Покидая Прагу в 1964 году, я не предполагал, что через несколько лет мне предстоит сюда вернуться, но уже в роли ответственного секретаря и члена редколлегии журнала. Вдобавок так случилось, что накануне моего приезда шеф-редактор журнала Константин Иванович Зародов слег с обширным инфарктом, и в течение шести месяцев на мне лежали все заботы по руководству журналом. Политическая атмосфера в Праге, у нас в Союзе да и в мире в целом была уже не та, что в первый мой срок. Минуло всего два года после подавления Пражской весны. Хотя наши войска были дислоцированы в нескольких гарнизонах, солдаты и офицеры не мелькали на улицах столицы и других городов, страна все еще чувствовала себя полуоккупированной. Чехи - люди воспитанные и сдержанные в проявлении эмоций. Тем не менее мы, можно сказать, шкурой чувствовали неприязненное к себе отношение. Старались меньше бывать в общественных местах, проводя больше времени в своем кругу на улице Тхакурова, 3, где в дореволюционной Чехии помещалась семинария, а потом международный коммунистический журнал (кстати, кажется, семинария вернулась на свое место). Намного более строгая цензура исключала возможность печатания "вольных" материалов, какими журнал блистал при своем появлении. Мне было категорически запрещено публиковать статьи, содержавшие хотя бы косвенную критику политики КПСС. И если удавалось поместить что-нибудь интересное, то главным образом за счет политической публицистики с использованием эзопова языка.

Я выкладывался, стараясь поддержать все еще высокую репутацию журнала. Помогали, как могли, представители партий, с которыми у меня установились ровные уважительные отношения. Хуже было со своими - среди редакторов-консультантов почти не осталось ярких, самобытных "перьев", а ведь их умением и старанием определяется в конечном счете уровень большей части статей. У меня вышел спор с приехавшим в качестве консультанта Егором Владимировичем Яковлевым. Создатель популярного в свое время "Журналиста", знаток ленинских текстов, он утверждал, что журнал может и должен быть интересным для читателя от первой до последней страницы. Симпатизируя в принципе этой идее, я объяснял, что в наших условиях это невозможно. Три четверти содержания журнала составляют материалы, присылаемые компартиями. Мы не можем обязать их писать так, как нам нравится. Много лет спустя в Москве, прочитав от корки до корки один из номеров "Общей газеты", я позвонил Егору Владимировичу и сказал, что он таки доказал свою правоту. Правда, не в отношении "Проблем мира и социализма".

У меня в ту пору было несколько интересных поездок. Одна в Блэкпул на конференцию лейбористской партии, где с триумфом был встречен тогдашний ее лидер Гарольд Вильсон. Вскоре, приведя партию к победе на выборах, он подал в отставку, уступив место премьера и лидера, в связи с достижением 60-летнего возраста. Доживем ли мы когда-нибудь до подобной щепетильности политических деятелей?

Забавная история приключилась в Бухаресте. Журнал как международный орган компартий посылал свою делегацию на их съезды. За отсутствием шеф-редактора мне выпала честь возглавить делегацию "Проблем мира и социализма" на съезде Румын-ской компартии. По традиции при его открытии Чаушеску огласил список гостей, а после каждой очередной фамилии лидера делегаты стоя аплодировали. И вот объявляется: "Делегация журнала "Проблемы мира и социализма" во главе с ответственным секретарем Георгием Хосроевичем Шахназаровым". Я поднимаюсь, кланяюсь, вижу, что вместе со всем президиумом встает и аплодирует Брежнев, и думаю: "Небось припомнит когда-нибудь". И ведь действительно припомнил, но без досады. По возвращении в Москву при первой нашей встрече сказал с улыбкой: "Ну вот, ты и в главы делегаций вышел!" Я сказал, что чувствовал неловкость, поднимая своего генсека. "Все по правилам", - возразил он.

В Вене я поучаствовал в съезде социал-демократической партии Австрии, брал интервью у Бруно Крайского.

В Бейруте представлял КПСС на съезде ливанских коммунистов. В этой партии много армян, у одного из них был организован ужин в мою честь. Меня расспрашивали о жизни в Советском Союзе, о нашей политике, о том, чего ждать в будущем. И, конечно, об Армении, о который, увы, я не мог сказать много, поскольку до того побывал в Ереване лишь однажды.

В перерыве между заседаниями отправился на рынок приобрести японский радиоприемник. Зайдя в одну из лавок, поинтересовался ценой; услышав в ответ "120 долларов", повернулся и пошел к выходу. Хозяин догнал, спросил, сколько у меня есть, я сказал: "Сорок". Он покачал головой, потом поинтересовался, откуда я. "Из Советского Союза". - "А кто по национальности?" - "Армянин". "Так вы же мой соотечественник, берите за сорок". Пока упаковывали приемник, я спросил, много ли он на мне потеряет. Хитро улыбнувшись: "Ничего. Просто я заработаю лишь пять баксов".

Очень увлекательной оказалась поездка на съезд журналистов в Гаване. Не обошлось без приключений. Когда подлетали к Багамским островам, в самолете, который вез большую советскую делегацию, отказала рация. Дотянуть до Кубы не могли из-за нехватки горючего, надо было садиться на Багамах или Бермудах, а там, как рассказал нам командир корабля, командовал военной базой брат того пилота, которого наши заставили приземлиться во время разведывательного полета из Турции над советской территорией; он якобы заявил, что-де пусть только попадутся мне эти русские - я им задам перцу. Рация молчит, начнем ему покачиванием крыльев показывать, что просим разрешения на посадку, а он сделает вид, что не понимает, бабахнет и останется прав.

Короче, пилот спросил у руководителя делегации, тогда еще редактора "Правды" Зимянина, как быть. "А вы что предлагаете?" - поинтересовался Михаил Васильевич. "Лететь обратно".

Развернулись и полетели назад в Рабат, где ждали два дня, пока пришлют новый самолет. Слава богу, запас времени был. За это время съездили в Касабланку, красивый белый город, раскинувшийся на прибрежных холмах. По дороге на Кубу мы с Михаилом Васильевичем играли в шахматы. Он был страстным любителем, а играл примерно в силу моего старого знакомца майора Тищенко. Проигрывая, злился. Наблюдавшие за игрой мои друзья-журналисты, воспользовавшись моментом, когда руководитель делегации отвлекся, слезно попросили проиграть пару раз, "иначе он всем нам задаст жару". Я благоразумно последовал этому совету. В Гаване, в перерывах работы Конгресса, мы продолжали резаться в шахматы друг с другом. Однажды на летучке Зимянин спросил, удается ли кому-нибудь выиграть у Шаха? На что я ответил: "Где им, это только вы можете, хоть и нечасто".

Были и другие развлечения - посещение кабаре в знаменитой Тропикане, купание в лазурных водах океана. На приеме в совет-ском посольстве, устроенном по заключении Конгресса, нас представили Фиделю и Раулю Кастро. Тогда все дело свелось к рукопожатию, и я не предполагал, что мне придется много раз бывать на Кубе, непосредственно общаться с братьями Кастро.

Я часто навещал в больнице Зародова. Ближе познакомившись с ним, пришел к выводу, что и с этим шефом мне повезло. По моей "классификации" он относился к категории, которую уместно назвать "солью земли русской". При этом я имею в виду вовсе не выдающихся людей, которыми богата Россия, а как раз многих рядовых ее воинов и тружеников, чьими стойкостью и старанием она держалась в трудные моменты своей истории. Таких, как капитан Тушин из "Войны и мира", я встречал на войне. Но там их легче распознать. Гораздо труднее - в мирной жизни, где место подвига часто занимает невидимая глазу преданность делу.

Непритязательный в личном плане, неравнодушный во всем, что касалось общественного, государственного интереса, профессиональных обязанностей, поручения, на него возложенного, не лишенный изворотливости и хитрости, без которых не сделать ничего путного в аппаратных дебрях, - таким видится мне Зародов. Был самолюбив. Оправившись от болезни, не замедлил взять в свои руки бразды правления, прежде всего председательствование на редакционном совете и редколлегии, отчетность перед Москвой, переговоры с компартиями. На мне по-прежнему оставалась подготовка журнала к печати. Впрочем, наша совместная работа длилась недолго. Весной 1972 года по представлению

К.Ф. Катушева я был вызван в Москву, утвержден заместителем заведующего Отделом ЦК и вернулся в Прагу лишь для того, чтобы сдать дела и собрать вещи.

Почти четыре года жизни прошли в этом необыкновенном городе. Вот как он отложился в моей памяти.

Люблю я Прагу, все подряд

Воспринимаю в ней как сны я:

И Вышеград, и просто Град,

И знаменитые пивные,

Средневековое лицо

Соборов Вита, Микулаша

С тенями рыцарей, купцов,

Монахов, дравшихся за Чашу.

И Прашной Браны красоту,

И Яна Гуса лик суровый,

И Карлов мост, и суету

Наместья Вацлава святого,

И населенные толпой

Террасы парков Петршины,

И клич свободы той весной...

За грешный шестьдесят восьмой

Я каюсь перед ней поныне.

С Андроповым

Строго говоря, согласно обещанию рассказывать о непосредственных начальниках, я должен был бы перейти к Бурлацкому, который был назначен руководителем только что созданной консультантской группы в Отделе ЦК КПСС и порекомендовал Андропову обратить внимание на мою скромную персону. Но с Федором мы дружим уже полвека, я его не мог воспринимать в начальственном качестве, да и группой он почти не занимался, пребывая постоянно где-то в верхах, - писал для Хрущева, о чем поведал в своей книге "Вожди и советники".

Мало занимался консультантами и другой "промежуточный шеф" - Лев Николаевич Толкунов, бывший тогда первым заместителем заведующего отделом. Он был и не прочь, поскольку подбирал и опекал консультантов. Сам журналист, видел в нас родственные души, и мы ответно к нему тянулись. Человек он был мыслящий, живой, к тому же обладал свойствами великолепного организатора никогда не суетился, не давил на психику подчиненных, не дергал по пустякам, даже в "пиковых ситуациях" был собран и хладнокровен. Все эти драгоценные качества пригодились ему позднее, когда он руководил агентством печати "Новости", был главным в "Известиях", наконец, возглавил одну из палат Верховного Совета. Не берусь сказать, кого в нем было больше: остроглазого журналиста или искушенного аппаратчика, оба этих противоречивых свойства как-то уживались, вроде бы даже не мешали друг другу. По крайней мере, Лев Николаевич спокойно развязывал узлы, которые, казалось, можно было только рубить.

Я многому научился у этого человека и с особенной теплотой вспоминаю последние наши встречи. Так получилось, что летом 1990 года мы вместе отдыхали в санатории "Южный" на Крым-ском побережье. Часто прогуливались, обменивались мнениями о событиях, которые, как волны, набегали тогда на страну, каждая последующая выше и опасней предыдущей. Секретов у нас друг от друга не было, а поводов для тревоги было предостаточно. Судили-рядили, кое-что придумали и условились по возвращении в столицу написать совместную записку Горбачеву. Увы, сначала набежали всевозможные срочные дела, потом на Льва Николаевича обрушилась тяжелая скоротечная болезнь. Хоронил я его вместе с другими; воскрешая в памяти, вижу живым, улыбающимся, с черными озорными глазами, слегка прихрамывающим вследствие фронтового ранения.

Повторяю, Толкунов хотел бы руководить консультантами, и иногда ему это удавалось. Но урывками, потому что заведующий Отделом секретарь ЦК жестко установил: консультантская группа находится в прямом его подчинении, и без его указаний никто из "замов" не должен давать ей каких-либо поручений. Причем это была отнюдь не пустая декларация. Не проходило дня, особенно в первые полтора-два года, чтобы он не призывал нас к себе поручить какую-то работу или просто посоветоваться.

Вот как состоялось мое знакомство с Андроповым. Когда я вошел в большой светлый кабинет с окнами на Старую площадь, Юрий Владимирович встал из-за стола, поздоровался и предложил сесть в кресла лицом к лицу. Его большие светлые глаза светились дружелюбием. Во всей крупной, чуть полноватой фигуре ощущалась своеобразная "медвежья" элегантность. Он словно стеснялся своего роста, величины, старался не выпячивать грудь, как это делают уверенные в себе сановитые люди, а, наоборот, припрятать ее сколько можно. Чуть горбился, и мне кажется, не столько от природной застенчивости, сколько от того, что в партийных кругах было принято демонстрировать скромность, и это становилось второй натурой.

Вообще в цековских коридорах на Старой площади чиновный люд - от младших референтов и инструкторов до "замов" и "завов" - за редкими исключениями, передвигался бесшумно, всем своим поведением и обличьем говоря: чту начальство и готов беззаветно следовать указаниям.

Не составлял исключения и Андропов, без чего, вероятно, было бы невозможным его продвижение по ступеням партийной иерархии. Но каким контрастом с традиционными повадками партчиновника было все его поведение, когда он оставался наедине с человеком, которому доверял, в кругу бывших ему по душе людей из журналистской, научной да и партийной среды.

Официальная часть беседы продолжалась десять минут, в течение которых он расспросил меня о работе журнала "Проблемы мира и социализма", поинтересовался семейными обстоятельствами, проявил заботу об устройстве быта и одобрительно отозвался о последней моей статье - не помню какой. Затем разговор переменился, он заговорил о том, что происходит у нас в искусстве, проявив неплохое знание предмета.

- Я стараюсь, - сказал Андропов, - просматривать "Октябрь", "Знамя", другие журналы, но все же главную пищу для ума нахожу в "Новом мире", он мне близок.

