Могу засвидетельствовать, что Михаил Сергеевич неизменно самым решительным образом отклонял советы некоторых доброхотов не то что натравить автономии на Россию, но даже "поиграть" на этой теме, чтобы припугнуть российских лидеров, побудить их корректней держаться по отношению к Союзному центру. Единственное, что позволял себе Горбачев, - так это предостерегать о неизбежном последствии антисоюзной политики Белого дома, говорить российскому президенту и законодателям, что они рубят сук, на котором сидят, и если им удастся разрушить Союз, следующая волна сепаратизма угрожает накрыть уже Россию да и другие союзные республики, в которых есть свои автономии либо национальные меньшинства, претендующие на самоопределение. Он не уставал повторять, что Союз - это обруч, стягивающий не только союзные, но и автономные республики, откинуть его - значит невероятно усложнить сохранение целостности России.
Больше того, когда все эти предостережения начали сбываться, Горбачев, вопреки, казалось бы, собственным политическим интересам, использовал все возможности убеждения и даже нажима на лидеров автономий, чтобы не допустить ослабления целостности Российской Федерации. Опять-таки в то время многие советовали ему по крайней мере отмолчаться: пусть-де Ельцин сам расхлебывает кашу, которую заварил, зачем протягивать руку сопернику, когда он попал в трудное положение. Президент неизменно отводил эти доводы, говоря, что преступно заниматься интриганством, когда речь идет о судьбах России: "Не пойду на это даже ради сохранения президентского кресла". И не раз на Совете Федерации, а затем на встречах в Ново-Огарево Михаил Сергеевич страстно убеждал автономистов согласиться на приемлемый компромисс, не требовать невозможного. С пламенными речами в том же духе обращался к ним Нурсултан Назарбаев. Дважды Ельцину поручалось встретиться со "своими" автономиями и выработать взаимоприемлемую формулу. Такие встречи состоялись. Президент России обещал, что эти животрепещущие вопросы найдут справедливое решение при заключении Российского Федеративного договора и создании новой Конституции России.
Спустя 10 лет целостность России остается под угрозой, теперь уже области требуют равноправия с национальными республиками, а часть последних претендует на повышение своего статуса. Вопрос о том, быть России жизнеспособным федеративным государством или рыхлой конфедерацией, решается сегодня в Чечне не авторитетом конституционных принципов, а силой оружия.
В конце концов страсти кое-как улеглись и путь к подписанию нового Союзного договора казался открытым. Но это впечатление было обманчивым, существовали веские основания для тревоги. По сути дела, тогда на союзном уровне разыгрывался первый раунд противостояния исполнительной и законодательной власти. Надо признать, сделав ставку на новоогаревские встречи, президент допускал пренебрежение правами парламента. Верховный Совет СССР и Верховные Советы республик были фактически отстранены от работы над Союзным договором, которая, конечно же, входила в их прерогативу и ими зачиналась. Мы с Ревенко и Кудрявцевым обращали его внимание на ненормальность такого положения, и Горбачев предлагал коллегам хотя бы регулярно информировать Верховный Совет о ходе работы. Но встречалось это без энтузиазма. Народные депутаты неделями оставались в неведении в отношении того, чем занимались их президенты и председатели. Брожение в депутатской среде усиливалось. Все чаще оно прорывалось в гневных выступлениях и горьких сетованиях с трибуны Верховного Совета. Лукьянов в силу своего служебного, положения аккумулировал эти настроения и несколько раз предупреждал конклав лидеров, что в парламенте назревает бунт. Но те просто отмахивались от предостережений, полагая, очевидно, что если это и бунт, то только на коленях. Действительно, ведь реальная власть, уплыв из рук Политбюро, так и не досталась парламенту, а попала в руки новоогаревской десятки.
От раза к разу напряжение росло. Однажды дело дошло до прямой перепалки, и в перерыве разгоряченный Анатолий Иванович, решив, видимо, выместить свое раздражение на "стрелочнике", обрушился на меня с упреками в нежелании учитывать требования депутатов. Я спокойно возразил, что рабочая группа скрупулезно включает все поступающие замечания и они лежат перед каждым из участников новоогаревских встреч. Тогда Лукьянов, окончательно потеряв контроль над собой, впервые за наше долгое знакомство сказал с угрозой в голосе: "Имей в виду, это тебе даром не пройдет, придется ответить". Я тоже не удержался, послал его куда следует. На том мы расстались, а после перерыва Лукьянов подошел к моему столику проконсультироваться по одной из формулировок, нарочито показывая, что ничего между нами не случилось.
Теперь, когда я описал персонажи "новоогаревской драмы", стоит сказать и об общем впечатлении, которое она оставила. Заседания проходили с довольно большими интервалами во времени, в течение которых в стране происходило много тревожных событий. Продолжали рваться хозяйственные связи. Нарастали социальные волнения. Все более агрессивно вели себя народные фронты. Словесные баталии в парламентах и перепалка газет - все это через телеэкран выплескивалось на возбужденное нервное общество и, конечно, не могло не влиять на настроение участников того, что стало принято именовать "новоогаревским процессом". Хотя Ново-Огарево казалось отгороженным от внешнего мира высокой каменной стеной, защищено колючей проволокой и многочисленной охраной, дискуссия, которая там велась, была лишь отражением нараставшего кризиса. Страна в муках решала для себя вопрос: оставаться и дальше такой, какой она была, либо разделиться, а если разделиться, то как именно.
Каждый раз, когда сообщалось об очередной встрече союзных и республиканских лидеров, у издерганных людей появлялась надежда, что будут найдены мудрые согласованные решения и мы начнем наконец выбираться из кризиса. Уже сам факт этих встреч успокаивал, приглушал политические страсти. Несмотря на, как я уже сказал, длительные интервалы, они сливаются в сознании - своего рода спектакль в нескольких актах. Горбачев как его режиссер-постановщик выбирал декорации, определял порядок мизансцен, верховодил статистами. Но, увы, он уже не распределял роли и тем более не мог наставлять главных исполнителей, которые вполне свободно импровизировали. К суфлерам, за которых можно принять советников и экспертов, тоже мало кто прислушивался, а играли актеры больше для себя и друг для друга, потому что публика на спектакли не допускалась, как она отреагирует на каждую реплику аплодисментами или свистом - оставалось тайной.
Ну, а содержание пьесы писала сама История. Мне почему-то кажется, что, если бы "новоогаревцы" могли заглянуть на год вперед и увидеть народную беду, до которой довело растаскивание страны, они не захотели бы искушать судьбу, за пару дней согласовали документ и поставили под ним свои подписи.
Перебирая мысленно всю эпопею с Союзным договором, начиная с тех дней, когда, засев в Волынском, я набросал по поручению Михаила Сергеевича первый вариант проекта, и до того момента, когда Договор был подготовлен для подписания, над ним корпели тысячи людей. Помимо официально назначенных экспертов, на конкурсной основе и просто так, в порядке самодеятельного творчества, были созданы десятки альтернативных проектов. Но первоначальный вариант и по структуре, и по содержанию в основе своей сохранился. И мне кажется, это свидетельствует о том, что сам замысел превращения Союза в полнокровное федеративное государство был правилен, отвечал истинным потребностям страны. Можно ведь по-разному располагать те или иные статьи договора, начинать с провозглашения принципов или кончать ими, но сама конструкция федерации диктует определенный набор требований, без соблюдения которых ничего путного не получится.
Сверхзадачу нового договора Горбачев выразил формулой: сильный Союз сильные республики. Вместо этого мы имеем теперь слабый союз в виде СНГ и столь же ослабленные распрями независимые государства, а В.В. Путину в нелегкой борьбе с "осуверенившимися" благодаря Ельцину субъектами приходится восстанавливать "вертикаль власти", чуть ли не собирать заново Государство Российское.
Впрочем, история договора, как и новоогаревский процесс, не завершилась августовским фиаско. Был еще второй акт, также изобиловавший радужными проблесками и опасными поворотами.
Несгибаемая
Все великие идеологии замкнуты в себе и потому не поддаются логической атаке извне. Точнее - они не приемлют аргументов, исходящих из иного источника опыта. Неподражаемым художественным образом такой самодостаточности служит сцена из пьесы Б. Брехта "Галилей". Смастерив подзорную трубу и открыв с ее помощью спутники Юпитера, родоначальник современной науки приглашает ученых мужей папской академии удостовериться в этом. Но те наотрез отказываются: у Аристотеля ничего не сказано о спутниках Юпитера, заглянуть в трубу - значит уже усомниться в правоте этого мудреца, признанного церковью за верховного носителя истины. Как только не упрашивает их Галилей, становясь даже на колени, - все напрасно.
Здесь водораздел между наукой и верой. Последняя не позволяет себе сомневаться - в этом залог ее прочности. Но ничто не вечно под луной, и самые, казалось бы, несокрушимые крепости падают, а системы идей разрушаются под влиянием сил раскола, гнездящихся внутри. Вселенскую христианскую церковь раскололи на католическую, лютеранскую и православную, не говоря уж о всевозможных сектах, не происки мусульман или буддистов. Мусульманскую - на суннитов и шиитов не крестоносцы и не пронырливые христианские миссионеры. Все расколы стали результатом ереси, то есть делом диссидентов, отступников, ревизионистов. Как бы свирепо ни расправлялись с этой "порченой" породой ортодоксы, стоит недожечь сектантов, недовытравить худое поветрие - оно начинает смущать умы, порождает очаги инакомыслия. Вроде бы и его надо выкорчевать, да ведь всех не отлучишь, за каждым в отдельности не присмотришь и в душу каждому не влезешь. Не остается ничего иного, как терпеть в своем лагере нетвердых в вере, даже обниматься с ними, называя товарищами, а в голове держа при этом: "Брат мой - враг мой".
Марксистская ортодоксия не раз и не два очищала свои авгиевы конюшни от теоретических ересей (прудонизм, бакунизм, каутскианство, бернштейнианство, троцкизм и т. д.) и революционные ряды от фракционеров. Каждое большое "очищение" сопровождалось пересмотром первоначальных канонов в сторону упрощения, а партийной дисциплины - в сторону ужесточения. Ленинизм намного проще марксизма, основательно "очищен" от гегельянских изысков, которые не по зубам пролетарию ("Мы диалектику учили не по Гегелю"). Сталинизм же и вовсе стерилен по части теории, весь его идейный арсенал уместился в 4-й главе "Краткого курса истории ВКП(б)", которую каждый, если он не совсем дурак, может вызубрить.
Таким же образом упрощалась и методика борьбы за чистоту марксистского учения. Основоположники, обнаружив отступничество, писали гневные письма или целые трактаты, разоблачали виновных на конгрессах. Ленин, большевики этим не довольствовались, гнали оппонентов из партии. А в сталинскую эпоху за лишением партбилета следовали расстрел или ссылка, что надежно гарантировало единство партийных рядов.
И все-таки бациллы сомнения проникали в умы. Я был принят в КПСС на фронте, 19-летним. Партия вместе с народом защищала Отечество, состоять в ее рядах было честью. А вот после войны пришло время думать. Перелом в моем сознании наступил после того, как в 1950 году, будучи аспирантом, я был направлен в Свердловскую область с пропагандистской группой ЦК. Возглавлявший "пропгруппу" инструктор Белобородов должен был "прощупать" руководство местной парторганизации на предмет лояльности и соблюдения Устава, а нам, ученой братии, полагалось просвещать кадры относительно международного положения.
Побывал я в Краснотуринске, Серове и других промышленных городках, много было встреч с интересными людьми, но навсегда запали в память два эпизода этой поездки.
Ранним утром мы едем на алюминиевый комбинат. Сильный мороз, не погашены еще тусклые фонари, редко расставленные вдоль тракта. Под тяжестью заледенелого снега гнутся к земле ветви статных уральских сосен. Подъезжаем к перекрестку и останавливаемся, чтобы пропустить печальную процессию. Словно на похоронах, медленно бредут люди в телогрейках, пряча в карманах брюк озябшие руки, свет выхватывает из полутьмы серые землистые лица, в глазах - отрешенная покорность судьбе. Цепью по обоим бокам колонны солдаты с автоматами наготове. Население одного из островов архипелага ГУЛАГ.
А вот и место назначения. Входим в шамотный цех и в первые мгновения слепнем. Воздуха нет, застывшей пеленой стоит густая коричневатая пыль. Через несколько минут начинаем дико кашлять, столичных гостей спешат увести в заводоуправление. Спрашиваю: как же люди работают в этой атмосфере без вентиляции? Ставили вопрос, жалуется начальник цеха, говорят, средств нет, страна не оправилась от войны, заключенные потерпят. Работают они у нас всего по 4 часа, подкармливаем чем можем, есть больница... Потом, на выходе, он мне шепчет на ухо: "Что говорить, год-два поработают - верный туберкулез, в тридцать-сорок лет - на погост". Сколько же таких бедолаг, среди которых не каждый разбойник, умостило костями площадку для побед социализма?
В уральском селе смотрели скотный двор, ходили по избам. Война сюда не докатилась, а разруха, как после побоища. Убожество, нищета, женщины под тридцать-сорок выглядят старушками. Потом я выступал с лекцией в сарае, игравшем роль клуба, отвечал на вопросы.
