Прежде нежели решилась я везти в
столицу огромную тетрадь своих записок
на суд и распоряжение Александра
Сергеевича Пушкина, в семье моей много
было планов и толкований о том, как это
покажется публике, как примут, что скажут?..
Брат мой приходил в восторг от одной мысли,
какое действие произведёт на публику
раскрытие тайны столь необычайного
происшествия...
Осень 1829 года выдалась в Вятской губернии тёплой. Уже начинался октябрь, а дни стояли ясные, по-летнему солнечные. Надежда, как это бывало летом, рано поутру седлала лошадь, надевала тёмно-синий уланский сюртук и картуз и отправлялась на верховую прогулку далеко за город.
В последнее время она ездила к почтовому тракту, ведущему из Сарапула в Казань. Там она рассчитывала встретить своего младшего брата Василия. Ему давно пора было вернуться из четырёхмесячного отпуска, который он проводил нынче на кавказских минеральных водах. Но дни шли за днями, Василий не появлялся. В семье Дуровых уже начали беспокоиться о нём.
Четыре года назад Василий Андреевич вышел в отставку из Ямбургского уланского полка, где дослужился до чина ротмистра и ожидал назначения на пост командира эскадрона. Лишь по настоянию отца он покинул службу, которая ему очень нравилась.
Так было решено на семейном совете: Андрей Васильевич в свои шестьдесят восемь лет уходит и передаёт должность городничего сыну. Поддержанное вятским губернатором, это решение легко прошло через Сенат. Василий встал у кормила городской власти, находясь как бы под присмотром и руководством престарелого отца.
Но через год старик Дуров умер, и двадцатишестилетнему ротмистру в дальнейшем пришлось в одиночку разбираться в хитросплетениях сарапульской жизни. Город бурно рос. В нём прибыльно вели дела владельцы мыловаренных, пивоваренных и нефтяных заводов.
Пользуясь трудом пленных французов, здесь построили каменные торговые ряды недалеко от Вознесенского собора, казённые палаты для Окружного суда, новые дома для богатеющего купечества, перепланировали и расширили Соборную площадь, что выходила прямо к Каме.
Одна из лучших в городе усадеб принадлежала городскому протоиерею Петру Акундиновичу Онисимову. Он поселился в Сарапуле не очень давно, возвёл двухэтажный дом, при нём разбил великолепный сад. Там росли диковинные деревья и цветы, звенели фонтаны, на дорожках, посыпанных песком, разгуливали павлины.
Такой же идеальный порядок протоиерей жаждал навести в душах и мирской жизни церковного причта и своих прихожан. Он был страстным обличителем человеческих пороков: пьянства, прелюбодеяния, чревоугодия, стяжательства, неверия. Высокий, худой, с пышной бородой и горящими глазами фанатика, он походил на библейских старцев, во время оно давших язычникам истину слова Божия. С церковного амвона отец Пётр произносил длинные проповеди о святости и благочестии, пугая своей яростью сарапульцев. Вскоре, однако, у него в городе появились сторонники, жадно внимавшие речам этого праведника.
В прошлом, 1828-м году, протоиерей сам определил своего главного противника. Он вступил в жестокий конфликт с Василием Дуровым. Началось все со стычки в Сретенской соборной церкви, когда Пётр Онисимов в высокоторжественный «царский день» при всём честном народе не допустил молодого городничего после литургии подойти целовать крест Спасителя, потому что Дуров был в перчатках. За это Василий подал на священнослужителя рапорт вятскому губернатору, тот отправил его на рассмотрение губернского правления, и дело дошло до судебного разбирательства, где действия обеих сторон были признаны одинаково неправильными[95].
Пока чиновники в Вятке слушали свидетелей, проводили экспертизы, трактовали разные статьи закона, что заняло в судебном деле 103 страницы, весь Сарапул доподлинно знал, что настоящей причиной суровых обличений протоиерея были, конечно, не перчатки, вовремя не снятые у креста, а жизнь семьи дворян Дуровых, протекавшая на виду у здешних жителей.
Протоиерей порицал как противное воле Бога деяние старшей сестры Василия Надежды, которая отринула участь своего пола, служила в армии и сейчас продолжала носить мужской костюм. В частных беседах Пётр Онисимов рассуждал о том, что она должна принести церковное покаяние, отмаливать свой грех в монастыре, но публично нападать на отставного штабс-ротмистра Александрова, осенённого великим именем опочившего в бозе государя императора, всё-таки не решался.
Другое дело — Василий. Многие в городе осуждали его. После смерти отца он стал вести образ жизни совершенно разгульный. Протоиерей Пётр, провинциальный блюститель нравственности и столп веры в купеческом Сарапуле, именно на это обстоятельство и указывал ему в гневном своём выговоре у Креста Господня.
Десятки людей, бывших в церкви в тот час, слышали его и поняли, о чём он говорил, хотя священнослужитель прибегал к иносказаниям и разным гиперболам.
Да, в Сарапуле знали, что молодой городничий устраивает в старом доме Дуровых на Владимирской улице кутежи, где участвуют сыновья некоторых купцов и дворян, а также — женщины лёгкого поведения. Знали, что его любострастие порой переходит всякие пределы, и он недавно смягчил приговор одной миловидной торговке — её должны были сечь кнутом, — чтобы затем в тюрьме насладиться её прелестями.
В городских делах порядка тоже стало меньше, ибо Василий вершил их весьма пристрастно. Купцы быстро раскусили его и говорили, что новый градоначальник — барин простой и деньги берёт. Отличился он и тем, что установил ряд новых поборов. Например, с нищих, шатающихся «меж двор», потребовал, чтоб они платили пять рублей ассигнациями, и только тогда разрешал им побираться год, до следующей уплаты оброка.
В особо сложных ситуациях местное общество прибегало к самому верному средству: жаловалось на проделки Василия Андреевича его старшей сестре. Она одна могла утихомирить расходившегося не в меру молодца, хотя вмешиваться в подобные дела не любила. Злые языки приписывали сие благотворное воздействие крепкой трости с костяным набалдашником в виде фигуры лежащего льва, с которой штабс-ротмистр Александров почти не расставался из-за контузии и раны, полученных в 1812 году.
Отчасти это было верно. Василий слушался старшую сестру. Он её любил, уважал и боялся. После смерти Андрея Васильевича Надежда стала для него единственным авторитетом. Никогда не забывал он, что это она сумела уговорить отца забрать его из Горного корпуса и увезла в 1813 году с собою в армию, где, пользуясь своими связями, устроила служить не куда-нибудь, а в лейб-гвардии Уланский полк.
Но и Надежда очень любила Василия. Он, по возрасту младше её на целых шестнадцать лет, иногда казался ей не братом, но — сыном. Он был красив, как их матушка Анастасия Ивановна в молодости, искренен, горяч и смел, как батюшка Андрей Васильевич. Потому на одни его выходки она смотрела сквозь пальцы как на дурачества ещё молодого человека. При других, видя вред, который причиняет неопытность брата, сама разбиралась в городских проблемах, давала ему советы и даже заставляла принимать то или иное нужное решение. В редких случаях действительно хваталась за палку.
Горожанам была памятна история, приключившаяся на Яблочный Спас. Василий, гуляя третий день кряду, устроил на Владимирской форменный вертеп. Раздевшись догола, его молодые друзья и их безотказные подружки бегали по саду, орали песни, стреляли из пистолета, жгли костры. Надежда как раз возвращалась после вечерней верховой прогулки. Испуганные соседи с Владимирской улицы остановили лошадь штабс-ротмистра Александрова и умоляли его успокоить городничего.
Надежда повернула своего Гнедко, небольшого, но вёрткого и злого жеребца. Она заехала в сад со стороны оврага с пересохшей речкой Юрманкой. Не сходя с коня и умело действуя хлыстом, она быстро разогнала буйную компанию. Василию при этом досталось больше всех. На другой день, протрезвев, он явился к ней показать свою спину, иссечённую синими полосами.
Надежда в этот летний полдень сидела в своей комнате у окна с мокрыми волосами, в рубашке, парусиновой жилетке и нанковых панталонах, сшитых по образцу походных рейтуз. Она пришла из купальни, была настроена миролюбиво и благодушно. Василий думал, что старшая сестра теперь пожалеет его.
— Это ещё мало, друг мой. — Надежда бросила взгляд на обнажённый торс отставного ротмистра. — При этаком непотребстве батюшка выпорол бы тебя нещадно...
— Каюсь, сестрица. — Василий опустил голову. — Перепились вчера крепко.
— Зачем других втягиваешь?
— Скучно, сестрица, одному.
— Так женись.
— А жениться ещё рано.
— Эх, Василий! Врагов после смерти отца у нас тут предостаточно. Ты же, как нарочно, их посильней вооружить хочешь. Не пошла тебе на пользу ссора с протоиереем...
— Протоиерей суда со мной не выиграл, — упрямо сказал Василий. — А усадьбу его я под генеральный план так подведу, что дорога пройдёт у него через сад, и ничего он мне не сделает, покорится...
Теперь Надежда, пустив Гнедко в галоп, ехала по тракту и размышляла о том, куда мог подеваться Василий. На Кавказе шли боевые действия, но не станет же он лезть в драку, имея здесь штатскую должность и отпускное свидетельство до 14 сентября сего года. Должен он вернуться, должен, иначе не сносить ему головы.
Рессорную коляску с лопнувшей осью она увидела сразу за поворотом. Это саратовский помещик Быстроглазое впервые ехал к родне в Сарапул и взял на почтовой станции попутчика — Василия Андреевича Дурова. Экипаж сломался вёрстах в десяти от города. Господа чуть не перевернулись в кювет, сейчас сидели пригорюнившись и ожидали, не появится ли кто на дороге, чтоб вызвать кузнеца и мастера-каретника.
Василий, узрев вдали всадника в тёмно-синем уланском сюртуке, не сдержался и от радости захлопал в ладоши:
— Едет, едет! Так и знал, что сестрица непременно здесь будет!
Помещик Быстроглазое удивился. Подъезжала к ним не дама, а отставной уланский офицер, да ещё и с Георгиевской ленточкой, продетой в петельку на третьей пуговице сверху. Василий, поймав его изумлённый взгляд, смутился.
— Простите, сударь, тут ошибка вышла. После я объясню... А сейчас позвольте представить штабс-ротмистра Литовского уланского полка Александра Андреевича Александрова!
— Честь имею... — Надежда приложила руку к козырьку картуза и обратилась к Василию: — Что случилось у вас, друг мой?
— Коляска господина Быстроглазова не выдержала нашенских ухабов, — ответил Дуров-младший.
— Кто ж вам виноват, ваше благородие, что доселе вы не изыскали в бюджете денег на ремонт тракта. — Надежда объехала вокруг коляски, осматривая повреждение. — Ладно, поеду за мастеровыми. Но это — самая малая неприятность из тех, что ожидают вас здесь, Василий Андреевич...
Вечером в доме Дуровых на Большой Покровской ужин проходил весело. Василий привёз сёстрам Надежде и Клеопатре, молодой своей мачехе Евгении Степановне и сводной сестре Лизе, которая от рождения была глухонемой, много разных подарков и сувениров с Кавказа. Он рассказывал о тамошней жизни и обычаях, о новых знакомствах, приобретённых в отпуске. Главным героем его повествования был Александр Сергеевич Пушкин. С ним Василий так подружился, что в Москву с Кавказа они поехали вместе, в одной коляске, принадлежавшей Пушкину.
Едва её брат произнёс это имя, как Надежда остановила его:
— О каком Пушкине ты говоришь? О нашем великом поэте?
— Конечно!
— Не может такого быть! — воскликнула она. — Неужели ты познакомился с самим Александром Пушкиным?!
— А вот, сестрица, и познакомился, — заважничал Василий. — Жили мы с ним у офицеров Нижегородского драгунского полка, с утра до вечера играли в карты. Господин Пушкин — картёжник рьяный, а также — большой любитель забавных историй. Дорогою я рассказывал ему о вас...
— Совсем ты очумел на этих минеральных водах, Василий. Распоряжаешься чужой тайной.
— Полноте, любезная Надежда Андреевна! — Василий махнул рукой. — Уж не такая это сугубая тайна теперь. Все знают, что царь Александр разрешил одной женщине служить в армии. Не знают лишь в России, что эта женщина — вы...
— По-твоему, об этом надо рассказывать первому встречному-поперечному? — возразила она.
— Разве Пушкин — первый встречный? Тем более он сказал мне, что ваши записки можно издать, он бы взялся за это.
— Ты и о записках ему проболтался?!
— Но почему было и не сказать, сестрица? Произведения ваши кажутся мне весьма увлекательными. Авось и публике они понравятся...
Совсем рассердившись, Надежда отодвинула тарелку и встала из-за стола. Такой невероятной выходки от любимого брата она никак не ожидала. Уж он-то знал, что она до сих пор очень серьёзно относится к своему договору с Александром Благословенным, хотя венценосный покровитель умер и помнить о тех клятвах и обещаниях вроде бы и необязательно. Чем привлёк к себе, чем соблазнил её брата знаменитый сочинитель стихов, поэм и повестей, если Василий, забыв обо всём на свете, поведал ему их семейные тайны?..
— Вот что, друг мой, — она прошлась по комнате, засунув руки в карманы панталон, — я очень недовольна твоим поступком. Я не желаю издавать свои произведения. Их достоинства, на мой взгляд, ничтожны. Они были написаны для успокоения души, а вовсе не для всеобщего обозрения. Ещё хуже, что ты назвал Пушкину моё настоящее имя...
— Помилуйте, сестрица! Ну чем я виноват? — перебил её Василий. — Поэт наш ручался мне за успех сего дела и уверял, что вы таким образом заработаете кучу денег...
Какими странными свойствами наделила
меня природа! Всё, что только налагает
законы моей воле, предписывает границы
моей свободе, как бы ни было прекрасно
само по себе, теряет в глазах моих всю
привлекательность...
Сарапульский городничий Василий Дуров просрочил отпуск больше чем на две недели. За время его отсутствия в городе побывал губернатор. Он нашёл много упущений по полицейской части и вызвал для отчёта уездного судью Шмакова. Добрейший Кузьма Иванович испугался, толком ответить ничего не смог и всё свалил на Василия. Вернувшись домой, Дуров тотчас рапортом сообщил в Вятку, что приступил к исполнению своих обязанностей. К этой бумаге он присовокупил, как и в прошлый раз, медицинское свидетельство о болезни, подписанное городским лекарем Вишневским. Доктор, взяв грех на душу, определил у Василия простуду, слабость корпуса и всех членов.
Сделал это Вишневский по доброй воле. Он давно стал другом дома Дуровых. Привечать его начал ещё старик Дуров, рассчитывая так отвлечь Надежду от её воинственных занятий. Теперь врач лечил вдову Евгению Степановну от ревматизма и среднюю дочь Клеопатру от мигрени. С Василием Дуровым по субботам он играл в карты, ас отставным штабс-ротмистром Александровым иногда ездил на прогулки в лес, заведя собственную верховую лошадь.
Лекарь Вишневский так и не женился. Вернувшись зимой 1821 года из Петербурга на постоянное жительство в Сарапул, Надежда нашла его прежним: обходительным кавалером, весёлым собеседником, лучшим в округе врачевателем. Вызванный к ней по поводу обострения болей в контуженой ноге, он вёл себя сдержанно, но сразу дал понять, что готов повторить своё предложение руки и сердца. Надежда обещала подумать.
По весне, когда установилась хорошая погода, они вместе собрались на первую верховую прогулку в лес и уехали вёрст на десять вверх по Каме, любуясь её разливом. В роще, шумевшей над рекой, привязали лошадей, расстелили коврик, достали домашнюю снедь. Звонко пела вода. В кронах деревьев рассыпал трели соловей. Небо было огромным, прозрачным, ясным.
Вишневский начал свою любовную атаку как бы шутя, но с ловкостью опытного ловеласа. Надежда сперва поддалась на его хитрости, её занимала эта игра. Но лишь до определённого предела. А потом она оттолкнула его, вскочила на ноги и бросилась прочь. Та сцена из холодной, неуютной зимы 1813-го, когда он, пользуясь своим удивительным искусством, околдовал её и чуть не овладел ею, встала у неё перед глазами. Она будто бы вновь ощутила всей кожей жар сокровенных его прикосновений. Гнев, смешанный с ужасом, поднялся в душе как буря, и она ничего не могла с собой поделать.
Он догнал её у поляны, схватил за руку. Надежда, задыхаясь от бега, прислонилась к стволу раскидистой берёзы.
— Так что же, Надежда Андреевна, более — никогда? — спросил лекарь, пристально глядя ей в глаза.
— Я боюсь вас. — Она отвернулась от него.
— Неправда, — сказал Вишневский, наклонился к ней и снова медленно поцеловал её в губы. — Разве вы — девочка, чтобы бояться мужчин?
— Просто я не выношу этого...
— Чего, ангел мой?
— Чужую волю над собой. Ограничение моей свободы. Поверьте, она мне дорого досталась. Я заплатила немыслимо высокую цену.
— И в этом — все ваши страхи?
— Наверное, да.
— Вы — прелесть. Я обожаю вас. Я отпускаю вас на волю, о которой вы мечтали всю жизнь. Идите! — Он отстранился от неё.
Она не двинулась с места. Опустив голову, Надежда долго стояла перед доктором и наконец произнесла:
— Теперь мне некуда идти...
Наверное, он ждал этих слов, был уверен, что они прозвучат. Властно, почти грубо Вишневский обнял Надежду. Сильные пальцы массажиста оплели плечи, и ей показалось, что кости у неё сейчас хрустнут. Губами, пересохшими от вожделения, лекарь точно жалил её, стараясь вызвать ответный прилив чувств.
Закинув голову назад, Надежда смотрела на пышные кроны деревьев, сомкнувшиеся над ними. Может быть, сердце её уже охладело. Может быть, ей не нужен был такой настойчивый и энергичный любовник. Михаил Станкович делал всё это иначе, и она невольно вспоминала сладость и боль их свидания в Варшаве. Не судил им Бог быть счастливой супружеской парой, иметь детей, ждать внуков. А теперь время желаний уходит.
Вишневский хотел довести дело до конца и воспользоваться её сегодняшним признанием, чтобы раз и навсегда определить их новые отношения. Женщина, которой он так долго домогался, находилась рядом и как будто уступала ему. Но полного подчинения не было, он ощущал это. Она принимала одни его ласки и тотчас останавливала другие. Она словно ускользала, улетала от него, не давалась в руки, как птица, пойманная в сети, но по-прежнему сильная, обладающая своей волей. Он не знал, какие ей ещё нужны доказательства.
