Неудачная эскапада лишила Рахманина шансов "унаследовать" отдел, на что у него были основания рассчитывать. После ХХVII съезда партии (февраль-март 1986 г.) он остался в составе ЦК, но ушедшего на покой Русакова заменил никем не ожидавшийся в такой роли Вадим Андреевич Медведев. Между тем это было одно из самых продуманных кадровых назначений нового генсека. "Поручая" соцсодружество близкому своему соратнику, он брал под личный контроль важнейшее в то время направление внешней политики. А доверяя вести здесь дела квалифицированному экономисту, давал понять, что отныне первостепенное значение будет придаваться экономическому сотрудничеству.

Странным образом рисуется в общественном мнении облик политических деятелей. Одни видятся намного более почтенными, чем того заслуживают, других молва обкрадывает достоинствами и награждает несвойственными пороками. Из двух ближайших сподвижников Горбачева Яковлев был ее явным любимцем, Медведев пасынком. Вероятно, тому виной было и неравномерное распределение ораторских дарований - суховатая "профессорская" речь Медведева уступает образной публицистической риторике Яковлева. Свою роль сыграли характеры: Александр Николаевич везде, где можно было, оказывался на виду, под лучами телесофитов, Вадим Андреевич - даже там, где трудно было, выбирал тень, избегал выходить на авансцену. Должно быть, есть и такой фактор, как прихоть, каприз фортуны. Яковлев был Мирабо горбачевской перестройки, подбирающим славу, которая достается глашатаям, трубачам. Медведева в этом смысле можно уподобить усердному методичному организатору Карно.

Но при всех личностных особенностях подноготная пристраст-ной оценки двух этих деятелей все-таки в существенном различии их ценностных установок. Яковлев импонировал журналистской братии, большинство которой было изначально настроено на либеральный лад, своим крайним, я бы употребил здесь ленинское выражение, зряшным отрицанием марксизма и безоговорочным поношением советского опыта. Медведев был им неугоден отказом перечеркнуть все, чему поклонялся, метнуться, подобно маятнику, из одной крайней точки в другую, своей умеренной, взвешенной, по сути центристской позицией. "Акулы пера" и камеры соответственно отретушировали его политический портрет, а потом сами приняли этот искаженный образ за правду. До сих пор иной интервьюер от телепрограммы, выясняющей "как это было", спрашивает, ничтоже сумняшеся, почему Горбачев решил в какой-то момент заменить прогрессивного Яковлева в роли главного идеолога консервативным Медведевым.

Да не было, господа, замены демократа на ретрограда, потому что Вадим Андреевич демократ не худшей пробы, чем Александр Николаевич. Признаюсь, назначение это произошло не без моего участия. Как-то, когда я уже был помощником генсека, мы с Михаилом Сергеевичем работали вдвоем в его кабинете, и он поделился своим беспокойством ситуацией в средствах массовой информации: перестройку со все большим остервенением клюют чикины слева и коротичи справа, на телевидении обозреватели то и дело передергивают факты, в искаженном виде представляя нашу политику, идеологи бездействуют, утратили инициативу, вяло обороняются, самого Яковлева приходится защищать от нападок, в то время как надо наступать, доказывать, убеждать. Недавно в "Московских новостях" Гельман напомнил мысль Пастернака: событиями управляют те, кто властвует над умами.

Тогда я и высказал мнение, что стоило бы "рокировать" Яковлева с Медведевым. Вадим Андреевич обладает организаторским даром и сумеет сладить с журналистской стихией; Александр Николаевич с большей охотой займется продвижением "нового мышления" на международной арене; одновременно появится основание отвести от идеологии его антагониста Лигачева. Шефу идея пришлась по душе. Советовал я, исходя исключительно из интересов дела, как их понимал в тот момент, но, боюсь, доставил Медведеву много головной боли. С обычной для себя ответственностью он взялся наводить порядок в "информационном омуте", а всякий, кто у нас берется за такую задачу, пусть даже речь идет о порядке элементарном и вполне разумном, становится мишенью призываемых к порядку. С тех пор и потянулась за ним незаслуженная репутация чуть ли не "гонителя" вольной мысли.

Для меня Вадим Андреевич - образец питерского интеллигента. Умный, порядочный, скромный, без усилий и самолюбования ставящий на первое место общественное благо. Человек, которого не бросает в жар и холод перемена места в жизни, остающийся самим собой во всяких обстоятельствах. Такое впечатление сложилось с первых встреч, когда он был заместителем заведующего отделом науки, потом ректором Академии общественных наук, и укрепилось в течение нашей совместной работы, практически не прерывавшейся с его приходом в Отдел ЦК. Тогда он был моим непосредственным начальником, теперь трудится над экономическим разделом исследования, которым мне доверено руководить. В роли начальника и подчиненного одинаков: охотно уступит, если вы его сумели убедить, в противном случае упрется: кто бы ему ни указывал, хоть и Горбачев, будет стоять на своем.

В отделе начал с того, что собрал руководящий состав и "обнародовал" свои представления о научном управлении. Секретарь ЦК не мешает своим замам самостоятельно действовать на порученных им участках, они тоже не досаждают ему пустяками, обращаются за помощью только тогда, когда недостает полномочий. Никто не поверил. Привыкнув при Русакове к тому, что никакая, даже самая малозначная, бумаженция не должна проскочить мимо бдительных очей "зава", сунулись, как обычно, к начальству и получили "отворот". Внедренный всерьез принцип персональной ответственности довольно скоро обнаружил, у кого недостает деловой хватки и, что еще хуже, чьи взгляды не соответствуют "новому мышлению". Поручив Рахманину подготовить ряд концептуальных записок, Медведев остался недоволен содержанием и стилем представленных проектов, оказался перед необходимостью собственноручно править тексты и нашел выход в учреждении поста еще одного первого зама для меня. Разлад с Рахманиным углублялся. В конце концов ему предложили место ректора Ленинской школы (официально именовалась Институтом общественных наук), но Олег, то ли от обиды, то ли из других соображений, отказался и предпочел уйти на пенсию.

Вадим Андреевич объездил всех наших "подопечных" и принялся перестраивать в прагматическом духе устаревшую систему сотрудничества, о чем потом поведал в книге*. Я подстраховывал его в отдельской рутине. Кроме того, мы "на пару" написали и направили генсеку несколько записок с далеко идущими предложениями о назревших реформах. Отклика на них не последовало, но, вероятно, кое-какие мысли оказались небесполезными.

Мое назначение первым замом означало переход на более высокий "этаж номенклатуры", где автоматически предусматривалось членство в руководящих инстанциях партии (ЦК или Ревизионная комиссия) и депутатство в Верховном Совете СССР. Первого я так и не удостоился, зато очень скоро получил уведомление оргпартотдела, что трудящиеся Ташаузской области Туркменской ССР выдвинули мою кандидатуру в высший законодательный орган власти и просят согласия баллотироваться. Почему в Туркмении? Очень просто: умер тамошний депутат, освободилось место. Заботиться о предвыборной кампании в те времена не приходилось, за тебя все делали вездесущие партийные органы. Получив командировку, я направился в Ашхабад, был встречен в аэропорту высокими местными чинами и препровожден в кабинет Сапармурада Ниязова. Осторожно, но достаточно внятно я признался, что чувствую некоторое неудобство: человек со стороны, никак не связанный с республикой, должен буду представлять ее в Москве. Ниязов успокоил, сказав, что меня это не должно смущать, партийно-государственный актив и население области рады заполучить "своего человека в Центре". Среди депутатов от республики большинство туркмен, но есть и высокопоставленные москвичи, в том числе союзные министры, оказывающие нам большую помощь.

На том моя совесть успокоилась. Все-таки я смогу хоть что-то сделать для своих избирателей, быть своего рода лоббистом местных интересов. Действительно, удалось, используя свои связи, "протолкнуть" строительство городского дворца культуры в Ташаузе, поставку дефицитных материалов для нескольких строек в селах, увеличения квоты на продажу автомобилей инвалидам Отечественной войны. Помогал я и Сапармураду Атаевичу редактировать официальные выступления и записки в ЦК.

Но в округе своем побывал только раз, перед выборами. Встреча была торжественная, на собраниях в колхозных клубах "доверенные лица" не стеснялись в эпитетах ("выдающийся деятель партии и государства", "крупнейший ученый" и т. д.). Окончательно смутил меня престарелый акын, произнесший под "перебор" национального инструмента огромную поэму в мою честь. Повсюду устраивались пиршества с участием местного начальства, люди там гостеприимные, да и выпить за казенный счет кто не дурак. Побывал я на заводе, где ткутся знаменитые туркменские ковры, на хлопковых плантациях и животноводческих фермах, в крестьянских домах. Жили там небогато, но не бедствовали. Больше всего удивили сельские клубы: массивные сооружения из кирпича и туфа с колоннами, зрительным залом, уставленным мягкими креслами, танцевальной и спортивной площадками, кабинетами для занятий всевозможных кружков.

В заключение показали мне величественную башню, вонзающуюся в небо и выложенную мозаикой, - ее построила в Средние века безутешная жена правителя, который уехал, кажется, на охоту и пропал без вести. По моей просьбе договорились с соседями из Узбекистана и заехали напоследок в Хиву.

Мой депутатский мандат свелся к "сидению" на двух-трех заседаниях Верховного Совета среди туркменской делегации и подниманию красной карточки "за", когда предлагалось голосовать. Этот ритуал казался нелепым на фоне участившихся призывов Кремля перестраиваться и утверждать народное самоуправление. Генсек тогда носился с этой идеей, и в одной из поездок в самолете у нас с ним даже завязалась дискуссия. Я говорил, что самоуправленческие механизмы пригодны на местном, муниципальном уровне, на верхних же этажах политической системы нужны представительные, исполнительные, судебные органы власти, олицетворяющие государственность. Михаил Сергеевич упрекнул меня в догматизме, хотя вскоре и сам охладел к самоуправленческой утопии.

С того момента как я был "произведен" в первые замы, мне пришлось сопровождать нового генсека во всех его поездках по социалистическим странам. Тогда сложился и ритуал этих поездок, существенно отличавшийся от брежневского. Хотя "увертюра" - проводы лидера вроде бы проходили по той же схеме, опытный глаз советолога приметил бы некоторые нюансы. Приглашались не все члены Политбюро, а главное - обходились без объятий и поцелуев, простым рукопожатием. При Брежневе члены делегации и тем более сопровождающие лица не удостаивались чести быть приглашенными в его отсек; всю дорогу они были предоставлены сами себе, что, бесспорно, имело свои преимущества. Самолично утвердив текст своего выступления в гостях, Леонид Ильич больше об этом не думал, редко когда призывал он к себе Александрова-Агентова, чтобы внести какую-нибудь поправку.

Иное дело Горбачев. Почти сразу после взлета он приглашал постоянных своих спутников в этих поездках - Яковлева, Медведева, Фролова, меня и Болдина - к себе и предлагал еще раз "пройтись" по проектам речей и памяток для бесед. Нередко эта "проходка" приводила к тому, что заготовленные материалы передиктовывались заново и по приезде на место стенографистки, иногда с помощью срочно мобилизуемых машинисток из посольства, чуть ли не до утра печатали их на больших листках, чтобы генсеку было удобно читать. Само собой разумеется, на мне лежала ответственность за то, чтобы тщательно выверить тексты, удостовериться, что в "самолетном творчестве" не была нарушена логическая связь между абзацами или, чего хуже, образовались прямые повторения. Впрочем, Горбачев почти не заглядывал в "памятку", то и дело отвлекался от заготовленного текста, от чего гораздо сложнее было готовить речи к печати.

По-своему Михаил Сергеевич проводил и концовки визитов. В последний вечер перед отлетом он собирал членов делегации и сопровождающих лиц за ужином. Обстановка была демократической, приглашались и референты-переводчики, не чувствовалось и следа скованности присутствием высочайшего начальства. Веселящие напитки употреблялись умеренно, серьезный анализ итогов визита перемежался обсуждением положения в стране, реминисценциями из прошлой политической жизни, бывало и анекдотами, как во всяком нормальном застолье. Присутствие Раисы Максимовны, сопровождавшей мужа во всех поездках, устанавливало жесткую черту благопристойности, какая обычно пересекается в чисто мужском обществе. При врожденном чувстве собственного достоинства, она обладала своего рода политической интуицией: не перебивая, с подчеркнутым вниманием выслушивала Михаила Сергеевича, давая понять своим видом, что, как и все мы, воспринимает его в качестве лидера. В то же время, когда речь заходила о житейских делах, позволяла себе ненавязчиво поправить его или шуткой смягчить неудачно оброненное словцо. Восстанавливая в памяти эти сцены, уместно сказать, что она была для него ангелом-хранителем.

В тех случаях, когда не удавалось завершить визит ужином в "своем кругу", это делалось обычно уже в самолете. Когда мы возвращались из Белграда, уже незадолго перед посадкой, Раиса Максимовна сказала:

- Миша, мне кажется, здесь товарищи, на которых можно положиться, сложилась команда Горбачева. - Она обвела глазами присутствующих.