- Сынок, - спросила одна, - ты Сталина часто видишь?
В голове мелькнуло, что видел один раз генералиссимуса на Мавзолее, шагая в рядах демонстрантов. Вроде бы это дает право ответить: "Иногда".
- Так ты передай ему, пожалуйста, спасибо за нашу счастливую колхозную жизнь.
С тех пор и навсегда я разуверился в справедливости и разумности насажденного в стране порядка, хотя знал о его скрытых пороках малую толику. Для меня, как и для миллионов членов партии, громом с ясного неба прозвучали разоблачения XX съезда. Немало открылось и в самое последнее время, уже после запрета КПСС. Но не случайно числюсь в "шестидесятниках". Уже тогда, в 60-х, пришел к твердому убеждению, что строй наш уродлив, его надо кардинально менять, а партию преобразовать из коммунистической в социал-демократическую, причем не переодеванием, не сменой вывески - глубоким внутренним обновлением. К такому же выводу пришли многие, в нем кредо "шестидесятничества". У нас это важно понять - не было помысла изменять партии, было желание изменить ее.
Четверть века пришлось ждать часа, когда стало возможным взяться за практическое решение этой задачи, а когда час настал, возникло сомнение: решается ли она в принципе? Можно преобразовать, конвертировать рубль в доллар, танковый завод в тракторный, колхоз в ферму, общественную собственность в частную, даже в ином случае преподавателя марксизма-ленинизма в армейского капеллана. Но можно ли конвертировать партию коммунистов в демохристианскую, либеральную, хотя бы социал-демократическую? Непросто поменять название, труднее - идеологию, еще труднее - руководство и самое трудное - отказаться от убеждения, что история поручила коммунистам осчастливить человечество и в этих целях выдала им мандат на вечную власть.
Опыт восточноевропейских стран показал, что сравнительно успешно "конвертируется" часть компартии, которая уже исповедовала социал-демократические взгляды, но должна была об этом помалкивать. Там компартии поглотили социалистов, растворили их в себе, поделившись крохами власти (Циранкевич, Гротеволь). У нас их (меньшевики, эсеры) перестреляли в 1918 году и позднее, за исключением разве тех, кто, как А.Я. Вышинский и В.Р. Менжинский, сами согласились пойти в палачи, чтобы доказать свое полное обращение в коммунистическую веру. Но как ни уберегали вожди партию от "социал-демократической заразы", она все-таки проникла в ее ряды. И с началом перестройки вопрос стоял так: отделиться "еретикам" или постараться переубедить своих ортодоксально мыслящих товарищей и повести всю партию по пути обновления? Нечего говорить, насколько предпочтительней был второй вариант. Горбачев избрал его, долго пытался реализовать и потерпел поражение. Слишком поздно расстался он с надеждой реформировать партию и пришел к выводу, который в свое время без колебаний сделал Ленин: "Сначала надо размежеваться".
Ну, а впервые вопрос о судьбе партии встал в практической плоскости после учреждения поста президента. В ходу тогда был анекдот: приходит кто-то к нему с предложением и слышит в ответ: генсеку нужно посоветоваться с президентом. Шутка, близкая к действительности. Занятие двух руководящих постов с неизбежностью ведет к раздвоению личности. И дело не только в сумасшедшей двойной нагрузке. Тут требуется два не совсем совпадающих типа мышления. Иное дело в прошлом, когда именно генсек правил как самодержец. Ему и не было нужды занимать одновременно другое кресло. А ведь Горбачев выстраивал легитимную систему и относиться к этому легкомысленно не мог. Поэтому двойственность доставляла много хлопот и ему самому, и тем более окружающим.
Не обошла она и помощников Михаила Сергеевича. Месяца через два-три после его избрания главой государства Анатолия Черняева и меня официально "перепрофилировали" - из помощников генсека в помощники президента. На деле ничего не изменилось, приходилось выполнять поручения, касающиеся и партийных, и государственных дел.
Проблема "раздвоения личности" на политической почве не связана с нашей спецификой, в той или иной мере возникает всюду, где партийный лидер избирается главой государства или правительства, на другие посты. Регулируется она по-разному, в некоторых странах полагается на срок пребывания в государственной должности снять партийные полномочия. Но и в этом случае политический деятель обвиняется оппозицией в "партийных пристрастиях". Тут уж ничего не поделаешь.
В случае с Горбачевым дело обстояло куда серьезнее, потому что целью реформы была передача власти от всемогущей, монопольно правившей страной партии выборным представительным органам. Процесс этот был далек от перевала, после которого можно было счесть происшедшие изменения необратимыми. Больше того, тогда для реставрации прежнего режима не было даже необходимости прибегать к каким-то чрезвычайным средствам, вроде заговора или переворота, настолько сильна была семидесятилетняя традиция, настолько уверены в себе партийные комитеты, державшие в руках реальную власть на всех уровнях. Позиции партии были чуть потеснены в результате созыва съездов народных депутатов и начала работы нового Верховного Совета, формирования оппозиции. В этом смысле следующей по значению ставкой становилась судьба президентского кресла: будет глава государства, как все его предшественники после Октября 1917 года, править от имени КПСС или станет "президентом всех советских граждан".
В силу исключительной важности этого вопроса он обсуждался многократно. Несколько раз речь об этом заходила при подготовке XIX общепартийной конференции КПСС, но тогда сторонники ухода Горбачева с поста генсека и, как принято было говорить "на партъязе", его "сосредоточения" на высшей государственной должности, были в меньшинстве. Предстояла сложнейшая реформа, и не было никаких шансов осуществить ее, вручив жезл лидера КПСС другому лицу. Да и кому? Ни в Политбюро, ни на широком политическом горизонте не видно было человека, который был бы достаточно авторитетен, чтобы рассчитывать на избрание, и в то же время придерживался твердых реформаторских убеждений. Эти свойства ни в ком не соединялись, что, впрочем, наглядно показали выборы руководителя компартии России.
Был еще один, не менее существенный аргумент против спешки с решением этого вопроса. Планируемая передача власти Советам на местах приводила не то что в смущение, а в ужас могущественный корпус руководителей республиканских и областных партийных комитетов, составлявших большинство членов ЦК. Их надо было любым способом привлечь в союзники или хотя бы нейтрализовать. Ради этого и было предложено "рекомендовать" первых секретарей в председатели новых Советов. Сам Горбачев воспринимал это как способ "откупиться" от партийной элиты. Хорошо зная этих людей, он ценил многих из них как управленцев, не видел ничего плохого в том, что самые способные пересядут из партийного кресла в государственное, а слабые отсеются в ходе двойных выборов - сперва в Совет, затем в его председатели.
Об этом шел разговор на нескольких "кустовых" совещаниях с "первыми". Горбачев убеждал их в преимуществе изложенного варианта, не забывая успокоить тех, кто, не без оснований, сомневался, что будет избран: они могут продолжать работать в обкоме. Хотя, откровенно говоря, было не очень понятно, почему коммунисты должны оставлять у руля человека, отвергнутого избирателями? Опасения такого рода читались на лицах присутствующих, но весь фокус был в том, что никто не осмеливался в них признаться. Это ведь означало публично заявить о своей несостоятельности.
Поэтому в своих выступлениях секретари говорили больше о положении в области, на производстве, видах на урожай, настроениях людей, политической борьбе - то есть как было заведено на совещаниях такого рода. Но по угрюмому молчанию некоторых было видно: они сделали для себя вывод, что отныне предоставлены собственной судьбе и не могут больше рассчитывать на "поддержку ЦК". Под этим эвфемизмом подразумевалась пожизненная гарантия принадлежности к элите со всеми вытекающими отсюда преимуществами. Всякий, кого за те или иные качества привечал лидер, становился членом ЦК и, если не совершал уж очень серьезного проступка (в первую очередь - не давал повода усомниться в своей преданности вождю), мог спать спокойно: освободят от секретарства - пошлют послом, сделают министром или дадут какое-нибудь другое хлебное местечко с полным "джентльменским набором", в который входили приличный оклад, закрытая столовая, поликлиника, казенная дача, машина, просторный кабинет с персональным туалетом, аппараты правительственной связи - вертушка и ВЧ.
Как бы то ни было, проводя душеспасительные встречи, Горбачев связывал партийных боссов, и никто уже не мог открыто выступать на Пленуме против реформ. При этом генсек поступал как бы в согласии с принципом "партийного товарищества": сам я баллотируюсь в президенты и вам предоставляю такую же возможность на своем уровне. Все правильно, все справедливо.
Справедливо, но лишь с точки зрения все той же монополии КПСС на власть. Маневрируя в своих отношениях с коллегами по партии, Горбачев не слишком тогда считался с демократической оппозицией. Она, разумеется, подняла шум, что стране навязывают прежний режим в новой упаковке, политическая реформа свелась к еще большему сосредоточению власти. Раньше была хоть видимость ее разделения, а теперь первый секретарь и председатель - в одном лице. Не давали себе труда понять, что с помощью тактических маневров Горбачев сумел ослабить противодействие реформам со стороны консервативных элементов. Без этого августовский заговор произошел бы на год раньше и наверняка увенчался бы успехом. А еще за год до этого, как я уже говорил, и заговора не понадобилось бы, чтобы прихлопнуть перестройку и продолжить коммунистическое строительство.
Но представьте себе генерала, который ловко обвел противника вокруг пальца, поставил ему несколько ловушек и настолько увлекся тактической игрой, так вдохновился собственным хитроумием, что прозевал час, когда надо было переходить в наступление. Если взять пример из области спорта - это форвард, который изящными финтами обводит игроков соперничающей команды в центре поля, упуская выгодный момент прорваться к воротам и забить гол.
Дело в том, что реформы не имели никакого шанса увенчаться успехом без того, чтобы к руководству страной пришли новые люди. Каким бы отчаянным реформатором ни был сам президент, он, естественно, ничего не мог сделать в одиночку, без единомышленников, соратников, без им же избранных и назначенных руководителей на всех ответственных постах, своих сторонников во всех регионах. В целом - без партии. Но у Горбачева уже была своя партия, и он был слишком кровно с ней связан, чтобы бросить ее на произвол судьбы. Эта партия, ее руководство доверили ему роль лидера, и, сознавая свой долг перед ними, он намеревался не просто отбросить КПСС от власти, а перегруппировать ее ряды и подготовить к политической борьбе, в которой она могла бы подтвердить свое право управлять страной дальше - только уже на конституционной, легитимной основе.
Здесь сказались и сознание ответственности перед миллионами партийцев и далеко еще не преодоленная вера в целесообразность системы, которой он преданно служил всю сознательную жизнь. Да и боязнь быть обвиненным в ревизионизме, то самое горделивое нежелание "поступиться принципами". Не случайно в речах на протяжении первых лет перестройки он не устает напоминать о своей приверженности социализму, о том, что для него это генетическое - отец и дед были коммунистами.
Но после избрания президентом его уход с поста генсека стал необходим со всех точек зрения. Этим актом, которого требовала демократическая оппозиция и ожидали все мыслящие люди, он выводил себя из-под шквального огня со всех сторон и занимал позицию арбитра. Причем в тот момент достаточно было сложить полномочия генерального, сохранив партийный билет, - и в партии, и в обществе большинство отнеслось бы к этому с пониманием.
Больше того, нельзя исключать, что для самой партии это имело бы благотворные последствия. Во-первых, она перестала бы возлагать все надежды на одного вождя, соответственно ему покоряясь и его же коря за все свои неудачи. Во-вторых, генсек практически только своим авторитетом удерживал в одной организации два четко заявивших о себе течения ортодоксально-коммунистическое и социал-демократическое, искусственно продлевал состояние единства, и его уход мог, вероятно, уже тогда привести к разделению КПСС на две жизнеспособные политические партии, что положило бы начало формированию действенной многопартийной системы.
В окружении Михаила Сергеевича сформировалось тогда общее мнение на этот счет. Мы настойчиво убеждали его решиться, приводили множество аргументов. Увы, без успеха. Неточный расчет помешал ему принять решение, которое могло изменить дальнейший ход событий. Он отводил все доводы, ссылаясь на то, что мы недооцениваем опасности сопротивления консервативных элементов, нельзя "отдавать власть этой публике", в принципе такой шаг неизбежен, но не настало еще время.
Не менее худо было то, что без конца откладывались практические меры по реформированию партии. Это можно и нужно было сделать в сжатом темпе, воспользовавшись тем очевидным подъемом, который вызвали решения XIX конференции. Тогда многие партийные организации предлагали провести съезд осенью 1989-го или же весной 1990 года, чтобы решить главные задачи - обновить состав руководителей и принять новую Программу. Но Горбачев не хотел торопить события на этом направлении - в немалой мере потому, что был слишком занят сотворением парламента. Первоначально он планировал созвать ХХVIII съезд в начале 1991 года, и только после того, как посыпался шквал требований, было решено его приблизить.