Чувствуя его горячую и упругую плоть сквозь тонкое сукно своих тёмно-синих уланских панталон, Надежда лишь думала: «Quel gaillard!»[96] Когда он начал расстёгивать пуговицы на её жилетке-кирасе и хотел просунуть ладонь ей под рубашку, она отвела его руку и мягко сказала:
— Вы слишком нетерпеливы, доктор...
Как бы то ни было, но получалось, что она дразнит его, завлекает, тянет время, не хочет дать точный ответ из-за своих женских капризов. Но Вишневского не сердило это. Похожий на охотника, уходящего в лесную чащобу за необычной дичью, он иногда проводил целые дни рядом с Надеждой. Лекарь принял роль потенциального жениха и видел в ней свои преимущества. Он уверен был, что когда-нибудь пробьёт час и она сама упадёт в его объятия, будет просить о свадьбе...
Ответ на рапорт Василия Дурова пришёл из Вятки очень быстро и был подобен испепеляющему удару молнии. Губернатор на сей раз не поверил в болезнь сарапульского городничего. Несколько доносов, присланных в губернское правление ещё раньше, рисовали совершенно другую картину состояния господина Дурова и его основных занятий. Терпение губернатора лопнуло. В пакете, скреплённом сургучной печатью, Василий нашёл приказ о собственной отставке с должности градоначальника. Причина этого решения была названа: «за просрочку отпуска».
Протоиерей Пётр Акундинович Онисимов и его сторонники торжествовали победу. Всевластие клана Дуровых в Сарапуле кончилось. Порок невоздержанности в лице Василия понёс примерное наказание. Оставалось навсегда погрузить в Лету штабс-ротмистра Литовского уланского полка Александра Андреевича Александрова и заставить появиться на свет вдову чиновника 10-го класса Надежду Андреевну Чернову.
Друзья Дуровых советовали им смириться с обстоятельствами и провести эту церемонию. Лекарь Вишневский выступил спасителем семейства. Неистовый протоиерей Пётр после долгих переговоров согласился обвенчать новую супружескую пару и тем самым возгласить в обществе, что раба Божия Надежда снова живёт в городе и склоняет голову пред законами, данными Господом Богом всем простым смертным.
Грядущее решительное объяснение с Вишневским пугало Надежду. Она оттягивала его, находя разные веские причины. Скоро Василий прямо сказал старшей сестре, что ситуация уже становится неприличной и надо дать соискателю её руки и сердца какой-то определённый ответ. Однако думать о венчании Надежде было тяжело.
Сестра Клеопатра посоветовала ей другую вещь. Для начала нужно съездить в магазин и посмотреть подходящий к этому случаю костюм, а затем или купить свадебное платье, или заказать нужное из имеющихся там материалов. Такой магазин в Сарапуле был один и принадлежал купцу Ладыжникову.
Совладелица магазина госпожа Ладыжникова-младшая вышла к знатным покупателям и пригласила их в свой кабинет. Работницы принесли три платья разных фасонов и аксессуары к ним. Примеряла одежду Клеопатра, фигурой и ростом похожая на Надежду. Штабс-ротмистр Александров, откинув полы форменного сюртука, сидел в кресле и нетерпеливо постукивал тростью по сапогу со шпорой. Ему ничего не нравилось.
Но предстоящее событие не являлось тайной для некоторых именитых граждан города. Гликерия Капитоновна Ладыжникова тоже слышала о нём. Ей не хотелось упускать заказ, который мог составить её заведению вечную славу, и она решила, так сказать, подъехать к штабс-ротмистру с другой стороны. Она приказала унести платья и раскинула на столе толстые штуки барежа, гроденапля, перкаля[97], кисеи.
— Почему бы, ваше благородие, — обратилась она к Надежде, — не заказать тогда туалет по особливому покрою?
— По какому же именно? — спросила Надежда.
— Извольте взглянуть на модные картинки. Вот московский «Дамский журнал» за тысяча восемьсот двадцать девятый год. Ничего новее вы здесь не сыщете...
— А выкройки?
— Получены нами за отдельную плату. Рассчитаем всё точно по фигуре.
Надежда перелистала страницы этого издания. Шляпки по-прежнему делали из атласа, бархата и крепа, украшая их матерчатыми цветами, лентами и страусовыми перьями. Талия давно вернулась на своё место. В моду вошли рукава-буф с манжетами. Декольтированные платья днём сверху стали прикрывать специальными косынками с длинными концами, называвшимися «канзу».
При превращении в невесту, а затем и жену господина Вишневского ей следовало досконально изучить соотношение множества деталей женского костюма, приспособить их на себя, привыкнуть их носить. С тоской Надежда подумала о платье с подолом до пят и двух нижних юбках, которые надевали под него, о корсете, который надо крепко шнуровать, чтобы поднять и красиво обозначить грудь (она-то всегда её стягивала своей жилеткой и прятала), о длинных чулках и подвязках к ним, туго завязанных над коленями, о туфлях на высоких каблуках, которые так меняют походку. Какие всё это несносные хлопоты, и особенно — в её возрасте...
Сёстры Дуровы покинули магазин купца Ладыжникова, не сделав никакой покупки, никакого заказа. Обилие и разнообразие тамошних товаров, услужливость персонала лишь разозлили Надежду. Это был тесный, уютный, изящный мирок, абсолютно чуждый ей нынче. Вечером жители Сарапула видели, как штабс-ротмистр Александров, против своего обыкновения, пустил жеребца в карьер прямо на городской улице и ускакал в чистое поле, сжимая в руке хлыст.
Святки отошли не так давно, но в доме Дуровых на Большой Покровской снова готовились к торжеству. Праздновали день рождения Василия: в январе 1830-го ему исполнялся тридцать один год. В столовой накрыли стол «на три хрусталя», на кухне орудовал повар-француз из местного ресторана. Первый гость явился точно в назначенный час, и именно его здесь ожидали с некоторым волнением.
Для этого важного визита городской лекарь Вишневский сшил новый коричневый фрак, палевый жилет и такого же цвета панталоны из казимира. В руке он держал букет роз. Слуга нёс за ним корзину с разными разностями: полдюжины бутылок шампанского, ананасы, виноград, лимоны, большая коробка конфет.
Лекарь поздравил именинника и вручил ему подарок — золотой брелок для часов. Затем господа обменялись значительными взглядами. Василий Дуров пробормотал: «Ну, брат, желаю тебе...» — и Вишневский, прижимая букет роз к груди, стал подниматься по лестнице на второй этаж, в комнату Надежды Андреевны.
Сегодня утром у неё состоялся очень серьёзный разговор с братом. Василий объяснял старшей сестре, как полезен, как выгоден ей и всей их семье её союз с Вишневским, входящим в круг первых чиновников города. Надежда внимательно слушала эти рассуждения. Её радовало, что Василий наконец-то стал думать о тонкостях, о деталях взаимоотношений людей и пытаться управлять ими к собственной пользе.
Он вообще очень переменился с тех пор, как получил отставку. Это событие явилось для него хорошим уроком. Он помышлял теперь не о кутежах и женщинах, а о реванше, который должен взять у дерзкого попа. Он собирался вернуться на своё место городничего и уже написал покаянное письмо вятскому губернатору с просьбой дать ему возможность исправиться, заслужить доверие вновь. В губернское правление писали и его сторонники: городской лекарь Вишневский, капитан сарапульской инвалидной команды Михаил Коротков, уездный судья Шмаков.
В голове Василия, освобождённой от служебных забот, созрел план настоящего семейного триумвирата. Пусть Надежда выйдет замуж за Вишневского, сам он через полгода женится на дочери капитана Короткова — восемнадцатилетней девице Александре, а судья Шмаков, по дряхлости лет мало разбирающийся в делах, всё равно к ним присоединится. Посмотрим тогда, чья возьмёт...
После Василия у Надежды побывала Клеопатра. Она принесла новое платье из своего гардероба и уговорила старшую сестру надеть его этим вечером. Сначала Надежда согласилась, но в последний момент передумала. Взглянув на гравированный портрет Александра I, всегда висевший над её кроватью, она облачилась в парадный уланский мундир из английского сукна. Его она заказала в столице в 1817 году и берегла как зеницу ока, имея право носить эту одежду, будучи в отставке.
Мундир сидел прекрасно. Надежда придирчиво оглядывала себя в зеркале и не находила ни одного изъяна. Если чуть-чуть затенить лицо с лёгкими морщинками на лбу, у глаз и углов рта, то может показаться, что время остановилось, ей опять — тридцать лет. Александр Благословенный жив, Россия побеждает Наполеона, русская армия марширует по Европе и у штабс-ротмистра Александрова впереди — блестящая карьера...
Вишневский уже стучался в дверь. Одёрнув фалды тёмно-синей куртки с малиновыми лацканами, Надежда открыла ему. Он шагнул через порог и протянул ей цветы.
— Какие чудесные розы! — воскликнула Надежда.
— Это — вам, Надежда Андреевна! Во-первых, поздравляю вас с именинником. Во-вторых, в этот торжественный день позвольте мне официально...
— Одну минуту! — Надежда позвонила в колокольчик, чтобы вызвать горничную. — Я хочу сразу поставить цветы в вазу, пусть они живут дольше.
Явилась Наталья. Она тоже восхитилась букетом. Затем стали искать подходящую вазу, потому что розы были на очень длинных ножках. Не скоро она с Вишневским снова осталась в комнате вдвоём.
— Какой ответ вы дадите одинокому страннику, алчущему покоя в тихой семейной гавани? — Лекарь поднёс к губам её руку.
— Блаженны алчущие и жаждущие правды. — Надежда процитировала Библию, — ибо они насытятся...
Он понял её слова чересчур буквально, страстно обнял и хотел поцеловать. Надежда, отстранившись, прижала ладонь к его губам и твёрдо сказала:
— Завтра...
Праздничный ужин затянулся, но после десяти часов вечера за столом остались только свои, то есть семья Дуровых и лекарь Вишневский. Он сидел рядом с Надеждой, много ел и пил, подмигивал Василию с довольным видом. Иногда он фамильярно обнимал Надежду за плечи, заглядывал ей в лицо, предлагал отведать то ананаса, то винограда или же выбрать из коробки и дать ему конфету, которая ей больше всего нравится.
Похоже, что доктор чувствовал себя таким же виновником торжества, как Василий Дуров. Все шло по его плану и устроилось как нельзя лучше именно в тот момент, какой он назначил для завершения сего дела. Конечно, проводы штабс-ротмистра Александрова слишком затянулись. Но завтра он ждёт к себе в гости вдову Чернову уже в качестве наречённой. Он приготовил ей много подарков, и самый главный из них — очень удобное супружеское ложе в роскошной спальне, заново обитой розовым штофом, с отдельным выходом в ванную комнату и на веранду в сад...
Все они плохо знали Надежду. Вернее, не знали вовсе. Жизнь, протекавшая в Сарапуле в эти годы, была усыпляюще тихой, размеренной, благополучной. Она не требовала ни от кого из них жёстких и мгновенных решений, крутых поворотов. В череде однообразных дней им казалось, будто и штабс-ротмистр Александров стал совсем домашним, смирным и вполне предсказуемым.
Видя, что старшая сестра не выходит к завтраку, Василий послал своего камердинера узнать, здорова ли она. Лакей вернулся с письмом, найденным у двери. Из него явствовало, что Надежда Андреевна сегодня в четыре часа утра отправилась на перекладных в гости к сестре Евгении. Василий в досаде стукнул кулаком по столу:
— Чёрт побери! Что она натворила...
Самая младшая из детей в семье Дуровых — Евгения с восьми лет воспитывалась в женском благородном отделении Императорского военно-сиротского дома, впоследствии переименованном в Екатерининский институт. Туда она попала после встречи Надежды с Александром I. Приезжая в Петербург к сыну, Надежда всегда брала в дом дяди Николая на несколько дней и младшую свою сестрёнку.
Сначала она дарила Евгении кукол, потом — книги, потом — отрезы на юбки и блузки, которые Женечка умела шить, так как девушек в институте учили рукоделию и основам портняжного ремесла. Будучи воспитанницей старшего возраста, Евгения сама начала понемногу зарабатывать. Она преподавала в младших классах института французский язык, которым овладела в совершенстве. В 1821 году Надежда по просьбе отца забрала Евгению из Екатерининского института и привезла в Сарапул. Столичная барышня Женя нелегко привыкала к провинциальной жизни и к своей семье, которую покинула в столь нежном возрасте. Пожалуй, только со старшей сестрой она дружила по-настоящему.
В 1825 году к Евгении посватался Михаил Пучкин, коллежский регистратор 14-го класса, ещё подростком служивший у Дурова-старшего писарем в городской управе. Теперь Пучкин жил в Вятке и был сотрудником канцелярии вятского губернатора. Евгения обратилась с письмом к государю и государыне, прося дать ей денежное пособие на выход в замужество, на что она как бывшая пансионерка Екатерининского института имела право. Император пожаловал ей тысячу рублей. Она получила их в августе 1825 года, когда её бракосочетание с Пучкиным уже состоялось[98]. Молодые уехали жить в Вятку.
Около года назад Михаил Пучкин получил повышение — должность стряпчего в городе Малмыже. Его семья, в которой теперь было четверо детей, перебралась туда. Последние роды у Евгении прошли очень тяжело, она стала болеть и звала к себе Надежду. Домашнее хозяйство требовало присмотра, детям следовало дать начатки образования. Дом же в Малмыже был большим, удобным. Пучкины отводили Надежде целый флигель. Она обещала им приехать и наконец выполнила своё обещание.
Брат Василий послал ей вдогонку сердитое письмо. Она ответила ему, что признает свои действия не совсем правомерными и даже предосудительными для окружающих, но другого выхода у неё не было. Потому она хочет извиниться перед ним, если нарушила его планы, но в то же время сообщает, что в Сарапул она больше не вернётся. Никогда, ни при каких условиях.
Я получила ответ, исполненный вежливости
и похвал, и, сверх этого, предложение
руководствовать в сём случае моею
неопытностью. Такая радостная весть!..
Такое лестное одобрение от одного из
первых поэтов в Европе чуть не вскружило
мне головы. Мною овладело такое же
восхищение, какое испытывала ещё в детстве,
когда могла бегать в поле без надзора...
Секретер, высокий, из красного дерева, с резьбой на ящичках, с бронзовыми украшениями на крышке стола, застрял в дверях. Не хватило всего-то четверти вершка, чтобы протиснуть его в комнату на втором этаже, окнами выходящую в сад. Бригада грузчиков-татар, которая работала споро и аккуратно, вытащила его обратно в коридор. Послали за новосёлами. Молодой красивый барин с длинными бакенбардами, расчёсанными на две стороны, сказал, что не знает, как быть. Его старший брат, одетый в тёмно-синий офицерский сюртук, поднялся наверх, осмотрел дверь и коротко приказал:
— Снимайте филёнки.
Сняли не только филёнки, окаймляющие дверной проем, но и саму дверь. Секретер внесли в комнату и по распоряжению отставного офицера придвинули к глухой стене боком к окну. Потом разместили узкую кушетку и туалетный столик с большим зеркалом. Всё это были вещи из одного гарнитура с секретером — добротные, тяжёлые, старой работы. Другой мебели для этой комнаты пока не имелось, и грузчики занялись гостиной на первом этаже. Для неё на том же возу хозяева привезли два дивана и стулья, обитые палевой с чёрным рисунком тканью.
Через час с установкой мебели, доставленной из Сарапула и принадлежавшей ещё батюшке Андрею Васильевичу, было покончено.
Дуровы собрались в столовой, где прислуга накрыла обеденный стол. Василий пригубил бокал вина:
— С новосельем вас, милые мои сестрицы!
— Дай Бог нам тут жить долго, тихо и спокойно... — Клеопатра перекрестилась.
— Сие не только в воле Господа Бога, но и в распоряжении человека находится. — Надежда посмотрела на брата.
— Не беспокойтесь, любезная Надежда Андреевна, — он выдержал её взгляд, — прежнего не будет...
Василий дулся на старшую сестру за её поступок больше года. Но внезапно все переменилось. В Вятскую губернию назначили другого губернатора. На конфликт Дурова с протоиереем и его отставку он взглянул совершенно иначе, и в июне 1831 года молодой чиновник получил назначение на должность градоначальника в Елабугу, город поменьше, чем Сарапул, расположенный южнее по течению Камы.
Василий написал Надежде в Малмыж, что их ссора была пустячной. Он сообщил о своём возвращении на статскую службу и позвал её с собой на новое место — обживаться. Понимая, как полезно в его холостяцком доме в чужом городе будет присутствие рачительной хозяйки, Дуров-младший осыпал сестру комплиментами. Она размышляла недолго и дала согласие.
К этому времени в семье Пучкиных также произошли изменения. Умерла Евгения, чья болезнь напоминала Надежде страдания их покойной матушки Анастасии Ивановны. Михаил Пучкин двух старших сыновей отдал в кадетский корпус, две дочери могли оставаться пока с его роднёй, а сам он собирался переехать в Астрахань, где обещали ему должность вице-губернатора.
Уезжать так далеко от родных мест Надежде не хотелось, да и климат в Астрахани, как ей говорили, был очень плохой: жаркий, малярийный. Она попрощалась с семьёй своей умершей сестры, уложила походный сундучок, взяла саквояж с рукописями и дневниками, две связки любимых книг и отправилась в Елабугу, едва Василий снял там подходящее жильё.
Поселиться теперь они хотели втроём: Василий, Клеопатра и Надежда. Вдова Евгения Степановна с дочерью Лизой осталась в Сарапуле. Дуровы выделили ей её долю в наследстве отца: старый дом на Владимирской. Может быть, она не очень была довольна этим, но промолчала. Любить её дети Андрея Васильевича никак не могли, однако, памятуя его предсмертные слова, все эти годы не обижали, кормили, поили и деньги на необходимые расходы давали.
Добираться до Елабуги Надежда решила водным путём. Навигация уже заканчивалась, но она успела спуститься от Малмыжа вниз по реке Вятке до её слияния с Камой, а потом, сев на колёсный пароходик, поднялась по Каме вверх. Подъезжая к Елабуге, ещё издали — вёрст за пятнадцать — Надежда увидела городок с большими церквами и домами, как бы прятавшийся в лесу. Елабуга стояла в двух вёрстах от Камы, на высоком взгорье, над речкой Тоймой.
Три церкви и дома между ними на Набережной напомнили Надежде родной Сарапул. Густые леса, окружавшие город, создавали своеобразный фон для этих зданий и подчёркивали соразмерность и красоту тонких колоколен, золотых куполов, седых высоких стен. Со стороны Камы Елабуга казалась сказочным градом Китежем, вставшим из тьмы векового соснового бора над светлой водой точно по мановению волшебной палочки.