Горбачев смолчал. По выражению лица мне показалось, что его несколько задела эта подсказка. Может быть, не столько по существу - вероятно, такая мысль уже бродила у него в голове, - сколько из затронутого самолюбия. Кроме того, не в его натуре проявлять открытое благоволение к кому-либо - привычка, воспитанная многими годами "тренинга" в партийном аппарате, где не принято вносить эмоции в отношения начальника со своими сотрудниками.

Это, насколько помню, был единственный случай, когда Раиса Максимовна позволила себе при людях дать ему совет по достаточно серьезному вопросу, каким является для всякого лидера формирование своей "команды". И по тому, как он отреагировал, я понял, насколько безосновательны слухи о якобы безоговорочном его послушании ее капризам. Кстати, и упомянутый совет относительно "команды" был воспринят им, ну разве что на одну треть. Горбачев относится к лидерам, избегающим плотно связывать себя с окружением, предпочитающим сохранять полную свободу рук, не быть кому-то слишком уж обязанным.

Конечно, иметь свой круг единомышленников, на которых можешь полностью положиться, большое благо для всякого лидера, будь то глава государства, вождь политической партии или менеджер корпорации. С другой стороны, привыкание к людям осложняет возможность от них избавиться, когда того потребует политическая конъюнктура или в его глазах утратили ценность их деловые качества. Часто бывает и так, что сам он отступил от идей, которые их объединяли в одну команду, пошел на какие-то сделки с совестью, опустился нравственно, и ему не очень приятно выслушивать упреки и назидания от соратников, считающих, что долгое и безупречное служение дает им право воздействовать на шефа - разумеется, в его же интересах. А если даже у них достает осторожности или такта не пускаться в это бесполезное занятие, человеку, который сам сознает, что изменился в худшую сторону, не слишком приятно ловить на себе укоризненные взгляды чем-то недовольных и чувствующих себя обиженными вчерашних любимцев.

Мне кажется, в этом одна из причин, почему Ельцин регулярно избавлялся от своих фаворитов - с него доставало нотаций, которыми потчевали дома, в семье. Избыток эмоций и недостаток культуры послужили причиной непомерной переоценки им своих фаворитов, а неуверенность в себе, явная растерянность перед необходимостью решать сложнейшие проблемы, то и дело возникающие на верхнем уровне государственного управления, побуждали всецело довериться человеку, который знает (по крайней мере решительно и безоговорочно заявляет, что знает), что нужно делать. Случай в истории не новый. Она знает множество правителей, подпадавших всецело под влияние решительных и самоуверенных советников, чаще прохвостов и шарлатанов, и позволявших последним править от своего имени. Ельцина в известной мере выручало то, что при невысоком интеллекте он обладает сильной волей, поэтому никому из фаворитов не удавалось завладеть им надолго. Он избавлялся от них не столько потому, что разочаровался в их способностях, сколько потому, что тяготился угрозой оказаться в подчиненном положении. Изгоняя через несколько месяцев человека, который вроде бы послан провидением спасти Россию, президент доказывал всем, и прежде всего самому себе, что он главный.

Горбачев, по моим наблюдениям, избегал чрезмерно приближать к себе кого-либо прежде всего потому, что чувствовал себя достаточно уверенно, не нуждался в интеллектуальном или нравственном наставнике. Человек он живой, отзывчивый, общительный, и, как сам рассказывает в книге "Жизнь и реформы", у них с Раисой Максимовной было много друзей. Но все это частные, личные друзья, не те, кого можно назвать друзьями государственными или политическими. У него, как у лидера, можно сказать, существовало три команды. Первая, с которой он делил труды по управлению страной - Политбюро ЦК КПСС, потом Государственный совет. Вторая, через которую он стремился влиять на умы, состояла преимущественно из руководителей средств массовой информации, известных журналистов, знаменитых писателей, с которыми он регулярно встречался; попытался даже придать официозный характер своим связям с творческой интеллигенцией, включив ее представителей в Президентский совет. Наконец, третья состояла из узкого круга единомышленников, своего рода мозгового центра, в котором вынашивались и шлифовались замыслы реформ, готовились его речи, выступления, документы. У этой группы, безусловно, больше оснований считаться "командой Горбачева", в особенности после того, как Политбюро утеряло свои функции и власть перетекла в государственные структуры. Но там, где, повторяю, существовало три команды, не приходится говорить об одной. Наш узкий творческий кружок состоял главным образом из консультантов - мыслящих и пишущих людей, так или иначе "ходивших в политику", но не являющихся политическими деятелями в полном значении этого слова .

Сам я, как уже говорил, был призван в эту "третью команду" Горбачева, когда он решился приступить к политической реформе и ощутил потребность иметь в своем "мозговом центре" политолога. Это было сделано в экономной манере, без раздувания штатов, до чего Михаил Сергеевич не охоч. Его помощником по "социалистическому лагерю" был в то время Виктор Васильевич Шарапов, китаист, сотрудничавший в таком же качестве с Андроповым. Его направили послом в Болгарию. Мне же было предложено продолжить то, чем я занимался без малого четверть века работы на Старой площади, и одновременно "размышлять" над проблемами совершенствования политической системы.

Генсек через Медведева заранее поставил меня в известность о своем намерении, поинтересовавшись, как я к этому отнесусь. У меня была стойкая неприязнь к самому слову "помощник", оно ассоциировалось с безликим чиновником, подносящим в полупоклоне бумаги на подпись высокому начальнику. С другой стороны, опыт общения с Горбачевым исключал подобную модель отношений. Уже ходившие в помощниках Черняев, Фролов, Смирнов, тот же Шарапов в один голос заверяли, что "скучно не будет", в окружении генерального каждый волен говорить, что думает, атмосфера вполне демократическая. Главное же - судьба подкинула мне на склоне лет уникальный шанс споспешествовать тому, о чем я думал и по возможности писал на протяжении всей своей творческой жизни, утверждению политической свободы, устранению разрыва между официальной концепцией советской системы и практикой.

...18 февраля 1988 года. В Кремле заседает Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза. Десятки хрустальных люстр заливают светом Зал пленумов, размерами и красотой убранства не уступающий иному православному собору. Сходство усиливают скульптурные фигуры, установленные в нишах стен из белого мрамора, - только это не святые, а люди труда, символизирующие социалистическое царство - рабочий, колхозница, ученый. В просторных креслах из карельской березы - члены ЦК, они же первые секретари областных комитетов партии, руководители республик, министры, генералы, космонавты, академики, народные артисты, художники, ударники производства. Каждый третий - Герой Советского Союза или Социалистического Труда, лауреат Ленинской или Государственной премии.

Сиятельная правящая верхушка общества со смешанными чувствами надежды и тревоги посматривает на сцену, где за длинным столом привычно расположились властители судеб - члены Политбюро. На лицах "небожителей" ничего не прочесть, но у них неспокойно на душе. Ускорение, перестройка, демократизация, теперь аграрная реформа... Что еще придумает неугомонный генсек? Как бы он своими новациями не подорвал "устои". Впрочем, пока все это - декларации, партия крепко держит в руках власть...

Генеральный по-хозяйски ведет собрание, время от времени прерывая ораторов длинными репликами, просматривая записки из зала и даже ухитряясь подписывать подносимые ему документы. Я наблюдаю за происходящим с галереи, куда допускаются приглашенные. Меж рядов пробирается референт Общего отдела, запыхавшись сообщает, что меня требует к себе Горбачев. "Как, - спрашиваю я, прямо сейчас, в президиум?" - "Да, да!" - нетерпеливо подтверждает посланец судьбы.

Я боком вступаю на сцену, чувствуя на себе любопытствующие глаза зала, подхожу к Михаилу Сергеевичу. На секунду оторвавшись от бумаг, он спрашивает вполголоса: "Пойдешь ко мне помощником?" Времени вспоминать, как принято отвечать в таких случаях, нет. "К вам - да", - шепчу в ответ. Он с улыбкой кивает: "Готовь проект решения". Дело сделано. Я принят в узкий круг соратников человека, которому суждено изменить ход мировой истории.

Отныне я буду присутствовать на заседаниях Политбюро, а затем Президентского совета, Совета Федерации, Госсовета. Записывать беседы Горбачева с руководителями многих государств и сопровождать его в зарубежных поездках. Участвовать в жарких спорах, которые велись в кабинетах на Старой площади и в Кремле, в загородных особняках Волынское и Ново-Огарево. Принимать "ходоков" из народа, выслушивать похвалы, сетования и просьбы служивых людей. Вести неофициальные переговоры с представителями различных партий и движений. Заступаться за просителей из творческой среды - ученой и писательской братии. Организовывать коллективы юристов, которым вменялась разработка проектов реформ. Толковать прессе смысл политических инициатив генсека, Председателя Верховного Совета, а затем первого и последнего Президента Советского Союза. И главное - писать. Доклады, речи, статьи, тезисы к дискуссиям, проекты указов и законов, записки, бог ведает что еще.

И так до той поры, пока эта карусель, запущенная с убийственной скоростью, внезапно прервалась, а ее седоки вылетели из седел и оказались в помпезном здании на Ленинградском проспекте, которое к тому же было вскоре у них отобрано. Крошечный Фонд после могущественной супердержавы - какой остров тут уместней вспомнить, Эльбу или Святой Елены? Несколько оставшихся верными помощников и два охранника после многих тысяч придворных и полков охраны.

Три с половиной года, прожитые в бешеном темпе перестройки, составляют центральную часть моей жизни. Но я не могу рассказывать о ней от своего имени, ставя себя в эпицентр событий, как это делает любой человек, вспоминающий свое прошлое. Этот отрезок моего прошлого не принадлежит мне одному. Здесь больше исповеди требуется осмысление происшедшего.

До сих пор остаются неразгаданными многие драматические эпизоды реформации Горбачева. Сознательно употребляю слово "реформация", поскольку речь идет не об отдельных преобразованиях и даже не об их комплексе, а об одном из тех социально-политических ураганов, которые сносят с лица земли устоявшиеся порядки и приводят в движение гигантские массы людей, неся им великие испытания и шанс на обновление жизни.

К настоящему времени опубликованы кипы документов, изданы тысячи книг, в том числе воспоминания главных действующих лиц - самого Горбачева, Ельцина, Шеварднадзе, Лигачева, Рыжкова, Яковлева, Примакова и других. Мемуары позволяют лучше понять их мотивы, познакомиться с закулисной стороной событий. Но многие эпизоды этой драмы уже покрываются завесой тайны. Как могло случиться, что перестройка, начатая в интересах обновления общества и улучшения жизни людей, давшая им демократию и свободу, завершилась распадом Союза, погрузила Россию в глубокий кризис? Была у Горбачева продуманная программа реформ, как у Лютера, вывесившего свои 95 тезисов на дверях церкви в Виттенберге, или он действовал по наитию, понукаемый обстоятельствами? Чем объяснить, что неудавшийся августовский переворот 1991 года оказал неоценимую услугу как раз тем, против кого вроде был направлен? В чем причина вражды между зачинателем "второй русской революции" (так окрестили перестройку зарубежные авторы) и его преемником - в различии стратегических установок, политическом соперничестве, несходстве темпераментов или просто в зависти и ревности друг к другу?

И много других вопросов, которые нуждаются в размышлениях и требуют точного знания фактов, своего рода детективного расследования. То и другое сочетание свидетельств очевидца с логическим анализом - во второй части книги.

Часть II

В перестройке.

Цена свободы

На подступах

С 1982 по 1985 год в Советском Союзе умерли три лидера. Повсюду в мире, если вывешивают окаймленные черной полосой флаги и передают по радио траурный марш Шопена, люди спрашивают: кого хоронят? У нас за эти три года приучились спрашивать: кто председатель похоронной комиссии?

Не думаю, впрочем, чтобы подавляющую массу советских людей особенно волновало, кто станет очередным Генеральным секретарем ЦК партии и властителем их судеб. Все знали, что место это пусто не останется, его, разумеется, займет один из нынешних членов Политбюро, и полагали, что от этого не будет ни хуже ни лучше. Поначалу новый лидер чего-нибудь сочинит, чтобы приобрести популярность и показать характер, а там все войдет в свою колею, как не раз бывало. Так что и надеяться на перемены, и бояться их нет оснований.

И только сравнительно небольшое число людей в столице Союза и в главных городах республик, имевшие доступ к кабинетам и коридорам здания ЦК на Старой площади, осведомленные о реальном положении дел и знавшие, хотя бы по кулуарным слухам, кто может претендовать на пост генсека, только эти люди отдавали себе отчет, что речь идет не об обычной рутинной процедуре, а об очень серьезном выборе, поворотном моменте в жизни страны.

Но едва ли кто-нибудь из этих знающих людей, даже самых проницательных, мог предположить, каким резким и глубоким окажется этот поворот. Думаю, в 1985 году и прогрессистам, вынашивавшим замысел глубокого преобразования системы, и консерваторам, полагавшим, что она нуждается в косметическом ремонте, и непримиримым ее врагам, желавшим ей поскорей сгинуть, только во сне (для кого кошмарном, а для кого радужном) могло представиться, какой станет страна к концу правления Горбачева. Тогда же общество страстно хотело одного: чтобы во главе партии встал наконец молодой, энергичный человек. В составе Политбюро такой человек был, и симпатии всех на нем сосредоточились.

