В Театре Вахтангова мы встретились с Леонидом Зориным на спектакле, как я полагаю, лучшей его пьесы - "Варшавская мелодия". Узнали друг друга. Он был буквально ошеломлен, когда я прочитал несколько строк его детского стишка о Сталине. В Баку была опубликована маленькая книжица со стихами девятилетнего Лени Зальцмана. Она попала мне на глаза и я, не знаю уж почему, запомнил эти строки. Потом он часто у нас бывал, к себе, однако, пригласить не удосужился. Зато сделал нас с женой прототипами какой-то не слишком умной из своих эстрадных миниатюр.

Раза два-три я сталкивался с Евгением Евтушенко, и каждый раз оставался неприятный осадок от его непомерной гордыни. В Баку, во время встречи писателей Азии и Африки, когда ее участники собирались отправиться на теплоходе в прогулку по Каспию, на пристани к нему подошел молодой парень, попросил дать автограф. Все вокруг охотно откликались на подобные просьбы. Евтушенко вдруг с вызовом сказал:

- А почему, собственно, я должен вам давать автограф?

Парень смешался, стал что-то бормотать. Кто-то из писателей, присутствовавших при этой сцене, сказал в сердцах:

- Ну и свинья ты, Женька. - Они чуть было не подрались.

В Москве на Таганке я купил по случаю книжку его стихов, подошел с той же просьбой.

- У меня нет ручки, - нарочито заявил он.

Я достал свою, и ему ничего не оставалось, как подписать. Проделав это, положил ручку в карман. Я сказал:

- Ручку, - показав жестом, что он должен ее вернуть.

- Что же, - сказал он с ухмылкой, - вам жаль для меня паршивой ручки? Вы же мой поклонник.

- Не до такой степени, чтобы подарить вам "Паркер", - ответил я в тон.

Однажды, воскресным утром, зазвонил телефон. Жена сняла трубку, мужской голос потребовал позвать Карена Шахназарова. Карен спал, накануне пришел поздно. Ане жалко было его будить и она попросила перезвонить через час. Он сделал это в назначенное время, но ему опять было предложено перезвонить - на сей раз через полчаса. Проходит полчаса, звонок, в трубке раздраженный голос: "Если Карен еще спит, разбудите и скажите, что его просит к телефону поэт земли русской Евтушенко!" Жена засуетилась, побежала будить сына. Евгений Александрович поздравил Карена с успехом фильма "Мы из джаза", сказал ему много лестных слов и одновременно попенял, почему текст песен не заказали Евтушенко. "В следующий раз не стесняйтесь, обращайтесь ко мне запросто", заключил он.

Этот звонок для меня много важнее проявлений, скажем так, сварливого характера. Шопенгауэр сказал, что высшее достоинство человека заключается в способности радоваться достижениям других.

Однажды я опубликовал в "Известиях" статью о русском языке. Там была фраза о том, что большой поэт малого народа Расул Гамзатов благодаря русскому языку приобрел мировую известность. Через несколько дней он позвонил мне и стал с обидой выговаривать, упрекая в неуважении к его родному аварскому. Впрочем, быстро согласился, что неправильно понял мою мысль, после чего подарил мне сборник своих стихов с дружеской надписью. Мы не раз встречались с ним по разным поводам, и я убедился, что Расул не только прекрасный, позволю себе сказать, великий поэт, но и очень простой, душевный человек. Вот уж действительно кавказский характер в лучшем его проявлении.

Под влиянием "горячих событий" на Северном Кавказе мне вдруг пришло в голову обратиться к нему со стихотворением. Отослал ему, но ответа не получил. Может быть, не дошло?

Расулу Гамзатову

Скажи, Расул, певец Кавказа,

Ты слышишь ли подземный гул,

Лавину видишь ли, что разом

Грозит снести родной аул?

Взволнован край многострадальный,

Повсюду выстрелы гремят,

Казбек насупился печально,

Грустит и седовласый Шат.

От подстрекателей нет спаса,

Что рвутся обескровить нас.

Но что Россия без Кавказа,

А без России что Кавказ?

Начнут чеченцы, ваххабиты,

Казаки, "партия войны"

Все в равной мере будут квиты,

России мертвые сыны.

Твоя пленительная лира

Служила дружбе и любви.

Скажи разумным слово мира,

А неразумных - вразуми.

Мы не джигиты (между нами),

Но есть работа для души,

И улететь за журавлями,

Прошу тебя, ты не спеши.

В час роковой всесветной ломки

Обоим нам покоя нет.

Но голос мой звучит негромко.

Тебя услышат.

Ты - поэт.

27 января 1998 года.

В начале 1986 года я опубликовал в "Вопросах философии" статью под названием "Логика политического мышления в ядерную эру". В ней было несколько тезисов, какие до того не могли появиться в нашей печати. Через некоторое время мне позвонили и напросились на встречу Даниил Гранин и Алесь Адамович.

- Мы пришли, - сказал Адамович, - поблагодарить вас за эту статью, в особенности за принципиальное положение о том, что не существует политических целей, которые могли бы оправдать применение ядерного оружия.

- Ну что вы, - сказал я не без смущения, - ведь это же очевидно.

- Да, - включился Гранин, - но дело в том, что эту самую очевидность у нас невозможно было провозгласить. Теперь же, благодаря вашему выступлению, она в некотором роде приобретает легитимность.

Разумеется, я не принял всерьез этой явной переоценки, но был польщен.

Однажды мы с женой были приглашены на приватный обед в посольство Чехословакии. Кроме нас там были Алла Пугачева с видным брюнетом, не знаю, кем он ей приходился. В то время она уже пользовалась обожанием толпы, но еще не удостаивалась королевских почестей, как сейчас, исполняла мелодичные шлягеры Раймонда Паулса и избегала вопить под барабанный бой. Мы искренне восхищались ею и признались в принадлежности к армии ее поклонников. Беседа была светской - о музыке, погоде, ничего заслуживающего внимания. Если я запомнил ту встречу, то только из-за странного эпизода. Когда уже собирались разъезжаться, мы с Аллой Борисовной на минуту оказались в сторонке от остальных, и она вдруг спросила:

- Какая у вас машина?

Я решил, что не расслышал, она спрашивает, есть ли у меня машина, и предложил ее подвезти.

- Нет, - возразила она с досадой, - я спрашиваю, какой марки ваш автомобиль?

- Московская черная "Волга", - сказал я, все еще не понимая, куда она клонит.

- А у меня "Мерседес"! - сказала она с вызовом и глянула на меня, прищурив глаза: мол, утерла нос чиновнику!

- С чем вас и поздравляю. Пугачева и должна ездить на "Мерседесе", если не на "ЗИЛе".

Такова, вероятно, природа "звезд" - витая в небесах, они должны для самоутверждения чувствовать - и доказывать! - свое превосходство не столько над простыми смертными (это само собой разумеется), сколько над "начальством" да и всеми, кто способен конкурировать с ними по известности.

Спустя какое-то время мы встретились с Пугачевой на дне рождения Святослава Федорова. На этот раз Алла Борисовна не приняла меня за бюрократа со Старой площади, общалась без "подначек". А может быть, уже перешагнула черту, за которой не нуждаются в самоутверждении.

Однажды мне позвонил Каспаров: он знает, как остановить эскалацию армяно-азербайджанского конфликта из-за Нагорного Карабаха, и готов взяться за это самолично. На вопрос, в чем суть спасительной идеи, сказал, что разговор не телефонный, если можно, он приедет. Через полчаса сидел в моем кабинете. Симпатичный, мог бы даже считаться красивым, если б не излишне крутая горбинка носа, холодные, не теплеющие и при редкой улыбке глаза, нервозное беспокойство во всем облике. Чем-то подтверждает формулу Ломброзо - в гениальности частица безумия, как отклонения от нормы.

Я усадил его за маленький столик, сел напротив, поздравил с недавней победой на каком-то турнире.

- Это не столь важно. Я могу принести мир в Закавказье! - говорил он короткими, отрывистыми фразами.

- Каким образом, Гарри Кимович?

- Буду посредником.

- Сколько их было! И своих, и европейских.

Он посмотрел на меня с явным сожалением.

- Вы не знаете, как они меня любят. И армяне, и азербайджанцы. Поступят, как я скажу.

- Не сомневаюсь, что вы пользуетесь большой популярностью. Но там идет настоящая война. Мало ли что может случиться...

- Я не боюсь! - сказал он гордо, и я почувствовал уважение к этому баловню судьбы, готовому поставить на карту так сказочно начавшуюся жизнь

- Гибнут люди с обеих сторон, я единственный, кто может их разнять.

- Как вы себе представляете свою миротворческую миссию?

- Поеду в Баку, потом в Степанакерт, если понадобится, пойду на передовую. Буду выступать перед людьми. Они послушают.

- Да, но что вы им предложите? Вернуть Карабах в состав Азербайджана армяне не согласятся, признать его независимым - азербайджанцы. Чью позицию будете защищать?

Он замешкался. После секундного раздумья нашелся.

- Надо остановить бойню и начать переговоры, можно поискать компромисс.

- Вы совершенно правы. Именно этого добивается сейчас Горбачев. Я скажу ему о вашем предложении. Может быть, действительно можно будет использовать и ваш авторитет для этого благого дела.

Мне показалось, что такая концовка его устроила. Свой долг он выполнил, предложил властям миротворческие услуги, а уж если они не захотели или не сумели ими воспользоваться - не его вина.

Все равно. Никто ведь его не звал в добровольцы.

8 августа 1997 года около 7 часов вечера позвонил мне на дачу Солженицын. Сказал, что с интересом прочитал мою книгу "Цена свободы". В ней необычный для него взгляд на события. Я ответил, что, конечно, убеждения у нас не совпадают, но, наверное, много и общего, ведь мы люди одного поколения, да еще оба фронтовики. Затем он поблагодарил за то, что я настоятельно обращался к Горбачеву с предложением вернуть ему гражданство.

- Почему он упирался? - спросил Александр Исаевич.

- Сам не знаю, - отвечал я, - до сих пор не могу понять. Может быть, потому, что вы из одной местности? - сказал я, но не стал продолжать свою мысль: Солженицын из богатых землевладельцев, а Горбачев из бедных крестьян. Подумал, может быть, сам догадается. Нет, не догадался, возразил:

- Да это вроде бы должно было, наоборот, подтолкнуть.

Бросил эту тему, спросил, чем занимается "Горбачев-Фонд", благотворительностью? Частично, сказал я. Но главное занятие исследовательские проекты.

Самое интересное: вместе с признательностью за мои записки* возразил, что никогда не был экстремистом по отношению к советской власти.

- Я осуждал ее за ГУЛАГ, за безвинные жертвы и только.

- Что ж, - сказал я, - это делает честь вашей объективности, тем более что вы сами пострадали.

Попробовал пригласить его на наши круглые столы. Он сказал, что получает сотни приглашений подобного рода, но решительно отклоняет: жизненного срока осталось мало, а хочется еще завершить кое-какие замыслы.

На том попрощались.

Не помню уж, при каких обстоятельствах познакомились мы с Роем Александровичем Медведевым. То ли кто-то из общих знакомых нас свел, то ли он, прочитав какую-то мою статью, позвонил. Так или иначе, мы условились встретиться, понравились друг другу, обнаружили общность взглядов. Так начались наши долгие и ничем не омраченные дружеские отношения. Мы никогда не сидели с ним за одним столом, не поднимали тостов за здоровье друг друга, не общались семьями. И все-таки я всегда чувствовал интеллектуальную связь с этим человеком. На меня большое впечатление произвела прочитанная в рукописи его книга о Сталине. Благодаря Рою я, также в рукописи, смог ознакомиться с солженицынскими "В круге первом" и "Раковым корпусом".

Потом он перестал к нам заходить, очевидно, не хотел меня подставлять. За ним была установлена слежка, он прекрасно об этом знал; понимал, что визиты диссидента к работнику аппарата ЦК могут кончиться для последнего плачевно.

С началом перестройки Рой вздохнул наконец полной грудью и стал публичным политиком. Вопреки распространенному представлению, он никогда не был 100-процентным диссидентом, задолго до перестройки выдвинул вполне разумную концепцию реформ, не посягавшую на социалистические принципы общественного устройства. На позициях социализма остался и потом, как всякий порядочный российский интеллигент. Правда, созданная им Социалистическая партия трудящихся не стала массовой - все-таки Рой Александрович больше историк, чем политик. Нельзя не поразиться его плодовитости. Последние годы он выпускает книгу за книгой, одна лучше другой. Во всяком случае, никто не написал более правдиво об Андропове.

Много позднее я познакомился с его братом-близнецом Жоресом. Сходство поразительное, притом не только внешнее. Они, можно сказать, двойняшки и в духовной своей сути. Видный биолог, начавший свою творческую работу с разоблачения Лысенко, Жорес публикует затем ряд публицистических произведений на самые различные темы: международные научные связи, землепользование, Сталин... Огромная эрудиция и невероятная трудоспособность. Недавно Жорес Александрович прислал мне пачку своих статей, которые он прилежно рассылает в областные газеты, поскольку в центральные пробиться трудно.

В братьях Медведевых Россия подтвердила, что еще способна выдвигать выдающихся людей.

