёк.
Вот Семашко взял в руки её казённые сапоги, сказал, что за пять рублей он готов их переделать, и тут терпение её кончилось. Надежда знала, что новые солдатские сапоги без шпор стоили всего два рубля. Быстро выставила она вон своего наставника, и он ушёл с узлом её вещей, усмехаясь в усы. Превращение рекрута Соколова в настоящего солдата доставило ему немалую выгоду, а к вопросу о сапогах паныч ещё вернётся, Семашко в этом не сомневался...
На подгонку обмундирования рекрутам было дано три дня, затем учебная команда Батовского собралась вместе последний раз. Люди были уже одеты в строевые шапки, тёмно-синие куртки, походные рейтузы, при кушаках и лядунках. Унтер-офицеру предстояло проверить внешний вид «товарищей» и вручить им белые шерстяные эполеты с бахромой и главное украшение коннопольца — сплетённый из бело-синих шерстяных нитей длинный шнур, имеющий на концах плоские кисти и называемый китиш-витишем.
Медленно обходя строй, Батовский отпускал по поводу изменившейся внешности своих учеников разные замечания весьма добродушного свойства. Так он дошёл до левого фланга, то есть до Надежды, и здесь остановился как громом поражённый.
— Соколов! — крикнул он. — Пять шагов вперёд... Шагом марш! Кругом!
Надежда чётко выполнила все команды и очутилась лицом к лицу со своими однополчанами. Она уже начала догадываться, что, по-видимому, совершила серьёзный проступок, надев под рейтузы вместо выданных ей форменных сапог, очень больших и тяжёлых, свои старые сапожки из опойки. Все утро она намазывала их ваксой, стараясь придать им хоть какое-то сходство с казённой обувью, но результат вышел плачевный. Батовский с ходу её разоблачил.
— Не ожидал от тебя, Соколов, — грозно начал унтер-офицер перед замершим от страха строем. — Ты кто есть? Ты солдат или деревенская баба, которая лепит на себя всё, что под руку попадёт?.. Униформ дан тебе самим государем императором, а ты посмел сапоги менять? Ты знаешь, что за это бывает?
— Никак нет, господин унтер-офицер! — отрапортовала она.
— Двести шпицрутенов! — произнёс Батовский и замолчал, вглядываясь в побледневшее лицо «товарища» Соколова.
Его выступление сейчас имело цели педагогические, а не карательные, тем более что подвергать дворян телесным наказаниям было запрещено. Но напоследок он должен был преподать хороший урок новобранцам о том, как надо относиться к форменной одежде, которую они получили.
— Двести шпицрутенов, — повторил унтер-офицер в гнетущей тишине и добавил: — Или пять суток ареста! Но, учитывая твоё рвение к службе и всегдашнюю старательность, отменяю это наказание. Марш на квартиру переобуваться... И чтобы впредь никто из вас, — он обвёл строй суровым взглядом, — не смел допускать ничего подобного!..
Так завершилось довольно спокойное пребывание Надежды в учебной команде и началась жизнь строевого солдата со всеми своими плюсами и минусами.
Прежде всего пришёл конец её казачьему чекменю. Одеваться в какую-либо другую одежду, кроме форменной, солдаты не имели права, и по совету Викентия Семашко Надежда разрезала чекмень на куски, нужные для будущей починки коннопольской куртки, благо цвет их совпадал. С концом чекменя закончились и её вольные визиты к Казимирскому. Не полагалось нижнему чину, даже из дворян, обедать у командира эскадрона. Теперь она видела ротмистра только на строевых эскадронных учениях, как пеших, так и конных, которые проводились на большом поле за деревней.
День у Надежды теперь начинался не встречей с унтером Батовским, а работой на конюшне. В парусиновых кителях и фуражных шапках солдаты в пять часов утра приступали к утренней чистке лошадей. Надежда тоже приходила к Алкиду с щёткой и скребницей в руках. Затем в седьмом часу утра лошадям давали воду, в начале восьмого часа — овёс: вешали на шеи торбы из толстого холста.
К десяти часам утра надо было переодеться в строевой мундир и шапку, заседлать лошадь по-учебному, то есть без вальтрапа, чемодана, саквы и прочих тяжестей, и выезжать вместе со всеми на взводные учения в поле. После распределения по взводам индивидуальное обучение рекрутов считалось завершённым. Новобранцев ставили в общую шеренгу, обычно между опытными кавалеристами.
По-первости Надежда тут хлебнула лиха и вспоминала слова Казимирского о том, что нижним чинам на своих лошадях служить не дозволяется. Её товарищи по учебной команде получили коней, уже обученных ходить в сомкнутом строю, а Алкид в жизни ничего такого не видывал. Как только слева и справа от него очутилось по лошади и звякнули стремена трёх всадников, столкнувшись между собой при езде «колено о колено», он поднялся на дыбы, заржал и рванул вперёд. Напрасно Надежда натягивала повод, прижимала шенкеля, кричала: «Алкид, оп-па!» Он нёс её по полю, закусив удила, до самой кромки леса и остановился лишь у деревьев.
Много интересных выражений о себе и своей лошади услышала она, вернувшись к первому взводу и попытавшись встать на своё место в первой шеренге. Алкид опять не хотел идти рядом с Рассветом, каурым жеребцом её наставника Викентия Семашко. Неповиновение одной лошади, как правило, служит дурным примером для остальных, и Батовский рассердился не на шутку.
— Соколов! — рявкнул он. — Что за козёл у тебя под седлом?! Или управляй им, или езжай на конюшню навоз отбивать! Щенок ты этакий...
— Слушаюсь, господин унтер-офицер! — со слезами на глазах ответила Надежда, поворачивая своего верного друга.
Да и что ей было делать, если Алкид за это время, попятившись из строя, успел лягнуть коня задней шеренги, стоявшего за ним.
— Я вас научу строевой конной службе! — Унтер огрел непокорного жеребца своей тростью, которую во время езды вешал на темляк на правую руку. — И тебя, Соколов, и этот мешок со вчерашним дерьмом!..
Но руганью лошадь не исправишь. Надо было на ходу учить Алкида новой для него премудрости. Тут ей помогли Вышемирский и Семашко. Потихоньку да полегоньку начали они ездить во дворе конюшни втроём, поставив Алкида в середину. Злился он необычайно. На первой же съездке перекусил щёчный ремень на оголовье Соловья, мерина красивой соловой масти, на котором сидел Вышемирский. Пришлось Надежде заплатить шорнику за ремонт, а своим коллегам выставить угощение за неурочные занятия.
Неделя прошла, и Алкид понял хитрость ратного построения лошадей в поле. На шагу, на рыси, на коротком галопе они должны были идти, прижавшись одна к другой, так, что шеренга всадников образовывала как бы живую стену. Не нарушая целостности этой стены, её равнения, взвод поручика Бошняка учился делать повороты направо по так называемой твёрдой оси. Левофланговые при этом заезжали во всю прыть, правофланговые — одерживали, люди в середине шеренги следили за теми и другими, выбирая нужный аллюр. В результате обе взводные шеренги оказывались лицом не к лесу, а к деревне, не изменив ни места солдат в строю, ни дистанции между ними.
Старые строевые лошади, которых в полках дрессировал и так годами, отлично знали все эти эволюции. Они понимали сигналы трубы и возили солдат сами, помня свои места в шеренге и не нуждаясь в особом управлении. От новобранцев в таком случае требовали одного — крепко держаться в седле на всех аллюрах и не мешать своему коню.
Дойти до такой степени строевого образования сразу Алкид, конечно, не мог, но главное усвоил: ему всегда надо находиться в первой шеренге между Рассветом и Соловьём, а там хоть трава не расти. Теперь после атаки в сомкнутом строю, когда шеренги поневоле рассыпались, он, заслышав «апель»[17], мчался туда, где видел свой табун, и сразу пристраивался к соловому мерину Вышемирского.
Кроме общих учений, новобранцев стали наравне со старослужащими отряжать в караулы и на крессы — развозить приказы и другие служебные бумаги, так как в Холмах стоял только штаб эскадрона, первый и второй взвод, а третий и четвёртый квартировали довольно далеко от них. Надежде уже доставалось караулить запасы сена, стоять на посту в штабе, ездить с пакетами по окрестным деревням.
Больше всего ей не нравилось торчать в штабе с чужим штуцером на плече, салютовать всем приходящим, тянуться в струнку перед офицерами и унтерами. До заступления на этот пост приходилось полночи чистить мундир, амуницию и оружие, потому что караульный в штабе должен был являть собой образец солдата...
Много раз длинными вечерами пыталась она дописать письмо к отцу. Но духу не хватало. Надежда и тосковала по сыну, и ясно отдавала себе отчёт в том, что письмо может иметь в Сарапуле совершенно непредсказуемые последствия. Отец, мать, её муж Василий обязательно захотят её найти и вернуть домой. Что же станет тогда с её свободой, завоёванной с таким трудом?
Она тянула время, как могла, и дождалась в конце концов приказа о выступлении в поход. Тут Надежда достала один из своих черновиков, наскоро переписала его и, отпросившись у поручика Бошняка, съездила на почту в Гродно. В Сарапул в тот день ушёл пакет, где она просила у Андрея Васильевича прощения за свой побег из дома, умоляла его дать ей возможность идти тем путём, который она избрала сама для своего счастья, спрашивала о здоровье Ванечки, проклинала Чернова и прощалась со всеми домашними на тот случай, если «товарища» Конно-Польского полка Соколова убьют в сражении...
Давно заметили все служивые в России, что императорская армия пребывает в вечной ссоре с природой. Стоило армии подняться в поход, как вместе с ней в дорогу отправлялись холодные ветры, густые туманы, ненастные рассветы и закаты и ночи, такие студёные даже средь самого жаркого лета, что в одной шинели на земле не поспишь, до костей продрогнешь.
Сперва солнце ласково светило коннопольцам, и шли они весело и бодро, пели песни. В первый день прошли тридцать вёрст, во второй — двадцать пять, на третий устроили днёвку. Лошадей расседлали и пустили пастись на траву с утра до вечера, сами варили кашу, чистили амуницию и мундиры, отдыхали. Утром четвёртого дня выглянули из палаток, а солнце уже спряталось за тучи и сырой ветер шумел в вершинах деревьев. Сыграли «зорю», построились на молитву и при последних её словах: «...ибо Твоё есть Царство, и сила, и слава во веки веков! Аминь!» — на землю упали дождевые капли. Раздалась команда: «Мундиры — в чемоданы, шинели — в рукава, строевые шапки — в чехлы!» Под мелкий дождик позавтракали хлебом, запили его холодной водой, заседлали и двинулись дальше на северо-запад, оставив реку Неман справа.
Мерно и чётко шёл эскадрон: час — шагом, четверть часа — рысью, через каждые четыре часа движения — привал. Построение — колонна «справа по три». Всегда видела Надежда справа от себя Семашко, слева — Вышемирского, впереди на расстоянии полукорпуса лошади — спины трёх солдат передней шеренги их отделения, точно перечёркнутые белыми перевязями и с чёрными лядунками на правом боку. Там ехал Шварц и без конца рассказывал еврейские анекдоты, скрашивая товарищам их путешествие. Если подняться на стременах, то можно увидеть узкую спину поручика Бошняка справа от колонны, а иногда и самого ротмистра Казимирского с трубачами, которые при прохождении населённых пунктов начинали играть лучшую мелодию из своего репертуара — «генерал-марш».
Покачиваясь в седле в такт шагам Алкида, Надежда изредка поправляла темляк пики, сильно оттягивающей правое плечо, и размышляла о том, где солдатская жизнь веселее: в походе, в лагере или на обывательских квартирах. Выходило, что в походе веселее. Батовский не донимает своими придирками, потому что едет в голове взвода, занят собой и своей лошадью. Реже выпадает быть в карауле. Картины по сторонам дороги меняются: то лес, то поле, то река с переправой, то сонный городок, где дети бегут за эскадроном, а девушки машут платочками бравым кавалеристам.
Что ни говори, поход есть украшение рутинной военной жизни в мирное время. А война — особенно летом и не очень длинная — просто подарок для того, кто храбр, любит службу и жаждет отличий, впрочем, для тех, кто не храбр и службу не любит, — тоже. Запросто можно убежать из полка, пользуясь неразберихой на поле боя и вокруг него.
В первый раз ещё видела я сражение
и была в нём. Как много пустого наговорили
мне о первом сражении, о страхе,
робости и, наконец, отчаянном мужестве!
Какой вздор! Полк наш несколько раз ходил
в атаку, но не вместе, а поэскадронно.
Меня бранили за то, что я с каждым
эскадроном ходила в атаку; но это, право,
было не от излишней храбрости, а просто
от незнания; я думала, так надобно...
Если Надежда чего и боялась, то это генеральского смотра. Когда эскадрон Казимирского прибыл в деревню Гольбрехдорф, где с марта 1807 года квартировали четыре других эскадрона Польского конного полка, солдатам дали день, чтобы привести в порядок после похода мундиры, снаряжение и вооружение, своих лошадей. Смотреть эскадрон должен был шеф полка генерал-майор Каховский.
Надежда извела весь запас толчёного кирпича на саблю, наконечник пики, шпоры, металлическую белую бляху на крышке лядунки. Всё это теперь сияло. Зато руки у неё стали красными от кирпичной пыли. Она с трудом отмыла их тёплой водой, мылом и туалетной щёточкой. А может быть, и не надо было их мыть, пусть бы оставались такими, как у других солдат...
Смотр прошёл без сучка без задоринки. Она не хуже остальных выполнила все задания: прыжки на лошади через барьер, рубка лозы, приёмы с пикой, строевая подготовка, заряжание пистолетов и стрельба. Тут же, на плацу, ротмистр Казимирский представил генералу всех «товарищей», а о Вышемирском и Соколове доложил особо. Каховский подошёл к ним. С Вышемирским он поговорил по-польски, а у Надежды спросил, из какой она губернии.
— Из Пермской, ваше превосходительство! — ответила она, смирив биение сердца.
— Знавал я одного майора Соколова в Сумском гусарском полку. Он вам не родственник?
— Никак нет, ваше превосходительство!
— Жаль. Храбрый был офицер. Но думаю, вы и сами себя отличите в бою...
— Так точно, ваше превосходительство!