Горбачев был избран не потому, что на него указал Андропов в своем устном завещании, переданном через Аркадия Вольского Центральному Комитету. Как известно, с этим завещанием поступили так же, как в свое время с ленинским, просто скрыли, вычеркнув соответствующую фразу из доклада на пленуме ЦК.

И не потому, что коллеги признали в нем бесспорного лидера - в кругу сановных вельмож каждый считает себя подходящим претендентом на роль вождя, если, конечно, нет такого, кто возвышался бы на голову, заведомо обеспечил себе первое место своими прежними деяниями, как Наполеон среди генералов или Ленин среди большевистских вожаков. Таких подвигов за спиной у Горбачева не было. Не выделялся он среди коллег ни выдающимися достижениями в бытность секретарем Ставропольского крайкома, ни успехами на первоначально порученном ему участке руководства сельским хозяйством, ни тем более чем-нибудь заметным в области идеологии и международных отношений, которую он получил по наследству от Черненко на какие-то полтора года.

Горбачев был избран, потому что такова была воля не признаваемого официально, но реально существовавшего общественного мнения. Людям отчаянно надоело участвовать в позорном фарсе, который разыгрывал в течение многих лет своего правления пятизвездный Герой Советского Союза и Социалистического Труда. Лицезреть вождей с трясущимися головами и выцветшими глазами. Думать, что этим жалким полупаралитикам доверены судьбы страны и половины мира. Видеть ежегодные похороны, которые, что само по себе кощунственно, проходили уже в атмосфере не скорби, а откровенных издевок.

Одного этого было достаточно, чтобы категорически отвергнуть возможность избрания очередного старца. Ну а помимо того молва распространила сведения о Горбачеве как незаурядной личности, способной пробудить сонное царство, вдохнуть новую энергию в наш дряхлеющий партийно-государственный механизм.

И конечно же, немалую роль сыграла его харизматическая внешность. Умное, улыбчивое лицо с правильными чертами и выразительными глазами (за годы общения мне приходилось видеть Михаила Сергеевича усталым, невыспавшимся, больным, но никогда взгляд у него не был потухшим), с родовым пятном на лбу, как впечатляющем знаке избранности. Ладная, чуть полноватая, но подтянутая фигура. Уверенная манера держаться. Открытость и доброжелательность в сочетании с умением придать себе, когда надо по ритуалу и обстоятельствам, строгий, властный вид. Словом, он весь соткан из обаяния, и этого было достаточно, чтобы с первых появлений на экране и на улице завоевать симпатии. К тому же несколькими хорошо рассчитанными шагами он с самого начала показал себя лидером, близким простому народу (поездки в Ленинград, Киев, на московские заводы и в подмосковные колхозы, на Дальний Восток, Север, Урал, в родные южные края, в некоторые республики).

Правильными были и первые крупные начинания в политике, в особенности ставка на ускорение научно-технического прогресса. Тогда было решено выделить многомиллиардные средства, чтобы подстегнуть отстающие отрасли и сократить разрыв с развитыми странами, нараставший с пугающей быстротой. За одно из центральных направлений было принято создание совместных предприятий со странами СЭВ. Хотя они и сами серьезно отставали от Запада, но все же имели в некоторых областях более современные технологии. По поручению ЦК, министерства подготовили впечатляющие списки предприятий для кооперации с зарубежными партнерами. А дальше произошло то, чего следовало ожидать. Малоподвижная, погрязшая в бюрократизме машина экономического сотрудничества, несмотря на строгие постановления и нагоняи, не сдвинулась с места. Месяцами шли переговоры, делегации навещали друг друга и составляли радужные отчеты. Возникший было энтузиазм нескольких по-настоящему деловых людей угас в обстановке всеобщего равнодушия.

Новый генсек нервничал, собирал совещания, стыдил министров. Но те привыкли выслушивать подобные вещи с каменными лицами и умели выкрутиться из любого положения. Помню, на Политбюро специально было решено заслушать, как обстоят дела с компьютерной технологией. Министр Шохин выложил несколько фантастических баек о том, что наши предприятия чуть ли не наступают на пятки Западу и в скором времени начнут давать ему фору. Для вящей убедительности притащил с собой портативную вычислительную машину, упакованную в кейсе, и сообщил, что не сегодня-завтра начнется ее массовое производство. Машину с любопытством повертел в руках генсек, затем она пошла по рукам членов Политбюро, все поохали, поахали и, уже мягко пожурив министра за невыполнение планов, отпустили с богом.

А между тем невооруженным глазом было видно, что представленная модель содрана с японского образца и почти наверняка нашпигована купленными там же деталями. По части очковтирательства наши чиновники не имеют равных. К тому же, если бы члены Политбюро давали себе труда время от времени читать информацию, публикуемую в открытых технических вестниках, они бы знали, что, по оценкам западных специалистов, страна отстает в сфере информатики на десятилетия или, как острили японцы, навсегда.

Таким же образом складывалась судьба порошковой металлургии, в которой, как говорят знатоки, мы были пионерами. Начали с производства равных количеств, а пришли к тому, что в Соединенных Штатах порошков производится в десятки раз больше, чем у нас. И на эту тему был разговор на Секретариате ЦК еще при М.А. Суслове. Он бурно возмущался тем, что после войны этот вопрос рассматривался Центральным Комитетом десять раз, а воз и ныне там. Кончилось, однако, еще одним постановлением. И уже тогда, наблюдая эту сцену, нельзя было не подивиться: как же так, неужели "они" не понимают, что если десяти постановлений (причем первые принимались еще при Сталине) оказалось недостаточно, значит, таким методом проблема просто не решается, значит, нужно не грозить карами, а искать способ экономически заинтересовать предприятия и министерства в распространении порошковой металлургии.

К такому выводу и пришел Горбачев после первых неудач с форсированием технического прогресса. Начав с законов о государственном предприятии и кооперативах, он вскоре заключил, что паллиативы не годятся, нужна глубокая экономическая реформа.

Те, кто полагает, что первые три года правления Михаила Сергеевича прошли даром, глубоко ошибаются. На протяжении этого периода были испробованы в более продвинутой форме практически все известные методы облагородить и ускорить развитие, не меняя системы. И к концу 1987 года у Горбачева и его ближнего окружения стало крепнуть убеждение, что одна экономическая реформа не пойдет, если не будет сопровождаться политической. Эта мысль впервые сильно прозвучала на январском Пленуме ЦК (1987 г.), хотя оказалась на несколько месяцев брошенной без последствий.

Говоря о начальном периоде деятельности Михаила Сергеевича, нельзя пройти мимо допущенного тогда серьезного промаха, пагубно отразившегося и на экономике, и на престиже молодого лидера. Я имею в виду противоалкогольную кампанию.

Сам Горбачев вполне может быть отнесен к разряду трезвенников. Он редко испытывает потребность принять горячительное. Во время многих наших "сидений", в том числе ночных, когда порой, чтобы взбодриться, недостаточно кофе, не помешала бы рюмка коньяку, Михаил Сергеевич почти никогда не давал сигнала к такой "психологической разрядке". Крайне редко, и то по какому-то особо торжественному поводу, он предлагал за обедом поднять бокал.

Но, понимая необходимость борьбы с алкоголизмом, он должен был отдавать себе отчет, что наш бюджет держится в значительной мере на доходах от государственной водочной монополии и что простыми запретами проблему не решить. До сих пор непонятно, да и сам Михаил Сергеевич не мог толком объяснить, как руководство пошло на самый непродуманный вариант борьбы с пьянством, подсказанный М.С. Соломенцевым и Е.К. Лигачевым. У меня такое впечатление, что, не укрепившись еще в своем кресле, шеф не стал вступать в пререкания с двумя влиятельными членами Политбюро, дав им, так сказать, карт-бланш. В пользу такого предположения свидетельствует, что вопросы антиалкогольной кампании регулярно рассматривались на Секретариате без участия генсека, он воздерживался от оценок этой кампании. Да и после отнекивался, когда его просили объяснить, как можно было допустить чудовищные глупости вроде вырубки виноградных плантаций в Армении, Азербайджане, Молдове и других южных республиках, переналадки десятков только что закупленных в Чехословакии первоклассных пивных заводов, после чего ценное оборудование пришло в негодность.

С поразительной свирепостью пресекались попытки хоть как-то образумить инициаторов антиалкогольной кампании. Началось с того, что Егор Кузьмич собрал работников аппарата в Большом зале, выступил с просветительской речью о вреде алкоголя, а закончил угрозой: если кто-нибудь из партийных работников не поймет значения момента и будет хоть как-то противодействовать этому твердому решению Политбюро, ему несдобровать.

Почти на каждом заседании Секретариата в то время заслушивались секретари областных комитетов или министры, имевшие отношение к производству и торговле спиртными напитками. От них категорически требовали не выполнять, а перевыполнять планы антиалкогольной кампании. Не смущали при этом сурового идеолога катастрофический рост сивушного производства, спекуляции на продаже водки, исчезновение сахара, а за ним и печенья, конфет, резкое сокращение поступлений денег в государственную казну и осложнение в связи с этим бюджетных проблем. Нет, Лигачев был непреклонен. Требовал исключения провинившихся из партии, раздавал направо-налево выговоры и до того всех запугал, что даже разумные люди ради самосохранения вынуждены были совершать глупости.

Как-то мы с Егором Кузьмичом встречали в аэропорту делегацию, и я рискнул обратиться к нему с вопросом: почему ведутся гонения и на пиво? Вот в Чехословакии и других странах Европы не без основания считают, что именно оно и чай помогли спасти Европу от тотального алкоголизма и вырождения, к чему она была близка в Средние века. В ответ услышал, что я ошибаюсь, пиво ничем не лучше водки, а тем более в наших условиях, потому что если уж наши люди пьют, то без удержу. А десятью бутылками пива можно накачаться не хуже, чем полулитром водки.

Говорят, антиалкогольная кампания обошлась стране в 100 миллиардов рублей.

Весной 1988 года Горбачев все еще на подступах к решению главной задачи, которая выпала на его долю. Три года прошли недаром, особенно если иметь в виду внешнюю политику. 15 января 1986 года советский лидер выступил с программой ядерного разоружения до конца столетия. Поначалу она была принята на Западе даже не за очередную утопию, а только как пропагандистский трюк. Но напористая личная дипломатия позволила растопить ледяные наносы, образовавшиеся за четыре десятилетия "холодной войны". Горбачев сумел убедить своих западных коллег, что Советский Союз не блефует. Тэтчер, Андреотти, Миттеран, Коль ему поверили, а с их помощью он расколол самый крепкий орешек Рейгана. К тому времени состоялись три тура встреч руководителей супердержав в Женеве, Рейкьявике и Вашингтоне, подписан Договор по ракетам средней и меньшей дальности, заявлено о намерении вывести советские войска из Афганистана.

А вот двигаться дальше становится все труднее. С ликвидацией ракет наш ВПК еще кое-как смирился, но ограничения стратегических вооружений, сокращения вооруженных сил, вывода советских войск из Восточной Европы - этого по доброй воле допустить не мог. Уже на ранних стадиях переговоров генсеку приходилось использовать весь свой авторитет, чтобы побудить к уступкам генералитет и руководителей индустрии вооружений. О заговорах в этих кругах пока еще не помышляли, но отчаянно сопротивлялись всякой попытке сократить непомерно разбухший военный бюджет (до 40% национального дохода!). Преодолеть это сопротивление Горбачев уже не мог, не оперевшись на парламент и общественное мнение.

Становилось ясно и другое: как нельзя без политической реформы избавиться от чудовищного бремени милитаризма, так без нее обречены на провал все старания вдохнуть новую жизнь в экономику.

Внесенные за три года новшества выбили ее из накатанной колеи, и вместо ускоренного развития началась ускоренная деградация. Причина - половинчатость, паллиативный характер осуществленных мер. Рынком и не пахнет, а хозяйство уже разваливается. Пытаются подстегнуть предприятия, предоставив им ограниченное самоуправление и переводя на режим самофинансирования. Но это ведь фикция, если нет свободной торговли сырьем и материалами, сохраняется контроль над ценами, не вносятся коррективы в условия найма рабочей силы. О каком самофинансировании вообще может идти речь, когда система финансового регулирования находится в зачаточном состоянии. Поскольку ей не приходилось обслуживать отношения собственности, постольку нет фининспекторов, чтобы фиксировать доходы и взимать налоги, нет разветвленной сети банков, нет бирж, нет компьютеров.