Город Надежде понравился: удивительно чистый воздух, тенистые улочки, кругом тишина и покой. Особенно её заинтересовало Чёртово городище — остатки каких-то старинных крепостных сооружений, расположенные в версте от Елабуги на горе. Хорошо сохранилась только одна башня из некрупного серого камня. Рядом с ней выступали из земли фундаменты нескольких мощных стен.
Постукивая по ним тростью, Надежда мерила шагами их длину и ширину и воображала себе страшные битвы, некогда гремевшие здесь. Сшибались одна с другой средневековые рати, звенели мечи, свистели стрелы, ржали кони, гудели набаты, играли военные трубы. Описать бы всё это в назидание потомству, для воспитания в нём гордости за край родной...
У Карамзина во втором томе его «Истории государства Российского», в главе шестнадцатой, она прочитала о городе Бряхимове-на-Каме. В Елабуге говорили, что он в XII веке как раз и стоял здесь. Город этот был взят приступом князем Андреем Боголюбским, который разбил племена булгар и завладел их крепостью. В середине XVI века на берега Камы явилось войско московского государя Ивана Грозного. После покорения Казани он велел основать у Чёртова городища православный мужской монастырь и назвал его Троицким.
По Каме государь отправился в Соликамск, дорогою заболел и остановился при устье реки Тоймы в селе, где заложил церковь и пожертвовал ей икону Трёх Святителей. Село было на сто четыре крестьянских двора и с тех пор стало называться Тресвятским или Трёхсвятским. Лишь в 1780 году переименовали его в город Елабугу.
Жители отнеслись к новому градоначальнику и его семье весьма приветливо и радушно. В первое же воскресенье Дуровы пошли на богослужение в Спасский собор — о пяти главах, с двухэтажной пристройкой для духовного правления. Служба шла в зимнем двухпридельном храме, где находилась главная святыня собора, известная на всю округу, — чудотворная икона Нерукотворного образа Спасителя размером в два аршина пять вершков высоты и один аршин тринадцать вершков ширины в серебряной позолоченной ризе.
Голос городского протоиерея Павла Юрьева звучал в храме тихо, но явственно. После литургии Василий Дуров и его сёстры подошли к нему для пастырского благословения. Когда Надежда, преклонив колена, поцеловала его руку, то старенький, седовласый протоиерей, неуловимо похожий на святого Николая Угодника, положил свою пухлую ладонь на русые, коротко стриженные волосы штабс-ротмистра Александрова:
— Благословляю вас, сын мой. Для Господа нашего Иисуса Христа нет ни римлянина, ни иудея. Тако ж являл Сын Божий милость к жёнам-мироносицам, в сердце хранившим веру в Него...
При этом витиеватом изречении святого отца Надежде оставалось успокоиться и возобновить в Елабуге свой обычный образ жизни и любимые занятия. Неделю спустя купила она верховую лошадь, седло и разные принадлежности для ухода за ней. Затем отправилась на первую верховую прогулку к озёрам Долгое и Лужи.
Первозданность и дикость здешней природы, леса, полные дичи, навели Надежду на мысль об охоте, развлечении, со времени её службы в Мариупольском полку почти забытом. В соседнем с Елабугой селе Сарали у богатого заводчика Красильникова была небольшая псарня, и он продал Надежде хорошую собаку. Два отлично пристрелянных штуцера зачем-то держал в доме Василий, хотя сам охоту не любил. Теперь бывало, Надежда до рассвета уходила из дома с ружьём на плече и в сопровождении рыжего кудлатого Фингала, а возвращалась в город чуть ли не к полночи с парой-другой вальдшнепов на ягдташе.
Длинные охотничьи походы за десять и более вёрст, когда по дороге она останавливалась для отдыха в татарских или черемисских деревнях, помогли ей свести знакомство с местными жителями. За кружкой кумыса, за каймаком, поданным доброй хозяйкой барину-охотнику, Надежда слышала немало преданий народов, живших тут в лесах, на реках и озёрах. Их образы были просты, но очень поэтичны, и Надежда дома начала записывать эти легенды для себя. За несколько месяцев вышло у неё три произведения: повесть «Серный ключ» по черемисский сказке, а также «Нурмека», «Хамитулла и Зугра» — по татарским мотивам. Последнее творение она переделала потом в «Рассказ татарина»...
Василий не обманул старшую сестру. Пить и гулять он бросил и в городе повёл борьбу за трезвый образ жизни. Боролся решительно: всех взятых в беспробудно пьяном виде на улицах крестьян, мещан и купцов, на следующий день секли розгами в съезжей избе. Правда, такие случаи были довольно редки. Но посиделки в трактирах, когда собутыльники не помнили, что делали и где были, сразу пошли на убыль.
Именитым гражданам Василий Андреевич также предложил изменить обычную привычку устраивать свадьбы, крестины, именины с трёхдневным распитием горячительных напитков. Рекомендовал он им званые вечера с музыкой, с любительскими спектаклями и тихими играми вроде шарад. Молодёжь могла там танцевать, гости постарше сидели за чашкой душистого чая, толкуя о делах, об уездных, губернских, столичных новостях.
Начинания молодого градоначальника были успешными, так как общество Елабуги в лице городского головы сорокалетнего купца второй гильдии Ивана Васильевича Шишкина его поддержало. За Шишкиным стояло богатое купечество: его родственники Стахеевы, занимающиеся мануфактурной торговлей по всей России и Сибири; Ушковы, владеющие химическим заводом по производству красильных материалов; Черновы, тоже имеющие завод, но — винокуренный. Это были русские купцы нового склада. Бороды они брили, носили европейскую одежду, детей учили языкам, музыке, танцам, нанимая иностранных гувернёров. Молодой чиновник Дуров, устроивший в своём доме первый музыкальный вечер в духе дворянских салонов, но пригласивший на него первые в городе купеческие семейства, вызвал у них симпатию.
С городским головой, энергичным, весьма образованным по тому времени человеком, Василий нашёл общий язык быстро. Задумали они вдвоём устроить в Елабуге водопровод — вещь в российских уездных городах пока невиданную. Иван Васильевич Шишкин подготовил все чертежи и расчёты. Василий Дуров защищал этот проект перед губернатором, провёл через губернское правление нужные бумаги об отводе земли и разрешении вести землекопные работы. Купечество, одушевлённое смелой идеей, тряхнуло мошной. Так в 1833 году и проложили в Елабуге водопровод с деревянными трубами. Исчезли с улиц клячи, запряжённые в водовозные бочки на колёсах, а появились водоразборные колонки и бассейн на площади с чистой и вкусной водой, взятой из подземных источников.
Занятый городскими делами, Василий там не менее нашёл время для последнего акта в пьесе об исправившемся молодом фате. Он женился. Его избранницей стала — как это и было решено ещё в прошлые годы — Александра Михайловна Короткова, дочка сарапульского капитана инвалидной команды, старого его приятеля. В Сарапул к невесте Василий не поехал — не желал встречаться с протоиереем Онисимовым. Предварительно списавшись, Дуровы и Коротковы приехали в Казань. Здесь жених и невеста в сопровождении родственников пошли гулять и обвенчались. Первенец, названный в честь покойного деда Андреем, родился у них в 1834 году...
Играя с годовалым племянником Андрюшей, Надежда иногда думала, что таким мог быть её внук, если бы Иван вовремя женился. Ему уже исполнилось тридцать лет, он служил и изредка писал ей письма, поздравлял с праздниками.
Отношения с сыном осложнились, когда он закончил старшие классы Императорского военно-сиротского дома. Иван хотел выйти офицером в кавалерию, но у Дуровых не было средств, чтобы содержать его там. Надежда своей военной пенсии тогда не получала, деньги стали приходить лишь с 1824 года, а дедушка Андрей Васильевич помогать внуку не собирался. Все деньги он отсылал любимому сыну Василию, который служил в уланах.
Ваня надеялся, что матушка ради него ещё раз попросит императора, но она не стала этого делать. Она здраво судила о скромных его успехах в учении и о его характере — вспыльчивом и капризном. Иван, ставший юношей, был похож не на неё, а на Василия Степановича Чернова, и Надежда этого сходства опасалась. Она сказала сыну, что дала ему образование, но дальше должен он выйти в свет и добиваться всего собственными силами, как поступила она сама, уйдя из отцовского дома в двадцать три года. Конечно, при непредвиденных обстоятельствах она ему поможет, однако лучше таких обстоятельств всемерно избегать.
Избежать их всё-таки не удалось. Словно подслушав издалека её мысли о внуке или внучке, сын прислал в Елабугу новое письмо. Он сообщал, что годы его идут и нынче он решил жениться. На примете есть хорошая девушка из дворянской семьи, но её родители выдвигают одно важное условие — чтобы он расплатился со всеми своими карточными и иными долгами.
Надежда положила письмо на секретер и отошла к окну. Она не сомневалась, что Иван станет игроком, картёжником, как и его отец. Это всеобщее увлечение не может не захватить молодого человека столь неустойчивого нрава. Но раньше денег он у неё не просил. Потому она считала, что играть-то он играет, но при этом, видимо, иногда выигрывает.
Иван, зная строгость матери, целую страницу посвятил объяснениям, как возникли его долги, а сумму назвал только в конце своего послания — три тысячи рублей ассигнациями. Надежда ещё раз перечитала эту строчку и покачала головой. Три тысячи — это три её годовые пенсии. Изрядная сумма для неё...
Давно завели они с Василием традицию перед сном с полчаса сидеть в гостиной перед камином, выкуривая по одной трубке. Всегда обсуждали дела сегодняшнего дня и дня грядущего, а также более далёкие планы. Теперь, спустившись в комнату, Надежда протянула младшему брату последнее письмо от Ивана Чернова.
— Пусть женится, — оказал Василий, прочитав откровения племянника.
— А деньги? — спросила она, раскуривая трубку.
— Часть у вас есть. Остальное возьмите в долг. Вы же любите Ванечку. Помогите ему.
— Взять в долг — дело нехитрое. Как отдавать?
— Из ваших капиталов, сестрица.
— Ты все шутишь, Василий.
— Нисколько. — Он взял у неё тлеющий прутик и поднёс к своей трубке. — Видел, что вы уже второй саквояж набили рукописями доверху. Разве это не капитал?
— Кто здесь знает цену моим писаниям? — Она вздохнула. — Никто. И я сама не знаю.
— Если вы разрешите, то я сейчас же пошлю письмо Пушкину в Санкт-Петербург. Он-то наверняка знает и даст вам совет.
— Думаешь, он ещё помнит тебя? — спросила Надежда в сомнении.
— Уверен в этом. — Василий загадочно усмехнулся. — Были у нас с Александром Сергеевичем разные такие... приключения!
— По бабам шлялись небось...
— Эх, господин штабс-ротмистр! Что-то вы стали слишком строги к молодым офицерам. А смолоду, говорю вам, надобно перебеситься. Тогда вся жизнь пойдёт толком, в зрелые годы на пустяки не растратится...
К их немалому удивлению, великий поэт ответил быстро. Василий с торжествующим видом передал Надежде вскрытый им пакет. Пушкин действительно помнил городничего из Сарапула и написал ему следующее:
«Милостивый государь
Василий Андреевич,
искренне обрадовался я, получа письмо Ваше, напомнившее мне старое, любезное знакомство, и спешу Вам отвечать. Если автор записок согласится поручить их мне, то с охотою берусь хлопотать об их издании. Если думает он их продать в рукописи, то пусть назначит сам им цену. Если книготорговцы не согласятся, то, вероятно, я их куплю. За успех, кажется, можно ручаться. Судьба автора так любопытна, так известна и так таинственна, что разрешение загадки должно произвести сильное общее впечатление. Что касается до слога, то чем он проще, тем будет лучше. Главное: истина, искренность. Предмет сам по себе так занимателен, что никаких украшений не требует. Они даже повредили бы ему.
Поздравляю Вас с новым образом жизни; жалею, что из ста тысячей способов достать 100 000 рублей ни один ещё Вами с успехом, кажется, не употреблён. Но деньги дело наживное. Главное, были бы мы живы.
Прощайте — с нетерпением ожидаю ответа.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть,
милостивый государь,
Ваш покорный слуга
А. Пушкин.
16 июня 1835 СПб»[99]
...вообще нет никакого сравнения между
мною и З.[100]. Это литератор, которого
заманчивое перо давно известно публике,
а я что? Человек без опытности именно в том
деле, за которое взялся; без друзей и знакомых
именно в том месте, где должен был действовать...
Надежда выучила письмо Пушкина наизусть. Она положила его под стекло на свой секретер и читала раза по три в день, не меньше. Утром, когда просыпалась и хотела приняться за работу; вечером, когда ложилась спать; днём, чтобы отогнать мысли об обыденных делах и настроиться на особый лад, нужный для сочинительства. Однако ничего пока не сочинила, а только без конца перелистывала свои тетради, дневники, рукописи, сшитые шнурками, боясь обмакнуть перо в чернильницу и начертать на бумаге хотя бы одно слово.
Это странное состояние измучило её вконец. Через пять дней, открыв глаза на рассвете, Надежда подумала, что они с братом зря обеспокоили знаменитого поэта. Она сняла со стены и зарядила штуцер, надела длинные охотничьи сапоги и куртку из кожи, во дворе свистнула Фингалу, тотчас радостно побежавшему за ней, и ушла в лес.
Тропинка петляла между огромных сосен в роще, которую здесь называли «корабельной». Деревья в ней были очень высокими, прямыми, с ветвями, растущими на самой вершине. Утреннее солнце пробивалось сквозь густую листву, и тени от неё причудливым рисунком лежали на земле. Фингал двигался по тропинке зигзагом: нюхал воздух то слева, то справа и вдруг встал на стойку. Он вытянулся как на пружине, прямо-таки одеревенел среди буйной листвы.
— Пиль, Фингал! — скомандовала Надежда, держа штуцер в руках.
Большая красивая птица взмыла над кустами, широко расправив крылья и сияя в сумраке рощи своим оперением, как свеча.
Надежда вскинула ружьё. Промазать теперь было мудрено: кобель поднял вальдшнепа шагах в десяти от неё. Раздался выстрел, эхом раскатившийся под кронами сосен, вальдшнеп, шумно хлопая крыльями, ушёл ввысь. Фингал подпрыгнул за ним, несколько раз тявкнул и в смятении вернулся к хозяйке. Добыча исчезла. Почин всей охоте оказался неудачным.
— Mon chien, mon bon chien. — Надежда приласкала собаку. — Тu as bien choisi le moment, mais je n’ai pas laiv grand chose[101]...
В этот день Надежде чудилось, будто лесные звери и птицы, зная о её бессилье, нарочно выходят ей навстречу. Она стреляла и стреляла, а пули летели мимо. Она не заметила, как в патронташе осталось только два патрона, скрученных ещё на прошлой неделе. Отправляя в дуло порох из предпоследнего, Надежда слишком спешила и просыпала его на землю. Они с Фингалом пошли дальше и скоро на поляне остановились. Сохатый с ветвистыми рогами был там, такой могучий и величественный, что Фингал облаял его лишь издали и сразу прижался к ногам хозяйки. Сама не ведая зачем, она нажала на курок. Ружьё дало осечку. Лось посмотрел на неё тёмным круглым глазом и медленно двинулся в чащу.
Ошеломлённая всем этим, с непонятной тревогой на душе, она швырнула на землю пустой патронташ, затем — охотничью суму. Сняв куртку, Надежда бросила одеяние под дерево, легла на него и закрыла голову руками.
Что хочет от неё Пушкин? Он говорит в своём письме, будто бы главное в её записках — истина... Какая истина? Она дала слово чести своему государю никогда и никому не разглашать этой самой истины до конца дней. Но публику волнует тайна. «Судьба автора так любопытна, так известна, так таинственна...» — гениально подсказывает ей поэт. Значит, якобы о тайне, но — искренно. Тогда они прочитают. Тогда они все купят это. Книготорговцы дадут настоящую цену. Или Пушкин даст настоящую цену, потому что верит в успех. Её книга ДОЛЖНА быть успешной. Иначе не стоит даже приступать...
Фингал влажным чёрным носом толкал её в руку. Надежда приподнялась на локте. Верный пёс держал в пасти охотничью суму и подавал ей. Там пока лежал только их походный завтрак: несколько плоских кусков ветчины, хлеб, варёный картофель. Она расстегнула ремень на крышке ягдташа и поделила еду по справедливости. Фингалу, который с утра бегал точно заведённый за дичью — ветчину, себе за все пули, выпущенные в белый свет как в копеечку, — хлеб и картошку.
— Ничего, Фингалушка, пусть этот лось ушёл, пусть... Une journée penible... Cа arrive, mais malgre tout[102]... — Надежда разговаривала с собакой, мешая русские и французские слова, что бывало с ней в минуты сильнейшего волнения, — Je pense quand meme... Je ne demande pas mieux[103]... Мы победим. Они поверят. C’est a nous qu’il convient de choisir le mot[104]. Ты будешь есть свежую оленью печёнку, а я... Дам Ване денег ещё на свадьбу и на обзаведение, куплю себе дом в Елабуге на три окна, с конюшней, банькой и садом до реки...
Василий с нетерпением ожидал, когда старшая сестра прочтёт ему хотя бы начало рукописи о своей жизни. Она обещала, что это будет рассказ обо всей их семье, о пребывании в Сарапуле, о войне с французами, о службе гусарской и уланской. Через два дня после своей неудачной охоты Надежда вечером вышла в гостиную к камину с несколькими исписанными листами.
— «Часть первая. Детские лета мои, — откашлявшись, начала она читать. — Мать моя, урождённая Александровичева, была одна из прекраснейших девиц в Малороссии. В конце пятнадцатого года её от рождения женихи толпою предстали искать руки её. Из всего их множества сердце матери моей отдавало преимущество гусарскому ротмистру Дурову; но, к несчастью, выбор этот не был выбором отца её, гордого, властолюбивого пана малороссийского. Он сказал матери моей, чтоб она выбросила из головы химерическую мысль выйти замуж за москаля, а особливо военного...»[105]
Надежда остановилась перелистнуть страницу, и Василий в удивлении произнёс:
— Позвольте, сестрица, мне кажется, я ослышался. Или тут ваша ошибка? Разве наш батюшка был когда-нибудь гусарским ротмистром?
— Не был, — ответила Надежда. — Но сие для них значения не имеет.
— Для «них»? — переспросил Василий, не понимая. — Кто это «они»?
— Ну, Пушкин. Его знакомые книгоиздатели и книготорговцы. Читатели в России, наконец.
— Потому вы и произвели батюшку в гусары?
