Мне пришлось готовить материалы к этой поездке и сопровождать его. Первоначально прием был вежливый, но холодноватый. Когда мы ехали из аэропорта в город, лишь редкие прохожие проявляли любопытство, почти не было таких, кто приветствовал бы вереницу черных лимузинов. Довольно спокойно, я бы сказал вяло, прошла встреча и на "Уралмаше". Рабочий люд, конечно, собрался по призыву администрации и просто из обычного любопытства, желания поглазеть на высокого гостя. Вручили цветы, поаплодировали. Но ажиотажа, каким встречали Горбачева до этого в других городах и весях, не было.
В такой обстановке началась его встреча в большом заводском зале с коллективом. Сначала выступали директор, инженеры, представители цехов, профсоюзные работники. Говорили по делу, немало было и упреков в адрес центральных властей. Между тем Горбачеву сообщили, что на улице возле здания собралась большая толпа. Он попросил устроителей встречи передать его выступление через динамики и произнес яркую речь, не заглядывая в подготовленный материал. К чести его, Горбачев не опускался до примитивного популизма, не говорил просто то, что людям хотелось бы от него услышать, - так было и на этот раз. Он говорил о перестройке, о трудностях переживаемого времени, о том, как многое зависит от Урала и уральцев. И отношение аудитории к оратору постепенно менялось, она "разогревалась", а в конце одарила его искренними аплодисментами.
Затем, как всегда, последовали вопросы, в том числе о его отношениях с Ельциным. Пересказав всем известные факты и выразив готовность сотрудничать с Борисом Николаевичем, Михаил Сергеевич, можно сказать, попал в десятку: ничто народ так не ценит, как великодушие. Но вот, выйдя из здания, окруженный уже огромной толпой заводчан, он двинулся по территории "Уралмаша", пробившиеся к нему журналисты опять спросили о Ельцине. На этот раз Горбачев не удержался и весьма резко отозвался о способностях своего соперника.
Теперь я подхожу к наиболее существенной части своего рассказа. В поездках такого рода помощник отвечает за передачу информации прессе. Довольно сложная, можно сказать - муторная работа. Тассовцы отдают тебе стенографическую запись выступлений, которую нужно утром следующего дня отослать в Москву. Поскольку рабочий день заканчивается в резиденции поздним ужином, на эту работу остается только ночь. Вдобавок запись пестрит пробелами и полна загадок - делалась на ходу, когда репортера то и дело оттирали от президента, да и многое, что неплохо воспринимается на слух, выглядит несолидно, а то и неприлично на бумаге.
Позволю себе еще одно замечание профессионального свойства. Письменная информация должна быть, разумеется, как можно ближе к тому, что было произнесено публично. Это тем более существенно, что телевидение дает прямой репортаж, и если на другой день в газетах читатели, особенно специалисты, не найдут того или иного выражения, то это уже достаточный повод для размышлений и спекуляций. С другой стороны, должны быть убраны всякого рода оговорки, повторы и очень уж неудачные словосочетания, от которых в конце концов не застрахован никто. Эта работа очень ответственна, и Горбачев никогда не жалел времени на просмотр отредактированного текста перед его отправлением в печать. В то же время, многократно убедившись в том, что редактура делается квалифицированно, с должным чувством меры, он стал доверять А.С. Черняеву и мне действовать "в полевых условиях" на свой страх и риск.
Правда, бывали у нас иногда по этому поводу и небольшие стычки. Черняев предпочитал меньше вторгаться в запись сказанного президентом. У меня, как у человека, работавшего в издательствах и журналах, бoльшая склонность к литературной обработке текста. Иной раз Михаил Сергеевич досадовал: "Вот, Георгий, опять самоуправствуешь. Почему вычеркнул такую-то фразу?" Я объяснял, что сделал это, чтобы устранить дословный повтор. "Ну ладно. Бог с тобой. Только, смотри, не перестарайся, а то все норовишь сделать по-своему". Так на мирной ноте заканчивались попреки, никогда дело не доходило до прямого выражения недовольства результатами моей работы. И единственный раз это случилось как раз в Свердловске.
Я взял на себя смелость сократить наиболее резкие его высказывания по адресу Ельцина, считая, что публичная словесная перепалка не украшает политического деятеля. Мы обсуждали это место с Георгием Владимировичем Пряхиным и тассовцами. Они были единого со мной мнения. Закончив работу, поспешили в аэропорт, и уже в воздухе состоялся крайне неприятный разговор. Вызвав меня в свой отсек, Михаил Сергеевич спросил:
- Ты почему опустил мои слова о Ельцине?
Я возразил, что его оценки Бориса Николаевича только сокращены, и объяснил почему.
- Вы не должны были этого делать, не имели права, - вмешалась Раиса Максимовна.
Должен сказать, за время многих наших совместных поездок это был первый и последний случай, когда она позволила себе упрекнуть меня. Видимо, уж очень высокого накала достигла антипатия к Ельцину, и это можно было понять после грубых нападок, с какими тот обрушился в то время на президента.
Неудовлетворенный моими разъяснениями, Михаил Сергеевич попросил показать полный текст стенограммы, и по возвращении в Москву мне пришлось довольно долго копаться с этим делом. Убедившись, что общий смысл высказываний сохранен, а убраны лишь некоторые грубоватые, скажем прямо, выражения, он успокоился.
Два других эпизода, о которых я хочу рассказать, показывают другое свойство Горбачева: как бы ни был он оскорблен своим соперником и с какой бы резкостью о нем ни отзывался, никогда не считал он возможным переступить рамки допустимого в политической борьбе.
Обычным своим узким составом мы работали в Ново-Огарево, когда Вадиму Медведеву, как члену Политбюро, ведавшему идеологией, передали заметку из итальянской газеты "Репубблика", которая в издевательских тонах описывала пребывание Ельцина в США и утверждала, что он предается там чуть ли не ежедневному пьяному разгулу. Состоялось оживленное обсуждение: стоит или нет публиковать ее в нашей печати? Почти все говорили, что дело беспроигрышное, речь идет всего-навсего о перепечатке, и непонятно, почему надо щадить человека, который переходит границы дозволенного; он подставился, а значит следует этим воспользоваться, в конце концов борьба есть борьба. Кто-то, правда, выразил сомнение: чем больше ругают Ельцина в официальной прессе, тем больше ему сочувствует народ. На Руси принято сострадать мученикам и гонимым властями, так что бросить лишний камушек в его огород - только помочь ему набрать очки.
Горбачев задумался. Встал, походил по просторной продолговатой комнате на первом этаже, в которой шла работа. Подошел к застекленной двери, выходящей на веранду. Был уже вечер, шел сильный дождь, косые его струи били в окна. Шумели листвой исполинские деревья в парке. Мы сидели за столом, каждый на своем привычном месте. Я - слева от Горбачева, справа от него Яковлев, затем Черняев. По ту сторону - Болдин, Медведев, Фролов. Молча ждали решения генсека. Он еще раз прошелся вокруг стола, потом остановился у своего кресла и, оглядев нас, сказал:
- Не лежит у меня душа. Что-то в этом неэтичное. Конечно, от Бориса всякого можно ожидать, но не будем же мы ему уподобляться.
Были после этого еще попытки убедить Михаила Сергеевича, но он остался при своем.
- Ну а если все-таки какая-то газета перепечатает? У нас теперь свобода печати, никому не закажешь, - спросил кто-то.
Горбачев развел руками.
На том и порешили, Медведев передал в ТАСС указание: никаких рекомендаций газетам о перепечатке статьи из "Репубблики" не давать. А на другой день она красовалась в "Правде". И хотя редакция поступила так по собственному почину, все равно этот эпизод был воспринят в обществе как инспирированная руководством очередная злонамеренная попытка дискредитировать Ельцина. "Правде" пришлось перед ним извиняться*, а Горбачев позвонил редактору В.Г. Афанасьеву, отчитал его.
Было немало и других случаев, когда он с брезгливостью отвергал советы доброхотов устроить какую-нибудь вылазку против Ельцина. Ему явно претило мелкое интригантство в борьбе против своего соперника. Не говорю уж о коварстве - качестве, которое пытаются приписать ему недруги и которое вовсе ему не присуще. Обладая практически неограниченной властью, он имел тысячи возможностей убрать Ельцина со своего пути. Да хотя бы отправить его послом, а не оставить в Москве пусть на второстепенном, но все же министерском посту, и тем самым дать возможность продолжить политическую карьеру.
Бессмысленны и домыслы - якобы предпринимались попытки его физического уничтожения. Можно не сомневаться, что КГБ вел за ним наблюдение и чинил мелкие пакости. Но если бы было принято решение устранить лидера оппозиции, да еще получено согласие на это с самого "верха", то уж такой приказ был бы наверняка выполнен. Надо быть уж очень наивным, чтобы верить, что наши органы безопасности совершили несколько покушений на Ельцина и спасла его лишь одна Божья благодать.
Летом 1989 года я дал интервью немецкому журналу "Шпигель". Корреспондент задал вопрос, не собирается ли Горбачев арестовать Ельцина за призыв к мятежу. Я ответил, что у президента другой стиль, он с оппонентами не расправляется, а пытается найти общий язык. Ну а если не получается, что ж, тогда политическая борьба.
Когда я пересказал это Михаилу Сергеевичу, он с жаром воскликнул:
- Ну, скажи, Георгий, разве я не относился к Борису сдержанно, не позволяя себе и другим даже выступать с сильными выражениями по его адресу, хотя оснований для этого было более чем достаточно. Я уж не говорю о том, что пригласил его в руководство, защищал от Егора.
- А теперь он вас по-своему отблагодарил, требуя отправить в отставку.
- Да, теперь, я считаю, он переступил черту. Но все равно, мы не боксеры, а политики и должны держаться определенных правил. По крайней мере, я другого не принимаю.
- А почему бы не удовлетворить его амбиции. Скажем, сделать вице-президентом?
- Не годится он для этой роли, да и не пойдет. Ты его не знаешь. У него непомерное честолюбие. Ему нужна вся власть, и ради этого он решится на что угодно.
Этот прогноз не замедлил подтвердиться. Позиционная борьба соперничающих лидеров вскоре перешла в стадию открытой войны на всех мыслимых фронтах. Временами они сходились, так сказать, в рукопашную, обмениваясь увесистыми политическими заявлениями и уничижительными оценками. Но инициатива постоянно исходила от Ельцина. Причем если до этого он держался на заднем плане, вступал в бой только после артподготовки, проведенной штабом и активистами Демороссии (массированные атаки на правительство в прессе, массовые демонстрации в Москве и Ленинграде, забастовки шахтеров), то после смерти А.Д. Сахарова занял место впереди атакующей колонны. Тараном, с помощью которого наносились мощные удары по союзному руководству и президенту, стала идея российского суверенитета.
После резкого "антицентристского" выступления Ельцина на Второй сессии Верховного Совета РСФСР (16 октября 1990 г.) Горбачев предложил обменяться мнениями на Президентском совете. Приговор был общим: это - объявление войны, а вот как реагировать - голоса разделились. Одни высказывались за решительный публичный отпор, другие предостерегали, что ничего хорошего из этого не получится. Все дружно сетовали на прессу, которая чуть ли не целиком подыгрывает "демороссам".
Пожалуй, сильнее других выступил Рыжков.
- Первая атака в сентябре, - сказал он, - захлебнулась, и теперь Ельцин начинает новую. Он не успокоится, пока нас не добьет либо сам голову сложит. Вокруг него собралась циничная публика. Согласия с ними быть не может. То, что вы, Михаил Сергеевич, пошли на компромисс, ничего вам не добавило.
Я сидел вчера со своими замами. Одни за то, чтобы сражаться, другие скисли, говорят: "Мы выдохлись, управлять не в состоянии, вожжи у нас отобраны". В конце концов это не связано с Ельциным. Может быть, пойти на создание коалиционного правительства?
- Это путь "Солидарности", - возразил кто-то.
- И бог с ним, - продолжал Рыжков. - О нас уже говорят: не бей лежачего. Больше так работать не сможем, будем вынуждены ставить перед президентом вопрос об уходе. Партия - Ивашко, Дзасохов - тоже не поддерживает правительство, что же нам, искать другую партию? Мы прокоммунистическое правительство, а родная партия говорит, что она в оппозиции. В Верховном Совете у нас нет поддержки депутатов-коммунистов. Я уже не говорю о средствах массовой информации - те нас недоумками изображают. Это правительство, в котором 7 академиков и 20 докторов наук.
Впереди худшие времена. Любые попытки удержать производство от обвала в 1991 году не проходят; директора озверели, слушать ничего не хотят, да их можно понять. Словом, нужно говорить с народом, не сосредотачиваясь на Ельцине.
"Не Ельцин идет к власти, - прозвучала реплика, - а Бурбулис".
Горбачев согласился, что не следует видеть за всеми проблемами одного Ельцина. В обществе нарастает хаос, и люди требуют порядка, поддержат каждого, кто возьмется его навести даже крайними мерами. Расчеты демократов, пришедших к власти в Москве, Ленинграде, что им удается управлять лучше коммунистов, не оправдались. Хотя мы им не мешаем, напротив - поддерживаем. Попов уже заявил, что им надо переходить в жесткую оппозицию. Дела делать не умеют, только политиканствовать. В окружении Ельцина есть и такие, кто за сотрудничество с нами. Надо двигать Союзный договор.