Поскольку наши вкусы совпали, мы с энтузиазмом продолжали развивать эту тему, обсуждая последние публикации журнала. Затем перешли на театр, где он проявил живой интерес к судьбе Таганки, а я, будучи в дружеских отношениях с Ю.П. Любимовым, смог проявить осведомленность о положении вещей в этом "диссидентском" коллективе. Позднее, кстати, именно Таганка стала камнем преткновения в наших отношениях с Андроповым.

Так мы живо беседовали, пока нас не прервал грозный телефонный звонок. Я говорю "грозный", потому что исходил он из большого белого аппарата с гербом, который соединял секретаря ЦК непосредственно с "небесной канцелярией", то есть с Н.С. Хрущевым. И я стал свидетелем поразительного перевоплощения, какое, скажу честно, почти не приходилось наблюдать на сцене. Буквально на моих глазах этот живой, яркий, интересный человек преобразился в солдата, готового выполнить любой приказ командира. Изменился даже голос, в нем появились нотки покорности и послушания.

Впрочем, подобные метаморфозы мне пришлось наблюдать много раз. В Андропове непостижимым образом уживались два разных человека - русский интеллигент в нормальном значении этого понятия и чиновник, фанатично преданный своему партийному долгу и видящий жизненное предназначение в служении партии. Я подчеркиваю: не делу коммунизма, не отвлеченным понятиям о благе народа, страны, государства, а именно партии, как организации самодостаточной, не требующей для своего оправдания каких-то иных, более возвышенных идей.

Это различие проявлялось весьма существенно. Общение с интеллигенцией было, так сказать, отдыхом, источником получения информации, служило утешением души. Оно было и небесполезным в том смысле, что помогало нащупать какие-то оригинальные политические решения или иметь представление о настроениях в журналистской, научной среде, к которым партийные лидеры во все времена чутко прислушивались, но не более.

Будучи, безусловно, самым ярким и одаренным среди своих коллег по тогдашнему руководству, Юрий Владимирович, тем не менее, ориентировался на тех самых послушных партчиновников, о которых шла речь выше. Из этой среды выбирал себе непосредственных помощников, с ними перешел затем в Комитет государственной безопасности и, хотя некоторые из консультантов продолжали навещать его на Лубянке, никому из них он так и не предложил сколько-нибудь высокого поста в своем ведомстве. Интеллектуальные беседы - пожалуйста; обсуждать книгу Делакруа об искусстве - милости просим, писать друг другу мадригалы - отлично. Но, не обессудьте, для выдвижения на руководящие партийные и государственные должности нужен другой тип людей. Из тех, кто будет выполнять приказ, не раздумывая над его целесообразностью.

Нечто подобное, хотя в меньшей мере, свойственно и Горбачеву. При всем при том, что он чувствовал себя по-настоящему раскованным с людьми, если можно так выразиться, "консультант-ской породы", партийно-бюрократическая сторона его натуры требовала неустанной классовой бдительности, сохранения определенной дистанции в отношении интеллектуалов. Пользоваться их услугами в качестве своего рода буржуазных спецов - эта большевистская традиция протянулась от 20-х годов до нашего времени. Вплоть до парадоксальной ситуации, когда генсек, вполне относящийся к этому слою по своему образованию и превосходящий многих своим интеллектом, сам по духу еретик или, как говорили раньше, ревизионист, предпочитал при всем при том опираться на партократов, рассчитывая на их безусловную собачью преданность. И как просчитался!

Но вернусь к Андропову. На протяжении 1964-1966 годов обнаружилось и то новое, что он стремился внести в нашу закостеневшую идеологию, и тот предел, который он не мог перейти.

Справедливо говорят: нет худа без добра. Яростная идейная борьба, разгоревшаяся у нас с Китаем с конца 50-х годов, дала редкий шанс для пересмотра наиболее одиозных постулатов марксизма-ленинизма в сталинской интерпретации. Только шанс, не более, потому что в действительности страсти с обеих сторон полыхали не столько из-за высоких идейных принципов, сколько из-за борьбы двух социалистических держав за руководство революционным лагерем и личного соперничества Мао Цзэдуна и Хрущева за роль "коммуниста No 1". Враждующие гиганты могли обвинять друг друга в реваншизме и догматизме, не посягая на "устои". И если все-таки из этой ситуации удалось извлечь хоть какую-то пользу для нашей обветшалой теории, то прежде всего благодаря Андропову.

Юрий Владимирович собирал консультантов и предлагал провести "мозговую атаку" на предмет маоистских концепций (большой скачок, коммуны, окружение города деревней, "ветер с Востока одолеет ветер с Запада", "пусть погибнет полмира в ядерной войне, зато оставшаяся половина построит коммунизм" и т. д.). Потом брал перо и собственноручно, фразу за фразой, начинал при общем содействии писать письмо китайскому руководству. С каждым очередным письмом тон становился жестче, аргументы - увесистее, ирония - злее. И главным адресатом были при этом отнюдь не китайские, а отечественные догматики. Критика маоистского "мелкобуржуазного революционализма" позволяла, не скажу обновить, но хотя бы подправить нашу теорию в духе новых веяний - и рождавшихся в наших краях, и шедших тогда от Итальянской компартии.

Тогда же обозначилась и граница "обновительских" настроений Андропова.

Так получилось, что дважды мы остались с ним один на один и, отрываясь от работы, в течение нескольких часов говорили о положении в стране и в мире, о том, какая политика предпочтительна.

Речь, в частности, зашла о гонке вооружений. Я высказал мнение, что мы ошибочно трактуем понятие паритета с американцами. Такой паритет фактически был достигнут уже тогда, когда Советский Союз стал обладателем ядерного оружия и средств доставки, способных уничтожить Соединенные Штаты, стереть их с лица земли. Таким образом шансы сторон уравнялись. Но, право же, ни к чему и губительно пытаться достичь арифметического паритета, то есть заполучить столько же оружия по всем основным его видам - самолетам, подводным лодкам, военным базам и т. д. Это нам просто не под силу, надорвет хребет страны. В особенности неоправданно делать ставку на океанский флот и начинать строительство баснословно дорогих авианосцев. А зачем, спрашивается, создавать свои базы во Вьетнаме, Анголе, Йемене? Это же чистое разорение для Союза.

Андропов внимательно выслушал мою тираду, затем встал, походил по кабинету, собираясь с мыслями, вернулся в свое кресло и сильным звонким голосом с обычной для себя убежденностью сказал:

- Вот тут ты не прав, Георгий Хосроевич. Все дело как раз в том, что основные события могут разгореться на океанах и в "третьем мире". Мы и американцы держим друг друга на почтительном расстоянии. Обе стороны понимают, что отважиться на прямую атаку, ядерный удар по противнику - чистое безумие. И хотя у американцев "ястребы" не отказались от планов первого удара, все же, я думаю, у правящего класса хватит сообразительности, чтобы не пойти на авантюру. В Карибском кризисе ведь обе стороны не перешли грань и удалось добиться более или менее приемлемого компромисса.

А это значит, - продолжал он, - что борьба будет переноситься туда, где ее можно вести без прямого для себя ущерба. Помнишь у Ленина: исход схватки будет решаться в Китае, Индии и других странах Востока, где миллиарды людей, подавляющее большинство населения Земли. Так сейчас и получается. Туда, в развивающиеся страны, перемещается поле боя, там поднимаются силы, которых империализму не одолеть. И наш долг им помочь. А как мы сумеем сделать это без сильного флота, в том числе способного высаживать десанты? Ведь только это и удерживает американцев от разбоя, да и то не всегда.

- Юрий Владимирович, - возразил я, - но ведь мы себе живот надорвем. Мыслимо ли соревноваться в гонке вооружений, по существу, со всеми развитыми странами, вместе взятыми?

- Это ты прав, нам тяжело. Но ведь, честно говоря, мы еще по-настоящему не раскрыли и сотой доли тех резервов, какие есть в социалистическом строе. Много у нас безобразий, беспорядка, пьянства, воровства. Вот за все это взяться по-настоящему, и я тебя уверяю - силенок у нас хватит. - Он посмотрел на меня с укоризной. - Вижу, тебя не убедил. Что с вами, консультантами, поделаешь! Вы все пацифисты.

- Ну какой же я пацифист? Я реалист, исхожу из того, что безопасность свою мы обеспечили и теперь надо бы позаботиться о людях, ведь живем-то плохо, бедно.

- Я тебе сказал: резервы у нас огромные. К тому же ты не учитываешь, что у Запада дела с экономикой не ладятся, социальных волнений не избежать. То, что было в Париже в 1968 году, ведь не случайность. Кое-как капиталистам удавалось до сих пор залатывать дыры, но ведь не бесконечно же... Давай работать.

Как всегда, последнее слово осталось за ним. Перечитывая свою запись этой беседы, я подумал, что и тогда, в середине 60-х годов, у нового советского руководства сохранялась надежда, говоря традиционным языком, на очередное обострение общего кризиса капитализма, на то, что революционная волна, захлебнувшаяся в Германии в 1919-м, все-таки накроет Европу.

При этом, естественно, сохранялась неизменной установка на бескомпромиссную борьбу и победу над силами империализма. Не сомневались в этом и умнейшие в тогдашнем руководстве, к числу которых, конечно, принадлежал Андропов. Вероятно, эта их уверенность питалась пионерским прорывом Советского Союза в космос, относительно стабильным ежегодным экономическим ростом. А больше всего - тем понятным энтузиазмом, который был связан с приходом к власти нового руководства. В тот момент его курс не определился еще окончательно, оставались надежды, что страна наконец получит разумное, стабильное управление, оправится от надоевших всем кульбитов своенравного Хрущева. Не случайно девизом брежневского правления поначалу стали лозунги научности, преодоления субъективизма. Я и другие консультанты под руководством Андропова писали первое программное выступление для Л.И. Брежнева, которое он произнес на праздновании Октябрьской годовщины. Признаюсь, и мы находились тогда во власти радужных ожиданий, которые, увы, начали рушиться очень скоро.

В другой раз мы серьезно поспорили с Юрием Владимировичем, обсуждая внутреннюю тему. Он пригласил меня к себе в кабинет и, когда перед нами появились два стакана горячего чая, начал так:

- Вот ты юрист, занимаешься вопросами государственного строительства, пишешь статьи, книжки о демократии. - К тому времени книг я еще не писал, но не стал его переубеждать. - Скажи мне, что, по-твоему, нужно нам сейчас сделать, как улучшить государственный механизм, чтобы он работал безотказно, надежно, без перебоев?

- Могу говорить совершенно откровенно? - спросил я.

- Ты меня обижаешь, - сказал Юрий Владимирович. - Неужто я вас, консультантов, когда-нибудь прижимал? Да вы у нас говорите, как в Гайд-парке. Так что давай говори, что думаешь, если, конечно, не станешь нести антисоветчину, - добавил он с улыбкой.

Получив такое благословение, я довольно откровенно выложил все, что было в то время у меня в голове. Что у нас колоссальный разрыв между Конституцией и жизнью, что депутаты Верховного Совета все до единого не избираются, а назначаются, всякое инакомыслие подавляется в зародыше, аппарат командует выборными органами, хотя на каждом шагу твердим, что власть принадлежит Советам, на деле всем заправляют райкомы и обкомы и т. д.

Юрий Владимирович не прерывал меня, но лицо его постепенно темнело. Он как-то посуровел, и мне даже показалось, что в какой-то момент стал тяготиться тем, что вызвал меня на откровенный разговор. Был он по природе осторожен, опасался соглядатаев, и не без оснований: хотя новый генсек явно благоволил ему, но и зорко присматривал. Брежневу, разумеется, давали читать статьи из иностранных журналов, в которых говорилось о восходящей звезде советской политики - Андропове, ему предрекали в скором времени стать лидером. Это не могло не насторожить хитрого и коварного генсека, и он в своей обычной интриганской манере нашел оригинальный способ не только обезопасить себя от соперника, но извлечь из этого максимальную выгоду - отправил Андропова в Комитет государственной безопасности. Зная о его безусловной порядочности, Леонид Ильич мог спать спокойно: наиболее ответственный участок был поручен умному человеку, а одновременно его, мягко говоря, отодвинули в сторонку.

Эта версия была изложена впервые в "Цене свободы"*. Рой Александрович Медведев в своей фундаментальной, на мой взгляд, лучшей до сих пор биографии Андропова ее оспорил на том основании, что в 1967 году о Юрии Владимировиче мало что знали и в нашей стране, и за границей, иностранные журналы не писали о нем как о "восходящей звезде", а Брежнев "не читал иностранных журналов; он очень бегло просматривал обзоры ТАСС и не считал Андропова своим соперником, хватало других, более влиятельных"**.

По лености своей я никогда не взялся бы соперничать с великим тружеником и собирателем документации, каким является мой друг Медведев. Но в данном случае от своего мнения не отступлюсь. Дело в том, что в одном из номеров журнала, не то "Тайм", не то "Ньюсуик", был напечатан очерк об Андропове с высокой оценкой его интеллектуальных качеств и с прогнозом, что этот политический деятель может как раз стать той самой "восходящей звездой". Были и другие оценки подобного рода со ссылками на его роль в продвижении Кадара после венгерских событий, создании сильного отдела, им возглавляемого, и даже, помнится, с упоминанием нашей консультантской группы, в которой усматривали аналог мозговых центров, входивших тогда в моду.

К сожалению, говорю об этом по памяти. Что же касается того, что Брежнев читал лишь сводки ТАСС, то это и вовсе не аргумент - любая публикация о потенциальном сопернике немедленно ложилась ему на стол, вполне вероятно, что их-то он как раз и читал самым внимательным образом. Вдобавок у Леонида Ильича был сильнейший инстинкт по этой части - тут он даже Ельцину дал бы сто очков вперед. В том-то и заключался его гениальный и иезуитский ход: "ставя" на КГБ сильного, талантливого человека, он тем самым надежно защищал себя от самого опасного в тот момент соперника - Шелепина и одновременно на годы загонял в угол самого Андропова.

