Зрители ошеломлены, кажется непостижимым, чтобы шеф, с его незаурядным умом, клюнул на такую дешевую приманку; сейчас он стукнет по столу кулаком - и конец нашему хитрецу! Не тут-то было. Мягко пожурив Перегудова за лесть и назвав его пронырой, шеф заявляет, что он ему надоел, пусть делает как знает, лишь бы отвязался. Поистине Перегудов - великий знаток человеческой души, и разве не оправдана самая наглая лесть, если к ней обращаются ради стоящего дела!

Скажу теперь еще об одном своем начальнике, скорее, впрочем, косвенном, первом заместителе заведующего Отделом ЦК Олеге Борисовиче Рахманине. Косвенном, потому что формально другие замы не были у него в подчинении, находились на равном "статусе". На деле мы нередко получали из его уст задания шефа. Ему поручалось проводить еженедельные летучки руководящего состава с участием замов и заведующих секторами. И разумеется, он замещал Русакова, когда тот по какой-либо причине отсутствовал.

Мой ровесник с разницей в три дня (я родился 4 октября 1924 г., Олег 7-го), родом из подмосковной деревни, расположенной где-то неподалеку от Клязьминского водохранилища, он получил тяжелое ранение, но инвалидность левой руки не бросалась в глаза и не мешала ему быть отменным теннисистом. Ему выпала честь участвовать в Параде Победы. Чувство фронтовой солидарности положило начало нашим приятельским отношениям. Позднее к этому прибавилось и сотрудничество на китайском направлении. Рахманин несколько лет прослужил в нашем посольстве в Пекине, о его достоинствах китаиста можно судить по тому, что Олегу поручалось быть переводчиком на встречах Хрущева с Мао Цзэдуном. Тогда ли или по другому случаю он был замечен и приглашен в Отдел ЦК, где быстро пошел в гору, был удостоен членства в ЦК и Верховном Совете, пользовался благосклонностью, сколько я знаю, всех членов тогдашнего руководства. Этому немало способствовали вынесенные с военной службы исполнительность, с дипломатической - гибкость. Он не только был хорошим специалистом, но и умел показать себя с лучшей стороны, быть в нужный момент в нужном месте, при случае деликатно польстить начальству. Эти качества, в той или иной мере свойственные всем преуспевающим "номенклатурщикам", не исчерпывали его натуры. В нем как бы параллельно (повторяюсь, говоря об этом феномене, но что поделаешь, он довольно широко распространен), не пересекаясь, словно прямые линии, существовали два разных человека. Один - хрестоматийный чиновник, беспрекословно подчиняющийся вышестоящим и требующий того же от нижестоящих, вполне правоверный партиец. Другой - жизнелюб, с некоторой долей цинизма относящийся к официальным заповедям, "свой парень" с удалью подмосковного молодца, умеющий неплохо играть на гитаре и песни петь, любящий побалагурить в дружеской компании. Лишенный литературного дара, он обладал своеобразным чувством слова, придумывал выразительные словосочетания. Например, посылает Рахманин кого-нибудь из нас на совещание в другой отдел и напутствует: "Вы к этой проблеме прислонитесь, но не ввинчивайтесь". Китаисты составили даже целый словарь этого аппаратного новояза.

Олег сумел собрать в секторе Китая сильный состав специалистов. Немногословный, по-восточному сдержанный в словах и поступках Борис Кулик, знаток китайской философии вспыльчивый Михаил Титаренко (ныне директор Института Дальнего Востока), склонный к сочинительству Владимир Лазарев - с ними и другими членами этой команды мы часто и подолгу сидели над составлением пространных писем китайским руководителям, упрекая их в догматизме и призывая включиться в творческое развитие марксизма, чем, естественно, занималась КПСС. В свою очередь где-то в Пекине группа консультантов и знатоков Советского Союза сочиняла ответные послания, содержавшие упреки в ревизионизме и призыв блюсти верность великому учению Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. От письма к письму язык становился все более жестким, в выражениях ни мы, ни они не стеснялись. Запомнилось, как наши оппоненты отозвались об одном из выступлений советского министра иностранных дел: "Врет, как сивый мерин". Видно, консультанта, из-под пера которого вышла эта накрутка, подвела память.

Эта перепалка, как известно, привела к вооруженному столкновению на Даманском. Понадобились три десятилетия, чтобы ввести отношения между двумя странами в нормальное соседское русло. Решающее слово было произнесено при встрече Горбачева с Дэн Сяопином в Пекине, на которой мне довелось присутствовать. Тогда же Дэн возглавлял китайскую делегацию на переговорах в Москве и отнюдь не производил впечатления мудреца. Они проходили в Доме приемов на Ленинских горах. Наша делегация, возглавляемая Сусловым, в составе Андропова, Пономарева, кого-то еще из высоких должностных лиц, беседовала с китайцами в парадном зале на втором этаже. А мы сидели в комнатушке на первом у выведенного туда передаточного устройства, записывали наиболее интересные пассажи, обменивались впечатлениями. Ничего путного из той дискуссии не вышло. Стороны остались при своем, даже еще более ожесточились. На поверхности это был теоретический спор, в действительности же - острая схватка за власть в социалистическом лагере и международном коммунистическом движении, представлявших тогда немалую ценность для обеих держав и в особенности - их амбициозных лидеров.