Генерал улыбнулся такой уверенности молодого солдата, сказал, что берёт обоих дворян в свой лейб-эскадрон, в его четвёртый взвод, и потому нужно им с лошадьми и всем имуществом явиться к командиру этого эскадрона штабс-ротмистру Галиофу 1-му...[18]
Гутштадт был небольшой немецкий городок на берегу реки Алле. С февраля 1807 года, после сражения под Прейсиш-Эйлау, здесь стоял французский корпус маршала Нея. Узнав из донесений казаков и лазутчиков, что основные силы армии Наполеона расположены далеко от этого места, император Александр I счёл необходимым начать летнюю кампанию 1807 года с атаки на Гутштадт и отдал приказ главнокомандующему русских войск генералу от кавалерии графу Беннигсену.
Польский конный полк был назначен в авангардный отряд генерал-лейтенанта князя Багратиона, стоявший у деревни Лаунау. Коннопольцы прибыли туда днём 23 мая, ночевали в палатках за деревней, 24 мая, в пятом часу утра, заседлали и выступили на место, отведённое им согласно диспозиции будущего сражения. Но пришли они рано, пехота запаздывала, и им пришлось сойти с дороги в поле, пропуская батальоны и полки в тёмно-зелёных, почти чёрных мундирах.
Теперь Надежда могла наблюдать, как шли пехотные колонны, как, стуча колёсами, выезжала со своими пушками и зарядными ящиками артиллерия. Войска выходили на поле и постепенно заполняли его, строя батальонные фронты, распуская над ними разноцветные знамёна. Гремели десятки пехотных барабанов. Это были ритмичные удары, похожие на раскаты грома. Они то убыстрялись, то замедлялись, и Надежде уже хотелось подчиниться этим величественным звукам и помчаться туда, куда они звали.
Предвкушение какого-то необычного события: страшного, тревожного и всё-таки радостного — захватило её. Она повернулась к Вышемирскому.
— Тебе нравится? — Надежда концом повода, сплетённым в твёрдую косичку, указала на поле, где пехота уже стояла чёрной стеной и сверкала рядами штыков.
— Боже правый! — судорожно вздохнул её товарищ и перекрестился. — Когда же ЭТО начнётся?..
— Скоро! Мы поскачем туда. Да?
— Нет, надо ждать приказа...
— Подумаешь, приказ! — Надежда отвернулась от Вышемирского.
Он вовсе не разделял её чувств, был бледен и встревожен предстоящим боем.
Первый артиллерийский выстрел раздался со стороны французов. Русские ответили, и сильная канонада открылась по всему фронту. Но честь первой рукопашной схватки с неприятелем досталась доблестной русской пехоте. Затрещали ружейные залпы, потом они стихли, ревела лишь артиллерия, и наконец раздалось дружное «Ура!». Гренадеры и мушкетёры ударили в штыки.
Ординарец Багратиона прискакал к Каховскому с приказом поддержать пехоту. Генерал обрадовался. Давно было пора коннопольцам вступить в дело, пойти на пир кровавый ради чести и славы. Люди у него заждались, лошади застоялись.
— Господа офицеры! — раздался по фронту полка его зычный голос. — Первый эскадрон, к атаке!
Офицеры поехали на свои места, и Надежда увидела впереди штабс-ротмистра Галиофа на вороном жеребце. Он встал перед строем их лейб-эскадрона и вынул из ножен саблю. В это время штаб-трубач, находившийся возле генерала, заиграл сигнал «поход»:
Трубит труба, сзывает,
Торопит всех бойцов на коня;
Дружнее ударим, и грудью
Спасём от врага
Край нам родной, нам дорогой!
Эту мелодию подхватили трубачи лейб-эскадрона. Коннопольцы зашевелились, подбирая поводья. Лошади прядали ушами, переступали с ноги на ногу.
— Пики — в руку! Пики — к бою! — крикнул Галиоф, повернувшись к своим солдатам. — Эскадрон, рысью с места, прямо марш!
Всадники начали движение. Трубачи уже играли другой сигнал: «Движение вперёд» — и поле загудело под ударами копыт, флюгера на опущенных вперёд пиках затрепетали. Лошади, стоявшие с утра, рвались пуститься вскачь, но надо было удерживать их, чтоб не нарушить равнение в строю и нанести мощный совокупный удар.
Штабс-ротмистр был впереди эскадрона. Унтер-офицеры на флангах взводов и «в замке»[19] изредка покрикивали на солдат: «Равняйсь! Не заваливай плеч! Не трусь!» Лишь в ста шагах от вражеской пехоты Галиоф взмахнул саблей:
— Эскадрон, в карьер! Марш-марш!
Трубачи заиграли сигнал. Лошади, чувствуя отпущенные поводья, понеслись как сумасшедшие на рогатки французских штыков.
Этот момент показался Надежде самым прекрасным, самым восхитительным. Это были секунды полного освобождения и забвения всего мирского и земного. Но только слишком короткие: от команды штабс-ротмистра: «Марш-марш!» — до дружного залпа французской лёгкой пехоты, в ожидании конной атаки свернувшейся в каре.
Залп грянул. Сверкнул огонь. Просвистели пули. Слева от Вышемирского осел вниз и затем соскользнул под ноги своего коня солдат лейб-эскадрона. Алкид резко взял в сторону, и Надежда, обернувшись, увидела, что солдат лежит на траве с простреленной головой. Его четырёхугольная тёмно-синяя шапка откатилась и треснула под копытами лошади из второй шеренги.
— Матка Бозка, пан Езус! — по-польски завопил Вышемирский, ударил Соловья шпорами и, пригнувшись к его шее, поскакал назад через все поле.
Французская пехота устояла. Коннопольцам не удалось ворваться в каре. Лейб-эскадрон повернул лошадей и помчался прочь, не дожидаясь второго залпа. Строя уже не было, он распался у каре. Но трубачи играли «апель» на другом конце поля. Там же стоял штабс-ротмистр на своём вороном и крутил над головой саблей, подавая знак людям вновь собираться после атаки. Вместо лейб-эскадрона на исходные позиции шёл, взяв пики наперевес, эскадрон ротмистра Казимирского.
Увидев знакомые лица, Надежда придержала Алкида. Чудо как хороши были её однополчане, впервые идущие в бой: спокойные, уверенные в себе, красивые. Казимирский её заметил, их взгляды встретились, и Надежда как будто услышала его голос:
— Ну как, Соколов? Что же такое храбрость, по-вашему?
— Не знаю, господин ротмистр! Но я хочу испытать это снова...
На рыси поравнявшись с первой шеренгой, она повернула коня и пристроилась ко взводу поручика Бошняка. Батовский крикнул ей:
— Соколов, ты куда? Ты зачем здесь едешь?
— С вами. На французов.
— Убирайся! Сие не дозволяется! — Унтер-офицер потянулся за тростью, но она была далеко: темляком зацеплена за крючок на высоком изгибе передней луки, тонким концом просунута под ремень на груди его могучего Грома.
Верный Алкид, чуя, к чему клонится дело, вдруг оскалился на голштинца, и Гром испуганно шарахнулся в сторону, освобождая место. Раздалось заветное: «Эскадрон, в карьер! Марш-марш!» — и дальше Надежда и Батовский уже неслись рядом, колено о колено, под мерный перестук копыт и гул земли.
Всё повторилось как во сне. Минута дикой скачки. Ружейный залп, с треском разорвавший воздух. Недвижный строй пехоты, сверкающий штыками. Поворот назад и широкое поле с травой, примятой множеством копыт. На краю его стоял, готовясь к атаке, третий эскадрон Польского полка с командиром впереди. Надежда здесь никого не знала и присоединилась к всадникам скорее из любопытства и озорства, нежели по здравом рассуждении.
Сокрушить французских егерей удалось лишь с шестого раза, при повторной атаке лейб-эскадрона. Кто-то из унтер-офицеров поднял лошадь на дыбы и в прыжке направил её на солдатский строй. Шеренга синих мундиров сломалась. В открывшееся пространство въехало сразу десятка два кавалеристов. Они начали колоть пиками направо и налево. Французы бросились к лесу, а коннопольцы яростно преследовали их, мстя за свои прежние неудачи.
В эту атаку Надежда пошла, заняв своё обычное место в четвёртом взводе, рядом с Вышемирским. Он приветствовал её радостным возгласом. Они вместе доскакали до каре и въехали в него. Но ненависти к вражеским егерям, убегавшим от всадников, она не испытывала. По её мнению, они сражались мужественно и проиграли в честном бою.
Поэтому, догнав у зарослей двух французских солдат, Надежда не заколола их, а только сбила с ног ударом пики, перевернув её тупым концом вперёд.
— Pourquoi?[20] — крикнул ей один из них, седоусый, со шрамом на щеке.
— Courant! En avantr[21]! — Она указала на лес.
— Bien. D’accord[22]... — Он хотел поднять своё ружьё.
— Non![23]— Надежда коснулась шпорами Алкида, он наступил передними ногами на ружьё егеря, лежащее в траве, и приклад треснул. — Meintenant tu es libre... Courant![24]
Солдаты, оставив ружья и оглядываясь на неё, побежали к ближайшим деревьям...
Бой гремел весь день, и коннопольцы ещё участвовали в атаке на батарею, брали штурмом вместе с другими частями авангарда деревню Альткирхен. Но главная задача диспозиции выполнена не была. В штабе Беннигсена вину за это возлагали на генерал-майора барона Сакена, который со своими двумя дивизиями пехоты и отрядом конницы не прибыл на поле битвы в назначенное время. Бенигсен написал рапорт государю, и барона Сакена отдали под суд. Однако впоследствии он сумел оправдаться...
А пока Бенигсену пришлось возобновить боевые действия на следующий день, 25 мая. Ней, отступивший к деревне Деппен и сумевший сохранить основные силы своего корпуса, отчаянно оборонялся. Русские ввели в бой всю артиллерию. Ней перешёл на левый берег реки Пасарги, вновь уведя свою армию от окружения и разгрома превосходящими силами русских.
Коннопольцы были в резерве и сначала до полудня стояли в полной боевой готовности: верхом и с пиками в руках. Затем была дана команда «Слезай», через час после неё — «Рассёдлывай». Стало ясно, что на сей раз генерал Беннигсен в своём споре с маршалом Неем обойдётся без них, и Надежда отпросилась у штабс-ротмистра Галиофа съездить посмотреть, как действует наша артиллерия.
Ничего хорошего из этого не вышло. Не найдя батареи на старых позициях, она поехала от Деппена к Пасарге, озирая поле боя, недавно оставленное войсками, и у реки наткнулась на группу французских мародёров. Они обирали убитых и раненых. В их руках находился русский драгунский офицер в залитом кровью мундире. Не колеблясь ни минуты, Надежда привычно перехватила пику, висевшую за плечом, в руку, крепко прижала её локтем к талии, пришпорила Алкида и ринулась на них.
Один солдат выстрелил в неё из пистолета. Но оружие дало осечку. Тогда мародёры бросили свою добычу и пустились наутёк. Несчастный офицер начал благодарить Надежду за спасение, и она гордо улыбнулась ему в ответ. Но она даже не представляла себе, какие печальные последствия всё это будет иметь для неё.
Во-первых, когда она усаживала раненого на Алкида, драгун упал ей на руку и кровью из раны испачкал её мундир. Полностью отчистить его так и не удалось, пришлось покупать новый.
Во-вторых, для доставки офицера в госпиталь понадобилось отдать Алкида. Она просила вернуть лошадь в Польский конный полк, «товарищу» Соколову. Но никто и не подумал это сделать. Лишь по счастливой случайности Алкид оказался у офицера их полка Подвышанского, с седлом и вальтрапом, но без походного вьюка. Пропали чемодан со всеми вещами, шинель, саква с трёхдневным запасом овса, сухарный мешок с только что полученной недельной порцией сухарей, крупы и соли, а также торба и все принадлежности для ухода за лошадью.
В-третьих, увидев её с пикой на плече и без лошади в день боя, ей задал хорошую взбучку сначала взводный унтер-офицер Гачевский, которому было жаль пропавшего солдатского имущества, а потом — штабс-ротмистр Галиоф. Наконец, её делом занялся профос[25], и так установлено было, что она и вправду спасла от французов поручика Финляндского драгунского полка Панина. Он, находясь в лазарете, подтвердил это. Документы передали шефу полка Каховскому, и унтер-офицер Гачевский оставил «товарища» Соколова в покое, пригрозив, что при повторении такой самодеятельности, отправит его под арест.
Однако бес противоречия, сидевший в Надежде, не допустил её стать самым послушным, самым исполнительным солдатом в Польском конном полку. В сражении при Гейльсберге 29 мая 1807 года, когда коннопольцы прикрывали артиллерию и понесли большие потери от французских пушек, она снова поддалась чувству сострадания к ближнему своему и вывезла из-под огня тяжело раненного осколком ядра «товарища» Шварца, её знакомого по учебной команде.
Бывало, в своё время он шутил над ней за её прилежание к науке военного строя и передразнивал, как многих других. Он говорил, что война и армия совсем не таковы, как это рисует им болван Батовский. А он, Шварц, там покажет себя, потому что настоящая храбрость состоит не в быстроте смыкания солдатских каблуков и не в чёткости выполнения команды: «Сабли вон!» Бедняга Шварц! Военная служба у него не задалась. Ещё неизвестно, кому и что он сможет рассказать, вернувшись в Гродно с серебряной пластинкой в пробитом черепе.
Вечером полку нашему приказано быть
на лошадях. До глубокой полночи сидели
мы на конях и ожидали, когда нам велят
двинуться с места. Теперь мы сделались
ариергардом и будем прикрывать отступление
армии. Так говорит наш ротмистр. Устав
смертельно сидеть на лошади так долго,
я спросила Вышемирского, не хочет ли он встать...
Сражение при Гейльсберге завершилось полной победой русских. Французы бросались на позиции нашей армии как львы, но повсюду были отбиты. Тихая майская ночь опустилась на леса, долины и берега полноводной реки Алле. Зажглись бивуачные огни. Русские ночевали там, где застал их конец битвы: большая часть пехоты и артиллерии — в окопах центрального редута, конница — на ровных пространствах вокруг города Гейльсберга и в его предместье Амт-Гейльсберг.
Но эта ночь не дала полного отдохновения солдатам. С середины её пошёл проливной дождь. Он продолжался до утра. Стенки парусиновой палатки промокли насквозь, стали холодными как лёд. Надежда не смогла заснуть от этого пронизывающего всё тело холода. Шинели у неё теперь не было, она заворачивалась в малиновый суконный, на холстяной подкладке вальтрап, который снимала с Алкида. Но вальтрап грел плохо.
Гораздо хуже было без сухарного мешка. Солдаты её новой артели варили кашу, но порции в ней Надежда не имела, так как не сдала свою долю крупы и соли. Может быть, в эскадроне Казимирского с ней и поделились бы по-братски хоть один раз, но здесь, в шефском эскадроне, где её никто не знал, рассчитывать на такую поддержку ей не приходилось. Только Вышемирский дал ей один большой сухарь, и она его съела ещё вчера утром.