Продолжу рассказ о том откровенном разговоре.

- Кое в чем должен согласиться с тобой, - сказал Андропов, - во многом ты преувеличиваешь. Но сейчас я бы не хотел вступать в идеологический спор. Меня интересует, что можно сделать конкретного в плане совершенствования государственного механизма, вы же, юристы, над этим думаете?

Уловив нотку легкого раздражения в голосе шефа, я стал ему пересказывать те робкие предложения, какие кочевали по страницам "Советского государства и права", "Социалистической законности" и других журналов. Речь там шла, как всегда, о том, чтобы обогатить законодательство, поднять роль суда, укрепить процессуальный порядок рассмотрения уголовных и гражданских дел. Самой дерзкой идеей было робкое предложение подумать о возрождении суда присяжных.

Юрий Владимирович вяло комментировал все это псевдоноваторское словоблудие. Оно ему явно наскучило, и он сказал недовольным тоном:

- Ну вот, завел бодягу.

- Так вы сами этого хотели.

- Ладно, считай, мы квиты, начнем все сначала. Только теперь для затравки я сам скажу, что думаю. Понимаешь, наша система не то что плоха, ведь она свои задачи выполняла, да еще как. Коллективизацию провели, индустриализацию осилили, в такой страшной войне верх взяли, да и после войны быстро поставили страну на ноги, в космос вышли. Все так. И тем не менее все мы чувствуем неполадки в государственном механизме, причем такие, каких не исправишь двумя-тремя умными решениями. Машина, грубо говоря, поизносилась, ей нужен ремонт.

- Капитальный, - вставил я.

- Может быть, капитальный, но не ломать устои, они себя оправдали. Причем реформы нам нужны и в экономике, и в политике. Тут центральный вопрос - с каких начинать. Я с тобой согласен, не обойтись без существенных поправок в государстве. Советам больше прав дать, чтобы они действительно хозяйствовали, а не бегали по всякому пустяку в райком или даже в ЦК. Позволить людям избирать себе руководителей - политическая культура выросла, иной рабочий или крестьянин нам с тобой сто очков вперед даст, а мы его все держим за несмышленыша, учим, как жить, ставим над ним дураков-начальников.

Но в чем я абсолютно убежден: трогать государство можно только после того, как мы по-настоящему двинем вперед экономику. На поверхности здесь дела вроде бы неплохо идут: прирост ежегодный есть; нефтью, газом и себя обеспечиваем, и братским странам даем, и на экспорт остается. Вроде бы пусть и дальше так идет. А ты знаешь, в Политбюро крепнет убеждение, что всю нашу хозяйственную сферу нужно хорошенько встряхнуть. Особенно скверно с сельским хозяйством: нельзя же мириться дальше с тем, что страну не можем прокормить, из года в год приходится закупать все больше и больше зерна. Если так дальше пойдет, скоро вообще сядем на голодный паек. И виноваты здесь не колхозы, а плохая организация производства, низкая заинтересованность. Хрущев и так и эдак пытался поправить дело, лозунги вроде бы выдвигались на пленумах и съездах правильные, а все по-прежнему идет наперекосяк.

Юрий Владимирович воодушевился и долго еще рассказывал, как он представляет себе реформу сельской экономики, затем о назревших нововведениях в промышленности, финансах. Все, что он говорил, было по направленности своей близко к тому, что затем стало чуть ли не постоянным лейтмотивом выступлений и принимавшихся на партийных форумах программ. Это был план хотя и неглубокой, не структурной, но достаточно серьезной реформы, которая в конечном счете была официально провозглашена, детально документирована в решениях правительства и умерла тихой, естественной смертью, поскольку у Брежнева не было никакого желания рисковать своим положением и авторитетом, ввязываясь в предприятие с непредсказуемым результатом. Чего ради! На его век, по расчетам, должно было хватить нефти, на которую можно было закупать зерно. И вместо того чтобы заняться экономической реформой и техническим прогрессом, он решил ознаменовать свое правление присоединением к соцсодружеству Афганистана.

Я возразил Юрию Владимировичу:

- Об экономической реформе у нас говорят без перерыва уже десять лет. А если покопаться в бумагах, то еще при Сталине начались эти разговоры. Толку же никакого. Почему? Да потому, что политическое устройство не позволяет, правящий слой закостенел, живет неплохо, а на остальное ему наплевать. С какой стати все это менять? До тех пор, пока этот слой не заменят, хотя бы не освежат, все попытки реформировать экономику пойдут прахом. Разве это правильно, Юрий Владимирович, если человек попал в номенклатуру, стал членом ЦК, это уже гарантирует ему посмертно передвижение с одного высокого поста на другой. Провалит дело в промышленности, давайте пошлем его на село, там не справится - в послы.

- Это ты прав, - вставил Андропов, - дураков наплодили уйму, но их сразу не выживешь. А ждать, пока перемрут, нельзя. К тому же они ой как живучи. Я на своем веку навидался этой публики...

Эта тема сильно его задела. Видно, как всякий умный человек, настрадался он от встреч с глупыми чиновниками и, только набив шишек, научился быть осторожным.

- Все-таки, - продолжал Андропов, - начинать надо с экономики. Вот когда люди почувствуют, что жизнь становится лучше, тогда можно будет постепенно и узду ослабить, дать больше воздуха. Но и здесь нужна мера. Вы, интеллигентская братия, любите пошуметь: давай нам демократию, свободу! Но многого не знаете. Знали бы, сами были бы поаккуратней.

- Так нам бы и сказали, чего мы не знаем. Это ведь тоже, кстати, элемент демократии: свобода слова, печати...

- Знаю, знаю, - прервал меня Юрий Владимирович, - всякому овощу свое время. В принципе согласен, здесь нужны подвижки. Об этом шла речь и на Секретариате. Скажу тебе, между нами, на агитпроп, в науку, культуру придут новые люди.

И они пришли. С.П. Трапезников - куда до него Аракчееву! - сел на науку, а агитпроп, после того как А.Н. Яковлева отослали в Канаду, на годы остался без главы, пока не посадили туда бесхребетного говоруна В.И. Степакова.

Вспоминая тот наш спор с Андроповым, нельзя не признать, что, конечно, куда как предпочтительнее начинать реформы с экономики. И вроде бы китайский опыт, на который все сейчас усердно ссылаются, говорит о том же. Не дрогнули Дэн Сяопин, руководство КПК, подавили студентов на Тяньаньмэнь, и вот теперь страна процветает, промышленное производство продвигается семимильными шагами, рынки завалены продуктами, да и Запад, пошумев, быстро утих, переключил внимание на других нарушителей великих лозунгов свободы и прав человека. Интерес всегда сильнее принципа.

Вроде бы все так, да не так. В Китае сохранилась традиционная сельскохозяйственная структура. Крестьяне по-прежнему сидели на земле и, избавившись от навязанных им коммун, быстро расправили плечи, стали кормить народ. Промышленность находится еще на том уровне, когда в принципе возможны 15-процентные приросты.

Главное - забывается, что при отъявленной приверженности марксистской догме китайское руководство (видимо, в силу национального характера) всегда было склонно подходить к вещам прагматически. К тому же уроки, которые преподал своей нации "великий кормчий", на десятилетия отбили охоту ко всякого рода большим скачкам и прочим экспериментам, в буквальном смысле толкнули в направлении, противоположном коммунизации. Задолго до печальных событий на Тяньаньмэнь Китай был широко открыт для иностранных инвестиций, а обширные приморские пространства - для свободных экономических зон. От них, кстати, в огромной мере и исходит нынешнее процветание.

Теперь давайте подумаем, пошел бы Брежнев на подобные новшества? Да что там Брежнев, если за семь лет своего правления и Горбачев при всем его радикализме не рискнул по-настоящему распахнуть ворота страны. Да и сейчас они лишь чуть-чуть со скрипом приоткрылись, так что крупному капиталу трудно и палец протянуть в щель, не то что протиснуться туловищем.

Эпизоды, о которых я рассказал, были в период, если можно так выразиться, расцвета наших отношений с Андроповым. Он чуть ли не ежедневно звонил мне, звал к себе, и мы часами "гоняли" тот или иной вопрос. В отделе у меня появилась куча завистников, ожидавших с часу на час моего повышения в должности. Однако неожиданно все поломалось. И вот как.

В то время у меня завязались дружеские отношения с Ю.П. Любимовым. Все, кто относил себя к прогрессистам (теперь их называют "шестидесятниками" и ругают почем зря), были горячими поклонниками Театра на Таганке, не пропускали ни одного спектакля, где могли, заступались за этот яркий творческий коллектив. Московские партийные власти да и все ретрограды из идеологических учреждений, поднявшие головы с явным ужесточением политического курса ЦК, буквально навалились на Таганку, всеми способами добиваясь ее закрытия. Наряду с журналом "Новый мир" это была, можно сказать, последняя оборонявшаяся еще цитадель демократического сознания. Но как ни велики были симпатии передовой части общества, как ни шумны овации публики, среди которой были прославленные физики, лучшие наши писатели и поэты, и герои труда, и знатные зарубежные гости, - все это не могло остановить надвигавшейся роковой развязки. Снятия Любимова ждали со дня на день, и сам он как-то вполушутку-вполусерьез сказал, что, если театр закроют, ему не останется ничего иного, как пойти в шоферы такси.

Тогда-то я и отважился обратиться к Андропову с просьбой помочь Таганке. Юрий Владимирович на редкость легко согласился. Он и сам питал слабость к театру, а кроме того, как истинный политик, считал не вредным создать себе хороший имидж у творческой интеллигенции.

Встреча вскоре состоялась. Я привел Любимова в кабинет секретаря ЦК, а затем поднялся к себе. Через некоторое время Юрий Петрович зашел "отчитаться". У них была "милая" полуторачасовая беседа, он весьма откровенно выложил Андропову все, что думает о партийных чиновниках, ведающих искусством, и, как ему показалось, некоторые крепкие выражения по их адресу покоробили Андропова. Зная манеру Юрия Петровича честить начальство (например, П.Н. Демичева он не называл иначе как "Ниловной"), я легко представил, как мог отреагировать на подобные вольности наш секретарь, весьма строгий по части этикета. Но на мой тревожный вопрос, не испортил ли Любимов все дело своей несдержанностью, он меня успокоил, ответив, что Андропов, кажется, все понял и обещал помочь чем сможет.

Через несколько дней Юрий Владимирович пригласил меня и сказал, что у него был разговор относительно Любимова. Обещано оставить его в покое при условии, если Таганка тоже будет "вести себя более сдержанно, не бунтовать народ и не провоцировать власти".

В то время были и другие обращения к Брежневу. Не берусь судить, какое из них сыграло решающую роль, но действительно наши "идеологические волки" на некоторое время, хотя и ворча, отступились от Таганки.

Однако буквально через пару недель у Юрия Петровича снова возникли репертуарные проблемы, и он обратился ко мне с просьбой устроить еще одно свидание с Андроповым. Я рискнул это сделать. Вторая встреча их состоялась, но на сей раз разговор принял нежелательный оборот, и они расстались хотя не врагами, но и не друзьями. Так вот, сразу после этого я почувствовал резкое изменение в отношении к себе Андропова. Он не бросил мне ни слова упрека, но просто перестал общаться и приглашал к себе других консультантов. Эта явная холодность продолжалась и после его ухода из отдела. Бовин, Арбатов часто навещали его по собственному почину или по его просьбе. Я же таких приглашений не получал, а обратился к нему за помощью только раз, в 1979 году, когда в качестве первого вице-президента Международной ассоциации политических наук и президента советской ассоциации проводил в Москве Всемирный конгресс политологов. Тогда нужно было обеспечить визы ученым из Южной Кореи и Израиля, с которыми у нас не было дипломатических отношений. Юрий Владимирович молча выслушал просьбу и помог.

В последний раз мы встретились с ним на совещании Политического консультативного комитета государств - участников Варшавского Договора в Праге. В длинном коридоре, прилегающем к Испанскому залу Пражского Кремля, прохаживались во время перерыва руководители стран-участниц, их окружение, наши коллеги-международники. Я сидел в сторонке на диване и был, откровенно говоря, удивлен, когда Андропов вдруг подсел ко мне и стал расспрашивать, как живу, чем занимаюсь. Потом сказал:

- Знаешь, мы ведь только начинаем разворачивать реформы, сделать надо очень многое, менять круто, основательно. Я знаю, у тебя всегда были интересные идеи на этот счет. Может быть, напишешь и зайдешь? Поговорим...

Естественно, я с готовностью откликнулся на это лестное для себя предложение. Затем Андропов спросил:

- А ты продолжаешь поддерживать отношения с Любимовым?

Я ответил, что мы с ним не ссорились, но после его разрыва с Целиковской перестали встречаться. Спектакли, поставленные на Таганке в последнее время, уже не такого класса, как "Добрый человек из Сезуана" или "Гамлет".

- Возобнови знакомство, - посоветовал Андропов, - постарайся повлиять на него. Скажи ему, что теперь, когда я стал генеральным, он может спокойно работать. Но пусть и сам поймет, что не следует загонять власти в тупик.

Я сказал, что постараюсь выполнить его поручение, и спросил, можно ли рассчитывать в этом случае, что генеральный примет Любимова? Юрий Владимирович кивнул и повторил:

- Воздействуй на него. Он человек яркий, талантливый, но его заносит.