В тот же день Горбачев встретился с секретарями ЦК и порекомендовал не кричать караул, а говорить, что конфронтационный тон Ельцина не на пользу дела, что общество хочет гражданского мира и консолидации. Это святая правда. Нарастает поток писем и телеграмм от встревоженных граждан. Страна взывает к двум лидерам: Михаил Сергеевич, Борис Николаевич, помиритесь, Христа ради! И они встречаются. Горбачев, потому что у него нет выхода, одна надежда урезонить соперника, воззвать к его патриотическим чувствам. Ельцин, чтобы продемонстрировать миролюбие и готовность к компромиссу. А параллельно с долгими беседами, взаимными заверениями и обещаниями парламент и правительство России изо дня в день ведут методическое наступление на союзные власти, отбирая у них предприятие за предприятием, банк за банком, отрасль за отраслью, заключая договора с другими республиками и сколачивая антисоюзный блок.
Чем дальше идет эта двойная игра, тем отчаяннее становится положение президента. Вроде бы и соперник утихомирился, а дела все равно идут все хуже, беспорядок усиливается. Ему не остается ничего иного, как просить у Верховного Совета дополнительных полномочий. И тут на Горбачева обрушивается иезуитски подготовленный удар. Ельцин обвиняет его в попытке установить диктатуру. "Такого объема законодательно оформленной власти, - заявил он, - не имели ни Сталин, ни Брежнев. Крайне опасно, что президентская власть у нас формируется под личные качества и гарантии конкретного человека. Фактически Центр стремится сделать конституционное оформление неограниченного авторитарного режима"*. Это говорилось в то время, когда у президента и союзного правительства фактически не было уже никакого контроля за ходом событий - его, следуя за Россией, перехватили республики.
В тот же день перед заключительным выступлением Горбачева меня попросили подняться на третий этаж в один из кабинетов президента. Там была Раиса Максимовна. Она спросила, что я думаю относительно выступления Ельцина.
Я пожал плечами.
- Объявление войны, уже не первое. Но еще не начало боевых действий.
- А как, по-вашему, надо ответить?
Я сказал, что советовал президенту без обиняков раскрыть перед страной смысл плетущейся против Союза интриги. А одновременно связать Ельцина и других глав республик предложением начать совместную работу над Союзным договором, чтобы положить конец искусственному ее затягиванию.
- Боюсь, - сказала Раиса Максимовна, - медлить больше нельзя. Этот человек идет ва-банк.
Нападки на президента шли по нарастающей.
"Либо он встанет на путь переговоров с Литвой (переговоры велись. - Г.Ш.), откажется от своей попытки установить диктатуру и сосредоточить абсолютную власть в одних руках, - а все идет именно к этому, - либо он должен уйти в отставку, распустить Верховный Совет и Съезд народных депутатов СССР... Если Горбачев попытается добиться диктаторских полномочий, Россия, Украина, Белоруссия и Казахстан отделятся от СССР и создадут свой собственный союз"*.
"Я предупреждал в 1987 году, что у Горбачева в характере есть стремление к абсолютизации личной власти. Он все это уже сделал и подвел страну к диктатуре, красиво называя это "президентским правлением". Я отмежевываюсь от позиции и политики президента. Выступаю за его немедленную отставку, передачу власти коллективному органу - Совету федерации республик"**.
20 февраля президент собрал свое ближнее окружение. Настроен был мрачно. Начал размышлять вслух:
- Происходит нечто подобное тому, что случилось в 1987 году. Придя в Моссовет, Ельцин энергично взялся за дело, начал менять кадры. Я его поддержал. Но, разделавшись с первой "гарнитурой", он пошел по второму кругу, потом по третьему. У него нет вкуса к нормальной работе. Видимо, ему для тонуса нужно постоянно с кем-то драться. Не случайно понравился Егору своей крутостью, и тот рекомендовал его на Москву. В нем гремучая смесь, способен только на разрушение.
Ситуация созрела, нарыв готов прорваться. Ельцин хотел сколотить "союз четырех" (т.е. России, Украины, Белоруссии и Казахстана), но эта затея сорвалась. Теперь поехал в Ярославль подстрекать к неповиновению, забастовкам. Упрощать не следует. Положение серьезное. Многие верят, что он за бедных.
Знаете, - сказал нам Горбачев, - если на референдуме народ пойдет за "демороссами" и проголосует против Союза, мне не останется ничего иного, как уйти. Это - последний рубеж. Но я верю, что этого не случится.
Уверенное "да" Союзу на референдуме дало уникальный шанс переломить ход событий, и Горбачев его не упустил, предложив руководителям республик собраться в Ново-Огарево и в сжатые сроки завершить работу над Союзным договором. Ельцин, готовившийся к предвыборной борьбе за президентское кресло, вынужден был согласиться. Он просил Горбачева сохранять нейтралитет на этих выборах. Михаил Сергеевич обещал ему это и слово сдержал. Ни сам президент, ни его команда не пытались вмешиваться в избирательную кампанию, а когда Ельцин победил - Горбачев принес ему свои поздравления и выразил надежду на плодотворное сотрудничество.
Президент России попросил Президента Союза "благословить на царствие". Разговор в пересказе Горбачева был любопытный.
"- Не следует ли организовать прямую трансляцию церемонии на Красную площадь? - спросил Ельцин.
- Зачем? И так ведь будут передавать по телевидению, а в этом случае получится столпотворение, не дай бог, новая Ходынка.
- Не следует ли дать залп из 24 орудий?
- Хотел сказать: "Ворон распугаешь и людей насмешишь", но он ведь обидчив. Я его начал отговаривать.
- На чем присягу принимать, на Конституции или Библии?
- Понимаешь, Борис Николаевич, покажется странным, если на Библии, ты ведь не шибко верующий.
- А как же в США присягают президенты!
- Так у них другая культура, традиции. К тому же в России миллионы мусульман, они обидятся: почему не на Коране. Или еще евреи - на Торе".
- Какие амбиции, - вздохнул Горбачев, - и простодушная жажда скипетра. Как это совмещается с политическим чутьем - ума не приложу. Однако, черт знает, может быть, именно в этом секрет, почему ему все прощается. Царь и должен вести себя по-царски. А я вот не умею.
Лето 1991-го было относительно спокойным в отношениях двух лидеров. Они, правда, не раз схватывались при отработке текста Союзного договора, но с помощью Назарбаева и других участников новоогаревских "сидений" удавалось найти компромиссные решения. Раза два даже пообедали и, чокаясь, пообещали друг другу лояльно сотрудничать в рамках создаваемой федеративной государственной структуры. Горбачев поверил. И только после августа стало выясняться, что параллельно с "новоогаревским процессом" велась интрига, имевшая целью сорвать подписание Союзного договора. Или добиться внесения в него поправок, которые свели бы полномочия союзных органов к прерогативам Европейского Совета. Ельцин, Кравчук и Шушкевич готовили свой вариант антисоюзного заговора, и, опередив их, гэкачеписты только сыграли им на руку.
Горбачев проиграл, хотя явно превосходил своего соперника и находился в несравненно более сильной исходной позиции. В свое время ему писала одна доброжелательница: "Михаил Сергеевич, вы сильнее Бориса Николаевича, сделайте первый шаг, протяните ему руку. Ведь ваш спор может повлечь за собой раскол страны и гражданскую войну. Не допустите этого!"
Сделав эту выписку, я подумал, что здесь, как нередко бывает, перепутаны причины и следствия. Конечно же, не взаимная неприязнь Горбачева и Ельцина грозила вызвать национальный раскол. Наоборот, глубокое расхождение в народном сознании проявило себя через отношения двух лидеров. Но в то время это была всего лишь смутная догадка, мне, как и многим другим, казалось, что для вражды нет серьезных оснований. Больше того, они вроде бы делают в конечном итоге одно дело - тянут страну из одного качества в иное, разрушают тоталитарную модель, строят, как могут, демократическое государство.
Эта точка зрения распространена и поныне. Девяносто процентов аналитиков и широкое общественное мнение видят разницу между Горбачевым и Ельциным только в том, что один более твердо и решительно проводил начатую другим политику реформ. Нечто вроде бегунов, передающих друг другу эстафетную палочку. Вот как излагает такую концепцию американский политолог Роберт Легволд: "И у Горбачева, и у Ельцина совершенно разная историческая роль. Михаил Горбачев был необходим как лидер, чья задача заключалась в том, чтобы начать преобразования в стране, приступить к демонтажу советской системы. Но, будучи человеком этой системы, он был ограничен определенными пределами. И когда жизнь стала обгонять его отношение к переменам, возникла необходимость в новом лидере, сознающем появление новых факторов в общественном сознании. Главными из них стали пробуждающийся национализм и обреченность Советского Союза как единого государства"*.
Таким образом, здесь "разная историческая роль" двух лидеров рассматривается в плоскостном плане - один сменил другого, пошел дальше. При этом Легволд указывает только на одну сторону дела, связанную с национально-государственным устройством. Между тем он мог бы добавить социальную сферу, в которой Ельцин по своему разумению или понукаемый окружением намного "опережает" Горбачева. Не успев избавиться от пресловутого Союзного центра, дав себе передышку после "взятия Кремля" всего-навсего пару недель, Президент России приступил к шоковой терапии в экономике; буквально схватив страну за шиворот, потащил ее, полуголодную, упирающуюся, не очень понимающую, чего от нее хотят, десятилетиями приученную жить по плану и повиноваться партии, к частному предпринимательству, всевластию банков и бирж, формированию заново отечественной буржуазии и вообще всему тому, что присуще, как говорили раньше, капиталистическим или западным, а теперь говорят цивилизованным странам.
Но вся концепция строится на ошибочной посылке, будто Горбачев как "человек Системы" не мог уйти за пределы ее притяжения, порвать пуповину, связывавшую с прошлым, а Ельцин смог. Для подобной "разности потенциалов" должны быть определенные психофизические предпосылки. А где они? Оба принадлежат к одному поколению, больше того, одногодки. Выросли в бедных семьях, в полном смысле выходцы из народа. Формировались в одной и той же политической атмосфере. Сумели подняться по лестнице партийной иерархии, а это требует определенного типа мышления и навыков, становящихся второй натурой. Что же касается образования, то у Горбачева, как политика, явное преимущество - он юрист в отличие от инженера Ельцина.
Могут возразить: какое все это имеет значение, тут ведь речь не о воспитании и образовании, а об умонастроении, политических убеждениях, наконец, свойствах характера и талантах, благодаря которым один становится трибуном, а другой писарем, один отважно штурмует небеса, а другой прячет голову под крыло страуса. Мало ли, что происходит из одного теста! Горбачев дотянул свою колымагу-перестройку до заставы, а дальше не смог - то ли выдохся, используя его собственное излюбленное выражение, "исчерпал потенциал", то ли не посмел, испугался. А вот Ельцин не побоялся, впряг свою медную грудь в постромки да рванул так, что страна понеслась вихрем к высотам цивилизации.
Это распространенное представление было бы недалеко от истины при одном условии - если бы Горбачев оказался действительно не в состоянии перешагнуть черту, которая в нашем мистифицированном общественном сознании отделяла социализм от капитализма. В действительности его можно обвинить в чем угодно, только не в догматизме. Находясь у кормила власти, он демонстрировал способность постоянно обновлять свою программу. Как всякий здравомыслящий человек и отменный прагматик, если на пути его возникают препятствия, не предусмотренные теорией, не отказывается их признать, а стремится обойти. Для твердолобых защитников "принципиальности" такая гибкость равнозначна предательству, по их разумению, лучше разбить голову о камень, чем допустить, что великий "картограф" ошибся, не обозначив его на данном месте. Но разве не так поступал Ленин, меняя "всю нашу точку зрения на социализм" всякий раз, когда это диктовалось здравым смыслом.
Однажды у меня с Михаилом Сергеевичем был длинный разговор на мировоззренческие темы. Он сказал, что почти во всех его беседах с руководителями зарубежных государств не обходится без обсуждения философских проблем, поскольку нет настоящей политики без надежной философской опоры. И хотя приходится иметь дело с людьми разных взглядов и убеждений, почти всегда есть возможность нащупать нечто общее.
- Не помню случая, когда я и мои собеседники не нашли бы общего языка. Трудней всего было с иранским президентом. Мы никак не могли понять друг друга, он - свое, я - свое, идем как бы на параллельных, не пересекаясь. Он мне начал всю мудрость Корана выкладывать, причем непререкаемым тоном. Я прервал: "Может быть, все-таки поступим иначе? А то ведь вы мне свое учение, я в ответ марксизм-ленинизм, так и будем друг друга поучать. Боюсь, мы для этого оба не в подходящем возрасте. Правильнее поговорить о государственных интересах. Убежден, что у Советского Союза и Ирана эти интересы во многом перекликаются, а то и совпадают". И дальше разговор принял деловой характер.