Мои однажды - схваченные фотоаппаратом памяти штрихи к портретам знаменитостей. А сколько я перевидал людей, может быть, не столь известных, однако не менее интересных. В том числе среди работяг, с которыми любил пообщаться, чтобы лучше понять, чем дышит народ, зарядиться демократическим духом. Всем чем-то обязан, у каждого чему-то научился. Считается открытым вопрос о смысле жизни, а для меня здесь нет загадки: мы приходим в этот мир, чтобы познавать себе подобных и через них - себя.

По моему рассказу можно понять, что атмосфера, царившая в нашем доме, была как нельзя более благоприятна для воспитания творческой личности. Моя роль здесь, впрочем, невелика. Неизмеримо больше сын обязан самоотверженной любви и заботе своей матери, наделенной от природы даром сказительницы и художественным вкусом, сумевшей заложить в нем твердые нравственные принципы. Карен рано проявил склонность к самовыражению, сначала увлекся рисованием, потом попробовал силы в литературе, но в конце концов нашел призвание в кинематографе. Ему, конечно, пришлось ловить на себе косые взгляды завистников и слышать за спиной шепот, что-де сановный родитель пробивает дорогу отпрыску. Довольно скоро, впрочем, эти домыслы замолкли по очень простой причине: вышедшие один за другим несколько фильмов наглядно засвидетельствовали полноценную творческую самостоятельность. Кстати, если на первых порах мы с женой еще в состоянии были помочь ему советами, то с того времени, как он почувствовал себя состоявшимся художником, за нами осталась лишь привилегия быть в числе первых зрителей его картин.

Вслед за своим дебютом ("Добряки", кстати, единственная картина, поставленная по чужому сценарию) ему удалось сделать "хет-трик" - подряд три ленты, завоевавшие первый приз зрительских симпатий: "Мы из джаза", "Зимний вечер в Гаграх", "Курьер". Затем резкий поворот к философской трагедии и сатире - "Цареубийца", "Город Зеро", "Сны". Лирическая "Американская дочь" и новаторский, к сожалению плохо понятый нашими критиками, но получивший признание на зарубежных фестивалях "День полнолуния".

Избрание директором "Мосфильма" несколько выбило его из колеи, вынудив отложить творческие замыслы и заняться восстановлением старейшей и крупнейшей кинофабрики, находящейся, как, впрочем, и все другие, в состоянии крайнего запустения. Желая ему успеха в этом исключительно тяжелом деле, все-таки не теряю надежды увидеть хотя бы еще один новый его фильм.

В науке

Вся моя общественная жизнь протекала в двух измерениях - политическом и научном. Попеременно одно из них вырывалось на передний план, но и второе не отдыхало, исподволь готовилось чем-то о себе заявить. Я весьма скромно оцениваю то, что мне удалось на научной ниве. Если что-то и заслуживает быть упомянутым, так это становление у нас политической науки. Как раз своеобразный синтез двух составных моей профессиональной деятельности.

Ну а с точки зрения социологии я принадлежу к той группе людей, которая обслуживала "теоретические потребности" власти, служила, пусть шатким, мостиком между нею и наукой. Ее существование, можно сказать, было предопределено природой государственного строя, который, согласно официальной доктрине, всецело основывался на научном социализме. Его создатели видели историческую миссию революции в том, чтобы, грубо говоря, "укротить", упорядочить стихию общественного развития, ввести его в плановое русло, вместо проповедуемого религией царства божьего построить на земле царство разума.

Отсюда почетное место, отводившееся науке с первых дней советской власти, уважительное отношение к ней, вещественным выражением которого явились немалые привилегии ученому сословию. Обеспечивая ему высокий сравнительно с другими социальный статус и даже снисходительно относясь к исходившим от этой среды маленьким вольностям, партия требовала взамен без-оговорочного признания коммунистической идеологии и подчинения ее державной воле. Таков был своеобразный общественный договор между наукой и властью, который, надо признать, позволил сохранить мощный научный потенциал, созданный в России со времен Ломоносова, и существенно обогатить его за семь советских десятилетий во многих сферах естественно-технического, а частично и гуманитарного знания.

Иначе обстояло дело с общественными дисциплинами. Они подверглись полному разгрому, все более или менее значительные умы, подвизавшиеся в философии, истории, праве, экономической теории, были подвергнуты остракизму или лишены всякой возможности продолжить свою творческую работу. Позднее, вырастив в достаточном количестве новые научные кадры, вскормленные на строгой марксистской "диете", партия формально уравняла обществоведение с физикой, химией и прочими ветвями древа знания, ввела его на равных с последними в святилище - Академию наук. Но, похваливая обществоведов наряду с естественниками и технарями за усердие на стройке коммунизма, вожди все-таки смотрели на них с прищуром. Мол, мы-то с вами знаем, что кардинальные вопросы философии, истории, права и прочих общественных дисциплин решаются не на дискуссиях в академических институтах и провозглашаются не с университетских кафедр. Это привилегия товарища Сталина (Хрущева, Брежнева), Политбюро, агитпропа. Да и могла ли партия уступить кому-либо функцию хранителя и толкователя марксизма-ленинизма, если его превратили в катехизис и подгоняли под каждый очередной изгиб политического курса.

У нас не было философии, социологии, права вообще, так сказать, в чистом виде. Были марксистско-ленинская философия, социология и т. д. Парадокс, однако, заключался в том, что эта приставка отнюдь не гарантировала 100-процентной благочинности ученой публики, поскольку сам марксизм в его первозданном виде содержал мощный заряд критицизма, своим методом отрицал собственную претензию на абсолютную истинность. Это присущее марксистскому учению внутреннее противоречие было тысячекратно умножено подгонкой под нужды политической практики. В сущности, у нас был узаконен суррогат марксизма, признавалась полноценной лишь часть канонических текстов. В этом смысле главным ревизионистом следует считать автора четвертой главы Краткого курса истории ВКП(б) и партийных академиков, помогавших кроить из марксистских лоскутьев теорию, далекую от оригинала. А уж возлагать на "основоположников" ответственность за все, что творилось от их имени, так же несправедливо и нелепо, как обвинять Христа во всех глупостях и злодеяниях, совершенных церковью.

Историки, философы, юристы, которых вербовали в партийный аппарат, должны были выполнять две функции. Во-первых, обобщать информацию, размышлять и подсказывать пути решения тех или иных проблем. Иначе говоря, делать то же, чем испокон веков занимались советники при государях. А во-вторых, писать доклады, записки, речи для начальства. С этой точки зрения выше всего ценились не аналитические способности и глубина научных знаний, а литературное дарование, умение облечь банальные мысли в красочный словесный наряд. Кто-то пошутил, что у меня "династическая профессия". Фамилия Шахназаров переводится как "царский писарь".

Естественно, далеко не все в "консультантском корпусе" умели на одинаково, скажем так, приличном уровне исполнить названные функции. Да и ритм партийного механизма, господствовавшие в нем нравы и традиции очень скоро гасили склонность к самостоятельному мышлению. Посидев пару лет на Старой площади, многие кандидаты и доктора наук превращались в исправных аппаратчиков, их принадлежность к науке становилась чисто символической, и по части подачи руководству дельных советов они иной раз уступали смекалистым референтам и инструкторам.

Меня служба в аппарате не только не отвлекла от научных занятий, но, напротив, стала их продолжением и в прямом, и в переносном смысле. В прямом потому что участие в теоретической полемике, написании программных документов расширяло кругозор, было, по сути дела, той самой тренировкой, без которой немыслим профессионализм ни в одном деле. Большим преимуществом была возможность получать разнообразную информацию, в том числе из закрытых источников, чего были лишены наши коллеги, трудившиеся в академических институтах. Я не отличаюсь особой организованностью, но все же удосужился завести несколько папок, куда "сбрасывал" информацию по интересующим меня темам. Они весьма пригодились потом, когда стало несколько свободней со временем и я смог во внеурочные часы написать несколько монографий.

Под переносным же смыслом я имею в виду неоценимую возможность наблюдать власть изнутри, под микроскопом: как она рождается и чем дышит, в чем ее сила и слабость, кому она больше служит и как ею злоупотребляют. Вполне вероятно, у людей, достигших моего уровня, была самая благоприятная возможность для исследования феномена власти. Достаточно высокое в чиновной иерархии положение позволяло проникать в ее секреты, хотя далеко не во все. С другой стороны, замы не имели сколько-нибудь серьезной власти, в лучшем случае, по выражению Рахманина, "прикасались" к ней, и это предохраняло от опасного самообольщения, которого ее носителям редко удается избежать. Быть во власти и наблюдать ее отстраненно - не одно и то же, потому что во всех случаях, когда научное суждение входит в противоречие с политическим интересом, приоритет отдается последнему.

Пожалуй, самым наглядным доказательством этого постулата служит сама судьба политической науки. Это одна из первых, если не первая из научных дисциплин, основы которой были заложены еще в знаменитой "Политике" Аристотеля. Мало какая из наук может похвастать таким созвездием блестящих умов: Макиавелли, Эразм Роттердамский, Локк, Монтескье, Джефферсон, Токвиль, Чернышевский... По сути дела, девять десятых всех выдающихся мыслителей, которых принято называть философами, были создателями политических учений, т. е., строго говоря, политологами. Ими были все утописты и создатели революционных теорий новейшего времени, включая, естественно, Маркса, Энгельса, Ленина, а также идеологи различных политических партий и социальных движений.

При всем при том политика как наука чуть ли не с античных времен куда-то запропастилась. В Средние века, когда возникли университеты, там преподавались философия, богословие, медицина, право. Политологию растащили, растворили, и, грешным делом, думается, не случайно, а в силу некоего заговора правителей, не заинтересованных в том, чтобы их дела и делишки становились предметом научного анализа, размышлений и пересудов "критиканствующей" профессорской публики. В качестве самостоятельной научной и учебной дисциплины политология начала возрождаться лишь в XX веке, а окончательно оформилась только после Второй мировой войны. И то не везде, главным образом в США, Франции и других западных странах. У нас ее в глаза не видели. Какая может быть политическая наука, если марксизм-ленинизм состоит из трех составных частей: философии, политической экономии и научного коммунизма? Последний и есть настоящая наука о политике. Политология - это всего лишь буржуазная антинаука, поставляющая сырье для антисоветской пропаганды, а ее жрецы - псевдоученые, состоящие на службе у мирового империализма.

Я ни в малейшей степени не утрирую, именно такое понимание декретировалось идеологическими инстанциями и покорно принималось в научной среде. Кое-какие изменения произошли после XX съезда КПСС. Воспользовавшись новыми веяниями, тогдашние лидеры нашей юриспруденции выпросили согласие на создание Советской ассоциации политических наук (САПН, 1961 г.). Аргументировалось это тем, что нужно знать своего идеологического противника, чтобы вести с ним успешную борьбу. На практике дело свелось к возможности раз в три года посылать небольшую делегацию на всемирные конгрессы Международной ассоциации политических наук (МАПН). С каждого из таких конгрессов наши немногочисленные делегации возвращались с победными реляциями: дан отпор противникам марксистского учения, наша берет верх!

В 1973 году по рекомендации Виктора Михайловича Чхиквадзе и с согласия ЦК меня избрали президентом САПН. Вместе с коллегами мы стали думать, как переломить ситуацию. Пришли к выводу, что нужна очень крупная акция, которая позволит легализовать политологию. Это казалось возможным, поскольку к тому времени частично была реабилитирована другая изгнанница из нашего научного пантеона - социология. Родилась идея провести у нас в стране очередной международный конгресс политологов. Но уже первые попытки поставить этот вопрос вызвали решительный отпор. Заведующий отделом науки С.П. Трапезников, пожалуй, самый большой ретроград в брежневской команде, другие идеологические церберы слышать не хотели, чтобы пустить эту буржуазную, проституированную, как выразился один из них, науку на порог советского дома.

Помог случай. Мне довелось сопровождать делегацию КПСС, возглавляемую Сусловым, на первый съезд кубинской компартии. В самолете Катушев, посвященный в наш замысел и сочувствовавший ему, рассказал о нем Михаилу Андреевичу. Я был приглашен в отсек главы делегации, где в течение десяти минут изложил существо дела. Естественно, налегал на то, что проведение конгресса в Москве позволит воздействовать на ученых из многих развивающихся государств. Да и чего бояться идеологической схватки с буржуазными учеными нам, обладающим всесильной марксистско-ленинской наукой! Внимательно выслушав, Суслов задал несколько уточняющих вопросов - о количестве делегатов съезда, порядке его проведения, возможности пресечения прямых антисоветских высказываний. Мои ответы его удовлетворили, после чего он сказал: "Пишите записку в ЦК".

После нашего возвращения такая записка была написана, Секретариат принял соответствующее решение, и, вооруженный им, я смог на конгрессе в Эдинбурге предложить Москву в качестве места проведения очередного всемирного конгресса МАПН. Там это было встречено как сенсация. Нашлись сильные противники, заявлявшие, что сбор политологов в советской столице станет подарком Кремлю, послужит для него своего рода отпущением грехов, на это следует идти только тогда, когда будут выпущены все политические заключенные, покончено с помещением диссидентов в психушки и т. д. Однако ведущие деятели международной ассоциации, с которыми у меня установилось хорошее взаимопонимание, энергично выступили "за", мотивируя тем, что как раз проведение всемирного политологического форума станет стимулом к большей открытости советского режима и будет способствовать повышению престижа самой Ассоциации.