Надежда думала, что 30-го тоже будет сражение и в горячей кавалерийской схватке она забудет о неотступном чувстве голода. Армия поутру действительно встала в ружьё. Однако бой не возобновился, часть войск отпустили на бивуаки и коннопольцев — тоже.
Надежда расседлала Алкида и отправилась с ним на луг: пасти. По её милости добрый конь остался без овса. Но он мог хотя бы удовольствоваться сочной луговой травой. Ей же оставалось искать в ней ягоды, которых в мае, конечно, не было и в помине. Штабс-ротмистр Галиоф, объезжая бивуаки своих взводов, застал «товарища» Соколова за этим странным занятием и остановился.
— Ты что делаешь, Соколов?
— Ягоды ищу, ваше благородие.
— И много нашёл?
— Никак нет. — Она тяжело вздохнула. — Ягоды не поспели...
— Ступай за мной, — сказал ей Галиоф, помолчав немного.
В артели Гачевского как раз приступили к дележу мясной порции: вынутого из котла бараньего бока, облепленного листиками петрушки. Гачевский, вооружившись ножом, отделял от него дымящиеся куски примерно равной величины и веса — по полфунта каждый[26]. Солдаты подставляли свои котелки.
— Унтер Гачевский!
— Я, ваше благородие! — Гачевский весело вскочил на ноги.
— Значит, рекрута с собой не посадили? — Штабс-ротмистр указал на Надежду. — Интересно — почему? Пусть сухарный мешок он потерял. В этом сам виноват, впредь умнее будет... Но мясо, картофель, пиво и чарку вина на него сегодня выдавали. Где они? Ты смотри у меня, унтер! Службу плохо знаешь...
Это с первого взгляда Галиоф 1-й показался ей человеком заносчивым. Теперь она прониклась к командиру тёплыми чувствами. Он запомнил историю с её походным вьюком, и это притом, что таких, как она, нижних чинов в эскадроне у него около ста.
«Даст Бог, стану офицером, — благодушно рассуждала про себя Надежда, устраиваясь спать у костра после сытного обеда, — буду заботиться о служивых как о родных детях. Солдата обидеть легко, он повсюду крайний...»
Долго спать ей не пришлось. Гачевский разбудил новичков Соколова и Вышемирского и приказал им идти к штабной эскадронной палатке. Там немецкие крестьяне привезли два воза соломы, надо было их разгружать, делить на порции и увязывать в рульки для всего четвёртого взвода. Надежда, ни слова не говоря, натянула на голову фуражную шапку. Старослужащие между тем сладко почивали у костра, завернувшись в шинели.
— Работай, пока молодой! — наставительно сказал ей унтер...
Наполеон не рискнул начать сражение 30 мая утром, так как после боя у Гейльсберга 29-го его войска были в большом беспорядке. Бенигсен 30 мая вечером не рискнул оставаться на старой позиции, опасаясь быть отрезанным от корпуса союзных прусских войск под командованием генерала Лестока. Во второй половине дня в полках получили приказ сниматься с бивуака. Идти им предстояло всю ночь по дорогам к городку Шипенбейль.
Но коннопольцы могли не торопиться. Их назначили в арьергард армии, под командование князя Багратиона. Им теперь надо было пропустить вперёд всю пехоту, тяжёлую кавалерию и артиллерию.
Узнав об этом, Надежда пошла к Галиофу, чтобы отпроситься для поездки в Гейльсберг. Причины были веские: подковать Алкида, потерявшего где-то одну подкову, купить провизии в дорогу и что-нибудь из верхней одежды: плащ или шинель взамен украденной. Штабс-ротмистр спросил, есть ли для этого деньги. Они были. Оставалось только уехать с бивуака в лес, снять мундир, расстегнуть жилетку-кирасу, подпороть полу и вытащить из карманчика два-три золотых.
Солнце клонилось к западу, когда Надежда выехала на дорогу, ведущую в Гейльсберг. Опять начался дождь. Сначала он накрапывал потихоньку, но затем превратился в ливень. Прискакав в город, Надежда нашла трактир с большим каретным сараем, где работал кузнец с подмастерьями. Там она отдала лошадь кузнецу, заплатив за ковку, за подкову, за гарнец овса и ведро воды для своего единственного друга.
Трактир гостеприимно сверкал огнями. Из его распахнутых дверей доносился соблазнительный запах жареного мяса. Надежда решила, что зайдёт туда на одну минуту, но когда очутилась в чистом и тёплом зале перед камином, то забыла обо всём. Она села на скамью и протянула к огню ноги в вымокших под дождём походных рейтузах. Хозяйка подошла к ней. Надежда заказала хлеба и солонины с собой, что-нибудь горячее здесь на ужин, отдала деньги за то и другое... и заснула.
Пробуждение было ужасным. Кто-то тряс её за плечо и кричал:
— Проснитесь, ваше благородие! Ядра летят в город! Жители бегут... Надо уходить!
С трудом открыв глаза, Надежда подумала, что во сне перенеслась из рая в преисподнюю. В камине догорали дрова, свечи погасли, холодный ветер залетал сюда через распахнутые настежь окна. Русские егеря бегали по трактиру, опрокидывая скамейки и столы, открывая шкафы-поставцы, откуда они с грохотом выгребали серебряную и оловянную посуду и распихивали её по ранцам. Будил Надежду тоже егерский солдат, который из-за пышных белых эполет принял её за офицера.
Хозяйки нигде не было видно. Никто не принёс Надежде ни провизии в дорогу, ни оплаченного ею ужина. В страхе побежала она на конюшню. Кузнец и его подмастерья исчезли. Но Алкид стоял привязанным в одном из денников, ржал и бил копытом. Она посмотрела его ногу — не подкована, заглянула в ясли — овсом там и не пахло.
Схватив под уздцы своего коня, Надежда вывела его во двор. Послышался рёв, знакомый ей на поле сражения, и они с Алкидом поспешно прижались к стене. Ядро ударило в арку над воротами. Со свистом пролетели мимо камни, щепки, куски штукатурки. Одно из стропил обрушилось вниз, другое повисло, раскачиваясь в воздухе.
Створки ворот распахнулись сами по себе, и Надежда увидела на улице настоящее столпотворение. В этот час через Гейльсберг шли обозы русской армии, артиллерийские и понтонные роты, лазаретные фуры с ранеными. Кроме того, опасающиеся французской бомбардировки жители в повозках и пешком покидали город. Всё это устремлялось к восточным воротам, где, судя по всему, образовался затор. Оттого огромный караван двигался по улице слишком медленно.
Надежде стало ясно, что до утра ей из города не выбраться. Сегодняшнюю ночь суждено провести ей в этой коловерти, а завтра или послезавтра предстать перед военным судом за побег из полка. Именно так истолкуют её отсутствие начальствующие чины шефского эскадрона и будут абсолютно правы, ибо она — злостный нарушитель воинской дисциплины...
Вдруг откуда ни возьмись — пять донских казаков на своих коротконогих невзрачных лошадках. Урядник с огненно-рыжей бородой и серьгой в ухе подмигнул ей:
— Заскучали, барин? Едем с нами...
— Куда ж тут ехать?! — Она безнадёжно махнула рукой.
— К воротам, барин. Авось пробьёмся. Бог помогает смелым...
Лупя нагайками всех без разбору, матерясь по-чёрному и улюлюкая, казаки каким-то непостижимым образом стали протискиваться через толпу. Надежда двигалась вместе с ними. Ворота они проскочили, только она при этом больно ударилась коленкой об угол застрявшего там армейского сухарного полуфурка.
За воротами казаки свистнули, ударили лошадей нагайками и исчезли так же внезапно, как появились. Впрочем, это было нетрудно, потому что ночь, беззвёздная и безлунная, уже спустилась на окрестности Гейльсберга. Не веря ещё в своё избавление, Надежда тоже пришпорила Алкида и поскакала куда глаза глядят.
Так она очутилась на поле, за которым где-то недалеко шумела река. Здесь Алкид остановился, начал шумно втягивать ноздрями воздух, храпеть, прядать ушами. Надежда понукала его идти прямо, жеребец тянул её в сторону. Рассердившись, она сильно кольнула его шпорами. Алкид крутанулся на месте и опять замер. Надежда не понимала, что случилось с её верным другом, почему он не слушается. Также неведомо ей было, что едет она сейчас прямиком в расположение неприятеля.
Когда из-за облаков выглянула луна, Надежда увидела, что находится на дороге, пролегающей через поле, усеянное мёртвыми телами. Это было место, где вчера ходил в атаки на русских корпус маршала Ланна. Многие его солдаты нашли здесь вечный покой. Но и наших полегло немало. Мародёры уже собрали свой урожай. Мертвецы лежали как белые тени — босые, в одних рубашках. Их восковые лица хранили печать страдания и боли. Надежда подумала, что, пока она в мундире, у неё всегда есть шанс попасть на такое поле и лежать, как они, уставив незрячие очи в небо. Ей почудилось, что могильный хлад коснулся её тела. Она зябко повела плечами и бросила повод на шею Алкида.
Умный конь точно ждал этого. Он повернул налево, сошёл с дороги и двинулся куда-то в темноту, осторожно переступая через тела и храпя над ними. Надежда теперь покорилась своей участи и лишь держалась за переднюю луку седла, в то время как Алкид восходил на какую-то гору, а затем спускался. За лесом она увидела огоньки, услышала звуки военного лагеря.
Алкид сам перешёл на рысь и вскоре привёз её в расположение Польского конного полка. Они заняли своё место в четвёртом взводе лейб-эскадрона. Вышемирский молча передал Надежде её пику, предусмотрительно взятую им с бивуака. Раздалась команда: «Эскадрон, справа потри прямо шагом марш!» — и коннопольцы пошли дальше, к Шипенбейлю. Судьба ещё раз улыбнулась Надежде. Она наклонилась к шее Алкида и в знак извинения поцеловала его ушко:
— Превосходнейший конь мой! У какой взбалмошной дуры ты в руках...
Армия Беннигсена уже не шла. Она бежала по правому берегу реки Алле, спасаясь от флангового удара, который мог ей нанести Наполеон. Цель ускоренного марша была одна — достичь Фридланда, соединиться с корпусами генерала Каменского и Лестока и только тогда дать генеральное сражение противнику.
Люди в арьергарде армии не сходили с лошадей вторые сутки, не спали и не ели. Они ехали, качаясь в сёдлах от усталости. Вслед им дул холодный ветер с Балтики, ползли по небу грозовые облака и осыпали солдатские спины ливнями.
Надежда, как и все, дремала, склоняясь к шее Алкида. Чувство голода притупилось, но холод донимал её по-прежнему. Она вспоминала свою шинель и с завистью смотрела на товарищей, одетых по погоде. Лишь однажды все поплыло и закружилось у неё перед глазами.
— Что с тобой, Соколов? — Вышемирский подхватил её, подающую с лошади.
— Н-не знаю...
— Ты бледен, как мёртвый.
— Это пройдёт. Оставь меня. — Она хотела отстраниться от него, но сил не было.
— Глотни-ка моего лекарства. — Вышемирский, одной рукой обнимая её за плечи, другой достал из-за борта шинели плоскую флягу.
Ром обжёг ей рот и горло, но действительно стало легче.
— Это все из-за шинели, — виновато сказала она, усаживаясь в седло снова. — Будь у меня шинель, я бы не промок и не замёрз.
— Я видел, что много шинелей собрали с убитых и отправили в обоз. Поговори с Галиофом...
— После той неудачной поездки в Гейльсберг, когда я чуть не отстал от полка, я боюсь подходить к командиру, — ответила Надежда.
— Тогда спроси у Гачевского.
— Ещё хуже.
— Брось! Этот жук что-нибудь придумает. Надо только заплатить.
Когда наконец объявили привал и они могли расседлать лошадей, Надежда отправилась на переговоры с унтер-офицером. Очень скоро выяснилось, что при наличии десяти рублей шинель, конечно не новую, можно найти в армии где угодно, в том числе — и в лейб-эскадроне Польского полка. Завернувшись в неё, широкую и большую, с чужого плеча, Надежда впервые за шесть суток похода от Гутштадта ночью согрелась и безмятежно заснула. Ей приснился Ванечка, гуляющий по весеннему саду в их доме в Сарапуле.
А в сражении при Фридланде 2 июня ей повезло ещё больше. За несколько минут до того, как на их полк бросилась вражеская кавалерия, она успела снять с чужой убитой лошади и приторочить к своему седлу чемодан, сакву с овсом, сухарный мешок и торбу с конскими принадлежностями. В другое время Надежда бы долго размышляла о правомерности такого поступка. Но теперь военные испытания вылечили её от излишней щепетильности.
— A la guerre соmmе a la guerre,[27] — тихо сказал ей Вышемирский, державший Алкида в поводу, сидя на своём Соловье.
— C’est tout a fair juste[28]... — пробормотала она, снова забираясь в седло.
Трубачи уже играли «поход». Генерал-майор Каховский с саблей наголо проскакал вдоль развёрнутого фронта пяти эскадронов, осматривая первую шеренгу всадников-«товарищей».
— Пики — в руку! Пики — к бою!
Ещё одна секунда — и они полетели навстречу французским драгунам, мчавшимся к ним с длинными, вытянутыми вперёд палашами.
Но вообще Фридландская баталия дорого досталась коннопольцам. В одну из атак они попали под огонь тридцати шестиорудийной батареи генерала Сенармона, неожиданно выехавшей на левый фланг русских. Осыпанные картечью с прямой наводки, кавалеристы не смогли доскакать до пушек, повернули назад, расстроили ряды двух русских же полков и вновь собрались в шеренги лишь за версту от места схватки.
Князь Багратион, видя, что наступает критический момент битвы, сам обнажил шпагу — а это случалось чрезвычайно редко — и повёл в атаку пехоту своего отряда. Вокруг него теснились солдаты Московского гренадерского полка, своими телами прикрывая героя, но им было не устоять пред французской картечью[29].
Сражение у Фридланда Беннигсен проиграл. Паника распространилась по частям его армии, и беспорядочное отступление войск по понтонному мосту, обстреливаемому французами, через брод на реке и через сам город увенчало эту неудачную операцию. Однако пушки русские вывезли. Из ста двадцати орудий при переправе утонуло всего двенадцать. Армия поспешно пошла на север, к Тильзиту, а генерал-лейтенанту князю Багратиону снова было поручено командовать арьергардом, куда вошёл и Польской конный полк, и всемерно задерживать неприятельские передовые части.