Но, пожалуй, самую роковую роль в судьбе и самой партии, и перестройки, да и в участи ее инициатора сыграла его простодушная уверенность в том, что можно идти по пути радикальных реформ, сохраняя почти без изменений прежнюю высшую когорту руководителей. В данном случае я имею в виду не только партийных секретарей, но и министров, дипломатов, военных. За многие десятилетия пребывания в той же когорте, и особенно за последние годы, он хорошо их изучил; обладая отличной памятью, звал каждого по имени и отчеству. Просто к ним привык. И даже когда начал встречать в этой среде глухое противодействие своим реформаторским замыслам, не обрушивался на них с яростной бранью, как это делал Ленин по отношению ко всем, кто осмеливался ему перечить, не снес им голов, как это делал Сталин, если кто-то ему переставал нравиться, не отправил послами и не перевел на пенсию, как это делал Брежнев по "доброте душевной", а только журил и выговаривал. Когда же ему, пользуясь случаем, говорили, что нельзя делать реформы, не обновив радикально управленческого корпуса, только отмахивался.
Разве что иной раз отведет душу в узком кругу, нелицеприятно отозвавшись о каком-нибудь сановном дураке. Да время от времени вспыхивали стычки на заседаниях Политбюро. Однажды, когда Рыжков стал жаловаться на "непотребное" поведение прессы, Лигачев подал реплику: "Распустили мы их, мер не принимаем", генсек рассердился: "По тебе, Егор, меры - это снять, разогнать, исключить. Вижу, у тебя другая позиция, на пленумах выступаешь с нею. Это твое право, но не думай, что мне не видно".
Это был один из первых симптомов того, что демоны раскола проникли уже в "кащееву душу" партии - Политбюро. Конечно, и раньше царившее в нем единство было во многом показным. Его члены в соответствии с лицемерной партийной этикой избегали напрямую опровергать друг друга (как же, ведь единомышленники!), но "гнули" каждый свою линию. Нетрудно было угадать, что, если, к примеру, Лигачев или Рыжков посетуют на дерзкие выпады средств массовой информации, Яковлев и Медведев за них вступятся; если консервативное крыло пожалуется на "наглеющую оппозицию", либералы предостерегут от попыток расправиться с ней, посоветуют "видеть бельмо в собственном глазу".
Но от раза к разу разность убеждений обнаруживала себя рельефней, и Горбачеву приходилось все труднее приводить их к общему знаменателю. Пытаясь любой ценой сохранить мнимое единство, он вынужден был приносить в жертву собственные приоритеты. Это наглядно проявилось, когда на Политбюро определялось отношение к возникшей в партии "Демократической платформе" (22 марта 1990 г.).
- Мы именуем ее сторонников радикалами, - говорил Лигачев, - а они отъявленные ревизионисты. Их программа - основа для создания буржуазной партии. Особенно опасны те, кто намерен остаться в КПСС, чтобы разложить ее изнутри. Нужно решительно с ними размежеваться.
- Надо торопиться с этим, - поддержал его В.А. Ивашко. - "На глаз" в партии сейчас треть радикалов и прочих, от анархистов до монархистов, треть наших, остальные выжидают.
Робкое замечание Медведева, что установки "ДП" немногим отличаются от опубликованной к съезду официальной платформы, потонуло в гуле голосов, требующих принятия санкций. Присоединился к ним и генсек.
- Мы подошли к этапу размежевания, прежде идейного, а затем и организационного. Все надо сделать до съезда, не допустив никаких выборов от "платформ". Если целые организации выразят несогласие с платформой ЦК распустить. Мы не собираемся громить их, как предателей. Нужно с пониманием отнестись к тому, что как генсек я занимаю принципиальную позицию размежевания, а как президент буду выступать за диалог со всеми.
9 июня 1990 года, в субботу, работали в Волынском над докладом к съезду. Были Яковлев, Фалин, Петраков и мы с Черняевым. Зашла речь о необходимости принять новый гимн, а М.С. вспомнил, как в детстве распевали:
Союз нерушимый
Залез под машину
И лопает кашу
За Родину нашу.
Посреди дискуссии поднял руку, требуя тишины, М.С. спросил меня в упор:
- У тебя, Георгий, какая идея?
Я не понял.
- В каком смысле?
- Ну, за что ты?
- Я социал-демократ по убеждению.
- А в какую партию пойдешь, если расколемся?
- В ту же, что и вы, Михаил Сергеевич, - ответил я без всякого намерения расписаться в преданности. - Я умру в нашей партии. Перебегать мне уже поздно, а вот переделать ее изнутри - этого хочу, не скрою. Убежден, что только в этом ее спасение. Народ не верит больше в коммунизм. Надо возвращаться к РСДРП. Только без приставочки "б".
Черняев возразил, что большинство в партии не позволит ее переименовать, "поднимут бунт на съезде и вынесут нас на свалку". Поспорили, но без страсти, потому что все понимали, что коммунистическое будущее не светит, и дело сейчас не в теории, а в политике.
Потом Горбачев рассказал, как в Штатах какой-то церковно-служитель сказал, что на его долю выпала миссия Христа. Мир пребывал во грехе, катился в пропасть, надо было остановить его, произнеся слова надежды, любви, единения.
- Понимаешь, - зыркнул он на меня, - единения, а вы меня на раскол толкаете. Все равно пророков в конце концов распинают. Вот и я думаю, не настал ли мой час быть распятым?
Он не подозревал, насколько близко окажется от креста на ХХVIII съезде КПСС. Многие и у нас, и за рубежом спорили, закончился он победой или поражением Горбачева. Были и такие, кто считал, что сражающиеся стороны разошлись, как при Бородино, с тяжелыми потерями, но не выяснив, кто взял верх. Причем за стороны брали не Демократическую платформу и консервативное крыло, а Центр во главе с Горбачевым и партийный аппарат, хотя это было явное упрощение.
В преддверии съезда вновь остро встал вопрос, не следует ли ему передать руководство партией в другие руки, чтобы не просто "сосредоточиться" на выполнении президентских обязанностей, а встать над партиями, приобрести моральное право считаться президентом всех советских людей, независимо от их политических пристрастий и партийной принадлежности. За две-три недели до съезда я написал ему на сей счет очередное послание, которое предложил подписать Черняеву и Петракову, что они с удовольствием, почти без поправок, сделали. Мы, можно сказать, наперебой уговаривали Горбачева пойти на непростой для него шаг, доказывая, что это будет полезно и для самой партии - очнется от головокружения, связанного с постоянным присутствием во власти, начнет заниматься выборами, постарается восстановить авторитет в массах. Говорили, что его влияние на КПСС сохранится, кроме того, можно подыскать надежного человека, который останется верен идеям перестройки. Но, выслушав все эти доводы, М. С. сказал, что мы его не убедили, он остается при мнении, что партия - это слишком важная политическая сила, чтобы отдавать ее на откуп кому бы то ни было.
- Поймите, - увещевал он, - ведь если, не дай бог, она попадет не в те руки, это грозит не просто двоевластием. Будет положен конец всему, что мы сделали, по существу, похоронит наши реформы. Вы недооцениваете запасов энергии, которые таятся в глубинах партийного организма, недооцениваете и силу аппарата. Почувствовав себя покинутыми, эти люди могут решиться на самые отчаянные шаги.
Был нами приведен и такой довод: а если на выборах генсека партократы, которых на съезде будет предостаточно, провалят его кандидатуру? На это он возразил, что имеет представление о расстановке сил. Даже отъявленные его недруги отдают себе отчет, что без Горбачева партии грозит быть оттесненной от всякого участия в политической жизни, произойдет огромный отток из ее рядов. Фактически, вставил Яковлев, речь пойдет о создании другой партии, горбачевской, за что я все время агитирую. Действительно, он давно носился с идеей разделить КПСС на две партии, которые работали бы в режиме двухпартийной системы.
В предсъездовские дни ситуация отличалась крайней напряженностью. Чуть ли не ежедневно приходили сообщения об очередных своевольных шагах Ельцина, продолжалось противостояние с Литвой, накапливался горючий материал для очередного взрыва в Закавказье, неспокойно было в Средней Азии, грозили забастовкой шахтеры. Словом, надвигалась гроза, и мало кто сомневался, что она грядет. Вероятно, впервые в нашем кругу стали высказываться опасения, что обаяние Горбачева и его умение убеждать окажутся бессильны перед крайней озлобленностью, которая ощущалась уже на российском съезде и должна была еще сильней проявиться на всесоюзном. Съезд должен был внести ясность в вопрос, сумеет ли партия образумиться. Впрочем, партия в широком смысле была здесь ни при чем, речь шла о делегатах, представлявших руководящий ее состав, который сумел правдами и неправдами заполучить значительную часть делегатских мест, составляя какие-нибудь полтора процента от 20-миллионной КПСС.
Да простится мне такое сравнение, но с самого начала съезда его агрессивная антиперестроечная часть напоминала хищников, готовых броситься на своего дрессировщика и растерзать его, но удерживаемых звонкими ударами бича. Время от времени Горбачев вынужден был прибегать к угрозам, приводившим в чувство "рыкающих" ретроградов, а увещевания, доводы рассудка предназначались "середине" зала, откликающейся на серьезные доводы.
Само собой разумеется, все основные группировки пришли на съезд с собственными планами. Консервативное крыло явно намеревалось нарастить успех, полученный на российском съезде, по крайней мере не допустить дальнейшего отстранения партии от власти. Не менее решительно были настроены сторонники Демократической платформы. Не рассчитывая, конечно, провести съезд по своему сценарию (их было не более 200 делегатов), они собирались использовать съездовскую трибуну, чтобы апеллировать к партийной массе и привлечь на свою сторону хотя бы пятую часть коммунистов. Это дало бы основание в дальнейшем претендовать на раздел партийного имущества.
Мне приходилось говорить сторонникам Демплатформы об уязвимости этой тактики. В политической борьбе не цепляются за материальную базу, как бы ни хотелось завладеть зданиями, домами отдыха, кассой и прочим добром, находившимся во владении КПСС. Заявление В.И. Шостаковского, что Демплатформа считает необходимым выйти из партии, но просит своих сторонников пока остаться, до смешного напоминало формулу Троцкого: ни мира, ни войны.
На съезде практически не было увертюры, противостояние развернулось сразу в полную силу. Одним из первых голосований было отвергнуто предложение о названии резолюции, в которой присутствовали слова "регулируемый рынок". Хотя провалили его с небольшим перевесом, могло показаться, что съезд пройдет по сценарию правого крыла. В действительности у него набралось 1200-1400 надежных голосов. Примерно столько же оказалось на левом фланге. А всякий раз, когда позиции полюсов сходились в рукопашную, решали оставшиеся примерно полторы тысячи. Шла борьба за них, и здесь вновь обнаружилось умение Горбачева овладевать массой.
Как Ленин, угрожая отставкой, добивался принятия нэпа и заключения Брестского мира, так и Горбачев с помощью крайне резких заявлений трижды настоял на своем. Так было, когда ему удалось снять предложение о вынесении "школьных" оценок членам бывшего руководства; когда выбирали заместителя генерального секретаря и Лигачев пытался получить это место вопреки ясно выраженному желанию Михаила Сергеевича видеть своим замом Ивашко; когда решался вопрос о включении в состав ЦК 14 кандидатов, которых дружно стремилось забаллотировать консервативное крыло.
Вся эта драма разыгрывалась на глазах миллионов зрителей, но значительная часть работы делалась за кулисами. Многое решалось в многочисленных беседах Горбачева с делегатами - фактически все одиннадцать дней с утра до поздней ночи он убеждал, доказывал, предостерегал, просил. Наиболее напряженной была его встреча с секретарями партийных комитетов. На другое утро, когда я зашел в комнатку президиума, Михаил Сергеевич рассказывал окружившим его двум-трем товарищам о своих впечатлениях. Он был до крайности возмущен тем, какой прием ему был там оказан. Похоже, они готовы были наброситься на него чуть ли не с кулаками, обвиняя в том, что он погубил партию, разорил страну, разрушил соцсодружество, нанес смертельный удар социализму, отдал Восточную Европу и т. д. Все это делалось в откровенно хамской форме, на что он особенно сетовал в заключительной своей речи на съезде. Но чего иного он мог ждать от людей, которые в результате его реформ потеряли свои посты, власть, благополучие!
В ином ключе прошла его встреча с делегатами - рабочими и крестьянами. Здесь критика перестройки, вернее, того, как она делалась, была не менее острой. В отличие от партчиновников работяги не имели оснований цепляться за прошлое. Они всей душой хотели перемен, но тревожились, и не без оснований, тем, что страна погружалась в экономический и политический кризис.
Убежденность Горбачева в своей правоте невольно передавалась его слушателям. Но очередные победы, вырванные им у рока, сыграли не лучшую роль в последующих событиях. Они укрепили его уверенность в свою звезду, в способность при любых обстоятельствах навязать свою волю и тем самым притупили бдительность. Занятый бесплодной, в общем, борьбой за реформирование партии, он на несколько месяцев полуотключился от государственных дел. Опьяненные вседозволенностью новые люди, пришедшие в Верховные Советы республик, принимали постановление за постановлением, бросая вызов центральной власти и вовсе не задумываясь о последствиях своих шагов. Они смотрели уже не на Москву, а друг на друга. Из Белого дома наблюдали за тем, что скажут и сделают в Киеве. Киевляне все больше действовали под давлением Галиции, настроенной непримиримо по отношению к "Московии". В Минске, долго дремавшем, неожиданно проснулись силы национального возрождения и, присмотревшись к тому, что делается у соседей в Прибалтике, а затем и в Киеве, отважились на принятие своей декларации независимости. В Грузии тысячи людей вышли на станцию Самтредиа, где остановили движение поездов на Юг, требуя немедленного признания многопартийности в республике, выборов по-новому.