Но это исключение. Я нашел много общего, когда встречался с такими людьми, как Андреотти, Миттеран, Малруни, да и Тэтчер, Рейган, Буш. Хотя были поначалу острые стычки, спуска друг другу не давали, а все-таки нашлось немало тем, в том числе философских, по которым мы оказались близки.
- Михаил Сергеевич, а не считаете ли вы, что пришла пора всерьез двинуться навстречу социал-демократам, не ограничиваться разговорами о совместных действиях, совпадении взглядов "в некоторых сферах", общей борьбе за мир. Весь опыт нашего столетия показал, что именно социал-демократическая концепция жизненна. Наша партия тоже ведь возникла как социал-демократическая.
На это Горбачев ответил дословно следующее:
- Думаю, мы к этому придем. Сейчас еще пока рано. Ты не учитываешь, что всех нас воспитывали в категорическом неприятии социал-демократизма, и эта закваска еще очень сильна. Что касается меня, то можешь быть уверен, у меня на этот счет нет лимита. - Горбачев разоткровенничался и добавил: - Я-то знаю, вы иногда шушукаетесь, вот, мол, генсек переступить через догму не может. Чепуха это! Можешь не сомневаться: я пойду так далеко, как потребуется.
И действительно, еще будучи на президентском посту, не оставил сомнений на сей счет. И уж тем более позднее, когда его перестали связывать соображения политической тактики. Логическим завершением его мировоззренческой эволюции стало создание в 1999 году Объединенной социал-демократической партии России, избравшей Горбачева своим почетным председателем.
Какой вывод из этого следует? Если бы Горбачев не был выбит из седла, он довел бы начатые реформы до логического конца. Но, разумеется, по своему графику, поскольку не считал шоковую терапию хорошим средством для нашей страны, искал более эффективного и одновременно менее болезненного для людей способа перехода к рынку. Именно этим, а отнюдь не идеологическими табу объясняется и его колебание в этих вопросах. Приняв поначалу программу "500 дней", он не решился проводить ее в жизнь, опасаясь, что результатами станут катастрофическое снижение жизненного уровня, массовая безработица, социальное недовольство и политическая нестабильность.
Нет, не разными историческими ролями следует характеризовать Горбачева и Ельцина, а разными подходами к стоящей перед страной задаче, которую оба они, разумеется - с нюансами, но все же понимают одинаково. Горбачев, хотя он любил называть перестройку революцией, на самом деле был и остается реформатором по всем измерениям - по методу, стилю, по складу характера и нравственным установкам. Его природе противны "большие скачки", во всяком деле он предпочитает плавное течение событий. Стремится не рубить негодный сук, а подпиливать его, не вводить новые порядки в течение суток, а растянуть это предприятие на достаточно долгий срок, чтобы не потрясти общество, не выбить его из колеи. Горбачев, если можно так выразиться, неисправимый центрист, а центристы никогда не были сторонниками лихих революционных наскоков. Центрист, если он не консерватор, значит, реформатор.
Иное дело Ельцин. По складу своего политического дарования он революционер и чувствует себя в своей стихии только тогда, когда атакует. Эту сторону его натуры отмечают многие. Ельцин прекрасно смотрелся, когда произносил речь, стоя на танке у прикрытого баррикадами Белого дома. Горбачева трудно, если вообще возможно, представить в такой роли. Ему больше подходят трибуна, зал, освещенный хрустальными люстрами, доверительная беседа с "ходоками".
Если революции ругают за разбой, разгул, крайность, то реформы - за половинчатость, убогость, робость. А ведь иной раз за всем этим стоит отнюдь не чрезмерная осторожность, а более или менее точный расчет. Так что не следует торопиться с осуждением Горбачева как "кунктатора". По мнению многих взыскательных аналитиков, масштаб и сложность преобразований, в которых нуждалась наша страна, таковы, что оптимальным было бы растянуть их на два-три десятилетия. Какой же Горбачев кунктатор, если он в июне 1988 года провел XIX партийную конференцию, на которой определил задачи политической реформы, а уже в начале будущего года в Москве заседал Первый съезд народных депутатов. В течение нескольких последовавших месяцев была ликвидирована монополия Коммунистической партии на власть, признан принцип разделения властей, приняты законы о свободе печати и общественных объединениях, подготовлены предпосылки для радикальной экономической и военной реформы.
Целью Горбачева как реформатора был демонтаж тоталитарной системы. Целью Ельцина как революционера стало ее разрушение. Сейчас некоторые утверждают, что эта система не поддавалась демонтажу. В действительности к августу 1991-го она находилась почти в разобранном состоянии. Именно поэтому, между прочим, и состоялся заговор - последняя отчаянная попытка сторонников прежнего режима предотвратить неизбежный его конец. Единственным трагическим результатом ее стало то, что реформа была прервана, осталась незавершенной, а неоконченное дело взяла на себя революция, действовавшая уже по-своему, своими методами. Впрочем, она может быть названа так лишь по отношению к режиму, который добила. В большом же историческом плане это - контрреволюция*.
После августа события развивались по формуле Горького: если враг не сдается, его уничтожают. Президент не сдавался, и его начали методически уничтожать. Когда лидеры трех славянских республик нанесли Союзу смертельный удар, когда Горбачев сдался, с ним обошлись отнюдь не по-джентльменски. Правда, упоенный победой Ельцин позволял себе поначалу быть милостивым к поверженному сопернику. Отвечая на вопрос итальянского журналиста, где Горбачев допустил наибольшие ошибки, он сказал: "Я бы не стал говорить о его ошибках. С точки зрения этики это было бы некрасиво. Мы, как и весь мир, уважаем его за то, что он сделал, особенно в первые годы перестройки, начиная с 1985-1986 годов. Даже если в 1987 году он и начал совершать ошибки, которые привели страну к нынешнему негативному периоду, он думал соединить невозможное: коммунизм с рынком, собственность народа с частной собственностью, многопартийность с КПСС. Это - невозможные союзы. Он же хотел добиться их, и в этом-то и заключалась его стратегическая ошибка. Еще раз повторяю: я бы не хотел говорить о них. Мы должны уважать Горбачева как президента Союза, который много сделал для своей страны"*.
Но великодушие не в характере Ельцина, а смирение не в характере Горбачева. Их противостояние продолжалось, хотя уже и не в стиле русской драки. Оно все больше переносилось в сферу соревнования политических принципов, сравнительного анализа плюсов и минусов реформистского и революционного образа действий, о чем шла речь выше. Рассудить их - дело уже не толпы, а философии и истории. Не только и не столько их, сколько тех социальных сил и политических движений, которые за ними стояли, тенденций развития, которые они сознательно или интуитивно выражали.
На заседании Политбюро 20 апреля 90-го года был знаменательный эпизод. Горбачев задумался, пожал плечами и с явным недоумением, с вопросом, обращенным к себе и присутствовавшим, сказал:
- Странные вещи в народе происходят. Что творит Ельцин - уму непостижимо! За границей да и дома не просыхает, говорит косноязычно, несет порой вздор, как заигранная пластинка. А народ все твердит: "Наш человек!"
Тогда никто не смог объяснить эту странность. А она, грубо говоря, заключалась в "раздвоении" самой России, русского народа.
И последнее замечание о личном соперничестве Горбачева и Ельцина.
Всякий, кто читал Плутарха, помнит, конечно, его излюбленный парный портрет. Взяв в герои выдающихся полководцев, трибунов, ораторов античной эпохи, этот исторический писатель подыскивал грека и римлянина, близких по масштабу деяний, достоинствам, а в известной мере - и порокам. Целью своих сравнительных жизнеописаний он ставил не изложение исторических событий, а "понимание нравственной стороны человека и его характера". Сопоставление биографий служило в сущности инструментом психоанализа.
Как ни хорош сам по себе этот прием, он страдает искусственностью. Герои Плутарха принадлежат разному времени. Цезарь не тягался с Александром в полководческом искусстве. Демосфен и Цицерон не состязались за пальму первенства в красноречии. Перикл и Фабий Максим не имели возможности полемизировать по вопросам государственного устройства или соперничать на выборах.
Прямое столкновение воли и характеров - вот двигатель истории и основной предмет для постижения человеческой природы. Не случайно мировая литература представляет по сути дела бесчисленные вариации на тему борьбы героя и антигероя. Но что любопытно: и эта более чем достоверная, повседневно встречающаяся в обыденной жизни схема приобретает натужный, искусственный вид в применении к фигурам исторического масштаба. Разве не странно, что Эрнест Ренан противопоставил Христу в роли Антихриста Нерона? Почему не Калигулу, не губителя младенцев Ирода, да мало ли злодеев было в его распоряжении? Потому, видимо, что никто из них не "тянул" на единоличное олицетворение зла, никого нельзя было противопоставить как равного обожествленному олицетворению добра. Ведь противопоставить - значит в определенном смысле приравнять, но даже сам Сатана не может быть приравнен к Богу. А раз так - сойдет и Нерон, вроде бы он Рим сжег.
Нечто подобное происходит почти во всех случаях, когда течение мировых событий подчиняется воле одной личности. Можно принимать Наполеона за героя или антигероя - неважно. Но кого с ним сопоставить, кто был для него злым гением или, с другой точки зрения, спас от злодея мир - Питт, Меттерних, Александр I, Веллингтон, Кутузов? Увы, не найти равнозначной Бонапарту фигуры и среди его соратников. Хотя здесь уйма незаурядных людей, все они светятся отраженным светом его славы, тускнеют и, за редкими исключениями, исчезают без следа, когда их вождю изменяет удача.
Правда, это относится почти исключительно к военным и политическим лидерам. В литературе, искусстве, науке гений создает вокруг себя зону своего рода наибольшего творческого благоприятствования, в которой произрастают другие звезды первой величины. Как ни безмерно высок Пушкин, нельзя сказать, что он на голову выше Лермонтова и Гоголя. Три гения эпохи Возрождения Леонардо, Микеланджело, Рафаэль - не случайно встретились во времени: соперничая, они возвышали друг друга. Благородная муза не боится соревнования, будучи уверена, что превзойти ее нельзя, можно лишь создать нечто иное - пусть не хуже, но и не лучше.
В сфере политики правят другие законы. Власть и идеология не любят конкуренции. Великие правители умышленно или побуждаемые инстинктом самосохранения вытаптывают почву вокруг себя, чтоб никто не подобрался к ним врасплох. Вступая в противоборство со своими антагонистами, они смотрят на последних свысока: не как на достойных равных соперников, а как на бандитов и злоумышленников. Курбский не чета Ивану Грозному, Троцкий - Сталину. Изгои нужны самодержцам только для того, чтобы в полемике с ними укрепить у своей рати воинственный пыл. Это не более чем школа ненависти.
Дух искусства и науки устремлен к умножению талантов, дух власти - к ее максимальному сосредоточению в одних руках, к искоренению соперников. Другой вопрос, что за столетия человечество научилось кое-как обуздывать эту страсть, уравновешивать власти с помощью "сдержек и противовесов". У нас этого пока не получилось - ни в государственных структурах, ни в человеческих отношениях.
Ну а об исходе очного и заочного соперничества Горбачева и Ельцина уместно судить, сравнив результаты политики или, говоря "высоким слогом", основные деяния того и другого.
М.С. Горбачев Б.Н. Ельцин
1985-1991 гг. 1990-1999 гг.
Свободные выборы Декларация независимости
России
Действующий парламент, Подавление августовского
разделение властей путча в 1991 г.
Отказ от политической моно- Подписание тройственного
полии КПСС, идейный и по- Беловежского соглашения
литический плюрализм о ликвидации СССР
Свобода слова, совести Введение внутренней конвер
(вероисповедания) и другие тируемости рубля
политические свободы Наполнение потребительского
рынка
Подготовка нового Союзного Приватизация, передача около
договора с целью преобразо- 70% государственной соб
вания унитарного государства ственности акционерным об
в федеративное ществам и частным владель
цам ("новым русским", оли
гархам)
Демилитаризация; прекраще- Ликвидация Советов, замена
ние войны в Афганистане их муниципальными органа
ми, создание Федерации с пре
зидентами и губернаторами
во главе субъектов Федерации
Ликвидация ракетно-ядерного Расстрел Верховного Совета
противостояния в Европе, РСФСР, Конституция РФ
первые шаги по свертыванию 1993 г.
стратегических ядерных во- Войны в Чечне (1994-1996
оружений и 1999-2000 гг.)