Коннопольцы уже рубились с французскими гусарами у Таплакена и Велау и знали, какая сила движется за ними по пятам. Но на бивуаках, у солдатских костров, шли разговоры, что войне — конец и генерального сражения больше не будет, а лето 1807 года войска проведут в мирных лагерях, и если будут стрелять, то по глиняным мишеням.
Эти разговоры очень не нравились двум новобранцам — «товарищам» Вышемирскому и Соколову. Конец войны их вовсе не устраивал, потому что они оба не успели совершить ничего героического и никак не могли рассчитывать ни на офицерские эполеты, ни на недавно учреждённый знак отличия Военного ордена — серебряный крестик с вензелем «СГ» на обороте, — о котором они мечтали.
— Быть в арьергарде, в каждодневных сшибках с неприятелем, — шептал Надежде Вышемирский в ночном карауле у костра, — и не отличиться — просто глупо...
— Что ты предлагаешь?
— В первом же бою выйти из строя и действовать самостоятельно.
— Ого! Знаешь, что за это бывает? — Надежда знала и потому старалась охладить пыл своего друга.
— Победителей не судят! Если мы привезём шефу полка француза с какой-нибудь важной депешей, он сразу представит нас в офицеры...
Вышемирский уже забыл, как в атаке при Гутштадте кланялся вражеским пулям. Два больших сражения при Гейльсберге и Фридланде, где его не задели ни ядра, ни картечи, ни длинный палаш драгуна, внушили семнадцатилетнему солдату неискоренимую веру в своё военное счастье. Надежда была рассудительнее, но и ей хотелось доказать начальству, что «товарищ» Соколов способен не только нарушать дисциплину.
Когда на другой день поутру у деревни Кляйн-Ширау началась сильная оружейная пальба, шефский эскадрон стоял на привале в полуверсте от неё. Боевое охранение нёс эскадрон Казимирского. Вот к нему и направились через лес, ведя лошадей в поводу, оба молодых коннопольца. Но прежде чем они разобрались в обстановке и сообразили, с какой стороны им лучше напасть на противника, их, выходящих из леса, увидел генерал-майор Каховский.
Подскакав к ним сзади, шеф полка схватил за ухо «товарища» Соколова:
— Ты что здесь делаешь, пострелёнок, если твой эскадрон ещё не сёдлан?!
— Ой-ой-ой! Отпустите, ваше превосходительство! — взмолилась Надежда.
— Отпустить?! Генерал больно дёрнул её за ухо.
— Да я... Да мы хотели...
— Думаешь, я не знаю твоих шалостей? Кто ходил в атаку с чужими эскадронами у Гутштадта? Кто отдал свою лошадь какому-то раненому офицеру? Кто завалился спать в Гейльсберге, когда надо было тотчас возвращаться в полк?.. А здесь лезешь в самое пекло!
— Я хочу быть воином, ваше превосходительство. Мне должно быть храбрым...
— Храбрость твоя сумасбродная.
— Храбрость или есть, или её нет! — Надежда наконец-то вывернулась из-под руки Каховского.
— Ах ты мальчишка! Спорить с генералом... Марш в обоз! И друга своего бери. Чтоб я вас обоих во фронте больше не видел!
— Мне — в обоз?! — От жестокой обиды кровь отлила у неё от щёк, на глаза навернулись слёзы, голос задрожал. — Мне — в обоз? Мне, которая... который... За что?!
Генерал не ожидал такой бурной реакции на свои слова. Он склонился к Надежде, заглянув ей в лицо почти участливо:
— Ишь, как разобиделся! Нечего тебе плакать, Соколов... Война эта, чай, не последняя. Будут на твоём веку битвы. Мы с тобой ещё повоюем, и поверь мне, крепко повоюем с этим корсиканцем Буонапарте...
Ты, который так послушно носил меня
на хребте своём в детские лета мои! который
протекал со мною кровавые поля чести,
славы и смерти; делил со мною труды,
опасности, голод, холод, радость и довольство!
Ты, единственное из всех живых существ, меня
любившее! тебя уже нет! ты не существуешь более!..
В течение 4 июня арьергард, в котором находилась Надежда, имел две стычки с французами у деревень Битен и Пепелкен, а вечером 5 июня увидел берега Немана и островерхие крыши Тильзита. Под прикрытием арьергарда армия переправлялась на другой берег реки. К неприятелю был отправлен парламентёр с предложением о перемирии. Оно было заключено 9 июня, ратифицировано Наполеоном 10-го. Война закончилась!
В лагере арьергарда у деревни Шаакен и вдоль дороги, ведущей из Амт-Баублена в Вилькишкен, кипела жизнь. Все готовились к императорскому смотру. Солдаты латали и чистили мундиры, стирали в водах Немана бельё, косили на заливных его лугах траву для своих отощавших от усиленных переходов лошадей, красили красной масляной краской древки пик, штопали дыры, пробитые пулями на флюгерах из тафты.
Наконец день смотра настал. Под грохот барабанов и пение труб, сопровождаемый блестящей свитою, прискакал император. Пехота взяла ружья «на караул», драгуны отсалютовали палашами, а коннопольцы опустили вниз свои пики.
Александр поздоровался с войсками и стал шагом объезжать их строй. Надежда с Вышемирским были, как всегда, в первой шеренге лейб-эскадрона и потому видели государя очень близко. Им даже показалось, что он обратил внимание на них и что-то сказал Каховскому. Если бы они услышали, что именно, то, наверное, очень бы обрадовались.
— Ты набрал в полк детей вместо солдат, — сказал император.
— Ваше величество! — ответил генерал-майор. — Это мои самые храбрые воины!
— Тогда не забудь о них при награждении... — дал совет Александр и поехал дальше.
Первое награждение последовало незамедлительно. За смотр и парад, который состоялся потом, государь пожаловал Конно-Польскому полку на каждого солдата по серебряному рублю, по фунту мяса и по чарке вина. То-то было весело на бивуаках, когда артельщики сварили жирные мясные щи, а к варёному мясу — гречневую кашу, когда открыли бочки с вином, доставленные в полк на повозках. Надежда решила не тратить свой наградной серебряный рубль, а сохранить его на память об этой короткой, но трудной кампании в Пруссии.
Мирный договор между Францией и Россией был подписан в Тильзите 25 июня 1807 года. Затем Александр и Наполеон одновременно покинули город. Их отъезд послужил сигналом для обеих армий. Французская пошла в Пруссию, русская — в Россию.
Все полки арьергарда вернулись в свои дивизии. Так и Польский конный полк перешёл в 4-ю дивизию под командование генерал-лейтенанта князя Голицына и вместе с кирасирским Военного ордена и Псковским драгунским полками встал лагерем в долине реки Нярис, недалеко от Вильно.
«Кампаменты», или летние лагеря, обычно продолжались недель семь или восемь и завершались большими манёврами, после чего полки расходились на зимние квартиры по городам, городкам и деревням. Солдатская жизнь в лагере была простой и однообразной. Подъём играли в пять часов утра, затем шли на молитву, завтракали, чистили лошадей, поили, кормили, выезжали в поле на учения, обедали, вечером снова чистили и кормили лошадей, ужинали сами. В девять часов били вечернюю «зорю» — и затем следовал сон. Ещё солдаты по очереди ходили в караулы, выполняли неурочную работу вроде чистки плаца перед гауптвахтой, где ежедневно устраивалась церемония развода караулов, или вахт-парадов.
Погода стояла довольно тёплая. Вместо палаток в лагере соорудили огромные шалаши — по одному на каждый взвод. Спали солдаты на соломе, завернувшись в шинели. Это сперва доставляло Надежде некоторые неудобства, но выход она нашла.
Утром и вечером лошадей поили не у коновязей, а гоняли к определённому месту на реку, что протекала в полуверсте от лагеря. «Товарищ» Соколов вызвался делать это один и ежедневно. Взводный командир разрешил, однополчане были благодарны (одной обязанностью меньше), а Надежда стала брать с собой свежую рубашку и полотенце, которые прятала под мундир. Пока кони пили, она успевала раза два-три окунуться в воду и сменить бельё в зарослях ивы.
Правда, на обратном пути случались неприятности. Лошади, зная, что после водопоя их ждёт раздача корма, спешили к коновязям через весь лагерь. Иногда Надежда не могла удержать свой табун, лошади начинали скакать и играть, и ей доставался выговор от офицера, дежурившего по коновязям.
Собственно говоря, этот водопой на реке и привёл к ужасному для неё событию — Надежда потеряла Алкида.
В тот день она села верхом на Соловья, а Алкида и другую лошадь взяла в повод, верный друг сначала шёл рядом и ластился к ней: тёрся мордой о её колено, брал губами за эполет. На обратном пути лошади стали вдруг прыгать, вставать на дыбы, отбивать задними ногами, храпеть, взвизгивать. Алкид последовал дурному примеру, вырвал повод у неё из рук и пошёл галопом, но не в лагерь, а на поле, разгороженное на участки высоким плетнём. Он хотел перепрыгнуть через него, однако прыжка не рассчитал и животом упал на заострённые колья. У него достало сил прискакать к коновязи, стать на своё место и последний раз положить голову Надежде на плечо. Через пятнадцать минут всё было кончено. Он упал, вздрогнул всем телом и вытянулся.
Надежда ещё кричала: «Коновала сюда! Быстрее!» Ещё пыталась поднять его. Ещё рыдала, обливая слезами чёрную гриву своего коня. Но его уже не было на свете, и дежурный офицер, посмотрев на эту сцену, спокойно приказал отволочь падаль в поле, на съедение волкам и лисицам.
— Это не падаль! — бешено крикнула она молодому корнету. — Не смейте трогать моего боевого друга!
Штабс-ротмистр Галиоф, увидев «товарища» Соколова в слезах и выслушав его сбивчивый рассказ о гибели Алкида, сам пришёл на взводную коновязь и поговорил с дежурным. Любовь нижних чинов к их строевым лошадям, сказал он, нужно поощрять. Это можно делать разными способами, в том числе и таким, не совсем обычным.
Алкида не бросили в поле. Его похоронили. Солдаты выкопали глубокую яму, на верёвках опустили туда бренные останки коня и сверху насыпали холм. Надежда на речном берегу набрала камней и выложила на нём надпись: «Алкид, добрый конь, боевой друг». Штабс-ротмистр дал ей маленький отпуск, она ходила на могилу три дня и плакала там о своей прошедшей жизни.
Со смертью Алкида эта жизнь отошла в далёкую даль. Порвалась — так ей думалось тогда — последняя живая нить, соединяющая её с отцовским домом. Писем из Сарапула не было. Что там происходит, она не знала. Может быть, родственники, не простив ей побега, решили отказаться от неё, навсегда забыть о её существовании.
Обнимая могильный холм, Надежда пыталась понять, готова ли она к такому повороту. Конечно, в сердце у неё поселится вечная боль — разлука с сыном. Но тогда она — действительно Александр Васильевич Соколов, и никто более. Прошлого у неё нет, есть только настоящее — рутинная мирная служба нижним чином в кавалерийском полку. Она же станет её будущим, и надо терпеть, ждать и надеяться.
Ждать новой войны, надеяться на Его Величество Случай. Теперь она имеет опыт и будет вести себя умнее. В Конно-Польском полку её хорошо знают, репутацию храброго солдата она заслужила. Недаром Вышемирский с завистью рассказывал всем в их четвёртом взводе, как шеф полка самолично драл за ухо «товарища» Соколова...
От генерала Каховского неожиданно они оба получили привет. По окончании «кампаментов» и манёвров в полку на разводе караулов зачитали приказ о новом производстве в унтер-офицеры. Их фамилии стояли в списке. Только Вышемирского перевели во второй эскадрон, а Надежду оставили в шефском. Теперь она на учениях ездила «замковым» унтер-офицером и следила за порядком во второй шеренге.
Настоящий серебряный галун шириной в полвершка ей удалось купить в Полоцке, куда их полк прибыл в конце сентября на зимние квартиры. Она сразу взяла пять аршин, чтоб хватило на все её форменные куртки. Теперь она, как бывалый солдат, обзавелась двумя мундирами: «первого срока», то есть почти неношеный, и «второго срока» — изрядно поношенный. Также в марте 1809 года, по истечении двух лет службы в полку, следовало ей получить от казны ещё один, совершенно новый, мундир.
С неизъяснимым удовольствием пришивала Надежда на свой малиновый с тёмно-синей выпушкой воротник и обшлага блестящую серебряную полоску. Ей казалось, что все вокруг только и смотрят на это её украшение. Заменила она репеёк на шапке. Вместо малиново-черно-белого получила новый, унтер-офицерский, султан с чёрно-жёлтыми перьями на макушке. Она бы заказала и трость — для солидности. Но после «кампаментов» вышло постановление, что трости в армии всё-таки отменены, и даже Батовский перестал носить это своё оружие.
В Полоцке Надежда поселилась одна на квартире вдовы хлеботорговца. Как унтер-офицер дворянского звания, она имела такую привилегию. С хозяйкой они поладили, и та доставляла своему молодому и тихому постояльцу лучшую провизию из погреба.
Вечерами Надежда наслаждалась одиночеством. Ей очень хотелось читать, но её книги пропали вместе с чемоданом при Гутштадте. У командира лейб-эскадрона она видела целую походную библиотечку из русских и немецких изданий, однако попросить что-нибудь боялась. Вдруг штабс-ротмистр скажет ей, что чтение — не солдатское дело.
Галиоф относился к ней хорошо, но без сентиментальности. Однажды, когда «товарищ» Соколов поздно вечером доставил ему на квартиру записку из штаба, Галиоф отправил его ночевать на свою конюшню. Потому что военное время, когда офицеры и рядовые спали вместе на соломе и питались из одного котла, прошло. Для усиления воинской дисциплины и восстановления субординации требовалось чётко проводить грань между теми и другими. При всех своих дворянских достоинствах «товарищ» Соколов оставался для штабс-ротмистра за этой гранью и должен был вращаться в обществе себе подобных, то есть унтер-офицеров и рядовых.
Зато она свела знакомство с писарями полкового штаба, куда ходила раз в неделю: за почтой. Никто не писал унтер-офицеру Соколову, но в штабе уже знали его историю, как он без благословения отца и матери убежал в армию, и обещали немедленно дать знать, если письмо придёт.
Недавно под большим секретом старший писарь рассказал ей, что генерал-майор Каховский диктовал ему список нижних чинов для награждения знаком отличия Военного ордена, и от лейб-эскадрона фамилия Соколова была первой — «за спасение офицера в бою при Гутштадте 25 мая 1807 года». Эта новость порадовала Надежду. Если к унтер-офицерским галунам прибавить ещё и серебряный крестик на Георгиевской ленте, то вполне можно брать отпуск и ехать в Сарапул за Ваней. Никто там не посмеет остановить её.