Свою роль сыграло то, что впервые за многие годы Советский Союз был представлен на конгрессе не одним-двумя юристами, а делегацией в составе почти 30 человек. И титулованных, как вице-президент Академии наук Петр Николаевич Федосеев, член-корреспондент Академии Михаил Трифонович Иовчук, и уже известных к тому времени в международной научной среде, как Бурлацкий, Владимир Александрович Туманов (в будущем председатель Конституционного Суда России). На упиравшихся оппонентов мы напускали Владимира Власовича Мшвениерадзе, приехавшего специально из Парижа, где он возглавлял Советское представительство в ЮНЕСКО. Он прекрасно владел английским и французским, а перед его остроумием и грузинским обаянием мало кто мог устоять. Короче, наше предложение было принято.

Организация научных конгрессов - дело крайне сложное. Сразу после одного научного форума начинается подготовка к другому - выбор темы, назначение руководителей секций, детальное планирование их работы, порядка выступлений при открытии и закрытии конгресса. Нужно заранее позаботиться о размещении участников, их транспортировке к месту заседаний, культурной программе. Хотя добрую половину расходов приняла на себя МАПН, немалую их часть пришлось изыскивать и нам. Здесь проявилось одно из несомненных преимуществ советской системы, позволявшей концентрированно решать подобные задачи. Имея на руках решение ЦК, мы могли обращаться в самые различные правительственные инстанции и везде получали необходимую помощь. В том числе в решении самого сложного, политического тогда вопроса - допуске в Москву участников из Израиля и Южной Кореи.

В МИДе наотрез отказались выдавать им визы, ссылаясь на отсутствие дипломатических отношений. Попытки решить проблему на "чиновном уровне" ни к чему не приводили, никто не хотел брать на себя ответственность. Между тем шли неделя за неделей, руководство Международной ассоциации стало нервничать и известило нас, что, если визы этим двум делегациям не будут выданы, конгресс не состоится. Тогда я позвонил по "вертушке" Андропову и напросился на прием. Это была первая моя встреча с Юрием Владимировичем после того, как он ушел из отдела, и единственный за всю жизнь визит в здание на площади Дзержинского. Он встретил меня радушно, согласился, что Советский Союз не рухнет от приезда в Москву южнокорейских и израильских политологов, обещал решить этот вопрос.

- У тебя нет опасения, что туда прорвутся наши диссиденты и учинят какие-нибудь антисоветские вылазки?

- Да нет, руководители Ассоциации - люди вполне порядочные, обещали, что ничего подобного не допустят. Конечно, среди тысячи с лишним человек могут найтись охотники политических провокаций, но мы постараемся этого не допустить.

- Я своим скажу, чтобы подстраховали, - заключил Андропов, давая понять, что аудиенция закончена.

Последняя фраза несколько меня смутила: как бы зарубежные коллеги не стали жаловаться, что Московский конгресс проходил под опекой спецслужб. Но комитетчики действовали культурно, их и видно не было. Единственный инцидент возник, когда охранники не захотели пускать в здание университета известного диссидента, поскольку он не был в списке участников. Чтобы не давать повода для скандала, я распорядился пропустить его и дать возможность выступить. Небо из-за этого не обрушилось (любимая поговорка Мао Цзэдуна).

Более серьезный инцидент возник в секции, в которой два политолога из Голландии выступили с полным набором политических обвинений в адрес советской системы. Вдобавок пригрозили созвать на завтра пресс-конференцию, на которой собрались разоблачить нарушение прав человека в СССР. Случись это, организаторам конгресса не поздоровилось бы. Попытки руководителей МАПН утихомирить разбушевавшихся голландцев не имели успеха. Это удалось израильтянам. Всей делегацией они пошли к смутьянам, сказали, что советские организаторы конгресса добились для них не только виз, но и возможности по туристическим путевкам посетить дорогие им места с могилами предков, пакостить в ответ на это было бы просто свинством, настоящие политологи не могут поступать как провокаторы. Короче, голландцам пришлось отказаться от своих намерений.

Конгресс торжественно открылся в Колонном зале, затем неделя заседаний секций в здании Московского университета и заключительное собрание в Доме Союзов. Я зачитал послание Брежнева*, которое фактически положило начало легализации политической науки в Советском Союзе. И не только у нас. Ободренные этим примером, наши коллеги в социалистических странах начали создавать у себя профессиональные ассоциации политологов, проводить международные конференции и круглые столы. В Чехословакии, ГДР, Венгрии, Румынии, Болгарии политология после нашего конгресса явно пошла на подъем.

Что касается Польши, то и до этого теоретики политики пользовались здесь относительной свободой. В последний день конгресса принято было на заседании Исполнительного комитета избирать президента ассоциации на три года. Кто-то предложил кандидатуру Ежи Вятра, но такие вопросы решались у нас только с согласия ЦК. Мои попытки заручиться им ни к чему не привели, пришлось заблокировать избрание нашего польского коллеги. Я откровенно объяснил ему причину, он встретил это, как говорится, с пониманием, но на душе у меня остался неприятный осадок.

Избрали мы тогда Кандидо Мендеса. Крупный предприниматель, принадлежащий к "сливкам" бразильского общества (его брат - кардинал, а кто-то из представителей старшего поколения был премьером страны), Мендес построил и содержал на свои средства в Рио-де-Жанейро университет, в стенах которого укрывал от преследований хунты ученых левой ориентации. Позднее стал лидером социалистической партии, многие годы возглавлял совет социальных наук ЮНЕСКО. В моем представлении он олицетворяет лучшие черты не одного бразильского, а латиноамериканского характера. Скорее публицист, чем кабинетный ученый, свободно владеющий несколькими языками, красноречивый и обаятельный мастер компромисса, Кандидо был, пожалуй, лучшим президентом МАПН. Эти качества в сочетании с материальными возможностям обеспечили успех следующему после Москвы двенадцатому конгрессу, в котором участвовало уже свыше сорока советских ученых. По его окончании Кандидо закатил шикарный ужин в парке вокруг озера, с фейерверком, балетным дивертисментом и, разумеется, зажигательной самбой.

Кандидо учредил в ЮНЕСКО Совет старейшин и пригласил меня на его первое заседание в Париж. В свободный вечер состоялся званый ужин с участием именитых его приятелей - не то ученых, не то банкиров, я так и не разобрался. Разговор был светский, обо всем и ни о чем. Ресторан - не запомнил названия - походил на модель Версаля. Лепнина на стенах и потолке, люстры "Мария Терезия", старинные гобелены и подлинники француз-ской школы. Вокруг нас суетились официанты, прибежал почтить важных гостей осанистый седовласый мэтр. Нам вручили меню, что-то в нем показалось мне странным. Ну, конечно, нет цен! Они могут себе позволить не интересоваться такими пустяками.

Сам я не жаден до денег. Не испытывал в них особой нужды, но и никогда не имел в излишке. Привык считать. Особенно в зарубежных поездках, когда надо из скудных командировочных удовлетворить заказы домашних да не забыть сувениры. Тут уж каждый жалкий цент на учете, не позволяешь себе выпить чашку кофе, сидя, как другие, на выносной площадке какого-нибудь ресторанчика и лениво глазея на уличную суету, или выпить кружку пива у стойки бара. Прочь соблазны! У советских собственная гордость, нас не проймешь дешевой рекламой сладкой жизни.

Вместе с моим верным соратником Вильямом Викторовичем Смирновым (сейчас он руководит политологическим отделом в Институте государства и права) я побывал почти на всех конгрессах МАПН, встречался и беседовал, иногда вступал в горячие споры с учеными из многих стран. Храню добрую память о Карле Дойче из США, Жане Лапонсе и Джоне Тренте из Канады, Марселе Мерле из Франции, Энрике Сарториусе из Италии. Да разве упомнишь всех, с кем довелось заседать на научных симпозиумах и конференциях. Нигилисты и циники считают их одной из форм праздного времяпровождения. Действительно, отдача от них была не слишком велика, если мерить ее в научных открытиях и публикациях. Но ведь через такие "сидения", взаимное узнавание, диалог и складывались предпосылки для формирования некой универсальной политической теории, шла своего рода "глобализация политологии". Сказав это, слышу громкие возражения со стороны тех, кто превыше всего ставит национальную самобытность, в том числе в сфере науки. У меня на этот счет другая точка зрения. Политическая практика, институты могут быть эффективны только при условии их плотной "привязки" к особенностям той или иной страны, национального характера. Наука же тем ближе к истине, чем она меньше зависит от частных пристрастий - национальных или социальных.

В 70-е годы советская и американская ассоциации политических наук договорились провести несколько симпозиумов, с тем чтобы сблизить хотя бы понятийный аппарат и, если удастся, подход к некоторым узловым проблемам политической теории. Заседали поочередно у нас и в Штатах. На одной из таких встреч в старинном городке Вильямсбро, где какое-то время нашел убежище от преследования английских войск американский конгресс, обсуждали вопрос о легитимности и эффективности высшей власти. Американцы с жаром убеждали нас в преимуществах своей системы, основанной на свободных выборах. Расхваливать существовавшую тогда у нас практику избрания вождя десятью-пятнадцатью членами Политбюро язык не поворачивался, поэтому я предложил подойти к проблеме в более широком историческом плане и спросил наших коллег, кто из американских и советских лидеров заслуживает, по их мнению, быть признанным выдающимся. Посовещавшись, они назвали в СССР - Ленина, Хрущева и Горбачева, в США Рузвельта и Кеннеди. Кто-то из наших сказал, что они поскромничали, могли бы добавить со своей стороны еще и Вудро Вильсона - все-таки он может считаться учредителем Лиги Наций.

"Даже при этом, - заключил я, - ваша демократическая система и наша недемократическая осчастливливают народы хорошими правителями примерно с одинаковой регулярностью, ни больше ни меньше. Это можно объяснить только одним: настоящий выбор совершается не публично народом, а закрыто элитой, выдвигающей их из своего состава. То есть в конечном счете из нескольких тысяч могущественных людей, в первую очередь политических деятелей и капитанов индустрии, что еще более сужает возможность выбора и делает наши системы сходными хотя бы по результатам".

Если бы эта встреча состоялась теперь, я бы добавил, что события на постсоветском пространстве подтвердили мою гипотезу. Во главе всех вновь созданных суверенных государств встали те же, кто выдвинулся при советской власти. При том что были и время, и условия для альтернативных решений, нигде не нашлось достаточно сильных и авторитетных политических лидеров, чтобы соперничать с выдвиженцами советской поры - Шеварднадзе, Алиевым, Назарбаевым, Каримовым, Ниязовым, Акаевым. Оппозиционеры, вынесенные кое-где на вершину власти "народными фронтами" (Эльчибей, Гамсахурдиа), быстро потерпели фиаско, обнаружив свою несостоятельность и неспособность конкурировать с бывшими первыми секретарями. Рахмонов в Таджикистане, хотя и пробился в последние годы, принадлежит к первой категории. Вроде бы единственным исключением должна быть признана Армения, но и здесь оба лидера, пришедших на "карабахской волне", Тер-Петросян и Кочарян, не сумели завоевать прочный авторитет, нация фактически вновь востребовала Демирчяна, и если б не злодейское его убийство, можно не сомневаться, что в скором времени он вернул бы себе положение первого лица. Тогда картина была бы завершенной.

Конгрессы, научные конференции - все это имело какое-то значение, но не могло отменить подозрительного отношения к политической науке. Мы с Бурлацким начали за нее ратовать еще в 50-е годы. После Московского конгресса Советская ассоциация учредила свои отделения во всех союзных республиках и многих крупных городах. Удалось наладить выпуск политологического ежегодника, "пробить" присуждение ученых званий по политической науке. Но настоящий прорыв произошел, конечно, только с началом перестройки. Преподавание научного коммунизма в вузах постепенно было заменено курсом политологии, стали выпускаться профессиональные журналы, появились учебники и учебные пособия, в обилии присуждаются научные звания. С пугающей быстротой растет число специалистов разного профиля и журналистов, объявивших себя политологами. Насколько мне известно, в США их около 20 тысяч. Думаю, мы теперь переплюнули Штаты и вообще "впереди планеты всей". Разумеется, наплыв новобранцев не гарантирует высокого уровня исследований. Политологические поиски у нас носят преимущественно отвлеченный академический характер, плохо состыкованы с практикой, не подают ей звучных сигналов: что идет не так, как нужно поправить дело, с какого конца за это взяться. А ведь в этом и состоит главное предназначение всякой науки.

Не слишком ладно обстоит дело и с организационной точки зрения. Достигнув почтенного возраста, я охотно уступил место президента советской ассоциации Анатолию Васильевичу Дмитриеву с надеждой, что в новых, более благоприятных условиях САПН расправит крылья. К сожалению, этого не произошло. Все достижения прошедшего периода свелись к учреждению Академии политической науки. Созданная келейным способом, ничего нового и полезного она не могла принести. Затем и Дмитриев уступил место представителю следующего поколения Михаилу Васильевичу Ильину. При протекции Совета Федерации были проведены два конгресса политологов России. Мне показалось, на них преобладал конформистский дух, особенно противопоказанный в условиях глубокого политического кризиса, когда страна нуждается в правдивом и веском слове науки.