Страна словно взгромоздилась на вулкан. Стремительное развитие событий уже на другой день после ХХVIII съезда дало почувствовать, что этот партийный форум ничего путного не принес ни партии, ни обществу, разве что засвидетельствовал расклад сил в КПСС. Выбитая из колеи перестройкой, полулишенная власти, но все еще за нее судорожно цепляющаяся, безнадежно отстающая от разворачивающихся в стране социальных и национальных движений, партия находилась в состоянии полураспада. В ней неизбежно должны были вызреть силы, которые отринут Горбачева как отступника от марксизма-ленинизма (в действительности - от сталинизма) и предпримут отчаянную попытку спасти советский строй с его решающим элементом - монопольным господством коммунистической партии. Как женщина, которую разлюбили и бросили, партия была способна на самый безумный поступок.
Горбачев ощущал "подземные толчки" в глубине партийного организма, хотя делами партии почти не занимался. После съезда он целиком погрузился в государственные заботы, почти не бывал на Старой площади, всецело доверившись Владимиру Антоновичу Ивашко, Александру Сергеевичу Дзасохову, Олегу Сергеевичу Шенину и другим вновь избранным членам Политбюро. Помощников президента, естественно, перестали приглашать на заседания нового коллективного руководства КПСС, и мы неделями не получали оттуда никакой информации. А там постепенно формировалось мнение, что КПСС пора переходить в оппозицию.
Надо признать, у членов Политбюро были основания для недовольства. Один из них признавался, что они чувствуют себя не у дел, никому не нужными. Еще более "ликвидаторские" настроения воцарились в аппарате. Инструкторы и референты забросили обычные свои занятия, поскольку никто больше не нуждался в их указаниях и наставлениях, слонялись как неприкаянные по цековским коридорам, судачили о том о сем; многие уже подыскивали хлебные места в возникающих коммерческих структурах.
Тогда нагляднее всего обнаружилась и невозможность реформирования КПСС. Лишенные прежних властных полномочий, ее руководящие органы продолжали по инерции выполнять работу, в которой не было уже никакого смысла. Словно двигатель на холостом ходу, они принимали никому не нужные решения, штамповали нигде не публиковавшиеся постановления, производили ничего не значащие назначения. Из архивов КПСС извлекаются любопытные документы, в них еще отыщутся сенсационные ответы на загадки минувшей эпохи. Но едва ли не самым поразительным свидетельством обреченности существовавшего механизма служит короткая выписка из протокола No 188 заседания Политбюро ЦК КПСС от 4 июля 1990 года: "Освободить т. Сакалаускаса В.В. от обязанностей председателя Совета Министров Литовской ССР в связи с переходом на другую работу". Те, кто подписывал это распоряжение, прекрасно знали, что больше не в их воле судьба литовского премьера, и все же делали вид, что все остается по-прежнему. В сущности, тешили себя, как Брумель, взявшийся выполнять функции "регента российского престола" и возведший в княжеский сан Горбачева, Ельцина и других пришедшихся ему по душе деятелей.
Мы обращали внимание Горбачева на ненормальность, больше того - опасность такого положения. Тактика плавного демонтажа прежней системы с помощью совмещения постов генсека и президента полностью себя исчерпала. Оставаться и дальше в роли лидера КПСС, фактически ничего не делая для того, чтобы она нашла себе достойное место в новых политических структурах, было бы непорядочно по отношению к миллионам рядовых коммунистов. Надо было честно и прямо им сказать, что дальнейшее существование КПСС как "марксистско-ленинского авангарда общества" невозможно; нет больше основы и для единства ее рядов, которое опиралось не столько на общее мировоззрение, сколько на общее участие во власти. Следовательно, не остается ничего иного, как разделиться "по убеждениям". Достойней и лучше для всех разойтись мирно, без скандалов, чем продолжать постылое сожительство ортодоксов со сторонниками "нового мышления", которые, на потеху недругам партии, грызутся и чуть ли не кидаются друг на друга с кулаками на каждом очередном пленуме ЦК.
Горбачев согласился, что оптимальным способом "цивилизованного развода" может стать принятие новой программы. Предложив коммунистам радикально обновленную теоретическую основу партийной деятельности, руководство тем самым предоставляло им свободу выбора. По "прикидкам", за ним, наряду с убежденными сторонниками "нового мышления" (считалось, примерно пятая часть членского состава), потянулось бы много неопределившихся, которые в подобных случаях идут за лидером.
Но всю операцию надо было проводить в молниеносном темпе, она и так крайне запоздала. Между тем генсек действовал не спеша и вполне традиционно. Вместо того чтобы обратиться к партии со своим вариантом программы, он положился на созданную съездом комиссию, в состав которой было включено около 100 человек, представлявших различные течения и не оформленные официально, но давно уже существовавшие на деле фракции. Заведомо было ясно, что ничего стоящего этот конгломерат "разномышленников" не создаст, а драгоценное время будет потеряно. Так оно и случилось.
Следует признать, что перед официальными составителями новой программы стояла нелегкая задача. На ХХVII съезде КПСС слегка обновили прежний программный документ, очистив его от бросавшихся в глаза глупостей и включив несколько свежих идей. Но то, что позднее получило название "нового мышления", находилось еще в зачаточной стадии. Буквально на другой день после съезда потребовалось переосмысливать те или иные программные .установки, а в последующие три-четыре года они безнадежно устарели. В документах XIX конференции и пленумов ЦК, в многочисленных выступлениях генерального секретаря прозвучало признание истин, которые еще вчера были бы названы "марксопротивной" ересью, наказывались изгнанием из партийных рядов, если не хуже. Интеллектуальная жизнь в обществе, преподавание в вузах, содержание газет и журналов шли уже на другой волне, а в большинстве партийных организаций, словно они были отгорожены от мира железной стеной, все оставалось как раньше. Принимавшиеся в партию молодые люди должны были штудировать программу, выглядевшую как Ветхий завет, комиссии с участием ветеранов придирчиво проверяли выезжающих в загранкомандировки на "идеологическую стойкость", в партшколах и сети политпросвещения проповедовали марксистско-ленинские догмы едва ли не в интерпретации "Краткого курса истории ВКП(б)".
Задолго до ХХVIII съезда стало ясно, что дальше терпеть такое положение нельзя, нужно привести программу партии в соответствие с новым уровнем интеллектуального развития общества. Но это оказалось крайне сложной проблемой именно потому, что КПСС с самого начала формировалась не только как политическая, но и как идеологическая партия, даже в большей мере как вторая. Здесь, кстати, заключается одно из существенных различий между партиями социал-демократического и коммунистического типа. У социал-демократов организация строится главным образом на совместной борьбе за власть. Этому всецело подчинена идейная сторона, поэтому снисходительно смотрят на отклонения от программных установок, допускаются свободные дискуссии, существование различных течений. Сказался и опыт, накопленный в Западной Европе за два тысячелетия существования Христианской церкви. Сожжение еретиков на кострах инквизиции, религиозные войны, предание анафеме выдающихся просветителей - каких только проявлений нетерпимости не было в ее истории. Но, сделав из нее должные выводы, церковь сумела приспособиться к условиям нового времени, не требуя больше от верующих фанатизма, спасла этим самое себя. Примерно так же поступают социал-демократы да и другие традиционные политические партии.
Иначе обстоит дело с коммунистами. Наша партия перестала быть социал-демократической не в 1919 году, когда по предложению Ленина сменила свое прежнее название РСДРП(б) на РКП(б) и позднее ВКП(б), а намного раньше когда произошел ее раскол на две ветви, и одна из них, большевики, по сугубо идеологическим причинам (политических в то время было недостаточно, партия находилась в подполье и, следовательно, речь не шла о борьбе за власть внутри нее) вышвырнула из организации инакомыслящих. С той поры сама идеология партии стала не предметом убеждения, а символом веры. Всякий, кто осмеливался усомниться в истинности тех или иных догм, наказывался или изгонялся, а после Октября 1917 года платился свободой или головой. В соответствии с принципом любой религии право толкования канонического учения принадлежало только первосвященнику. Ленин стал своего рода пророком при Марксе, как потом Сталин и следовавшие за ним генеральные секретари - при Ленине.
Не случайно противодействие реформаторским намерениям Горбачева приняло первоначально не политический, а именно идеологический характер. Ревнители чистоты марксизма-ленинизма, от имени которых выступила Нина Андреева, были более всего возмущены посягательством на основополагающие элементы марксистско-ленинского учения о коммунизме. С их стороны это была неслыханная дерзость - как если бы захудалый провинциальный священник бросил вызов самому Римскому Папе и клану кардиналов, обвинив их в богохульстве (впрочем, церковно-боярская оппозиция реформам Петра в свое время объявила его антихристом). Но Андреева и те, кто водил ее пером, понимали, что самое опасное для политического господства партии - самим усомниться в справедливости исповедуемой доктрины, ее абсолютной неприкасаемости. "Внутренняя мощь всякого верования, - заметил Стефан Цвейг, - всякого мировоззрения оказывается надломленной в тот момент, когда оно отрекается от безусловности своих прав, от своей непогрешимости"*.
Приняв все это во внимание, легко понять, с какими трудностями столкнулась программная комиссия. Чуть ли не у каждого ее члена были свои представления о том, какой быть идейной основе партии. Посыпались письма от коммунистов с предложениями изложить тот или иной раздел в их интерпретации. Одни категорически настаивали сохранить тезис о диктатуре пролетариата, другие столь же страстно требовали его убрать. А уж от преподавателей марксизма-ленинизма и научного коммунизма поступали целые проекты.
Никогда еще 100 человек не водили одновременно перьями. В конце концов было решено создать рабочую группу во главе с бывшим помощником генсека, главным редактором "Правды" Иваном Тимофеевичем Фроловым. Засев в Волынском на несколько месяцев, "программисты" высидели не один вариант, а целых шесть. Получился пухлый документ, оставлявший странное впечатление - нечто вроде попытки пришить к старческому телу юношескую голову. Беда составителей заключалась в том, что они, следуя традиции, старались положить в основу программы философские постулаты, звучавшие анахронизмом. К тому же смысл реформы - превратить КПСС из "авангарда" в нормальную политическую партию требовал изменить сам тип программного документа. Не сочинять нового комманифеста, а изложить цели партии и средства их достижения, не затрагивая мировоззренческих проблем, которые должны быть заботой не партии, а науки, религии, совести.
Увы, как ни старалась рабочая группа улучшить свой труд, он оставался именно новым изданием "Коммунистического манифеста" без блеска и новизны последнего. Познакомившись с последним вариантом, я пришел в уныние, а затем начал соображать, чем бы следовало "начинить" этот документ. Сперва машинально, по привычке, свойственной, думаю, всякому политологу, а потом с проснувшимся азартом занес на листок из блокнота сложившийся в голове план, вызвал стенографистку и тут же продиктовал ей проект. Никогда еще столь сложный документ не давался так легко, и причина очевидна: все время наша мысль работала в этом направлении, новая программа стала естественным итогом теоретических исканий и практического опыта, накопленного в ходе реформ. И лучшим тому доказательством явилось то, что Горбачев сразу же его одобрил, внес несколько небольших поправок и стал активно продвигать.
Задача была из деликатных. Чтобы не обидеть рабочую группу, которая продолжала безмятежно заседать в Волынском, генсек попросил нас с Фроловым обогатить новый вариант за счет официального. Подобные операции всегда болезненны, ведут к нарушению логики, ломке целостного текста. Хотя не без препирательств, мы с ним поладили, помогли и другие члены рабочей группы Дзасохов, Красин. Затем была созвана Программная комиссия, и все выступавшие одобрительно отозвались о новом варианте, он получил путевку в жизнь.
Впрочем, еще до официального обнародования проект был опубликован "Независимой газетой", неизвестно откуда раздобывшей его копию. В "заставке" Ю. Лебедев писал: "Горбачев, которому надоело баловство марксистов-теоретиков, отправил в корзину все пять официальных редакций проекта Программы, а заодно и все альтернативные документы и решил, что пленум будет обсуждать один-единственный проект - тот, который подготовил его помощник Георгий Шахназаров"*. "Правда" откликнулась на это репликой, утверждавшей, что проект, "целиком приписываемый "НГ" непонятно почему Г. Шахназарову, практически мало чем отличается от предпоследнего, якобы выброшенного в корзину"**.
Конечно, это была чепуха. В том-то и дело, что в отличие от проекта, выношенного в Волынском и остававшегося в целом на почве коммунистических представлений, новый вариант носил принципиально иной характер, являлся, как отмечали многие, программой социал-демократической партии. А игра тщеславия не имела смысла, потому что истинным ее автором следовало считать Горбачева - без его санкции она осталась бы одним из многочисленных альтернативных вариантов и была бы отправлена в корзину вместе с трудами Рабочей группы.