Восстановление нормальных Договор с Украиной, преду
отношений с Китаем, Японией, сматривающий отказ России
Южной Кореей и другими от Крыма и Севастополя
странами
Объединение Германии, рос- Дефолт в августе 1998 г., по
пуск Организации Варшав- влекший четырехкратное па
ского Договора дение курса рубля (от 6 до 24
за доллар) и жизненного уров
ня населения
Вступление Советского Сою- Установление партнерства с
за в МВФ и МБРР, первое НАТО, вступление в Совет
участие в "семерке"; подписа- Европы, АСЕАН, Лондон
ние Парижской хартии ОБСЕ ский и Парижский банков
ские клубы
Отделение Литвы, Латвии, Участие в миротворческих
Эстонии акциях в Боснии и Косово,
подписание Европейской хар
тии на саммите ОБСЕ в Стам
буле
Распад СССР Заключение Договора о Союзе
России и Белоруссии
В тисках
Созидательный, героический этап реформации Горбачева завершился падением Берлинской стены. К тому времени он сделал все, что смог (или успел?): ввел свободу слова, сотворил парламент, положил начало обузданию милитаризма, снес "железный занавес". Мир продолжал ему рукоплескать, он и сейчас пользуется уважением и симпатией, каких не знал ни один русский человек, за исключением Льва Толстого. Но из бутыли, плотно запечатанной Сталиным и откупоренной Горбачевым, уже вырвались на волю силы, которым суждено было сокрушить своего освободителя. У него уже появился грозный соперник, которого он вытащил из провинции, вознес на политический олимп, а затем неловкими действиями помог вырасти в глазах народа в равного себе лидера. И, наконец, на него ополчилась его собственная партия, у которой он отнял власть, чтобы передать ее легитимным органам народного представительства.
Наступал этап изнурительной борьбы реформатора с левыми, правыми и самим собой. Реформы захлебываются, топчутся на месте, общество трещит по швам, беспомощно болтается, как корабль в бурю, на борту которого бунт, а капитан сомневается в показаниях компаса и правильности проложенного им курса.
С того момента, как оппозиция у нас оперилась, она не перестает уличать Горбачева в том, что у него не было и нет программы. А он с возмущением отвергает эти обвинения, заявляя, что с самого начала заглядывал далеко вперед и намеревался идти до конца. Полагаю, стороны в споре говорят о разных вещах. У Горбачева, безусловно, была выношенная за жизнь программа, которой он остался верен до завершения своего правления, - утвердить в стране демократию и интегрировать ее в мировые структуры. Но это была не та или не совсем та программа, которую хотели видеть наши радикалы. И совсем не та, какая пришлась бы по душе нашим консерваторам. Первые требовали полного и безоговорочного разрыва с системой, вторые - "совершенствования", не покушающегося на ее устои. Горбачев же считал необходимым сохранить социалистические принципы при полном обновлении общественной модели. Не соглашался ни с отказом от первозначных ценностей Октября, ни с поверхностным ремонтом тоталитарного монстра. Он оказался, таким образом, в идейно-политическом центре, в право-левых тисках. И в итоге был раздавлен.
Похожая участь постигла Александра II. Революционные демократы требовали освобождения крестьян с землей, помещики соглашались на некоторые послабления в крепостном праве, а царь и его советники приняли промежуточное решение. В наказание народовольцы уничтожили Александра II физически. Современные же радикалы распяли Горбачева морально. У каждой эпохи свои методы расправы с реформаторами.
Но это случилось уже на исходе второго этапа горбачевской эпопеи, завершившегося в августе 1991 года. А весь 1990-й и первая половина 1991-го еще заполнены острой политической и идейной борьбой, которая прерывается отдельными фронтальными схватками, но в основном носит маневренный характер. Как небесные тела, едва выделившиеся из хаоса, находятся в расплавленном состоянии, не сразу обретают четкую конфигурацию, так и социальные силы, разбуженные перестройкой, не успели еще окончательно сгруппироваться, определить свое идейное кредо и местоположение на общественном форуме, избрать стратегию.
Все революции по мере их развития демонстрируют перемещение с фланга на фланг, а подчас и перелицовку участвующих в них политических сил. Можно принять за общее правило, что правые постоянно левеют, чтобы не потерять доверие масс. Народ разогревается медленно, не сразу избавляется от страха перед мечом и кандалами, которые держали его в повиновении. Но с того момента, как он почувствует, что оковы сброшены, стремительно растут его эгалитаристские притязания, а вместе с ними и то, что можно назвать революционной яростью, неудержимое желание смести старые порядки и вытряхнуть рухлядь, которая при них преуспевала.
Чтобы не быть раздавленным в этом смерче, даже отъявленные консерваторы и ретрограды предпочитают напяливать на себя фригийские колпаки и вдевать в петлички красные ленточки. Они мимикрируют в ожидании часа, когда, разрушив вместе со старым порядком всякий порядок вообще и оставшись без хлеба, массы оборотят свой гнев против вчерашних кумиров. Так было во Франции, так было и в России, с той разницей, что якобинцы дали застигнуть себя врасплох и им снесли головы, а большевики, проявив решительность, жестоко расправились с мятежами в Кронштадте и на Красной горке, подавили крестьянские бунты и... "сим победиши".
При сходстве революций, у каждой из них, разумеется, свой почерк. В этом отношении "кривая перестройки" "кривее" всех других общественных переворотов. В самом деле, у ее истоков все общество за ничтожными исключениями безоговорочно поддерживает предложенные перемены, полагая, что "так дальше жить нельзя". Даже ретрограды записываются в ряды реформаторов, рассчитывая, что Горбачев, по примеру Рузвельта, всего лишь укрепит существующие, сильно расшатанные порядки. С другой стороны, радикалы из радикалов еще не смеют надеяться, что сбудется их тайная мечта перевести Россию в разряд "цивилизованных западных стран", и готовы пока довольствоваться малым. Их аппетиты растут только по мере того, как выясняется, что, выпустив революционного джинна, Горбачев уже не в состоянии загнать его обратно в бутылку - уместно добавить, водки. Вот тогда они по-настоящему берутся за дело.
Стоит полистать страницы газет тех лет, вспомнить первые программные заявления кандидатов в народные депутаты, а затем и предвыборные документы вновь возникших многочисленных партий, чтобы увидеть, как быстро меняли они свои ориентиры и обнажали истинные намерения. Всего лишь через год после Первого съезда народных депутатов СССР, который прорвал плотину страха и впервые за послеоктябрьский период утвердил в нашей стране легальную оппозицию, многие из тех, кто еще вчера клялся в верности коммунистическим идеям, объявили себя социал-демократами, затем побывали в либералах и окончательно самоопределились в качестве христианских демократов или даже монархистов. Другие проскочили туда без промежуточных остановок, так сказать, "зонным составом".
В этом нет ничего удивительного, потому что в прежней системе публичное существование каких-либо иных взглядов, кроме коммунистических, просто исключалось. Я не вижу основания корить людей, которые воспользовались дарованной им свободой и открыто заявили о своем истинном идейном веровании. Только тупоголовые ортодоксы могут инкриминировать им в этой связи так называемое отступление от принципов. Принципы имеют смысл при условии, если никто не возбраняет вам избрать другие.
Столь же легко понять, что на первом этапе формирования политических партий неизбежна была своего рода сутолока, когда каждый ищет себе место, столбит участок на социальной ниве, ревниво поглядывая на удачливых соседей и переругиваясь с ними. Нечто вроде захвата золотоносных жил в целинном Клондайке. В этой кутерьме неизбежны и своеобразные кульбиты, когда тот или иной деятель попал по спешке не в свою партию, и она его отторгает. Или, напротив, ему самому разонравилась избранная команда, и он перебегает в другую, часто на противоположный фланг. Или крайне правые и крайне левые, не найдя себе союзников из числа ближних соседей, скрепя сердце заключают блоковые соглашения. Вещи такого рода обычны и в устоявшейся политической системе, а уж в нашей буче без них и быть не могло.
Но вот вопрос вопросов: кто правые и кто левые? Не разобравшись в нем, бесполезно пытаться правильно оценить ход политической борьбы.
Изначально принято именовать левыми партии или группировки, которые отстаивают (по крайней мере на словах) интересы обездоленных, трудящихся, в широком смысле - простого народа. В их программных установках равенству отдается предпочтение перед свободой, коллективизму перед частной инициативой, государственному регулированию отводится, как минимум, не меньшая роль, чем рыночной стихии. Левые всегда недовольны существующей системой, хотят ее изменить и потому требуют реформ или революции.
Правые, естественно, полярная противоположность левых. Защищая интересы богатых, преуспевающих, как правило, власть предержащих, они по самой своей природе либо консерваторы, туго и с неохотой соглашающиеся на новшества, либо вовсе реакционеры, отрицающие необходимость социального прогресса.
Примерно такую характеристику можно извлечь из политических словарей. Вот как БСЭ пишет о правых социалистах: "Реформистские деятели социал-демократических партий, отрицающие революционные принципы марксизма, проводящие политику классового сотрудничества пролетариата и буржуазии".
Подставив под эти "словесные портреты", с одной стороны, самых отчаянных наших "бунтарей - леваков" - скажем, Юрия Афанасьева или Глеба Якунина, а с другой - столь же отчаянных правых "охранителей" - скажем, Виктора Анпилова и Сергея Бабурина, невольно придешь в замешательство. По идейным своим установкам и лозунгам, по речам и поступкам те и другие никак не подпадают под хрестоматийные определения. Выясняется, что левые у нас не лeвы, а правые не прaвы. И в некотором смысле все обстоит наоборот. В чем тут дело? Аберрация зрения, самообман, обман?
Всего понемногу, и уяснить это стоит, потому что речь идет, может быть, о самом фундаментальном вопросе - социальном содержании нашей реформации.
Прежде всего надо обратить внимание на то, что положение в Советском Союзе объективно не соответствовало традиционной ситуации, от которой и произошли представления о борющихся партиях как левых и правых. Наше общество, как к нему ни относиться, возносить или проклинать, было продуктом Октябрьской революции и при всех искажениях начального замысла сохранило свою первозданную суть. После экспроприации буржуазии вся собственность сосредоточилась в руках государства - как ее ни называй, это антипод частной собственности. Политический режим - тоталитарный, у власти партократия, но это ведь не князья и не магнаты, а люди из народа. Все вожди да и 90 процентов партийно-государственного руководства, генералитета, других отрядов правящей элиты - выходцы из рабочих и крестьян в первом поколении. Планирование доведено до абсурда, но оно опять-таки антипод конкуренции и рыночной стихии. До главной цели коммунизма - уничтожения классов далеко, но равенства здесь больше, чем в каком-либо другом обществе. У нас не было буржуазии, и даже правители, живущие на этом свете не хуже арабских шейхов, уходя на тот свет, оставляли детям ничтожное, по нынешним понятиям, наследство, а то и вовсе ничего, как Сталин своей дочери Светлане.
Трагедия нашего общества в том, что все в нем было чудовищно перекошено в сторону общественного начала. Повсюду - в экономике, политике, в духовной и частной жизни был перейден разумный предел применения социалистических принципов. Их безусловные достоинства начали оборачиваться недостатками, а затем, как бывает при неумеренном потреблении чего угодно, вести к деградации. Это явный абсурд, но абсурд социалистический, болезнь на почве злоупотребления социальным. И не случайно все попытки поправить дело имеют противоположный вектор. Таков смысл начатых и брошенных на полдороге экономических реформ конца 50-х, середины 60-х и начала 80-х годов. Требования рентабельности, прибыли, сокращения плановых показателей, свободной торговли и т. д. диктовались пониманием необходимости выправить чрезмерно "левый" крен экономики. И хотя идеологи объявляли это "совершенствованием социализма", всякий мало-мальски соображающий человек понимал, что речь идет о привитии нашему чихающему хозяйственному механизму порции бодрящего капиталистического фермента.
Короче, наше общество было даже не просто социалистическим, а чересчур социалистическим. Но раз так, понятия "правые" и "левые" должны были по отношению к нему поменяться местами, как "меняются местами" руки, когда смотришь на себя в зеркало. С этой точки зрения Афанасьев и Якунин, открыто призывавшие к полному разрыву с социализмом, конечно же, правые, а Анпилов и Бабурин - стопроцентные левые.
Требуется, правда, уточнение. Партии осознают свое место в спектре политических сил, определяясь не только в отношении великих социальных вопросов: собственности и государства, но и в отношении конкретного режима, с которым они имеют дело. В этом смысле наши межрегионалы имели все основания объявить себя демократами, поскольку добивались полного искоренения тоталитаризма и воплощения парламентской демократии в ее классическом образце. Это послужило основанием и для закрепления за ними звания "левые". Звания выгодного и почетного, которое в массовом политическом сознании ассоциируется с понятиями "прогрессивные", "передовые", в то время как "правые" - с понятиями "ретрограды", "реакционеры".
Но если на первых порах, пока в центре общественной борьбы стоял вопрос политического устройства, гордое звание "левые" наши межрегионалы носили заслуженно, вроде красной гвоздики в петлице, то позднее, когда вперед вышел вопрос социальный, обнаружилось, что к левизне-то как раз у партий и деятелей, вылупившихся из межрегионального гнезда, устойчивая аллергия, а то и отвращение. За редкими исключениями, они подняли знамя не социал-демократическое, а либеральное или консервативное.
Тогда-то и пришло в голову назвать вещи своими именами. Пусть каждый значится по тому политическому направлению, какого придерживается. Зачем морочить голову людям? Разве могут именоваться левыми те, кто отнятые реформацией у партократов первоклассные закрытые поликлиники, больницы, санатории отдает в пользование новоиспеченным буржуа, открывает для них ночные клубы и игорные дома, а главное - прокладывает дорогу к рынку методом шоковой хирургии, под ножами которой найдут гибель многие миллионы людей.