По возвращении в Москву я стал звонить на Таганку и узнал, что Любимов в длительной командировке за границей. Затем спешно сочинил записку, о которой просил Андропов. Когда она была готова, позвонил ему. Он ответил, что помнит о приглашении, но просит дать ему неделю разделаться с текущими делами. Когда я позвонил через неделю, мне сказали, что генсек заболел и принимать никого не может.

Размышляя сейчас над причиной той резкой, скажем так, неадекватной реакции, какая последовала на мое второе обращение о его встрече с Любимовым, я прихожу к выводу, что ему был сделан сильный "реприманд". Скорее всего, это был Суслов. Вероятно, Юрию Владимировичу было сказано, чтобы он занимался соцстранами и не запускал руки в чужие епархии. Кстати, это вообще считалось неукоснительным законом в аппарате. Секретари ЦК панически боялись, чтобы их не упрекнули в попытках проникнуть в сферы, порученные их коллегам.

Что это было так, меня убедил другой эпизод, случившийся намного позднее. В 1974 году, когда я уже был заместителем заведующего Отдела ЦК, раздался звонок, и властный женский голос спросил: "Это товарищ Шахназаров?" "Да, Екатерина Алексеевна", - ответил я, узнав Фурцеву. Последовал диалог:

- Вы проталкивали пластинку с песнями Высоцкого?

- Да.

- Зачем вы это делали?

- Потому что это талантливый человек, которого зажимают, ему надо дать дорогу.

- Так вот, не вмешивайтесь не в свои дела.

- Как ответственный работник ЦК, считаю, мне до всего есть дело.

- Я вас предупредила. Будете продолжать - вылетите! - и повесила трубку. Да, идеологи буквально свирепели, когда международники пытались пособить страдающим деятелям культуры.

Конечно, причиной резкого охлаждения ко мне Юрия Владимировича была не только боязнь быть вовлеченным в чужие дела и получить выговор от начальства. Более существенную роль сыграл другой эпизод. Как я уже говорил, в первые недели прихода к власти Брежнева у нас царила в известном роде эйфория. Она питалась и тем обстоятельством, что Андропов был с самого начала привлечен к составлению текстов для нового генсека, а Юрий Владимирович был в тот момент бесспорно самым прогрессивно мыслящим из партийных руководителей. Да и сам Брежнев на первых с ним встречах держался демократично, говорил о назревших реформах, корил Хрущева за отступления от идей XX съезда.

Поэтому буквально громом среди ясного неба прозвучали для нас первые свидетельства того, что руль нашего государственного корабля резко перекладывается вправо. Долго я отказывался верить этому и окончательно расстался с надеждами только тогда, когда было предложено восстановить пост Генерального секретаря и исключить из Устава КПСС формулу о запрещении занимать руководящие посты более двух раз подряд. Помню, на партийном собрании отдела Андропов без вдохновения пытался растолковать нам, что сие не означает возврата к прежним временам, а необходимо для укрепления престижа передового и демократичного лидера. Мыслящее меньшинство эти аргументы мало убедили, а большинство, кажется, было довольно, что все возвращается на круги своя.

Итак, мы расстались с Юрием Владимировичем. А он, будучи политиком до мозга костей, в течение 17 лет был вынужден заниматься, скажем так, не своим делом. И годы эти оставили на нем свой отпечаток. Реформаторский пыл, владевший им в начале 60-х годов, изрядно поугас, на первое место выдвинулись соображения, навеянные вновь приобретенной профессией, знанием многих пороков и преступлений, умело скрывавшихся от глаз общества. И все же делает честь Юрию Владимировичу, что, едва получив возможность действовать, он был исполнен решимости очистить страну от поразившей ее скверны.

Вспоминая Андропова, часто предпочитают говорить о "железной руке", облавах на бездельников и притеснении инакомыслящих, ему приписывают организацию покушения на А.И. Солженицына* и другие не делающие чести поступки. При этом забывают, что годы его "сидения" на Лубянке относятся все-таки к самому либеральному периоду советской истории. А главное - был ведь не только Андропов - председатель КГБ, но и Андропов - секретарь ЦК, громивший революционаризм, Андропов - генсек, требовавший изучить общество, в котором мы живем, и привести его в согласие с социалистическим идеалом.

Говорят, душа человека светится в его глазах. А по мне, лучшего "индикатора души", чем стихи, не придумаешь.

15 июня 1964 года, когда Юрию Владимировичу исполнилось 50 лет, я написал ему стихотворное послание от группы консультантов. К сожалению, оно у меня не сохранилось (может быть, в архиве Андропова?), помню лишь начальные строки, заимствованные у Александра Сергеевича: "Мы пишем Вам, чего же боле..." Шеф сочинил ответное послание. Кажется, оно уже публиковалось, но я все-таки приведу его целиком. Ничто другое не дает такого представления о личности Андропова, как эти шуточные строки.

Товарищам Ю.А. Арбатову,

А.Е. Бовину, Г.Х. Шахназарову

Друзья мои, стихотворенье

Ваш коллективный мадригал

Я прочитал не без волненья

И после целый день вздыхал:

Сколь дивен мир! И как таланты

Растут и множатся у нас,

Теперь, смотри, и консультанты,

Оставив книги-фолианты,

Толпою "чешут" на Парнас.

И я дрожащими руками

Схватил стило в минуты те,

Чтобы ответить Вам стихами

И зацепиться вместе с Вами

На той парнасской высоте.

Увы! Всевышнего десницей

Начертан мне печальный старт

Пути, который здесь, в больнице,

Зовется коротко - инфаркт.

Пути, где каждый шаг неведом,

Где испытания сердцам

Ведут "чрез тернии к победам",

...А в одночасье к праотцам.

Среди больничной благодати

Сплю, ем да размышляю впрок,

О чем я кстати иль некстати

Подумать до сих пор не смог.

Решусь сказать "чудок похлеще",

На сердце руку положа,

Что постигаешь лучше вещи,

Коль сядешь ж... на ежа!

На солнце греюсь на балконе,

По временам сижу "на троне".

И хоть засесть на этот "трон"

Не бог весть как "из ряда вон",

Но, как седалище, и он

Не должен быть не оценен.

Ведь будь ты хоть стократ Сократ,

Чтоб думать, должен сесть на Зад!

Но хватит шуток. Сентименты,

Известно, не в ходу у нас,

И все ж случаются моменты,

Когда вдруг "засорится глаз".

Когда неведомое "что-то"

В груди твоей поднимет вой,

И будешь с рожей идиота

Ходить в волненье сам не свой.

Вот это самое, друзья,

Намедни испытал и я.

Примите ж Вы благодаренье

За то, что в суете сует

Урвали "чудное мгновенье"

И на высоком вдохновенье

Соорудили мне сонет.

Он малость отдает елеем

И, скажем прямо, сладковат.

Но если пишешь к юбилею,

Тут не скупись кричать "виват!"

Ведь юбилей - не юбилей,

Когда б не мед и не елей!

Кончаю. Страшно перечесть.

Писать стихи - не то что речи.

А если возраженья есть

Обсудим их при первой встрече.

В Отделе ЦК КПСС

Наше "ведомство", по сути дела, целое десятилетие было полем проходившего с переменным успехом соперничества двух деятелей: Константина Федоровича Катушева и Константина Викторовича Русакова. Вначале Русаков, оставшийся "на хозяйстве" по рекомендации Андропова, имел шансы быть утвержденным на этом посту. Но, видимо, Брежнев тогда еще не слишком ему благоволил, искал более подходящую фигуру и, как ему показалось, нашел ее в лице молодого первого секретаря Горьковского обкома партии. Генсек побывал у него с инспекционной поездкой, его приняли с должной почтительностью. Прием, разумеется, был несравним с тем, какие оказывались ему впоследствии Алиевым, Шеварднадзе и другими республиканскими вождями. Но Брежнев в то время еще не окончательно вошел во вкус почестей, способен был оценивать людей по их деловым качествам. Очевидно, Катушев пришелся ему по душе своей живостью, бьющей через край энергией, обилием всевозможных замыслов, обещавших подстегнуть начинавшую давать перебои экономику. С аналогичными проблемами сталкивались и "братские" страны. В Москве ломали голову над тем, как посодействовать им в преодолении казавшихся временными трудностей, одновременно сделать более выгодными и для нас самих торговлю и экономическую кооперацию с ними, по меньшей мере облегчить бремя "интернациональной помощи". Вот и резон доверить это свежему, инициативному человеку.

Беда, однако, в том, что трудности как раз были не временными, а хроническими. Действуя в рамках существовавшей системы, не отступая от сакраментальных политических формул, что, разумеется, исключалось с порога, ни Катушев, ни, окажись на его месте, прославленные творцы "экономических чудес" ничего путного сделать не могли бы. С той же удручающей реальностью пришлось столкнуться и Горбачеву с Рыжковым. Уже не располагая ресурсами, растраченными в предыдущем периоде, они вынуждены были завершить начатый при Брежневе и Косыгине перевод экономических отношений со странами социалистического содружества на коммерческую основу, и это стало одной из серьезных причин, подготовивших распад содружества. Интернациональная солидарность вообще и дружба с Советским Союзом в частности - великие вещи сами по себе, но они особенно прочны, если подкрепляются поставками советской нефти по цене в 3-4 раза ниже, чем на мировом рынке. Мне приходилось слышать, как Николае Чаушеску с пафосом упрекал советского руководителя: почему Румыния получает всего 5-6 млн. тонн совет-ской нефти в год, в то время как другие страны в 2-З раза больше. Какой же это пролетарский интернационализм!

Судьбы людей предопределяет, конечно, то, что мы называем объективными тенденциями общественного развития или волей провидения. Но чаще - каприз начальства. В отпущенном нам коридоре "от и до" добрый десяток лет отдел то находился в двойном подчинении Катушева и Русакова, то перебрасывался из рук одного в руки другого. Вначале Катушев курирует его как секретарь ЦК, а Русаков им заведует. Затем Русаков становится помощником генерального по тому же направлению, а Константин Федорович объединяет посты секретаря и зава. Потом Русаков возвращается в свой кабинет. После того как Катушева назначают заместителем Председателя Совета Министров СССР, советским представителем в СЭВе, Русакова возводят в секретари ЦК.

Мне кажется, такой исход был предрешен неравенством сил. Константин Федорович, конечно, был достаточно искушен в аппаратных играх, без этого просто немыслимо было, не имея родственного покровительства, добраться до ранга первого секретаря областного комитета партии, члена ЦК. Но в этом искусстве, как и во всяком другом, есть свои ступени, и дается оно не всем в равной мере. Одни вступают на стезю бюрократии, видя в этом лишь средство достижения каких-то иных, более высоких целей, для других в этом - сам смысл жизни. Одни подчиняются ее правилам без охоты, с внутренним сопротивлением, другие легко или даже с наслаждением. Одни чувствуют себя в коридорах власти неуютно, для других быть изгнанными оттуда смерти подобно.

Примерно к двум таким категориям и принадлежали, на мой взгляд, два Константина. Оба взошли на партийно-государственный олимп из одной и той же социальной среды - технической интеллигенции. Но, взяв старт из менее выгодного исходного положения, "старый волк" Русаков на длинной дистанции обошел-таки не столь искушенного и более простодушного молодого соперника. Кстати, тот и сам сыграл ему в руку: будучи упрямым и порой излишне самоуверенным, никому не желал уступать в спорах, к тому же позволял себе говорить что думает смелее, чем ему "полагалось" по рангу и возрасту. Это вызывало раздражение на пятом этаже здания ЦК на Старой площади, где располагались кабинеты генерального, других членов Политбюро, их помощников и референтов, чей внятный шепот на ухо своим патронам иной раз играл решающую роль в возвышении или низложении чиновной братии. Милейший человек, вежливый и доброжелательный со всеми, Катушев не приглянулся "окружению", и оно его "спровадило".

Я уже говорил, что только Сиволобов позволил себе однажды материться по моему адресу. Другие начальники иной раз говорили на повышенных тонах. А вот Катушев ни разу не выразил недовольства моей работой. Что, она была безупречна? Конечно, нет, в том числе, иной раз, и с его точки зрения. Но в таких случаях он не выговаривал, не пытался меня переубедить и не просил переделать текст, как он считал правильным, а молча брался за это сам. Не уверен, что можно назвать такой метод руководства эффективным, но он кое-что говорит о душевных качествах человека.

Не берусь судить, в какой мере его "подсидел" Русаков, но полагаю, без этого гроссмейстера интриги дело не обошлось. Забегая вперед, расскажу по этому поводу об одном характерном эпизоде. Перед тем как секретари ЦК в порядке опроса давали согласие на назначение заместителя заведующего отделом, он вызывался к ведущему Секретариат для беседы. Когда Константин Федорович представил мою кандидатуру, Суслов был в отпуске, меня принимал Андрей Павлович Кириленко. Беседа длилась недолго, но он ухитрился в течение 15 минут раза три-четыре покрыть извилистым матом руководителей социалистических стран, которые "только и знают, что цыганят у нас нефть, металл, валюту, а как нам от них что-нибудь надо, клещами не выдавишь". С ними надо построже, натаскивал он меня и, демонстрируя свое расположение (тут явно сказалось словечко, замолвленное за меня Рахманиным, которому он благоволил), добавил, что, к сожалению, в отделе проявляют излишнюю щепетильность там, где нужно твердо отстаивать интересы нашей страны. Высказал еще несколько поучений, особенно налегая на необходимость во всем ориентироваться на Леонида Ильича, и отпустил с миром.