И хозяйствовать по-новому некому, кроме министров, начальников главков, директоров предприятий и совхозов, председателей колхозов, которые всю жизнь привыкли работать по плану, а о рынке имеют самое смутное представление. Только небольшая часть управленческого корпуса приняла нововведения с энтузиазмом, большинство просто не понимало, чего от них хотят. Самые же многоопытные не без основания полагали, что реформаторский пыл скоро иссякнет, поэтому надо выждать, пока не станет окончательно ясно, что к чему. Эта житейская философия, в гораздо большей мере, чем сознательное противодействие, глушила исходящие из Центра новаторские импульсы.

Но главная причина их повсеместного торможения - пассивность партийных организаций. Безупречный механизм, который раньше доводил команды Кремля практически до каждого рабочего места, заартачился, стал давать перебои. Создавался он для нужд тотальной власти и централизованного планового хозяйства, ничего другого делать не умеет, а тут от него требуют действовать в прямо противоположном направлении - выводить предприятия из-под опеки партии и государства. Нечто вроде того, как если бы помещикам предложили добровольно отпустить на волю крепостных. Получив подобную директиву, секретарь обкома и райкома прежде всего стремится выяснить, не спятило ли партийное руководство и не захвачен ли Кремль агентами империализма. Правда, на первых порах только самые проницательные отдавали себе отчет, куда может привести эта, по их мнению, чрезмерная реформаторская суета. Но очень быстро круг прозревших ширился, а путы традиционной партийной дисциплины расшатывались. И уже в марте 1988 года накопленный заряд недовольства прорвался в статье Нины Андреевой.

Мне кажется, в то время ни Горбачев, ни все мы не смогли в полной мере оценить значение этого выступления. Статья едва ли пришла самотеком, скорее всего готовилась исподволь. Партийная иерархия еще не поднимала бунта против генсека, но серьезно его предостерегала, как бы говоря: "порезвился, ладно, мы на тебя не покушаемся, но черта дозволенного реформаторства перейдена, включай, пока не поздно, задний ход". Да, в тот момент еще не поздно: верхи были готовы вернуться к старым порядкам, низы тоже не против, поскольку начало реформ не принесло улучшения жизни и не сулило ничего хорошего впереди. Оппозиция не успела окончательно сформироваться и не способна хотя бы отстоять происшедшие изменения - у нее не было еще своих газет, депутатов в парламенте, организаций в Центре и на местах, своей партии и даже идеологии. Даже самые отважные ее представители еще не заикались о частной собственности, не осмеливались поносить Октябрьскую революцию и объявлять КПСС преступной организацией, а радикальная по тому времени программа Андрея Дмитриевича Сахарова не посягала на социалистические принципы общественного устройства и советскую форму государственности. Наконец, притязания союзных республик не шли дальше привычного пожелания "повысить права", поощрить инициативу, избавить от излишней опеки центральной власти. Автономии вообще помалкивали. Репрессированные в прошлом нации не успели сориентироваться и только напоминали, чтобы грядущие перемены не обошли их стороной. Этнические конфликты не выплеснулись наружу. Национально-освободительные и сепаратистские движения находились в стадии поиска организационных форм. Не сложились народные фронты.

Иначе говоря, перемены тогда были далеки от необратимости, не поздно было стукнуть кулаком по столу и заявить, что партия не потерпит ослабления устоев социализма и покушения на свою руководящую роль, основные задачи перестройки следует считать выполненными и "перейти к текущим делам". Так поступил Хрущев, почувствовав, что вызванная им политическая оттепель грозит революционным половодьем. Он без колебаний распустил партийные организации Института физических проблем и некоторых других учреждений, принявшие крамольные резолюции; решительно расправился с выступлениями социальных низов и поднявших было голову национальных движений; устроил разнос писателям и "разным прочим" умникам; усмирив венгров, дал понять, что не потерпит беспорядка во вверенном ему военно-политическом блоке. Единственное, чего Никита Сергеевич не сумел предотвратить, - ухода с советской орбиты Китая и Албании.

Повторяю, весной 1988 года самая смелая из реформаторских попыток еще могла быть прервана. Возврат на исходные позиции станет невозможным только после того, как появится парламент и власть начнет перераспределяться между Союзом и республиками, партией и оппозицией. В момент же балансирования на грани "обратимости" именно Горбачеву было дано принять решение. И он его принял, отважившись довести начатые преобразования до логического завершения.

Как нелегко, однако, одолеть препятствия на этом последнем отрезке перед рывком - опасения своих коллег, саботаж номенклатуры, глухую тревогу и страх перед переменами в обществе, перешагнуть через собственные сомнения и предрассудки! Программа политической реформы формулируется на первых порах с уймой оговорок и расшаркиваний перед отцами-основателями марксистской теории и Советского государства, со множеством экивоков в сторону хмуро насупившихся ревнителей чистоты идеологии. Вот в каких выражениях говорит Горбачев о политической реформе на Пленуме ЦК КПСС в феврале 1988 года: "Мы подошли теперь к необходимости перестройки нашей политической системы. Речь идет, разумеется, не о замене действующей системы, а о том, чтобы внести в нее качественно новые структуры и элементы, придать ей новое содержание и динамизм... Коренной вопрос реформы политической системы касается разграничения функций партийных и государственных органов. И здесь также в основу должны быть положены ленинские идеи. Направляющая и руководящая роль партии - непременное условие функционирования и развития социалистического общества. ...И конечно, мы не должны обойти вопросы деятельности Верховного Совета СССР. Предстоит по-новому осмыслить его роль в плане усиления эффективности работы, начиная с Президиума, сессий и кончая деятельностью комиссий и депутатов... В определенном смысле мы говорим сегодня о необходимости возрождения власти Советов в ее ленинском понимании... Хочу присоединиться к тем товарищам, кто, выступая на Пленуме, говорил и о недопустимости заигрывания в вопросах культуры и идеологии. Мы должны и в духовной сфере, а может быть, именно здесь в первую очередь, действовать, руководствуясь нашими марксистско-ленинскими принципами. Принципами, товарищи, мы не должны поступаться ни под какими предлогами. По Ленину, самая правильная политика - принципиальная".

Здесь мысль еще зажата в тисках традиции, не рискует вырваться на волю. В таких же выражениях рассуждали о необходимости "совершенствования социализма" Хрущев, Брежнев, Андропов. И если кто-нибудь из яростных обличителей Горбачева захочет в очередной раз уличить его в том, что поначалу в его планы входило лишь "подправить" социализм, придать ему более благопристойный вид, то для этого можно использовать едва ли не каждую третью фразу в докладе.

Но в том же документе есть слова, какие многие десятилетия немыслимо было услышать с высокой партийной трибуны. Генсек еще повторяет, что "направляющая и руководящая роль партии - непременное условие функционирования и развития социалистического общества". Но он уже рекомендует: надо твердо усвоить, что "на новом этапе партия может обеспечить свою руководящую, авангардную роль, увлечь массы на глубокие преобразования, лишь используя демократические методы работы". Еще твердит, что "марксизм-ленинизм - это научная база партийного подхода к познанию общественного развития и практике коммунистического строительства". Но уже акцентирует на том, что "нет и не может быть никаких ограничений для научного поиска. Вопросы теории не могут и не должны решаться никакими декретами. Нужно свободное соревнование умов".

В один из первых дней апреля 88-го года, после возвращения из поездки на Кубу, Михаил Сергеевич собрал "ближний круг", чтобы посоветоваться, как наконец дать толчок политической реформе. Бесполезно, рассуждал он, созывать еще один пленум ЦК. В январе 87-го года ей было посвящено специальное заседание Центрального Комитета, разговор на эту тему завели на последнем, февральском пленуме, все кивают, соглашаются, а толку ноль. Причина в том, что мы все еще пытаемся вразумлять верхушку партии, которая не очень-то заинтересована в серьезных переменах. Надо включить партийную массу. Не обойтись без общепартийного форума, который позволил бы встряхнуть КПСС, а через нее и общество.

Каким же должен быть этот форум? Внеочередной съезд позволял провести перевыборы центральных органов власти, существенно обновить руководящие кадры, а это ведь не менее важно, чем выработать программу реформ. Никогда еще в истории глубокая реформа, не говоря о революции, как уже именовали к тому времени перестройку, не увенчалась успехом, если ее пытались совершить руками "бывших". Не сегодня-завтра несколько тысяч человек, занимающих высшие посты в партии и государстве, армии, промышленности, науке, культуре, поймут, что им грозит лишиться привилегий, и пустятся во все грехи тяжкие, чтобы этому помешать.

Конечно, в элите немало умных людей, видящих порочность существующей системы. Они иронизируют на ее счет в кругу близких и друзей за бутылкой коньяка, не прочь перекинуться с приятелями смачным политическим анекдотом, полуобнажить свои либеральные взгляды в общении с интеллектуалами. Но если маячит перспектива лишиться закрытой поликлиники или диетической столовой увольте, кто же в ясном уме станет поступать себе во вред. Разве только простодушные "шестидесятники". Но и они, похоже, пристроились, пригрелись в Системе, перестали посещать театр на Таганке и "Современник", с улыбкой вспоминают грешные дни молодости, когда с энтузиазмом шли в МГУ слушать Евтушенко и Вознесенского с их бунтарскими, по тем временам, виршами.

Словом, со всей этой публикой ничего путного не сделать, и если она еще не взяла генсека за горло, то только потому, что судит о нем по своему образу и подобию, не может поверить, что он переступит через собственный интерес. Скоро им придется с этой иллюзией расстаться, и лучше заранее обновить состав центральных органов, чтобы застраховаться от ярости номенклатуры. К тому же сейчас это можно сделать, не прибегая к политическим доводам; достаточно сослаться на необходимость омоложения руководящих органов партии.

Против созыва съезда было нежелание усиливать тревогу в умах, придавать и без того напряженной ситуации совсем уж чрезвычайный характер. С этой точки зрения казалась подходящей для данного случая общепартийная конференция, которую по Уставу можно проводить в промежутках между съездами. К тому же последняя, ХVIII конференция состоялась полвека назад, и само обращение к этой форме подчеркнет новизну решаемых задач. А что касается обновления руководящих органов, то в Уставе нет прямых противопоказаний на сей счет, сама конференция может установить прецедент. Последнее соображение сыграло, пожалуй, главную роль в том, что идея созыва конференции никем не оспаривалась. Горбачев в то время, как нам казалось, также был склонен пойти на серьезное обновление партийного руководства. Во всяком случае, когда об этом заходила речь, давал понять, что "думает в этом направлении", "присматривается к возможным кандидатам". Поэтому для всех сторонников реформ было большим разочарованием, когда XIX партийная конференция завершилась без обновления руководства. Был упущен уникальный шанс: поскольку в то время традиционное влияние генерального сохранялось, конференция проголосовала бы за предложенные им кадровые изменения.

В чем причина, почему Горбачев все-таки не использовал возможность привести к руководству партией новых людей, которые могли бы стать надежной ему опорой? Вероятно, в том, что как элита судила о нем по своему подобию, так и он о ней. Если генеральный секретарь способен пойти на ущемление своей неограниченной власти, чтобы устранить чудовищный разрыв между конституционными принципами и политической практикой, почему нужно подозревать, что против этого будут умудренные опытом его коллеги по Политбюро и Центральному Комитету? А если такие и найдутся, то разве только единицы, с которыми легко будет справиться.

И эта простодушная вера в здравый смысл своих коллег находила, казалось, подтверждение в том единодушии, с каким принимались до сих пор все новации генерального секретаря. Даже такие революционные идеи, как гражданское общество и правовое государство, прошли, что называется, "на ура". Не столько потому, что новшества подносились половинчато, облекались в привычную словесную форму, сопровождались традиционными эпитетами (как, скажем, социалистическое правовое государство), но главным образом потому, что политическая реформа, по видимости, не посягала на главный нерв системы монопольное руководящее положение партии.

Правда, предусматривалось разграничение функций партийных и государственных органов, но этот эвфемизм был достаточно знаком партийным руководителям. С ленинских времен соответствующее требование записывалось в резолюции едва ли не каждого съезда, на практике же все шло в обратном направлении. Так что циники полагали, что и на сей раз случится лишь сотрясение воздуха, а у прочих в головах не раздался предостерегающий трезвон колокольчика: будьте настороже! Партийные агитаторы начали разъяснять, что правовое государство - это торжество социалистической законности и правопорядка, в журналах появились десятки одобрительных статей, юристы и философы в пожарном порядке изготовили популярные брошюры, и вся реформа предстала в привычном идеологическом обрамлении. Ее глубоко революционные, в полном смысле подрывные для системы идеи, были принаряжены партийной пропагандой, интерпретированы по классическим канонам. Поэтому партийная элита проглотила их, не поперхнувшись.

К тому же она была, если хотите, опьянена сознанием собственной смелости и новаторства, испытывала примерно такие же чувства, какие обуревали многих почтенных сановников и буржуа в феврале 1917 года. Приятно вдеть в петличку красную ленточку и присягнуть свободе и демократии, не ожидая отсюда подвоха своему экономическому и социальному статусу. Отрезвление наступает позднее. В нашем случае - после выборов, когда многие первые секретари к своему безграничному удивлению и возмущению не получили поддержки избирателей и вынуждены были уступить депутатские кресла говорунам "эмэнэсам". Или, чего хуже, бывшим диссидентам и откровенным антисоветчикам.