Главнокомандующий встретил меня с
ласковой улыбкой и прежде всего спросил:
«Для чего вас арестовали? Где ваша сабля?..»
После этого спросил, сколько мне лет, и
продолжал говорить так: «Я много слышал
о вашей храбрости, и мне очень приятно,
что все ваши начальники отозвались о вас
самым лучшим образом...
Поручик Нейдгардт застрял на почтовой станции из-за плохой погоды. Когда он вышел на крыльцо, стена дождя скрыла от него дорогу, деревню за дорогой и лес. Он решил переждать ливень, вернулся в темноватую горницу, приказал своему денщику Мефодию распаковать чемодан и поставить самовар.
За столом он вновь открыл кожаную папку с документами. Александр Иванович Нейдгардт ехал из Витебска в Полоцк с важным поручением от главнокомандующего армии генерала от инфантерии графа Буксгевдена и хотел ещё раз обдумать ситуацию, в которой ему предстояло разбираться. В папке лежало несколько бумаг: письмо Буксгевдена к шефу Польского конного полка генерал-майору Каховскому, письмо государя к графу Буксгевдену и письмо некоего Н. В. Дурова, проживающего в Санкт-Петербурге, к императору Александру I. Все они касались одного весьма странного происшествия в Польском полку. Это происшествие и надо было расследовать, причём быстро, тайно и по всей строгости закона.
Нейдгардт ещё раз перечитал письмо Дурова, датированное 28 сентября 1807 года. Оно говорило о том, что коллежский советник Дуров из Сарапула повсюду ищет дочь свою Надежду, по мужу Чернову, которая убежала из дома и записалась в Конно-Польский полк под именем Александра Соколова. Родственники просили государя вернуть домой эту несчастную.
В письме поручику особенно не нравилось слово «несчастная». Женщина, убежавшая от мужа, покинувшая семью, вовсе не несчастная. Она — преступница. Каковы могут быть её нравственные качества, если прибежище себе она нашла в кавалерийском полку, среди полутора тысяч мужчин? Совершенно ясно, что это — авантюристка. Хуже того — просто непотребная девка, которой удалось обманом проникнуть в ряды Польского полка и тем самым опозорить его славное боевое имя.
Нейдгардт отложил в сторону письмо и взял из папки небольшую и довольно потрёпанную книжку под названием «Артикул Воинский». Сам великий преобразователь России царь Пётр составлял сей труд, описывая воинские преступления и наказания за них. Монарх был строг, но справедлив. Смертная казнь у него назначалась в ста двадцати двух случаях и выполнялась через отсечение головы, повешение, расстрел, колесование и четвертование. Допускалось отрезание носа и ушей, отсечение пальцев, выдирание ноздрей и прожжение языка.
Поручик дошёл до главы «О содомском грехе, насилии и блуде». Артикул 175-й гласил: «Никакие блудницы при полках терпимы не будут, но ежели оные найдутся, имеют оные без рассмотрения особ, чрез профосов раздеты и явно выгнаны быть»[30].
Александр Иванович усмехнулся и захлопнул «Артикул Воинский». Пожалуй, он бы не отказался наблюдать за исполнением этого приговора. Раздеть мерзавку догола и провести через весь Полоцк мимо ошеломлённых её любовников. У городской заставы дать рваную шинель и под неусыпным надзором двух солдат везти на главную квартиру армии, а оттуда — в столицу, чтобы император решил её участь: или заключение в Петропавловскую крепость, или насильное пострижение в монахини. А возвращение в дом отца, как о том просят господа Дуровы, — это уже будет полное прощение всех её дерзостей и прелюбодейства...
Приехав в Полоцк, поручик легко нашёл штаб-квартиру Польского полка и попросил адъютанта доложить о нём генерал-майору Каховскому. Тот принял его тотчас, хотя собирался ехать на строевые учения лейб-эскадрона.
— Честь имею явиться! — щёлкнул поручик каблуками и подал генерал-майору письмо. Каховский не спеша вскрыл пакет.
«В Витебске. Октября 19-го дня 1807 года.
Господину генерал-майору шефу Польского конного полка и кавалеру Каховскому.
Милостивый государь мой Пётр Демианович!
От государя императора получил я сейчас повеление произвесть дознание во вверенном Вам полку о «товарище» Александре Соколове. Для сего направляю к Вам моего адъютанта поручика Нейдгардта и прошу оказать ему всяческое содействие, результаты дознания в полку не разглашать, а означенного выше Соколова отправить с моим адъютантом в Витебск.
Имею честь быть с совершенным почтением. Генерал от инфантерии граф Буксгевден».
Такое послание не может обрадовать ни одного армейского командира. Каховский вздохнул, отложил в сторону хлыст, с которым направлялся было к двери.
— Слушаю вас, поручик. Что натворил этот сумасбродный мальчишка, коли о нём спрашивает сам государь?
— Мальчишка, ваше превосходительство? — с наигранным удивлением переспросил Нейдгардт, желая нанести удар поэффектнее. — А разве вы не знаете, что этот Соколов... этот Соколов...
— Ну что Соколов? — перебил его Каховский.
— Что Соколов на самом деле... женщина!
Поручик впился в лицо Каховского глазами. Его расследование уже началось, и он не собирался давать спуску никому из тех, кто был, по его мнению, причастен к этому скверному делу. Но генерал остался абсолютно спокойным.
— Такого быть не может. — Он отмахнулся от слов адъютанта как от заведомой чепухи и продолжал: — Что вы ещё хотите спросить у меня о Соколове?
Нейдгардт опешил.
— Как это «что»?! — невольно возвысил он голос. — Говорю вам, Соколов женщина! Она переоделась в мундир вашего полка и, следовательно, была в последнем походе.
Вы понимаете, ваше превосходительство, что в этом свете меня интересует поведение всех чинов эскадрона, в коем она числилась, и вообще...
Каховский слушал его, всё больше мрачнея.
— Да полноте, поручик! Какие глупости вы здесь несёте! Я знаю Соколова. Он служит в моём лейб-эскадроне. Два месяца назад я произвёл его в унтер-офицеры. В бою под Гутштадтом он отбил у французов нашего раненого офицера и представлен к знаку отличия Военного ордена. Я намерен также рекомендовать его к производству в первый офицерский чин. А вы являетесь сюда со сплетнями и хотите...
— Ваше превосходительство! — Нейдгардт с трудом остановил рассердившегося генерала. — Извольте в таком случае взглянуть на документ! Вот письмо родных, которые разыскивают её повсюду и даже обратились к государю императору. Нам переслали его из Санкт-Петербурга...
Каховский взял у поручика письмо и отошёл к окну, где было посветлее. Нейдгардт так разволновался, что забыл все свои хитрые планы по разоблачению распутных коннопольцев и лишь с нетерпением ждал ответа. Но письмо произвело впечатление на непреклонного генерала.
— Да, все совпадает, — хмуро сказал он, возвращая бумагу адъютанту главнокомандующего. — И имя, и название нашего полка, и в поход их эскадрон пошёл из Гродно... Но это просто невероятно. Я помню её у Фридланда, под огнём неприятельской артиллерии. Скакала в первой шеренге без малейшего страха и робости...
— Ваше превосходительство, — приободрился Нейдгардт, — как вы могли усмотреть из письма графа Буксгевдена, мне поручено дознание по этому делу. Позвольте же мне выполнить долг мой. Я должен взять показания у офицера, проводившего набор рекрутов, у эскадронного командира, у унтер-офицеров и солдат, которые были с ней. Но прежде всего я полагаю необходимым арест Александра Соколова, или Дуровой, по мужу Черновой. Соблаговолите вызвать её в штаб полка, а мне предоставьте помещение, где арестованная могла бы находиться, не вызывая излишних толков и вопросов...
В это время в лейб-эскадроне уже сыграли сигнал к вечерней чистке лошадей, и унтер-офицер Соколов смог прибыть в штаб только через час, отдав свою лошадь рядовому, сменив конюшенный мундир на строевой, умывшись и причесавшись со всей тщательностью.
— Это она? — нетерпеливо спросил Нейдгардт у Каховского, когда увидел в окно поднявшегося на крыльцо дома худощавого смуглолицего юношу в тёмно-синей куртке с новенькими унтер-офицерскими галунами. Каховский ничего ему не ответил.
— Ваше превосходительство! Четвёртого взвода лейб-эскадрона вашего имени унтер-офицер Соколов прибыл! — раздался в комнате низкий хрипловатый голос.
— Поди сюда, Соколов, — сказал генерал-майор, заставляя её встать поближе к свету. — Который год тебе сейчас?
— Семнадцать, ваше превосходительство.
— А твои родители согласны были, чтоб ты в военной службе служил?
— Никак нет. Потому я и ушёл из дома.
— Письма домой писал?
— Одно, ваше превосходительство. Перед походом.
Генерал окинул Надежду взглядом с ног до головы. Нет, никогда ему в голову не приходило, что Соколов — женщина. Более того, он уверен, что Дурова-Чернова себя не выдала нигде и ни перед кем. В трёх сражениях побывала, тяжелейшее отступление вынесла, в полковом лагере жила — и никто ничего. А коли блудница при полку заведётся, то этого не скроешь. Ни за что не скроешь. И ему бы о сём донесли обязательно. Он разоблачил бы её тотчас, не ожидая приезда всевозможных штабных дознавателей. Ибо доброе имя полка ему и его офицерам дороже собственной жизни. Но ситуация — щекотливая, и рвение господина Нейдгардта уместно. Ну что ж, пусть проверяет, пусть всех допрашивает.
— Слушай, Соколов, — после долгого молчания сказал Каховский. — Твоя служба мне известна. Я хотел, чтоб ты был в моём полку офицером. Но нет на то соизволения начальства. Велено отправить Тебя в Витебск, в штаб армии. Для того прибыл к нам адъютант графа Буксгевдена поручик Нейдгардт...
Надежда медленно перевела взгляд на молодого лощёного офицера, стоящего у окна. С торжеством разоблачителя смотрел он на неё и улыбался. Не нужно было иметь никакого шестого чувства, чтоб догадаться, что он её враг.
— ...честно, как подобает солдату, отвечай на его вопросы, — донёсся до неё голос генерал-майора, затем дверь захлопнулась, и они остались в комнате одни. Теперь ей стало понятно, что за беседа будет с поручиком и зачем он сюда явился.
Ещё по дороге в Полоцк Александр Нейдгардт решил, что начнёт свой допрос с прошения её отца и дяди, поданного на высочайшее имя. Наверное, она знает почерк своего родственника, и это сделает её разговорчивее. Он сел за стол, придвинул к себе стопку чистых листов бумаги, обмакнул перо в чернильницу:
— Как ваше имя?
— Александр Васильев сын Соколов, — тихо ответила она.
— Я спрашиваю у вас ваше подлинное имя. Под-лин-ное. Ясно?
— У меня нет другого имени.
— Сейчас нет, но год назад оно у вас было. Надежда Дурова, по мужу Чернова. Я имею документ, подтверждающий это. Не угодно ли взглянуть?
Она взяла письмо и сразу узнала почерк дяди Николая. Так вот почему отец не прислал ей ответа. Они решили силой вернуть её домой. Им всё ещё кажется, что она — неразумная девчонка. Сегодня придумала одно, а завтра ей взбредёт на ум другое. Они не понимают, что она сделала свой выбор. Боже мой, как больно знать, что отец, дорогой и горячо любимый, не хочет принимать этого...
Нейдгардт увидел, что лист бумаги задрожал в её руке.
— Будете говорить? — спросил он, взяв письмо обратно.
Надежда молчала. Усилием воли она вновь распрямила плечи, крепче обхватила пальцами ножны сабли, прижав её, как положено по уставу, к малиновым лампасам парадных конно-польских панталон.
— Учтите, что запирательство вам не поможет. Оно только усугубит вашу вину, — пригрозил поручик, видя, что чистосердечное признание и тем более раскаяние не наступает.
— Мою вину? — переспросила она. — О какой вине вы говорите?
— Вы фальсифицировали документы.
— Да, я покинула дом свой, чтоб стать воином. Да, надев мундир, я присягнула нашему государю. Но я принадлежу к российскому дворянству. Я — свободный человек, я...
— Вздор, — оборвал он её. — Вы только женщина и должны знать своё место.
— На места извольте указывать собакам, а не свободным людям! Никто не смеет отобрать у меня священного права выбора.
— Ваш пол должен определять ваш выбор!
— Неправда! Сегодня этот выбор мал, но завтра за мной, может быть, поедут другие женщины...
— Чтоб баб — в солдаты?!
— Такое не каждой по плечу. Уж я-то знаю. Но надо показать пример. Не век же сидеть нам всем в четырёх стенах и безропотно внимать хозяевам жизни...
— Кому?
— Ну вам, мужчинам...
Нейдгардт ничего подобного прежде не слыхивал. До десяти лет он пробыл в имении отца, где у дьячка выучился счёту и грамоте. Затем его отправили в частный пансион, и там ознакомился он с Законом Божьим, географией, историей, французским и немецким, а также с арифметикой. В четырнадцать лет был он произведён в прапорщики во Фридрихсгамский гарнизон и начал службу, хорошо освоив «Его императорского величества Воинский устав о полевой службе», изданный в 1797 году, особенности проведения вахт-парадов, установленные императором Павлом I, и игру в карты. Женщины, которых он знал в своей жизни: нянька, матушка, две сестрицы, тётка по отцу и ещё красотка Каролина из дома терпимости во Фридрихсгаме, — никогда так с ним не разговаривали. Поэтому он счёл за благо прекратить столь рискованную беседу и прибегнуть к давно знакомому средству.
— Унтер Соколов! — рявкнул он, вскочив с места. — Вы арестованы! Сдать оружие!
Но унтер Соколов, вместо того чтобы выполнить приказ офицера, схватился за эфес широкой солдатской сабли и выдернул её из ножен. Лицо его при этом не сулило ничего хорошего. Нейдгардту вспомнились слова Каховского о том, как Дурова-Чернова отбила у французов офицера. Очень он пожалел, что манкировал уроками фехтования в гарнизоне и в Невском мушкетёрском полку, где потом протекала его служба, да и шпагу взял с собой в поездку не боевую, а парадную, с тонким и коротким клинком.
— Дурова, — сказал поручик, отступая за спинку стула, — у нас с вами не дуэль. Не забывайте, что вы находитесь в звании нижнего чина и обнажаете оружие против офицера... А между тем я только исполнитель воли государя. Это он приказал забрать вас из полка и доставить в Санкт-Петербург.