Общаться с ним после этого мне не пришлось. Раза два-три бывал я на заседаниях Секретариата, когда принимались решения по подписанным мною, в числе других, запискам. Но Андрей Павлович не обращал на меня никакого внимания. Это - предыстория. А теперь сам эпизод. Я сидел в кабинете у помощника Брежнева Георгия Эммануиловича Цуканова, обсуждали порядок работы над одним из разделов Отчетного доклада съезду КПСС, когда вдруг вошел Кириленко. Мы встали, поздоровались. Он благосклонно поинтересовался, как идет работа, дал понять, что знает о предстоящем выезде в Завидово вместе с генеральным, поделился некоторыми мыслями о положении в экономике, даже рассказал анекдот. Тут зазвонил телефон, соединявший Цуканова с его шефом. Кириленко поднялся, поманил меня пальцем и отвел в угол кабинета. Я, признаться, принял это за деликатное стремление не подслушивать доверительного разговора. Но Андрей Павлович, уцепив меня за пуговицу и просительно глядя в глаза, вдруг сказал:

- Ты там, в Завидово, при случае замолви за меня словечко. - И, видимо, заметив мою недоуменную реакцию, поспешно добавил: - Не грубо, при случае.

Я был буквально потрясен. Один из самых могущественных людей в стране, если уж быть точным, пятый в партийно-государственной иерархии (после Брежнева, Косыгина, Подгорного и Суслова), просит ходатайствовать за него какого-то мелкого чиновника, которого и сам ни в грош не ставит. Ну совсем по-молчалинскому правилу угождать "собаке дворника, чтоб ласкова была". И вот ведь как помогает классика. Когда эта параллель пришла мне на ум, я понял: истинный смысл этого маневра как раз в том, чтобы "не кусали". Искушенный в аппаратной подковерной возне, наверняка имевший повсюду своих осведомителей, Кириленко, конечно, знал, что при работе над документами иногда ненароком, а иногда и "нароком" прохаживаются по адресу тех или иных деятелей. Не раз бывало, что генсек сам поворчит по поводу того, что Подгорный чрезмерно покровительствует украинцам, словно по-прежнему секретарствует в Киеве, а не возглавляет Президиум Верховного Совета. Или "уколит" Косыгина за недостаточное внимание к цековским директивам. Хитрющий вождь тем самым подает сигнал, что можно почесать языки. Промолчат - значит, не одобряют, плохой знак. Но так почти не бывает, обязательно найдется кто-нибудь, подкинет компрометирующий слушок или врубит со всей прямотой, что давно пора навести в этих органах должный порядок. Ну а если разойдутся, позволят себе лишнего (нельзя допускать, чтобы непочтительно отзывались о членах высочайшего синклита, во всем меру надо знать, что можно Юпитеру, нельзя Быку), жестом остановит, давая понять, что "вольная пауза" закончилась, пора продолжить работу над докладом.

Все эти соображения пришли позже, как говорится, по зрелом размышлении, а в тот момент я лишь кивнул, с ужасом думая о том, как советовать Брежневу оставить Кириленко в составе Политбюро. К счастью, выручил Цуканов, закончивший разговор с шефом и присоединившийся к нам. Когда Андрей Павлович нас покинул, я, недолго думая, посвятил Георгия Эммануиловича в странную ситуацию. Он рассмеялся, махнул рукой.

- Не тебя одного, всех обойдет, от кого хоть что-нибудь зависит. Насколько я знаю, ему беспокоиться-то не о чем. В списке. Да бог с ним. Давай трудиться.

Русаков был в свое время одним из самых молодых "сталин-ских" наркомов. Как-то раз в Завидово (готовились материалы к визиту генсека на Кубу), когда мы с ним пили чай, ожидая возвращения Брежнева с охоты, я спросил, правду ли рассказывают, как он стал народным комиссаром рыбной промышленности.

- А что говорят? - осведомился он, хотя прекрасно знал, о чем речь.

- Ну, якобы Сталин вызвал к себе наркома, тот находился в отпуске, и пришлось ехать вам, его заместителю. Вождь расспрашивал о том о сем и пришел к выводу, что зам знает положение дел в отрасли лучше наркома. В итоге, когда тот вернулся из отпуска, кресло было занято.

Русаков улыбнулся и таинственно сказал:

- Не совсем так, но что-то похожее было. Понимаете, я был тогда молод, честолюбив, полон замыслов, видел, как подпереть рыбное хозяйство инженерными проектами. А Иосиф Виссарионович - культ не культ, надо отдать ему должное такие вещи схватывал с лету.

И все. Замкнулся. Так и не удалось мне выяснить, то ли КВ, как мы его между собой называли, "подсидел" своего тогдашнего шефа, то ли ему подфартило, то ли, наконец, продвигался по достоинствам. Склоняюсь все-таки к последнему мнению, потому что он обладал полным набором качеств, которые так ценились в тогдашней чиновной среде и были залогом успешной карьеры: работоспособностью, дисциплинированностью, безоговорочным послушанием руководству, въедливым, чрезвычайно ответственным отношением к любому поручению и, что, может быть, важнее всего остального, умением держать язык за зубами.

Неоспоримым подтверждением всех этих достоинств стал крайне редкий феномен вторичного возвращения на высоты власти. Как правило, человек, оттуда низринутый, навсегда переходил в другую "весовую категорию". Даже после того, как менялся лидер и начиналось поношение предыдущего, "обиженным" светили в лучшем случае кое-какие послабления. А вот Русаков, скатившийся несколько пролетов по карьерной лестнице (до посла в Монголии), опять пошел в гору инструктор, потом зав. сектором, заместитель заведующего отделом, зав. отделом, помощник генерального секретаря и, наконец, секретарь ЦК.

Надо отдать ему должное, КВ не напускал на себя начальственного вида, был прост в обращении, не чужд юмора, ценил профессионализм в работниках, умел, когда ему это было очень нужно, убедить, уговорить. Ну кто еще из секретарей ЦК способен был, полуобняв своего подчиненного за плечи и заискивающе глядя ему в глаза, говорить примерно так: "Голубчик, я очень на вас рассчитываю, пожалуйста, выложитесь, я же знаю, на что вы способны!" Подчиненные, разумеется, разбивались в лепешку, чтобы не обмануть ожидания такого начальника.

И все-таки, странное дело, его побаивались, распознавая за маской "отца-командира" натуру сухую, холодную, себялюбивую. Знали, чувствовали, что при любой оплошности ждать снисхождения от этого образцового служаки не придется. Разве только, если ему окажется выгодным.

Вот на этом и строились наши отношения. Исполняя после ухода Андропова обязанности заведующего отделом, Русаков реальной власти над консультантами не получил - почти все мы вербовались Цукановым и помощником генерального по международным вопросам Андреем Михайловичем Александровым-Агентовым в рабочие группы, готовившие речи и документы. В то время шла работа над докладом ХХIV съезду КПСС, и у меня вышла острая сшибка с Александровым вокруг небольшого фрагмента, посвященного роли интеллигенции в советском обществе. "Воробышек", как мы его называли из-за сухонького, остренького личика с носом Буратино, которым он чуть не задевал бумагу из-за близорукости, не был ретроградом в своей международно-политической сфере. Но когда дело касалось внутренних проблем, этот изощренный интеллектуал, знавший несколько языков и читавший наизусть "Фауста" по-немецки, начинал рассуждать почти как два других помощника генсека, отпетые ретрограды Трапезников и Голиков. Притом с такой горячностью, что было видно - это не чужие указания, исполняемые по долгу службы, а собственные, выношенные мысли.

* * *

Между тем к тому времени обстановка на идеологическом небосклоне уже начала покрываться грозовыми тучами. Ретивые "охранители" сочли, что наступил подходящий момент окончательно прикрыть все рычаги свободомыслия, расцветшие после XX съезда и полупритушенные к концу правления Хрущева. Крепчала цензура, запрещались спектакли в театрах, либерально мыслящих редакторов "толстых" литературно-политических журналов меняли на бдительных товарищей, которые "не подведут".

Словом, маразм крепчал, и я, разгорячась, доказывал, что нужно поддержать в докладе свободное слово и свободную мысль, причем сделать это по возможности предметно, не пустыми, бессодержательными фразами о дальнейшем развитии социалистической демократии. В перепалке мы оба не удержались от резких слов: Александров-Агентов заявил, что больше в моих услугах его рабочая группа не нуждается. При чрезвычайной обидчивости, желчном, скверном характере, который делал совместную работу с ним утомительной, он не был зловреден и ябедничать на меня не побежал. В дальнейшем мы не раз сотрудничали в подготовке текстов по направлению, которое было мне поручено как заместителю заведующего отделом (с 1972 г. - наши отношения с Германской Демократической Республикой, Польшей, Чехословакией и Кубой), сохраняя вежливость, но и не скрывая взаимной неприязни. После смерти Брежнева он перешел "по наследству" к Андропову, Черненко и Горбачеву. Когда я в свою очередь заступил на эту должность, Андрей Михайлович прислал мне записку с подробными советами, как вести международные дела. Я ответил благодарностью, на том мы, похоже, примирились незадолго до его кончины.

Но в тот момент я, обескураженный, вернулся в отдел, где был довольно радушно встречен Русаковым. От отдела ждали ряда аналитических материалов, да и новому заву хотелось, естественно, показать себя с лучшей стороны, а тут на беду забрали лучшие "перья". КВ немедленно засадил меня за работу. В последующие два-три месяца мы встречались с ним чуть ли не ежедневно. Писать он не умел, просто терялся, беря в руки перо, тем больше ценил этот дар у других. А будучи опытным хозяйственником, разбирался в запутанных проблемах экономического сотрудничества Советского Союза с государствами "социалистического содружества". Словом, дело у нас пошло. Приезжавшие в отдел мои коллеги (их отпускали периодически передохнуть, побывать в семьях) не без сарказма подшучивали, что "Шах внедряется в доверие к Косте". Вообще относились они к нему свысока, полагая стопроцентным ретроградом, каким он, безусловно, не был. А вот пресловутое "доверие" не помешало ему легко отступиться от меня при первой же неприятности.

По мере того как Пражская весна все более дерзко порывала с советской теоретической и политической догматикой, возникала угроза выпадения Чехословакии из социалистического лагеря. Дело с нарастающей быстротой катилось к развязке, и чуть ли не весь аппарат Центрального Комитета, не говоря уж о нашем отделе, был вовлечен в написание всякого рода аналитических материалов, подготовку циркуляров, речей для руководителей, убеждавших Дубчека и его соратников одуматься, установочных статей для нашей прессы. Коллеги-консультанты были погружены в эту работу, Арбатов и Бовин сопровождали делегацию КПСС на встречу в Чиерне над Тисой. После того как я завершил другие поручения, Русаков предложил мне целиком переключиться на тематику чехословацкого сектора.

Я отдавал себе отчет, насколько серьезны могут быть последствия отказа, и, тем не менее, попросил пересмотреть это решение.

- В чем дело? - спросил он, сощурив свои и без того узкие глаза, что было признаком крайнего раздражения. - Мы все этим заняты, почему вы должны оставаться в стороне?!

Я отнекивался под разными предлогами, но в конце концов, буквально припертый к стенке, вынужден был признаться, что мне не по душе вся ситуация и я просто не хочу быть лично к ней причастным.

КВ взорвался.

- Вы понимаете, чем вам это грозит, если я расскажу, что консультант Шахназаров не согласен с линией партии? - провокационно спросил он.

- Константин Викторович, - ответил я, - конечно, вы можете так поступить, но кому от этого будет польза? Кроме Чехо-словакии у отдела есть другие, не менее важные дела, хотя бы на китайском направлении.

Он походил по кабинету, успокоился, поразмыслил и кивнул.

- Ладно, считайте, что такого разговора не было.

Этот маленький бунт прошел для меня без последствий, видимо, потому, что разговор был приватный. Иначе обернулось дело, когда идеологические церберы унюхали в моей небольшой работе признаки ревизионизма. Тут уже Русаков без колебания от меня отступился. Известно, всякий, кто подаст слово не то чтобы в защиту, но хотя бы о снисхождении к обвиняемому в идеологической ереси, сам становится "нечистым".

* * *

В 1969 году я защитил докторскую диссертацию на тему "Социалистическая демократия". Позднее она была издана Политиздатом, а в то время издательство "Знание" обратилось ко мне с просьбой подготовить брошюру на основе фрагмента из диссертации. Я назвал ее "Руководящая роль Коммунистической партии в социалистическом обществе". При вполне трафаретном заголовке содержание этой книжицы было, осмелюсь сказать, нестандартным. В основе нашей идеологии лежал не подлежащий сомнению тезис о единстве интересов всех классов и социальных слоев советского общества. Не посягая на догму, я внес лишь "небольшое" уточнение - единство общих интересов. Наряду с ними у каждого класса и социального слоя есть свои специфические потребности, формирующиеся на основе социального, профессионального, физиологического (молодежь, люди среднего возраста, старики, мужчины и женщины), географического (жители крупных городов и деревень, европейской части страны и Дальнего Востока, Севера, Средней Азии, Закавказья), религиозного и других принципов. Свои нужды и у таких "общин", как писатели и артисты, охотники и рыболовы, шахматисты и нумизматы. Эти многообразные интересы представляются профсоюзами и различными общественными организациями перед властью. Выражая коренные общие интересы трудящихся, партия в то же время учитывает в своей политике специфические потребности, а государство согласует их и определяет порядок их удовлетворения с учетом возможностей страны.