— Да. Так будет интересное, я думаю. Гусаров знают все, а легкоконных полков, где он служил, теперь в армии нету. Представь себе: гусарский офицер, его юная возлюбленная, лихая тройка, скачка ночью, венчание в сельской церкви... Напоминает пушкинскую «Метель», но только с реальным лицом, существование которого я удостоверяю. Романтично и похоже на правду...
— Очень, — задумчиво подтвердил Василий.
— Вот это — самое главное, друг мой. — Надежда посмотрела на него поверх своей рукописи. — В конце концов, это — моя жизнь. Я имею полное право писать о ней то, что захочу...
Больше Василий ни о чём не спрашивал. Надежда прочитала ему эпизод о своём рождении на свет, о том, как матушка Анастасия Ивановна сначала отказалась кормить грудью ребёнка, а потом и вовсе выбросила его из кареты, о фланговом гусаре по фамилии Астахов, который стал нянькой для полугодовалой девочки и повсюду возил её с собой в седле, о любви малышки к лошадям, к оружию и военным упражнениям. Когда Надежда кончила чтение, брат подал ей набитую табаком трубку, и они некоторое время молча курили. Она ждала его отзыва не без волнения.
— Одно мне кажется здесь совершенно ненатуральным. — Василий выпустил дым изо рта. — Ваш благополучный перелёт через окно кареты на землю в возрасте четырёх месяцев, да ещё по воле нашей матушки. Выходит, она — просто изверг...
— Хорошо. — Надежда кивнула. — Тогда придумай что-нибудь другое на эту же тему.
— Зачем?
— А затем, что надо как-то объяснить сотням читателей моё пристрастие к кавалерийской службе. Они же этого не понимают: женщина — и вдруг мечтает о мундире, о подвигах, хочет командовать в строю и подчиняться... Пусть будет такая невероятная история. Чем глупее, тем лучше!
Василий расхохотался:
— Пожалуй, вы меня убедили, любезная Надежда Андреевна. Глупее не придумаешь. И страшно к тому же. Младенец истекает кровью, но остаётся жив. Его отец дрожит как осиновый лист и отдаёт дитя на воспитание солдату. Мать-фурия рожает себе в утешение второго ребёнка. Красота!..
С «Детскими летами» Надежда покончила быстро. Через день она прочитала брату финальную сцену из этой части, где ночью на Алкиде покидает родной дом, чтобы присоединиться к полку донских казаков. Василий все одобрил, но не удержался от нового вопроса:
— А как же ваш супруг Василий Степанович?
— Его не будет.
— И сына, следовательно, — тоже?
— Да, — твёрдо сказала она.
Василий в изумлении смотрел на старшую сестру и не мог понять, почему она не хочет писать об этом. Разве нет тут занимательного сюжета: брак по пылкой любви, измена мужа, возвращение в дом отца, вечная привязанность к сыну...
— Пойми, это — совсем другая история, — стала объяснять Надежда, как бы оправдываясь. — Она слишком проста и банальна. Кроме того, я уже написала «Игру Судьбы, или Противозаконную любовь». Теперь мой рассказ — о необычайном. Как говорит Пушкин, публике нужна загадочность, тайна...
Следующую часть своего повествования она назвала «Записки» и начала её с той сцены, как вошла к майору Степану Фёдоровичу Балабину 2-му на квартиру, где он и его офицеры расположились позавтракать. Не всё было гладко в этих воспоминаниях. Урядник Дьяконов маячил там тёмной тенью. Потому ей не захотелось давать никаких точных деталей. Майора она назвала полковником, фамилию его и вовсе утаила, указав лишь место жительства — станица Раздорская — и полк, которым он потом командовал: Атаманский. Зато уснастила своё описание жизни на Дону эпизодом, как одна казачка, разгадав её тайну, обратилась к ней со словами «барышня». Что ж, она оставалась барыней для Дьяконова, который зачем-то пришёл прощаться с ней.
Добрые чувства водили её пером, когда Надежда писала о Польском конном полке, и особенно — о ротмистре Казимирском. Но многое, увы, оказалось забыто. Всё же с той поры минуло почти тридцать лет. Никаких записей она, будучи нижним чином, естественно, не вела. Долго вспоминала Надежда дату своего первого сражения при Гутштадте: конец мая 1807 года, но какое число? Проверить это тоже было негде, так как книг о Прусском походе в её библиотеке не имелось. Написала наобум — 22 мая[106].
Затем настал черёд поручика Нейдгардта, адъютанта графа Буксгевдена. Язвительно и зло обрисовала она его действия и всю фигуру этого человека, жестоко обижавшего унтер-офицера Соколова. Однако Василий вмешался в дело весьма решительно:
— Уж не Александром ли Ивановичем звали вашего обидчика?
— Именно так.
— Ну поздравляю! Вы знаете, кто теперь этот Нейдгардт?
— Понятия не имею.
— Спросили бы у меня. Я слышал о нём от офицеров на Кавказе. Он — генерал и начальник штаба Гвардейского корпуса. А при подавлении мятежа на Сенатской площади четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года так отличился, что пожалован в генерал-адъютанты и стал любимцем государя[107].
— Ох и пройдоха! — сказала Надежда, потому что её отношение к Нейдгардту после этого ничуть не изменилось.
— Перепишите эпизод, — посоветовал ей Василий.
— Вот ещё! Хвалить его, что ли, надо...
— Зачем хвалить? Придумайте что-нибудь. Мало ли всего вы сочинили.
— Не вижу смысла! — Надежда рассердилась. — Царский фаворит в том не нуждается. Грешить против правды здесь я не желаю...
Спорили они довольно долго, пока Василий не произнёс слово «цензура». Она была в России, есть и будет, и в этом надо отдавать себе отчёт. Надежда призадумалась. Несколько сцен с поручиком Нейдгардтом из рукописи она вычеркнула, оставив, однако, фразу о том, что в Витебске, после своего доклада о ней Буксгевдену, адъютант «стал другим человеком: разговаривает со мною дружески...».
Очень трудно далась ей глава «Первый приезд мой в столицу». Молодой, прекрасный собою венценосный её покровитель Александр Павлович вставал перед ней, как живой. Она вновь слышала его голос, видела его глаза. Надежда быстро описывала своё видение, а потом безжалостно вычёркивала слова, потому что они выдавали её с головой. Всё знал о ней государь, все понимал и обо всём подумал, но договор их оставался в силе, и следовало рассказать об этом тонко и хитро. Тайна должна жить, иначе читателям станет скучно на середине книги и они выбросят её за ненадобностью...
К концу июня Надежда довела своё повествование до 1812 года. Положив рукопись в самый большой ящик секретера, она несколько дней не прикасалась к ней, затем достала и перелистала вновь. Все написанное показалось ей вялым, многословным, не имеющим никакого интереса для посторонних. Сомнения в ценности своего труда снова охватили её. Но теперь у Надежды был верховный судья и, можно сказать, помощник. Она села писать письмо Пушкину:
«Не извиняюсь за простоту адреса, милостивый государь Александр Сергеевич! Титулы кажутся мне смешны в сравнении с славным именем Вашим.
Чтоб не занять напрасно ни времени, ни внимания Вашего, спешу сказать, что заставило меня писать к Вам: у меня есть несколько листов моих записок; я желал бы продать их, и предпочтительно Вам. Купите, Александр Сергеевич! Прекрасное перо Ваше может сделать из них что-нибудь весьма занимательное для наших соотечественников, тем более что происшествие, давшее повод писать их, было некогда предметом любопытства и удивления. Цену назначьте сами; я в этом деле ничего не разумею и считаю за лучшее ввериться Вам самим, Вашей честности и опытности.
Много ещё хотел бы я сказать о моих записках, но думаю, что Вам некогда читать длинных писем. Итак, предупреждаю Вас только, что записки были писаны не для печати и что я, вверясь уму Вашему, отдаю Вам их, как они есть, без перемен и поправок.
Преданный слуга Ваш Александров.
Вятской губернии, Елабуга.
5 августа 1835 года»[108]
Зная особенности российской почты и думая об огромных расстояниях как географических: от Невы до Камы, так и общественных: от камер-юнкера двора его императорского величества Пушкина до отставного армейской кавалерии штабс-ротмистра Александрова. — Надежда послала письмо отдельно от рукописи. Письмо Пушкин получил, а рукопись — нет. Она пропала, затерялась в просторах Российской империи.
И наконец, всё-таки он же называет
титул моей книги водевильным! В этом
последнем я не только от души согласна
с ним, но ещё и обязана сказать, что в
этом некого винить, кроме самой меня.
Хотя титул этот придуман не мною...
Однако потеря не остановила Надежду. Черновики у неё сохранились, и она продолжала писать свои воспоминания, повинуясь неведомому зову. Она возвращалась к сценам из первой части книги и что-то переделывала там, набрасывала новые фрагменты: «1813 год», «Поход обратно в Россию», «Литературные затеи», «Домбровице». Она послала Пушкину два письма, извещая поэта о пропаже рукописи, получила от него ответ лишь в феврале 1836 года, но не особенно волновалась по этому поводу. Её не покидало ощущение, знакомое по приключениям прежних лет, что Провидение Божье благоприятствует ей и исход сего дела предопределён.
Ещё раз Надежда отправила пакет в Петербург, но не из Елабуги, а через брата, поехавшего в командировку в Вятку. В пакете было новое письмо и новая рукопись — «Записки 12-го года». Над этой вещью она работала очень тщательно. Её старые дневники, полные поспешных и не всегда разборчивых заметок, помогли Надежде вернуться в атмосферу тех незабываемых дней. Слова приходили сами. Ей оставалось только выверять их смысл, подбирать одно к другому и писать, писать, писать...
Наконец-то произведение штабс-ротмистра Александрова, о котором Пушкин столько слышал, оказалось у него на рабочем столе. Движимый любопытством, поэт тотчас взялся читать его, но вскоре бросил. Почерк автора разобрать было трудно. Кроме того, запятые, точки с запятыми господин Александров ставил всюду по собственному усмотрению, в глаголах третьего лица единственного числа настоящего времени окончания писал через «е» и частицу «не» ставил с глаголами слитно. Зато во французских словах и цитатах он не сделал ни единой ошибки. Обычная история для милых российских дам.
Тем не менее замысел издателя журнала «Современник» не изменился. Грядущему двадцатипятилетнему юбилею Отечественной войны 1812 года он хотел посвятить во втором номере журнала две публикации: данное произведение Надежды Дуровой, которое при необходимости собирался сам редактировать и сокращать, и присланную в феврале статью отставного генерал-лейтенанта Дениса Давыдова.
Эта статья называлась «Занятие Дрездена. 1813 года 10 марта» и очень нравилась Пушкину, потому что была написана прекрасным, почти поэтическим слогом, полна изящных самовосхвалений и едких замечаний в адрес генерала Винценгероде, тогдашнего начальника доблестного полковника Давыдова. Рукопись требовалось отправить в особый военно-цензурный комитет, но Пушкин не сомневался, что там она пройдёт «на ура».
Поэт не знал, что бывший гусар и партизан умеет передёргивать факты лихо, точно карты за ломберным столом, к наивящей для себя пользе и публикация статьи в журнале ему нужна чрезвычайно. В 1813 году Давыдов совершил при Дрездене крупный должностной проступок, был отстранён от командования вверенными ему частями и едва не попал под суд[109]. Теперь он хотел предложить публике свою версию событий у Дрездена, очернить Винценгероде и обелить себя.
Покусывая по своей привычке кончик гусиного пера, Пушкин ещё раз прочитал статью генерала и, не найдя в ней никаких изъянов, написал сопроводительную записку для цензора, поставив дату: «6 марта 1836 года», поместил рукопись в пакет и начертал на нём большими буквами: «В цензуру». Рукопись Дуровой он положил в другой пакет с надписью: «Переписчику» — и взял из стопки, лежащей на краю стола, следующий материал для «Современника». Теперь у него в руках были заметки старого приятеля по обществу «Арзамас» Александра Тургенева. Умно, с настоящим публицистическим блеском писал Александр Иванович, брат осуждённого декабриста и ныне житель города Парижа, о событиях европейской жизни. Его статью Пушкин озаглавил «Хроника русского».
Переписчиком у Пушкина был старый канцелярист, человек надёжный, имевший не только каллиграфический почерк, но и обширные познания в русской орфографии и пунктуации. Он выполнил грамматическую правку и переписку произведения Надежды безупречно, и оно вновь вернулось к поэту в конце марта.
Сев за работу рано поутру, Александр Сергеевич первыми открыв «Записки 12-го года» и теперь уже прочитал их, не отрываясь, от первой до последней страницы. Он отложил в сторону перо, которым собирался править здесь листы, он забыл о нём. Литературные способности автора, дар держать читателя в напряжении, переходя от одного эпизода к другому, удивил поэта. Перед ним был вовсе не полуфабрикат, не заготовка для будущего творения, как сообщал ему о том в письме скромный Александров, а полноценное произведение зрелого писателя. Определённо отставной штабс-ротмистр умел подчинять своей воле не только строевых лошадей в эскадроне, но и волшебного двукрылого коня Пегаса, друга всех поэтов.
Пушкин решил поскорее отправить рукопись Дуровой в военно-цензурный комитет, снабдив её своим предисловием. На секунду он задумался. Надо было с наибольшей выгодой для его журнала подать эту публикацию, рассказать что-нибудь об авторе, подчеркнуть необычность всего происходящего, заинтриговать читателей.
Первое, что Пушкин сделал, — это написал сверху на титульном листе: «Записки Н. А. Дуровой, издаваемые А. Пушкиным», затем взял подходящий, как ему показалось, эпиграф из Овидия: «Modo vir, modo foemina»[110], ниже набросал в несколько строк военную биографию Надежды, где сделал по своему неведению о формулярном списке штабс-ротмистра Александрова четыре фактические ошибки. Но главное заключалось в другом. Он сообщил о ней: «Корнет Александров был ДЕВИНА Надежда Дурова...»
Без малейших сомнений Пушкин употребил такое слово. В голову ему не пришло, что замужняя женщина может совершать подобные поступки и писать о них потом столь красочно. Женщин великий поэт знал, как никто, и это знание проистекало из обширнейшей практики. Перед женитьбой вздумалось Пушкину составить список своих былых увлечений, и в нём оказалось более тридцати имён. Но это были только дамы из общества, многим из них он посвятил стихи. Естественно, туда не попали безвестные «жрицы любви» из столичного заведения некоей Софьи Астафьевны, где поэт был постоянным посетителем, содержанки, которых он иногда брал с собой в Михайловское, и крепостные девушки, одна из которых от него забеременела.
Как закоренелый донжуан, Пушкин весьма скептически оценивал способности женщин. Он был убеждён, что это — существа низшего порядка, грубые и примитивные, потому что природа обделила их чувством изящного, полётом фантазии и признаком Божественного Промысла — вдохновением. «Исключения редки...» — размышлял он об этом предмете ещё в молодые годы[111].
Теперь, порывшись в ворохе бумаг, Пушкин отыскал своё письмо к Василию Андреевичу Дурову в Елабугу, ещё не отправленное, и в конце его сделал приписку: «Сейчас перечёл переписанные Записки: прелесть! живо, оригинально, слог прекрасный. Успех несомнителен…»[112]
Ничего не зная об этом отзыве, Надежда завершала свои мемуары. Когда пришло письмо от поэта, труд её был кончен. Лестные слова Пушкина лишь помогли ей убедить сестру и брата в правильности нового её выбора, нового поворота в жизни. Взяв с собой все рукописи, Надежда решила ехать в Петербург, чтобы попытаться издать там несколько своих произведений. «Бояться нечего!» — повторяла она в беседах у камина Василию, а он недоверчиво качал головой.
В эти дни о встрече с Пушкиным она не думала. Разные дела надо было уладить в Елабуге перед отъездом. Надежда полагала, что пробудет в столице год или два. Потому она послала конюха на весеннюю ярмарку с поручением продать подороже её верховую лошадь, укладывала в ящики книги из своей библиотеки и другие вещи, чтобы освободить комнату для семейства брата, хлопотала о займе денег на дорогу. Также она заказала у портного новую мужскую одежду для себя: чёрный фрак, шёлковый двубортный жилет и суконные панталоны с выпушкой в боковом шве — оба эти предмета, согласно моде того времени, одного цвета — тёмно-коричневого. Надежда считала, что её любимый уланский сюртук будет смотреться в гостиных Санкт-Петербурга слишком провинциально.
Зато Пушкин много думал о новом авторе журнала. На свой страх и риск он отправил рукопись Дуровой в набор в Гуттенбергову типографию, где печатался «Современник», не дожидаясь одобрения военно-цензурного комитета. А эта цензура была особенно строга. В конце апреля поэт получил оттуда статью Давыдова, всю исчёрканную красными чернилами.
В Военном министерстве ещё служили генералы и полковники, хорошо помнившие реальные события у Дрездена в 1813 году. Смелые выдумки поэта-партизана о его подвигах в Германии они в печать не пропустили, защитив тем самым доброе имя Винценгероде и дав понять генерал-лейтенанту Давыдову, что лгать, даже спустя двадцать три года, нехорошо.
Таким образом, увлекательная статья «Занятие Дрездена. 1813 года 10 марта» вылетела из второго номера «Современника», и Пушкину оставалось уповать только на сочинение отставного штабс-ротмистра Александрова. Но военно-цензурный комитет пока молчал. Наступил май. Главный фактор Гуттенберговой типографии Граффа сообщил, что «Записки 12-го года» Дуровой набраны и занимают с четвёртого по девятый печатный лист. Поэт начал волноваться. Он понимал, что воспоминания Александрова стали «гвоздём номера», и если военный цензор обойдётся с ними так же, как с сочинением генерала Давыдова, то заменить их будет нечем и он, Пушкин, как владелец и издатель, тогда пропал...
Надежда уже выехала из Елабуги в Казань. Расстояние от их городка до Санкт-Петербурга было более двух тысяч вёрст. В собственной её коляске, называемой в Прикамье карандасом, с ней находилась её маленькая белая комнатная собачка по кличке Амур, на облучке рядом с кучером сидел её лакей Тихон, мальчик двенадцати лет от роду.
Деньги на дорогу появились в последний момент. Клеопатра, сочувствуя новым испытаниям Надежды, отдала ей восемьсот рублей ассигнациями из своего приданого, которое, увы, так никогда востребовано и не было. Надежда не ожидала столь широкого жеста и, принимая дар, обняла сестру искренне и сердечно. От нахлынувших чувств они обе всплакнули друг у друга на плече.