Потребность внести ясность в расстановку политических сил стала особенно настоятельной в начале 1991 года, когда Горбачев подвергался яростным атакам с двух флангов. Слева на него давили бывшие соратники по Политбюро, справа рвали зубами радикалы. Надо было с предельной откровенностью объяснить людям ситуацию, раскрыть им глаза на цели и намерения борющихся политических лагерей, застолбить, наконец, собственную позицию и постараться привлечь на свою сторону всех здравомыслящих.
Возник и благоприятный "микромомент" для такого прямого разговора. Горбачева покинули те из его окружения, кто тяготел к радикалам, - А.Н. Яковлев, Э.А. Шеварднадзе, С.С. Шаталин, Н.Я. Петраков. А с "охранителями", остававшимися на министерских постах, его отношения резко ухудшились. Они еще не выступили с инвективами в Верховном Совете (впрочем, это случится очень скоро), но заговор зрел. В этих условиях, может быть, впервые за долгое время он был избавлен от сильных внешних воздействий, максимально свободен в выражении своих истинных, сугубо центристских убеждений. Это и было сделано в речи на политическом собрании в Минске 28 февраля 1991 года.
В речи прозвучало несколько принципиальных констатаций. Что в условиях действующих демократических институтов события направляются уже не партией и не одним президентом, становятся результатом взаимодействия политических сил. Что в стране развернулась ожесточенная борьба за власть, в которой радикалы применяют необольшевистские методы. Что искусственно нагнетаемая лидерами враждующих группировок атмосфера страха и подозрительности угрожает расколом общества и распадом государства.
В этих условиях спасительную роль способно сыграть только центристское направление, призванное воспрепятствовать столкновению крайностей и предложить приемлемую для большинства антикризисную программу. Здесь Горбачев процитировал замечательно точную характеристику Александра Исаевича Солженицына: "Труднее всего прочерчивать среднюю линию общественного развития: не помогает, как на краях, горло, кулак, бомба, решетка. Средняя линия требует самого большого самообладания, самого твердого мужества, самого расчетливого терпения, самого точного знания".
Горбачев "дрогнул" перед речью: сохранив отповедь радикалам, вычеркнул в последний момент резкую оценку антиперестроечного, неосталинистского "крыла". Тем самым его позиция скособочилась, потеряла устойчивость. Психологически это объясняется тем, что в тот момент он видел главную опасность в таранных ударах Ельцина, не отводил глаз от Белого дома, не придавал большого значения тому, что делалось у него под носом в Кремле и на Старой площади. Эдакая беспечная уверенность в подчиненных: "Да разве эти смотрящие мне в рот осмелятся!"
Но даже если б речь появилась на свет уравновешенной, она, увы, не произвела бы ожидаемого впечатления. Опоздала минимум на год и вдобавок была искусно "замолчана" печатью. Заявив о себе фактически в качестве новой политической партии, Центр уже не смог расширить ряды своих сторонников, переманив к себе, как обычно, левое крыло правых и правое левых. Напротив, он продолжал суживаться, как шагреневая кожа, пока не был окончательно расплющен в августе.
Независимо от того, что вскоре после этих событий оба наши лидера объявили себя социал-демократами, "процесс пошел" намного дальше того предела, который мысленно ставил перед ним Горбачев, может быть, перевалил и за ту черту, до которой собирался его довести Ельцин. При всей их идеологической гибкости и конформизме, людям, ходившим в коммунистах три четверти сознательной жизни и побывавшим полтора года в социал-демократах, трудно, если возможно, было завершить преобразование советской модели в западную. Это сподручнее молодым, вроде Е. Гайдара и А. Чубайса, у которых нет комплекса вины за революционное прошлое, кому не надо мысленно оправдываться перед портретом Маркса, подписав очередной Указ о приватизации.
Впрочем, Горбачев сказал: "Это уже без меня", только когда возникала угроза распада Союзного государства.
Теперь, когда мы постарались хотя бы правильно расставить "знаки", следует остановиться на отношениях радикал-демократов с Горбачевым. Именно эти отношения составляли тот нерв, вокруг которого разворачивалась политическая борьба после создания основных демократических институтов.
В то время "настоящие" левые еще не выступили на политическую арену в качестве самостоятельной организованной силы. Они в растерянности, никак не могут поверить, что КПСС перестала быть правящей партией, а ее генсек, по идее "наш человек", благоволит радикалам и "предает своих". После "красной ракеты", запущенной Ниной Андреевой, кое-где начинают формироваться кружки и малочисленные партии "истинных" коммунистов, своего рода "твердых искровцев". Но левые окончательно сложатся в движение только тогда, когда поймут, что власть им больше не принадлежит, осознают себя в качестве оппозиции и примут на вооружение соответствующие методы борьбы. А пока можно только недоумевать и возмущаться бездействием Центра (не станешь ведь митинговать и подбивать рабочих на стачки против своего правительства), требовать от него решительных действий и выступать с предостережениями на пленумах ЦК.
Но поскольку левые опаздывают к полю боя, правые, используя исключительно выгодную для себя диспозицию, смело атакуют Центр. Точнее, не Центр, какого еще не существует в природе, а олицетворяющего это политическое направление президента.
При этом, похоже, не отдают себе отчет в том, что могут действовать безнаказанно лишь за его широкой спиной, благодаря тому, что Горбачев уже самим фактом своего существования в двойной роли генсека и президента парализует левый лагерь. Бьют эту свою защиту безжалостно, наотмашь. Едва только начнут функционировать новые органы власти, в июне 1989 года соберется 1-я сессия "перестроечного" Верховного Совета СССР, а уж в июле "с подначки" эмиссаров радикал-демократического штаба начнутся забастовки шахтеров Донбасса, Караганды, Печорского бассейна. Не успев толком оглядеться после своего появления на свет, юный парламент и его председатель втягиваются в изнурительную многомесячную нервотрепку, вынуждены в спешном порядке принимать закон о забастовках, пытаться остановить стачечную волну посредством судебных запретов, убедиться, что плетью обуха не перешибешь, и в конце концов капитулировать, уступить по всем статьям, открыть шлюзы для астрономического роста зарплаты, который ускорит окончательное расстройство финансовой системы.
От тех забастовок и потянется цепь следствий, помешавших мирному развитию реформации. Они буквально выбьют Горбачева из колеи, спутают его планы. Теперь он будет уже не столько продолжать и углублять реформы, сколько защищаться; вынужден расходовать силы и тающий авторитет, чтобы сдерживать сторонников "жестких мер" и уговаривать вождей радикального лагеря образумиться, не форсировать событий и не загонять его в угол.
Горбачев имел право рассчитывать если не на признательность, то хотя бы на известную лояльность с их стороны. Ведь это его заботами они получили шанс состояться в качестве политических деятелей, по крайней мере поначалу он оберегал их от враждебно настроенных аппаратчиков. На моих глазах произошел следующий эпизод. Генсеку сообщили, что "прорабы перестройки" Попов и Афанасьев забаллотированы в своих парторганизациях и не получили мандатов на Московскую конференцию, а значит, лишаются шансов быть среди делегатов и Всесоюзной. В кабинет приглашается тогдашний первый секретарь МК Зайков.
- Лев Николаевич, ты понимаешь, что мы не можем прийти на Конференцию без самых активных сторонников реформ? Ну пусть они временами перехлестывают, но ведь болеют душой за перестройку.
- Я-то понимаю, Михаил Сергеевич, да что делать, если коммунисты избрали других.
- Подумай. Может быть, провести через другие организации, в общих списках на районной конференции.
- Сложно это... - робко возражает дисциплинированный Зайков.
- Я на тебя надеюсь, - рубит генсек.
И конечно, "прорабы" были избраны. Спустя несколько месяцев они окажутся среди застрельщиков антигорбачевской кампании, а Афанасьев будет осыпать его оскорбительными эпитетами. Воистину никто не умеет так опекать своих врагов, как доброжелательный центрист Горбачев. И это в полной мере относится к первому признанному лидеру оппозиции Андрею Дмитриевичу Сахарову.
История выдвинула в соратники и соперники Горбачева личность гигантского масштаба. И легендарная слава создателя советской водородной бомбы, трижды Героя, и мужественное многолетнее стояние его против тоталитарного монстра, и поразительная благородная стойкость перед беснующимся залом Дворца съездов, все три грани его дарования - ученого, мыслителя, лидера, безусловно, возвели его в ранг великого гражданина.
Судьба горьковского ссыльного перекликалась с участью саратовского отшельника. Чернышевский после амнистии не вернулся в столицу, остался доживать век в провинции. Сахаров вернулся и сразу же стал центром мощного интеллектуального притяжения, второй общенациональной фигурой на политическом форуме страны. Горбачев вызволил мятежного академика из заточения не только из чувства справедливости и понятного желания заслужить симпатии свободомыслящей интеллигенции. Он рассчитывал найти в Сахарове сильного соратника в борьбе за реформы. И мало сказать - не ошибся. Ведь если Андропов был его политическим предтечей, то идейным предтечей был именно Андрей Дмитриевич. За годы до перестройки он выступил со своего рода Демократическим манифестом, а к своему звездному часу располагал уже программой политической и экономической реформы, проектом преобразования Союза ССР в Союз республик Европы и Азии - словом, целостной концепцией реформ.
Когда Сахаров прислал Горбачеву свой проект новой Конституции, мне было поручено "познакомиться и доложить". Это был глубокий и оригинальный документ, в котором выносились на первое место, служили точкой отсчета права человека. Если не считать некоторых пробелов и огрехов в формулировках (документ писался все-таки физиком, не профессиональным юристом), проект вполне заслуживал быть принятым за основу при работе над новой Конституцией. В таком духе было доложено, и Михаил Сергеевич дал принципиальное согласие. Хотя и с опозданием, лишь в конце 1991 года, но было дано согласие и на предложение назвать Союз "евразийским", что, кстати, высказывал в свое время и Ленин.
Оказав неоценимую поддержку делу реформ, Сахаров стал не только сподвижником, но, как уже говорилось, и первым серьезным оппонентом Горбачева. И потому, что он шел на шаг впереди, тянул, торопил. И потому, что этот согбенный, невзрачный с виду человек с тихим голосом и добрым взглядом обладал несокрушимой волей революционера. Если уж он, не дрогнув, бросил вызов могущественному брежневскому Политбюро и КГБ, не сошел с трибуны, несмотря на враждебный вой съезда, так неужто не шагнет в костер, как Джордано Бруно! И такой же жертвенности, такой же отваги, на какие способен сам, требует от своей партии.
Как ни парадоксально это звучит, Сахаров, прибыв из Горького в Москву, действует почти так же, как Ленин после его приезда из Женевы в Петроград. Он собирает разрозненных "прорабов перестройки" в Межрегиональную группу, то есть партию "радикалов", как сам их называет. Рассылает надежных людей на места, особенно в районы крупной промышленности, перспективные очаги рабочего движения. Считает, что колеблющемуся, медленно двигающемуся вперед Центру не следует давать никакой передышки, и на Первом же съезде народных депутатов СССР выступает не с концепцией каких-то там половинчатых реформ "по Горбачеву", а с полновесной бескомпромиссной революционной программой принять декрет о власти, законы о собственности и о земле... Иными словами, одним махом, в один присест разрушить прежнюю систему и сотворить новую, осуществить не постепенные преобразования, а молниеносный общественный переворот. И когда этот политический штурм, подкрепленный волной шахтерских забастовок, не достигает успеха, а, наоборот, заставляет защитников системы ощетиниться, дает указание перейти к "радикальному давлению, пусть даже в форме забастовок". Это "хотя и опасно, но не настолько, и во многих случаях оправданно"*.
Сахаров и в новой для себя роли революционного вождя, прибегая к необольшевистским методам, остается благородным человеком. Он не забывает, кто вызволил его из горьковской ссылки, и даже после того, как Горбачев пару раз бросил ему на съездах раздраженные реплики, говорит о нем с уважением, старается понять и объяснить своим сторонникам причины колебаний лидера. Те при нем еще кое-как сдерживаются, но после ухода из жизни своего вождя уже считают себя свободными от всякого "джентльменства".
Вдобавок после некоторого перерыва радикалы избирают себе уже совсем другого, зубастого и задиристого предводителя, для которого крепкое слово в адрес обидчика, что елей на душу. Так ату его! И вот уже подконтрольные радикалам газеты и телеканалы льют на президента ушаты грязи. Соревнуются, кто пнет его побольнее, сочиняют байки о дачах в Финляндии, на Канарских островах, во Флориде, о сотнях тысяч долларов, якобы потраченных на драгоценности и наряды для Раисы Максимовны и т. д. С предельным цинизмом объявляют его "основным источником нестабильности в Советском Союзе". Продолжая рассуждать в подобном духе, будущий московский полицмейстер Аркадий Мурашов скажет: "Если что-то и случилось за эти пять лет при нем, то не благодаря Горбачеву, а скорее вопреки ему"**.