В конечном счете она там и оказалась. Какое-то время сохранялась надежда на то, что Программа станет основой для размежевания и деления одряхлевшей КПСС на две жизнеспособные политические партии. Василий Семенович Липицкий один из руководителей Демплатформы - предлагал провести общепартийный референдум, в ходе которого каждый член КПСС определил бы свою приверженность к одной из стратегических линий, выраженных в проектах программной комиссии и так называемого инициативного съезда, затем сформировать новые партии, решить вопрос о судьбе материальной базы, средств массовой информации и инфраструктуры КПСС.
Но и этот последний шанс на реформирование партии был перечеркнут августовским заговором. Не Горбачева следует клясть Шенину и его единомышленникам за печальный ее конец, а самих себя. Сложив с себя функции генсека, предложив Центральному Комитету самораспуститься, а парторганизациям - самостоятельно определить свою судьбу, Горбачев хотел лишь отделить миллионы ни в чем не повинных членов партии от ее обанкротившегося "руководящего ядра", получившего кличку "партократии".
Спустя год были предприняты попытки, с одной стороны, возродить КПСС, с другой - пригвоздить на веки вечные к позорному столбу, объявив изначально преступной организацией. Только недомыслием можно объяснить обе. У КПСС нет оснований рассчитывать на возрождение (по крайней мере в ближайшей перспективе), хотя бы потому, что распался Советский Союз. Судить же ее - все равно что судить саму Историю. Не случайно появилась она на свет и пришла к власти, не случайно при ней Россия достигла пика своего могущества. И не случайно деградировала, превратившись в инструмент деспотии, не случайно ее вожди бесславно закончили свой путь тем же, с чего начинали, - заговором.
Пожалуй, самый беспристрастный приговор партии был вынесен народом. Когда Конституционный суд в долгом и нудном "сидении" решал, соответствует ли Конституции указ Ельцина о ее запрете, подавляющая часть общества демонстрировала безразличие к исходу процесса. Оно не кинулось на защиту коммунистической партии и не жаждало ее крови. Им обуревали иные заботы, и оно откликалось на голоса других пророков.
Мне могут возразить: выборы в Государственную Думу в декабре 1999 года подтвердили, что КПРФ остается самой влиятельной политической партией России, многие ее представители избраны губернаторами, депутатами местных собраний, мэрами городов. Все так. Но КПРФ не КПСС, ее идеология размыта и эклектична, а главное - она застряла на полпути между революционностью и реформизмом (Зюганов: "Россия исчерпала отпущенный ей лимит на революции"). Чтобы вновь обрести шанс "встать у руля", ей придется пройти через еще одну перестройку.
Заговор
В истории горбачевской реформации и судьбах России навсегда черным цветом отмечен день 19 августа. Само по себе случившееся событие кажется не столь уж большой трагедией: страна была выбита из колеи всего на три дня, обошлось без массовых жертв - не сравнить с кровопролитием в Приднестровье, Таджикистане, Чечне. Но эти роковые дни имели катастрофические последствия, вплоть до одной из величайших мировых трагедий - распада Советского Союза. Вознамерившись воспрепятствовать подписанию Союзного договора, назначенному на 20 августа (разумеется, это была не единственная их цель), высшие сановники союзного государства нанесли ему смертельный удар. С тяжело протекавшего движения по пути реформации, с "пути огня", говоря словами поэта, страну столкнули на революционный путь, "путь взрыва".
В начале 2000 года не всякий расшифрует аббревиатуру ГКЧП, бывшие обвиняемые по делу о путче давно вернули себе положение респектабельных граждан, стали парламентариями, губернаторами, министрами. Но свой приговор по этому делу вынесет суд Истории - суд народный или Божий. И, конечно, не единовременным актом, потому что каждое поколение заново судит прошедшее на основе собственного опыта, зная и понимая несравненно больше тех, кто участвовал в событиях и судил их по горячим следам.
Прежде всего - о квалификации. Выступление гэкачепистов получило официальное наименование "государственный переворот". Как его называть, в конце концов, не самое важное. Но от этого в немалой степени зависят последующие оценки. Так вот, определение некорректно. Не могут быть названы переворотом действия, не приведшие к смене власти. Переворот по смыслу понятия может быть только успешным, в отличие от мятежа, который, как сказал английский поэт: "Не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе".
Между прочим, разумные люди предпринимали попытки уточнить квалификацию, говоря: раз переворот не состоялся, значит, это уже не переворот. К ним не прислушались, не желая, видимо, ослабить позиции обвинения. Но разве можно назвать убийством покушение на человеческую жизнь, даже самое коварное, если жертва все-таки осталась в живых?
Не слишком подходит в данном случае и понятие "путч". Этот латиноамериканский термин употребляют, когда речь идет о неудавшемся покушении на захват власти или государственном перевороте, совершенном военными. В русском языке ближе всего к нему понятия "мятеж", "бунт". А августовская авантюра, хотя в ней участвовал министр обороны, не была делом рук генералитета. Она задумана и осуществлена высшими чинами правительства. И единственно точное ее определение - заговор.
История в избытке насыщена заговорами, такова природа вещей: политическая власть подавляет своих противников, и время от времени они сговариваются ее опрокинуть. В отличие от переворота, заговор бывает удавшимся или проваливается. Иногда удавшийся заговор завершается государственным переворотом, то есть перехватом власти в нарушение установленного порядка, нелегитимным путем. В результате заговоров и дворцовых переворотов были возведены на российский престол Елизавета и Екатерина II. Но никому не приходит в голову называть переворотом воцарение Александра I, хотя оно произошло в итоге заговора и убийства императора Павла I.
Нередко можно услышать, будто августовский заговор 1991 года - уникальное явление. Поскольку заговорщиками стали люди, сами стоявшие у власти, им вроде бы нечего было переворачивать. Но это из области публицистических прикрас. В действительности, сколь ни значительны были властные полномочия вице-президента Янаева, премьер-министра Павлова и иже с ними, верховной властью обладал и по Конституции, и на деле президент. Следовательно, здесь нет ничего исключительного, напротив, можно сказать, самый банальный случай: посчитав, что правитель (президент, государь) ведет страну не туда, и не без основания решив, что им самим грозит вылететь из седел, высшие сановники, ссылаясь на интересы Отечества, предъявляют ему ультиматум с требованием изменить курс (разогнать оппозицию, ввести военное положение). А если он не соглашается, его тем или иным способом убирают с дороги (убивают, заключают в темницу, высылают за границу).
Так повелось испокон веков. Три с половиной тысячи лет назад египетские жрецы расправились с фараоном Аменхотепом IV, супругом незабвенной Нефертити, который провел реформы, угрожавшие, по их мнению, интересам государства и воле Амона-Ра. В заговор против Павла I была вовлечена чуть ли не вся знать, окружавшая трон, во главе с военным губернатором Санкт-Петербурга графом Петром Алексеевичем Паленом. По многим источникам, дело совершилось при молчаливом согласии наследника престола. Цареубийцы оправдывали себя тем, что "император, как Гарун аль Рашид, начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким уставам, кроме своей прихоти. Если это время ужасного бедствия будет продолжаться, должно ожидать революции, произведенной чернью. Народная революция была бы у нас страшной. Она выдвинет миллионы Стенек Разиных и Пугачевых, превзойдет по жестокости все кошмары, затеянные чернью предместий Сен-Марсо и Сен-Антуан в Париже. Погибнет все дворянство, но и императорская семья будет уничтожена". Это предостережение графа Воронцова передавалось петербургской знатью из уст в уста, и участь Павла была решена.
Похожее случилось в феврале 1917 года, когда монархисты, не видя иного способа спасти существующий строй и продлить царствование династии Романовых, потребовали от Николая II отречься от престола и назначить регентом при малолетнем наследнике Великого князя Михаила Александровича. Николай, как известно, решил передать брату трон. Тот отказался, что расстроило планы сторонников монархии. Впрочем, согласись Великий князь, было бы уже поздно, революция надвигалась неотвратимо.
Словом, покопавшись в истории, всегда можно найти повод для параллелей, а может быть, даже и ответ на вопрос, почему августовский заговор потерпел фиаско. Объясняли это разными причинами. В первую очередь тем, что демократические реформы не прошли даром, в стране сформировались политические силы, полные решимости отстоять завоеванную свободу. Мужеством защитников Белого дома. Решительными действиями Президента России Ельцина и его сподвижников. Категорическим отказом Президента СССР Горбачева уступить требованиям заговорщиков и освятить своим авторитетом введение чрезвычайного положения. Отказом армии поддержать заговор. Негативной реакцией республик, опасавшихся потерять едва обретенную независимость. Неодобрением мирового сообщества.
Все справедливо. Но недостает еще одной причины, притом самой важной. Если бы введенные в Москву танки открыли огонь по баррикадам и были поддержаны атакой с воздуха, почти мгновенно все было бы кончено. Покорились бы и республики, о чем свидетельствует их осторожная реакция, явно рассчитанная на то, чтобы выиграть время, посмотреть, как будут развиваться события в столице Союза. Ну, а найдись смельчаки, зовущие к сопротивлению, на них быстро накинули бы петлю.
В печати приводились заявления офицера о том, что он и его солдаты были готовы выполнить любой приказ. Такого приказа не последовало. Главная причина провала августовского заговора в том, что у него не было признанного вождя, готового пойти до конца, взять на себя ответственность за кровопролитие. Ни один заговор никогда еще не увенчался успехом, если не находился человек, без колебаний отдающий приказ: "Пли!"
В этом отношении августовская авантюра не выходит из ряда известных истории заговоров. На ее примере повторяются и подтверждаются некоторые общие оценки этого феномена. Но есть у нее одна если не уникальная, то, по крайней мере, странная, крайне редко встречающаяся черта. Чем больше вникаешь в детали, тем поразительней представляется полное несоответствие между замыслом и результатом. В каждом заговоре есть тайна, это ведь по природе своей дело темное. Сговариваются не на публике. Тут, однако, совсем уж мистика, фантасмагория. Не просто провал, а какая-то фатальная катастрофа. Кажется непостижимым, как можно одним неосторожным движением разрушить сверхдержаву.
Впрочем, не потому ли, что она дышала на ладан, и гэкачеписты лишь ускорили неминуемый крах? Объяснение кажется резонным, тем более что в отечественной истории был схожий случай. Мятеж генерала Л.Г. Корнилова окончательно подорвал и без того ослабленные позиции Временного правительства, помог большевикам усилить влияние на массы и одержать победу в Октябре*. За этим последовали распад империи и Гражданская война. Но кому придет в голову утверждать, что выступление Корнилова, имевшее целью растоптать революцию и парадоксальным образом пошедшее ей на пользу, было, так сказать, подстроено большевиками. А вот в отношении августовского заговора есть и намеки, и открытые обвинения в том, что демократы коварно спровоцировали "несмышленышей"-гэкачепистов, пошли, так сказать, на небольшой риск, чтобы одним махом расправиться с компартией и установить свою диктатуру.
Да и те, кто не заходит в своих предположениях столь далеко, все-таки ломают головы над вопросом: почему последствия августовской авантюры столь исчерпывающим образом послужили целям, прямо противоположным намерениям заговорщиков? Если бы Шерлок Холмс или комиссар Мегрэ взялись расследовать это дело, руководствуясь классическим принципом следствия "qui prodest?" (то есть ищи, кому выгодно), то даже эти гении сыска встали бы в тупик.
Я изложу свою версию, но прежде стоит поделиться непосредственными впечатлениями, поскольку в те августовские дни мне пришлось быть близко к эпицентру событий.
Президент СССР имел обыкновение уходить в отпуск в августе и проводить его на Южном берегу Крыма. Одновременно он предлагал своим помощникам отдыхать в то же время. Санаторий "Южный", в котором находился я со своей семьей, расположен в нескольких километрах от государственной дачи президента в Форосе.
Горбачев привык интенсивно работать во время отпуска. В этот раз он писал статью, в которой хотел подвести итоги сделанного за годы перестройки. Параллельно готовилось его выступление на торжественной церемонии подписания нового Союзного договора 20 августа. На этот счет Михаил Сергеевич несколько раз звонил мне по телефону; последний такой разговор состоялся 18 августа в 15.50.
Сколько бы ни говорили о суевериях и предрассудках, даже самые отъявленные скептики не отрицают предчувствий. Выйдя в три часа дня прогуляться, мы с Примаковым, отдыхавшим в том же санатории, завели разговор об угрожающем поведении высших сановников, которые все более открыто бросают вызов президенту. Говорили, что нельзя проходить мимо провокационных высказываний правых депутатов и генералов, которые можно расценить как призыв к мятежу. Разошлись, условившись откровенно поставить эти вопросы перед президентом сразу же после подписания Договора.
Едва я вернулся к себе, раздался звонок. Михаил Сергеевич поинтересовался, есть ли у меня какие-нибудь новости, но я мог поделиться лишь впечатлениями от последних газетных публикаций. Затем он коснулся предстоящего своего выступления, сказал, что после подписания Союзного договора намерен посоветоваться с главами республик, с чего и как начать его воплощение в жизнь.
- Ты готов лететь со мной в Москву?
- Разумеется, - ответил я.