Клепа, любимица матери, прожила жизнь точно в противовес старшей сестре. Была тиха, покорна, очень религиозна, без разрешения старших из дома ни на шаг, вечно за рукоделием, совершенно равнодушна к книгам. Не то чтобы поступки Надежды — одни рассказы о них пугали Клеопатру необычайно. Скорее всего, она не верила сестре и не думала, что за городской заставой Сарапула течёт такая разнообразная жизнь. Теперь же, вытерев слёзы, перекрестила Надежду и сказала:
— Всё всегда устраивалось по-вашему, сестрица. Знать, и на сей раз вам выпал случай. Езжайте с Богом. Мы будем вас ждать!
Но не суждено им было больше повидаться. Надежда вернулась в Елабугу, когда её младшая сестра уже умерла...
В Петербурге Надежда несколько дней приходила в себя после утомительного путешествия. Она поселилась в гостинице Демута на Мойке в дешёвом номере на четвёртом этаже. В первый же день закрывшись там, помылась, сменила бельё, затем посетила парикмахера. Ещё Надежда купила кое-какую косметику и прилежно пользовалась ею, смягчая кожу на лице, обветренную и загорелую под ярким весенним солнцем на перегоне от Москвы до северной столицы. Только после этого она послала по городской почте коротенькое письмо Пушкину, где сообщала о своём прибытии и месте жительства.
Экипаж поэта, подъезжающий к гостинице, Надежда увидела из окна своего номера. В Елабуге она несколько раз спрашивала у Василия, как выглядит Пушкин, но он отделывался замечаниями вроде: «Вылитый арап!», «Чёрен как жук и волосы кучерявые!», «Боек до чрезвычайности!». Несмотря на это, первый поэт России по своим стихам и иным произведениям рисовался ей златокудрым херувимом, рослым, стройным, величественным.
Дверь же в номер открыл подвижный худощавый мужчина одного с ней роста[113] уже начинающий лысеть, в чёрных бакенбардах, с голубыми глазами, длинным носом и толстыми губами, всей наружностью своей весьма некрасивый. Амур, спрыгнув с кресла, злобно облаял пришельца. Надежда выставила собаку в коридор и обернулась, в смущении стараясь не смотреть на поэта: настолько реальный Пушкин не походил на выдуманного ею человека.
Но он заговорил, и всё переменилось. Надежда забыла о странном его лице. Как зачарованная слушала она речь Александра Сергеевича, живую и остроумную. Поэт осыпал похвалами её «Записки 12-го года», сказал, что они легко прошли военно-цензурный комитет, что уже набраны для журнала в типографии и составляют значительную часть в нём, что он заплатит ей по двести рублей за печатный лист при выходе «Современника» из печати, каковое ожидается в начале июля сего года.
Она не знала, что отвечать на это. Скрестив руки на груди, Надежда молча стояла перед ним. Она была одета в свой новый фрак с большим отложным воротником, короткий жилет и панталоны: с высокой талией, мягкие, довольно узкие, они хорошо обрисовывали её длинные ноги. Она чувствовала, что он смотрит именно туда — на ступни, колени, бёдра. Одновременно он обращался к ней так, как принято в свете обращаться к дамам: легко и чуть заискивающе, куртуазно. Он будто обволакивал её облаком своей любезности, и это было настоящее колдовство.
Она сама так разговаривала с партнёршами на балах, когда носила мундир офицера, и барышни были в восторге от корнета Александрова. Потом к подобным методам прибегал доктор Вишневский, когда добивался её согласия на брак. Но всё это было давно, в покинутом ею городе Сарапуле.
— Уверен, — поэт внезапно прервал поток великосветских комплиментов, — вы, как бывалый кавалерист, до сих пор держите строевую лошадь...
Она утвердительно кивнула.
— И пользуетесь мужским седлом?
— Да, — произнесла Надежда с трудом.
— Моя жена и мои свояченицы тоже любят верховую езду. Но ездят на дамских сёдлах.
— В кавалерии это невозможно, Александр Сергеевич. Дамское седло не даёт полного контакта с животным. Оно затрудняет точное управление лошадью...
Её низкий, хрипловатый голос зазвучал в полную силу, и Пушкин внимательно посмотрел на свою собеседницу. Наконец-то она вышла из оцепенения. Ему следовало гораздо раньше затронуть эту тему.
— Но почему вы думаете так? — спросил он.
— Я не думаю. Я знаю, — ответила она очень серьёзно. — Дамы ездят с одним шенкелем. Для равновесия лошади нужно два. Шенкель есть важнейший инструмент воздействия на неё...
Из озорства, поддавшись весёлому чувству освобождения, Надежда чуть отставила ногу и повернула её, указав на внутреннюю сторону голени, то есть на этот самый шенкель, рукой. Пушкин посмотрел и тотчас отвёл взгляд. Она, затаив улыбку, вспомнила строфу из «Евгения Онегина»:
... Люблю их ножки. Только вряд
Найдёте вы в России целой
Три пары стройных женских ног...
Коли так вышло, что ему нравится её фигура, пусть смотрит. Ей не привыкать. Но насчёт трёх пар красивых ног по всей России поэт явно преувеличил. Просто при моде на юбки до пят и накрахмаленные подъюбники к ним числом не меньше двух мужчина может хорошо рассмотреть женские ноги лишь в одной ситуации и потому пребывает в неведении относительно стройности всех своих соотечественниц. А жаль.
— Де ла Гериньер первый обратил внимание на это, — продолжала она сугубо наставительным тоном. — Он изменил посадку всадника и максимально приблизил его к лошади. Постепенно в Европе усовершенствовали сёдла, мундштуки и трензеля. Не поводом, но шенкелем — так учил я своих рекрутов. Неукоснительно я требовал от них...
Надежда увлеклась, невольно перешла на глаголы в мужском роде и остановилась, растерянно глядя на Пушкина. Он улыбнулся:
— О, теперь я слышу речь строгого взводного командира!
— Да, служба в полку мне нравилась безумно!
— Однако вы оставили её. Почему?
Много раз ей задавали этот вопрос самые разные люди, и Надежда уверенно отвечала им: «По воле престарелого отца моего!» Но Пушкин словно бы держал её под прицелом своих глаз, слушал чутко, безотрывно, и она не сумела солгать ему.
— Так случилось. И не по моей вине... — Надежда покраснела, как девчонка.
— Когда-нибудь вы тоже напишете об этом? — спросил он её тихо и значительно.
— Нет, никогда!
— Напрасно. — Поэт вздохнул. — Это могло быть лучшее ваше произведение.
— А вы, вы сами пишете о сокровенном? — Жалея о своих словах, она бросилась в наступление.
— Бывает.
— Значит, все — на продажу?
— «Все» — не очень точное слово здесь. Но у литературы есть законы. Они предполагают меру откровенности. Определите её для себя — и вы найдёте отклик у читателя, ей сообразный. Я, например, прочитал ваши «Записки 12-го года» как исповедь души...
— Тогда прекрасно! — Она тоже посмотрела ему прямо в глаза. — У меня есть шанс, и мы ещё поговорим об этом...
Поэт слегка поклонился Надежде и перешёл к деловой части беседы:
— Где же остальные ваши сочинения, Надежда Андреевна? В письме вы обещали, что привезёте все...
— Вот. — Она указала на толстую тетрадь большого формата.
— Я рад быть вашим издателем. — Пушкин взял тетрадь со стола. — Думаю, публика оценит ваш талант... Через дня три я привезу вам оттиски «Современника». Вы впервые прочитаете своё произведение, отлитое в печатных строках. Особенный момент для всякого сочинителя, поверьте мне...
— Вам я верю, — ответила Надежда.
— Когда вы обычно обедаете?
— По-армейски, в поддень.
— Я привезу журнал, и мы поедем пообедать вместе. Согласны?
— Да, — она немного помедлила, — если вы обещаете при людях не подавать мне руки, выходя из коляски, не пропускать меня вперёд в дверях, не накидывать мне на плечи плащ... Словом, не делать всего того, что делают воспитанные люди в обществе дамы. Я — штабс-ротмистр Александров, и помните об этом...
Пушкин рассмеялся:
— Хорошо, ваше благородие. Я принимаю эти условия!
В экипаже он положил тетрадь Надежды Дуровой в кожаную папку с наиболее важными бумагами и приказал кучеру трогать с места. Он думал, что ошибся, написав в журнале о ней: «Modo vir, modo foemina», — но эту ошибку уже не поправишь, набор закончен, статья отлита. Однако на самом деле перед ним сейчас была женщина в полнейшем, истинном смысле этого слова. Жизнь с бурными событиями той эпохи, с игрой страстей, с болью мучительных решений вставала за ней необъятно, как океан, и притягивала к себе. Женщина, но — без возраста, умудрённая своими переживаниями, всё ещё гибкая и сильная от привычных ей физических упражнений и очень кокетливая, только на свой, необычный лад.
Сегодня принесли мне записку от Александра
Сергеевича. Он пишет, что прочитал всю мою
рукопись, к этому присоединил множество
похвал и заключил вопросом: переехала ли я
на его квартиру, которая готова уже к принятию
меня...
Надежда пятнадцать лет не была в столице, которую любила с первого своего приезда сюда в декабре 1807 года и которую несколько пышно именовала: «великолепное жилище царей наших». Теперь она снова каждый день ходила к Невскому проспекту, к Казанскому собору, к памятнику Александру I.
Она рассматривала высокую колонну с ангелом наверху, держащим крест, с разных сторон. Ей не очень-то нравился этот монумент. Надежда предпочла бы видеть стандартную конную статую на постаменте, но с лицом её благодетеля, к какому можно мысленно обратиться с речью. Она понимала замысел авторов насчёт ангела с крестом, но Александр Благословенный оставался для неё человеком — земным, подвластным чувствам, иногда превозмогающим все, иногда — бесконечно слабым.
Петербург сильно изменился с 1821 года. Иные старые дома разобрали и возвели на их месте новые и красивые здания. Пустыри, прежде знакомые Надежде по пешим прогулкам, также застроили. В Коломне она не нашла дом своего двоюродного брата по материнской линии Ивана Бутовского, у которого жила некоторое время после отставки. Совсем печальным получился её поход на Английскую набережную к дому генерала Засса. Там ей сказали, что Александра Фёдоровна умерла лет пять назад, дом долго стоял пустым и недавно наследники продали его.
Вот кому Надежда хотела бы доверительно рассказать о первой встрече с великим поэтом, о своём восхищения перед ним, о радости, что сочинение её увидит свет скоро, наверное через месяц. Она пообещала бы госпоже Засс этот журнал с дарственной надписью, и они долго говорили бы о переменчивости Судьбы, о сюрпризах, которые преподносит жизнь...
Как и обещал, Пушкин приехал к ней в начале двенадцатого часа дня. В руках у него был толстый пакет со свежими оттисками журнала, ещё не сброшюрованными. Надежда, горя нетерпением, решила взять их с собой к ресторатору Дюме, где Пушкин часто обедал один и с друзьями. Поэт снисходительно отнёсся к этой прихоти начинающего литератора.
Между жарким и бланманже, когда официант открыл засмолённую бутылку цимлянского и наполнил их бокалы, Надежда, пригубив вино, достала из пакета несколько листов и начала читать. Вдруг штабс-ротмистр Александров сильно поперхнулся и, чуть не опрокинув бокал вина себе на фрак, вскочил на ноги.
— Что с вами? — Пушкин, встревоженный, тоже поднялся с места.
Кашляя и вытирая слёзы с глаз, она подчеркнула ногтем какие-то слова и протянула листок ему. Поэт прочитал: «...корнет Александров был девица Надежда Дурова...» — и вопросительно посмотрел на неё.
— Est-se votre phrase?[114] — Надежда с трудом откашлялась.
— Oui, c’est la mienne. Mais qu’est-ce qui vous arrive?[115]
— Ces mots sont terribles![116]
— Pourquoi? — Он пробежал глазами эту строчку снова. — Je ne vous comprends pas[117].
— Je n’ai voux pas... Et j’ai le droit de vous dire cela. J’exige que vous remplaciez ces mots[118].
— A quoi bon? Tout est absolument normal[119].
Взглянув на собеседницу, Пушкин как будто стал догадываться о причине её негодования и уже хотел задать вопрос, конечно, не совсем светский, но Надежда взяла себя в руки и заговорила первой:
— Имя, которым вы меня нарекли в предисловии, мне не нравится. Его не должны узнать тысячи читателей.
— Что вы предлагаете?
— Вообще без имени. Или, например, так: «Своеручные записки русской амазонки, известной под именем Александрова».
Пушкин поморщился:
— Слишком изысканно и манерно, точно в немецких романах. Разве это у вас роман?
— Нет. — Она качнула головой.
— Так оставьте «Записки Н. А. Дуровой». Просто, искренне, благородно.
— Уберите из предисловия слово «девица».
— Увы, сие невозможно. Тираж частично отпечатан, журналы переплетаются и должны поступить подписчикам и в продажу.
— Но я — не девица! — Она в отчаянии бросила салфетку на стол.
— А кто? — вкрадчиво спросил Пушкин.
Надежда оглянулась на официанта, принёсшего десерт:
— Какое вам дело?
— Ну я же ваш издатель. Могу я это знать или нет?
— Думаю, что нет.
— Тогда к чему весь разговор... Но может быть, вы чего-то боитесь? Если нет, то оставьте все, как есть. Вы не представляете себе, что значит повернуть назад такую махину. И ради кого? — Он испытующе посмотрел на неё. — Ради вашего мужа?
— Нет, — быстро сказала Надежда.
— Ради ваших детей?
— Да, пожалуй.
— Они все знают и без этой книги.
— Но написанное вами — неправда.
— Как странно вы изъясняетесь сейчас, Надежда Андреевна. — Пушкин в отсутствие официанта сам долил в бокалы вина. — Правда, неправда... Вы пришли на такое поприще, где эти слова имеют более глубокий смысл. Вчера я просмотрел вашу новую рукопись. Там всё прекрасно. Нет только настоящего, выражающего главную мысль заголовка. Я дарю его вам. «Кавалерист-девица». А, каково? За это даже можно выпить...
Он со звоном придвинул свой бокал к её бокалу. Она не притронулась к вину. Подперев подбородок рукой, Надежда задумчиво смотрела на поэта:
— Кто вы такой, чтобы распоряжаться моим прошлым и будущим?
— О, это философский вопрос, — усмехнулся он. — Но я отвечу вам просто: Пушкин!
Александр Сергеевич не дал Надежде заплатить за обед её часть денег, проходя мимо метрдотеля, громко назвал её «Александром Андреевичем» и при этом с фамильярностью, принятой в мужских компаниях, держал за локоть. Когда они сели в его коляску, он предложил совершить сейчас прогулку по своему любимому городу. Надежда согласилась. Она знала Петербург — жилище царей, но не знала Петербург — жилище поэта.
Прежде всего Пушкин привёз её к памятнику царю Петру, и Надежде было приятно, что их пристрастия совпадают. Она тоже преклонялась перед преобразователем России. Пушкин стал говорить, что работает над большой книгой о Петре и для того недавно ездил в Москву, искал в архиве Коллегии иностранных дел нужные ему документы. Он сделал много интересных выписок. Фигура Петра предстала перед ним несколько в ином свете, и он боится, что публика, цезура и сам государь, поощрявший его занятия, не готовы пока принять новые черты в привычном облике великого монарха.
Потом они поехали по набережной Невы, и Пушкин по её просьбе прочёл несколько строф из «Медного всадника», о котором Надежда много слышала, но которого ещё в руках не держала. Показывая подъезды, дома, дворы и улицы, Пушкин говорил о том, что происходило здесь при страшном наводнении в ноябре 1824 года. Рассказы очевидцев тогда оживили его воображение, и он придумал сюжет этой поэмы.
У Петропавловской крепости Александр Сергеевич показал Надежде место, где были казнены декабристы.
— Среди участников заговора были ваши друзья? — спросила она, слушая его весьма эмоциональные пояснения.
— Да, и немало, — сказал Пушкин.
— По-христиански мне жаль этих людей. — Она сняла с головы шляпу и держала её в руках, пока коляска не повернула на мост. — Но как офицер скажу, что они совершили преступление опаснейшее...
— В чём же его опасность, по-вашему?
— Господа полковники, майоры, капитаны и поручики изменили присяге. Более того, они увлекли за собой солдат.
— А вы давали присягу?
— Конечно. Иначе — как служить? При встрече же с покойным императором довелось мне дать ему особливое слово чести, клятву, какой держусь до сего дня. Потому клятвопреступников я презираю...
Надежде показалось, что Пушкину не понравился её ответ, но вслух он ничего не сказал, а только велел кучеру ехать дальше.
В молчании добрались они до Дворцовой набережной. За Прачечным мостом, у третьего дома от угла, коляска остановилась. Пушкин предложил ей выйти. Указывая своей камышовой тростью на первый этаж этого внушительного строения, он заметил, что снимает здесь квартиру, но семья его — на даче, квартира теперь пустует и почему бы штабс-ротмистру Александрову не переехать сюда из гостиницы ради экономии денег и большего комфорта.
— Пойдёмте, я покажу вам комнаты, которыми вы сможете располагать по своему усмотрению. — Поэт повёл Надежду к парадному, открыл дверь своим ключом, и они вошли.
Квартира действительно была очень просторной: сени, передняя, буфетная, столовая, гостиная, несколько спальных комнат, детская, кабинет хозяина. К удивлению Надежды, мебель в кабинете поэта была совсем простая. Она состояла из соснового стола, заваленного рукописями, кресла, кушетки и книжных полок, которые высились от пола до потолка вдоль трёх стен. У дверей комнаты стоял ящик, наполненный книгами наполовину. Пушкин объяснил, что с собой на дачу он берёт только книги, нужные ему для работы сейчас.
— Вот мои последние приобретения. Роман Бальзака «Старик», стихотворения Мюссе...
— А это? — Надежда взяла со стола брошюру невзрачного вида с заголовком «Время не праздно».
— Подарок одного поэта-крестьянина, — ответил он. — Как видите, сельское население у нас не чуждо служенью муз.
— «Его высокоблагородию милостивому государю Александру Сергеевичу Пушкину в знак глубочайшего высокопочитания от сочинителя Михаила Суханова», — прочла вслух Надежда дарственную надпись на титульном листе и с усмешкой повторила: — «Высокоблагородию», «глубочайшего», «высокопочитания» — всё это в одной фразе. А ещё говорите, он — поэт...
— Надеюсь, скоро вы тоже преподнесёте мне свою книгу, — он подошёл к ней и встал за спиной, очень близко. — Но непременно — с посвящением, приличным случаю...
— Какому случаю? — Она повернулась на каблуках, чтобы стоять к нему лицом. Трость была у неё в правой руке, и костяной набалдашник в виде лежащего льва упёрся Пушкину в пуговицу на груди сюртука.
— Случаи бывают разные... — произнёс заманчиво поэт и улыбнулся своей обаятельной белозубой улыбкой.