Но до этого было еще далеко. А пока проект Тезисов ЦК к XIX партийной конференции, первый вариант которых по поручению Горбачева подготовили мы с Фроловым, после многократного обсуждения и доработки на даче в Ново-Огарево был вынесен на Политбюро и получил восторженные оценки. По словам Н.И. Рыжкова, это - "документ, превосходящий все, что принималось другими партийными форумами, причем особое значение имеют намеченные меры демократизации страны, превращение государства в правовое, гарантии прав человека". И все другие, кто участвовал в заседании Политбюро 19 мая 1988 года, в самых возвышенных выражениях отозвались о Тезисах ("документ целиком отвечает революционному курсу партии", "его ждут в обществе с надеждой", "это огромный вклад в развитие ленинской теории" и т. д.).

Конечно, наряду с хвалой, значительная доля которой должна быть отнесена на счет комплиментарного отношения ко всякому документу, представлявшемуся генеральным, бдительные члены руководства предложили "обогатить Тезисы". Е.К. Лигачев заметил, что к общечеловеческим интересам нужно добавить классовые. Ф.Ю. Соловьев посоветовал сказать о незыблемости однопартийной системы, "поскольку КПСС способна обеспечить многообразие мнений". В.В. Щербицкий сказал, что "не отработан механизм: как при демократизации сохранить за партией политическую власть?" И было несколько высказываний против кооптации новых членов ЦК.

Михаил Сергеевич не стал настаивать, и это сыграло позднее роковую роль, помешав реформе партии. Хотя обновление ЦК даже наполовину еще не делало погоды, да и не было гарантии, что на смену престарелым консерваторам придут современно мыслящие молодые люди, все-таки появление в высшем органе партии трех-четырех десятков таких людей могло послужить бродилом перемен.

Доработка Тезисов велась в узком кругу - Михаил Сергеевич и мы с Фроловым. Это было отнюдь не литературное редактирование текста, часто засиживались допоздна в спорах по существу тех или иных проблем. Мне кажется, именно тогда, в майские дни 1988 года, в канун Конференции, Горбачев сформулировал для себя концепцию, которая легла в основу политической реформы. Причем это относится не к деталям - они-то как раз многократно уточнялись впоследствии, - а к узловым, фундаментальным идеям.

В частности, разговор тогда зашел об уязвимости лозунга "Больше социализма!". Арифметические определения вообще до крайности упрощают дело. Конечно, есть соблазн воспользоваться ими для "доходчивости", но вроде бы безобидное популяризаторство оборачивается огромным ущербом, приучает кадры и общество мыслить примитивными категориями. В разоренной войной стране куда как резонно звучали требования: больше металла, больше нефти, больше станков и т. д. Но эта максима настолько въелась в сознание, что упустили момент, когда технический прогресс сделал возможным во многих случаях заменять металл пластмассой или керамикой, снижать потребление горючего и повышать ресурсы двигателей, сокращать станочный парк за счет применения автоматических линий и электроники. В мире рождалась и приносила поразительные результаты новая техника, причудливо названная новыми технологиями, а мы упоенно продолжали "гнать количество". Причем, чем больше производилось чего-то, тем худшего качества, и эта мания распространялась на все более широкий круг изделий. Словом, работа вхолостую, бессмысленное расточительство труда и природных богатств.

Социализма не должно быть ни больше и ни меньше, чем это необходимо, чтобы обеспечить максимально достижимые эффективность производства и социальную справедливость. К тому же с понятием "социалистическое" у нас привыкли преимущественно связывать уравнительное распределение, а оно-то как раз гасит стимулы к напряженному творческому труду, стало главной причиной нашего отставания от западных стран.

Согласившись с этим по существу, Михаил Сергеевич возразил, что людям нужен "вдохновляющий лозунг". В конечном счете дело свелось к тому, что перед словами "больше социализма" вставили: "больше демократии".

Долго сидели над определением задач внешней политики. Перед этим на пленуме ЦК Г.М. Корниенко, бывший первый заместитель министра иностранных дел, выступил с критической оценкой предпринятых к тому времени разоруженческих инициатив.

- Я спрашивал А.А. Громыко, - рассказал нам Михаил Сергеевич, - не с его ли подачи этот выпад. Он замахал руками, уверяя, что они вообще не общаются. В чем тут дело? Когда мы вскрывали промахи в экономике, в социальной сфере, осуждали нарушения законности, не побоялись сказать об ошибках руководства все было нормально. Но как только коснулись внешней политики - сразу пытаются наложить табу; оказывается, все, что здесь делалось, правильно. А ведь 16 процентов национального дохода шло на вооружения. Прибавить 4 процента на нужды МВД и КГБ - получаются все 20. Самые высокие военные расходы в мире. Во всех других странах они не превышают 8 процентов. Разорили страну, народ держали впроголодь, запороли сельское хозяйство, зато сидели верхом на ракетах. Это называлось классовым подходом. Какой это, к черту, социализм! И стоило сказать, что так вести дела не годится, зашевелились, ощетинились. Но они нас не остановят!

От первых робких попыток изменить закостенелый политический порядок и засилье милитаризма Горбачев переходил к действительно глубоким реформам. И увертюрой к ним, как это было во всех подобных случаях, стала свобода слова.

Гласность

Право выбирать, сказал Виктор Гюго, отменяет право восставать. Но избирательного права недостаточно, чтобы гарантировать устойчивость демократического порядка. Для этого нужны, по крайней мере, две свободы, одна из которых страхует другую. Если власти запугивают избирателей, идут на подлоги, фальсифицируют итоги голосования - печать поднимает возмущенный шум. Если правительство давит на журналистов, ограничивает доступ информации, пытается ввести цензуру - парламент обязан отказать такому правительству в доверии. А если он этого не сделает, избиратели на очередных выборах имеют возможность проголосовать за других депутатов.

Надежнее, конечно, иметь еще несколько свобод, но две - необходимый минимум. Какая из них важнее? Вопрос риторический, потому что демократия, как автомобиль, начинает работать только тогда, когда на месте все детали. В первую очередь нужны мотор, колеса, руль, тормоза, но ведь и без дворников далеко не уедешь.

И все-таки можно сказать, что изо всех свобод самая существенная для демократии - свобода печати или, как принято говорить теперь, средств массовой информации. Точнее, свобода слова. Демократия предполагает право и возможность граждан участвовать в принятии решений, а чтобы решать, надо знать.

Всякая тоталитарная система использует для поддержания своего господства два средства - насилие и обман. Умный диктатор всегда отдает предпочтение второму. Гораздо выгодней убедить людей подчиниться, чем заставить их: и обходится дешевле, и не нужно брать на душу грех, проливать кровь. Большевики, придя к власти, поставили в этом плане абсолютный рекорд, потому что имели в своем распоряжении прекрасную гуманистическую теорию и оказались отменными организаторами. Ленин и его соратники сумели убедить в своей правоте страну и полмира, поскольку сами были в ней непоколебимо убеждены. Ну а в дальнейшем, когда была создана совершенная машина пропаганды и агитации, она работала как бы в автоматическом режиме, не требуя от обслуживавших ее механиков ни твердых, ни вообще каких-либо убеждений.

Россия испокон веков печально славилась свирепой цензурой. Как только не жаловался на нее Пушкин, в результате чего царь сам взялся цензурировать его произведения. Негодовали на цензоров Некрасов, Достоевский да едва ли не все писатели, философы, журналисты. Но они стали бы благословлять свою судьбу, если бы хоть на минуту заглянули в будущее. Потому что девять десятых печатной продукции, пропускавшейся свирепыми цензорами в царской России, не имели никаких шансов увидеть свет в социалистическом Советском Союзе. С опозданием чуть ли не на полвека пришли к нашему читателю такие шедевры, как "Чевенгур" и "Котлован" Андрея Платонова, "Мастер и Маргарита", "Собачье сердце" Михаила Булгакова. Практически были недосягаемы для него изданные небольшими тиражами после XX съезда КПСС великие историки Государства Российского - Николай Карамзин, Сергей Соловьев, Василий Ключевский, Николай Костомаров. И уж вовсе запретным плодом были труды оригинальных русских мыслителей - Бердяева, В. Соловьева, Розанова, Федорова, Ильина, Трубецкого и других.

Из художественной литературы кое-что еще проскальзывало: у цензуры не хватило нахальства закрыть всего Достоевского, запрещены были только наиболее одиозные "Бесы". Вовсе плачевна была участь периодики. Газеты выходили стерильными, как новорожденные младенцы. За радио и телевидением бдительно следили цековские инструкторы, отвечавшие за содержание каждой произнесенной в эфир фразы. Венцом же оболванивания собственного народа было регулярное глушение на всех частотах иностранных станций, вещавших на Советский Союз. Ради того, чтобы оберечь мозги своих сограждан от идейной отравы, денег не жалели. Благодаря этой, не знающей аналогов, информационной блокаде десятки миллионов людей в огромной стране десятилетиями слыхом не слыхивали о таких событиях, как подавление бунта в Новочеркасске, катастрофа в Челябинске, волнения на национальной почве в Грузии, аварии с подводными лодками на Балтике и в Тихом океане.

Причем, если кто-нибудь думает, что от "негативной" информации были отрезаны только рядовые советские люди, то он ошибается. В таком же положении, как я уже говорил, находились работники партийных и государственных органов, в том числе центральных. Им полагалось получать сведения, исключительно касающиеся порученного участка.

С первых дней своего прихода к власти Горбачев начал взламывать эту непроницаемую завесу секретности. Достаточно осторожно, отдавая себе отчет, что слишком большие порции правды могут оглушить общество, а узнай оно сразу обо всем, что творилось, стал бы неминуем взрыв народной ярости. Поэтому сперва ограничились небольшими дозами достоверных или по крайней мере приближенных к истине сведений. Причем по каждому конкретному случаю принималось решение ЦК. Оглашать данные, находившиеся прежде под запретом, поручалось, естественно, только самому генсеку - ведь всякая новая информация была, как принято говорить, изюминкой, украшавшей очередное выступление и привлекавшей пристальное внимание дома и за рубежом. Очень скоро о Горбачеве стали говорить как о поразительно откровенном руководителе, далеко опередившем открытостью всех своих предшественников.

Это было совсем не просто. Всякий раз, когда генсек предлагал предать гласности цифры, касающиеся наших вооруженных сил и особенно вооружений, из Министерства обороны, КГБ, министерств, ведающих производством оружия, поступали настойчивые просьбы и даже требования не делать этого, поскольку могут пострадать государственные интересы, безопасность страны. А ведь речь-то шла о данных, регулярно публикуемых в странах НАТО, без обнародования которых было невозможно всерьез продвинуться на переговорах по разоружению. Михаилу Сергеевичу приходилось в чем-то уступать, и после длительного торга вырывать согласие на публикацию крох новой информации. Нечего удивляться, что некоторые цифры (например, точные сведения о военных расходах, запасах химического оружия) были названы лишь в 1990 году.

Сейчас предпринимаются попытки обвинять Горбачева в том, что со значительным опозданием была дана правдивая информация об аварии на Чернобыльской атомной электростанции. В день, когда Политбюро обсуждало это трагическое известие, Вадим Медведев, бывший в то время секретарем ЦК и заведующим нашим отделом, пригласил нас с Рахманиным к себе и подробно рассказал о состоявшемся разговоре. Ни тогда, ни в последующие дни и даже недели не были очевидны все масштабы катастрофы, не говоря уже об ее отдаленных последствиях, которые в полной мере неясны до сих пор. Крупнейшие наши специалисты участвовали в подготовке информации, и она, конечно же, должна была быть взвешенной, чтобы не вызвать ненужной паники. Телеграммы в соцстраны были направлены на другой день. Задержались с оповещением Запада, но нельзя забывать, что "холодная война" тогда еще продолжалась. Очень скоро, однако, была понята недопустимость сокрытия хотя бы толики данных, коль скоро речь идет об экологических катастрофах. И можно утверждать, что Чернобыль нанес решающий удар по мании секретности, побудив страну открыться миру. А в том, что это наконец случилось, никто уже не сомневался после землетрясения в Армении.

Возвращаясь несколько назад, нужно сказать, что первая стадия гласности, когда говорил главным образом один генсек, а почтительно внимавшая ему пресса лишь распространяла эту информацию, длилась сравнительно недолго. Запуганные и затюканные наши журналисты, выждав некоторое время, чтобы не попасться на приманку типа пресловутой кампании Мао Цзэдуна "Пусть расцветает сто цветов", начали там и здесь говорить, чтo думали, и писать, чтo говорили. Ни к чему человек, наверное, не привыкает так быстро, как к свободе, и ничто другое так не пьянит, не ударяет в голову, как обретенная наконец возможность "бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью" - вывести на чистую воду казнокрада, уличить взяточника, посадить на скамью подсудимых доносчика, ткнуть пальцем в "голых королей" районного, областного, а там, глядишь, и союзного масштаба. И наряду с этим общим разоблачительным пылом, охватившим прессу, начали появляться издания политических группировок, чьи установки и вожделения уже опережали ход реформ, то есть объективно становились в положение оппозиции по отношению не только вообще к властям, но и к самому Горбачеву.