Казалось бы, тут и спорить не о чем. Но нет, бдительные цензоры нашли крамолу, брошюрку с лупой в руках изучали в специальной комиссии. В конце концов было доложено самому Суслову. Щекотливый момент заключался в том, что речь шла о работнике аппарата ЦК КПСС, привлекавшемся время от времени к написанию текстов для генсека. Конечно, это не помешало бы суровой расправе при более серьезном проступке. Но здесь был тот случай, который с одинаковым основанием можно было подвести под ревизионизм и "творческое развитие марксизма-ленинизма". В ЦК было немало мыслящих людей, тяготившихся застылостью, заскорузлостью канонических формул, разительно противоречащих жизненным реалиям. Убежден, если бы Русаков вступился, меня бы оставили в покое. Но он и не подумал.

Помощь пришла оттуда, откуда я ее никак не ждал. Исполнявший обязанности заведующего агитпропом Георгий Лукич Смирнов (в 1985-1986 гг. - помощник Горбачева по идеологии) и первый заместитель заведующего оргпартотделом Николай Александрович Петровичев, которым поручено было со мной разобраться, решили спустить дело на тормозах. Со мной провели душеспасительную беседу, порекомендовали вычеркнуть несколько фраз и вставить столько же "страховочных" формул, после чего было разрешено выпустить брошюру в свет. На выручку пришел и Пономарев, предложивший направить меня на освободившееся в тот момент место ответственного секретаря в журнал "Проблемы мира и социализма".

Поведаю теперь о других "нервных эпизодах" в моих отношениях с Русаковым. Вторая фаза моего сотрудничества с ним затянулась надолго и была относительно спокойной. Мы притерлись друг к другу. Он по-прежнему нуждался в моем пере, я, в свою очередь, ценил то, что КВ меня не опекал, давал возможность посвящать часть времени писанию книг и организационным хлопотам, которых потребовало мое избрание президентом Советской ассоциации политических наук. Но без стычек все-таки не обошлось. Одна из них, самая острая, возникла в связи с очередным "идейным наездом" на меня из-за пьесы "Шах и мат".

Собственно говоря, я написал ее несколькими годами раньше. Но, не видя возможности напечатать, держал где-то в глубине ящиков письменного стола и даже позабыл о ней. Вдруг явилась "оказия". Ко мне обратились с просьбой стать научным руководителем ленинградского партийного работника (впоследствии он возглавил Центральное радио) А.П. Тупикина. Познакомившись с ним, я с удовольствием согласился, найдя в Анатолии Петровиче умного, симпатичного человека, с близкими мне взглядами. Вдобавок оказалось, что он большой любитель шахмат и друг самого Карпова. Он предложил нас познакомить и как-то привез его ко мне домой на Староконюшенный. Мы с женой и сыном были рады принять знаменитого чемпиона, оказавшегося обаятельным человеком и остроумным собеседником. Несколько раз Анатолий Евгеньевич побывал у нас в гостях, и каждый раз не обходилось без схваток за шахматным столиком. Он давал нам с Тупикиным по 5 минут, а себе оставлял одну и при этом выигрывал у Анатолия Петровича 8 из 10 партий, у меня же - неизменно все десять. Поскольку мы с Тупикиным играли примерно в равную силу, я поинтересовался, почему так происходит, на что Карпов ответил: "Вы пытаетесь выиграть у меня комбинационно. А это бесполезно, поскольку, не зная дебютов, допускаете элементарные "ляпы" уже в начале партии. Тупикин же, давно поняв, что так ему ничего не светит, делает время от времени необычные, извиняюсь, идиотские ходы, вынуждая меня задуматься, и в результате изредка выигрывает по времени".

Мы посмеялись, и я попытался использовать "тупикинский метод", но безуспешно. Карпов утешил меня тем, что, очевидно, строгая логичность мышления не позволяет делать "идиотские ходы".

Между тем Анатолий Евгеньевич в то время стал главным редактором журнала "64. Шахматное обозрение". Познакомившись с моей пьесой, он без колебаний предложил ее напечатать. Я, честно говоря, поначалу сомневался - не столько из-за боязни предъявления каких-то политических обвинений, сколько не считая маленький шахматный журнальчик подходящим местом для пьесы и надеясь со временем напечатать ее в "Театре", где, кстати, уже публиковалась ранее другая моя пьеса "Тринадцатый подвиг Геракла". Но в конце концов чемпион уговорил. Пьеса печаталась начиная с марта 1980 года в каждом номере по акту. И уже после выхода в свет первого номера редакцию начали тягать в агитпроп. Поначалу собирались даже приостановить печатание 2-го и 3-го актов, но потом, вероятно из уважения к Карпову, бывшему общим любимцем, дали скрепя сердце закончить публикацию, чтобы потом предъявить обвинительное заключение автору.

В двух словах поясню суть дела. Замысел пьесы с подзаголовком "Драматический анализ шахматной партии в трех актах" не состоял, конечно, в том, чтобы разыграть на сцене шахматную партию и раскрыть таким образом красоту игры "в сто забот". Хотя герои пьесы соблюдают правила, предписанные шахматным регламентом, это не деревянные фигурки, выполняющие предначертания игрока, а живые люди, движимые своими интересами и страстями. Когда-то гениальный изобретатель шахмат закодировал социальную иерархию своей эпохи, зашифровал систему ценностей, нашел алгоритмы для многообразных жизненных ситуаций, и это позволило ему создать своеобразную модель большого мира, уместив ее на шестидесяти четырех клетках шахматного поля. А что если сделать обратный ход?

Ход не ради хода. Философия шахмат дает интересную возможность исследовать одну из наиболее важных и вечных проблем, на которой человечество без конца спотыкается, - соотношение цели и средств. Основная цель игры - достижение победы или, на худой конец, ничейного результата. Цель здесь оправдывает любые средства: если победу можно вырвать ценой жертвы нескольких фигур, игрок, не задумываясь, идет на это. Больше того, чем эффектнее жертва, тем красивее шахматная партия. Существует лишь одно чисто прагматическое ограничение. Жертва считается некорректной, когда не обеспечивает желанного исхода, не ведет к победе. Иначе говоря, шахматам, как и электронно-счетной машине, чужда этическая оценка средств достижения цели.

Именно в этом заключается принципиальное отличие философии игры от философии жизни. То самое отличие, которое издавна зафиксировано в понятии "пиррова победа", то есть победа ценой самоуничтожения, и приобрело зловещий смысл в связи с появлением и накоплением оружия массового уничтожения. В кратком предисловии я напомнил известное рассуждение Мао Цзэдуна о том, что ничего страшного, если в мировой ядерной войне погибнет половина человечества, поскольку-де вторая половина быстрыми темпами построит на развалинах прекрасное будущее. Но и эта "прямая наводка" не помогла. В образе Белого короля цензоры с первого взгляда усмотрели намек на тогдашнего нашего лидера и подняли переполох. Не думаю, что его самого поставили в известность. Ведь к тому времени он уже был в плачевном состоянии, старика не беспокоили по пустякам. Скорее всего, дело ограничилось уровнем Суслова. Но не исключаю и того, что с подачи моих "доброжелателей" в агитпропе или отделе науки заглавную прокурорскую роль сыграл сам Русаков. Панически боясь быть обвиненным в пособничестве вольнодумству, исходящему от одного из его замов, он, видимо, решил использовать подвернувшийся шанс, чтобы запугать меня и, может быть, даже навсегда отвратить от занятий, способных хоть как-то повредить имиджу секретаря ЦК.

Был разыгран следующий сценарий.

Акт первый. Русаков вызывает меня к себе и драматическим тоном возвещает, что публикация пьесы вызвала резкое неодобрение, вопрос идет о моем увольнении из аппарата. Мои попытки выяснить, в чем состоит крамола, ни к чему не приводят - еще бы, не может же он официально признать, что в Белом короле ничтоже сумняшеся узрели самого генсека. Нехотя рассуждает о безыдейности и смотрит на меня прищурившись, с молчаливым подтекстом: что, мол, сами не понимаете, нечего придуриваться. Мы расстаемся на том, что мне следует собирать вещи. Поднимаюсь к себе в кабинет и, серьезно расстроенный, действительно начинаю укладываться.

Акт второй. Буквально через час Русаков вновь вызывает меня к себе и заявляет, что переговорил с руководством, решено оставить меня на работе, если соглашусь признать, что допустил ошибку, и обязуюсь отказаться от постановки своей пьесы где-либо. Поразмыслив, я прихожу к выводу, что если отрекались такие люди, как Галилей и Мольер (по свидетельству Булгакова, сравнив себя с ящерицей, спасающейся ценой потери хвоста), то и мне не возбраняется. Пишу объяснение, упирая на то, что имел в виду разоблачить империализм и маоизм, коли пьеса воспринимается не так - готов признать свою ошибку.

Акт третий. В кабинете заведующего собираются его замы - Рахманин, Чуканов, Киселев, Смирновский. Таким образом, то, что можно назвать "судом партийной чести", происходит в закрытом порядке. Сам этот факт дает мне лишний повод думать, что вся операция искусственно оркестрована Русаковым, в противном случае "аутодафe" состоялось бы на отдельском партсобрании, как это и положено по уставу, как обычно, такие вещи и делались. Как бы то ни было, Русаков спрашивает, хочет ли кто-либо высказаться. Видимо по договоренности, Рахманин присоединяется к оценке публикации как ошибке, мною допущенной. Другие ограничиваются согласными кивками. Затем КВ зачитывает мое объяснение, предлагает поставить на этом точку и разойтись. Вся процедура занимает не более 15 минут.

Наконец, четвертый акт. На другой день мне звонят якобы от имени какого-то шведского режиссера, предлагая поставить "Шах и мат" в Стокгольме. Моего знания английского языка вполне достает, чтобы понять, что говорит кто-то из наших же отдельцев, проверяя таким примитивным образом мою решимость выполнять обязательство. Разумеется, я благодарю за предложение и отвечаю твердым отказом.

Через два года повторилась похожая история. Один из ведущих в то время советских театральных режиссеров, народный артист, Герой труда и прекрасный человек Рачья Капланян обратился ко мне с предложением написать пьесу о том, как в Соединенных Штатах создавалась атомная бомба. Я потратил довольно долгое время на скрупулезное изучение первоисточников, проштудировал стенограмму процесса Оппенгеймера, другие материалы. В конце концов мы с Рачиком, с которым быстро подружились, сочинили пьесу. Первоначально она называлась "Бомба", позднее была напечатана в журнале "Театр" под названием "Работа за дьявола" - так сам руководитель "Лос-Аламосского проекта" оценил собственную работу, ошеломленный сообщением о последствиях ядерной бомбардировки японских городов. Пьеса пошла в радиопостановке, ее принял Малый театр. Был уже полностью подготовлен первый акт, дело шло к премьере, когда неожиданно постановку запретили, невзирая на произведенные затраты (порядка 250 тыс. рублей, сумма весьма значительная по тому времени). На сей раз мне не предъявляли никаких претензий, да это выглядело бы смешно, поскольку речь шла о вполне благонадежном, по самым строгим меркам, произведении. Но никто не объяснял, чем вызван запрет.

На мой прямой вопрос Русакову, не его ли это инициатива, он категорически открещивался. Умыл руки и Зимянин, заявив, что понятия не имеет, кому это понадобилось. Когда же я напросился на прием к Демичеву, тот понес несусветную чепуху: сейчас, мол, разворачивается общеевропейский процесс, дело идет к потеплению международного климата, посему не стоит задевать лишний раз, без нужды, чувства американцев. Это говорилось в то время, когда идеологическая война между двумя сверхдержавами достигла пика, в Европе стояли чуть ли не ствол к стволу советские и американские ракеты с ядерными боезарядами, а наша печать костила империалистов последними словами. К тому же мы с Капланяном не опускались до площадной брани. Нашей целью было не столько лишний раз пригвоздить к позорному столбу американских "ястребов", сколько показать психологическую драму ученого, чья одержимость научным поиском обернулась преступлением против совести.

Я вежливо дал понять лидеру нашего культурного фронта, что его объяснения не выдерживают критики. Он мог бы просто выставить меня из кабинета, но, будучи человеком воспитанным, продолжал талдычить свое. А когда это уж совсем ему надоело, дал понять, что инициатива запрета исходила в первую очередь от моего шефа.

Я был беспредельно возмущен очередным проявлением коварства Русакова и при первой же встрече заявил ему об этом в резких выражениях. Ничуть не оскорбившись, он продолжал утверждать, что это не его рук дело. Запрет пьесы сильно ударил по самолюбию Капланяна и, боюсь, ускорил его кончину. А мне пришлось еще раз столкнуться с маниакальным стремлением Русакова воспрепятствовать успеху не только моих любительских опытов в театральном искусстве, но и трудов в научной сфере, где я чувствовал себя профессионалом. В 1984 году, после того как я недобрал одного голоса на выборах в члены-корреспонденты Академии наук СССР, сведующие люди по секрету сказали, что это было сделано по прямому указанию Зимянина, а тот действовал по просьбе и сговору с Русаковым. Как правило, партийные инстанции не слишком давили на академиков: свобода выбирать себе коллег была одной из их привилегий. Но уж если начальство хотело кого-то протащить или, напротив, придержать, высочайшая воля вежливо, но твердо доводилась до каждого голосующего, и, несмотря на то что голосование было тайное, редко кто осмеливался ослушаться. "Вычислят" хлопот не оберешься.

Я уже не удивлялся степени лицемерия шефа и не стал обращаться к нему за бесполезными объяснениями. Что толку! Все равно опять открестится. Всякая власть, как известно, от бога, и если не можешь ее поменять - терпи.