— Я не пишу мадригалов! — чуть резче, чем следовало бы, ответила Надежда.
— Ну почему же, можно и не только мадригал...
Он взял её левую руку и медленно поднёс к губам, не сводя с неё выразительного взгляда. Затем склонился, поцеловал жаркими губами пальцы, ладонь, запястье. Его чёрная кудрявая голова была рядом. Надежда могла бы прижать её к груди, как часто делала это, когда руки целовал ей Михаил Станкович, такой же кудрявый, нетерпеливый и страстный. Уколом иглы прямо в сердце отозвалось нечаянное её воспоминание, и она отняла руку.
— Нет, не надо. Прошу вас. Я так давно... — Надежда выдержала паузу и решительно закончила фразу: — Отвык от этого!
Пушкин в изумлении воззрился на неё. Здесь они находились одни, и перед кем теперь нужно притворяться «кавалерист-девице», которая была замужем и имела детей, если обожаемый ею поэт за ней ухаживает?
— Этого не будет. — Она всё ещё упиралась концом трости ему в грудь. — Хотя я люблю вас. Да, люблю...
Надежда повернулась чётко, по-офицерски, кругом и пошла к двери. Он догнал её только в передней и протянул связку ключей:
— Возьмите. Этот, с «бородкой», — от входной двери, два английских — от моего кабинета и спальни...
Она колебалась.
— На всякий случай, — добавил он, учтиво ей поклонившись.
— Хорошо. — Надежда взяла ключи.
На крыльце он подал ей руку и бережно свёл со ступеней, затем предложил свою коляску, чтоб довезти до гостиницы Демута, и сказал, что хочет её проводить. Она отрицательно покачала головой и приложила два пальца к полям своей чёрной шляпы:
— Честь имею, любезный Александр Сергеевич...
До Летнего сада было совсем недалеко. За углом Надежда свернула с Дворцовой набережной на набережную реки Фонтанки и дошла до кованых решёток, окружающих это излюбленное петербуржцами место для прогулок. На аллеях сада ещё гуляли гувернантки с детьми, дамы и господа. Смешавшись с пёстрою толпой, она зашагала по дорожке, посыпанной жёлтым песком.
Свет её любви, последней, прощальной, был неярок, как этот северный июньский день. Она пришла внезапно, подобно вспышке молнии, прорезавшей небосвод. Такой вспышкой явилось для неё его прошлогоднее письмо в Елабугу, осветившее всю её жизнь там небывалым светом. Великий поэт дал ей надежду, и за одно это она была готова его боготворить. Но никогда не осмелилась бы обременить своим признанием. Эти слова вырвались у неё случайно, под влиянием момента, и теперь она сожалела о них.
Нет, не девочка она, чтобы бросаться очертя голову в любовные приключения, пусть даже с самим Пушкиным. Да и ему это не нужно. В нём говорило лишь мужское естество, жаждущее обладания, победы над прекрасным полом. При любом раскладе, думала она, им обоим лучше оставаться на прежних местах. Ей — при своих пятидесяти двух годах, хотя свой возраст она пока не ощущала, и в одиночестве. Ему — при молодой красавице жене, возле которой, как уже рассказали ей, тут увиваются некоторые гвардейские франты...
На следующее утро Пушкин прислал штабс-ротмистру Александрову в гостиницу коротенькое письмо. Он снова говорил о «Записках Н. А. Дуровой» в журнале «Современник» и убеждал: «Будьте смелы — вступайте на поприще литературное столь же отважно, как и на то, которое Вас прославило. Полумеры никуда не годятся». Напоминал о своём приглашении: «Дом мой к Вашим услугам. На Дворцовой набережной, дом Баташёва у Прачечного моста». И подписался: «Весь Ваш. А. П.»[120].
Надежда перечитала эту строчку. До сего времени поэт, согласно почтовому этикету, был ей «покорнейший слуга», а теперь стал «весь Ваш». Это было очень мило с его стороны.
Конечно, Надежде хотелось видеть его почаще, но доводы рассудка брали верх. Пока она размышляла, взвешивая «за» и «против», переселение на квартиру поэта пришлось отложить совсем. Пушкин поссорился с домовладельцем, его контракт на наем жилья был аннулирован раньше намеченного срока, и ей ответили, что квартира эта уже передана другому.
Когда первая часть моих записок пошла
гулять по свету, то я смертельно боялась
насмешливой критики наших журналистов,
но, сверх ожидания и даже сверх заслуг,
главные из них отозвались о ней не только
снисходительно, но даже и очень хорошо...
Пушкин был, несомненно, прав в одном: жить в гостинице дорого и неудобно для неё. Надежда озаботилась поиском своей петербургской родни и скоро нашла семейство двоюродного брата. Иван Бутовский, сын её тётушки Ефросинии, средней сестры матери, давно переехал из Коломны на Пески, где снимал полдома. Надежду он принял с распростёртыми объятиями. С его помощью она сняла по соседству с ним недорогую квартиру в две комнаты с кухней и отдельным входом. Последним аргументом, решившим дело, было близкое расположение прекрасного Таврического сада, где Надежда могла гулять со своей собачкой.
Но погода этим летом не баловала жителей Северной Пальмиры ни солнцем, ни теплом. Дожди шли часто, и прогулки в саду не стали для неё приятным развлечением. Больше приходилось сидеть дома, играя с Амуром. Он у неё был пёс дрессированный. По команде умел ходить на задних лапах, лаять, прыгать со стула на стул и через опрокинутую табуретку.
За этим упражнением и застал Надежду Иван Бутовский вечером 8 июля 1836 года. Он ехал со службы, завернул в книжный магазин Смирдина, увидел там новинку и, зная о сотрудничестве двоюродной сестры с Пушкиным, купил два экземпляра: для себя и для неё. Это был второй том «Современника». Дорогою Бутовский разрезал одну книгу до половины, прочитал и теперь с торжественным видом вручил ей свой подарок, говоря:
— Надежда, это — превосходно! Поздравляю! Право, не ожидал от тебя... Слог, ритм — всё безупречно. Есть совершенно неподражаемые сцены. Например, сражение под Смоленском, встреча с Кутузовым...
Надежда отдала Амуру последний кусочек сахара, поставила табуретку на ножки и села не неё, взяв в руки журнал и костяной ножик для разрезания страниц. Свою публикацию она читала ещё в оттисках, но не знала, как всё будет смотреться в целом номере, выиграет её произведение или проиграет от соседства других статей. Не спеша она разрезала страницы и слушала речь своего кузена.
Бутовский сам не чужд был литературных занятий. Смолоду он служил и дослужился до чина штабс-капитана, затем вышел в отставку, поселился в столице, стал чиновником. Известность ему принёс перевод книги Мишо «История крестоносцев» с французского языка на русский, признанный всеми очень удачным. Бутовский давно вращался в литературных кругах, был принят в доме поэта Жуковского, князя Дондукова-Корсакова, попечителя Петербургского учебного округа и председателя цензурного комитета. В своё время он познакомил Надежду с этими людьми, и они с уважением принимали у себя первую, и единственную, русскую женщину, удостоенную офицерского чина и боевой награды, носившую тогда тёмно-синий с малиновой отделкой мундир отставного литовского улана.
Теперь Бутовский торопился пересказать родственнице всё, что услышал о пушкинском журнале в лавке Смирдина, где был не только книжный магазин, но и своеобразный клуб, в котором собирались литераторы и любители литературы. Они говорили, будто поэт распорядился печатать второй том «Современника» так же, как и первый, тиражом в две тысячи четыреста экземпляров. Но знатоки сомневались, что все книги будут распроданы.
— Почему? — спросила Надежда.
— Нет его собственных произведений, — ответил Бутовский. — Хотя говорят, что две первые статьи, опубликованные без подписи, написаны им.
— Про академии? — Она перелистала том к началу.
— Да. Но это всё равно не то. Публика ждала его стихов и, конечно, разочарована...
— Однако стихи тут есть, и неплохие. Вот, например, господина Кольцова про урожай.
— Ну, это так, блестки. Зато унылая «Битва при Тивериаде», и ещё Языков, который давно вышел из моды. Одно спасение — твои мемуары. И знаешь, что болтают о «Записках Н. А. Дуровой»?
— Откуда мне знать? — Она пожала плечами.
— Никогда не догадаешься! — Кузен, довольный, рассмеялся. — Их называют его гениальной мистификацией. Будто бы всё это написал сам Пушкин, а Дурова — персонаж вымышленный!
— Не может быть... — пробормотала она в растерянности. — Я — вымышленный персонаж? Какая чушь!
— Ты огорчена? — Бутовский посмотрел на Надежду насмешливо. — Опомнись, кузина! Это же — настоящий успех! Такие слухи только на руку вам обоим. Пушкину — потому, что журнал надо продавать. Тебе — потому, что лучшего сравнения и придумать трудно. Выходит, ты пишешь как Пушкин. Эх, если бы мне такое кто-нибудь сказал!..
Этот завистливый вздох напомнил Надежде их детские годы, проведённые у бабушки и дедушки в поместье Великая Круча. Как-то летом там собралась целая ватага внуков. Надежда была самой старшей и самой рослой. Она быстро стала верховодить и единолично решала, кому быть казаком, а кому — разбойником, кому кататься в лодке по реке Удай, а кому сидеть на берегу. Иван нередко ходил в обиженных. Он был младше её, ростом мал, телом хил да ещё и привычку имел ябедничать взрослым на шалости старшей кузины.
С годами всё это ушло, забылось. Полтавская родня рассыпалась по белу свету. Когда Надежда встретилась с Бутовским снова, то объединили их воспоминания о весёлых играх, солнечном украинском лете и доброй бабушке Ефросинии Григорьевне, урождённой Огранович, которая любила, собрав вокруг себя внуков, рассказывать им предания из жизни малороссийского дворянства.
— Между прочим, — продолжал Бутовский. — Василий Андреевич уже всё прочитал, тоже восхищен твоим сочинением и приглашает тебя к себе, на его обычное литературное собрание в ближайшую субботу. Я обещал, что привезу тебя...
Надежда и сама хотела бы поехать к Жуковскому, о котором сейчас говорил двоюродный брат. Она ждала лишь выхода в свет журнала. Теперь «Современник» у неё в руках, и визит к патриарху русской поэзии становится вполне своевременным. Надежду интересовало мнение этого человека, безгранично ею почитаемого за поэтический дар, тонкий ум и доброе, отзывчивое сердце.
Жуковский занимал положение, совершенно необычное для литератора. С 1824 года он был наставником великого князя цесаревича Александра Николаевича, будущего монарха. Близость к императорской фамилии позволяла ему иногда влиять надела весьма существенно. За многих людей он просил государя, но больше всего — за Пушкина.
Василий Андреевич уговорил Александра I в 1820 году не высылать молодого поэта, «надежду нашей словесности», как он писал царю, в Сибирь. Николаю I в 1826 году он передавал письма-прошения Пушкина, находившегося в ссылке в селе Михайловском. В 1831 году Жуковский выхлопотал у императора разрешение издать «Бориса Годунова». В 1834 году улаживал конфликт, когда Николай Павлович разгневался на Пушкина за его прошение об отставке.
Потому авторитет наставника цесаревича в литературном Петербурге был непререкаемо высок, и его квартиру на последнем этаже так называемого Шепелевского дома, стоящего рядом с Зимним дворцом, по субботам охотно посещали все «звёзды» отечественной литературы. Правда, по нынешней летней поре многие переселились на дачи и вели рассеянный образ жизни, но всё же Надежда, приехав с кузеном, нашла в большой комнате, оклеенной салатовыми французскими обоями, человек двенадцать, занятых неспешной беседой.
Когда лакей доложил о прибытии штабс-ротмистра Александрова и коллежского асессора Бутовского, Жуковский поспешил в переднюю. Здесь он со своей обычной добродушной весёлостью, на правах старого знакомого поцеловал Надежду в щёку:
— Дорогой Александров! Вы ли это появились снова в наших местах?
— Как видите, Василий Андреевич... — Надежда отдала слуге шляпу, трость и плащ, влажный от дождя.
— Наконец-то вы добрались до хижины престарелого пиита, — балагурил Жуковский. — И не с пустыми руками, а со священной жертвой богу Аполлону.
— Кузен сказал, что вы уже прочитали... — Надежда оглянулась на Ивана Бутовского, стоящего рядом с ней.
— Да-да, читал. Прекрасно, друг мой! Но теперь. — Жуковский зашептал ей на ухо, — как представлять вас моим друзьям? Ведь Пушкин открыл ваше инкогнито...
— Только по фамилии и имени, данному мне покойным государем! — громко ответила она.
Жуковский так и объявил в гостиной. Там были лишь одни мужчины, и все они встали перед нею, как если бы в комнату вошла дама. Надежда увидела на их лицах лёгкое замешательство и вместе с тем — любопытство. Они рассматривали её пристально и ждали первых слов. По-военному она сдвинула каблуки и чётко наклонила голову:
— Честь имею, господа! Безмерно счастлив я знакомству с теми, кто пером своим столь пышно украшает древо российской словесности...
Вялый разговор о нравственном и безнравственном в искусстве и литературе, какой шёл здесь до её приезда, прекратился тотчас. Господа обратили всё своё внимание на свежий номер «Современника» и «Записки Н. А. Дуровой» в нём. Барон Егор Розен, служивший в гусарах после Отечественной войны 1812 года, задал Надежде несколько вопросов об организации аванпостной службы лёгкой конницы в то время. Она ответила коротко, но со знанием дела. Князь Пётр Вяземский, московский уроженец, стал расспрашивать о пожаре Москвы. Надежда призналась, что не видела его, поскольку 4 сентября 1812 года уже находилась в полку, зато живо обрисовала исход из древней столицы армии и населения, в котором участвовала.
Пётр Плетнёв, бывший доверенным лицом Пушкина в его издательских делах, сообщил присутствующим о большой рукописи штабс-ротмистра Александрова, которую сейчас готовит к публикации Александр Сергеевич. Все очень заинтересовались этим, и Надежде пришлось подробно рассказать, о чём она там написала.
— Как будет называться ваша новая книга? — спросил барон Розен.
— Название сего труда мне подсказал господин Пушкин, — ответила она. — «Кавалерист-девица». От себя хочу добавить: «Происшествие в России».
Участники беседы дружно восхитились выдумкой великого поэта: «Свежо!», «Смело!», «Оригинально!», «Читатель будет заинтригован!», «Книга разойдётся быстро!». Надежда внимательно слушала все суждения. Она нарочно сказала это, чтобы проверить, какое будет отношение у собратьев-литераторов к идее Пушкина, всё ещё вызывающей у неё большие сомнения.
Прощаясь с Надеждой, Жуковский был ласков и любезен и сказал, что она украсила его вечер, потом задержал её руку в своей и добавил:
— Зная вашу природную застенчивость, Александров, я немного волновался за ваш дебют.
— Это был дебют? — удивилась она.
— Ну да, в роли модного писателя. Теперь приглашения посыплются на вас как из рога изобилия. Держитесь в салонах просто и уверенно, как это вы делали сегодня у меня. Но поторопите Пушкина с новой книгой. Литературная слава скоротечна. Уж поверьте мне, старому волку...
На обратном пути Иван Бутовский в лицах передавал Надежде, кто и как здесь слушал её рассказы. По его наблюдениям получалось, будто бы она покорила абсолютно всех. Надежда рассеянно слушала его, потому что устала. Этот вечер стоил ей немалого напряжения нервов и сил.
— Всё хорошо, кузина. Все даже расчудесно. Одно мне не даёт покоя... — Двоюродный брат посмотрел на неё с сочувствием.
— Что же?
— Когда издаст и издаст ли вообще твою книгу наш гений Пушкин?
— Конечно, издаст!
— Однако прошло больше месяца, как ты отдала ему рукопись. О ней нет ни слуху ни духу. А две последние недели он даже не появлялся у тебя...
— Занят. — Надежда тяжело вздохнула.
— Не лучше ли было бы найти издателя не такого знаменитого и важного, но зато — надёжного?
— Кого, например?
— Хотя бы меня. Всё-таки мы — родня...
Наверное, Александр Сергеевич тоже узнал об этом субботнем вечере поэта Жуковского и светских успехах скромной провинциалки из города Елабуги. Он прислал Надежде записку с приглашением на семейный обед у себя дома, на даче, расположенной на Каменном острове. В урочный час за ней приехал экипаж Пушкина, и она, уняв радостное биение сердца, отправилась в дом поэта во второй раз.
Каменный остров имел репутацию места весьма фешенебельного. Многие семейства высшего петербургского света владели тут загородными домами. В апреле 1836 года на Каменном острове сняла дачу и Наталья Николаевна Пушкина. Это было красивое строение с колоннами, большими окнами и балконом, стоявшее у реки Большая Невка и принадлежавшее Доливо-Добровольским.
Надежда очень хотела увидеть за обедом саму хозяйку, супругу своего кумира, о которой столько уже слышала всякого. Но Наталья Николаевна в столовую не спустилась, сказавшись больной. Присутствовали лишь её сёстры, девицы Гончаровы: Александра и Екатерина. Приехал также Пётр Плетнёв, знакомый Надежде по встрече у Жуковского.
Поэт показался ей грустным. Она ехала сюда, приготовив для него несколько не совсем приятных вопросов о работе по изданию своей «Кавалерист-девицы», но сразу решила ничего не спрашивать перед обедом. Беседа потекла у них по-светски непринуждённо, не касаясь серьёзных тем.
За столом произошёл забавный эпизод с четырёхлетней дочерью Пушкина Машей. Плетнёв стал шутливо разговаривать с ней о том, кого она больше любит и за кого пойдёт замуж: за него или за папеньку? Пушкин вмешался и, указав на Надежду, тоже спросил дочку: «А этого гостя любишь? Замуж за него пойдёшь?» Девочка, исподлобья глядя на совершенно незнакомого ей человека, честно ответила, что нет. Надежда была готова расхохотаться над непосредственностью милого ребёнка. Пушкин же своим поведением придал неловкость этой сцене: взглянув на Надежду, он покраснел, сильно смутился, стал что-то сбивчиво объяснять.
Однако деловой разговор был им необходим. Александр Сергеевич пригласил Надежду в гостиную, куда лакей подал кофе. Пушкин положил около её чашки конверт с ассигнациями, где его рукой было выведено: «500 руб.».
— Теперь я в расчёте с вами за вашу публикацию в журнале. С авансом, который вы получили в июне, выходит ровно тысяча.
— Да. — Она спрятала конверт во внутренний нагрудный карман своего фрака.
— Хочу дать отчёт по вашей новой книге, — продолжал поэт, расхаживая по комнате. — Рукопись ещё у переписчика...