Пока пресса спала и Михаилу Сергеевичу приходилось ее будить и тормошить, он с искренней радостью встречал всякое проявление отважной мысли. Просматривая газеты, жадно искал свидетельство того, что страна начинает приходить в движение, что его постоянные призывы к людям очнуться от летаргии и взяться за переустройство своей жизни находят наконец отклик. Наткнувшись на интересное, свежее по мыслям выступление, Горбачев часто приглашал к себе помощников, и мы обменивались мнениями на этот счет. Нравились ему острые статьи Ивана Васильева в "Советской России", Иосифа Гельмана и Юрия Черниченко в "Литературной газете", Виктора Астафьева в "Правде", Егора Яковлева в "Московских новостях". Прочитав такую статью, он просил соединить его по телефону с автором, а иногда и приглашал к себе поговорить по душам. В свою очередь и мы, обнаружив в газетах и журналах что-то интересное, прошедшее мимо его внимания, посылали на дачу для вечернего просмотра, который, по его словам, начинался часов в 10 и длился до глубокой ночи.

Но вот медовый месяц в отношениях между Горбачевым и прессой стал приближаться к концу. Человек, возродивший гласность, все чаще с раздражением отбрасывал те же "Московские новости" или "Огонек", а с другого "фланга" "Правду" и "Советскую Россию", когда находил, что "эти журналисты слишком много себе позволяют". Иначе говоря, наступил момент, когда намерения и характер реформатора подверглись самому серьезному испытанию - на стойкость. Легко критиковать, громить предшественников за ошибки и тяжело самому быть объектом такой критики, а тем более - иронии, а тем более - обвинений, а тем более - издевательств.

Ведь пресса, которая поначалу жмурилась, как кошка, позволяя себя поглаживать, способна превращаться в рыкающего и готового сожрать тебя с печенками тигра. Тут-то и ломаются слишком слабые или, напротив, слишком авторитарные натуры. К последним явно принадлежал Хрущев, который тоже первое время жаловал гласность и сделал в этом плане немало доброго. Но потом, когда газетчики и писатели, по его мнению, обнаглели, учинил им грандиозный разнос и быстренько покончил со своими "ста цветами". Это ведь не анекдот, что члены Политбюро под его руководством собственноручно правили стихотворение Евгения Евтушенко.

Михаил Сергеевич не топал, не кричал на редакторов газет и журналов, но обижался, переживал, когда считал, что подвергаются необоснованным нападкам сам он или его политика. Однако испытание выдержал, от гласности не отрекся, на свободу слова не посягнул. И это несмотря на то, что стал мишенью зубодробительной критики и безжалостных нападок, каким, пожалуй, не подвергался в наше время ни один другой президент. Конечно, все это не далось без напряженной борьбы с самим собой, с собственным самолюбием. Как всякий русский правитель, он весьма чувствителен к печатному слову и склонен порой придавать ему гораздо большее значение, чем оно того заслуживает.

Вдобавок надо учитывать давление, которое оказывалось на него коллегами по руководству. Уже с конца 1988 года не было, пожалуй, ни одного заседания Политбюро, которое не начиналось бы с поношения прессы и требования призвать ее к порядку. Как правило, начинали сетовать Рыжков, Воротников, Лигачев. Медведев, которому тогда было поручено "вести идеологию", защищался, говоря, что обстановка сложна и неоднозначна, окриком сейчас ничего не решишь, нужно работать с прессой. Яковлев, переброшенный на международные дела, тоже заступался за печать. А в заключение Михаил Сергеевич, поддакнув по адресу "распустившихся газетчиков", рекомендовал не обращать особого внимания на хлесткие выражения - такова уж эта журналистская братия! Добавляя, что Ленин, как известно, считал критику полезной, если в ней содержится хотя бы пять процентов правды, генсек предлагал перейти к повестке дня.

Несколько раз на заседания высокого синклита приглашались председатель Гостелерадио Михаил Федорович Ненашев (потом Леонид Петрович Кравченко) и главный редактор "Правды" Виктор Григорьевич Афанасьев (потом И.Т. Фролов). Они докладывали о мерах, которые намерены принять, чтобы повысить качество телевизионных передач или редакционной работы. Потом на них обрушивался шквал упреков, приходилось отдуваться за всю печать. И Иван Тимофеевич однажды не выдержал, дал резкую отповедь, которая, впрочем, не пошла впрок.

Горбачев, как я уже сказал, старался гасить эти вспышки недовольства. Но и сам несколько раз срывался, в особенности когда дал согласие на рекомендацию агитпропа освободить В. Старкова с поста главного редактора газеты "Аргументы и факты"*. Это покушение на свободу печати было встречено с возмущением сформировавшейся к тому времени оппозицией и журналистами, опасавшимися, что с одним расправятся - за других возьмутся, и заступившимися за собрата из чувства профессиональной солидарности. ЦК был вынужден отступить. Случай, сам по себе не столь уж важный, стал символичным: впервые в советской истории партийное руководство не сумело снять редактора неугодного издания. Это свидетельствовало уже о новом соотношении сил, о том, что демократия начинает укореняться и защищать себя.

Осаждаемый коллегами и выводимый из себя неприличными эскападами отдельных газет, а с другой стороны - уговариваемый ходоками из писательской и журналистской братии, Горбачев пришел к решению, которое было в тот момент единственно правильным и в то же время целиком отвечало его политическим установкам, - форсировать принятие закона о печати, который защитил бы гласность и положил конец попыткам злоупотреблять ею. Мудрое, чисто центристское решение, направленное против крайностей. Зная о том, что я возглавил подкомитет конституционного законодательства, которому поручено подготовить проект закона, Михаил Сергеевич велел агитпропу действовать через меня. И уже на другой день я получил вариант, подготовленный в ЦК с участием правдистов, Гостелерадио, Союза журналистов. Академии наук, Главлита и других ведомств.

Прочитав его, я пришел в ужас. Похоже, те, кто сочинял этот документ, даже не выглядывали в окно и не имели представления, что творится в стране, настолько он был кондовый, в полном смысле слова реакционный, не имевший ни малейшего шанса получить одобрение даже ортодоксально мыслящих депутатов. Я стал звонить В.Г. Афанасьеву, В.Н. Кудрявцеву и М.Ф. Ненашеву, спрашивать, как их угораздило подписать такой проект. Все они тут же отреклись, заявив, что их просто вызывали в ЦК и велели поставить подписи, "а что там потом навставляли, нам неведомо".

Чтобы читатель мог составить представление о содержании этого варианта, скажу, что едва ли не в первой его статье провоз-глашалась обязанность средств массовой информации служить делу коммунистического строительства, а где-то ниже упоминалась возможность иметь свои издания и религиозным организациям. Я уж не говорю о том, каким образом можно было обязать вести пропаганду коммунизма печатные издания социал-демократов, монархистов, анархистов и партий всякого иного толка, которые в то время росли как грибы.

Примерно тогда же вышла в свет небольшая брошюра с альтернативным проектом закона о печати. Его подготовили Федотов, Батурин и Энтин - двое последних были сотрудниками сектора теории политических систем в Институте государства и права, которым я руководил на общественных началах. Это была добротная профессиональная работа, но мне показалось, что, увлекшись стремлением учесть мировой опыт, авторы недостаточно приспособили проект к отечественным условиям. Когда мы собрали подкомитет, кто-то из эстонцев предложил свой вариант. Тоже неплохой. Объявились и другие авторские версии. После недолгой дискуссии было решено положить все варианты перед собой и написать проект заново.

Помню, как сейчас: мы заседали в одном из номеров-люкс гостиницы "Москва", предоставленном специально Комитету Верховного Совета из-за нехватки помещений в Кремле. Народу собралось человек 30, было тесновато и жарко. Сняли пиджаки, расселись за столом - Константин Лубенченко, Сергей Станкевич, Михаил Полторанин, Николай Федоров и другие. Взяв ручку, я записал: "Статья 1. Средства массовой информации в СССР свободны, цензура запрещается". Начали подсказывать со всех сторон, шума было много, но дело спорилось. Довольно быстро сложился новый вариант, который и лег в основу принятого потом закона. Хотя трудились над ним долго, особенно затяжной характер приняло прохождение его в Верховном Совете, тем более что подготовить проект было поручено не только нашему, но еще двум комитетам.

Я регулярно направлял генсеку каждый очередной вариант. Однажды на Политбюро кто-то сказал, что в Верховном Совете готовится возмутительный проект закона о печати, который полностью лишит партию возможности воздействовать на средства массовой информации. Михаил Сергеевич поднял меня с места и попросил вкратце рассказать, что происходит. Я сказал, что комитеты работают над проектом, содержание его вполне разумно, учитывает мировой опыт. Полагать, что партия в условиях формирующейся многопартийной системы может, как прежде, держать под монопольным контролем средства массовой информации, значит заниматься самообманом.

Горбачев не дал развернуться дискуссии, только бросил назидательным тоном:

- Смотрите там, не переборщите. Свобода не означает анархии.

Я кивнул, зная, что в подобных случаях лучше не размахивать красной тряпкой.

Так продолжалось некоторое время, но затем дело приняло нехороший оборот. Согласовав весь текст, законодатели разошлись во мнениях по двум позициям. Во-первых, должен издатель иметь право назначать и снимать главного редактора, или это право следует закрепить за редакционным коллективом? Я стоял за первое решение, ссылаясь, в частности, на то, что повсюду в мире последнее слово в таких вопросах принадлежит именно издателю. Предположим, партия издает свою газету, и ей не нравится линия главного редактора, а коллектив редакции за него горой. Что же, неужели эта партия будет терпеть такое положение? Да она просто перестанет финансировать газету и начнет издавать другую. Не все соглашались с этими доводами, руководствуясь явно максималистскими претензиями журналистов. В чем-то я их понимал. Сам работал в журнале и издательстве, знал, как досадно, когда тебе навязывают нечто неразумное и неправедное: пиши, что тебе говорят, а не желаешь - собирай манатки. С другой стороны, отдавать власть коллективу, девять десятых которого даже не журналисты, а корректоры, работники типографии, отдела распространения и других вспомогательных служб, явно не следовало.

Другой вопрос, вокруг которого завязалась дискуссия: может ли издавать газеты в Советском Союзе частное лицо? Я был категорически против и остаюсь на этой точке зрения сегодня. Можно признать допустимой и даже желательной частную собственность, но с определенными исключениями. И в первую очередь речь должна идти именно о средствах массовой информации, этого мощного оружия воздействия на умы, которое, попав в частные руки, способно натворить множество бед. После долгих споров я предложил в названных двух случаях сделать сноски, предоставив окончательное решение самому Верховному Совету. Мы закончили поздно вечером, отдав проект на перепечатку и размножение. А утром, придя на работу, я был вызван срочно к шефу. Разразился скандал. Члены Политбюро получили проект без всяких сносок и с теми формулировками, против которых я возражал. Полагаю, это была проделка не очень порядочных членов нашего комитета, решивших таким разбойным методом протащить свою версию. Михаил Сергеевич на этот раз был действительно крайне рассержен:

- Вы что, не понимаете, Георгий, что делаете? Хотите, чтобы у нас появились шпрингеры и мэрдоки! Собирай немедленно свой комитет и переделывайте текст.

При этом он отдал мне листок с перечислением требуемых поправок. Кто-то в агитпропе явно попытался навязать чуть подредактированный первоначальный вариант. Я сказал Горбачеву, что проводить такие поправки не могу. Рассказал об альтернативных позициях по двум пунктам, которые и постараюсь отстоять. Он согласился. Придя в Верховный Совет, я передал в канцелярию просьбу восстановить проект в том виде, в каком он был выпущен накануне вечером. Через два часа этот вариант был роздан депутатам, а поскольку у них на руках уже имелся проект без всяких альтернатив, "региональщики" подняли шум. Последовали парламентские запросы, в газетах промелькнули сообщения, что ЦК КПСС опять выламывает руки, "Свободная Европа", ссылаясь на чью-то информацию, съязвила, что помощник генсека по его поручению навязывает депутатам цензуру.

Большей глупости трудно было придумать. Но интрига сработала.

Разобиженные очередным "коварством" партии депутаты проголосовали за частное владение СМИ. А спустя 10 лет Михаил Федотов раздавал интервью и созывал в Доме журналиста пресс-конференцию, без стеснения утверждая, что именно он со товарищи стоял у истоков свободного слова, а закон был принят "в пику" Горбачеву и его соратникам. Пришлось рассказать, как было в действительности*.

Мне выпала честь представлять законопроект на окончательное утверждение, и я мог бы назвать десятки людей, внесших на разных стадиях существенный вклад в его создание и принятие. Но если уж присваивать ему чье-то имя, то не Филатова, Батурина, Федотова, Шахназарова и многих других соавторов. Как знаменитый кодекс, над которым трудились незаурядные французские юристы, именуют кодексом Наполеона, так и закон, провозгласивший свободу слова в нашей стране, справедливо именовать законом Горбачева.