Своеобразным свидетельством того, что политология все еще остается полупризнанной в нашем обществе, служит отсутствие ее в перечне научных дисциплин, декларируемом руководством Российской академии наук. Неоднократно я поднимал этот вопрос в отделении философии, права, социологии и психологии, на встречах с президиумом Академии. Всякий раз меня благосклонно выслушивали, обещали распахнуть академические врата перед политологией, на том дело кончалось. Можно понять, почему правители, как я уже говорил, не слишком рвутся покровительствовать этой "зловредной" для них науке. Но почему от нее отворачивается сама Академия в лице доминирующих в ней физиков, химиков и прочих "нелириков"? Непостижимо.

В марте 1994 года я хотел говорить об этом на общем собрании, но не получил слова. Текст несостоявшегося выступления опубликовала "Независимая газета". Хочу привести несколько тезисов из него.

"Наша академическая наука напоминает старого джентльмена, изрядно поизносившегося и поиздержавшегося. Живет он впроголодь, но гордость не позволяет ему выйти на паперть с протянутой рукой. Поэтому чаще отсиживается в своей конуре. А если уж приходится появляться на публике, то тщательно латает дыры на прохудившихся штанах и шагает с поднятой головой: я еще ого-го-го!

Стремление подать себя в виде, достойном наших великих предков, объяснимо и похвально. Есть, однако, одна опасность. Как бы в правительстве не приняли это за свидетельство того, что Академия процветает, по крайней мере не жалуется, что с наукой дело обстоит не так плохо, как с угледобычей, транспортом, здравоохранением, энергетикой, армией и денежным обращением. И, успокоенные тем, что ученые не собираются бастовать, срежут их бюджет еще на порядок (так, кстати, и произошло).

В сущности, речь идет о том, какой путь избрать для выживания и самосохранения нашей фундаментальной науки. Апеллировать к обществу, бить во все колокола или не шуметь попусту, не раздражать могущественную чиновную братию, а расположить ее к себе и тем самым выжать побольше для благого дела. В прошлом такая кабинетная стратегия была безотказной еще и потому, что в ведомствах всегда находились люди, желавшие быть причисленными к сонму "бессмертных".

Есть они и теперь, но с переходом к рынку произошла демонополизация и девальвация академического звания. Теперь его, пусть не первой пробы, приобрести почти так же просто, как, скажем, купить подержанный автомобиль. Правда, многочисленные новые академии фундаментальной наукой не собираются заниматься, да и не в силах. Но какое это имеет значение, если можно написать на визитке "академик". Чего ради благоволить и проявлять особое внимание к нуждам той из них, которая была учреждена Михаилом Ломоносовым.

Во вступительном слове президента Академии провозглашается неоспоримый принцип: она не должна принимать непосредственного участия в политической борьбе, ее долг помогать обществу и государству объективной экспертизой, предупреждать о вероятных последствиях принимаемых решений. Что же касается формы участия Академии в общественных и государственных делах, ее, так сказать, поведения, то рекомендуется "не делать резких движений". Совет превосходный для всех, и с ним можно согласиться, сделав лишь одну оговорку. Время от времени все-таки двигаться и подавать свой голос надо. Иначе ведь могут принять за покойника и в морг снести.

Опять-таки, тут нет никакой иронии, дело ведь слишком серьезное, наука обязана помочь обществу понять, что с ним происходит. Пока же политические партии ломают копья вокруг понятий капитализм и социализм, окончательно запутали народ, а наука отмалчивается. Массовая культура захлестывает сознание молодого поколения, а наука отмалчивается. Уже освящают кабинеты иных членов правительства, как бы не дошло до того, что начнут кадилом очищать от чертей научные лаборатории. Из всех щелей лезет обскурантизм: астрологи, колдуны, вещуны и иностранные проповедники завладели телеэкраном, а мы стесняемся противопоставить им слово критического разума. Коммерция, богословие, политика завоевали себе выход в эфир, ставший самым могущественным инструментом влияния на умы, а науку лишили практически единственной постоянной рубрики "Очевидное - невероятное", которую так умело многие годы вел С.П. Капица.

Спрашивается: неужто и в этом отношении не делать резких движений, не требовать своего законного места в средствах массовой информации? Разве Академия наук не должна была выступить с протестом, когда в новую Конституцию записывалась норма, фактически ограничивающая право граждан на всеобщее бесплатное образование? Вправе ли Академия молчать, когда на ее глазах происходят упадок и деградация многих учреждений, составлявших славу отечественной культуры? Не будет ли в конце концов это затянувшееся молчание принято за отказ Академии от своей исторической роли - быть коллективным хранителем российского разума?"

Едва ли есть нужда говорить, что в 2000 году положение науки, по сравнению с 1994 годом, не стало многим лучше, а причину упадка, если не сказать вырождения, следует искать в 91-м году. Принципиальный вопрос о статусе академической науки в России решался тогда долго и мучительно. Выступая на одном из последних заседаний Государственного совета СССР, президент Академии Гурий Иванович Марчук объяснил главам республик, какой невосполнимой потерей для всех грозит обернуться ее распад. Все присутствующие согласились, что необходимо сохранить Академию как общесоюзное учреждение и в новом конфедеративном государстве. Но тогда уже вовсю была раскручена пружина российского сепаратизма. Ельцин и его команда методически разрушали союзные структуры, отбирая у бывшего Центра одну за другой отрасли промышленности, банки, культурные учреждения. Дошла очередь и до Академии. Ее тогдашнее руководство едва ли не коллективно ополчилось на своего президента, требуя объявления Академии российской. Думаю, при этом немалую роль сыграли щедрые посулы Белого дома и опасения остаться без средств существования. Как бы то ни было, случилось неизбежное: вместе с распадом Союза ушла в небытие и союзная Академия.

Все это было бы не так страшно, если бы на ее месте народилась прежняя Российская академия наук в ее уникальном качестве. Дело обернулось иначе.

Уже в сентябре 1991 года в результате соглашения Горбачева с Ельциным мне было поручено на рабочем уровне подготовить предложения о судьбе Академии. Вооружившись позицией Марчука, я отправился в Белый дом для переговоров с Г.Э. Бурбулисом. Со мной был Юрий Михайлович Батурин, со стороны Бурбулиса - С.М. Шахрай, С.А. Станкевич, член-корреспондент Академии яростный бородатый эколог А.А. Яблоков и заместитель министра иностранных дел Шелов-Коведяев. Вначале обсуждались вопросы Союзного Договора - в то время российские лидеры делали вид, что все еще намерены содействовать его заключению. Затем перешли к Академии, и наши партнеры раскрыли свой замысел: "рассредоточить научные силы страны в целях творческого соревнования". Говорили примерно так:

"Что мы носимся с Академией как с писаной торбой! Она у нас превратилась из научного центра в заурядную бюрократическую структуру, тяжеловесную, неповоротливую, неспособную откликаться на веяния времени. Надо перенести центр тяжести на университетскую науку, как это делается во всех цивилизованных странах. Речь не о том, чтобы ликвидировать Академию, пусть остается, но следует отобрать у нее большинство институтов, пустить их в самостоятельное плавание. А кроме того, дать возможность другим группам ученых создавать свои академии. Пусть и на академическом поле будет широкая конкуренция".

Я решительно возразил, сказав, что эта концепция губительна для российской науки. Прежде всего несправедливо мнение, будто она, как и все общество, переживает застой или находится в глубоком кризисе. Напротив, повсюду в мире высоко ценят достижения нашей фундаментальной науки, и это в первую очередь заслуга Академии, той структуры, которая была создана в стране два века назад и сохранилась при советской власти. Как же можно разрушать уникальную организацию, на которую с завистью поглядывают из-за рубежа? Другой вопрос, что в Академии действительно много бюрократизма, ее структура чересчур громоздка. Тут надо подумать и провести нужные преобразования. Не может быть возражений и против развития университетской науки. Одно другому не мешает.

Эти доводы произвели некоторое впечатление на Станкевича и Шахрая и ровно никакого на Бурбулиса и Шелова-Коведяева. Находясь в зените фаворитизма, фактически полновластно в тот момент распоряжаясь государством, Бурбулис просто не желал слушать ничего, что противоречило его замыслам. А замыслы эти сводились к одному - рабскому копированию западной системы во всех ее деталях. Человек чрезвычайно амбициозный, склонный к риторике, за пару лет капризом судьбы вознесенный из скромного положения преподавателя научного коммунизма на вершину власти, он просто купался в сознании собственного всемогущества и, как мог, его демонстрировал.

Мы сидели в большом просторном кабинете в здании Белого дома за длинным столом, а в другом углу на диване и в креслах расположились представители Шаймиева, которые вели с Центром переговоры об особом статусе Татарстана. Так вот, Бурбулис демонстративно переходил от одного стола к другому, выслушивал для приличия одну-две реплики, после чего вторгался в разговор с безапелляционными суждениями. А это ведь было еще за пару месяцев до Беловежской Пущи, когда существовал Советский Союз и "россияне" имели дело с представителями главы Союзного государства.

В конце концов мне надоело это представление, и я сказал, что прошу сосредоточиться на одном предмете. Если у Геннадия Эдуардовича нет времени, лучше перенести наше обсуждение на другой день, но безответственно решать вопрос об Академии - значит совершить настоящее преступление, потому что это одно из самых великих достояний России. Это несколько остудило Бурбулиса, он даже полуизвинился за то, что "вынужден" одновременно с переговорами заниматься неотложными государственными делами, и заверил, что у российского руководства нет намерений разрушать Академию. В конце концов решили встретиться еще раз, чтобы определиться более конкретно. Но этой встрече уже не суждено было состояться.

Спустя несколько лет передача "Как это было" свела меня с Бурбулисом и Шушкевичем. Последний был агрессивен, доказывал правомерность "исторического акта", который они с Ельциным и Кравчуком учинили в Беловежской Пуще. Бурбулис, напротив, держался пассивно, даже не возразил, когда я характеризовал их деяние как преступный заговор и государственный переворот. Не думаю, что причиной этого послужили угрызения совести, припозднившееся понимание своей ответственности за черное дело. Скорее, не очень хотелось обелять шефа, который нанес ему глубокую обиду, вышвырнув из своей команды, как впоследствии и всех других фаворитов. Он пытался выгораживать себя, ссылаясь на то, что решение было принято "большой тройкой" во время долгого сидения в бане. Мне пришлось напомнить, что при его непосредственном участии еще в 90-м году начались интриги по сколачиванию так называемого четвертного союза (Россия, Украина, Белоруссия, Казахстан) в противовес инициированному Горбачевым процессу подписания нового Союзного Договора всеми республиками. А Егор Гайдар и Сергей Шахрай оспаривали друг у друга "приоритет", утверждая, что проект Беловежского соглашения был у них в кармане. В чьем именно - вот вопрос. Теперь и эти "беловежцы" предпочитают уклоняться от подобной чести. У победы, как говорят, много родителей, поражение - сирота.

Весной 99-го года мне удалось наконец прорваться на академическую трибуну: благодаря заступничеству Владимира Николаевича Кудрявцева предоставили, как редко кому из членкоров, слово на годичном собрании. В первой его части я сказал о мытарствах политологии, о том, что даже теперь, став самой востребованной из общественных наук, она все еще остается на "периферии" и, пока Российская академия наук не освятит своим решением введение ее в научный российский пантеон, будет находиться на положении приживалки.

Далее я сказал дословно следующее.

"Академия, как и вся наша наука, испытывает тяжелейшее безденежье, вынуждена выпрашивать ассигнования у правительства, которое само сидит по уши в долгах и имеет обязательства, пожалуй, более срочные, перед миллионами людей, месяцами не получающих зарплату. По некоторым данным, эти долги составляют уже порядка 60 миллиардов, так что рассчитывать на большие поступления из этого источника не приходится.

Между тем деньги есть, но не у Академии, а у одного из ее членов. Две недели назад Борис Абрамович Березовский в интервью газете "Файнэншнл таймс" подтвердил, что его личное состояние приближается к 3 млрд. долларов. Среди первоисточников этого состояния - перепродажа автомобилей "Жигули", распространение акций концерна "АВВА", действующего по образцу безвозвратной "пирамиды" Сергея Мавроди, и скупка за бесценок многих предприятий, в первую очередь нефтяного комплекса.

Березовский недавно высказал интересное соображение о том, как должна строиться наша политическая система. В интервью по телевидению он объяснил, почему нельзя голосовать за Юрия Михайловича Лужкова в качестве следующего президента России. Оказывается, тот грозится пересмотреть итоги приватизации, а, по мнению Бориса Абрамовича, это непрактично, несправедливо, неэтично и даже опасно. Но может быть, тогда лучше Березовскому отдать если не все три, то два с половиной миллиарда долларов Российской академии наук? Академия положила бы эти деньги в банк и получала в виде процентов около 50-70 млн. долларов ежегодно.

Я не шучу, рано или поздно кто-то из наших нуворишей должен начать движение "Миллионы назад - народу!" Я сам держатель трех акций "АВВА", т. е. как бы совладелец этого концерна, и готов передать свою собственность в пользу Академии наук. Думаю, так поступят и остальные.

Если Борис Абрамович как интеллигентный человек решится на такой поступок, ему надо поставить бюст в Академии с надписью: "Величайшему алхимику всех времен, научившемуся делать золото из воздуха и вернувшему его людям".

Эту реплику встретили аплодисментами. Президент Юрий Сергеевич Осипов так откомментировал мое выступление: "Георгий Хосроевич, конечно, прав в том, что касается политологии, а Академии наук следует более активно привлекать спонсоров к финансированию своей деятельности".