Описанные стычки, касавшиеся моих "внеотдельских" занятий, не мешали достаточно ровным взаимоотношениям с Русаковым во всех служебных вопросах. Вторая половина 70-х годов была относительно спокойной на нашем направлении международной политики. В социалистических странах Центральной и Восточной Европы царили бессменные, казавшиеся уже вечными лидеры, что гарантировало относительную стабильность существовавших там режимов. Этому способствовала и неплохая экономическая конъюнктура. Обращение за валютными кредитами еще не приняло повального характера, а жесткое подавление Пражской весны заставило приумолкнуть нарождавшуюся исподволь оппозицию. Словом, моя работа на новом месте начиналась при сравнительно благоприятной политической конъюнктуре.

Как я уже говорил, в течение 15 лет (с 1972 по 1987 г.) мне было поручено в качестве заместителя заведующего Отделом ЦК заниматься нашими отношениями с Польшей, Чехословакией, Германской Демократической Республикой и Кубой. Признаться, я не сразу понял причину такого распределения - три наиболее развитых европейских государства и "форпост социализма" в Латинской Америке. Оказалось, за этим не стояло никаких принципиальных соображений. Просто Куба была одинока, ее можно было с одинаковым успехом "присоединить" к группе европейских или азиатских стран, а нагрузку замам старались по возможности сделать равномерной. Вот она мне и досталась. У другого зама, Киселева, были Болгария, Венгрия, Румыния, Югославия и формально, поскольку никаких отношений с ней в то время не поддерживалось, Албания. Смирновский занимался Кореей, Вьетнамом, Монголией, позднее Лаосом и Камбоджей, охотно "переуступленными" отделу соседями-международниками, когда Вьентьян и Пномпень провозгласили свои страны социалистическими. Наконец, Китаем занимался Рахманин, бывший первым заместителем заведующего.

В обиходе нередко употребляли выражение, что мы "курируем" отношения с соответствующими странами. Разумеется, это было преувеличение, притом непомерное. На деле каждый сколько-нибудь серьезный шаг с нашей стороны был возможен только с официальной санкции ЦК, т.е. решения Политбюро, принимавшегося коллегиально на заседаниях высшего партийного синклита или в рабочем порядке, путем опроса секретарей ЦК. Другое дело, что сами эти решения в значительной мере принимались по запискам, подготавливавшимся в отделе. То есть какие-то возможности косвенно влиять на нашу политику на этом направлении, конечно, были. Но использовались они по-разному, в зависимости от того, кто этим занимался, какие взгляды исповедовал, насколько ему удавалось убедить в своей правоте "зава", без подписи коего ни один документ не покидал наших стен.

Здесь проходил своего рода водораздел между консультантами, незначительной частью тяготевших к ним референтов из "страновых" секторов и основной массой сотрудников. Нельзя сказать, чтобы между ними существовал непроницаемый барьер. Люди, в общем-то, из одной социальной среды, близкого возраста, взращенные на одной советской идеологии. И все-таки консультанты, вербовавшиеся преимущественно из научной и журналистской публики, отличались более вольным образом мыслей, склонностью ничего не принимать на веру, как говорится, "сметь свое суждение иметь". Трудясь в аппарате, в полной мере соблюдая обязательную для него дисциплину, они не были аппаратчиками в распространенном смысле этого слова, т. е. послушными служаками, не смеющими ставить под сомнение разумность распоряжений руководства, отбрасывающими всякую крамольную мысль, если вдруг она приходит им в голову.

Некоторые невзлюбили консультантов за то, что тем якобы без трудов достались жизненные блага (лечение в 1-й поликлинике, получение пайка в кремлевской столовой, право вызывать автомобиль), до которых им самим приходилось дослуживаться годами. В этом смысле консультантская группа действительно была в отделе "белой костью". Вдобавок консультанты имели неоценимую в глазах чиновников привилегию непосредственно общаться с высоким начальством, распивать с ним чаи, чего были лишены не только референты, но и заведующие секторами. Тем приходилось довольствоваться "приобщением к уху" всего лишь заместителя заведующего.

Генезис консультантской группы восходит к решению Андропова пригласить в качестве консультанта Владимира Михайловича Хвостова. Избрав по примеру отца профессию историка, он вполне вписался в группу "партийных академиков", о которых шла речь выше. Получая "кремлевский паек" на уровне зам. зава, Хвостов должен был всего лишь пару раз в неделю приезжать на Старую площадь, чтобы дать свое заключение на документы преимущественно теоретического свойства. Не мог же в самом деле корифей науки безвылазно гнуть спину в аппарате, ничем не отличаясь от скромных референтов! Очень скоро обнаружилось, что толку от этого эксперимента всего ничего. Андропов, с его цепким практичным умом, понял, что ставку нужно делать хотя и на людей науки и журналистики, но не сановных, а "свежемыслящих" и готовых служить за приличное вознаграждение. Тогда-то Толкунов, с его благословения, и собрал первую консультантскую группу в составе нас с Бурлацким, Арбатова, Бовина, Делюсина, Богомолова, Петренко и Бориса Горбачева.

Однофамилец будущего генсека работал с Юрием Владимировичем в нашем посольстве в Будапеште, был человеком уравновешенным, порядочным, к тому же отменным шахматистом. Он успешно играл за отдел в цековских турнирах на первой доске, мне доверяли третью. Борис вполне вписался в нашу группу, а вот другой андроповский выдвиженец очень скоро обнаружил полную "профнепригодность". Поначалу ему что-то поручалось, но из-под его пера выходили такие неудобоваримые и по содержанию, и по форме тексты, что они почти сразу же летели в корзину для бумаг. Несколько раз руководители нашей группы пытались сбросить этот балласт, найти взамен подходящего человека. Ходили с этой целью к Андропову, но тот отказывался увольнять своего протеже, - видимо, чем-то был ему обязан или жалел сослуживца. Хитрец Арбатов, получив однажды важное задание, нарочно передал последнему, а затем отнес подготовленный "шедевр" шефу. Тот не на шутку разозлился и, как рассказывал Георгий Аркадьевич, набросился на него:

- Ты что, смеешься, нашел кому дать!

- Так он же консультант, - возразил Арбатов.

- Ладно придуриваться! Чтоб этого больше не было.

После столь грозного предупреждения "протеже" оставили в покое, и он целый год не занимался ничем другим, как чтением сводок ТАССа. Уволили его только после того, как, заснув за этим увлекательным занятием, он уронил голову и сильно расшиб себе подбородок.

Бурлацкий сам рассказал в упоминавшейся уже книге "Вожди и советники", при каких обстоятельствах произошла его размолвка с Андроповым. Мне было искренне жаль, что своим неосторожным порывом он на годы закрыл перед собой возможность политической карьеры. Уходя, Федор, по просьбе Андропова, назвал в качестве подходящих преемников меня с Арбатовым. Шеф выбрал Георгия Аркадьевича. Работалось с ним легко. Будучи неплохим организатором, что позднее он доказал, создав один из самых эффективных академических институтов - США и Канады, он не принимал начальственного вида, да и сам характер консультантства, занятия по природе своей индивидуального, сводил функции руководства в основном к распределению заданий между членами группы.

Изредка мы собирались у него в кабинете обменяться мнениями о последних событиях, театральных премьерах или книжных новинках. Политическое чутье, совмещенное с гибким характером, острословием, природной жизнерадостностью, позволяло ему ладить с начальством и часто добиваться от него того, что другим и не снилось. Входя в узкий круг "спичрайтеров" для Брежнева, он, как и Бовин, был там своего рода ходатаем от "шестидесятников". Пиком его политической карьеры стали полтора-два года горбачевских реформ, когда он впервые вышел из исполнявшейся десятилетиями роли удачливого царедворца и заявил о себе как политический деятель. Я имею в виду прежде всего несколько его выступлений на пленумах ЦК в защиту политики перестройки.

Человек серьезный, когда дело касалось большой политики, Арбатов отличался компанейством, был, что называется, хохмач. Однажды, получив поручение передать личное послание Брежнева Кастро, он поспорил, что в шифртелеграмме употребит сильное выражение. И действительно, вскоре мы читали примерно такой текст: "Фидель решительно осудил американских империалистов и их политику (слово "говно" было при этом не самым сильным)". По прибытии в Москву он собрал нас и рассказал подробности своей миссии. "Гранд-хефе" отнесся к нему благосклонно, даже пригласил на подводную охоту. А когда "нырнули мы, Фидель мне говорит...". Этот пассаж послужил предметом нескончаемых подначек: "Что, Юра, сказал тебе Фидель, когда вы нырнули?"

Короткое время мне пришлось ходить под начальством Александра Евгеньевича Бовина. Его стиль руководства ничем не отличался от арбатовского. Не уверен, что они закадычные друзья, но судьбы у них явно схожи. Стать одним из любимцев Брежнева, каким он, по общему признанию, был, ему помог не только литературный дар, но и язвительное остроумие в сочетании с добронравием сангвиника. Подозреваю, на генерального благотворно действовал вид неунывающего толстяка, любящего, как и сам он, плотно поесть и прилично, но в меру, выпить, нередко посапывающего за коллективной работой над очередным историческим документом, но способного, внезапно проснувшись, подать дельную реплику.

Иногда Бовин переходил границы дозволенного при генсековском дворе. Однажды, когда главный был не то на охоте, не то где-то еще, он пиршествовал в компании Демичева. Расчувствовавшись, тот имел неосторожность сказать:

- Что это ты меня "на вы", Петр Нилович, а я тебя по-простецки, Саша? Зови и ты меня по имени.

Вероятно, Демичев действительно допускал возможность такого обращения при частной встрече. Но вышло иначе. На другой день за завтраком Бовин кладет руку ему на плечо и говорит нечто вроде:

- Петя, подай, пожалуйста, соль.

Демичев чуть со стула не свалился. Брежнев неодобрительно на них зыркнул: при всей своей демократичности, он соблюдал официальный партийный этикет. "Тыкать" подчиненным члены Политбюро, разумеется, были вправе, но допускать такое же обращение с их стороны - значило непростительно подрывать авторитет коллективного руководства.

Другой раз Бовин имел неосторожность отправить какой-то даме письмо, в котором непочтительно отзывался о самом Леониде Ильиче. Этого добросердечный генсек не мог стерпеть, охальник был отправлен в опалу, т. е. в отдел, на ту должность, какую он формально занимал. Правда, через год-два Брежнев, видимо озирая оставшиеся вокруг него скучные физиономии, ощутил нехватку своего веселого Ламме Гудзака и великодушно амнистировал.

Мне кажется, Бовин почувствовал себя "в своей тарелке" только после того, как скинул наряд фаворита и занялся публицистикой - сначала в "Известиях", потом на телеэкране. Это был его пик, а уж назначение послом в Израиль в благодарность за услуги, оказанные новой власти, отвечая природной склонности Александра Евгеньевича "хорошо жить", едва ли прибавило что-нибудь нового этой колоритной фигуре поздней коммунистической элиты.

Еще одним консультантом "первой волны" был Олег Тимофеевич Богомолов. Чуткий на новое экономист, он не слишком блистал в то время, может быть, потому, что в занятиях отдела преобладала политика, экономика считалась прерогативой правительства и СЭВа. Позднее появился у нас и заместитель заведующего по экономическим вопросам, хороший специалист и порядочный человек Олимп Алексеевич Чуканов.

Зато Олег раскрыл свои способности, пересев в кресло директора вновь созданного Института экономики мировой социалистической системы (ИЭМСС). На протяжении почти трех десятилетий ИЭМСС был поставщиком добротной аналитической информации о том, что творится в экономике соцсодружества, своевременно предупреждал о назревавших кризисных явлениях. Из стен его вышло немало способных ученых, заявивших о себе в бурные перестроечные годы (Анатолий Бутенко, Александр Ципко, Лилия Шевцова, Евгений Амбарцумов, Александр Некипелов). Заметную роль в эти годы сыграл сам Олег, войдя в группу академиков-экономистов (Абалкин, Шаталин, Аганбегян, Петраков, Львов), которые предложили свой план преодоления кризисных тенденций, а затем выступили с критикой гайдаровской шокотерапии, загнавшей Россию в экономический тупик.

К старожилам нашей консультантской группы относился Федор Федорович Петренко - скромный беззаветный работяга, имевший вкус к теме партийного строительства и почти целиком взявший на себя писанину по этой части.

Время шло, с годами консультантская группа пополнялась. Пожалуй, самым видным из "нового призыва" был Николай Владимирович Шишлин. Бывшие "проблемисты" Геннадий Герасимов и Юрий Мушкатеров, в прошлом разведчик Рафаэль Федоров, историк, работавший в ИМЭЛе Николай Коликов - все они по взглядам, культуре, стилю жизни продолжали традиции, заложенные первыми консультантами, хотя, не в обиду им будет сказано, уже без того блеска. Давно замечено, что "римейк" всегда уступает оригиналу.

Эксперимент с консультантами довольно скоро получил распространение. Была ли в этом продиктованная временем потребность "онаучивания" политики, или просто другие секретари, позавидовав "лихости" текстов, исходивших от коллег-международников, решили, что и они не лыком шиты, вполне могут обзавестись собственными "сочинителями", чтобы в лучшем свете изобразить свою кипучую деятельность? Вероятно, играли свою роль оба мотива. Консультантские группы возникли первоначально в агитпропе, отделах культуры и партийно-организационной работы, а затем и в остальных подразделениях аппарата. Повысился спрос на "писучих" докторов и кандидатов наук, готовых променять призрачную академическую карьеру на паек в кремлевской столовой диетического питания. Но то ли кадровые закрома наук и политической публицистики были уже изрядно подчищены, то ли приманка оказалась не столь уж соблазнительной, консультант-ство "широкого разлива" не отличалось высоким качеством. Скорее всего, потому, что сам этот институт по своему происхождению предназначен все-таки для "оркестровки" политического мышления, которое было не в почете в идеологических отделах, а в управленческих тяготело к пустой риторике. Там легко приживались начетчики, критически мыслящим людям нечего было делать, если такие попадались, то через год-два торопились сбежать либо глушили в себе творческий инстинкт и постепенно превращались в тех же заурядных "талмудистов".