Повторю: радикалы обошлись с Горбачевым, как полтора века назад народовольцы с Александром II, только не физически уничтожили, а постарались раздавить политически и ославить морально. Они вполне следовали завету В.И. Ленина: "Весь опыт мировой истории, как и опыт русской революции 1905 года, учит нас... либо революционная классовая борьба, побочным продуктом которой всегда бывают реформы (в случае неполного успеха революции), либо никаких реформ... Единственной действительной силой, вынуждающей перемены, является лишь революционная энергия масс"***.
Спрашивается, какая "революционная энергия масс" вынуждала идти на реформы в 1985 году? Владимир Ильич, как нетрудно догадаться, находился под впечатлением 1905 года. Тогда "неполный успех революции" вынудил царя решиться на кое-какие реформы. В других же случаях все обстоит как раз наоборот: удачные реформы предотвращают революцию, делают ее ненужной. Если б радикалы, сгорая от "революционного нетерпения", не прибегли к необольшевистским методам, оказался бы возможным демонтаж тоталитарной системы с более растянутым по времени, но гораздо менее болезненным переходом к рыночной экономике.
История, однако, не существует в сослагательном наклонении. Рвущиеся к власти правые фактически "обезвластили" президента еще до того, как бывшие соратники по партии лишили его свободы и голоса на три августовских дня. В феврале 1991 года на митинге, официально названном "В защиту гласности и против травли Председателя Верховного Совета РСФСР Б.Н. Ельцина", И. Заславский и другие будут заходиться в истерике, требуя немедленной отставки Горбачева и его команды. А на референдум 17 марта 1991 года радикалы выйдут уже с программой развала Союза ССР. И, потерпев поражение, добьются-таки своего. Таков стиль, таков характер необольшевизма.
При всем значении вопросов государственности главное, что на кону между левыми и правыми, - это собственность. Те и другие могут быть патриотами и демократами. Но у каждого лагеря свое представление о том, что нужно Отечеству и отвечает идее народовластия. Что бы ни говорили об ошибках Маркса, а его теория классовой борьбы сохранила свое значение, хотя и нуждается в обновлении. Пусть не существует больше классов
в прежнем измерении, но никуда не делись социальные слои и группы, никто не аннулировал противоречия между ними и никогда люди не откажутся от борьбы за свое существование и преуспеяние.
Парламентская реформа на короткое время отвлекла общество, но едва оно свыклось с новыми условиями политической жизни, на первый план вновь выдвинулись болезненные экономические вопросы. При пассивном поведении все еще дезориентированных левых правые развернули мощное наступление на правительство Н.И. Рыжкова, обвиняя его в неумении и нежелании осуществлять реформы, в развале хозяйства, снижении жизненного уровня. Обвинения эти были не совсем справедливы. Главной причиной начавшегося спада были как раз первые шаги по пути преобразований. Свертывание системы централизованного планирования не могло пройти безболезненно. Рыжков не торопился с переходом к рынку, это верно, опасаясь вызвать обвал производства, но плавный, замедленный ход реформ никак не устраивал оппозицию. Признать рациональность такого метода значило для нее отложить на годы взятие власти.
Тогда и была предпринята, пожалуй, единственная серьезная попытка создать коалицию центристов с радикалами, в основу которой положили программу Г. Явлинского "500 дней". Горбачев склонился ее поддержать без большой охоты. В немалой мере потому, что не хотел приносить в жертву премьера. Фактически в обмен на такую коалицию правые требовали от него головы Рыжкова, как через два года левые будут требовать у Ельцина головы Гайдара. Президент долго колебался не только из-за личной симпатии к человеку, который был ближайшим его соратником в первые годы перестройки. Его предостерегала от методов шоковой терапии группа видных экономистов во главе с Леонидом Ивановичем Абалкиным, которого никто не мог заподозрить в ретроградстве.
В согласии со своей натурой Горбачев попытался найти компромисс, совместив "500 дней" с программой правительства (по словам Ельцина, "поженить ежа и ужа"). А когда эта, заведомо обреченная попытка провалилась, отказался от обязательств перед "радикальной командой", вызвав на себя шквал обвинений в отказе от реформ, капитуляции перед старой гвардией, трусости и т. п. Включились в кампании травли президента и многие обласканные им представители творческой интеллигенции. Станислав Шаталин, на каждой "сходке у Михаила Сергеевича" клявшийся положить за него жизнь, выступил с несколькими истерическими по тону статьями и открытыми письмами. Егор Яковлев опубликовал в "Московских новостях" подписанное им и другими "разгневанными интеллектуалами" заявление с требованием отставки президента. И сколько еще таких было.
Должен признаться, что и в "ближнем" его окружении внезапный отказ от "500 дней" не нашел понимания. Общаясь с экономистами из "правительственного лагеря", мы разделяли опасение, что реализация программы Явлинского может вызвать чрезмерные перегрузки, которые будут переложены на плечи народа. К тому же не было твердой уверенности в том, что Запад по-настоящему раскошелится, чтобы помочь Советскому Союзу встать на ноги: кому охота помогать потенциальному конкуренту. Но в тот момент казалось, что выигрыш от политической коалиции с лихвой компенсирует уязвимость программы. Покончить с нервотрепкой, заключить если не вечный мир, то хотя бы перемирие с оппозицией, изолировать кликуш на крайних флангах, восстановить элементарный порядок - вот что было необходимо в первую очередь. А огрехи экономической программы можно будет в конце концов устранить по ходу ее воплощения.
Теперь эта точка зрения кажется небезупречной. Видимо, экономисты правительства сумели доказать Горбачеву, что, вступив на путь "шоковой терапии", с него уже не сойти, а грозящая при этом гиперинфляция повлечет катастрофический спад жизненного уровня. К тому же раскручивалась спираль требований, выдвигаемых национальными движениями, со дня на день сокращались управленческие возможности Центра, а в таких условиях, как честно признал несколько месяцев спустя сам Явлинский, идти на "шоковые" методы было чересчур рискованно.
Что осуществить экономическую реформу в 1990 году было легче, чем в 1992-м, - очевидно, но эта "легкость" сама по себе обещала быть достаточно тяжелой - вот почему Горбачев решил продолжить поиск более щадящей, менее болезненной для общества программы. Но не только. Была и другая фундаментальная причина. К тому времени президент, как и многие миллионы его соотечественников, не мог еще перешагнуть через высшую заповедь ортодоксального социализма - отрицание частной собственности.
Чем глубже наша экономика погружалась в кризис, тем тверже становилась уверенность, что выкарабкаться из трясины и, тем более, интегрироваться в мировое хозяйство мы сможем только при условии денационализации (приватизации) большинства предприятий, демонополизации производства, создания социально ориентированного рыночного хозяйства. Попытки остановиться на полпути, усидеть на двух стульях оказались неудачными повсюду. Но для того чтобы отважиться на столь резкий поворот, фактически означавший смену мировоззренческих установок, надо было убедить общество в том, что другого пути нет и что допущение рынка и частной собственности не повлечет потерь в социальном обеспечении, не отнимет у людей тот минимум благ и безопасности, коими они располагали.
Горбачев дозревал медленно. Вначале он и слышать не хотел о частной собственности, считал возможным создать рыночное хозяйство со свободно конкурирующими государственными предприятиями и кооперативами. Особенно он противился частной собственности на землю. С колоссальным трудом, после долгих споров, в политических документах, а затем в законах проходили формулы сначала об "общественной и других формах собственности", потом - "всех формах собственности", потом - "всех формах собственности, в том числе частной".
До конца президент был непреклонен в том, что вопрос о частной собственности на землю может быть решен только референдумом, поскольку он затрагивает народную судьбу и только сам народ вправе его решить. И он был прав. В течение 1991 - 1992 го-дов будут один за другим приниматься законодательные акты о праве собственности на землю, наследовании ее и в конце концов - купли-продажи земельных участков. Будут приняты указы президента России, изданы всевозможные инструкции, проведена мощная пропагандистская кампания. И после всего этого надумают начать сбор подписей за проведение референдума, а Верховный Совет России примет еще один закон. И это еще явно не конец. Колхозное землеустройство воцарилось у нас после многих лет политической борьбы и насилия над крестьянином. Попытка таким же образом утвердить фермерство может стать губительной. Надо, видимо, и здесь идти не "культурой взрыва", а "культурой огня", больше полагаться на самих сельских тружеников, их самовластный выбор.
На протяжении 90-х годов опросы показывали почти равное распределение установок - "за" и "против" частной собственности, приватизации. Не партии, а все общество расколото на правых и левых. Ну а если вернуться к вопросу о "центризме", то последний бывает разного свойства. Есть и такой, который можно назвать "по М. Волошину".
И там, и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
"Кто не за нас - тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами!"
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
Ново-Огарево
1991 год, который по насыщенности и драматизму событий сравним лишь с 1793-м и 1917-м, прошел под знаком борьбы вокруг вопроса: быть Союзу ССР или не быть? Кульминация этой борьбы пришлась на четыре даты - 17 марта, 12 июня, 19 августа и 8 декабря. А ее стержнем стал проект нового Союзного договора. Вокруг этого документа кипели страсти и ломались копья. В нем сфокусировалась вся летопись этого неординарного года. Он стал жертвой политических интриг и приобрел в последнем виде характер законченного компромисса. И хотя Договор остался неподписанным, вполне возможно, что его еще извлекут из архивов только перепечатают набело, поправят пару статей и скажут: это уже совсем другая бумага.
С вопросом о Союзе, о его судьбе связаны и пик противостояния Горбачева с Ельциным, и высшая точка их сотрудничества.
Что касается противостояния, оно достигло апогея, когда Ельцин, выступая по телевидению, обвинил Горбачева во всех смертных грехах и потребовал немедленной его отставки. Этот выпад встретил крайне раздраженную реакцию у президента и его окружения, был расценен как "объявление войны". Впрочем, то же говорилось и по другим поводам - когда Ельцин подписал договор с Литвой и другими Прибалтийскими республиками, тем самым поддержав их требования независимости и фактически лишив союзное руководство возможностей дальнейшего маневрирования. Когда было объявлено, что все предприятия на территории России переходят под ее юрисдикцию. Когда провозгласили приоритет республиканских законов над союзными. Когда Ельцин попытался разрушить Союз де-факто с помощью серии двусторонних договоров, а затем де-юре - заменить его четырехсторонним соглашением (России, Украины, Белоруссии и Казахстана), то есть сделать то, что удалось ему со второй попытки в декабре 1991 года.
Перебирая в памяти события этого бурного года, трудно с большой точностью назвать момент перелома в соотношении сил, когда в результате таранных ударов оппозиции Союзный центр ослаб настолько, что уже не только был не в состоянии диктовать свою волю всем республикам, но и пасовал, если две-три из них сговаривались занять общую позицию. Решающую роль при этом играла, конечно, Россия. Пожалуй, где-то в марте-апреле авторитет и влияние союзного Президента и Председателя Верховного Совета РСФСР сравнялись. Ни один из них не мог управлять, игнорируя другого, и такое равновесие сил сохранялось до августа.
На протяжении периода, который можно назвать "новоогаревским", два основных лагеря состязались в привлечении на свою сторону общественного мнения. Это не был прочный политический мир, но с обеих сторон в угоду народному настроению не уставали заявлять о необходимости согласия, коалиционного правительства, единого фронта, круглого стола и т. п. Народные массы устали от бесконечной перепалки, включая свару между лидерами. Характерно, что и тональность писем, поступавших тогда в президентский аппарат, изменилась, здесь уже не столько призывали Михаила Сергеевича и Бориса Николаевича "помириться", сколько предостерегали, что оба будут нести ответственность за развал государства, одинаково повинны в переживаемых страной трудностях. В этих условиях противоборствующие лагери и сочли для себя выгодным заключить своего рода перемирие.
В зимние месяцы 1991 года, когда Горбачева покинули несколько человек из его "команды" (Яковлев, Шеварднадзе, Шаталин), мне пришлось общаться с ним чаще обычного. Я рассказывал шефу о настроениях депутатов, с которыми работал в Комитете Верховного Совета по законодательству, законности и правопорядку. Люди, заявлявшие о себе как твердые его сторонники, настоятельно просили двинуться навстречу демократическому движению, которое само в тот момент находилось в разобранном состоянии, панически боялось призрака надвигающейся диктатуры. Со своей стороны я настойчиво советовал президенту встретиться с ведущими деятелями оппозиции, и не просто "по-отечески" поговорить с ними, пожурить или похвалить, а договориться о создании коалиции реформ. Он соглашался в принципе, но без большой охоты, явно опасаясь обидеть и озлобить своих соратников по Политбюро.
В свое время с его согласия мы с Петраковым встречались с "межрегионалами" - Поповым, Мурашовым, Шостаковским, Фильшиным, Волковым и другими. Интерпретируя состоявшийся тогда разговор, обозреватель французской газеты "Монд" Б. Гетте писал: "Выход Ельцина на сцену не только знаменует изменение соотношения сил в пользу сторонников рынка, но и создает ситуацию, в которой Горбачев должен либо вновь возглавить "партию движения", либо дать обойти себя слева"*. Президент не откликнулся на соответствующее предложение ведущих сторонников "демократической платформы", и им не осталось ничего иного, как "взять в вожди" Ельцина. Этот вроде бы малозаметный эпизод имел серьезные последствия. По существу, был утрачен шанс консолидации демократической оппозиции и центристов, сторонников реформ в КПСС. Те и другие ожесточились по отношению друг к другу, грызня усилилась. Народу это надоело, и он готов был взяться за дубину, чтобы отдубасить всех без разбору.