К слову, его можно считать действующим до сих пор, поскольку творцам соответствующего российского проекта не пришлось перенапрягать мозги, они имели возможность воспользоваться достаточно продуманными и взвешенными формулами советского закона и учесть, пусть недолгую, практику его применения. Ну а опыт всего минувшего десятилетия дает основание сказать, что свобода слова на российской почве, регулярно подвергающаяся тяжелым испытаниям, все-таки выжила. Хотя живет неважно и сама порой ведет себя неприлично, вызывая обоснованные нарекания. Ее то и дело грозят посадить под арест или оставить без прокорма.

Позволю себе только еще раз пожалеть о том, что не удалось поставить заслон перед частным владением. Теперь и те, кто самозабвенно его проталкивал, вынуждены признать, что "не должно быть концентрации СМИ в одних руках сверх определенного предела". Как не признать, если этот принцип поддержал даже Совет Европы! Непонятно, правда, кто и с какой меркой будет определять предел беспределу. Но хорошо хоть так. Ведь именно благодаря отсутствию всякого общественного контроля газеты и телеканалы оказались "разобраны" олигархами, между ними то и дело разгораются скандальные разборки, в журналистике процветает узкая каста конформистов, а творческой, неординарно мыслящей молодежи пробиться в эфир и печать едва ли не трудней, чем в "подцензурные времена". С угрожающей одномерностью из года в год деградирует "культурное наполнение" большинства телепередач и публикаций. И все чаще задумываешься: что толку в свободе слова, если оно все меньше очищает и все больше загрязняет общественную атмосферу?

Михаил Сергеевич стал первым советским руководителем, который, как лидеры западных демократий, не отказывался от общения с прессой и регулярно собирал у себя редакторов газет и журналов, руководителей творческих союзов, именитых писателей, музыкантов, художников, театральных деятелей. Такие встречи проходили, как правило, в Мраморном зале, рассчитанном на 100 с лишним мест. Генсек начинал их кратким вступительным словом, терпеливо выслушивал то, что хотела ему сказать интеллигенция, а затем сам на час-полтора брал слово, чтобы прокомментировать выступления, что-то признать, от чего-то откреститься, в чем-то попросить подмоги.

Разговор шел прямой и нелицеприятный. Вот какой телеграфной записью отражено в моем блокноте содержание выступлений редакторов газет и журналов, деятелей культуры на встрече с Горбачевым весной 1990 г. Д.С. Лиходеев: распродают ценности искусства. С.В. Михалков: детская литература гибнет. М.Ф. Шатров: мы вступаем в смутное время. С.С. Залыгин: нужно выжить. Ю. Бондарев: мы разрушили триаду - государственность, народность, веру; гласность - это ложь, больше похожая на правду, чем сама правда; нужен порядок. А.А. Беляев: идеология распалась. Ю.В. Свиридов: спасти русское хоровое пение. Ч.Т. Айтматов: главное - сохранить единство страны. В.Г. Распутин: спасти государство и культуру. Б.С. Угаров: возродить патриотизм. М.А. Ульянов: не допустить, чтобы дошло до голодных бунтов и крови, чтобы к капитанскому мостику прорвались супермены с кулаками.

А вот что говорил им Горбачев: "В час испытаний более всего необходимо общественное примирение. Нельзя допустить углубления конфронтации, необходим еще один "общественный договор", нужно дать народу точку духовной опоры, и ею может быть только идея гражданского согласия. Альтернатива согласию гражданская война или возвращение в тоталитарную казарму. В последнее время все пугают заговором, помогла распространению панических слухов и печать. Думаю, вы не сомневаетесь, из нынешнего президента диктатора не получится. Надо искать такой путь, который позволит навести порядок, не входя в противоречие с Конституцией и волей республик. Они должны понять, что Центр меняется, теперь это их коллективный орган. Но, конечно, придется, где надо, принимать и жесткие меры, сохраняя главное направление перестройки".

Гласность у нас всегда понималась не просто как свобода слова в западном понимании, а как нечто большее - совет властей с народом, их взаимная ответственность. К тому Михаил Сергеевич и вел дело. Беда, однако, в том, что круг участников этих "соборных встреч" был узок и почти не менялся. Приглашались чаще люди знатные, привыкшие к благоволению начальства и считавшие своим долгом платить ему той же монетой.

Мне не приходилось составлять списки приглашенных - этим занимался Фролов, "ведавший" культурой. Но однажды я спросил у Михаила Сергеевича, почему бы не пригласить и тех, кто не станет деликатничать, выложит, что думает. Польза от этого будет двойная: он будет знать настроение творческих слоев, которые чувствуют себя отверженными, а они в свою очередь оценят оказанное внимание. Конечно, не та это публика, чтобы ее приручить, но будут повежливей, и то ладно. Что скажут Сергей Залыгин или Григорий Бакланов, выступающие на каждой такой встрече, вы заранее знаете. Так, может, послушать, скажем, с одной стороны, А. Проханова, А. Ланщикова, В. Бушина, а с другой - Л. Баткина, Ю. Буртина?

Михаил Сергеевич согласился, но в очередной раз в зале мелькали все те же лица: привычнее было иметь дело со старыми знакомыми. В результате встречи стали походить на заезженную пластинку. И сам президент, и "интеллектуалы" потеряли к ним интерес.

С осени 1990 года, когда пресса безжалостно его молотила, Горбачев, можно сказать, повернулся к ней спиной. Отношения со многими редакторами, ходившими раньше в фаворитах, испортились. Да и как иначе, если, к примеру, "Московские новости" опубликовали прокламацию с требованием его отставки, хотя Егор Яковлев пользовался неизменным расположением президента. Особенно возмущен он был публикациями, в которых нагло передергивались факты. По заявлению Артема Тарасова, Горбачев якобы договорился с японцами продать им Курильские острова за 200 миллиардов долларов. Был возбужден иск с требованием извинения и опровержения. В двух-трех других случаях Михаил Сергеевич потребовал от юридического отдела президентского аппарата начать уголовное преследование на основе принятого Верховным Советом закона о защите чести и достоинства президента. Но мы убеждали его, что игра не стоит свеч. Если суд оштрафует обидчика или засадит его в тюрьму, расхожее общественное мнение будет на его стороне, примет за мученика, жертву травли. Гораздо эффективней поймать газету на слове и заставить опубликовать ответ.

Такой эпизод случился у нас с "Российской газетой". На другой день после инаугурации Ельцина в передовой ее статье утверждалось, якобы Горбачев и в приветственной речи умудрился продемонстрировать враждебное отношение к Борису Николаевичу, упомянув число голосовавших против него на президентских выборах. Я послал редактору письмо, указав на несправедливость упрека. Действительно, Михаил Сергеевич в тот момент повел себя достойно - отложил в сторону прежние споры и поздравил Ельцина с победой, дал понять, что готов лояльно сотрудничать с президентом России. Кстати, это было сделано по телефону сразу же после того, как стали известны итоги голосования 12 июня. А упоминание о значительном количестве голосовавших за других кандидатов обращало внимание на необходимость чувствовать себя представителем всей России, не только избирателей, отдавших ему свои голоса. Заметка была опубликована, хотя, как водится, редакция не обошлась без контркомментария.

Поостыв, Михаил Сергеевич отказывался от преследования за публикации, оскорблявшие достоинство президента.

Когда наши радикалы развернули прямую атаку на Союзный центр и преданные им издания накинулись на Горбачева, как гончие на медведя, он заявил в Верховном Совете, что печать дает ложную информацию, разжигает страсти и надо подумать, не пересмотреть ли Закон о средствах массовой информации. Эта неосторожная, произнесенная в сердцах фраза дорого ему обошлась. Некоторые газеты устроили истерику в духе Новодворской и Дебрянской, начали вопить, что свободному слову угрожает смертельная опасность, хотя прекрасно знали, что никто не занес над ним ножа и что если кто-нибудь действительно посягнет на гласность (желающих было и есть хоть отбавляй), то Горбачев будет в этом ряду последним.

Можно, конечно, рассуждать и так: уж слишком настрадалась наша страна от цензуры, так велика для нее ценность обретенной свободы, что непозволительно допустить беспечность и позволить вновь ее отобрать. Тут нужна предельная бдительность, и, если даже немного с нею переборщили, ничего страшного. Этим ведь, объяснял мне знакомый журналист, которого я укорил за грубые нападки на Горбачева, мы помогаем и самому президенту, предостерегаем, чтобы он, поддавшись минутному гневу, не совершил поступка, которого потом сам себе не простит. Я ответил, что журналистам нечего беспокоиться. После того эмоционального выступления Михаил Сергеевич признался, что погорячился. Конечно же, у него и в мыслях не было отрекаться от гласности, потому что без нее можно ставить крест на всех наших реформах.

Помимо политического расчета и, безусловно, развитого у Горбачева демократического сознания, свою немалую роль играли при этом его человеческие качества. Не мог он, подобно Тарасу Бульбе, убить свое дитя. И как порой ни раздражался, досадовал на газетчиков, а все равно его к ним тянуло, даже к тем, кто больнее "кусал", и больше именно к этим. Его горделивое самолюбие, окрыленное триумфом, с каким встречались первые шаги реформы в народе и во всем мире, отвергало саму мысль заткнуть рот своим критикам, включая тех, кто поносил его незаслуженно. А вот переубедить их поступками, "обаять" при личной встрече, заставить пусть злобные и ехидные, но отнюдь не блеклые и скучные умы пересмотреть свое к нему отношение, привлечь их перья на свою сторону - вот это было ему по душе, по темпераменту. Он всегда с азартом выбирал задачи посложней и часто говорил о своем недоверии к облегченным, простым решениям, достигаемым командой: закрыть, подавить, разогнать.

О том, насколько важно политическому деятелю считаться с чрезвычайно сложным механизмом формирования общественного мнения, свидетельствует история Тельмана Гдляна и Николая Иванова. На одном из загородных "сидений", в "паузе", Михаил Сергеевич рассказал нам, что проведенная прокуратурой проверка обнаружила вопиющие факты нарушения порядка следствия в так называемом узбекском деле. Пошел разговор о том, что этого нельзя оставлять без последствий. О каком правовом государстве мы можем мечтать, если допустим нарушение элементарных процессуальных норм! Согласившись со всем этим в принципе, я в то же время высказал мнение, что в данном случае нельзя не учитывать накаленную общественную атмосферу, всеобщее требование ужесточить борьбу с преступностью. В Гдляне люди видят Жеглова-Высоцкого, отважного сыщика, пусть иной раз действующего не по букве закона. "Подумаешь, пригрозил или даже ударил, да с этой сволочью иначе и не следует обращаться, от того она и наглеет, что слишком уж с ней церемонятся наши законники", - примерно так рассуждал средний наш гражданин в то время, полагаю, и сейчас. В этих условиях винить популярных следователей в каких-то нарушениях, не приводя, кстати, чересчур уж кричащих фактов (никого ведь, в конце концов, пыткам не подвергали), это верный способ сделать их национальными героями и одновременно дать повод для разговоров, что-де партократы "покрывают своих, переполошились, как бы их самих не взяли за жабры, вот и прячут концы в воду". Короче, со всех точек зрения результат будет прямо противоположный ожидаемому.

- Что же ты предлагаешь? - спросил Михаил Сергеевич.

- Я предлагаю, грубо говоря, в это дело не ввязываться. Кстати, если уж говорить о законности, политическим властям здесь вообще нечего делать. Надзор за следствием - забота прокуратуры. Вот пусть она и решает, что тут имело место, нарушение профессиональной этики или что похуже. Вдобавок, включившись в преследование этого человека, власти окончательно его озлобят и наживут еще одного серьезного противника, способного попортить нервы.

К сожалению, Горбачев не согласился с этими доводами. Был дан сигнал "раскрутить" дело Гдляна и Иванова. В ответ окрепшая к тому времени оппозиционная пресса развернула кампанию в защиту следователей от "травли со стороны властей". Начались митинги в Зеленограде, Гдлян и Иванов были с триумфом избраны куда только можно и получили свободный доступ к телевидению, с экрана которого с многозначительным видом, не приводя ни единого факта, обвиняли руководство во всевозможных преступлениях. Больше всего досталось, конечно, Лигачеву, который клеймил следователей с особой страстью. Но не пощадили и самого президента, престижу его был нанесен немалый ущерб.

Отношения Михаила Сергеевича с "генералами прессы", с теми, кто дает камертон общественному мнению, частично восстановились только после августа 1991 года, но уже никогда не были такими же сердечными, как на заре перестройки. Запомнилось первое заседание "Клуба редакторов", проведенное 17 сентября 1991 г. по инициативе Егора Яковлева, пересевшего из кресла главного редактора "Московских новостей" в кресло председателя Комитета по телевидению и радиовещанию. Участников было немного, беседа проходила в кабинете главного редактора газеты "Известия" Игоря Нестеровича Голембиовского. Она была непринужденной - Михаил Сергеевич без обиды принимал самые острые, "подковыристые" вопросы, старался как можно подробней и детальней прояснить свою позицию.