— Почему? — спокойно спросила Надежда.
Ответу на этот простой вопрос Пушкин посвятил много времени. Он поведал о старом канцеляристе-переписчике, занятом работой для третьего номера журнала, о цензуре, безжалостной к авторам, о владельце типографии и книготорговцах, требующих очень высокую плату за свои услуги, и даже — о ценах на бумагу на фабрике статской советницы госпожи Кайдановой.
Надежда прихлёбывала кофе из чашки и не перебивала поэта. Она понимала, что Александр Сергеевич рассказывает ей о своих трудностях, мучающих его сейчас. Рассказывает искренне, потому что видит в ней человека ему совсем не чужого. Ах, если бы она могла помочь ему!
Но за то время, пока Надежда жила в столице, не менее полудюжины её знакомых конфиденциально сообщили ей, что Пушкину помочь невозможно. Его божественный поэтический дар угасает, его журнал не находит спроса, его финансовые дела в беспорядке и долги растут, в его семье назревает скандал. Теперь он говорил, и ей слышалось в его словах отчаяние. Внезапно поэт оборвал свою речь, засунул руки в карманы широких панталон и произнёс нараспев, как-то по-детски: «Тоска-а!» Надежда, отодвинув пустую чашку, встала:
— Кончим наш печальный разговор, Александр Сергеевич! Слышите, ваши дети играют в саду? Пойдёмте посмотрим...
Этот день завершился прогулкой по роскошному, хорошо устроенному саду, игрой в прятки со старшими детьми Пушкина и чаем, сервированным в беседке. Надежда развлекала всех рассказами о забавных верованиях черемисов, ещё не отошедших от идолопоклонства. Пушкин, прощаясь с ней, был почти весел.
Обратно в город она ехала в пушкинском экипаже вместе с Плетнёвым. Он долго и угрюмо молчал, но в виду шлагбаума и городской заставы всё-таки решился на откровенность:
— Пушкин сердечно относится к вам, Александр Андреевич. Но зря вы хотите обременить его изданием вашей рукописи. Дела собственные у него в большом расстройстве, и не должно ему заниматься чужими, хотя бы для спасения себя самого и своего семейства...
Наконец-то и клевета сделала мне честь,
устремив своё жало против меня — в
добрый час! Это в порядке вещей. Добрая
приятельница моя госпожа С-ва рассказывала
мне, что в каком-то большом собрании
говорили о моих записках, и Пушкин
защищал меня...
Рукопись вернулась к Надежде снова. Уже неделю на столе находилась огромная её тетрадь в кожаном переплёте и рядом с ней толстая стопка желтоватых листов, покрытых ровными и красивыми каллиграфическими строчками — писарская копия с оригинала, которую можно было хоть сейчас сдавать в цензурный комитет. Но она не торопилась, а всё перелистывала и перелистывала одну за другой главы этой писарской копии. Сначала ей казалось, будто можно исправить что-то в её сочинении, написанном под воздействием сильных впечатлений. Однако перо оставалось лежать возле чернильницы сухим. Ни одного нового слова не пришло Надежде на ум. Так она почувствовала, что произведение «Кавалерист-девица. Происшествие в России» более ей не подвластно и живёт своей жизнью.
Не сразу Пушкин уступил настойчивой просьбе и доставил на её квартиру в Песках пакет с авторским оригиналом и копией его. Приехав, он ещё уверял Надежду, что вовсе не трудно ему вести это дело, но потом сдался на уговоры, и ей почудилось облегчение в его улыбке. Хорошо, если этим она помогла ему, сняла с его плеч груз, который он сам взвалил на себя из лучших побуждений.
Пушкин задержался у Надежды дольше, чем рассчитывал. Он спрашивал её, нашла ли она издателя и что он за человек, потому что неумелыми действиями можно принести большой вред этому, казалось бы, беспроигрышному проекту. Коротко охарактеризовал столичных книготорговцев, с которыми Надежде придётся иметь дело: Александра Смирдина и Илью Глазунова. И наконец достал из папки московский журнал «Молва», разрезанный в середине, где была статья молодого критика Белинского о втором номере «Современника».
Надежда быстро прочитала этот обзор. Камня на камне не оставил пылкий юноша от пушкинского детища. Особенно яростно ругал он князя Вяземского за его статью о пьесе Гоголя «Ревизор», пренебрежительно отозвался о статье «Французская академия» и стихах барона Розена, а похвалил только «Записки Н. А. Дуровой», назвав их «занимательными и увлекательными до невероятности»[121].
— Для меня весьма лестно. — Надежда, обескураженная, вернула журнал Пушнину. — Но что вы думаете об этом, Александр Сергеевич?
— Кое в чём он прав, — сказал поэт. — Журнально-издательское дело требует особой сноровки. Я буду вносить изменения в третий том. А самого его хочу пригласить к сотрудничеству. Молод Виссарион, горяч и резок, но талантлив...
— И вы будете спокойно разговаривать с ним после такой статьи?
— А как же! — воскликнул Пушкин. — Он — человек из нашей с вами компании, хотя и поповский сын. Почитали бы вы, что пишут обо мне благородные Сенковский и Булгарин...
— Трудно понять всё это.
— Привыкайте к борьбе литературных партий, Надежда Андреевна. Ведь они и вас разберут по косточкам, исходя из своих воззрений и пристрастий. Но сдаётся мне, что Белинский будет ревностным вашим сторонником и честно оценит вашу книгу по истинным достоинствам её...
Иногда при встречах с Пушкиным Надежде казалось, будто время течёт незаметно, как вода между пальцами. Вроде бы только что он открыл дверь, вошёл, заговорил, а настенные часы ужо отзвонили полчаса, час, ещё полчаса. Она хотела бы остановить их коварные стрелки и слушать его без конца. Но поздно, слишком поздно для неё разыгралась эта волнующая воображение пьеса. Он приближался к своему сорокалетию, был полон планов и надежд. Она же всё чаще размышляла о том, что принесёт ей грядущая старость.
Посмотрев на часы, Пушкин вздохнул:
— О, простите. Мне надо ехать.
— Я должна заплатить за правку и переписку моего сочинения. — Надежда взяла со стола приготовленные для этого ассигнации.
— Пустяки, Надежда Андреевна, — сказал он. — Такие счёты между нами неуместны. Но следите за деньгами и торгуйтесь, смело торгуйтесь с купчинами вроде Смирдина!
— А вы торгуетесь?
— Всегда.
Надежда пошла вместе с ним в прихожую. Сегодня она отпустила своего лакея на целый день, но кто-то должен был помочь именитому гостю одеться. Она хотела подать ему трость, шляпу и лёгкую накидку. Пушкин, однако, сам снял одежду с вешалки. Тогда она протянула ему шляпу. Он быстро сжал её ладонь:
— А всё-таки вы мне нравитесь безумно!
— Вы мне — тоже. — Она не торопилась отнимать у него руку и стояла рядом.
— Правда? — Он поднёс к губам её пальцы.
— Я никогда не лгу, Александр Сергеевич.
В его голубых глазах вспыхнул огонь. Все окружающее для неё мгновенно как бы потемнело и отодвинулось куда-то вглубь узкой и плохо освещённой комнаты. Она смотрела только на него и чувствовала, что поддаётся этой бешеной силе. Сердце билось громко, дыхание стало затруднённым. «Ну не здесь же, — почему-то думала она, — не в прихожей...»
Щекой он потёрся о её руку. Кожа у него была шершавой и горячей, а чёрные волосы бакенбардов — очень жёсткими.
— Тогда нелепо все получилось, — пробормотал он. — Я не нашёл слов... А вам нужны слова. Вы властвуете над ними, и вы подчиняетесь им. Боже мой, как это мне знакомо!
— Да. — Она стряхнула оцепенение. — Нашим словам мы сами рабы и господа.
— Сегодня тысяча дел. А все — уловки дьявола, не более. — Он ещё касался плечом её плеча, его глаза были слишком близко. — Теперь я должен ехать к кредитору. История с фамильным серебром, заложенным в ломбард. Ужасно... Но мы увидимся. Знайте, что я — у ваших ног!
Надежда не решилась выйти вслед за Пушкиным на улицу, где его ждала коляска, запряжённая парой рысаков. Там ходили люди, и она боялась привлечь их внимание необычным выражением лица. Она верила поэту и не подозревала, что встреч, подобных этой, у них больше никогда не будет. Он улыбнулся ей на прощанье так светло и так печально, его коляска покатилась прочь.
Двоюродный брат Надежды энергично взял в свои руки издание её произведения. Условия его она сочла,вполне приемлемыми: определённый процент от стоимости всего тиража, но самое главное — строчка на титульном листе её книги, и довольно крупными буквами: «Издал Иван Бутовский».
Она спокойно отнеслась к этим претензиям кузена. Если Иван жаждет славы, то пусть возьмёт малую толику у неё, ей не жалко. После публикации в «Современнике» она действительно стала модным писателем. Интерес петербургского общества к ней был огромен, и совсем немного вечеров Надежда проводила теперь как в прежние времена: в мягком байковом архалуке, в кресле у камина, с книгой в руке и с Амуром, лежащим у неё на коленях. Наоборот, при наступлении восьмого часа в её квартире начиналась страшная суета. Надев свежую рубашку, она причёсывалась перед зеркалом и щипцами завивала волосы на висках и надо лбом. Её слуга Тихон бегал то с начищенными ваксой штиблетами для барыни, то с шёлковым галстуком, то с жилетом, который требовалось срочно отгладить спереди. Амур с лаем носился за мальчишкой, а когда Надежда надевала фрак, лез к ней на руки, оставляя клочья белой волнистой шерсти на чёрном сукне.
Около девяти часов вечера обычно приезжал экипаж, присланный за штабс-ротмистром Александровым новым почитателем или почитательницей его таланта. В зависимости от богатства и общественного положения, это могла быть карета с княжеским или графским гербом на дверце, запряжённая четверней, с ливрейным лакеем на запятках, а то и простая рессорная коляска с парой вороных или каурых, управляемая бородатым мужичком в кафтане. Надежда, распространяя запах дорогого английского одеколона, во фраке с серебряным крестиком знака отличия Военного ордена в петлице, важно опускалась на упругие сиденья и катила в центр города, к особняку, залитому ярким светом, или к дому, где снимало целый этаж семейство её новых знакомых.
Надо признаться, что поначалу все эти люди просто свели её с ума. Как любезно они встречали её в своих раззолоченных гостиных, как дружески пожимали руки и заглядывали в глаза, как предупредительно усаживали на почётное место, как восторженно пересказывали ей целые страницы из её произведения, как восхищённо внимали её речам и как настойчиво потом приглашали в свой дом снова...
И она ездила слушать банальные комплименты, отвечать на вопросы дам, часто казавшиеся ей прямо-таки неприличными, рассказывать в который уже раз эпизоды из своих записок специально для избранного круга очередной блистательной хозяйки блистательного салона. Ездила, пока не заметила в некоторых домах охлаждения к себе.
Усмехаясь, Надежда назвала потом это «эффектом третьего посещения». Первые два раза её принимали в качестве экстраординарного гостя, «изюминки всего вечера». На третий раз переводили в разряд обычных посетителей, и к этому ей было нелегко привыкнуть.
Но книга её печаталась. Тираж появился в ноябре. Его ещё надо было продать, и ради этого стоило потрудиться, напоминая им всем о причудливой жизни «кавалерист-девицы», явившейся сюда точно с того света повествовать о минувшей романтической эпохе.
Отрезвление всё же наступило. Надежда поняла вдруг главное своё отличие от этих милых, чрезвычайно вежливых, образованных людей, так приятно проводящих время в обществе друг друга. Все они — бездельники, а ей надо много работать. Она приехала в Петербург именно за этим, и пора было доставать из-под кровати заветный саквояж с рукописями. Сверху там лежала повесть «Граф Маврицкий», написанная после её расставания с подполковником Станкевичем. Многое ей не понравилось теперь в этом творении, и она взялась за перо.
— Куда же вы, Александр Андреевич? Ужинайте с нами!
— Благодарю покорно. Мне пора.
— Боже мой, но что вы делаете дома?
— Пишу.
— Как? Вы имеете столько смелости? А цензура? А клевета завистников? А недружелюбие критики? А насмешки невежд?..
Надежда молча поклонилась очаровательной даме, в чьём доме по-прежнему всегда находила внимание и интерес к себе и потому отзывалась на её приглашения охотно. Хозяйка проводила гостью до передней. Там лакей подал Надежде тёплую шинель с меховым воротником и пелериной. Она вышла на улицу, присыпанную первым снежком, и зашагала, тяжело опираясь на трость. К перемене погоды контуженая нога ныла и болела почти также сильно, как в день Бородина.
Дела её в столице понемногу устраивались. Она могла писать, зная, что на её труды здесь найдётся покупатель. С Бутовским Надежда расплатилась книгами, отдав ему около ста пятидесяти экземпляров «Кавалерист-девицы». Правда, при этом они крепко поссорились, потому что он претендовал на триста штук. Более двухсот книг она продала сама, посещая дома своих знакомых в Петербурге. Остальные семьсот экземпляров взял у неё по очень хорошей цене Смирдин. «Графа Маврицкого» и «Елену, Т-скую красавицу», переделанную из «Игры Судьбы, иди Противозаконной любви», она предложила редактору «Библиотеки для чтения» Осипу Сенковскому, и он тотчас согласился, заплатив ей по высшей ставке и сразу за все, несмотря на то что публикация последовала лишь в 1837 году...
Конечно, Надежда виделась с Пушкиным, но мельком, в домах их общих знакомых. При последней встрече в декабре на литературном обеде, устроенном графиней Ростопчиной, он сидел напротив неё, и они перебросились двумя десятками фраз. Поэт как-то осунулся, был слишком возбуждён и неестественно весел. Надежде запомнились его нервно подрагивающие губы. Однако, узнав, что она пишет новую повесть под названием «Павильон», Пушкин подвёл её к молодому человеку весьма приятной наружности:
— Знакомьтесь, это — Андрей Александрович Краевский, мой надёжный сотрудник по «Современнику». Намеревается открыть собственный журнал. Почему бы вам не отдать ему вашу новую вещь?..
О том, что Пушкин стрелялся на дуэли с офицером Кавалергардского полка и ранен, Надежда узнала 28 января 1837 года, когда посетила свою хорошую знакомую, обитавшую на Моховой. В её гостиной собрались разные люди, но говорили об одном — о причинах, приведших к этому поединку. Как ни странно, никто из них не знал, какова рана Пушкина и что говорят о ней врачи. Надежда уехала к себе на Пески, решив завтра с утра отправиться на квартиру Пушкина, которая находилась теперь на Мойке, в доме княгини Волконской у Певческого моста.
Надежда хотела только справиться, быть может даже у прислуги, как чувствует себя поэт, но подойти к крыльцу ей не удалось. Там стоял солдатский караул из лейб-гвардии Преображенского полка, а вся улица была запружена народом. В толпе она увидела и крестьянские тулупы, и фризовые чиновничьи шинели, и цивильные рединготы. Незнатная, небогатая Россия, тревожась о своём великом поэте, явилась сюда. Дворник с лопатой для уборки снега пытался вытеснить людей хотя бы из-под арки и бранился:
— Сдай назад! Эвон откель понаехали... Фельдмаршала хоронили, а такого не было!
Изредка у дома останавливались экипажи, и какие-то важные дамы и господа поднимались на крыльцо. Народ же стоял недвижно, ожидая известий. У дверей Надежда наконец разглядела знакомого — писателя князя Одоевского — и протиснулась к нему. Он только что передал с полицейским чином записку, адресованную Карамзину, Плетнёву и Далю, находившимся сейчас возле Пушкина.
— Что говорят, Владимир Фёдорович? — Надежда тронула его за рукав.
— Плохо дело. Он умирает...
На другой день она снова приехала сюда. Погода была пасмурной, с оттепелью. У ворот дома появились полицейские — два квартальных в треуголках и с толстыми физиономиями. Многотысячная толпа стояла на улице против окон квартиры, завешенных шторами. Парадные двери закрыли. Всех, кто хотел проститься с умершим, пускали через какой-то подвальный ход и чёрную лестницу, где на узкой двери углём было написано: «Пушкин».
Войдя, Надежда очутилась в небольшой комнате, окрашенной жёлтой краской, с двумя окнами во двор. Гроб стоял посредине на катафалке. Пушкин был одет в чёрный фрак, на руки натянуты жёлтые перчатки из толстой замши. Его лицо казалось необыкновенно спокойным и очень серьёзным. Курчавые тёмные волосы разметались по атласной подушке, а густые бакенбарды окаймляли впалые щёки до подбородка, выступая из-под высоко завязанного галстука.
В комнате горело несколько десятков церковных свечей, и воздух был тяжёлым, восковым. Дьячок, стоя в ногах поэта, читал Псалтырь. Люди входили, благоговейно крестились и целовали руку покойного. Надежда тоже прикоснулась губами к его жёлтой перчатке и дольше других задержалась у гроба, желая запечатлеть лицо поэта в памяти своей навсегда.
— Прощайте, дорогой Александр Сергеевич! — Слёзы закипели у неё на глазах. — Прощайте навек!
На отпевание в церковь она уже не поехала, да и говорили, что место его тайком было изменено: вместо Исаакиевского собора в Адмиралтействе, обозначенного в приглашении, — придворная церковь Спаса на Конюшенной.
Надежда покупала все петербургские газеты 31 января, 1, 2, 3 февраля, но столичная печать точно в рот воды набрала. Лишь в «Северной пчеле» появилось несколько строк и в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду». Однако ни слова не говорилось там о причине смерти Пушкина, о трогательном прощании с ним народа, о хладнокровном убийце — негодяе, приехавшем в Россию делать карьеру и посягнувшем на святыню её.
Поражённая в самое сердце этим внезапным и ужасным событием, она несколько дней не находила себе места. Потом отложила в сторону «Павильон», готовый наполовину, и начала писать совсем другую повесть — «Год жизни в Петербурге, или Невыгоды третьего посещения». Её смятенная душа просила освобождения от гнёта воспоминаний, но работа шла тяжело, слова не подчинялись ей, верх над ними брали чувства, и на бумагу вместо чёрных строчек попадали слёзы.
Не очень заботясь о точности дат и очерёдности фактов, имевших место в жизни, Надежда старалась написать своего Пушкина таким, каким он виделся ей теперь, вознесённый над обыденной суетой своей трагической гибелью, и часто опускала детали их знакомства, ныне, как ей думалось, не имеющие значения.