В этих условиях единственным выходом становилось верхушечное соглашение на уровне лидеров, к которому позднее присоединятся парламенты. Я высказал мнение, что, если Горбачев предложит Ельцину отказаться от взаимных нападок, заключить своего рода перемирие и вместе с руководителями других республик взяться за завершение работы над Союзным договором, Борис Николаевич не сможет отказаться: в этом случае на нем сосредоточилось бы негодование соотечественников, жаждущих мира в стране. В то время и доброжелатели президента, и многие люди, не входившие ни в какие лагери, а просто болевшие душой за судьбы Родины и реформации, настойчиво уговаривали, можно даже сказать - толкали его к соглашению.
И он решился, хотя это было далеко не просто. Ведь созвав первую встречу "9 + 1" и положив тем самым начало "новоогаревскому процессу", Горбачев признавал, что отныне он не в состоянии править единолично и готов пойти на передачу власти республикам с сохранением за Союзом в основном координационных функций. До того момента были только обещания да декларации о необходимости преобразовать унитарное государство в федеративное, с этого же момента, еще до подписания нового Союзного договора, такое преобразование становилось фактом.
Мощное давление в пользу соглашения оказывалось и на Ельцина. Конечно, в его "команде" было немало "ястребов", тех, кто считал, что инициатива на стороне "демороссов", и, пойдя даже на временное перемирие, они потеряют темп, упустят возможность одержать полную и безоговорочную победу. В таком духе выступали тогда Ю. Афанасьев, Л.Баткин и другие противники каких-либо соглашений с Центром. Но здравый смысл возобладал, и случилось то, что можно отнести к немногочисленным позитивным эпизодам политической борьбы 1991 года.
По поручению Михаила Сергеевича я подготовил проект сообщения о заседании "девятки". С раннего утра собрались в Ново-Огарево, прошлись по тексту. Хотя Михаил Сергеевич держался спокойно, ощущалось внутреннее напряжение. Зная взрывной характер Ельцина, не будучи уверенными, что его команда твердо решила идти на сближение, приходилось быть готовыми к любым неожиданностям. Начали подъезжать республиканские лидеры. Ровно в 10 захлопнулись двери Зала заседаний, а мы с Г.И. Ревенко решили пройтись по парку, скоротать время ожидания.
Но вот перерыв на обед. Первым из зала вышел Председатель Верховного Совета (ныне Президент) Туркменистана Сапармурад Ниязов и, широко улыбнувшись, сообщил: все в порядке, волноваться не следует. Вышедший следом Горбачев попросил сразу же передать ожидавшим в фойе журналистам сообщение для печати. Его содержание изменилось ровно наполовину, но этого следовало ожидать, иначе нельзя было рассчитывать ни на какой компромисс.
Некоторое время соглашение "9 + 1" было источником своеобразной эйфории. Словно в момент, когда два войска готовы были сойтись в яростной рукопашной схватке, вожди их вняли гласу народа и договорились жить дружно. Даже отметили это событие бокалом шампанского. Как рассказывал потом Михаил Сергеевич, за обедом они с Борисом Николаевичем, чокнувшись, выпили за здоровье друг друга. Сильно помог успеху, по словам президента, Нурсултан Назарбаев.
Но если сами лидеры были довольны, этого нельзя сказать об их "командах". Наиболее воинственные "демороссы", полагавшие, что Центру нельзя давать передышки, надо его добить, обрушили шквал упреков на Ельцина. Прозвучали даже обвинения в предательстве демократического лагеря. Экстремисты вынудили самого Бориса Николаевича выступить с оговорками, которые ставили под сомнение прочность достигнутого компромисса. Роптала и консервативная часть президентского окружения. "Что же вы, братцы, сделали? Отдали власть, а с нею Союз", - сказал мне в сердцах один из членов Политбюро. Бесполезно было объяснять, что речь идет о компромиссе, которому в тот момент не было альтернативы, и что новоогаревская встреча лишь привела содержание государства в соответствие с его конституционной федеративной формой.
Так, через пень-колоду, вынужденные чуть ли не ежедневно отбиваться от нападок слева и справа, то и дело оступаясь и возобновляя перебранку, мы втягивались в новоогаревский процесс. Мне пришлось за одним исключением присутствовать на всех заседаниях, в ходе которых шла работа над проектом Союзного договора, а попутно решались многие существенные вопросы. Сохранилась стенограмма этих заседаний, не сомневаюсь, она будет опубликована, поэтому ограничусь общими впечатлениями.
Перед каждым заседанием шла скрупулезная работа над учетом замечаний республик к проекту Договора. Их сортировали, распределяли по темам, сводили в реестр, позволявший видеть все поправки к каждой статье. Одновременно предлагалось несколько вариантов уточненной редакции. Работа была объемная, но делалась она силами небольшой группы - мы с Ревенко, вице-президент Академии наук Владимир Николаевич Кудрявцев, директор Института государства и права Борис Николаевич Топорнин, консультанты - Ю.М. Батурин, А.А. Сазонов, С.А. Станкевич. Засиживались в Волынском за полночь. Горбачев регулярно звонил, иногда приезжал к нам на несколько часов. Затем назначалась дата очередной встречи и подготовленный материал рассылался от его имени руководителям республик.
Мы приезжали в Ново-Огарево загодя, чтобы еще раз проверить готовность техники, раскладку документов, удостовериться в готовности вспомогательных служб. С утра собирались и журналисты, старавшиеся вытянуть из нас хоть какую-то информацию до появления главных действующих лиц. Но вот один за другим начинали прибывать президенты и Председатели Верховных Советов. У входа в дом, выстроенный при Хрущеве в стиле русской помещичьей усадьбы XIX века, они давали короткие интервью, обменивались впечатлениями, столпившись на балюстраде, ожидали Горбачева. Михаил Сергеевич приезжал, как правило, минут за пять-десять до назначенного времени, а вслед за ним, перед самым началом заседания, Ельцин. За этим явно стоял расчет: подчеркнуть, что он ничем не уступает союзному президенту. Поздоровавшись и обменявшись первыми репликами, направлялись в небольшой по размерам нарядный зал на втором этаже, ярко освещенный хрустальными люстрами и обставленный добротной мебелью, но в общем-то не отличавшийся особой роскошью.
Первые десять-пятнадцать минут проходили в ожидании момента, когда президент займет председательское место и пригласит начать работу. Большинство выходило на просторный балкон, где, разбившись на группы, лидеры обсуждали последний вариант Договора либо насущные свои проблемы. Участвуя в этих беседах, мы имели возможность присмотреться к людям, оказавшимся в переломный момент развития страны на командных постах. Кто они, понимают ли выпавшую на их долю небывалую ответственность, чего хотят: сохранить Союз либо, напротив, обрести свободу?
На эти вопросы было нелегко ответить, потому что, пожалуй, самой характерной в этой среде чертой была привычка скрывать свои мысли. Это качество, воспитанное многими десятилетиями продвижения по ступеням партийной иерархии, являлось, по сути дела, пропускным билетом на верхний этаж Системы, допуском к ее секретам. Впрочем, успешней других скрывают, чтo у них на уме, те, у кого там вовсе ничего нет. Как с этим? Есть ли доля правды в утверждениях, будто прежняя наша политическая система выталкивала на поверхность одних бездарей, способных лишь гнуть спину перед начальством и измываться над подчиненными?
Присматриваясь к нашим лидерам, я имел возможность убедиться, что это далеко не так. В подавляющем большинстве это были неплохие специалисты, с житейским опытом и прагматическим складом ума. Иногда они подходили к нам с Кудрявцевым, прося растолковать смысл той или иной нормы или предлагая поправку. Разъяснения схватывались на лету, и я не помню случая, когда не удалось бы найти разумную компромиссную формулу по спорным вопросам. За редкими исключениями, почти все руководители союзных и автономных республик занимали первые посты до перестройки либо находились где-то на подступе к ним, как принято говорить, в верхнем эшелоне. Иначе говоря, они никоим образом не относились к тому человеческому материалу, который перестроечная волна подняла на политический олимп (ученые, разночинцы, бывшие диссиденты). Сколько я знаю, никто из них не подвергался репрессиям. Это были типичные представители того, что называлось в прошлом ленинской гвардией. Не заглядывая в анкеты, можно было составить среднестатистическую биографию: из крестьян, по образованию инженер или агроном, учился в партийной школе либо в Академии общественных наук, работал в комсомоле, затем главным инженером или директором предприятия, предисполкома или секретарем райкома, дальше - обком, потом - республика.
Может показаться удивительным, что эти люди, воспитанные в духе ортодоксальной коммунистической доктрины, оказались способны очень быстро, буквально с лету подхватить новые идеи и стать их носителями. (Для циника: приспособиться к обстановке, суметь выжить, перекраситься и т. д.) В сущности, каждый из них по-своему повторил эволюцию, проделанную Горбачевым, без особых страстей и душевной боли расставшись с марксист-скими догмами, не просто провозгласив, но и осознав себя социал-демократами или либералами. Вдобавок еще недавно закоренелые атеисты без особого над собой насилия вспомнили: лидеры христианских республик - о Христе, мусульманских - о Магомете, обогатили свои политические убеждения мудростями Библии и Корана. Чего не сделаешь, чтобы ублажить верующих соотечественников!
Вопреки распространенному незатейливому мнению, популизм - неотъемлемая часть политики. Там, где существуют демократические институты, политический деятель просто не состоится, если не сумеет внушить избирателям симпатию. Да и в авторитарных системах популизм далеко не лишняя вещь. Конечно, диктатор может править страхом, но ведь полезнее и приятнее внушать любовь и поклонение, даже если ты правишь жестоко, как это удавалось Сталину и Гитлеру, Перону и Франко, похоже, удается Каддафи и Саддаму Хусейну.
В чем же секрет той поразительной легкости, с какой совершается чудесное превращение ортодоксального коммуниста в либерала, солдата партии в народного избранника, атеиста в верующего, партийного секретаря в президента? Первое и самое простое объяснение заключается в том, что мы недооцениваем резервов гибкости, пластичности человеческой натуры. Нередко можно слышать панегирики физической выносливости человека, его способности выносить перегрузки. Газеты с восторгом повествуют, как очередной олимпийский чемпион поднял планку высоты до немыслимого уровня; четырехлетний малыш, заблудившийся в лесу, выжил, неделю питаясь ягодами и кореньями; отважный мореход пересек Тихий океан в крохотной лодке под парусом и т. д. Все это, безусловно, достойно восхищения. Но ведь не менее поразительные нагрузки способна выдержать психика человека, неисчерпаемы ресурсы организма, когда ему надо перевоплотиться, перейти из одного состояния в другое. Господствующая мораль применяет в данном случае иные критерии, рекомендует не восхищаться, а осуждать подобные метаморфозы. Я же полагаю, здесь не место восхищению или осуждению, просто это надо принимать как часть человеческой натуры, нечто данное от природы.
Есть и другое объяснение названному феномену. Оно заключается в том, что смена коммунистической доктрины на социал-демократическую многократно облегчается их общим идейным происхождением. За небольшими, хотя и существенными исключениями (диктатура пролетариата, примат классовой борьбы, ориентация на революционное насилие), набор ценностей, которым апеллирует марксизм, безупречен с точки зрения демократического сознания. Свобода, равенство, братство, социальная справедливость, демократия, прогресс - разве не этому нас учили в школах и институтах, не об этом же мы писали в книгах и проповедовали с партийных кафедр? Разве лозунг "От каждого по способностям, каждому по труду" не составляет неотъемлемый элемент подлинно демократического сознания, а "моральный кодекс коммунизма" не повторяет чуть ли не дословно заповеди Священного Писания и нравственные максимы, выношенные философской мыслью?
Вот почему нашим партийным функционерам даже самого высокого ранга нет нужды совершать над собой насилие, совеститься предательством принципов и переходом в другую веру, за что их почем зря честят фанатики типа Нины Андреевой. Именно этим ценностям они смолоду клялись быть верными, именно этим богам поклонялись. Больше того, если раньше, произнося слова "свобода и демократия", совестливый коммунист ощущал себя лицемером, зная о колоссальном разрыве между идеей и практикой, то теперь он может черпать вдохновение в том, что прекрасные политические лозунги обретают в жизни истинный смысл. И если мы говорим - выборы, так это действительно выборы между несколькими кандидатами, а не опереточный фарс. Если говорим о политической свободе, так это действительно возможность инакомыслия. За что же и на каком основании можно осуждать людей, которые получили возможность поступать в лад со своими убеждениями и решили ею воспользоваться?