Собеседники расселись вокруг круглого стола, камера плавно перемещалась вдоль него, как бы нарочито подчеркивая отсутствие центральной фигуры, равное положение участников этого разговора. Со стороны казалось, несколько приятелей встретились потолковать; для вящей достоверности недоставало только бутылки и рюмок. Мне тогда подумалось, что сцена эта неплохо символизирует новые отношения между властью и прессой в нашей стране: власть, кажется, начала признавать прессу если не за равного, то, по крайней мере, за серьезного партнера, которого надо уважать, а пресса поверила наконец в свою свободу, разогнула спину и обрела достоинство. Если бы!

Последняя встреча президента с журналистами состоялась все в том же прямоугольном зале, где некогда заседали Политбюро, потом Президентский и Государственный советы. Она носила элегический характер, временами напоминала исповедь. Могут возразить: какая же это последняя встреча, Горбачев и сейчас часто встречается с газетчиками и телевизионщиками, дает интервью, проводит пресс-конференции. Верно. Но это уже встречи не Президента СССР, а президента Фонда Горбачева. И к вечному сюжету "власть - пресса" они отношения не имеют.

После отставки Михаил Сергеевич выбрал в качестве своих рупоров и обещал постоянно сотрудничать с тремя газетами - "Комсомольской правдой", японской "Иомиури" и итальянской "Репубблика". Его выступления широко публиковались и комментировались повсюду, но меньше всего - на родине. Телевидение расщедривалось на полутора-трехминутные сюжеты, газеты в лучшем случае выделяли 10 строк, чтобы сообщить, что экс-президент Советского Союза выступил с очередной речью во время своей поездки по той или иной стране. Чаще ехидничали по поводу его участия в рекламе, хотя в этом нет ничего постыдного - ему приходилось делать это, чтобы содержать свой Фонд.

Трудновато стало печататься и бывшим его помощникам. Глухое молчание, своего рода информационная блокада, которыми окружили Горбачева после его отставки, не могли быть объяснены одним только падением интереса к его личности. Главное - в конформизме, боязни вызвать неудовольствие властей предержащих. По той же причине вольготно чувствовали себя те газеты и журналы, которые поносили бывшего советского лидера. Только в последнее время "пресс" стал ослабевать, его приглашают поделиться своим мнением в телепередачах и на печатных полосах.

У нас любили пенять Западу (сам я тоже отдал этому дань) на то, что-де какая свобода печати, если на рынке информации господствуют империи хэрстов и мэрдоков, шпрингеров и берлускони. Пеняли не без оснований. Но всем им "утерла нос" империя Березовского. Все-таки не оставляю надежды, что в обществе возобладает инстинкт самосохранения и оно заставит принять закон, запрещающий частное владение средствами массовой информации, особенно телеканалами. Ну а что касается неблагодарности журналистов по отношению к провозвестнику гласности, то пусть она останется на их совести. В конечном счете важно, что сегодня миллионы наших людей могут изучать историю своей страны по Соловьеву и Ключевскому, наслаждаться чтением Платонова и Булгакова, спрашивать в книжном магазине Евангелие или Коран, знать, сколько у нас солдат и танков, следить за текущими событиями по сводкам, на выбор, ИТАР-ТАСС или Интерфакса, а захочется - послушать "Голос Америки" и радио Ватикана.

Сотворение парламента

Глубоко ошибаются те, кто определяет советскую политическую систему одним понятием - тоталитаризм, не признавая метаморфоз, происходивших с ней на протяжении 70 лет. В действительности она менялась, и то, что с ней происходило, сродни переменам, связанным с циклами человеческой жизни. В ранний послеоктябрьский период система еще молода, недостроена, неопытна, не успела обрести устойчивую веру в себя в респектабельные манеры, обеспечивающие допуск в европейские гостиные. Отсюда - комплекс неполноценности и крайняя задиристость. Страна отчаянно отстает экономически, но большевики убеждены, что революционное ускорение позволит им всех обставить. Таков смысл беседы Ленина с Уэллсом, когда он приглашает великого фантаста "приехать к нам годков эдак через десять". Словом, обновленный вариант гоголевской тройки: хоть кое-как сколочена расторопным ярославским мужиком, а рванет, рассечет воздух, заставит другие государства "кося посторониться" и исчезнет за горизонтом.

Это время, когда наш народ, склонный, как никакой другой, к романтике ("землю попашет, попишет стихи"), полон радужных надежд, и даже двойной, бело-красный террор не способен вывести его из этого приподнятого состояния. Да и большевики, за исключением отъявленных циников, каких всегда немало в революционных партиях, и авантюристов, которым революция дала уникальный шанс стать из никого всем, большевики, настрадавшиеся в тюрьмах, ссылках, вынужденной эмиграции, верят в свое благородное предназначение осчастливить родину. Партия не окончательно обюрократилась, закостенела; выписав себе сертификат на вечную монопольную власть, не успела обзавестись соответствующим механизмом. Советы, особенно на местах, кое-что значат, ближе к массам, отзывчивее на их нужды. Над страной не натянута непроницаемая идеологическая пленка, и хотя самые отпетые оппозиционные газеты позакрывали, не окончательно забиты каналы информации, продолжают переводиться и издаваться новинки европейской литературы, в том числе "сомнительного свойства" с точки зрения ревнителей чистоты пролетарского мировоззрения.

Но, пожалуй, самое существенное в том, что сохраняется еще гражданское общество, то есть сфера отношений, куда не вторгается государственная власть. Не потому, что ей этого не хочется, а только потому, что недостает сил и средств. Первая лихая попытка взять все под свой контроль, какой по существу была политика военного коммунизма, завершилась неудачей. Пришлось отступить, причем только в тех сферах, которые оказались сверхчувствительными к тотальному государственному контролю, отторгали его, угрожая в противном случае посадить страну на голодный паек.

Вопреки тем, кто утверждает, что нэп рассматривался как длительная экономическая стратегия, в нем, конечно же, видели временное средство, к которому пришлось прибегнуть, чтобы накопить силы и перейти затем в контрнаступление на частника. Вполне возможно, что Ленин со свойственным ему прагматизмом, оценив неплохие результаты свободной торговли, продлил бы ее на какое-то время или даже, в очередной раз "переменив свой взгляд на социализм", признал возможность оставить деревню в покое, не навязывать ей коллективизацию. Но это из области догадок. А вот то, что Сталин свернул нэп и установил тотальный государственный контроль над селом, было в полном согласии с первоначальным замыслом вождя Октября.

Отсюда и следует вести отсчет тоталитаризма. Говоря об этом явлении, политологи, как правило, делают акцент на массовых репрессиях, подавлении инакомыслия, установлении абсолютного господства коммунистической партии и единовластия самого Сталина. Но все это признаки скорее тирании или деспотизма. Что же касается тоталитаризма, то есть власти тотальной, абсолютной, то ее главный признак - заполнение всех сфер не только общественной, но и частной жизни, тщательное наблюдение за каждым шагом граждан и детальная регламентация их поступков.

Тотальная власть не обязательно свирепа. Она может обходиться и без устрашающих репрессий, основываться на хорошо поставленной информации или психологическом внушении. Авторы знаменитых антиутопий были каждый по-своему правы, рисуя различные виды тоталитаризма. У Олдоса Хаксли в "Прекрасном новом мире" тоталитарная система формируется на основе суперсовременной биологической технологии, позволяющей выращивать нужную породу людей. Тоталитаризм в романе Джорджа Оруэлла "1984 год" поддерживается за счет систематического террора. А вот у Г. Замятина в антиутопии "Мы" и особенно у А. Платонова в "Котловане" и "Чевенгуре" примерно такая же система строится преимущественно на самовнушении. Удивляться не приходится, потому что они наблюдали массы, охваченные революционным энтузиазмом, в то время как Хаксли находился под впечатлением феноменальных успехов технической революции, а Оруэлл анатомировал две наиболее законченные тоталитарные системы, существовавшие в гитлеровской Германии и сталинском Советском Союзе.

Итак, тоталитаризм - это не что иное, как поглощение общества государством, и в этом смысле - антитеза свободы. Но само это явление, как все на свете, может иметь разные степени зрелости и интенсивности. Чтобы всерьез, а не иллюзорно контролировать все жизненные циклы, государство должно иметь бдительных надсмотрщиков и в их лице присутствовать всюду - на каждой фабрике, общественном месте, семье, прислушиваться к тому, что творится в голове и душе каждого человека. Для этого, естественно, нужен аппарат - военный и чиновный, существование которого истощает экономику, рано или поздно приводит ее к неминуемому краху. В этом, между прочим, спасительная причина, по которой все тоталитарные режимы в конечном счете обречены. Их губят отнюдь не революции сами по себе и не отчаянные бунтари, готовые пожертвовать собой ради свободы. Они гибнут от хилости, от того, что убогое экономическое основание начинает рано или поздно оседать, и самим власть предержащим волей-неволей приходится ослаблять зажим. В первую очередь - отпускать на волю земледельца, чтобы он мог прокормить себя и остальных. А всякое послабление режима, образование хотя бы узкого поначалу гражданского сектора дает толчок разрушительному процессу в этот клин вторгаются копившиеся исподволь силы сопротивления, методично или рывком расширяют его и загоняют государство обратно туда, где ему полагается быть, откуда началась его экспансия.

Сталинский тоталитаризм был двойного свойства, имел двоякую опору массовый террор и не остывший, не растраченный еще после революции энтузиазм народа, его готовность к самодисциплине и самоотдаче ради обещанного коммунистического рая. Это - устойчивая, молодая, полная сил система, уверенная в своей правоте и вдобавок неплохо управляемая, способная, пусть на примитивном уровне, удовлетворять основные человеческие потребности. Причем потребности, не сводимые к первозначным - хлебу и зрелищам. Иные ревнители демократии никак не могут понять, в чем секрет популярности Сталина у немалой части наших людей, в том числе молодых. Ставят диагноз: низкая политическая культура. Иронизируют или печалятся по поводу рабских склонностей, заложенных в гены многими веками абсолютизма. И того не хотят видеть, что в этом обыкновенная человеческая натура, проявляющаяся повсюду. Та самая, в силу которой монголы боготворят Чингисхана, французы - Наполеона, а многие немцы Гитлера. Все прощает тиранам обыденное народное сознание, если с ними связан хотя бы краткий миг национального величия. В шкале же оценок, которыми оно измеряется, все еще с огромным отрывом лидируют не экономическое преуспевание и не творческий гений, а военная победа и политическое господство. Может быть, со временем приоритеты поменяются местами. Может быть, именно сейчас происходит глубочайший поворот к пониманию истинных ценностей. Но пока над человечеством довлеет его воинственная история.

После смерти Сталина не стало тирании, потому что не стало тирана. Не чуждый народной мудрости и совестливости, Хрущев капризен, деспотичен, от него можно ожидать каких угодно выходок - от сравнительно безобидных, вроде стучания башмаком по столу на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, до весьма рискованных, типа установки советских ядерных ракет на Кубе. К нему разве что можно приложить слова Карамзина о Борисе Годунове: он не был, но бывал тираном. Не допуская полноценной гласности и демократии, Хрущев в то же время вводит коллегиальность правления, которая в конечном счете его и добивает, ибо это - худшая из всех известных форм власти, не что иное, как ее паралич.

Конечно, в теории все обстоит нормально: несколько умов лучше одного. Основательно все обдумали, посоветовались, решили, а затем кому-то поручили в порядке персональной ответственности выполнить. Чем плохо? Беда в том, что эта обычная управленческая процедура в наших условиях была доведена до абсурда; на всякое, даже самое ничтожное по значению решение требовалась санкция коллективного партийного руководства. Без постановления Политбюро никто не мог и шага шагнуть. Страна начала замедлять движение, потом дергаться, у нее появилась своего рода сердечная аритмия. Государство, которое при тиране, понукаемое им, работало, - при коллегиальном руководстве обленилось, стало выполнять свои функции кое-как, спустя рукава. А в условиях, когда гражданское общество поглощено им, граждане лишены права и возможности самим позаботиться об удовлетворении своих нужд, эту задачу все больше перехватывает и на ней жиреет криминальная среда, которую модно теперь именовать мафией и которая представляет собой не что иное, как теневое гражданское общество.

Опять-таки не следует удивляться тому, что в толще народной жива ностальгия по сталинским временам. Простой народ не дурак, не потому иной раз шофер вывешивает портрет усатого вождя в кабине грузовика, что любит, чтобы его держали на цепи, а потому, что чувствует разницу между тоталитарной системой, хорошо управляемой (пусть даже тиранически), и такой же системой распущенной, вялой, работающей со скрипом. И думает про себя примерно так: "Либо вы, господа хорошие, мной командуете и кoрмите меня, либо, если не способны, дайте мне настоящую свободу, чтобы я сам о себе позаботился. А то вы меня и на волю по-настоящему не отпускаете, и хлеба вдоволь не даете. Так дело не пойдет!"

Загрузка...