То, что консультантство для одних становилось лабораторией, помогавшей раскрыться их способностям, а для других - кунсткамерой, в которой такие способности (если они, конечно, были) гасли, определялось не только их собственными интеллектуальными задатками и волевыми свойствами, но, в неменьшей мере, масштабом собиравшей их личности. Андропову и Пономареву нужны были теоретики, умеющие писать, они, если позволено будет выразиться с долей пафоса, призывали думающих людей под свои знамена. Другим нужны были преимущественно писари, затвердившие в головах партийный канон, приглашали их к себе на службу. А генсек произвел в консультанты своих стенографисток, просто чтобы обеспечить им приличный кошт.

А вот свидетельство из собственного опыта. Пришлось мне однажды сотрудничать с И.В. Капитоновым при подготовке совещания секретарей ЦК компартий соцсодружества по организационно-партийным вопросам. Дело это было для него новое, непривычное. До сих пор он общался со своими зарубежными партнерами, так сказать, оперативно: встретились, обменялись, условились, доложили записками начальству, и все тут. На сей же раз предстояла многосторонняя встреча с принятием заключительного документа, и он панически боялся допустить какой-нибудь "ляп". Должно быть, именно этот страх заставил его довериться мне, как доке в подобных предприятиях. Но как чудовищно трудно с ним работалось! Нисколько не преувеличиваю: по часу-полтора мы могли обсуждать, как следует говорить о сотрудничестве или взаимодействии братских партий. Иван Васильевич проявлял высочайшую бдительность, не пропуская ни строчки, на которую не находилось источника, предпочтительно - из выступлений Брежнева. Без конца переспрашивал: "Ты уверен, Георгий, что эта формула не вызовет вопросов?" Приходилось вновь и вновь доказывать, что нет, не вызовет, текст вполне ортодоксален. Мнением своих консультантов он не интересовался, да и они почти не подавали голоса. Только выйдя из секретарского кабинета и с облегчением вздохнув, давний мой приятель Валерий Шапко (кстати, университетский соученик Горбачева) и Алексей Масягин, с которым мы трудились в Праге, говорили: "Теперь ты понимаешь, как нам работается!"

Есть над чем поразмыслить, приняв во внимание тот факт, что в перестройку активно втянулись почти все консультанты, "взращенные" в международных отсеках аппарата и мало кто из внутренних. Во всяком случае, двое из этой среды, к кому я относился с уважением и симпатией, как к людям ищущим, с нестандартным мышлением, Левон Аршакович Оников и Ричард Иванович Косолапов оказались в числе самых яростных критиков Горбачева и перестройки. Не ставлю под сомнение их идейную принципиальность, но свою роль, вероятно, сыграла и личная обида.

Завершу суждения о консультантах и референтах небольшой притчей, в которой пытался передать "дух аппарата".

Притча о Перегудове, молодом референте R

и Большом начальнике

На работе все было как на работе. Начальство начальствовало, подчиненные подчинялись, инициативные выступали с инициативами, трудяги трудились, бездельники бездельничали, подхалимы подхалимничали, карьеристы делали карьеру, а некарьеристы тоже делали карьеру.

Синягин, встретив меня в коридоре, доверительно сообщил на ухо, что Перегудов уходит. Не могу сказать, что эта новость потрясла меня до основания или хотя бы выбила из колеи. Тем не менее, поскольку Синягин передал новость мне по дружбе, причем только мне, я многозначительно покачал головой и поохал. В течение последующих двух часов ко мне заходили все, кто проходил мимо, и доверительно, по дружбе, сообщали, что Перегудов уходит. Когда пришел Зубов, я молниеносно кинулся навстречу и доверительно, на ухо, по дружбе, совершенно секретно сообщил ему, что Перегудов уходит. У него вытянулось лицо, опустились плечи, и я почувствовал легкий стыд. Вот всегда я так. Ну что мне стоило дать ему высказаться?

Я стал думать о Перегудове. Бессистемно. Сначала прикинул, как это отразится на моем положении. Выяснилось, что никак. Я ничего не приобретаю, потому что никто не предложит мне занять место Перегудова. На это место есть три достойных претендента, и, чтобы их устранить, надо обладать не меньшим нахальством, чем Жорж Дюруа, или не меньшим коварством, чем Ричард III. Кроме того, у меня и желания особого нет. Говорю как на духу, зачем бы мне обманывать самого себя.

Терять я тоже ничего не теряю. Хотя Перегудов был моим непосредственным начальником, мне от него ни жарко ни холодно. Терпимо. Я вообще не боюсь начальства и не рвусь вступать с ним в доверительные отношения, потому что дело свое делаю хорошо, цену себе знаю, и оно знает мне цену, и мы мирно сосуществуем, и я пользуюсь относительной самостоятельностью, могу сказать все, что мне хочется, или почти все, уж во всяком случае не говорю того, чего не хочется, или очень редко.

А ведь мы с Перегудовым считаемся друзьями и знаем друг друга целую вечность. Впервые мы с ним встретились в 1942 году в военном училище. Убей меня бог, если я помню, как он себя там вел и что я о нем в ту пору думал, но в память навсегда врезалась картинка: неуклюжий, изломанный, дико худой человек с покатыми плечами бежит, догоняя взвод, по проселочной дороге, ухитряется угодить во все лужи, обмотку волочит по грязи - словом, интеллигентный солдатик из маминых сынков.

Поглядели бы вы теперь на этого солдатика. Грудь навыкат, брюхо, как у монаха, которого за предательство гёзов Уленшпигель велел закормить насмерть, взор орлиный, голос... впрочем, о голосе стоит сказать особо.

Перегудов, несомненно, один из самых талантливых людей, каких мне довелось встретить. Ерунда, он один из самых одаренных на земле. У него острый ум, обширные познания, безмерная трудоспособность, вполне приличный литературный слог, столь необходимый человеку, который болтается между наукой, журналистикой и политикой. Добавьте легкий и живой нрав, умение с ходу завязывать приятельские отношения со всеми без разбору, приправьте эту смесь обезоруживающим простодушием, подсыпьте острословия и допустимую по современным стандартам дозу сквернословия, наконец, примите во внимание невероятную пробивную силу, эквивалентную снаряду 152-миллиметровой гаубицы-пушки образца 1937 года, батареей коих мне довелось командовать, и вы получите отдаленное представление об этом человеке. Будь он гладиатором в Древнем Риме, можно не сомневаться, что ему удалось бы выбиться в императоры, на худой конец - в Цицероны. Словом, он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, у нас он - офицер гусарский.

У нас Перегудов тоже занимал немаловажное положение и был образцом правильного сочетания личных интересов с общественными. Я сейчас поясню эту мысль. Представьте рядового руководящего работника (обозначим его буквой А). Сидит он в кабинете, листает бумаги, делает пометки, поглядывает в окно, почесывает затылок, подумывает, чт?о заказать на обед. Внезапно это благодушное трудодействие нарушает молодой референт R. Движимый неуемным желанием принести пользу Отечеству и робкой надеждой прославиться, он излагает свою гениальную идею, и уже ему слышится звон литавр, и уже он ощущает благоухание лавра, и уже читает благодарность в приказе.

Меж тем за высоким челом А. идет бешеная калькуляторская работа, решается задача, чем это для меня обернется. Десятки неизвестных: что скажет Иван Петрович, как откликнется Иван Демидыч, понравится ли Ивану Прокоповичу, не подумает ли Иван Степаныч, что я ему дорожку хочу перебежать, не поперхнется ли Иван Ильич? Это еще пустячки, следующая стадия посложнее. Надо влезть в шкуру Ивана Ильича и с этой позиции решить ряд уравнений, которые в общем виде можно описать таким образом: если Ивану Петровичу идея покажется подходящей, то не следует ли отсюда, что Иван Захарыч отнесется к ней отрицательно, поскольку при обостренных отношениях Ивана Кирилловича с Иваном Алексеевичем Иван Николаевич делает ставку на выдвижение Ивана Георгиевича, а последний, состоя в родственных связях с Иваном Акимовичем, отнюдь не станет рисковать расположением Ивана Кузьмича. На первый взгляд подобные уравнения нуждаются в применении дифференциального и интегрального исчисления, теории игр и мыслительных способностей на уровне Гауса и академика Колмогорова. Но нет пределов возможностям среднечеловеческого мозга, если он одушевлен поиском истины. И трепещущий R еще не успел пригорюниться, а ответ уже готов: идея может сказаться на моей судьбе положительно, во всяком случае худо не будет.

Теперь настало время пораскинуть мозгами над ее общественной полезностью. При решении этой задачи известную пользу может сослужить метод анализа, примененный в первом случае. Так, если речь идет о международных делах, следует предположить, что скажут Англия, Франция, Соединенные Штаты и княжество Лихтенштейн, можно ли рассчитывать на позитивный отклик Австралии в условиях обострившейся конкуренции между великими державами и отрицательной позиции Бразилии по вопросу импорта осветительных приборов в момент, когда вновь образовавшееся государство островов Фиджи не завершило формирование национальных вооруженных сил. Если б весь этот арсенал мудрости, это мощное излучение мозговой энергии, филигранную методику анализа, изощренное хитроумие, этот бесценный дар предвидеть последствия несовершенных действий направить на постижение законов природы - не осталось бы для нас тайн и была бы планета наша для веселья с избытком оборудована.

Однако я увлекся. Проследуем теперь в соседний кабинет, где сидит инструктор Б, листая бумаги, делая пометки, почесывая затылок и подумывая, что заказать на обед. Внезапно заходит сюда молодой референт R со своей гениальной идеей. И что же? То же самое. За высоким челом завертелись, завихрились счетные костяшки: делим Англию на Лихтенштейн, умножаем США на Австралию, вычитаем Японию, извлекаем корень квадратный из ФРГ, вводим в степень Сан-Марино... Постойте... Ну, конечно же, как можно было не заметить сразу: то же самое, да не то же, ибо Б начал операцию со второй задачи, а уж потом перешел к Иван Ивановичам.

Если вы полагаете, что я собираюсь воспеть его как образец добродетели, то зря. Просто нормальный человек с нормальной человеческой психикой, хорошим пищеварением и нежеланием отягощать совесть. Если ответы на задачки сошлись нет человека счастливее Б, он разобьется в лепешку, расстелется в пух, рассыплется в прах, будет настойчиво и планомерно добиваться пользы для общества, благодарности для референта R, ордена или продвижения по службе для себя. Но если ответы не совпали - не обессудьте, не наступать же на горло собственной песне! Не каждый рождается Муцием Сцеволой (см. Большую советскую энциклопедию) и Александром Матросовым.

Но пройдем дальше по коридору, до двери с табличкой "В". За ней личность, относящаяся к числу бесхитростных существ, которые вообще не подозревают о задачке с Иванами Ивановичами или высокомерно ее игнорируют. Таких принято называть чудаками или донкихотами, хотя идальго из Ламанчи не совершил ничего путного и к тому же не был бессребреником в широком смысле слова: им двигало гипертрофированное честолюбие. Отсюда наш герой не уйдет без признания своих талантов и отеческого благословения. Но, всем сердцем ему посочувствовав, благородный хозяин кабинета, к сожалению, слишком занят собственными замечательными мыслями, и R уйдет от него несолоно хлебавши.

Вообще мнение, будто именно чудаки двигают прогресс, глубоко ошибочно. На самом деле эта почетная роль принадлежит перегудовым.

Вся соль Перегудова в том, что задачи, которые А и Б решают в разной последовательности, а В вовсе не знает, как к ним подступиться, он решает одновременно, причем его гибкий ум и лукавое воображение позволяют любое противоречие свести к согласию. Там, где личный интерес кажется абсолютно, чудовищно несовместимым с интересом дела, Перегудов поколдует, поворожит, и все приходит в стройность - оказывается, задачку надо решать на малых числах или переместить идею с международной арены в жилищное строительство, или подкинуть некоему Ивану Эдуардовичу маленькую компенсацию в форме устройства его дочери в Институт театрального искусства. Нет здесь никакой мистики, один полет творческой фантазии.

А каков в деле! Был я свидетелем сцены, которую даже Шекспир не погнушался бы ввести в одну из своих трагедий. Можно сказать, она уже использована, если принять Перегудова за Ричарда, а нашего шефа за леди Анну. Шеф резко отводит предложение Перегудова (отредактированный вариант гениальной идеи референта R). Перегудов живописует выгоды и деликатно напоминает о пристрастии Ивана Данилыча к подобным решениям. Шеф упорствует. Перегудов пускает в ход неожиданный козырь: если не мы, нас опередит Иван Лукич и все лавры, натурально, достанутся соседней конторе. Шеф продолжает сопротивляться, со стороны Перегудова следует еще один маневр. "Может быть, вы и правы, - говорит он кисло, - игра рискованная, стоит ли связываться?" Расчет безошибочен, самолюбивый шеф не потерпит, чтобы кто-либо усомнился в его личном мужестве. Он замечает, что Перегудов, видимо, струхнул, не надолго его хватило, видали вы такого борца за правое дело. Другие подхватывают, сам Перегудов добродушно потешается над своим оппортунизмом, рассказывает по случаю анекдотец, а затем вдруг предпринимает бурный штурм - начинает петь шефу дифирамбы, восхваляет его мудрость и прозорливость, буквально на глазах лижет ему зад и завершает заверением, что за это дело ему поставят памятник.

Загрузка...