Ни одна газета, падкая на сенсации, не осмелилась опубликовать мое выступление, поэтому я и привел его здесь целиком.

Березовского сравнивают с Распутиным. Тот был темным, неграмотным мужиком, что, конечно, не оправдывает царя и царицу, но в какой-то мере извиняет самого Распутина. А что может быть оправданием для члена-корреспондента Российской академии наук, который мошенническим путем создал огромное состояние и не сделал ни одного полезного для страны дела - не построил какого-нибудь завода, не дал денег на оборудование больницы, не пожертвовал десяток миллионов "зеленых" в фонд помощи беспризорным детям. Все, что он делает, направлено на одно - накопление своего неправедно нажитого богатства.

Академия наук Советского Союза выстояла против мощного прессинга ЦК КПСС и не позволила исключить из своих рядов академика Сахарова. Российская академия наук никак не выразила своего отношения к проделкам позорящего ее Березовского. Она погрязла в конформизме.

А в Академии наук,

Где в прошлом заседал Дундук,

Теперь, с улыбкою бесовской,

Борис Абрамыч Березовский.

Но еще не конец истории. Воспрянет Россия, воспрянет с нею и российская наука.

Ассоциация, Академия - все это важные вехи в моей жизни. Но как мне оценить собственное научное творчество?

Я не строю иллюзий. Написав два десятка монографий и брошюр, сотни статей, понимаю, что большинство из них принадлежит к "времянкам", как товар, служивший удовлетворению какой-то потребности и не оставляющий после себя следа. Некоторым утешением может служить то, что такова общая участь девяти десятых, если не больше, научных поисков. Лишь ничтожная их часть, принадлежащая гениям, удостаивается вечности, на худой конец - исторической памяти.

Поэтому я осмеливаюсь оценивать свои труды не в отношении всей науки, а в отношении друг друга. Из того, что мне лучше удалось, назову "Фиаско футурологии", "Грядущий миропорядок", "Цену свободы", "Откровения и заблуждения теории цивилизаций", эссе, представленное на конкурс "Освободить прошлое от будущего и будущее от прошлого?".

Ну, а если говорить о главном уроке всех моих научных занятий, он сводится к простой мысли: как человек по природе своей обречен метаться между полюсами добра и зла, сострадания к ближнему и эгоизма, так и общество вынуждено без устали искать равновесие между свободой и равенством, рынком и планом, частными интересами и коллективными потребностями, диктатурой и демократией. А достигнув такого равновесия (или посчитав, что оно добилось этой цели), способно удержать его лишь на короткий срок, как нельзя держать в покое маятник часов, не остановив весь механизм.

Скажу и о своих научно-фантастических произведениях. Я не отношу их к художественной литературе да и вообще никогда не считал научную фантастику видом литературы. Рей Брэдбери не фантаст, а такой же писатель, как Эрнст Гофман или Николай Гоголь. Станислав Лем не писатель, а такой же ученый-фантаст, как Артур Кларк или Иван Ефремов. У научного фантаста героем является мысль, а не человек. Попробуйте вспомнить, как звали уэллсовского "путешественника во времени" и каким был его характер. Иногда хорошему фантасту удается чуть-чуть стать писателем, а писателю - научным фантастом. Но это лишь подтверждает правило.

Я никогда не умел описывать характеры, но кое-какие мысли мне приходили в голову. Например, мысль о том, что, если профессионализация и дальше пойдет как до сих пор, неизбежно настанет время, когда сложатся профессиональные языки и агрономы перестанут понимать речь математиков, а математики агрономов. Об этом мой роман "Нет повести печальнее на свете".

Или другая мысль - накопление информации нынешними темпами логически должно сопровождаться утратой огромного массива ценностей цивилизации. Об этом рассказ "И деревья как всадники".

Ну, а самым удавшимся своим произведением этого жанра я считаю пьесу "Шах и мат", сюжет которой уже излагал. Михаил Александрович Ульянов вроде бы хотел ее поставить у себя в театре. Это ведь "вахтанговская" по театральной стилистике пьеса, ее надо ставить как "Турандот". Послал ее Г.А. Товстоногову, А.А. Гончарову, Б.Н. Полевому, дал читать Зорину. Все как один усмотрели сходство с фантасмагориями Шварца, но режиссеры, похвалив за литературную основу, усомнились в возможности ее сценического воплощения. Приведу отзыв Товстоногова - мне кажется, он интересен, безотносительно к моей пьесе.

Уважаемый Георгий Хосроевич!

Пьесу прочитал с удовольствием, нахожу ее чрезвычайно остроумной. В ней есть игра ума, логика и фантазия, что я ценю чрезвычайно. Но мне она кажется литературной, вернее, пьесой для чтения. А может быть, это впечатление идет от того, что лично я не знаю, как эту вещь воплотить на сцене. Во всяком случае, моя фантазия в этом направлении не заработала. Тут очень многое зависит от убежденности, личной убежденности режиссера.

Есть много прекрасных пьес, которые мне ставить не хочется, хотя отношусь я к ним с огромным уважением и люблю. В частности, до сих пор не могу решиться на личную встречу с драматургией Евгения Шварца, которую ставлю необычайно высоко. К Вашей пьесе отношусь примерно так же. Это вопрос глубоко индивидуальный. И если Вы захотите, при личной встрече готов развить эту тему.

С искренним уважением

Г.Товстоногов.

Мы не встретились, я отказался от дальнейших попыток пристроить "Шах и мат". Без всякого моего вмешательства ее поставили в Театре русской драмы в Ереване, но, кажется, не слишком удачно. Все-таки не теряю надежды, что когда-нибудь она увидит свет рампы.

С Брежневым

12 сентября 1999 года в программе "Итоги" Евгений Киселев огласил результаты гипотетического опроса: кого бы выбрал в президенты российский избиратель, если бы наряду с нынешними лидерами он мог отдать предпочтение кому-нибудь из предыдущих, начиная с Ленина. Любопытный эксперимент обернулся сенсацией: предпочтение с равными показателями (12%) было отдано Брежневу и Андропову.

Проливает ли это какой-то свет на личность Леонида Ильича? Ровно никакого. Уже сам факт одинаковой оценки совершенно разных по характеру и манере властвования генсеков свидетельствует, что в данном случае выражалась ностальгия по мирному, относительно благополучному периоду советской жизни. Обратное тому подтверждение - всего 2 процента, отданных Ленину. Что это не оценка личности - очевидно. Во всех проводившихся до сих пор опросах Ленин безоговорочно признается величайшим русским политиком XX века. Но видеть такого человека во главе государства не хотят, потому что боятся революции и потрясений.

Мы привыкли говорить "во времена" Ивана Грозного или Петра I, "при" Александре II и Сталине, но далеко не каждый правитель олицетворяет свою эпоху в такой же мере, как эти деспоты и реформаторы, с которыми связаны крутые повороты в истории страны. Правомерно ли, в частности, судить о 1964-1982 годах как о "времени Брежнева"? Здесь мы сталкиваемся с явным парадоксом. В то время как значительная часть общества отдает предпочтение именно этому времени, мало кто почтительно отзывается о нем как о лидере. При жизни его не боялись, но и не уважали, именовали "бровеносцем", негодовали и издевались над детским пристрастием к орденам и Золотым Звездам героя. После смерти вспоминают больше немощного, плохо соображающего и заговаривающегося старца, мертвой хваткой цепляющегося за трон. Анатолий Рыбаков, раздосадованный тем, что не успел при Хрущеве опубликовать своих "Детей Арбата", а при Брежневе это стало невозможным, сказал, что тот "18 лет опускал страну в трясину"*.

Эта характеристика не совсем справедлива. Она не учитывает изменений, происшедших с Брежневым на протяжении его пребывания у власти. Есть ведь некая общая закономерность, делящая всякое правление на две части - восходящую и нисходящую. За редкими исключениями, все правители (даже Калигула) начинали с исправления ошибок и преступлений своих предшественников, старались, как могли, создать о себе доброе мнение в глазах подданных и сограждан. И опять-таки, почти все раньше или позже отступались от первоначальных добрых намерений, то ли сталкиваясь с непреодолимыми препятствиями, разочаровываясь в невозможности реализовать свои замыслы, то ли в силу деградации личности, развращаемой властью. Хрущев как-то напомнил образное народное выражение по этому поводу: "Идти на ярмарку и с ярмарки". И сам он, и пришедший ему на смену Леонид Ильич не избежали такой участи.

Мне довелось впервые познакомиться с ним незадолго до "воцарения". В сентябре 1964 года в отделе как всегда началась подготовка к поездке советской делегации на очередную годовщину Германской Демократической Республики. Мне было поручено писать проект выступления для главы делегации, и вначале я взялся за это, не представляя, для кого именно пишу. Откровенно говоря, это самый неприятный вариант, с каким приходилось сталкиваться. Все-таки намного легче готовить текст для произнесения человеку, о котором имеешь хоть какое-то представление. Привыкая, уже заранее знаешь, что ему придется по душе, а что будет отвергнуто с порога, так что нечего и пытаться вписывать в речь. Какая-то часть, разумеется, остается под вопросом, но на 80 процентов "спичрайтеры" ориентируются на вкусы и пристрастия заказчика.

А впрочем, в данном случае для меня мало что изменилось и после того, как стало известно, что делегацию КПСС возглавит Председатель Президиума Верховного Совета СССР Брежнев. В то время выступал он нечасто, был, как и все, в тени генсека. Ни я, ни мало кто еще в отделе знал о нем как об ораторе. Кое-что стало проясняться, когда меня пригласил к себе помощник Брежнева Цуканов. Встретил радушно, и мы с ним засели за многочасовое сидение над текстом, во время которого делались отвлечения на всевозможные темы. Быстро вошли друг к другу в доверие.

В моих глазах Георгий Эммануилович остается самым добропорядочным из всего окружения Брежнева. Не помню уж, тогда или в другой раз рассказывал, как "угодил" в помощники. Инженер по профессии, он продвинулся до директора крупного металлургического комбината в Днепропетровске и приглянулся секретарствовавшему там в то время Брежневу. Любил свое дело и вовсе не собирался менять его на аппаратную работу, когда вдруг Леонид Ильич срочно вызвал его в Москву и предложил стать помощником по Политбюро, то есть фактически главным. Он отнекивался, ссылаясь на свою узкую специализацию, не подходящую для столь важной работы. В действительности претила мысль идти в помощники, даже зарплата оказалась меньше директорских заработков с премиальными. Но отговорки были решительно отклонены, и ему, как "солдату партии", пришлось переехать в Москву и стать самым доверенным человеком у нового лидера. Таким, как Поскребышев у Сталина.

Людей, которых судьба отметила таким образом, нельзя назвать фаворитами, несмотря на их исключительную близость к "Самому". Их не любили, не баловали, не прислушивались к ним - им доверяли. Доверяют тоже по-разному. В большинстве случаев, предпочитая подстраховаться, восточные владыки доверяли свои гаремы евнухам, а современные политики нередко прячут в сейфе компромат на свое окружение в качестве гарантий от предательства. Насколько я понимаю, Брежнев доверял Цуканову как порядочному человеку, и не ошибся. Пожалуй, мало кто, как Георгий Эммануилович, посвящен в закулисные, в том числе неприглядные стороны жизни своего шефа, знает о его страстях и страстишках. Но он никогда не позволял себе откровенничать на эти темы даже в кругу близких товарищей. И не только при жизни шефа, когда это могло плохо для него кончиться, но и после его смерти, когда приставали журналисты, алчущие пикантных фактов из биографии ушедшего вождя, или издатели, настойчиво уговаривавшие бывшего помощника написать книгу воспоминаний. Живет он в последние годы плохо, на одну пенсию, но решительно отказывается от этих предложений.

Грешным делом, и я, как-то встретившись с ним на Арбате, спросил, почему теперь, когда чуть ли не все, кто издалека видел Леонида Ильича, пишут о нем книги, не возьмется за это дело он, знавший его, может быть, лучше всех.

- Знаешь, Шах, - возразил он, - я не могу, не имею морального права его подвести даже после смерти. Если б стал говорить, пришлось бы высказать многие неприятные для его памяти вещи. А мне этого не хочется.

К чести Георгия Эммануиловича, он остался лояльным к своему шефу, несмотря на то что был подвергнут опале, фактически полуотстранен от дел в последние годы жизни Брежнева. По рассказу самого Цуканова, это отчуждение произошло не сразу. Четко улавливающий настроение своих сподвижников, генсек с какого-то момента почувствовал, что главный помощник неодобрительно относится к принявшему непомерные размеры восхвалению его персоны. Однажды даже набрался смелости и, естественно из лучших побуждений, посоветовал не приближать льстецов, которые его лишь компрометируют своими панегириками и подношениями. Вместо того чтобы поблагодарить за добрый совет, Леонид Ильич принял это за проявление недостаточной преданности. Начал сторониться, перестал давать "деликатные" поручения. В конце концов - возвел в ранг главного доверенного лица Константина Устиновича Черненко. В отличие от Цуканова последний был предан как пес, не позволяющий себе даже тявкнуть на хозяина. Итог известен: Цуканов, стартовавший с более выгодной позиции, так и остался в положении опального помощника, Черненко, в награду за личную преданность, был поднят на самый верх и даже на короткий срок унаследовал пост генсека.