- Вернемся через два-три дня, успеем еще поплавать.
- А как ваша поясница? - спросил я, зная, что у него разыгрался радикулит.
- Да все в порядке. Анатолий (врач Михаила Сергеевича. - Г.Ш.) подлечил, так что я в полной форме.
Положив трубку на рычажок, я тут же поднял ее вновь, чтобы поговорить с Черняевым, который, как обычно, находился в командировке, помогая президенту во время отпуска. Гудка не было. Молчал и городской телефон. Может быть, обрыв? В конце концов всякое могло случиться на узкой полосе земли между морем и горами. Я взглянул на часы - ровно четыре. Подождем, когда связь восстановят. Однако прошел час, два, все оставалось по-прежнему. Начала зарождаться тревога. Она окрепла, когда мы узнали, что телефоны отключены во всем санатории.
Оставалось ждать, пока вернется Черняев. Обычно он приезжал к ужину, но вот уже 10, 11 часов, а его все нет. Для тех, кого интересуют психологические подробности, могу сказать, что в тот момент все еще не было у меня, да и у других, с кем пришлось общаться, мысли о государственном перевороте или внезапно начавшейся войне. Нет, в голову приходила возможность очередного стихийного бедствия или крупной аварии типа чернобыльской, которые могли изменить обычный порядок вещей и потребовать принятия чрезвычайных мер. В таком случае президент мог не отпустить Черняева, они были заняты какими-то спешными делами. Так или примерно так мы представляли себе ситуацию в затянувшихся до поздней ночи разговорах и тревожных раздумьях.
А утром по телевидению уже передавали обращение ГКЧП. Затем пресс-конференция "шестерки". Тогда стала ясной и причина внезапного отъезда в Москву министра внутренних дел Б.К. Пуго, который тоже отдыхал в "Южном" и улетел по срочному вызову 18 августа.
Ни у кого из нас не возникло сомнения, что речь идет о попытке переворота, логично было ожидать, что люди, отважившиеся на это, постараются прежде всего изолировать ближайшее окружение президента. Я не сомневался, что с часу на час за нами придут. Надо было узнать, что происходит в резиденции Горбачева, однако нам сказали, что все отдыхающие должны оставаться в санатории, дорога в Форос заблокирована погранчастями. Без особой надежды на успех мы обратились с требованием предоставить нам, как народным депутатам СССР, возможность немедленно вернуться в Москву, на что неожиданно получили согласие. Сначала Примаков, а затем и я выехали в Симферополь и без всяких препятствий вылетели в столицу.
Во время полета, проходившего по расписанию на комфортабельном широкофюзеляжном самолете, была включена запись по радио - заявления Ельцина, призвавшего к решительному противодействию заговорщикам. Это говорило и о настроениях экипажа, и о том общем скепсисе, с каким были встречены декларации гэкачепистов. Похоже, мало кто из мыслящих людей не понимал (или предчувствовал?), что авантюра обречена на провал.
В аэропорту Внуково мне рассказали, что, по сообщению подпольной в тот момент радиостанции "Эхо Москвы", я и моя семья арестованы. На улицах подходили незнакомые люди, с беспокойством спрашивая, не задержан ли мой сын кинорежиссер, поставивший ряд популярных фильмов. Люди с облегчением воспринимали, когда я говорил, что этого, к счастью, не случилось, было трогательно принимать эти знаки солидарности.
Без помех пройдя в свой кабинет в здании ЦК КПСС на Старой площади (аппарат Президента не успел "переселиться" в кремлевские помещения), я попытался связаться по телефону с Лукьяновым и Ивашко. Однако секретари сообщили, что первый занят, проводит совещание, а второй болен. Единственный, с кем удалось переговорить в тот день, был член Политбюро, секретарь ЦК Дзасохов. Я поинтересовался, какие меры намерено принять руководство партии. Он ответил, что Ивашко в больнице, остальных до сих пор собрать не удалось, да и неизвестно, какой из этого может быть толк. Я возразил, что у партии, ее руководства единственный шанс сохранить лицо - немедленно заявить о своем решительном осуждении заговора, призвать коммунистов к противодействию и потребовать освобождения Генерального секретаря ЦК, Президента страны. Иначе КПСС - конец. Дзасохов согласился, обещал сделать, что может, чтобы собрать Политбюро и принять соответствующее решение. Вечером того же дня он позвонил мне и сообщил, что встреча руководства, хотя и не в полном составе, состоялась, однако провести решение, осуждающее ГКЧП, не удалось. Политбюро ограничилось заявлением, что до освобождения генерального секретаря партия не может вынести своего суждения о случившемся.
Это был трусливый ход, попытка уйти от ответственности, типичная для партийной элиты, которая на протяжении всей перестройки фактически тащилась за генсеком, делая вид, что поддерживает его революционные начинания, а в душе своей не разделяла его взглядов и, как могла, прямо или косвенно, саботировала реформы. По некоторым данным, только немногие (один из них - секретарь ЦК Андрей Николаевич Гиренко) настаивали на осуждении путчистов. Так был упущен исторический шанс спасения партии.
Я возвращался домой вечером, шел через Центр, было немноголюдно и не видно признаков того, что столица находится на военном положении, а буквально в полукилометре от затихшего Арбата развертывается драматическое противостояние, грозящее перейти в кровавое побоище.
Встав задолго до рассвета 21 августа, я набросал несколько тезисов своего выступления, еще не будучи уверенным, смогу ли его произнести. Раздавались звонки. Журналисты, радиокомментаторы, друзья, сослуживцы по президентскому аппарату - все они интересовались, что было на юге, как здоровье Михаила Сергеевича. Рассказав им все, что знал, я вместе со своим консультантом Ю.М. Батуриным отправился в Белый дом, где шло заседание Верховного Совета РСФСР. Подъехать к нему не удалось, пришлось остановиться на противоположном берегу Москвы-реки и идти через мост, перекрытый в ряде мест троллейбусами и автобусами. Все пространство вокруг белокаменного здания было заполнено людьми, царило необычайное возбуждение, на лицах отражалась решимость стоять до конца, но уже не было ощущения опасности.
Нас несколько раз останавливали, проверяли документы и пропускали, удостоверившись, что имеют дело с помощником президента. Некоторые расспрашивали о его здоровье. Пришлось взбираться на каменные глыбы, одолевать другие препятствия в наспех сооруженных баррикадах. Едва войдя в зал, где шло заседание, я послал записку в президиум с просьбой предоставить слово, и через несколько минут, сразу же после выступления Бакатина, был приглашен председательствовавшим Хасбулатовым на трибуну.
Позволю себе воспроизвести основные тезисы своего выступления.
Я начал с решительного осуждения методов введения чрезвычайного положения. Обстановка действительно тяжелая, во многих отношениях она требует исключительных мер. Но эти меры должны приниматься в рамках закона, уже созданных и действующих политических институтов, а не на путях произвола.
Могут возразить: "Тут не до юридического чистоплюйства, надо спасать страну!" Но все дело как раз в том, что независимо от намерений такие действия приводят к противоположным результатам. Хотели укрепить порядок, а ситуация резко обострилась. Хотели ударить по сепаратизму, а вызвали усиление центробежных тенденций. Хотели улучшить положение в экономике, а кризис стремительно углубляется. Хотели укрепить международное положение СССР, а существенно его подорвали.
И так во всем. Случившееся точнее всего охарактеризовать метафорой: это хуже, чем преступление, это - ошибка*. Страна оказалась в положении пикирующего самолета, который уже не спасти без экстраординарных усилий.
Выбор момента для введения чрезвычайного положения показывает, что главной его целью было не допустить подписания нового Союзного договора. Не секрет: против этого ополчились крайне правые и крайне левые, те, кто готов разодрать Союз на части, и те, кто хотел бы сохранить сверхцентрализованное, неизбежно опирающееся на силу унитарное государство.
В итоге длительной напряженной работы достигнут компромисс, приемлемый для всех ответственных политических сил, за которыми идет огромное большинство народа. Иного способа принятия решений в демократическом обществе не существует. Договор, естественно, не может удовлетворять всех в равной мере, на то он и Договор. Но ведь его подписание - не финиш, а лишь начало преобразования Союза. Впереди - принятие Конституции, нового избирательного закона. У всех политических сил есть легальные возможности пропагандировать и проводить свою точку зрения.
Нельзя не пожалеть о том, что нарушено согласие, достигнутое ценой огромных усилий и обещавшее вывести страну из "войны законов". При этом ГКЧП заявляет, что будет продолжаться курс реформ, начатый Горбачевым. Спрашивается: для этого надо было отстранить его от власти? Поскольку же ссылаются на болезнь президента, должен дать справку. Я отдыхал в санатории на Южном берегу Крыма. Михаил Сергеевич несколько раз связывался со мной по телефону. Мы обсуждали ряд предстоящих мероприятий, в частности его выступление при подписании Союзного договора 20 августа. Президент позвонил в последний раз 18-го в 16.00, спросил: "Завтра едем?" В конце разговора я поинтересовался его здоровьем, ответ был: все нормально, подлечился, можно ехать.
В заключение я сказал: "Правы те, кто призывает к спокойствию и выдержке. Но спокойствие - не ценой капитуляции перед беззаконием и произволом. Мы должны сказать организаторам переворота: остановитесь, не усугубляйте свою вину и не доводите до катастрофы, которую вы, по собственным вашим словам, хотели предотвратить. Прежде всего необходимо вернуть войска в казармы и допустить к президенту группу народных депутатов, восстановить конституционный порядок".
Мне поаплодировали. Был объявлен перерыв. Я вышел на площадь и стал пробираться сквозь густую людскую массу к Калининскому проспекту. Некоторые останавливались, интересовались деталями "крымской эпопеи". Как раз в этот момент через громкоговорители передали сообщение, что заговорщики арестованы правда, чуть позднее выяснилось, что информация Би-би-си не подтвердилась. Впрочем, это уже не имело большого значения, поскольку задержание произошло вечером того же дня и на другой день. Собравшиеся вокруг Белого дома ликовали, ощущая себя в тот момент участниками действительно исторического события. Наверное, такое же чувство владело парижанами, когда они разрушили Бастилию и водрузили на будущей площади Согласия древко с плакатом "Здесь танцуют!".
Мы направились на Старую площадь, где в помещении Союза предпринимателей состоялась пресс-конференция. Бакатин и Примаков сообщили, что вместе с А.В. Руцким и И.С. Силаевым летят в Крым "вызволять Президента". Ответил на несколько вопросов иностранных корреспондентов и я.
Вот, собственно говоря, непосредственные впечатления от тех двух дней, когда политика делалась на улицах. Затем она вернулась в кабинеты, но отнюдь не для того, чтобы войти в обычное для себя русло. События продолжали развиваться стремительно, намного превзойдя по своему масштабу и последствиям все происшедшее до того. Провалившийся заговор сорвал покровы с партийно-государственных структур, которые отчаянно сопротивлялись реформированию общества. Плотина рухнула, и хлынувший поток (какой именно - я долго думал над эпитетом, но так и не сумел охарактеризовать его одним словом) смел все преграды, еще вчера казавшиеся могущественными и неодолимыми.
Теперь я подхожу к самому любопытному - тайне заговора, над которой будут ломать головы наши потомки и которую пытаемся отгадать мы сами.
Одна из версий, предложенная Валерием Лебедевым, сводится к тому, что и Горбачев, и Ельцин знали о готовящемся введении чрезвычайного положения и благословили его, связывая с этим свои сокровенные замыслы. Первый решил не противиться наседавшим на него соратникам, но отказался подписывать указ, "мотивируя это тем, что он слишком тесно связал свое имя с демократией и что его лучше иметь в качестве неприкосновенного политического запаса". Попросту говоря, повел двойную беспроигрышную игру: выгорит у гэкачепистов - он к ним примкнет, нет - отмежуется. А посему весь эпизод с заточением в Форосе хорошо разыгранный спектакль, свидетельством чему, в частности, служит то, что, помимо трех разных систем связи - радио, ВЧ и обычного телефона, у президента была еще одна, четвертая - персональный передатчик с непосредственным выходом на космический спутник, который транслирует сигнал во много мест. Отключить эту линию никак нельзя, и, следовательно, делает вывод Лебедев, "невыход Горбачева на связь мог быть только добровольным".
Что касается Ельцина, то и с ним заговорщики загодя вели душеспасительные беседы, убеждая, что Родина в опасности, и взывая к его патриотическим чувствам. Скорее всего, "догадывается" автор, эта деликатная миссия поручалась Лукьянову. Да Ельцин "и через своих людей не мог не знать накануне 19-го числа о замыслах союзного руководства и, вполне возможно, специально вел последние разговоры так, чтобы создать впечатление о своей поддержке будущих "путчистов". Тем самым они провоцировались на неконституционные действия, а это позволяло обвинить их в перевороте и одним ударом ликвидировать ненавистный Центр. Риск? Безусловно. Это был крупный политический риск, но именно в этой области силен Б. Ельцин".