— Меня желает видеть государь? — недоверчиво спросила Надежда. — Сам государь? А вы не лжёте?
— Слово офицера.
Она заколебалась и опустила клинок сабли.
— Наш государь добр, — продолжал Нейдгардт. — Он, конечно, простит вас, если вы... не будете делать сейчас глупости. Отдайте саблю...
Но она и здесь поступила по-своему. Бросив саблю в ножны, Надежда расстегнула крючок портупеи, сняла её с пояса, аккуратно обвернула вокруг сабли и положила всё это на стол перед адъютантом. Он сразу почувствовал себя увереннее и шагнул к ней:
— Снимайте кушак.
— Зачем?
— Я сказал: вы арестованы.
Она сняла кушак и также положила его на стол.
— Теперь — лядунку.
Патронная сума, а особенно перевязь на ней были её любимыми предметами амуниции. Без белого широкого ремня, удачно прикрывающего грудь, ей стало неуютно под наглым взглядом молодого офицера. Но Нейдгардт этого и добивался.
— Сапоги! — приказал он.
Надежда, прижав подошвой привинтные шпоры, стащила сначала один сапог с коротким голенищем, потом второй и осталась стоять на полу в шерстяных носках. Теперь только бело-синий китиш-витиш с кистями и белые пушистые эполеты украшали её мундир.
— Эполеты!
Это была последняя деталь того солдатского облика, с которым она уже срослась как с новой кожей. Чтобы снять их, надо было расстегнуть мундир и развязать шнурочки изнутри на плечах, у самого воротника. Надежда взялась за нижнюю пуговицу куртки, застёгнутой по-зимнему, лацкан на лацкан, но опустила руки.
— Эполеты! — грубо повторил он.
— Отвернитесь...
— Странная застенчивость для женщины, полгода жившей среди солдат. Вы что, не раздевались перед ними?
Зря всё же поручик подошёл слишком близко к своей пленнице. Она дала ему пощёчину. Не со всего размаха, как могла бы, а так, слегка, чисто символически.
— Не смейте оскорблять меня!
— Я вас оскорбил? — Он схватил её за руку.
— Да отойдите вы, Бога ради. Или я закричу!
Такой огонь ненависти вспыхнул в её карих глазах, что Нейдгардт отшатнулся. Ведь закричит, и сюда сбегутся люди со всего штаба. Ей-то уже терять нечего, а он окажется рядом с полураздетой женщиной, при закрытых дверях. «Хорош дознаватель!» — скажет Каховский и пошлёт адъютанта к графу Буксгевдену с донесением...
Она бросила свои эполеты на стол, застегнула мундир и обернулась к нему:
— Что ещё вы хотите?
Поручик стоял у двери и караулил этот момент. Открыв дверь, он крикнул в коридор:
— Рядовой Колыванов! Ко мне — шагом марш!
Колыванов был его денщик Мефодий. Стать вдруг рядовым ему пришлось оттого, что генерал-майор Каховский не дал поручику людей для охраны арестантки, сославшись на большие потери в эскадронах после Прусского похода. Не нашлось для Мефодия в Польском полку ни ружья, ни пистолета, ни сабли.
Так что вооружился он лишь старым пехотным тесаком, которым обычно колол щепу для самовара. Вид у него был нелепый: тесак, потёртый солдатский мундир с дыркой на локте, фуражная шапка, съехавшая на затылок. Он увёл Надежду и запер в одной из комнат дома. А поручик Нейдгардт без сил рухнул на стул.
«Вот это баба! — подумал он, доставая платок и вытирая пот со лба. — Как же бедный Чернов с ней справлялся? Бил, наверное. Но хороша. Экая страсть в глазах. Или, говорит, я закричу... Ладно, на сегодня хватит. В лейб-эскадрон пойду завтра...»
Длинная и холодная осенняя ночь опустилась на Полоцк. Такой окаянной ночи в её жизни ещё не было. Завернувшись в шинель, Надежда лежала на крестьянской лавке, подложив под голову кулак, размышляла над своим нынешним положением, искала выход из него и не находила.
Зачем же, зачем отправила она из Гродно письмо домой, спрашивала себя Надежда, как суровый прокурор, и отвечала, оправдываясь: хотела остаться послушной дочерью для отца своего, хотела узнать о сыне, хотела не сгинуть на войне безвестно. Но тем самым нарушила свой принцип: «Все или ничего», потому что нельзя быть хорошей дочерью, убежав тайком из дома, нельзя оставаться добродетельной матерью, бросив ребёнка, нельзя стать настоящим солдатом, всегда думая о смерти.
В наказание за эти грехи и прислан к ней молодой хлюст из штабных шаркунов, который загодя подозревает её Бог знает в чём. А там, в Санкт-Петербурге, ему подобные зададут ей немало дурацких вопросов, выясняя причины её поступка. Надежде слышались их въедливые голоса: «Ваше деяние — протест? Или вызов обществу? Или, может быть, проклятие женскому полу?» Какая несусветная чушь!
Она даже вскочила с лавки и зашагала, стиснув кулаки, по крестьянской «дорожке», сплетённой из цветных тряпок. В полутьме комнаты, еле освещённой лампадкой под иконой, Надежда споткнулась о колченогую табуретку и ударом ноги отбросила её к стене.
Кто решит её судьбу? Государь? Тогда, в Тильзите на смотру, он показался ей прекрасным, как ангел небесный.
Но увидит ли она его? Скорее всего, ей суждено путешествовать в лабиринтах канцелярий, встречая ординарцев, адъютантов, чиновников по особым поручениям, столоначальников и прочий штатский тыловой сброд...
На улице светало. Надежда достала золотые карманные часы, подаренные ей младшим братом Василием, щёлкнула крышкой. Был восьмой час утра.
— Однако надо же на что-то решиться... — сказала Надежда вслух и подошла к иконе. Опустившись перед ней на колени, она перекрестилась и зашептала молитву: «К Тебе, Владыко Человеколюбец... и за дела Твои принимаюсь... помоги мне во всякое время... спаси меня и введи в Царствие Твоё вечное... на Тебя вся надежда моя... Аминь!»
Открыть створки маленького окошка было нетрудно. Они поддались со второго удара. Придвинув табуретку к стене, она встала на неё и выглянула наружу. Здесь к дому примыкал сад, окружённый невысоким забором. Вдруг на окно легла тень, и фигура в серой шинели загородила весь вид. Это подошёл Мефодий Колыванов с кувшином молока в руке. Он сдёрнул с головы фуражную шапку и смиренно поздоровался:
— Доброе утро, барыня.
Глядя из окна на его круглую физиономию, плутовскую и печальную одновременно, она не удержалась от улыбки:
— Ты что городишь, служивый? Не видишь, я — унтер-офицер.
Он сокрушённо вздохнул:
— Покоритесь, барыня. Не женское дело на конях скакать.
— А мне нравится.
— Всё равно — не надо.
— Почему, Колыванов?
— Да ведь начальство сейчас же затеет по вашему примеру девок рекрутами в полки брать. Что ж тогда будет на деревне? Кто станет детей рожать? Крестьянин-то детьми богатеет...
Колыванов смотрел на неё серьёзно и ждал ответа.
Она пожала плечами:
— Кто будет рожать, не знаю.
— Вот видите, — покачал головой денщик. — А сами хотите в армии служить. Езжайте лучше к мужу.
— Не поеду, служивый. Хоть ты меня убей.
— Сильно опостылел, значит?
— Очень сильно.
Мефодий с сочувствием взглянул на Надежду. Верный своей привычке подслушивать у дверей барского кабинета, он знал в общих чертах дело Дуровой-Черновой. В дознании Нейдгардта всё было против неё, но молодая женщина не казалась Колыванову ни распутной, ни дерзкой.
— Плохо дело, — помолчав, сказал он. — Их благородие господин поручик хотят вас из полка выкинуть и с утра в лейб-эскадрон ушли об вашем поведении спрашивать...
— Ну и пусть. Мои однополчане про меня дурного не скажут.
— Тогда ждите его. А я могу вам молочка принесть.
— Неси.
— Но не прыгайте в окошко, барыня. От судьбы-то не уйдёшь.
Она усмехнулась:
— Не буду. Слово унтер-офицера...
Нейдгардт вернулся к обеду злой, как сто чертей. Он долго ругал Мефодия за чёрствый хлеб, за остывшие щи, за плохо вымытую посуду. Лишь стакан вина успокоил нервы адъютанта, и он сел писать рапорт. Трудная задача стояла перед ним. Не мог же он, в самом деле, излить на бумагу всё, что накипело у него на душе, и начать, предположим, так: «Ваше высокопревосходительство! Либо я сошёл с ума, либо в Польском конном полку служит компания совершеннейших идиотов, которые в течение восьми месяцев так и не уяснили себе, что рядом с ними находится существо противоположного пола...»
Поэтому он, скрипя зубами и ругаясь, выводил пером вполне нейтральные строчки:
«Опрос нижних чинов, проведённый мною в лейб-эскадроне и в эскадроне г. ротмистра Казимирского, показал, что оные ничего особенного за «товарищем» Соколовым не замечали и тем более не догадывались, что он — женщина. Гг. офицеры Казимирский и Галиоф выхваляли усердие Соколова к службе, храбрость в бою и любовь к кавалерийским упражнениям...»
Это поручик написал вместо того, чтоб дать должную оценку умственным способностям офицеров, которые все утро издевались над ним, делая вид, что не понимают его намёков на истинные занятия «Соколова» в полку. А унтер-офицеры? Больших кретинов, чем Батовский и Гачевский, он в жизни своей не встречал. Они всерьёз рассказывали ему, как «Соколов» любит упражнения с пикой и поездки с конским составом четвёртого взвода на водопой, а его привязанность к строевой лошади по кличке Алкид находится выше всяческих похвал.
Больше всего гадостей Нейдгардт хотел написать о ротмистре Казимирском, который принял Дурову-Чернову в полк и один заварил всю кашу. Будь он повнимательней и поумнее, эта авантюристка не надела бы коннопольского мундира и не попала бы на театр военных действий, где сумела всё-таки отличиться.
Дважды Александр Иванович приступал к этому абзацу, но, кроме грубых и злых слов, ничего не мог придумать. В конце концов он отказался от своего плана и ничего не написал о Казимирском. Рапорт получился коротким и убедительным. Конечно, не такую бумагу он мечтал отправить в Санкт-Петербург. Не было в ней «изюминки», особого поворота, где виден бы стал сам дознаватель, его кристальная честность, непреклонность к нарушителям и стремление открыть истину во что бы то ни стало. Обыкновенное вышло дело, а могло бы быть... ого-го!
Через два дня они уже ехали в Витебск на перекладных. На станциях, при смене лошадей, Нейдгардт не разрешал Надежде заходить в дом, где сам пил кофе или чай. Он держался крайне неприязненно и давал ей понять, что, в отличие от Польского полка, где все её прикрывали, в штабе армии с ней поступят по всей строгости закона. Но и в этом предположения поручика почему-то не оправдались.
Генерал от инфантерии граф Буксгевден сначала прочитал письмо генерал-майора Каховского и формулярный список «товарища» Соколова, которые находились в пакете, запечатанном сургучом, а потом — рапорт своего адъютанта. Остальное Нейдгардт рассказал ему при личной встрече с глазу на глаз. Но граф холодно ответил, что Александр Иванович превысил здесь свои полномочия и так поступать с Дуровой-Черновой не следовало.
Сам главнокомандующий на аудиенции с унтер-офицером Соколовым был ласков и любезен. Он как бы извинился за действия своего офицера, хотя Надежда на расспросы отвечала уклончиво. Ей не хотелось выступать ни в роли жалобщицы, ни в роли доносчицы.
Но граф Буксгевден, похоже, не нуждался в точных ответах. Он только наблюдал за этой молодой женщиной, совершившей солдатский подвиг, и сравнивал её с теми предшественницами, которые раньше вышли из укромных углов семейной жизни на арену жизни общественной, государственной и которых он знал сам.
Злые языки утверждали, что граф Буксгевден сделал карьеру благодаря удачной женитьбе. Женат он был на Наталье Алексеевой, побочной дочери князя Григория Григорьевича Орлова и Екатерины II. Конечно, он бывал при дворе великой государыни, своей тёщи, и много раз встречался с её соратницей княгиней Воронцовой-Дашковой. Теперь что-то знакомое чудилось ему в скромном облике унтер-офицера Соколова, в его сдержанности и гордом молчании.
«Дело тут не в обстоятельствах, — думал Буксгевден. — Дело в характере. Характер и воля — вот главное...»
— Не пугайтесь, друг мой, — сказал главнокомандующий Надежде, — но я должен отправить вас в Санкт-Петербург.
Она подняла на него печальные глаза:
— Его величество отошлёт меня домой, я знаю.
— Разве вы не желаете этого?
— Нет. Я бы хотела продолжать службу в армии и стать офицером.
— Тогда просите государя. В награду вашей храбрости он не откажет вам ни в чём.
— Ваше сиятельство, вы уверены, что я увижу государя?
— При таких документах — да. — Генерал кивнул на письмо Каховского. — Император примет вас обязательно.
— Он не станет слушать меня, — вздохнула Надежда.
— Напротив. Я знаю Александра Павловича с детства. У него возвышенная душа. Он — романтик и любит все необычайное. Ему может понравиться ваша история...
— Но что я должна сказать?
— Правду. — Граф посмотрел на неё внимательно. — Будьте искренни и откровенны до конца.
— Вы думаете, это поможет?
— Друг мой, всё будет зависеть только от вас. Я же со своей стороны написал в рапорте, что вы отлично воевали и достойны первого офицерского чина...
Он протянул ей один из листов, и она прочитала: «Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что отличное поведение его, Соколова, и ревностное прохождение своей должности с самого вступления его в службу приобрели ему от всех, как начальников, так и сотоварищей его, полную привязанность и внимание. Сам шеф полка Генерал-Майор Каховский, похваляя таковое его служение, усердие и расторопность, с какими выполнял он всегда все препорученности, во многих бывших с французскими войсками сражениях, убедительно просит оставить его в полку, как такового унтер-офицера, который совершенную подаёт надежду быть со временем весьма хорошим офицером...»[31]
В середине ноября 1807 года Надежда в сопровождении флигель-адъютанта императора капитана лейб-гвардии Семёновского полка Засса отправилась из Витебска в Санкт-Петербург. Выполняя приказ графа Буксгевдена, они сначала заехали в Полоцк за амуничными и оружейными вещами унтер-офицера Соколова, которые по небрежности поручика Нейдгардта были оставлены в тот раз в Польском конном полку.