Ещё больше ей хотелось свести счёты с теми, кто невольно задевал её гордость и обижал в своих пышных гостиных. В сущности, это были те же люди, которые раздували скандал вокруг Пушкина и тем самым довели его до бесповоротного решения драться на дуэли. Они отомстили гению за его неординарность и остались неподсудными. Ни проклинать их, ни разоблачать она не стала, а хотела высмеять претензии светской черни на собственную значительность, на право вынести свой главный и окончательный приговор любому явлению в этой жизни.
Повесть была готова к сентябрю 1837 года. Месяц ушёл на правку и переписку. Два месяца держала рукопись цензура и допустила до печати, не сделав в ней крупных изъятий. Затем Надежда, уже имея опыт, сама заключила договор с типографией, принадлежавшей Воейкову и компании. В начале 1838 года повесть «Год жизни в Петербурге, или Невыгоды третьего посещения» увидела свет. Это было первое большое произведение, посвящённое Александру Сергеевичу Пушкину и вышедшее в России в первую годовщину смерти поэта.
Все его друзья-литераторы молчали, напуганные реакцией правительства. Опала настигла Пушкина в гробу, и никто из них не рискнул отметить печальную дату публикацией. Встречаясь в это время с ними в салонах петербургской знати, в книжной лавке Смирдина на Невском проспекте, Надежда слушала их проникновенные рассказы о рано погибшем друге и недоумевала.
Разве не могли эти умудрённые в писательстве люди, имевшие имя и большой авторитет, найти способ, чтобы сейчас обратиться к читающей России? Но ничего не написал Плетнёв, ближайший сотрудник Пушкина по журналу «Современник», профессор Санкт-Петербургского университета. Ни строчки не родилось и у Жуковского, который по поручению императора Николая I разбирал бумаги Пушкина после похорон и составил для царя подробнейший отчёт. Хранил молчание знаменитый Карамзин, до последнего часа не отходивший от постели умирающего поэта.
Когда она впрямую спросила об этом у барона Розена, обязанного Пушкину своей поэтической славой, он отвёл глаза. Потом барон долго объяснял Надежде, что время для таких мемуаров ещё не пришло, что потомки воздадут по заслугам каждому, кто был причастен к пушкинской эпохе.
Не особенно рассчитывая на потомков и не боясь немилости вельмож, ненавидевших поэта как при жизни, так и после смерти, Надежда сама занималась продажей своего нового произведения, развозила его по знакомым. Повесть шла нарасхват. О Пушкине в обществе не забыл никто. Теперь же он вернулся в свет персонажем книги, и любой, знавший его, мог прибавить к этому портрету собственные воспоминания. Надежда полагала, что таким образом она лишь отдала дань своей безграничной любви к нему.
Никогда она не жалела, что их отношения остались платоническими. Чувственный опыт мешал бы ей думать о поэте возвышенно. С самого начала их знакомства он был для неё небожителем, далёким от страстей земных. Ныне она благодарила Бога, что этот образ не разрушился и по-прежнему наполняет её сердце трепетом и восторгом.
В 41 -м году я сказал вечное прости
Петербургу и с того времени живу
безвыездно в своей пещере — Елабуге.
Вот всё, что я мог припомнить и написать.
Посылаю как есть, со всеми недостатками,
то есть помарками и бесчисленными
орфографическими ошибками. Было у меня
много писем и записок от Пушкина и два
письма от Жуковского, но я имел глупость
раздарить их...
Летним утром в сосновых рощах возле Камы было хорошо: тихо, светло, торжественно. Прислушиваясь к пению иволги, Надежда пустила свою лошадь шагом, отдала повод, ослабила нажатие шенкелей и задумалась. Утренний напев лесов казался ей исполненным великого покоя, и она сегодня поддалась ему безоглядно. Потому не замечала, что её молодая лошадь чем-то встревожена, смотрит по сторонам, прядает ушами, то ускоряет, то замедляет шаг.
Треск валежника, раздавшийся у них за спиной, напугал лошадь необычайно. Она сделала с места гигантский прыжок вперёд, и Надежда от этого неожиданного движения упала грудью ей на шею, потеряла одно стремя. Не сразу ей удалось нащупать его ступнёю, так как Аделаида уже скакала во весь опор по лесной дороге, не повинуясь ни поводу, ни голосу своей хозяйки.
Не с таким ли бешенством носили коннопольца Соколова, гусара и улана Александрова армейские кони в бою и на учениях? Следовало, собрав волю в кулак, сидеть в седле прямо, сжать ногами бока упрямца и крепко натягивать повод, чтобы стальные ветви удил впились ему в углы рта и в язык. Только тогда он подчинится власти своего господина.
Всё было бы так, но что-то непонятное произошло в этот миг с самой Надеждой. Руки у неё задрожали, в глазах стало темно, боль поднялась от поясницы по позвоночнику вверх и ударила в затылок. Душно, тяжко стало ей в лесу. Наверное, она упала бы с лошади, но та, на её счастье, свернула с дороги на поляну, где высился свежий стог сена, перешла на рысь и остановилась перед ним. Намотав ремённый чумбур на руку, дабы лошадь от неё не ушла, Надежда со стоном перевалилась через седло и рухнула в густую луговую траву. Небо, кроны деревьев, поляна — всё это ещё кружилось у неё перед глазами, а сердце билось быстро и громко, готовое выскочить из груди.
Что случилось с ней?
Она знала ответ на этот вопрос, но из своего упрямства не хотела смириться с неотвратимым ходом времени. При первых признаках печальной перемены надеялась замедлить её и отдалить новыми упражнениями: по вечерам доплывать до середины Камы не один, а два раза, проходить каждый день не шесть вёрст, а восемь, ездить верхом не час, а полтора.
Даже сейчас, лёжа в траве совершенно без сил, думала, что в этом новом приступе виновата её четырёхлетняя, недостаточно выезженная кобыла. И зачем только она купила её? Зачем вообще поехала в 1841 году на весеннюю ярмарку в Казань?..
Ярмарка в тот год была большая, шумная, весёлая. В конных рядах торговали в основном цыгане и лошадей предлагали самых разных: тяжеловозов, упряжных, верховых. Надежда, обходя ряды, отмечала про себя, что конское поголовье в Казанской губернии за время её отсутствия улучшилось. Совсем уж не попадались тут недомерки ростом в холке два аршина, с раздутым «травяным» животом, с узким костяком, со слабыми конечностями.
Вдруг в глаза ей бросилась серая кобыла, которую привязывал к телеге молодой цыган с серьгой в ухе. Кобыла эта была вылитая Артемида, строевая лошадь майора Мариупольского гусарского полка Михаила Станковича. Не в силах уйти от неё прочь, Надежда окликнула цыгана:
— Эй, любезный! Чем торгуешь?
— Верховыми со Стрелецкого конного завода, барин, — ответил он. — Всего-то одна и осталась. Купите, не пожалеете.
— Ну-ка покажи мне её...
Цыган тотчас повёл кобылу на смотровую площадку в центре конного ряда. Она шла, чётко ставя ноги, выгибая точёную шею, кося лиловым глазом на Надежду. Все, абсолютно все совпадало: сухая лёгкая голова, как у Артемиды, высокая холка, косо поставленная лопатка, длинная поясница, ноги с прекрасно отбитыми сухожилиями и крепкими небольшими копытами. Цыган щёлкнул кнутом, пустил кобылу рысью, а потом и галопом. Движения у неё тоже были отменные. Она как будто летела над землёй. Надежде захотелось закрыть глаза и под лёгкий перестук копыт вернуться в далёкое прошлое. Был же в её жизни этот солнечный летний день, манеж запасного эскадрона в городке Турийске, лошадь, послушная как ребёнок, и её хозяин — доблестный гусар, рыцарь без страха и упрёка. Тогда Артемида привезла её к счастью. Кто виноват, что оно оказалось таким коротким, таким эфемерным, неповторимым, словно сон.
Надежда, не расспрашивая цыгана ни о чём и не торгуясь, заплатила за серую красавицу. Тем более что цена сто двадцать рублей серебром показалась ей совсем небольшой. Такое настроение было у неё тогда, потому что приехала она из северной столицы с деньгами и с книгами, настоящей победительницей. Думала, отныне по плечу ей будет все в этой жизни начать сначала, несмотря на свои пятьдесят семь лет: завести собственный дом, объездить молодую лошадь, которая, как она потом поняла, отличалась диким нравом...
Отдав четыре года петербургской литературной жизни, Надежда опубликовала там абсолютно все, когда-либо написанное ею. Томики с двойной фамилией Александров (Дурова) на обложке хорошо раскупали, с удовольствием читали, и критика отзывалась на каждое их появление, зная, что публике это интересно. Особенно много рассказывал о них в своих статьях Виссарион Белинский, не уставая сравнивать автора с Пушкиным, хвалить его слог, стиль, умение строить сюжет.
В 1839 году штабс-ротмистр Александров порадовал читателей большим романом «Гудишки», тремя повестями: «Нурмека», «Павильон» и «Серный ключ» и двумя рассказами: «Людгарда, княжна Готи» и «Черемиска». В 1840 году выпустил две повести: «Ярчук — собака-духовидец» и «Угол» и три рассказа: «Оборотень», «Клад», «Два слова из житейского словаря».
Тут саквояж с рукописями, набросками, черновиками опустел, и Надежда решила остановиться, ибо более литературных замыслов у неё не имелось. Она поведала современникам всё, что хранила в памяти, в душе и на сердце, встретила у них живой отклик и осталась довольна. Как и говорил ей когда-то брат Василий, бесчисленные страницы тетрадей, густо исписанные неразборчивым почерком, действительно были её капиталом.
Шесть тысяч золотом увезла Надежда с собой из столицы. Она давным-давно заплатила все долги за Ванечку и послала ему изрядную сумму на свадьбу и семейное обзаведение сверх того, что он просил у неё. Теперь ей самой надо было подумать о том, где и как жить дальше.
Василий Дуров, в марте 1839-го года вновь назначенный, назло всем своим врагам, городничим в Сарапул, звал старшую сестру туда: жить под одной крышей с его разросшейся семьёй, учить уму-разуму тамошних любителей древнего благочестия, налаживать отношения с доктором Вишневским. Но Надежда отказалась. Она поехала из Петербурга не в Сарапул, а в Елабугу. Она думала, что так будет гораздо лучше. Её борьба окончена, ей нужен отдых и покой. А Василий пусть сам наводит порядок в городе, некогда бывшем родным тем Дуровым, которых-то и осталось на свете двое: она да брат.
Дом на три окна, именно такой, о каком мечтала Надежда: на каменном фундаменте, с тесовыми стенами, с хозяйственными пристройками, где можно было соорудить конюшню, с банькой, амбаром, с садом и колодцем, — нашёлся на тихой окраинной улице Елабуги. Не долго думая, она подписала купчую, заплатила деньги. Потом заказала мебель по своему вкусу, переделала ворота и забор — чтоб был сплошным, повыше и покрепче, — наняла слугу из отставных солдат, приискала хороших собак: двух злобных псов сторожить дом и ходить на охоту и карликового пуделя для комнат — и наконец, в завершение всех хлопот по обустройству собственной маленькой усадьбы — тихой пристани в конце её многотрудной и бурной жизни, — купила Аделаиду.
Увы, радость от сего приобретения оказалась недолгой: каких-нибудь полтора года...
Как ни в чём не бывало, Аделаида щипала сено из стога, поводя головой и пытаясь освободиться от трензельных и мундштучных удил. Надежда с трудом поднялась на ноги, достала из ольстры флягу с водой, отпила несколько глотков. Болела не только голова, но и левая коленка, видимо ушибленная при падении в траву. О том, чтобы сесть сейчас в седло, нечего было и думать.
Взяв лошадь под уздцы, она повела её с поляны на дорогу. Идти пешком по лесу предстояло версты две, а там ещё через поле более трёх вёрст. Но в Елабугу Надежда должна въехать верхом, потому что все жители города знают её и вопросов о том, что случилось с нею, после не оберёшься.
— Всему есть своё место, своя цена, своё время, свой условный порядок, — бормотала она себе под нос, ковыляя по дороге. — Не будем бросать вызова женской природе и усилием воли превозмогать сами явления её. Хватит. Постановим отныне, что этого уже нет... Однако ж тогда с полным основанием можно сказать, что я только Александров, и более — никто...
Усмехаясь этим своим умозаключениям, Надежда дошла до открытого пространства. Лес остался за спиной, а впереди расстилалось широкое поле, засеянное рожью. Она перекинула поводья на шею лошади, вставила левую ногу в стремя и поднялась в седло. Аделаида покорно ожидала сигнала к началу движения. Надежда укоротила повод, прижала шенкеля:
— Рысью марш, негодяйка!
В маленьком городе трудно скрыть что-либо, особенно если речь идёт о таком легендарном его жителе, как «кавалерист-девица». В среду на обеде у городничего Ерлича, где присутствовали капитан-исправник и уездный судья, говорили о том, что Надежда Андреевна почему-то вчера не пришла на музыкальный вечер к Стахеевым, а сегодня утром, сославшись на болезнь, не приняла обычных просителей: солдатку Чирееву и мещанина из села Бетьки, которым ранее обещала ходатайствовать по их делам перед градоначальником. Следующую новость принёс кучер Ерлича: штабс-ротмистр продаёт свою верховую кобылу!
В городской управе просто не знали, что думать о такой странности. Во-первых, как представить себе старого улана без его любимой Аделаиды на прогулке в окрестностях города. Во-вторых, кто же это здесь купит бешеную уланскую лошадь, с которой и «кавалерист-девица»-то иной раз еле справлялась.
В пятницу Надежда Андреевна сама пожелала разрешить все сомнения. Квартальный надзиратель, заглянув в кабинет Ерлича, отрапортовал:
— Их благородие штабс-ротмистр Александров вышедши на улицу! Как будто они к вам направляются, и притом на левую ножку сильно хромают...
Ерлич не выдержал, спустился по лестнице вниз встречать гостью и взял её под руку:
— Душевно рад! Что же это приключилось с вами, любезная Надежда Андр...
— Нет-с! — Штабс-ротмистр в гневе стукнул тростью по деревянному полу так громко, что из соседней комнаты испуганно выглянули чиновники. — Извольте раз и навсегда запомнить моё настоящее имя. Александр! Андреев! Сын Александров! Других имён я не признаю. Вам ясно, дражайший Иосиф Иванович?
— Совершенно ясно, Над... то есть Александр Андреевич, — учтиво ответил Ерлич. Он никогда не забывал, что разговаривает с женщиной, которая имеет право на причуды и капризы. — Случайно я задумался, одну свою хорошую знакомую вспомнил.
— Смотрите! — Она погрозила ему пальцем. — У меня теперь с этим строго...
Городничий не обиделся на штабс-ротмистра. С первой их встречи в начале 1841 года, когда Надежда здесь поселилась, они подружились, почувствовав друг в друге родственную душу. Многое объединяло их: возраст, биография, жизненный опыт.
Ерлич, выходец из немецкого дворянства, крестьян не имеющий, тоже начал службу с нижних чинов, подпрапорщиком в Астраханском гренадерском полку, но на полтора года позже, чем Надежда, — в октябре 1808-го. Затем, в 1811-м, был пожалован в первый офицерский чин, воевал с турками в Молдавии, с французами — в России, Германии, Франции и в 1819 году вышел в отставку майором, с мундиром и пенсионом годового жалованья двести пять рублей семьдесят одна копейка[122].
Бывало, покуривая трубки, они разговаривали о своём боевом прошлом в долгие зимние вечера, когда Надежда проводила время в кругу его семьи. Но отставному майору казалось, что она не любит предаваться таким воспоминаниям. Глаза Надежды Андреевны становились невыразимо печальными. Она словно никак не могла примириться с безвозвратной утратой своей военной молодости. Гораздо охотнее она играла с детьми Ерлича: одиннадцатилетним Адольфом, десятилетним Эдуардом и своей любимицей голубоглазой Луизой, которой было шесть лет. Им она рассказывала забавные истории про собак и лошадей, где животные действовали наподобие разумных существ и разрушали козни злых и недалёких своих хозяев.
— Значит, с Аделаидой расстаётесь, Александр Андреевич? — спросил городничий, усаживаясь в кабинете напротив Надежды.
— Приходится. — Она вздохнула.
— Нашёлся покупатель?
— В том-то и дело, что нет. Но я хочу отдать её в хорошие руки.
— Тогда подождите. Мой племянник выходит этой осенью из юнкеров Дворянского эскадрона в офицеры. Думаю, он купит.
— Да, — она кивнула головой. — Аделаида — офицерская лошадь...
— Как ваша нога? Будете ли вы в воскресенье на детском балу у Шишкиных?
Надежда оживилась, по лицу её скользнула улыбка:
— Буду! Иначе — с кем танцевать Оленьке Груздевой...
Детские праздники у Шишкиных устраивать умели. Иван Васильевич не жалел на это денег. Приглашался оркестр резервного батальона, стоявшего в Елабуге, коробками закупались всевозможные сладости. Большой зал на втором этаже шишкинского дома освобождали от мебели, с особой тщательностью натирали там великолепный дубовый паркет. Шишкины-младшие готовили какую-нибудь художественную программу: чтение стихов, «живые картины», песни или игру на фортепиано. Гостей собиралось человек тридцать — сорок: в основном дети купцов и городских чиновников, их сопровождали родственники и родственницы.
Оленька Груздева, прелестная девочка тринадцати лет, внучатая племянница хозяина дома, больше всего любила танцевать. Она терпеливо переждала чтение басни Крылова «Стрекоза и муравей», хоровое исполнение народной песни «Во саду ли, в огороде», сцену из пьесы «Ревизор». Наконец в зал вошли семь военных музыкантов, расселись, стали пробовать свои инструменты.
Зазвучал «Полонез» Огинского, и Оленька, подав руку господину Александрову, одетому в чёрный, хорошо сшитый, но несколько старомодный фрак, первой парой открыла детский бал. Чисто и пронзительно вела свою мелодию скрипка, ей подпевали флейты и фагот. Пары скользили по паркету, и Оленька в восхищении смотрела на своего стройного партнёра. Никто в Елабуге, по её мнению, не умел так красиво танцевать этот старинный польский танец: с гордо поднятой головой, с безупречно прямой спиной, с изящными поклонами и чётким, правильным шагом...
Надежда Андреевна Дурова умерла в Елабуге 21 марта 1866 года, на восемьдесят третьем году жизни. Она завещала похоронить себя под именем Александрова, но протоиерей Никольской церкви не решился на это и на отпевании возгласил о кончине отставного штабс-ротмистра рабы Божией Надежды. В последний путь, согласно уставу, её провожал взвод резервного батальона, офицер в чине поручика нёс на подушечке знак отличия Военного ордена, а над могилой на Троицком кладбище был произведён троекратный салют из ружей.
30 июня 1997 г.
Москва