Короче, и в Белом доме, как на даче в Форосе, разыгрывалась сцена для публики, о чем говорит необъяснимое поведение заговорщиков: прибывшего в Москву 18 августа Ельцина никто не задерживает, он свободно совещается со своим окружением, его не отключают от телефонов и даже позволяют передавать по факсам и телеграфу в города России приказы о невыполнении распоряжений ГКЧП. Вот до какой степени основательное доверие питают, по Лебедеву, заговорщики к Президенту России. Остается предположить, что их арест и годовое пребывание в тюрьме тоже согласованы заранее и представляют третий акт комедии, разыгранной, чтобы сокрушить Центр, привести к власти демократов и запретить КПСС.
Предположение, что Ельцин и его команда провоцировали заговор и даже косвенно в нем участвовали, - из области детективных фантазий. Ссылка на склонность российского президента к риску в данном случае неубедительна. При всей своей решительности, он действует в "пиковых" ситуациях достаточно расчетливо и этому обязан тем, что сумел в конечном счете "переиграть" Горбачева. Но можно ли было, будучи в здравом уме, положиться на своего рода психологическую гипотезу, что в рядах гэкачепистов не найдется генерала Кавеньяка или Пиночета? Да необязательно генерала, достаточно было лейтенанта, считающего, что держава гибнет и для ее спасения нужно всего-то сбросить пару бомб на Белый дом? Что танкисты не откроют огонь по баррикадам на свой риск и страх, без приказа? Или: при крайне враждебном отношении к Горбачеву Ельцин мог ведь предположить, что тот примкнет к заговорщикам, чтобы спасти Союз и свое президентское кресло.
Короче, со всех точек зрения было бы безумием, зная о готовящемся выступлении гэкачепистов, спокойно дать ему совершиться, чтобы использовать затем в своих стратегических целях. В то время, конечно, все могли строить предположения, что рано или поздно будет сделана попытка переворота. Вслед за Шеварднадзе появилась целая куча предостерегателей, угроза "витала" в общественной атмосфере, поэтому нет ничего странного в том, что участники будущих событий по-своему к ним готовились. Некоторые провидцы даже предсказывали дату, резонно связывая ее с подписанием Союзного договора. Наконец, есть основания предполагать, что в окружении Ельцина вынашивался свой способ сорвать заключение Договора. На этот счет вполне мог существовать сговор с руководством Украины. Но все это из области догадок.
Малая вероятность того, что в Белом доме располагали точными сведениями о готовящемся выступлении, подтверждается и тем, что, по многим свидетельствам, решение выступить окончательно созрело у заговорщиков буквально за несколько дней до 19 августа. Свою роль, видимо, сыграло то, что в отсутствие президента, уехавшего в отпуск, психологически проще договориться, открыть друг другу карты и сочинить проекты заявлений, которые затем повезут в Форос, чтобы вырвать подпись у Михаила Сергеевича. Это не значит, что мысль о необходимости что-то предпринять, чтобы не допустить развития событий по огаревскому сценарию, не приходила раньше в головы будущих участников заговора. Чего там! Они фактически и не скрывали недовольства ходом дел и поведением президента. Но недовольство, пересуды за спиной - это еще не заговор.
Очевидно, Ельцин и его помощники узнали о готовящемся выступлении сразу после того, как были отданы первые распоряжения. Некоторые генералы, не желая участвовать в авантюре, поставили об этом в известность российское руководство. Однако и сами они не имели исчерпывающей информации - в таких случаях исполнителям говорят только, чем им конкретно надлежит заняться. Значит, о планах заговорщиков в Белом доме стало известно далеко не все. В этих условиях, посовещавшись, руководители России приняли единственно возможное решение - занять круговую оборону. Едва ли в тот момент у них в головах прокручивалась мысль о том, как воспользоваться провалом заговора.
Вероятно также, однодневное замешательство в противном лагере ослабило бдительность заговорщиков. Решив, что отсюда не следует ожидать немедленного отпора, они сочли излишним торопиться с арестом Ельцина и других своих оппонентов, решили попытаться придать введению чрезвычайного положения легальный характер, а там, как говорится, будет видно. Это был их главный просчет.
Но чем все-таки объяснить, что безотказно действующий обычно принцип "qui prodest" на сей раз не помогает "взять след" - нечто вроде взбесившейся стрелки компаса, которая вдруг стала указывать на Юг? Есть только одно правдоподобное объяснение: при диаметрально противоположных стратегических целях тактические интересы гэкачепистов и их противников в тот момент совпали. Те и другие жаждали сорвать подписание Союзного договора. Первые, потому что он, по их мнению, стал бы лишь промежуточной станцией на пути к окончательному распаду СССР. Вторые, потому что видели в Договоре спасение Центра (пусть не с прежними неограниченными полномочиями), опасались, что его подписание может надолго отложить столь страстно желаемые разгром остатков прежней системы и выселение Президента СССР из Кремля.
Ну а как обстоит дело с приписываемой самому Горбачеву причастностью к планам заговорщиков? Версия еще более фантастическая.
Для начала стоит рассмотреть факты. Они сводятся к упомянутой "4-й" линии связи. Инкриминируя Горбачеву столь тяжкое обвинение, Лебедев не задумался над тем, что у президента могли отобрать и пресловутый персональный передатчик. Генеральный прокурор России В. Степанков и руководитель следствия по делу ГКЧП доказывают, что с 16 часов 30 минут 18 августа 1991 года Горбачев уже не контролировал "ядерного чемоданчика", так называемый ядерный караул (группа офицеров во главе с полковником В.Т. Васильевым) изолирован, а затем отправлен в Москву, и, вообще, роковая кнопка находилась все это время в распоряжении Генерального штаба.
Забавно, что отрывок из книги Степанкова и Лисова опубликован в том же номере "Независимой газеты", в котором Лебедев предается своим детективным фантазиям.
Стоит привести и показания телефонистки коммутатора "Мухолатка" Тамары Викулиной:
- Я только собиралась соединить Горбачева с его помощником Шахназаровым вдруг откуда ни возьмись за моей спиной появились офицеры правительственной связи. Сейчас, говорят, отключим связь с Горбачевым. Я в ответ: "Только что сообщила Горбачеву, что соединяю его с Шахназаровым. Неудобно теперь не соединять". Как только разговор с Шахназаровым закончился, связь тут же пропала. Следующим должен был с Михаилом Сергеевичем говорить Председатель Верховного Совета Белоруссии Дементей. Но офицеры - они уже распоряжались на коммутаторе - посоветовали ему положить трубку и больше не беспокоить президента звонками...
Коммутаторы перешли на ручной режим работы. Только по автомату никто не мог бы дозвониться с "Зари", если бы даже каким-то образом восстановил связь. Все разговоры в процессе ручного режима становились подконтрольными. На правительственном коммутаторе в Ялте место дежурной телефонистки занял офицер КГБ. Он получил указание предоставлять связь только радиостанции "0254", установленной в автомобиле Генералова. И только по паролю. Пароль был "Марс"*.
Полагаю, этого достаточно, чтобы раз и навсегда отказаться от подозрений, будто у Горбачева была возможность связаться с миром и он ее сознательно не использовал. Это - фактическая сторона дела. Но следует рассмотреть и основанную на чистой дедукции версию Л. Баткина о мнимой причастности президента к заговору**.
Суть ее концентрированно изложена в следующих утверждениях. "Это был не столько государственный переворот, сколько государственный поворот", "В программе хунты не значилось, по существу, ничего такого, что расходилось бы с официальной или закулисной политикой Центра вообще и Горбачева в частности".
Напрашиваются два вопроса. Первый: следует ли отсюда, что заговорщики были согласны с проектом нового Союзного договора, подготовленным к подписанию 20 августа? И второй: если их планы не расходились с политикой Горбачева, зачем вообще понадобилось это рискованное предприятие и почему они отважились на тягчайшее государственное преступление, отстранив от власти законно избранного президента?
Ответ таков: "Идея чрезвычайного положения и чрезвычайных полномочий на протяжении почти двух лет была самой навязчивой идеей Горбачева". В соответствии с этой логикой Михаил Сергеевич оказался во власти навязчивой идеи ЧП уже тогда, когда по его инициативе (я бы даже сказал, "при его понукании") в стране начала формироваться парламентская система, обрела свободный голос печать, готовились предпосылки для формирования многопартийной системы. Разъезжал генеральный секретарь по городам и весям, уговаривал трудящихся взять свою судьбу в собственные руки, гнать бюрократов, а у самого в это время в мыслях: "Как бы мне ввести чрезвычайное положение". Большой шутник - Леонид Баткин!
Но разве идея ЧП - выдумка, не носилась ли она в воздухе, не доказывали ли некоторые политологи, что стране не обойтись без "железной руки", а структурные реформы успешно осуществляются только под надежным прикрытием штыка? Да и Верховный Совет не от нечего делать принял Закон о чрезвычайном положении.
Все это было. Но, обыгрывая мнимую "одержимость Горбачева" чрезвычайными методами, Баткин преднамеренно умалчивает о двух обстоятельствах. Во-первых, если президент и говорил о возможности введения ЧП в отдельных регионах, то только в связи с возникавшими там конфликтными ситуациями, когда на почве этнических раздоров начинала литься кровь (кстати, именно это пришлось сделать Ельцину в Осетии в ноябре 1992 года).
Что еще важнее, сама возможность введения ЧП мыслилась исключительно в рамках законности. Когда был поставлен вопрос о принятии специального законодательного акта на этот счет, некоторые публицисты недоумевали: зачем президенту это понадобилось, у него и так "вагон полномочий". Другие же не без оснований критиковали его за то, что не были своевременно приняты жесткие меры, в том числе - с введением чрезвычайного положения, для предотвращения насилия в Фергане, Новом Узене, Сумгаите и других местах.
Надо быть уж очень пристрастным, чтобы не понять: если Горбачев и одержим какой-либо идеей, то отнюдь не ЧП. Как раз напротив, его идефикс, подлинная страсть - легитимность власти и политики. Ради этого, собственно говоря, предпринята и вся политическая реформа. Как раз последние два года, о которых говорит Баткин, Михаил Сергеевич от речи к речи призывал отказаться от "кулачных" форм политической борьбы, возмущался теми, кто не понимает преимуществ парламентской демократии перед голодовкой и булыжником как "оружием пролетариата".
В поисках доводов для подтверждения своей версии Баткин использует известный эпизод выступления трех министров на закрытом заседании Верховного Совета СССР с косвенной критикой президента, а затем и эскападу Павлова, потребовавшего от парламента расширить полномочия кабинета министров. Почему президент всего лишь пожурил своих бывших соратников, а не прогнал их? Согласен, надо было гнать. Но дело как раз в том, что Горбачев не усмотрел состава преступления в попытке высших чиновников его администрации ставить волнующие их вопросы с парламентской трибуны. Он был, безусловно, раздражен, даже выведен из себя этим проявлением нелояльности, чего не скрывал в своем кругу. И тем не менее не видел оснований для принятия дисциплинарных мер. Во всяком случае, отложил это на будущее, тем более что впереди было подписание Союзного договора, за которым неминуемо последовала бы смена всей структуры властных органов Союза.
Что все это так, вероятно, лучше всего подтверждает содержание первого разговора Горбачева с заговорщиками. Он им сказал: если вы не согласны с Союзным договором, с нашей политикой, считаете необходимым ввести чрезвычайное положение - ставьте этот вопрос на Верховном Совете. Я такой необходимости не вижу, но готов лететь вместе с вами в Москву, пусть вопрос решается на конституционной основе.
После избавления из "форосского плена", в течение 22-24 августа Михаил Сергеевич рассказывал своему "ближнему" окружению, как все это происходило. Одновременно решались многие неотложные вопросы, но в промежутках между подписанием документов и телефонными беседами с лидерами зарубежных государств он вновь и вновь возвращался к этой теме, вспоминал подробности, делился новыми догадками. Президент был в редком для себя возбужденном состоянии, когда человек раскрывается, распахивается до предела, когда потребность снять с души груз забот и сомнений побуждает его быть искренним до конца. Оставляя в стороне все доводы логики и холодного разума, можно не сомневаться, что в тот момент мы услышали неприкрашенную правду. И я дословно воспроизвожу сказанное им, хотя примерно то же самое Михаил Сергеевич не раз повторял в различных интервью и беседах.
- В тот день я разговаривал по телефону с Янаевым, Щербаковым. Геннадий Иванович... Вот ведь какая подлость!.. Как ни в чем не бывало: все здесь готово к подписанию, мы вас будем встречать.
Последний разговор был с Георгием. Помнишь? - Я кивнул. - Речь не потеряй, она еще пригодится.
Потом отключили все телефоны, наглухо изолировали. А около пять часов мне говорят: "К вам приехали товарищи Бакланов, Болдин, Шенин, Варенников". - "Кто их приглашал?" Пожимают плечами: "Приказал пропустить Плеханов*". - "А Медведев где?" - "Уехал".
Начальник охраны президента генерал В. Медведев, выполнявший те же функции при Брежневе, получил приказ срочно выехать из Фороса. Михаил Сергеевич не обвинял его: человек военный, обязан подчиниться прямому начальству. А вот другие охранники говорили, что просто струсил, сбежал. Они правы и формально: Президент - высшая власть, главнокомандующий, никто без его согласия не вправе распоряжаться его личной охраной.