Участь моя решилась! Я была у Государя!
Видела Его! Говорила с Ним! Сердце моё
слишком полно и так неизъяснимо счастливо,
что я не могу найти выражений для описания
чувств моих. Великость счастья моего
изумляет меня!
Утренний туман рассеивался, и громада памятника выступала перед ней все отчётливее. Надежда смотрела на царя Петра, замирая от восторга. Чёрный профиль его был грозен, рука тянулась вверх, лошадь тяжело топтала змея, распростёршегося на гранитной глыбе.
Надежда медленно пошла к Неве. Она впервые попала в столицу, и все ей здесь нравилось. Рано утром, позавтракав вместе с Зассом, в доме которого она жила, Надежда надевала шинель и отправлялась бродить по городу. За две недели она исходила вдоль и поперёк Невский проспект, набережные рек Мойки и Фонтанки, добралась до Васильевского острова. Но все свои путешествия неизменно начинала с Сенатской площади, от памятника Петру.
Он притягивал её к себе точно магнит. В один из ясных декабрьских дней она долго рассматривала его лицо под царственным венком из лавровых листьев. Каков он был, разрушитель сонного Московитского царства, ветхозаветных обычаев и диких, полуазиатских нравов? И что сказал бы ей, надень она просторный кафтан петровского солдата? Может быть, рассердился бы и в землю приказал зарыть по грудь, как поступали до него на Руси с беглыми жёнами...
В два часа дня у Зассов обедали, и ей в это время следовало возвращаться. Капитан садился за стол вместе со своей гостьей и вежливо расспрашивал её о том, где она побывала сегодня и что видела. Так же, за обедом, он сообщил ей, что нынче государь даст ей аудиенцию. Надежда давно ждала этого, но в первые минуты сильно испугалась.
А дальше все закрутилось быстро, как на карусели: экипаж Засса, подъезд Зимнего дворца, роскошные царские покои, часовые с ружьями в переходах, пажи, генералы, флигель-адъютанты в мундирах разных полков, князь Волконский, открывающий перед ней тяжёлые двери в кабинет, её последние шаги по наборному паркету, и вдруг — остановка, боль в сердце, онемение во всём теле. Перед ней — Александр Благословенный!
Как он был строен и высок, как красив в тёмно-зелёном мундире с голубым воротником лейб-гвардии Семёновского полка! Светлые волосы слегка напудрены, прекрасные голубые глаза сияют, губы складываются в улыбку.
— Я слышал, что вы — не мужчина. Правда ли это? — донёсся до неё ласковый голос.
— Правда, ваше величество, — еле слышно ответила она, и время для неё как будто возобновило свой бег.
Император, видя, что Надежда никак не может прийти в себя, взял её за руку и повёл к большому овальному столу посреди кабинета. Там она увидела все свои бумаги, привезённые Зассом из Витебска. Александр Павлович показал рукой на листы, исписанные разными почерками:
— Здесь все о ваших деяниях в 1807 году. Но я желаю знать, что было с вами ранее. Кто ваш отец, мать, муж?
Она, помедлив самую малость, взяла себя в руки и коротко, но внятно рассказала историю своей семьи, замужества, побега из дома, путешествия на Дон и оттуда в Гродно, вербовки в Конно-Польский полк. Она назвала всех, кроме урядника Дьяконова из Донского полка майора Балабина 2-го.
— Значит, у вас есть шестилетний сын?
— Да, ваше величество.
— В формулярном списке из полка указан ваш возраст — семнадцать лет. Одно с другим как-то не сходится...
— Мне пришлось скрыть свой настоящий возраст.
— А не много ли всего вы скрыли? Имя, возраст, пол, семейное положение... И ради чего?
Так прозвучал самый главный, ключевой, вопрос. Надежда ждала его. Она много думала над своим ответом и решила, что он должен быть простым, коротким, адресованным сердцу, а не уму её августейшего собеседника.
— Ах, ваше величество, — вздохнула она. — Это был жест отчаяния...
— Отчаяния? — удивился государь.
— Да. Разводы в наших краях не приняты. Муж требовал, чтобы я вернулась к нему. Он прислал письмо и грозил, что силой увезёт меня с Ванечкой из отцовского дома и мы уедем далеко в Сибирь, где он выхлопотал себе место...
— А что ваши родители? — спросил император, заинтригованный этим рассказом.
— Матушка не хотела мне помочь, отец колебался. Вот тогда я и решилась.
— Решение весьма неожиданное.
— И я так подумала, ваше величество. Никому в голову не придёт искать женщину в строю воинов. Никто не догадается, что под солдатским мундиром бьётся трепетное сердце гонимой жены и одинокой матери!
— Это верно, — согласился Александр I, и голубые глаза его на миг затуманились: он пожалел несчастную Дурову-Чернову.
— К тому же, — продолжала Надежда, — у нас много говорили о войне с французами. Все обсуждали битву при Аустерлице, и я...
— Эта баталия вызвала в обществе самые нелепые толки! — тотчас перебил её государь, забыв о сути их разговора. — Никто в России не понимает, что произошло под Аустерлицем. А я говорил и буду говорить, что борьба с империей Наполеона не кончена. Она потребует от нас неимоверных усилий. Тильзитский мир — не более чем передышка... Впрочем, вы воевали в Пруссии и знаете, какова французская армия...
— Да, ваше величество. И если женщине идти в армию, — то в годы суровых испытаний для Отечества, в годы небывалых доныне войн!
Она замолчала, глядя на императора. Он ходил перед ней по кабинету во власти каких-то своих дум, по привычке сплетая и снова разводя длинные пальцы белых холёных рук. Затем Александр Павлович остановился перед Надеждой.
— Вы дали первый пример в России. Ваше имя будет занесено на скрижали истории. Женщина — в армии, с оружием в руках, на поле жестоких битв! Я был безмерно удивлён. Некоторые говорили мне, что вами движут низменные страсти. Я велел произвесть дознание в полку, и все отзывы оказались в вашу пользу. Вы с честью носили звание российского солдата. Я желаю вас наградить...
Государь подошёл к столу, где лежали её бумаги, взял маленькую коробочку, оклеенную бархатом, достал из неё золотой перстень с бриллиантом и надел на палец Надежде.
— Вот эта награда. Ещё вы получите мой собственноручный рескрипт с описанием ваших подвигов. Я также напишу письмо вашему отцу. Вы вернётесь домой с почестями...
Эти слова прозвучали для Надежды как гром с ясного неба. Минуту назад ей казалось, что она уже победила, и вдруг такой необъяснимый поворот.
— Домой?! — воскликнула она в ужасе. — О нет, ваше величество, не отправляйте меня домой!
— Почему, мой маленький солдат? — удивился государь. — Ваши тяжкие труды воинские окон...
Не дав ему договорить, Надежда бросилась перед Александром Павловичем на колени, схватила его руку своими холодеющими пальцами и заплакала:
— Не отправляйте меня в Сарапул! Прошу! Умоляю вас, ваше величество...
— Да что случилось с вами? О чём вы плачете? — Он наклонился к ней участливо.
Надежда не могла больше вымолвить ни слова. По щекам у неё бежали слёзы, губы дрожали. Государь силой поднял её с колен, дал свой носовой платок с вышитой в углу маленькой короной.
— Ну, отвечайте мне!
— Ваше величество, — всхлипывая, она посмотрела на Александра Павловича по-собачьи преданными глазами, — позвольте мне остаться...
— Где остаться?
— В армии.
— Вам?! В армии?! Что за фантазия! Нет, это совершенно невозможно! — Он отступил от Надежды на несколько шагов и пожал плечами, недоумевая, как такое могло прийти ей в голову. — Одно дело — поход. Короткая кампания, как в Пруссии, пусть даже неудачная. Но постоянная служба — это совсем другое. Не представляю, как вы сможете быть в полку...
— Но я была в полку, ваше величество. — Надежда вытерла щёки его платком. — Целых восемь месяцев. И все мои начальники написали вам, что я достойно носила мундир.
— То была война. Там некогда присматриваться друг к другу. В мирной службе все иначе. Вас разоблачат...
— Но почему?
— Потому что... — Александр Павлович взглянул на неё и запнулся.
— Разве я плохо выгляжу в форменной одежде, ваше величество? — спросила она.
Он ничего не успел ответить, как Надежда положила свою ладонь на воротник мундира. Глядя на императора, она повела очень медленно руку вниз: по белой перевязи, по малиновым лацканам на груди, по широкому кушаку, лежащему на талии, по тёмно-синим парадным панталонам, толстая и ворсистая ткань которых скрывала крутой изгиб женских бёдер.
Александр Павлович, невольно следивший за этим движением, покраснел, как обычно краснеют блондины, — мгновенно и до корней волос.
— Мундир сидит на вас прекрасно! Мне это сразу понравилось. Но есть же разные другие... обстоятельства.
— Поверьте, ваше величество, каждая женщина примеряется к ним по-своему, и мне не будет трудно. Я проверила это в Польском полку.
Столь откровенные объяснения снова привели государя в замешательство, и Надежда, воспользовавшись этим, перешла в наступление:
— Позвольте мне остаться!
— Нет, это невозможно, — повторил он, но уже без прежней уверенности в голосе. — Но главное... Главное, почему вы спорите со своим монархом?
— Я не смею спорить с вами... — Она подумала, сняла с пальца перстень и положила его на стол. — Я лишь хочу просить другую награду.
— Другую?!
— Да. Чин офицера.
Она повернулась к нему лицом, щёлкнула каблуками и вытянулась по стойке «смирно»: плечи назад, корпус несколько вперёд, колени вместе, носки врозь, ладони по боковым швам панталон, подбородок в прямом углу с воротником, лицо каменно-безразличное, взгляд устремлён вдаль. Государь обошёл вокруг Надежды, осматривая её солдатскую «позитуру», и покачал годовой:
— Отменное упрямство. Это у вас фамильное или приобретённое на службе в моей армии?
Она молчала, всё так же глядя вдаль.
Александр Павлович, который в свои тридцать лет имел немалый опыт в разыгрывании всевозможных дипломатических и придворных комбинаций, подумал, что эта молодая женщина первый раунд переговоров с ним отнюдь не проиграла и он действительно не знает, что ему теперь делать.
Искренность её не вызывала сомнений, рвение к службе было очевидным, храбрость требовала воздаяния. Что-то особое, конечно, крылось за её категорическим отказом возвращаться домой, но ведь она рассказала ему — что. Если касаться этой жестокой семейной коллизии, то в споре между мужем и женой он склонен был поверить жене, стоявшей перед ним навытяжку в солдатском мундире, а не мужу — какому-то там чиновнику 14-го класса Чернову. Черновых у него в России много. А такая женщина, кажется, одна...
Император, заложив руки за спину, ушёл к окну, там отодвинул штору и долго смотрел на площадь перед Зимним, где мела позёмка. Он несколько раз оглянулся на Надежду. Она стояла как изваяние. Быстрыми шагами Александр I вернулся к столу и бросил ей:
— Вы хорошо обдумали своё решение?
— Так точно, ваше величество!
— Тогда слушайте. Я произведу вас в офицеры...
Она сделала движение к нему. Он остановил её жестом и продолжал:
— ...но после того, как вы примете на себя выполнение условий договора...
— Договора? — удивилась она.
— Да, мне нужен договор. Его условия трудны. Они, можно сказать, суровы, ибо затрагивают всю вашу дальнейшую жизнь. Но ничего другого я предложить вам не могу. Или вы принимаете их, или...
— Я готова... — она помедлила, — их рассмотреть, ваше величество.
Государь в витиеватых выражениях, отточенных большой дипломатической практикой, изложил ей своё видение этой ситуации. Надежде запали в голову лишь некоторые фразы: «суд общества», «быть не такой, как все», «бремя страстей», «натура человеческая», «ответственность за собственный выбор».
Договор же был прост.
Первое. Она получит то имя и фамилию, которые он для неё изберёт, и открывать своё инкогнито не должна никому. Второе. С того часа и до конца дней своих она будет носить мужскую одежду, говорить о себе в мужском роде. Третье. Она забудет о своём муже и семье. Четвёртое. Став офицером, она также должна забыть, что принадлежит к прекрасному полу: никаких романов, флиртов и кокетства. Пятое. Став офицером, она, с другой стороны, должна не забывать, что принадлежит к прекрасному полу, контролировать своё поведение и не допускать, чтобы кто-нибудь проник в её тайну. Шестое. Она должна стать хорошим строевым офицером. Седьмое. Никому, никогда, ни при каких обстоятельствах она не должна рассказывать об этом договоре.
Он ещё раз перечислил ей все пункты, произнося слова медленно и паузами выделяя знаки препинания.
— Вы запомнили?
— Да. Я могу подумать или же должна дать ответ сию минуту?
— Конечно, вы можете подумать. Я вовсе не вероломен и жесток, хотя обо мне рассказывают всякое. Я даю вам на размышление десять дней. Жить вы по-прежнему будете у Засса...
Император наклонил голову, давая понять, что аудиенция закончена. Она чётко повернулась кругом и двинулась к дверям, придерживая левой рукой свою саблю. Двери царского кабинета были высокими, тяжёлыми, украшенными резьбой и бронзой. Надежда стала вертеть их ручки в разные стороны, толкать плечом. Двери стояли как стена и не поддавались. Она в полной растерянности опустила руки. Сзади послышался бархатный голос Александра Павловича:
— Кстати, в какой полк вы бы хотели выйти офицером?
Государь не повернул, а слегка нажал на ручки, и двери перед ней широко распахнулись.
Государь продолжал: «И будете называться
по моему имени — Александровым.
Не сомневаюсь, что вы сделаетесь достойною
этой чести отличностъю вашего поведения
и поступков; не забывайте ни на минуту,
что это имя всегда должно быть беспорочно
и что я не прощу вам никогда и тени пятна на нём...»
К Рождеству похолодало. Выпал обильный снег, и за одну ночь град Петра преобразился. Белое покрывало опустилось на дома, улицы, дворцы, мосты и набережные. Утром выйдя на крыльцо, Надежда сощурила глаза от нестерпимой белизны. Снег сверкал под лучами солнца как алмазный.
Был Сочельник, 24 декабря. Сегодня у Зассов обед не подавали, постились, соблюдая православный обычай, до первой звезды. Это означало, что она вольна распоряжаться временем до самого вечера. Надежда совершила своё обычное путешествие к Медному всаднику, единственному её собеседнику, и то воображаемому, в великолепном Петербурге. Затем вышла на набережную. Но там было слишком холодно и пустынно. Ей захотелось увидеть людей и почувствовать, что сегодня — большой праздник. Она отправилась на Невский, где за Гостиным двором, у «серебряных рядов», чуть не попала в переделку. Надежда засмотрелась на дивные украшения из золота и серебра с драгоценными камнями, выставленные в витрине, и не услышала, как к ювелирной лавке подъехал генерал, и не встала по стойке «смирно».