Сопровождая Брежнева в Берлин, ни я, ни мои коллеги из отдела не знали о предстоящем крутом повороте в нашей политической жизни. Судя по рассказам о том, как произошло отстранение Хрущева от власти, в подготовке этого "легального переворота" участвовало немало людей. Но они умели хранить секрет. Во всяком случае, мы не догадывались о происходящем даже после того, как Брежнев был неожиданно отозван в Москву. Кому-то из членов делегации было поручено продолжить поездку по ГДР в соответствии с ранее намеченной программой. А я, прилетев домой и выйдя на другой день на работу, узнал, что летал с новым генсеком.

Рой Медведев полагает, что Андропов не принимал деятельного участия в снятии Хрущева. Может быть, он действительно не был в числе главных заговорщиков, но уж во всяком случае принадлежал к посвященным и сочувствующим. Полагаю, вовлек его Александр Николаевич Шелепин, с которым Андропов находился в то время в приятельских отношениях. Своеобразным отражением этого явилось довольно широкое представительство так называемых "комсомолят" в нашем отделе. Среди них особенно выделялись заместитель заведующего отделом Николай Николаевич Месяцев, заведующие секторами Владимир Попов и Леонид Мосин.

Месяцев, кажется на другой день после избрания нового генсека, был назначен председателем Комитета по телевидению и радиовещанию - в соответствии с ленинским заветом при захвате власти брать в первую очередь под контроль средства связи. Продержался он там ровно столько, сколько сумел сохранить свой "наступательный порыв" Шелепин, чьим выдвиженцем он был.

С последним мне пришлось встретиться только раз на Карловарской конференции европейских компартий. В гостинице, целиком отданной под нашу делегацию, была просторная комната на первом этаже, где в свободное время собирались помощники и консультанты - пили пиво, обменивались впечатлениями. Присоединившись к нам, Александр Николаевич держался на равных, нарочито подчеркивал "родство душ" с цековскими интеллигентами. Он здраво рассуждал на злободневные политические темы, участливо расспрашивал нас о житье-бытье. Но мне и другим не очень понравился. Может быть, тому виной холодные глаза, казавшиеся настороже даже тогда, когда он смеялся. А возможно, сказалось предубеждение, которое мы к нему питали.

Тогда ведь было распространено мнение, что Шелепин, взявший на себя главную роль в свержении Хрущева, рассматривал Брежнева как промежуточную фигуру, которую ему легко будет через пару лет устранить и самому взойти на престол. Этого откровенно боялись, поскольку уже в то время не лучшим образом зарекомендовала себя его "команда" - видные комсомольские работники, привыкшие с юных лет раскатывать на казенных "Волгах", путешествовать по заграницам в составе делегаций ВЛКСМ и устраивать гулянки за казенный счет. Так ли это было на самом деле, но у всех у нас было убеждение, что "шелепинцы" рвутся к власти, а захватив ее, будут править по-сталински. Сейчас я подозреваю, что эта версия сознательно распускалась противниками Шелепина и в конечном счете помогла оттолкнуть от него интеллектуальную часть партийной элиты. Конечно, никто не поручится, какой правитель мог получиться из Александра Николаевича, а вот Леонид Ильич действительно возродил сталинскую систему, хотя и в смягченном варианте, без репрессий.

В отделе у консультантской группы было довольно жесткое противостояние с "комсомолятами". Андропов на партийных собраниях избегал становиться на позиции одной из этих групп. После того как Брежнев окончательно взял верх над Шелепиным, убрал со всех более или менее значимых постов его сторонников, самого "задвинул" на второстепенный участок, потом вовсе вывел из руководства, его бывшие соратники лишились былого задора и все это противостояние постепенно сошло на нет. А с ним и неприязнь, которая была между нами. С Володей Поповым и Леней Мосиным у меня установились дружеские отношения, продолжавшиеся и после того, как оба ушли из отдела - первый в заместители министра культуры, второй - в заместители председателя Госкино. Это был не единственный на моем веку пример того, как не принципиальные различия в политических взглядах, а "кучкование" вокруг тех или иных деятелей настраивает на враждебный лад людей, у которых нет для этого никаких оснований. С тех пор я зарекался принимать на веру чьи-то "науськивания" и питать неприязнь к кому-то лишь на том основании, что, по слухам, он "чей-то человек".

Но тогда, насколько мы опасались "железного Шурика" (такая кличка закрепилась за ним в партаппарате), настолько же большие надежды связывали с Леонидом Ильичом. В нем видели прямого продолжателя раннего Хрущева, который не позволит окончательно утратить не слишком значительные, но все еще ощутимые следы XX съезда, и в то же время исправит ошибки и благоглупости, которые нагородил Никита Сергеевич, "идя с ярмарки". Разумеется, в немалой мере эти ожидания подкреплялись тем, что новый генсек и его помощники с первых своих шагов привлекли к написанию политических заявлений и документов Андропова и нашу консультантскую группу. В октябре мы почти безвылазно просидели в кабинетах помощников на пятом этаже, работая над докладом Брежнева на Торжественном заседании в Кремле 6 ноября 1964 года.

Важно не то, что мы и другие соавторы этого документа старались в него вложить, а то, что новое руководство сочло возможным там оставить и прокламировать в качестве своей политической линии. Так, с явным намеком в адрес Хрущева цитировался Ленин: "У нас ужасно много охотников перестраивать на всяческий лад, и от этих перестроек получается такое бедствие, что я большего бедствия в своей жизни и не знал"*. Вслед за этим говорилось о необходимости осуществлять меры по совершенствованию руководства народным хозяйством, делая это "осмотрительно, без суеты и поспешности"**. Здесь же содержалась похвала XX съезду и доброе слово в адрес интеллигенции с обещанием выдвигать лучших специалистов на руководящую работу. Обращаясь к миру, новый генсек заявил о готовности покончить с ядерным оружием, "да и со всяким оружием, если на это пойдут другие государства". Он предлагал поощрять подсобные хозяйства, делать упор на принципах материальной и моральной заинтересованности, продолжить строительство жилья и т. д.

За этой "декларацией о намерениях" быстро последовали конкретные меры. Ноябрьский пленум ЦК 64-го года принял решение об объединении промышленных и сельских областных и краевых парторганизаций, устранив хаос, возникший из-за их неожиданного разделения. На пленуме 24 марта 65-го года были снижены недосягаемые планы производства сельхозпродукции; вводилась твердая норма для республик и областей, но разрешалось свободно продавать то, что произведено сверх нее; повышалась надбавка к закупочной цене на пшеницу и рожь (на 50%); списывалась задолженность колхозов. Чуть позже, 8 мая 65-го года, в докладе по случаю 20-летия Победы Сталин упоминался без критики, но "подтверждалась решимость последовательно осуществлять генеральную линию, выраженную в решениях XX и ХХII съездов, в Программе КПСС"*. Наконец, на пленуме 29 сентября 65-го года фактически провозглашалась программа экономической реформы в промышленности - улучшение планирования и управления, стимулирование производства. На первый план хозяйственной деятельности выдвигались хозрасчет, использование таких категорий, как цена, прибыль, кредит.

Вся эта скучная политико-экономическая материя 40-летней давности мало кого интересует. Даже профессиональные историки судят о времени Брежнева, за которым прочно закрепилось понятие "застойного", совсем по другим показателям и приметам. Но ведь никуда не уйдешь от того, что и у этого упадка было неплохое начало. Продолжи тогда сравнительно не старый, еще полный энергии генсек начатый курс, своего рода русский вариант дэнсяопиновских реформ, вполне возможно, что сейчас мы жили бы в Советском Союзе, не уступающем по мощи и благоденствию другим развитым странам мира.

Увы, этому не суждено было случиться. Помешало многое: паническая боязнь после сумбурных реформаторских опытов Хрущева вновь "наступить на грабли", отойдя от привычных, десятилетиями проверенных и не так уж плохо себя зарекомендовавших методов управления. Сказался страх партгосноменклатуры хоть в малой степени выпустить из рук контроль над общественным богатством. Тогда ведь, в отличие от перестроечных времен, о необходимости нового нэпа осмеливались говорить лишь в узком кругу специалистов. Не говоря уж о рынке, концессиях, офшорных зонах и прочих ужасах. Однажды, рассказывал Богомолов, он осмелился на совещании в Совмине сказать о признаках инфляции в нашем денежном обращении и встретил гневную отповедь Косыгина: "Глупости, в плановом хозяйстве нет и не может быть никакой инфляции!"

Пожалуй, еще больше помешали реформам положительные факторы. Сравнительно легкий доступ к энергетическому сырью в сочетании с высокими мировыми ценами позволял продержаться за счет нефтедолларов. Не было официально признано, что возможности экстенсивного развития в стране исчерпаны. Словом, при немалом числе недовольных, критически настроенных или просто сомневающихся людей все-таки не стала еще общей мысль "так дальше жить нельзя". Прожить так еще несколько лет можно было, не отдавая себе отчета в том, что это жизнь под негласным девизом: "После нас хоть потоп".

При существовавшей у нас политической системе только всемогущий лидер имел возможность дать старт реформам, позволив тем самым сделать это исподволь, заблаговременно, без спешки, т. е. всего того, что губительно сказалось позднее на перестройке. Брежнев на это не отважился. Не потому, что вовсе не понимал необходимости большой реформы. Он отнюдь не был лишен хозяйственной сметки и обладал всей информацией, в том числе тревожной, предупреждавшей о приближении кризисной волны. Вдобавок его убеждали не терять времени дальновидные экономисты, опытные хозяйственники и даже некоторые из ближайших соратников, в первую очередь тот же Косыгин. Под этим давлением он несколько раз возвращался к мысли о необходимости реформ, давал соответствующие поручения, загорался, а потом все-таки отступал.

Вот и верь после этого в теорию, согласно которой роль личности ограничивается неумолимым действием законов общественного развития. Никаким таким законом не было предписано, чтобы в 64-м году на посту генсека оказался именно Брежнев, человек, в общем, неплохой, незлой, неглупый, но властолюбивый и сластолюбивый, безмерно тщеславный и падкий до лести. Это объясняет, почему благими намерениями, заявленными на заре брежневской эры, оказалась вымощенной дорога к великим потрясениям нашего общества и государства.

Брежнев никогда не был харизматическим лидером и не внушал "массам" особой любви, как, впрочем, и ненависти. В лучшие времена ему симпатизировали, в худшие - над ним потешались. Но в чем ему бесспорно нельзя было отказать - в личном обаянии. Сколько ни пришлось мне видеть его, никогда не слышал, чтобы он на кого-нибудь поднял голос, был с кем-нибудь груб, отматерился, как иной раз позволяют себе вполне интеллигентные люди.

Маршрут одной из поездок нового генсека пролегал на совещание ПКК государств - участников Варшавского Договора. Делегация от СССР была более чем внушительной, поскольку Брежнев не успел еще укрепиться на троне. Разумеется, никто не посмел бы оспаривать право генерального на последнее слово при решении любого вопроса - оно принадлежало не столько человеку, сколько креслу. Но малый стаж в новой роли еще не позволял ему чувствовать себя богдыханом. Другие "небожители", только-только его избравшие, т.е. сами поставившие над собой, еще видели его всего лишь первым среди равных. Особенно долго пребывал в таком заблуждении Подгорный, считавший, видимо, что своим участием в низвержении Хрущева принес такую жертву, за которую Брежнев должен быть ему благодарен пожизненно. На ПКК он приехал со своей свитой, не уступавшей окружению главы делегации, хозяева вынуждены были отвести ему отдельный особняк.

Мы сидели в комнатке на первом этаже рядом с кордегардией, куда без конца входили и выходили какие-то люди ("сто тысяч одних курьеров!"). Неожиданно вошел Брежнев. Поздоровался, стрельнул у кого-то закурить и велел Александрову читать вслух шифровки, поступившие на его имя. На слух они воспринимались непривычно. Дело в том, что в международные отделы поступала информация из-за рубежа - от послов, резидентов разведок - да и то не вся. А тут шли потоком сообщения с мест. Больше всего было обращений от руководителей республик и областей со слезной просьбой помочь - деньгами, материалами, льготами, советами. Местные боссы жаловались на министров, иногда на "бессовестных" соседей, кое-кто просто заверял в верноподданнических чувствах.

В телеграммах по линии КГБ попадался и компромат. Теперь этим никого не удивишь, очередную порцию разоблачений можно с гарантией получить ежедневно, достаточно включить телевизор. Тогда "жареные факты" воспринимались как сенсация. Смутно догадываясь, что не все ладно в "датском королевстве", мы не могли вообразить, насколько далеко уже в то время зашло разложение партийно-государственной элиты. А ведь самые громкие скандалы, вроде "рыбного дела" или грандиозной липы с хлопком, были еще впереди.

Александров-Агентов, закончив с кучкой телеграмм с мест, перешел к депешам Секретариата ЦК. Подавляющее их большинство составляли кадровые назначения, требовавшие подписи генсека. Значительную долю занимали всевозможные запросы: можно ли выделить из госрезервов столько-то тысяч тонн мазута, чтобы обеспечить бесперебойную работу электростанции на Дальнем Севере; можно ли дать согласие ЦК Компартии Узбекистана на выпуск республиканской пионерской газеты, которая сейчас выходит на узбекском, также на русском языке для многочисленных русскоговорящих ребят; можно ли включить в государственный план строительство кинотеатра, на чем настаивают партийные органы Чувашии; можно ли наметить запуск очередного космического корабля... можно ли, можно ли?