- Ладно, - продолжал Михаил Сергеевич, - я велел провести их в кабинет. Вошли по-хозяйски, без былого почтения. Видно, хотели подчеркнуть свою решимость. Сели, не дожидаясь приглашения. И с места в карьер: обстановка тяжелая, надо спасать страну, создан комитет по чрезвычайному положению. Спрашиваю: "Кто создал?" Называют членов ГКЧП и предлагают подписать президентский указ. А нет - так передать полномочия Янаеву. Говорил в основном Бакланов. Порой подключались и другие. Болдин держался подчеркнуто холодно, отчужденно, словно мы с ним и незнакомы. Стал рассуждать, что у меня нет выхода.
Ну тут я им выдал. Никаких указов подписывать не буду, под дулом ничего от меня не добьются. Сказал им, что они безумцы, самоубийцы. Себя загубите - черт с вами, но ведь страну сталкиваете в пропасть. Не удержался от сильных выражений.
Они опять: надо спасать Родину, другого выхода нет. Не хотите подписывать - откажитесь от поста. Я пробовал призвать к уму-разуму: считаете, что нужны перемены, вносите предложения, соберем Верховный Совет, будем действовать по Конституции, по закону. Но понял, что переубеждать их бесполезно. Заключил так: требую немедленно восстановить связь, дать самолет, иначе будете отвечать за государственное преступление.
Вошла Раиса Максимовна. Они поднялись ей навстречу. Она им руки не протянула, спросила: "С чем приехали?" - "Мы ваши друзья, хотим спасти страну и президента..." - "Вы предатели, потерпите сокрушительное поражение!"
Уехали визитеры, мы собрали охрану - все тридцать два человека сказали, что будут с нами до последнего. Боялись отравления, подсчитали, что есть в доме из продуктов - хлеб, крупы, сахар, овощи. Решили, что надо любым способом дать знать о происшедшем. Засняли на видеокамеру мой рассказ, дважды продублировали, потом прятали у разных людей - одну пленку взялась сохранить стенографистка Оля Ланина, другую доверили доктору...
- Грубее всех, - вспомнил с обидой Михаил Сергеевич, - держался Варенников. Когда я отказался подписать указ о чрезвычайке, он выругался и сказал: "Иного мы не ждали, что же, будем действовать сами".
Весь этот эпизод гораздо полнее описан самим Горбачевым*. Суть дела в том, что в канун решающих перемен, когда подписание нового Союзного договора стало неминуемым, противники его пошли ва-банк. То, что для президента явилось плодом длительных усилий и искусства компромиссов, для них было "предательством". В новом, подлинно федеративном и демократическом государстве Михаил Сергеевич видел свое детище, а заговорщики - монстра, пятнадцатиглавую гидру. Привычка покорно следовать воле генсека, бывшая для партийных чиновников столь же непререкаемой, как для верующего католика слово Папы Римского, провела их до августа 1991 года через все другие преобразования, многие из которых, конечно же, были им не по душе. Но реформа Союза явилась для них настолько сильным шоком, что идеологическое табу не устояло. Все как один выдвинутые им на высокие должности, они подняли на него руку.
Здесь я вынужден вернуться к своему выступлению в Верховном Совете РСФСР 21 августа. Дело в том, что некоторые идеологи истолковали его чуть ли не как оправдание действий гэкачепистов с одной оговоркой: "чрезвычайку" надо было вводить другими методами. В действительности смысл сказанного состоял в следующем: заговор вверг страну в такое состояние, из которого не выйти иначе как с помощью экстраординарных, то есть чрезвычайных, методов. Именно так и случилось. Сосредоточение власти в руках Государственного совета, фактический роспуск Съезда народных депутатов - это были уже неконституционные меры, диктовавшиеся чрезвычайной обстановкой. Увы, и они оказались бесполезны.
Почему я прибег к знаменитой метафоре Жозефа Фуше? Потому что заведомо было ясно, что попытка сорвать заключение нового Союзного договора при нынешнем состоянии вещей неминуемо приведет к резкому усилению сепаратистских тенденций. Даже если бы заговорщикам удалось закрепиться у власти, они не смогли бы предотвратить федерализацию или конфедерализацию бывшего унитарного государства. Поначалу республики подчинились бы грубой силе, но едва ли согласились вернуться в прежнее состояние. Само покушение на это сыграло роль детонатора взрывной волны: хотя и не обходившийся без осложнений, но все же направляемый процесс преобразования Союза был грубо оборван. Возникла угроза спонтанного его распада, которую так и не удалось предотвратить.
Баткин не случайно воспринял с неодобрением эту часть моего выступления. Дело в том, что, в конечном счете выиграв от всего случившегося в августе 1991 года, радикалы рассматривают это как свою победу, даже пытались объявить 21 августа национальным праздником. Я же полагаю правильным видеть в этом событии национальную трагедию. Не потому, конечно, что провалился заговор, а потому, что был поставлен крест на относительно мирном, плавном развитии реформации.
Ближайшей целью гэкачепистов было сорвать подписание Союзного договора, стратегической - разрушить новоогаревский процесс. А Баткин не без удовлетворения замечает, будто "после августа несостоятельность новоогаревского процесса стала общепризнанной (со стороны российского руководства тоже)". В действительности Ново-Огарево стало символом единственно рациональной политики в условиях происходивших у нас структурных реформ. Это ведь не что иное, как формула согласия. В период, когда рухнувшая тоталитарная система грозит погрести страну под своими обломками, когда маячит опасность новой гражданской войны вокруг на сей раз "наследия социализма", когда весь мир трепещет перед тем, к чему это приведет на земле, насыщенной ядерными боезарядами и атомными станциями, в этот период более всего нужны здравый смысл и высочайшее чувство ответственности у власть предержащих. Их-то они и проявили, собравшись в Ново-Огарево, а после августовских потрясений возобновив свои встречи на заседаниях Государственного совета.
Но остановить лавину уже не удалось. Заговор обреченных обрек страну на распад.
Последняя попытка
Многие обращали внимание на внешнее сходство Горбачева с Бонапартом. Тот же чеканный профиль, решительная походка, горделивая осанка...
Но есть некое сходство и в их судьбе. Наполеон после бегства с Эльбы и возвращения в Париж продержался у власти 100 дней. Горбачев, после того как его вызволили из заключения в Форосе и восстановили в правах президента, оставался им 125 дней, а если не быть формалистами (или, напротив, быть ими?), нужно вычесть отсюда еще 17 дней: с 8 декабря, когда Ельцин, Кравчук и Шушкевич сговорились в Беловежской Пуще распустить СССР, у главы Союзного государства не было больше государства.
Наполеон предпринял последнюю отчаянную попытку отстоять трон, и она стоила жизни десяткам тысяч человек, павших под Ватерлоо. Есть легенда, что французы проиграли сражение по вине нерасторопного генерала Груши, опоздавшего привести свой отряд на выручку императору. Даже если так, на сколько дней можно было отложить неизбежное в конце концов поражение в неравной борьбе с объединенными силами всей остальной Европы?
Горбачев отказался от попытки отстоять целостность Союзного государства ценой неизбежной в таком случае гражданской войны. Был ли у него малейший шанс добиться этого политическими средствами в борьбе с объединившимися президентами, а затем и Верховными Советами России, Украины и Белоруссии, к которым через неделю примкнули президенты и парламенты еще шести бывших советских республик, ныне независимых государств? Ответ на этот вопрос мы получим, еще раз прокрутив в памяти роковые 110 дней.
К чему, однако, все эти поверхностные параллели? Что общего, за исключением легкого портретного сходства и случайного совпадения дат, у выдающегося полководца, сколотившего могущественную империю, и советского лидера, которого доброжелатели жалеют как неудачника, а противники проклинают как виновника развала великой супердержавы? Я прошу читателей самим поразмыслить над этим, а своей догадкой поделюсь в конце книги.
Если три дня - 19, 20 и 21 августа - угрожали вернуть Советский Союз к тоталитарной системе правления, а мир - к "холодной войне", то три дня - 24, 25 и 26 августа - ознаменовались разрывом с существовавшей в СССР на протяжении 73 лет политической и экономической системой. Волею судьбы мне довелось быть свидетелем того, как разворачивались события в их эпицентре - в кабинете Президента СССР в Кремле.
Если смотреть на историю с высоты веков, кажутся не столь уж важными детали событий, тем более - побуждения, двигавшие людьми. И все же в этом огромном историческом полотне есть эпизоды, когда приобретает значение каждый час, если не минута. Аналитики дотошно устанавливают календарную последовательность фактов, имевших место в эти драматические августовские дни. И особенно их интригует крутой поворот, который, казалось бы, произошел в мышлении и решениях М.С. Горбачева где-то между 23 и 25 августа.
Мне кажется, в поисках достоверного ответа нужно учесть психологическую сторону дела. Прилетев в Москву, президент находился под сильным впечатлением от перенесенного. Не следует забывать, что он подвергся грубому насилию, причем со стороны людей, которым безгранично доверял. В течение 70 с лишним часов Горбачев был лишен связи с внешним миром и мог ожидать худшего. Припертые к стене заговорщики могли решиться на все, в том числе - физическое насилие над президентом, включая применение психотропных препаратов, лишающих памяти и воли. Что это было возможно, свидетельствуют попытки получить от врачей официальные заверения о болезни и недееспособности президента*.
Нельзя упускать из вида и то, что вместе с М.С. Горбачевым находилась его семья. Тревога за судьбу близких людей не могла не усугублять положение. Возвращаясь мысленно к тому, что ему пришлось пережить, нужно воздать должное его человеческому и гражданскому мужеству. Нетрудно представить, насколько серьезней стали бы шансы заговорщиков на успех, если бы им удалось вырвать у Горбачева хотя бы косвенное согласие на введение чрезвычайного положения. Переворот был бы фактически легализован, и это намного затруднило серьезное ему противодействие.
Вернувшись в Москву и будучи вынужденным сразу же выступить с рядом публичных заявлений (сначала на пресс-конференции, а затем на заседании Верховного Совета РСФСР), он просто еще не мог "переключиться", осознать целиком значение совершившегося и тем более извлечь из него уроки. Что это так, лучше всего свидетельствуют подробные, часто детализированные рассказы обо всем, что произошло на даче в Форосе. Он говорил об этом не только потому, что его просили, но и потому, что мыслями был все еще прикован к тем злополучным дням своей жизни. Характерно, что, и собрав свое близкое окружение в так называемой Ореховой комнате 23 августа, Михаил Сергеевич б?oльшую часть времени уделил подробному рассказу о случившемся в Форосе. Лишь в конце дня разговор переместился с этой истории на обсуждение политической ситуации. Но по-настоящему всесторонний серьезный анализ был дан на следующий день - 24 августа, когда в кабинете президента собрались Яковлев, Примаков, Медведев, Ревенко и мы с Черняевым. В течение субботнего дня были не только приняты "по идее", но написаны, отредактированы и подписаны президентом кардинальные решения, означавшие, по сути дела, конец одной и начало другой эпохи политического развития страны.
Прежде всего это его заявление о том, что руководство партии не выполнило своего долга поднять коммунистов на борьбу против заговора, а отдельные партийные организации прямо его поддержали. В этой связи М.С. Горбачев сложил с себя выполнение обязанностей Генерального секретаря ЦК КПСС и рекомендовал Центральному Комитету самораспуститься. Позднее он сам прокомментировал этот документ, сказав, что до последнего момента надеялся на возможность реформирования партии на основе новой Программы, опубликованной в конце июля. Однако заговор перечеркнул эти надежды. Стало ясно, что КПСС просто не способна преобразоваться в политическую партию, действующую наравне с другими в условиях парламентской демократии. В заявлении подчеркивалось, что миллионы коммунистов не могут нести ответственности за позицию ее руководства, и выражалась уверенность, что прогрессивно мыслящие члены КПСС сумеют создать организацию социалистической ориентации, которая вместе с другими демократическими силами доведет до завершения проводимые в стране реформы.
Логическим следствием кардинальной переоценки роли партии и ее места в обществе стал Указ президента о взятии под охрану местных органов власти имущества КПСС. Были приняты также указы об отставке кабинета министров, департизации правоохранительных органов и госаппарата.
Покончив с первозначными заботами, президент занялся кадровыми вопросами. Подписав указы об освобождении с занимавшихся ими постов Янаева, Павлова, Крючкова, Язова и Пуго, он, не сходя с места, назначил председателем КГБ Шебаршина, министром обороны Моисеева и министром внутренних дел Трушина. Делалось это в спешке, и на другой день, после беседы с Ельциным, на эти ключевые посты были утверждены другие.
Пожалуй, так впервые дало о себе знать новое соотношение сил, сложившееся после августовских событий. Было ясно, что недавний "форосский узник" уже может рассчитывать на подчинение только союзных органов власти, да и то небезоговорочное. Боюсь, в тот момент Горбачев еще не осознал в полной мере, что он остается фактически хозяином Кремля, за стенами которого властвует Ельцин. Но вот то, что отныне единственным органом, способным если не управлять, так хотя бы влиять на ход дел в союзном масштабе, является "девятка", сомнений ни у кого не было. Горбачев поручил нам с Бакатиным и Примаковым подготовить материал к первой "поставгустовской" встрече в Ново-Огарево.