Наконец, есть еще одно объяснение тому, что я назвал идейным перевоплощением или политической метаморфозой. Институт номенклатуры представляет собой одну из опор, на которых держалась вся прежняя наша политическая система. Нельзя сказать, что это было оригинальное изобретение советского режима. Во всех государствах - деспотических и демократических, монархиях и республиках - существует система подбора, подготовки и расстановки управленческих кадров. И в этом смысле наша Академия общественных наук или Институт международных отношений ничуть не хуже и не лучше Итона и Оксфорда в Англии, Гарварда и Принстона в США, Эколь де Пари во Франции, аналогичных учреждений в других странах, где готовят будущих министров, послов и прочую государственную знать.
Но, пожалуй, никогда и нигде не было еще системы, выстроенной с таким тщанием и изощренностью, так надежно защищенной от всяких опасных нововведений, как партийная номенклатура. Подбор в нее производился самым скрупулезным образом, причем если на первых порах после революции решающее значение имело социальное происхождение, которое, по идее, гарантировало чистоту классовых помыслов, то позднее этот критерий сохранялся больше для проформы. На первый план выходили верность системе, истовость служения ее целям, а уж потом профессиональные качества. Решающий перелом произошел в годы Отечественной войны, когда обнаружилась, так сказать, профессиональная непригодность Ворошилова, Буденного и многих других, отличившихся в революцию и гражданскую войну. Сталин был вынужден сделать ставку на новое поколение военачальников и командиров производства. Тогда фактически был перетряхнут весь кадровый состав партийного и государственного руководства. И в добавление к тем, кто стал жертвой политических репрессий, были заменены многие неспособные люди. Вопреки распространенному мнению, будто каждая последующая "гарнитура" руководителей была хуже предыдущей, война, с ее неумолимой потребностью вручить бразды правления в руки самых талантливых людей, каких страна тогда имела, привела к благотворному обновлению управленческого корпуса. Лучшим тому свидетельством служит и сама победа в Отечественной войне, и поразительно быстрое по всем меркам послевоенное восстановление.
С годами замкнутость номенклатурной системы стала неодолимым препятствием для притока свежих сил в правящую элиту. Особый вред нанесла в этом смысле установка Брежнева на так называемую стабильность кадров. Подчиняя всякое государственное дело прежде всего своему личному интересу, Леонид Ильич дал своего рода гарантии соратникам по Политбюро, членам Центрального Комитета да и всем чиновникам высокого ранга, что они могут оставаться на своих постах, пока их не призовет Господь. Разумеется, такая же привилегия закреплялась за самим генеральным секретарем. В результате почти за два десятилетия его правления состав ЦК изменился крайне незначительно. Люди старились, погружались в спячку, теряли былой энтузиазм, превращались из трудяг в сановников. С этим барским составом прекрасно уживался Брежнев, его не успел тронуть Андропов, и только при Горбачеве начались по-настоящему серьезные перемены в номенклатуре, причем и он был в этом отношении крайне осторожен, опасаясь, как говорил нам не раз, "ворошить осиное гнездо" и довольствуясь тем, что преклонный Центральный Комитет поначалу покорно глотал нововведения перестройки и стал просыпаться лишь при признаках угрозы монополии партии на власть.
Кстати, один из самых больших просчетов нашего лидера заключается как раз в том, что он считал возможным отложить глубокое обновление партийного руководства. Тем самым была заблокирована возможность реформирования партии. Когда реформатор и его соратники сетуют на то, что КПСС оказалась "неподдающейся реформе", им бы следовало признать, что повинны в этом они сами. Партию не удалось реформировать именно потому, что никто толком не собирался этого делать (разве что на словах) и не принималось никаких серьезных мер в этом направлении.
Но если массив кадров, сосредоточенных в Центре, связанных в основном с союзными ведомствами, дожил, дотянул до печального финала перестройки, то на местах произошло существенное их движение. Сначала вторые секретари чуть ли не повсюду заняли место первых, затем настал звездный час бывших председателей исполнительных комитетов. А в целом в 80-е годы, особенно при Горбачеве, сформировался костяк руководителей, которых я бы назвал профессиональными управленцами. К ним можно отнести таких людей, как Нурсултан Назарбаев, Ислам Каримов, Сапармурад Ниязов, и многих руководителей автономных республик, которые прошли выучку на совминовской и госплановской работе, а если занимали партийные посты, то, в сущности, делали то же дело - занимались организацией строительства, производства, обеспечением продовольствия и т. д.
Потолковав между собой, участники новоогаревских встреч рассаживались за длинным столом. Михаил Сергеевич занимал председательское кресло, справа от него место отводилось Лукьянову и Ельцину. Затем располагались руководители других союзных республик, после них, в алфавитном порядке, лидеры автономий. Неподалеку от президента за отдельным столиком усаживался В.И. Болдин как секретарь новоогаревских встреч. В другой части зала отводилось место для экспертов. Когда возникали споры вокруг тех или иных формулировок, Горбачев и другие участники встречи нередко просили нас высказаться или дать пояснение. Да и сами мы подавали голос, отнюдь не чувствуя себя в этом собрании безмолвными свидетелями.
Не сразу, не с первого раза, но у меня возникало и постепенно крепло убеждение, что мы участвуем в предприятии головоломной сложности. Действительно, речь ведь шла не о попытке достичь компромисса между двумя сторонами. Тут был целый комплекс противоречий, чуть ли ни у каждого участника собрания находился свой интерес, и он, естественно, домогался его защитить.
Главная линия противостояния проходила, конечно, между Горбачевым и Ельциным. Хотя внешне оба старались держать себя в руках, между ними явно ощущалось поле напряжения, в котором то и дело возникали мелкие разряды, а раза два-три не обошлось без грома и молнии. Михаил Сергеевич держался спокойней: всякий раз, когда Ельцин вступал с ним в пререкания, начинал его уговаривать, я бы даже сказал, улещивать, взывая то к здравому смыслу, то к чувству справедливости. Борис Николаевич, впрочем, не слишком поддавался на уговоры. Он большей частью молчал, но если уж говорил, то почти никогда не отступал от своего. И дело неизменно кончалось поиском формулы, приближенной к той, которая была заготовлена его командой и привезена им в портфеле. Иногда компромиссные формулы предлагали Лукьянов, кто-нибудь из участников встречи, мы с Кудрявцевым.
Элемент неуверенности в том, что мы заняты стоящим делом, вносила ироническая отрешенность, которую демонстрировал Ельцин в ходе дискуссий. На его устах почти неизменно блуждала полуулыбка, как бы говорившая, что он не слишком серьезно воспринимает всю процедуру, дело это зряшное, и ему, в общем-то, все равно, будет Договор, не будет его, поскольку Россия прекрасно проживет без Союза. Так я расшифровывал тогда скучающее, безразличное выражение его лица.
Более тщательно скрывал свои мысли Кравчук. Он сравнительно редко вступал в дискуссии, за свои поправки тоже держался цепко, но делал это без нажима, не в такой резкой и безапелляционной форме, как Ельцин. Впрочем, тогда ведь Леонид Макарович не был еще президентом, не чувствовал себя уверенно и, видимо, не желал портить отношения с Горбачевым. Была, на мой взгляд, еще одна причина, побуждавшая его не проявлять чрезмерной активности. Дело в том, что дискуссия часто касалась не общих политических вопросов, в которых украинский лидер, идеолог и пропагандист, чувствовал себя как рыба в воде, а юридических тонкостей, требовавших специальных познаний. Раз или два пришлось растолковывать их ему, особой сметки при этом не чувствовалось.
Станислав Шушкевич свободно разбирался в юридических понятиях, говорил веско и здраво, ничем не давал повода заподозрить в себе ярого националиста, в недалеком будущем - участника "беловежской тройки". Вообще же белорусская делегация и на предыдущих стадиях работы над Союзным договором обнаруживала максимум доброй воли и здравого смысла. Видимо, играло свою роль и то обстоятельство, что Белоруссия по всем статьям была идеальным членом будущей федерации. Она не собиралась рвать с Россией, и в то же время чувство собственного достоинства помогало белорусам отмерить необходимую степень самостоятельности, не допустить над собой произвола Центра. На протяжении послевоенного времени белорусам удавалось быть чуть более суверенными, чем другие. И сменявшие друг друга республиканские лидеры - Мазуров, Машеров, Киселев, Слюньков - тоже выделялись спокойной рассудительностью. Говорят, Хрущев гневался на Машерова, не жаловал белорусских лидеров и Брежнев, недовольный их "своеволием". А они делали все возможное в тех условиях и по многим показателям добивались большего, чем другие республики. Это, кстати, говорит о том, насколько непродуктивны попытки охарактеризовать все содержание советского периода, включая постсталинские времена, одним хлестким словом "тоталитаризм". При таком подходе, в частности, невозможно понять, почему на высокие руководящие посты нередко выдвигались люди действительно одаренные, интеллигентные и порядочные, как тот же Машеров.
Еще одной ключевой фигурой в новоогаревских "сидениях" был Нурсултан Назарбаев. Я проникся уважением к этому человеку, услышав его выступление на одном из пленумов ЦК. Он рисовал положение без прикрас, говорил резко, но не агрессивно, как иные ораторы. Нередко развязки удавалось находить благодаря тому, что к Нурсултану Абишевичу прислушивались и Ельцин, и Кравчук, и "автономисты". Отстаивая разумную самодостаточность республик в будущей федерации, он в то же время не хотел допустить ослабления союзных функций, сознавал, чем грозит разложение целостного народно-хозяйственного организма.
Скажу теперь о том, что составило основной сюжет, можно сказать, драматическую интригу новоогаревских встреч. Это - фундаментальный спор между союзными и автономными республиками. Он затянул на несколько месяцев работу над проектом договора, остался недорешенным и наверняка вспыхнул бы вновь, даже если бы этот документ был подписан 20 августа. Хотя и в другой ситуации, в ином плане, эта проблема остается камнем преткновения для успокоения обстановки и в нынешней России. Скажу больше: по сути дела, речь идет о глобальной проблеме, может быть, о самой головоломной, какую ход развития поставил перед человечеством. Если не будет найдено ее решение - цивилизация бесславно закончит свой путь, погрязнув в бесконечных конфликтах и войнах.
Автономные республики, все без исключения, хотели, говоря юридическим языком, повысить свой статус. А проще - им надоело иметь над собой помимо центрального руководства еще союзно-республиканское. Первый тур борьбы они выиграли, когда добились принятия соответствующей резолюции на Съезде народных депутатов СССР. Но все понимали, что резолюция - это только политический документ. На деле никаких существенных изменений не произошло, и лишь признание нового статуса автономий в Союзном договоре могло положить начало реальному перераспределению властных полномочий. На протяжении новоогаревских встреч едва ли не две трети времени было посвящено этой проблематике. Руководители автономий были хорошо подготовлены, воодушевлены надеждой на скорое удовлетворение их требований. Они привели множество доводов в пользу "уравнения в правах" с союзными республиками... и встретили дружный отпор последних.
Сложилось равновесие сил, какое всегда придает особое значение Центру как арбитру. Михаил Сергеевич должен был сделать трудный выбор: целиком стать на сторону "союзников" значило оттолкнуть от себя "автономистов" и лишиться их поддержки в борьбе против сепаратистских настроений, за сохранение целостности Союзного государства. С другой стороны, стать целиком на сторону "автономистов" значило окончательно поссориться с лидерами союзных республик, поставить точку над созванным с таким трудом новоогаревским совещанием, разрушить хрупкое соглашение с оппозицией. Словом, куда ни кинь, всюду клин.
Говорят, из двух зол приходится выбирать меньшее. В данном случае такое просто не просматривалось. Все мы долго ломали головы, как выйти из тупика. Предлагалась уйма компромиссов: дать полный перечень республик в преамбуле и тем самым как бы поставить их в один ряд; подчеркнуть равный статус всех республик, но при этом опять-таки оговорить, что одни из них входят в состав других. И так далее. Не было недостатка в самых остроумных и хитроумных формулировках. Но все понимали, что это - паллиативы, ничего не решающие на деле. Рано или поздно вопрос встанет в практическую плоскость и тогда заговорит оружие.
Лидеров автономий уговаривали не выдвигать максималистских претензий. Они же, в особенности выступавший чаще всех от их имени Президент Татарстана Минтимер Шаймиев, упорствовали, говоря, что их хотят "заманить в ловушку", заставить подписать Договор, который оставит их в неравном положении, а тем самым будут посеяны зерна многих конфликтов, из которых страна никогда не выберется.
Положение осложнялось тем, что уже в течение нескольких месяцев оппозиционная российская пресса обвиняла президента в намеренном подыгрывании автономистским настроениям, с тем чтобы "разрушить Россию". Большей глупости и подлости придумать невозможно. Это, пожалуй, один из тех случаев, когда цинизм в политической борьбе превосходит все мыслимые пределы. Действительно, ведь именно Ельцин, набирая очки, провозгласил в том же Татарстане, а затем повторял в других местах лозунг: "Берите столько суверенитета, сколько сумеете проглотить". Своей Декларацией независимости, прямым неповиновением союзным властям, провозглашением верховенства республиканских законов над союзными всем этим российское руководство, можно сказать, толкало автономии на выдвижение своих претензий. С другой стороны, Горбачев никогда не давал повода подозревать себя в антироссийских замыслах. У него много недостатков и велик счет допущенных ошибок. Но справедливость требует сказать, что в этих вопросах он был безупречен.