Брежнев жестом дал понять Александрову: хватит! Он обхватил голову руками и, покачиваясь, проговорил: "С ума сойти можно, никто не хочет брать на себя ответственность, все всё валят на меня".

Со всех сторон сочувственно откликнулись: "Да, уж вам достается!", "У нас ведь, Леонид Ильич, привыкли прятаться за спиной начальства". От этих спонтанных сочувственных восклицаний перешли к советам, которые не только помощник и консультант, но каждый наш человек всегда готов дать незадачливому начальнику. Я уж не помню, что говорили Арбатов, Бовин, те же Александров и Цуканов, только осталось ощущение, что нечто умное и полезное.

Брежнев снисходительно отнесся к этому "Гайд-парку". Покуривая сигарету за сигаретой, внимательно слушал, перебивал вопросами, иногда комментировал. Тогда ему еще было интересно узнать мнение окружающих, это уж потом, когда он сам стал источником всех знаний, потерял к нему интерес.

Осмелился подать свой голос и я. Как раз занимался тогда теорией управления, писал о модном в то время образе узкого горлышка бутылки, задерживающем свободный поток информации и решений, результатом чего становятся неповоротливость и медлительность управленческого аппарата. Разумеется, я был не настолько глуп, чтобы читать лекции первому лицу в государстве, да и приметил раньше, что он со скукой воспринимает ученые назидания и что каждому на совет отпускается не более двух-трех минут, - вот и уложись в них. Словом, я сослался на конкретный пример - решение Секретариата заменить одного председателя заготзерно в Армении на другого. Ни тот ни другой никому в Центре не известны. Санкционируя такое решение, члены руководства, сами того не желая, могут честного человека заменить жуликом. Так не лучше ли позволить местному начальству самому решать такие вопросы, а раз в три года посылать комиссию для проверки, как идет в республике работа с кадрами?

Леонид Ильич подумал, зыркнул на меня и сказал примерно следующее: "Так, конечно, можно сократить часть решаемых в Центре вопросов. Но мой опыт показал, что кадры нельзя упускать из рук. Дашь палец - руку откусят". То есть тяжела шапка Мономаха, но уж лучше я в ней похожу, снимешь - потом ищи свищи.

Демократический период правления Леонида Ильича длился недолго. Он, впрочем, никогда не стремился подмять всех под себя, сохранял не только ритуал коллективного руководства, но и некоторые содержательные его элементы. В полном соответствии со своим жизненным девизом - живи сам и давай жить другим, позволял своим соратникам распоряжаться в отведенных им сферах, не сидел у них над душой, не навязывал в каждом случае свое мнение, не держал за руку. Единственное, чего он добивался, это, так сказать, дисциплины на корабле, когда все офицеры и команда знают, кто капитан, и если уж он взялся за штурвал, все кидаются беспрекословно выполнять его команды. Такой стиль позволил Леониду Ильичу до конца дней своих прочно держать в руках бразды правления, обезопасить себя от заговоров, избирательно осуществлять наиболее приятные, "непыльные" функции власти и безмятежно удовлетворять потребности в развлечениях и наслаждениях. В этом смысле он был счастливым человеком. Для себя.

В июле 1965 года, когда в наших писаниях для генерального еще преобладали ссылки на научность, осуждались субъективизм и произвол, партию и страну призывали совершенствовать социалистическую демократию и консультанты были преисполнены на этот счет радужных надежд, мне довелось присутствовать при сцене, что называется, зарождения нового культа.

Делегация КПСС во главе с Брежневым приняла участие в IХ съезде Румынской компартии. Чаушеску уже показывал зубы и вел себя довольно независимо, но ритуал братской дружбы и почтительное отношение к "старшему брату" соблюдались. Выступление Леонида Ильича было встречено бурными аплодисментами и вставанием, причем Чаушеску отмерил советскому лидеру точно такую же долю признания, как и руководителю делегации КПК. Зал напряженно следил за своим вождем, а он подавал четкий сигнал, садясь и вставая, начиная и заканчивая рукоплескания.

Была еще такая деталь: когда Брежнев пошел на трибуну, глава делегации Албании Рамиз Алия решил демонстративно покинуть зал. Но, поскольку стулья были поставлены очень плотно, ему пришлось согнуться и чуть не ползком пробираться к выходу. По этому поводу Юрий Владимирович, сидевший среди других гостей в амфитеатре, воздвигнутом на сцене, послал нам записку с юмористическим стишком. К сожалению, она не сохранилась, но я запомнил рифму: албанца - за...ца.

Вдоволь насмотревшись на боярский двор румынского генсека и попив отличных румынских вин (особенно хороши "Фетяска" и "Мульфатляр"), мы отправились восвояси. И только в самолете узнали, что летим не сразу в Москву, шеф решил заглянуть в дорогую его сердцу Молдавию, где он был в свое время "первым". Сразу по прибытии в аэропорт нас усадили в автомобили и повезли в Дом приемов, где уже был накрыт праздничный стол. Бодюл суетился вокруг генерального и задал тон пиршеству. Пользуясь правом хозяина открыть "прения", он выразил трепетные чувства, питаемые народом Молдавии к Леониду Ильичу, неизбывную благодарность за все, что он сделал для республики, и заверил, что генеральный секретарь может всецело положиться на здешнюю партийную организацию (т. е. на Бодюла).

Видимо, я все-таки простодушный человек, потому что, как сейчас помню, встретил эту речь с удивлением и возмущением - как же так, трубим на всех перекрестках, что с культом и субъективизмом покончено, начинается новая, демократическая эра, а на практике опять за старое? Почти не сомневался: Брежнев прервет льстеца и жестко предупредит, что впредь не потерпит подхалимажа. А поскольку он промолчал, я решил, что Леонид Ильич преподаст урок всем в конце застолья. Пока же мы все встали и выпили за здоровье нового Солнца. Может быть, на этом изъявления верноподданнических чувств закончатся, подумалось мне, и другие "тостующие" не станут повторяться?

Они действительно не повторялись, каким-то чудом находя все новые и новые замечательные качества в многогранной личности генсека. Планка с самого начала была поднята Бодюлом очень высоко, тем не менее выступавшие один за другим члены делегации и два-три местных деятеля не ударили лицом в грязь, нашли идущие от сердца слова, чтобы почтить нашего вождя. Не стал исключением и Андропов, выразивший уверенность, что партия под руководством Леонида Ильича не допустит отступлений от научного коммунизма, а "наш долг оказать ему всяческую поддержку". Если в этом выступлении и был какой-то намек, то, вероятно, никто, кроме консультантов, его не уловил.

Когда список ораторов был исчерпан, Брежнев произнес получасовую речь рассказал о съезде РКП, критически отозвался о склонности Чаушеску к самовластию, напомнил об очередных задачах коммунистического строительства, поблагодарил за доверие и, в свою очередь, обещал свою поддержку испытанным партийным кадрам. Обменявшись этими сигналами, новый лидер и номенклатура действительно не тревожили друг друга почти два десятилетия. Живи сам - давай жить другим.

Забегая вперед, скажу, что мне пришлось присутствовать не только при зарождении культа, но и в момент его наивысшего расцвета, какой обычно наступает перед концом.

В октябре 1979 года Германская Демократическая Республика отмечала свое 30-летие и советскую делегацию возглавил Брежнев, уже достигший к тому времени всех мыслимых и немыслимых почестей - увенчанный четырьми Золотыми Звездами, удостоенный маршальского звания и Ленинской премии за трилогию, которую один критик, помнится, приравнял к аналогичным произведениям Льва Толстого и Максима Горького. Ему отвели дворец, возведенный Фридрихом Вторым для своей племянницы, члены делегации и сопровождающие лица размещались в построенных вокруг особняках. Помимо участия в официальных торжествах им пришлось по поручению генсека встречаться со многими руководителями других делегаций. Сам он уже должен был беречь силы; исключение, помимо бесед с Хонеккером, было сделано для Тито.

Стоял теплый солнечный день, поэтому встречу было решено провести в парке, под сенью вековых деревьев. Вынесли стол, расставили вокруг кресла, в ожидании гостя Леонид Ильич решил прогуляться в сопровождении членов делегации, за ним вереницей пристроились посол Абрасимов, зав. отделом внешнеполитической информации Леонид Замятин, помощники, генералы, возглавлявшие группировку советских войск, наши коллеги из международного отдела ЦК СЕПГ, прикрепленные к делегации. Ну и мы, отдельцы.

Наконец известили о прибытии югославского лидера. Несмотря на то что ему было далеко за восемьдесят и жить оставалось меньше года, выглядел он неплохо, возраст и недуги выдавали лишь пергаментная бледность лица и замедленная походка на плохо гнущихся ногах. Два маршала облобызались, уселись за стол друг против друга, остальные расположились вокруг. Хотя нас и трудно было удивить лицезрением "великих", здесь все же был особый случай. Не думаю, что правильно приписывать одному Тито заслуги беспримерного сопротивления фашизму, благодаря которому Югославия оказалась единственной страной Центральной да и Западной континентальной Европы, не покоренной гитлеровским воинством. Но превратил разрозненные партизанские отряды воинственных сербов, черногорцев и других своих соотечественников в мощную армию все-таки Иосип Броз Тито. И уж его воля стоит за отказом покориться Сталину, решимостью искать свою самоуправленческую модель социализма. Хотя этот поиск не увенчался впечатляющим успехом, Тито остается в моих глазах одним из легендарных лидеров XX века.

Беседа двух старцев, пребывающих в зените могущества, славы и самолюбования, носила не столько политический, сколько философско-ностальгический характер. Обменявшись дежурными фразами о том, что былые недоразумения между нашими странами улажены и в отношениях между ними нет проблем (на самом деле это не так, потрудиться на этом направлении досталось еще и на долю Горбачева), они стали перескакивать с предмета на предмет, не столько даже ища сочувственного отклика, сколько торопясь высказаться и произвести впечатление на собеседника. Помянули других "великих", в частности Мао Цзэдуна и его наследников. Находясь в Берлине, не могли не задеть уже начинавшие беспокоить Москву и Белград проблемы эрозии Ялтинской системы. Поговорили о перспективах общеевропейского процесса. Словом, посудачили обо всем, старательно обходя идеологические расхождения, к тому времени, впрочем, сильно поубавившиеся.

Когда гость нас покинул, и сам Леонид Ильич, и его соратники подивились хорошей физической форме Тито - ясной памяти, все еще живому интересу к жизни и политике. Действительно, Тито своим примером, казалось, подтверждал язвительное наблюдение кого-то из французских остроумцев: власть - самый сильный эликсир жизни, те, кому она досталась, так не хотят с ней расставаться, что готовы жить вечно.

Теперь я подхожу к тому, что назвал "тайной вечерей". Выступив на торжествах с речью, которая, естественно, произвела запланированный фурор, наш генсек пришел в хорошее настроение и велел накрыть стол для членов делегации и узкого круга сопровождающих лиц. Было человек двадцать, только своих, немецких товарищей просили "отдохнуть от нас". Впрочем, никаких секретов присутствующие друг другу не поведали. После короткой переброски одобрительными репликами о том, как Хонеккер и его соратники отметили годовщину Республики ("Все-таки немцы есть немцы!"), особенно о факельном шествии молодежи, началось изъяснение в любви к своему лидеру. Само это слово, правда, произнес один Замятин, так и начавший свою речь: "Леонид Ильич, я вас люблю..." Но к этому сводился пафос и всех остальных речей, причем каждый последующий оратор старался переплюнуть предыдущего или хотя бы не слишком от него отстать, чтобы, не дай бог, не быть заподозренным в недостаточной преданности. Вспоминали героические жизненные эпизоды (Малая земля, целина, космос, военный паритет с США, европейский процесс), славили мудрость, умение по-ленински точно определить звено, ухватившись за которое можно вытащить цепь, благодарили за превосходные человеческие качества - простоту и демократичность в обращении, внимание к людям, отеческую заботу о кадрах. Такого потока славословия ни до, ни после мне не приходилось слышать. Высказавшись, каждый подходил к Леониду Ильичу, тот поднимался и в знак расположения награждал поцелуем в обе щеки.

Когда отметились уже две трети присутствующих, я стал лихорадочно соображать, что сказать. Было стыдно участвовать в этом откровенном раболепии, но и невозможно промолчать одному. Выступать мне пришлось последним, и я не придумал ничего лучшего, как сказать, что, став маршалом, Леонид Ильич остается в душе простым солдатом. Подозреваю, ему этот образ не слишком понравился. Во всяком случае, когда я подошел чокнуться, он не соизволил встать и единственному отказал в монарших поцелуях.

Скажу, чтобы уже не возвращаться к этой теме, что относился он ко мне в целом неплохо. Довольно быстро привык видеть среди тех, кто с ним и у него работал. Называл "Шахом", иногда шутил: "Ну, шахиншах, поедешь править в Иран?" - "Да, - отвечал я в тон, - если иранцы решат вступить в содружество". Потом я почувствовал в отношении к себе некоторую сдержанность. Видимо, "накапали"; мне, кстати, рассказывали, что кое-кто из отдельских товарищей этим занимался. Допускаю, что и сам Брежнев мог по какому-нибудь неосторожному моему движению, жесту, слову уловить неодобрение, с каким я воспринимал "курение фимиама". У него на это был очень тонкий нюх. Но если даже так, он не демонстрировал недовольства, просто держался со мной без того благоволения, какое распространял на Арбатова и Бовина.