За эту оплошность генерал сначала хотел отправить её в ордонанс-гауз под арест, но сжалился над юным унтер-офицером и в честь Рождества Христова отпустил его. Однако Надежда сообразила, что Невский проспект в праздничный день не самое лучшее место для прогулок нижних чинов и за всеми экипажами, в которых разъезжают господа генералы и офицеры, не уследишь.
Она вышла на мостовую и оглянулась. За домами виднелся купол и шпиль колокольни церкви Рождества Богородицы. Сейчас в храме служили навечерие, читали царские часы, пели торжественные песнопения, воскуривали фимиам в память ладана и смирны, поднесённых волхвами новорождённому Младенцу Христу. Вот было место, подходящее для одинокого путешественника, страждущего душой.
Сняв строевую шапку, Надежда поставила её на согнутую в локте левую руку козырьком к себе, купила свечку и вошла в церковь. Весь храм сиял, освещённый люстрами и свечами, украшенный еловыми ветками. Над головами молящихся плыл сладковатый запах ладана, звучали слова из глаголов апостола Павла. Надежда слушала голос молодого чернобородого батюшки и мыслями уносилась далеко.
Она говорит государю «да», и в России появляется ещё один никому не ведомый прежде офицер. Она говорит «нет», и в Сарапул возвращается беглая жена чиновника Чернова, дочь несчастнейшего Андрея Васильевича Дурова, городничего. Пусть с царским перстнем и собственноручным рескриптом государя, но на суд местных кумушек и в полное распоряжение пьяницы мужа.
Разве есть тут какой-нибудь выбор? Выбора нет. Но договор, придуманный для неё императором, больше похож на схиму, да ещё похуже монашеской. Жить не в монастыре, а в бурном, изменяющемся мире, полном соблазнов, но никем не увлекаться. Носить до конца дней мужскую одежду, но помнить о своей женской сущности. Забыть Чернова, брак с которым скреплён Святой Церковью и не расторгнут. Возможно ли всё это...
Александр Засс, дежуривший сегодня во дворце, вернулся домой очень поздно. Конец у дежурства был весёлым. Император пригласил к себе всех флигель-адъютантов, бывших с ним в Пруссии. Там офицерам прочитали приказ о награждениях за минувшую кампанию. Засс получил две награды: орден Святой Анны второй степени за Гутштадт и Гейльсберг, где он был в рядах лейб-гвардии Семёновского полка, и золотую шпагу с надписью «За храбрость» за Фридланд. Кроме того, его произвели в чин полковника гвардии. Золотые штаб-офицерские эполеты с бахромой, пристёгнутые к новому мундиру, уже стояли перед глазами Засса, когда его задержал для конфиденциальной беседы государь.
— Как поживает твоя гостья? Чем она занята? — спросил он.
— Гуляет по столице, ваше величество. Иногда читает книги из моей библиотеки.
— Приняла ли она какое-нибудь решение?
— Трудно сказать, ваше величество. По-моему, она — человек очень замкнутый и скрытный. Со мной говорит лишь о красотах Санкт-Петербурга и более ни о чём...
— В её положении это — лучший выход, — заметил Александр I, и Засс подумал, что императора, видимо, до сих пор занимает история этой женщины, сбежавшей в армию от мужа.
— Может быть, повезти её куда-нибудь в гости? — предложил он. — Сегодня моя родственница генеральша Александра Фёдоровна даёт домашний вечер для близких друзей...
— Отлично, Засс! Хватит унтер-офицеру Соколову одному бродить по Петербургу. Пусть узнает столицу не только снаружи, но и изнутри. А любезнейшей Александре Фёдоровне я напишу записочку...
Государь очень хорошо знал семейство Засс. Младший брат, Александр, с 1796 года, с четырнадцати лет, прапорщиком служил у него в лейб-гвардии Семёновском полку. Старший брат, Андрей Павлович, был известным кавалерийским генералом и особенно отличился в Польскую кампанию 1792—1794 годов. Честный и отважный служака, Засс был небогат, и однажды с ним случилось несчастье: пожар уничтожил все казённое имущество в Киевском конноегерском полку, которым он командовал. Начёт в двадцать тысяч рублей сделали на Засса, и он бы не расплатился за всю свою жизнь, если бы не великий князь Александр Павловим. Будущий император через жену Засса Александру Фёдоровну передал полковнику требуемую сумму, и долг был погашен. Александру же Фёдоровну, урождённую Юркович, император помнил ещё юной девушкой, воспитанницей Смольного института, лучшей исполнительницей ролей пастушков, принцев и благородных кавалеров в спектаклях самодеятельного театра в Смольном. Вместе с мужем, которого была младше на десять лет, она пережила опалу при императоре Павле, вместе с ним вернулась ко двору при Александре. Сейчас Андрей Засс, получив в командование бригаду из трёх кавалерийских полков, отбыл в Молдавию, на войну с турками. Александра Фёдоровна осталась в их скромном двухэтажном особнячке на Английской набережной.
В полдень, когда молодой Засс привёз генеральше записку из Зимнего с изящным росчерком: «.. Пребываю к Вам благосклонным, Александр» — она прервала свои хлопоты по подготовке к празднику, быстро расспросила деверя о Дуровой-Черновой, удивилась, что из глубин Российской Империи выходят в свет столь необычные персонажи, и пообещала выполнить поручение его величества со всем старанием.
Действительно, её превосходительство Александра Засс приняла Надежду так мило, так любезно, будто бы всю жизнь встречала в своём доме молодых женщин, переодетых в солдатские мундиры. Ни одного бестактного вопроса, ни одного любопытного взора, никаких разговоров о её семье и муже.
Немногочисленные друзья и родственники, бывшие у Александры Фёдоровны в ночь с 24-го на 25 декабря 1807 года, говорили потом, что этот праздник удался ей как никогда. Было много шуток, забавных подарков, весёлой музыки, которую хозяйка дома исполняла сама, сев за клавикорды. Унтер-офицера Соколова она представила всем как сослуживца Александра Засса, ныне ожидающего в столице производства в первый офицерский чин за свои подвиги в Прусском походе. Этот экспромт Александры Фёдоровны едва не выбил Надежду из колеи. Но она вовремя взяла себя в руки и довольно связно рассказала гостям об отступлении арьергарда армии от Фридланда к Тильзиту.
В следующие четыре дня Надежда забыла дорогу к памятнику царю Петру. Жена генерала ездила с ней в Эрмитаж, в театр, в китайский павильон, где длиннокосые китайцы показывали фокусы с водой и игру теней на экране из полотна, возила Надежду по модным магазинам, угощала обедом и ужином, который плавно переходил в музыкальный вечер. Надежда покорно следовала за неутомимой Александрой Фёдоровной, болтавшей по-французски обо всём на свете, и старалась отвечать ей, поддерживая обычный светский разговор.
Но, выходя из магазина на Невском, Засс поскользнулась на оледенелом тротуаре, и Надежда, как галантный кавалер, должна была у всех на виду обхватить её за талию, чтоб удержать на ногах. Тогда Александра Фёдоровна почувствовала силу жёстких маленьких ладоней своей спутницы и как будто бы смутилась. Пристально взглянула она на унтер-офицера Соколова, быстро отвела взгляд и заговорила только в карете:
— Вы знаете о Жанне д’Арк, орлеанской деве, спасшей Францию?
— Конечно, — ответила Надежда.
— Вас вдохновлял этот пример?
— Никогда мне не приходило в голову примерять её судьбу на себя.
— Почему? Подвиги великих людей поддерживают нас, простых смертных, в наших деяниях.
— Вот именно — великих, — сказала Надежда. — Жанна встала на борьбу за народ, за Францию. Мне же выпало жить в другое время. Нам должно думать о своих личных обязательствах больше, чем о народе, и стараться исполнить собственные планы. Хотя, может быть, новые поколения русских женщин найдут мой поступок достойным подражания. Женщины будут на государственной службе, и это никому не покажется невероятным...
— Вы думаете?
— Не сомневаюсь в этом. Развитие общества невозможно без участия женщины.
— Вы это где-то прочитали? — спросила Засс, немного удивлённая словами своей собеседницы.
— Ну там же, где и вы. — Надежда пожала плечами. — У Дени Дидро, Руссо, Вольтера...
— О, да они философы. Их дело сочинять научные трактаты. А вы решили жить по чужим, по мужским правилам. Вам будет очень нелегко.
— Да уж! — с какой-то горечью согласилась Надежда и отвела взгляд в окно, где проплывали петербургские пейзажи. — Чего проще — остаться дочкой городничего в Сарапуле. Но теперь не могу... Не могу!
Вторая встреча с царём состоялась в том же кабинете с большим овальным столом. Но на этот раз на нём были разложены не рапорты и письма, а какие-то пакеты. Особый интерес у Надежды вызвал один — большой, из толстой коричневой бумаги, с красной восковой печатью Военного министерства. Александр Павлович, теперь одетый в тёмно-зелёный мундир лейб-гвардии Преображенского полка с красным воротником, был так же ласков и любезен с ней.
— Вы все обдумали?
— Да, ваше величество.
— Вы согласны?
— Да, ваше величество.
— Но отчего же так печально? Мне казалось, я исполняю вашу мечту. Не далее чем десять дней назад вы сражались здесь со мной как львица...
— Я, ваше величество?
— Да, вы. И молили о невозможном.
— Может быть. Но моя прошлая жизнь уходит, и мне жаль её. Я была одна. Но я ни перед кем не отчитывалась в своих поступках и добивалась всего собственными силами. — Надежда прикоснулась рукой к унтер-офицерским нашивкам на воротнике.
Затем она шагнула к императору, медленно опустилась перед ним на одно колено и низко склонила голову:
— Отныне же я во всём завишу от вас, мой великодушный повелитель...
Александр Павлович был тронут таким изъявлением покорности.
Он хотел было положить руку на её плечо, прикрытое белым эполетом, но потом раздумал.
— Встаньте, — мягко сказал он. — Вы преувеличиваете силу моей власти.
— О нет, мой государь, я лишь хочу...
— Скоро вы уедете в полк офицером. — Он не дал ей договорить. — Там вы будете, как и прежде, сами зарабатывать себе доброе имя, уважение начальников и любовь подчинённых. Но знайте, что в трудную минуту вы можете обратиться ко мне за помощью. Я помогу вам, как это сделал бы, ну, скажем... ваш крёстный отец. Потому я и нарекаю вас по своему имени — Александром Александровым. Отныне и навсегда!
Он торжественно простёр к ней руку с широко расставленными пальцами, совсем как это было изображено на памятнике его прапрадеда Петра Великого. Надежда тихо повторила:
— Я — Александр Александров. Отныне и навсегда.
Государь вернулся к столу, взял коричневый пакет и сломал восковую печать на нём. На свет появился большой лист бумаги, сложенный вдвое. Это был офицерский патент. Не скрывая своего волнения, Надежда развернула его. Под чёрным двуглавым орлом, распростёршим крылья на фоне золотистых облаков, стояли печатные буквы:
Известно и ведомо да будет каждому, что МЫ Александра Александрова, который НАМ служил, за оказанную его в службе НАШЕЙ ревность и прилежность в НАШИ корнеты тысяча восемьсот седьмого года Декабря 31-го дня Всемилостивейше пожаловали и учредили; яко же МЫ сим жалуем и учреждаем, повелевая всем НАШИМ подданным оного Александра Александрова за НАШЕГО корнета надлежащим образом признавать и почитать...»[32]
Она перечитала эти упоительные строки два раза и подняла глаза на императора:
— А какой полк, ваше величество?
— Мариупольский гусарский...
— Да, но мой родной Конно-Польский, и его шеф генерал-майор Каховский...
— Забудьте о них. Никто не должен знать, как унтер-офицер Соколов превратился в корнета Александрова.
— Спасибо, ваше величество. Однако... — Она закусила губу, не зная, как задать этот вопрос.
— В чём дело, корнет Александров? — Он, улыбаясь, смотрел на неё. — Чем вы опять недовольны?
— Я слышала, что гусарский мундир очень дорог. У нашей семьи нет таких средств. Но даже если б они и были, батюшка всё равно мне не даст...
— Ясно, что не даст, — согласился Александр Павлович. — Он вообще требует, чтобы я отправил вас домой. У него есть для вас более интересные предложения. Например, вести домашнее хозяйство в его семье, воспитывать ваших младших братьев и сестёр. Ухаживать за больной матерью. Или, что ещё лучше, — вернуть вас Василию Чернову...
— Вы шутите, ваше величество! — испуганно воскликнула она.
— Да, я шучу! — Он рассмеялся в ответ. — Потому что я рад помочь одной молодой особе, весьма упрямого и дерзкого нрава, выйти из очень трудного положения!
— Век буду помнить вас и век благодарить... — Она хотела поцеловать его руку, но государь не допустил этого.
— Ассигнации — здесь. — Александр Павлович взял со стола пухлый конверт. — В моей военно-походной канцелярии, у графа Ливена, вы потом получите подорожную, деньги на прогоны, на мундир, на лошадь. А это — мой подарок. Но с условием...
Она в тревоге взглянула на императора, и он, наклонившись к Надежде, заговорщически прошептал:
— Моё условие: заказать вещи у лучшего портного! Негоже царскому крестнику выглядеть абы как...
На столе оставался всего один пакет. Он был приоткрыт, и из него выглядывала чёрно-жёлтая муаровая ленточка.
— Теперь — ваша награда. Знак отличия Военного ордена. Не правда ли, вы мечтали о нём? Я награждаю вас за отличность, оказанную в боях при Гутштадте, Гейльсберге и Фридланде... — Император сам приколол ленточку с серебряным крестиком к малиновому лацкану её коннопольской куртки, и она, став по стойке «смирно», ответила по-уставному:
— Рад стараться, ваше величество!
— Надеюсь, этот крест будет всегда напоминать вам обо мне. Служите на благо России и не забывайте тот договор, который мы с вами сегодня заключили по обоюдному согласию.
— Даю слово чести, ваше величество!
Он слегка поклонился ей, и это было знаком того, что аудиенция закончена. Однако Надежда продолжала стоять перед ним, прижимая к себе пакеты со своими новыми документами. Император взглянул на неё вопросительно.
— Ваше величество, — сказала она, — вы запретили мне быть женщиной. Но я — мать. У меня есть сын, которого я люблю больше самой жизни. Я не могу уйти отсюда, пока вы не определите его судьбу...