Помимо нескольких поездок (в основном на съезды компартий стран, которыми я занимался, а также на совещания ПКК Варшавского Договора) мое общение с Брежневым связано с работой над текстами речей в его московском кабинете на 5-м этаже здания ЦК или в загородном хозяйстве Завидово (ныне "Русь"). Вообще-то искать разгадку образа Брежнева в его речах или мемуарах дело пустое. Все они плод другого разума, вышли из-под пера других людей. Сам он не имел дара к сочинительству. Речи читал с пафосом, иной раз останавливался с выражением легкого недоумения на лице, словно удивляясь заложенному в них смыслу. Спустя годы такие же паузы были свойственны другому оратору - Ельцину. Но в отличие от последнего Леонид Ильич в лучшие свои годы, до болезни, свободно владел тем, что можно назвать обиходной или спонтанной политической речью.

Однажды мне представилась возможность лично убедиться в этом. В мае 1978 года Брежнев принял приглашение Гусака посетить Прагу. Чехословацкое руководстве явно хотело продемонстрировать, насколько успокоилась и неплохо живет страна спустя 10 лет после подавления Пражской весны. Были, как всегда, тщательно подготовлены основное выступление на торжественном собрании в Пражском кремле, а также две-три небольшие речушки, не помню уж по какому поводу. Но ни мы в отделе, ни помощники не могли предусмотреть, что понадобится еще одна речь. В последний вечер перед отъездом "старшего друга" Гусак дал в его честь ужин, представлявший собой своего рода "чехословацкий вариант" описанной мной "тайной вечери" в Берлине. Леонида Ильича увенчали высшей наградой Чехословакии, неописуемо красивым орденом с бриллиантами. (Кстати, и нам с Александровым-Агентовым "за компанию" дали по ордену "Победного унора", т.е. февраля.) Все члены руководства выступили с восхвалениями в его адрес, и оставить их без ответа было просто неприлично. Брежнев оказался на высоте, произнеся 15-минутную логичную речь, вполне отвечавшую потребностям момента.

Но я не случайно употребил понятие "политической обиходности". Расторопный партийный работник, чувствовавший себя как рыба в воде, когда надо было выступить с призывным пропагандистским словом или принять участие в обсуждении злобо-дневных хозяйственных вопросов, он даже не пытался заниматься теоретизированием, полагаясь в этом на Суслова, Андропова, Пономарева и "спичрайтеров", которым доверял. Обладая запасом теоретических знаний на уровне четвертой главы "Краткого курса", мог при чтении фрагментов, претендующих на развитие марксизма-ленинизма, остановить "читчика", попросить еще раз перечитать вызвавшее сомнение место и велеть его вычеркнуть. А в другой раз - пропустить какой-нибудь ужасно смелый по тем временам пассаж, который, однако, потом "ловили" и добивались устранения бдительные стражи чистоты революционного учения.

Читки в кабинете генерального были немноголюдны - как правило, не более пяти-шести человек. Обстановка там была, конечно, не такая вольная, как у Андропова, но достаточно раскованная. Услышав незнакомое понятие, Брежнев не стеснялся спрашивать, внимательно выслушивал, спокойно воспринимал возражения. Одним словом - не подавлял авторитетом своей громадной власти. Но все же сам факт, что это происходило в главном кабинете Советского Союза, накладывал отпечаток определенной строгости на эти "сидения". Тем более что время от времени входили секретари и на ухо шептали хозяину кабинета какую-то срочную информацию, а иногда он уходил в личные апартаменты, чтобы принять важный звонок. Даже необходимость быть "при галстуках" добавляла официозности в атмосферу "читок" на Старой площади.

Иное дело Завидово, здесь обстановка была значительно проще. Как правило, лица, внесенные в список участников работы, за день-два извещались Общим отделом о дате выезда. В назначенный час вереница автомобилей, сопровождаемая охраной и впередсмотрящими гаишниками, проносилась по Москве и на большой скорости мчалась по дороге на Калинин. Приехав, мы располагались в скромных гостиничных номерах и в течение нескольких часов слонялись в неопределенности, дожидаясь сигнала к сбору. Особенно малоприятным было вечернее ожидание, предвещавшее запоздалый обильный ужин. Никто не знал, почему задерживается "Сам" - сразу отправился охотиться, проводит время в бассейне или занят сверхсрочными делами.

Но вот зовут на ужин. Аппетит уже перезрел, глаза слипаются - еще бы, около 12 - но, удостоившись приглашения к царскому столу, крепись. К тому же после рюмки водки сон - из глаз, закуска - лучше не придумаешь да и компания любопытная. Патриарх обычно выходит в куртке, по-домашнему, тем самым давая понять, что и другие могут обойтись без галстуков. Садится на обычное свое место в середине стола, остальные рассаживаются без протокола, однако оказавшиеся здесь по вызову или по случаю члены руководства садятся, естественно, по обе руки "хозяина" или напротив, поскольку так удобнее следить за его настроением и вовремя подавать подходящие к моменту реплики. После второй и третьей рюмки официальщина ослабевает, общение становится более вольным. Но не развязным. Пиетет к "хозяину" соблюдается неукоснительно.

Хочу сразу же опровергнуть встречающееся мнение, будто Брежнев был склонен к сильной выпивке. Ничего подобного. Он и здесь был вполне среднестатистическим советским человеком мужского пола, то есть привычным принимать несколько рюмок, но знающим меру и срывающимся с катушек лишь в чрезвычайных случаях. Он и сам чувствовал, когда нужно остановиться, и зорко посматривал, чтобы другие не хватили лишнего (я, кажется, переберу весь карякинский словарь), шептал на ухо официантке, чтобы не доливала. Так что в застолье царила пристойная обстановка.

Сколько помню, общих разговоров на какие-нибудь серьезные темы не заводилось. Для гурмана, каким, несомненно, был Леонид Ильич, еда была слишком важным занятием, чтобы отвлекаться на какие-то дела, хотя бы и первостатейного государственного значения. Пищи поглощал он много, повара готовили по заказу его любимые блюда, ими он, как радушный хозяин, потчевал своих гостей. По высшему разряду шла кабанятина, шпигованная чесноком. Были, конечно, и другие изысканные блюда, но тут смак состоял в том, что кабана подстрелил сам Леонид Ильич. Кстати, перед разъездом по домам каждому участнику завидовского сбора в багажник клали добрый кусок охотничьих трофеев. А они почти всегда были весьма успешны, благо окрестные леса заботами армии егерей были переполнены живностью, а Брежнев был страстным охотником и, по отзывам, неплохим стрелком.

Насытившись и приняв на грудь (или за воротник?) несколько рюмок "зеленого змия", общество приходило в разговорчивое состояние. Темы возникали спонтанно - от той же охоты до наших успехов в космосе. Но чаще всего затрагивался предмет, близкий сердцу генерального: подвиги на Малой земле, Днепропетровск, целина, Молдавия. Зная его слабости и пристрастия, кто-нибудь просил почитать стихи. Леонид Ильич отнекивался, его уговаривали, он сдавался и произносил что-нибудь из своего излюбленного репертуара - чаще всего Есенина, Блока и, кажется, раза два Надсона. К слову, этот выбор напомнил мне, что у нас дома был "чтец-декламатор" и отец любил читать вслух примерно те же стихи. Видимо, у Леонида Ильича в молодые годы была эта книга.

Читал он не ахти как, то и дело спотыкался, и ему чуть ли не хором подсказывали забытую строку. Это еще полбеды. Когда у него появились затруднения с речью, было почти невозможно понять, что он говорит. Тем не менее всегда находились ценители, восторгавшиеся его чтением. Особенно щебетали стенографистки: "Леонид Ильич, вы могли бы выступать со сцены!" Он добродушно улыбался и не без удовольствия принимал эти признания своих разносторонних талантов.

В брежневском застолье ценились острое словцо, забавная байка, анекдот. При этом категорически исключалось сквернословие. Однажды Леонид Ильич рассказал нам, что на ужине в Берлине Галина Вишневская позволила себе выругаться в его присутствии. "С тех пор не могу ее видеть!" - с чувством заключил генсек. Там, не скажу зубоскалили, больше подшучивали над кем-нибудь из отсутствующих соратников генсека, которых он не очень жаловал за претензии на самостоятельность, в первую очередь - Подгорным и Косыгиным. Иной раз завязывались шутливые дуэли, за которыми, однако, стояло вполне реальное соперничество, желание выглядеть предпочтительно перед очами "Самого".

Раз отличились оба моих прямых начальника. Катушев и Русаков затеяли спор, кто из них лучший рыбак. Брежнев, который, как мне показалось, вообще с подозрением относился ко всем проявлениям взаимного дружелюбия между своими сподвижниками и, наоборот, не имел ничего против, если они недолюбливали друг друга, предложил, чтобы КФ и КВ разрешили на практике свой спор завтра. На другое утро Катушев, горя желанием отличиться, встал в 7 утра и, запасшись удочкой, отправился на расположенный почти у самого дома обширный пруд, где, к своему огорчению, застал Русакова. Хитрый КВ то ли вообще не ложился спать, то ли опередил соперника на пару часов. Вдобавок, как сам потом мне признался, он догадался поспрашивать у обслуги - бывалые люди показали ему участок, облюбованный рыбами. Словом, и в этом случае взял верх, хотя Константин Федорович тоже лицом в грязь не ударил. Он, кстати, звал и меня порыбачить, но у меня никогда не было склонности к этому занятию.

Возвращаясь к описанному застолью, я подумал, а чем оно отличается от любого другого? Гостеприимный хозяин, его друзья-приятели, отменная еда, оживленный разговор, стихи, анекдоты, пение, о котором, кстати, я забыл упомянуть, а оно было частым, причем запевалой выступал опять-таки Леонид Ильич. Все вроде бы так. И тем не менее за столом в Завидово меня да, думаю, и остальных не покидало ощущение напряженности. Не было того полного и безоглядного раскрепощения, какое люди испытывают, отдыхая в семейном или дружеском кругу. Дело было не только в том, что приходилось быть настороже, каждый старался следить за собой, как бы не брякнуть лишнего, одной фразой испортив себе карьеру, а то и весь остаток жизни. Брежнев, конечно, не Иван Грозный, который мог прямо на пиру отдать провинившегося боярина в руки Малюты Скуратова с повелением отсечь ему голову. Но такова уж аура высшей власти, что вокруг нее неизбежно возникает "поле беспокойства", пронизываемое волнами страха и вожделения. Люди, делающие политическую карьеру, чувствуют себя как игроки, которым выпал шанс сорвать банк, но с риском лишиться всего. Их наэлектризовывает мысль о том, что можно одним удачным словом вознестись на ступеньку, а то и несколько ближе к трону.

С чистой совестью могу сказать, что у меня, думаю, и у других "спичрайтеров" такого азарта не возникало. Но была другая причина для внутренней собранности, сосредоточенности, желания потверже запечатлеть в памяти происходящее. Это его историчность. Ведь все, что происходит с главой Российского государства и вокруг него, кем бы, царем или генсеком, и каким бы, великим или ничтожным, он ни был, - все равно составляет часть истории страны. И у каждого пишущего человека есть соблазн довести до потомков диковинные явления, коим ему случилось быть свидетелем, сыграть почетную роль Нестора-летописца.

С этой точки зрения, мне кажется, особенно ценна возможность непосредственно наблюдать, как действует потаенный механизм власти, чем и как она "подзаряжается".

По моему убеждению, всякое правление черпает энергию не в народе, не в таких историей предопределенных или Богом данных факторах, как полученное ею в наследство материальное и духовное богатство, а в поддержке правящего слоя, который в марксистской терминологии значился господствующим классом, а теперь благозвучно именуется политической элитой. Речь идет о нескольких сотнях, может быть, даже десятках тысяч людей, принимающих решения, от которых зависит ход дел в обществе и государстве. В сущности, сумма этих решений и составляет основную эманацию власти. Если правящий слой достаточно сплочен, энергичен, дисциплинирован, верит в полезность (в первую очередь для себя) существующей системы и, главное, готов сам лечь костьми, послать, если надо, на смерть своих сыновей, чтобы ее защитить, она обладает огромным запасом прочности, и никакой революции ее не смести.

С другой стороны, она обречена, когда в эту среду проникает порча усталость, неверие, скептицизм, нравственная деградация. А главное - когда начинает разрушаться связь между нею и ее вождем, облеченным высшей государственной властью. Связь, в основе которой может лежать самая различная мотивация - от безоглядной веры до животного страха. В моем представлении именно в этом направлении менялись отношения между нашими вождями и опорой советского режима, которую в прошлом было принято называть партийным, государственным и хозяйственным активом, а теперь - номенклатурой. При Ленине эта связь держалась на революционном энтузиазме. При Сталине энтузиазма поубавилось, его заменил страх. При Хрущеве на смену страху пришел групповой интерес слоя, защищающего свои привилегии. При Брежневе сюда добавился личный интерес, поскольку были преданы забвению аскетические нормы большевизма, появилась возможность обогащения, "сладкой жизни".

Загрузка...