В то же время эта полемика предоставляла редкую возможность под видом критики "китайского догматизма" потеснить собственных, не менее свирепых ретроградов, подготовить почву для переосмысления некоторых устаревших или ошибочных тезисов официальной марксистской доктрины, все еще считавшихся неприкосновенными, как священная корова. Разумеется, все это кажется сегодня пустяками. Но из таких "пустяков" и выложена дорога к истине.

Олег никогда не говорил мне об этом, но я не сомневался, что он приложил руку к моему назначению заместителем заведующего. Мы с ним безмятежно сотрудничали, хотя придерживались разных взглядов на многие проблемы. Как это удавалось? Вероятно, благодаря сходству характеров. Поспорим - иногда мне удается его убедить, в другой раз ему меня. Бывало и так: сделает вид, что уступает, а сам пойдет к Русакову и получит от него санкцию поступить по-своему. Я тоже прибегал порой к такому приему, хотя с гораздо меньшим успехом: шеф чаще становился на сторону своего первого зама. Понервничаешь, позлишься, но не рвать же из-за этого отношения с товарищем по оружию в прямом и переносном смысле.

Рахманину по статусу полагалась отдельная дача в одном из загородных поселков Управления делами ЦК по Рублевскому шоссе (Успенское, Усово, Ильинка), но он предпочитал пансионат "Клязьма", где отдыхали работники аппарата всех рангов. Его, как потом и меня, урезонивали: мол, подаешь плохой пример, нечего выкаблучиваться. Но мы устояли. На моих глазах вырастали его дети, и мне приятно видеть время от времени на экране Володю Рахманина, вещающего от имени нашего МИДа, а затем и президента России.

С Ярузельским, Фиделем Кастро,

Гусаком и Хонеккером

Когда в 1980 году разразился польский кризис, в цековском аппарате, правительстве, КГБ, МИДе, среди всех, кто был вовлечен в разработку и реализацию политики на этом направлении, произошло незримое разделение. Все думали о том, как помочь партнерам выбраться из противостояния, угрожавшего гражданской войной. Не допускали мысли о потере Польши как нашего надежного союзника. Общей была позиция и по другому принципиальному пункту: категорически исключалась военная акция, аналогичная подавлению Пражской весны в 1968 году. Может быть, и были отдельные экстремисты, но я никогда ничего подобного ни от своих коллег, ни от начальства не слышал.

А вот дальше начинались разногласия. Одни - их было большинство - стояли за жесткое давление на польское руководство с требованием ввести военное положение и подавить оппозицию; добивались замораживания связей с Польшей, чтобы, не дай бог, зараза "Солидарности" не проникла в наш дом. Другие полагали, что поляки должны сами решить свои проблемы, а руководству ПОРП следует найти взаимоприемлемый консенсус с этим независимым профсоюзом, поскольку за ним не какая-то жалкая кучка диссидентов, а, по сути дела, весь рабочий класс страны, который, по нашим верованиям, является ее суверенным хозяином.

Собственно говоря, нет ничего нового в таком "раздвоении". Во все времена и во всех империях, которым приходилось сталкиваться с реформаторскими или освободительными движениями в "вассальных государствах", были сторонники их жесткого подавления и те, кто считал разумным добиваться умиротворения на основе компромиссной формулы. К последним в отделе принадлежали почти все полонисты во главе с заведующим сектором Польши Петром Кузьмичом Костиковым. Начинал он как журналист, за годы корреспондентства в Польше досконально изучил язык, историю, культуру, местные нравы, обзавелся широким кругом знакомств. Мы с ним несколько раз были в командировках в Варшаве, Кракове, Познани и других польских городах. Повсюду у Петра находились друзья, бывало, его, узнавая, даже останавливали на улицах. Он, можно сказать, чувствовал Польшу, поэтому редко ошибался, высказывая предположение о том, как отреагируют поляки на ту или иную нашу акцию. Впрочем, этим свойством пониманием национального характера - в той или иной степени обладали и другие полонисты, работавшие в МИДе и нашем посольстве в Варшаве, с которыми мне пришлось в ту пору сталкиваться.

Но не зря говорят: нет правил без исключений. В нашем отделе таким исключением был Виктор Анисимов. Молодой человек аскетического склада, зацикленный на ортодоксии, он просто не мог взять в толк, как это люди говорят то, что им не положено. А к непоколебимой его убежденности в нашем праве наставлять ослушников на путь истинный добавлялись карьерные соображения. Анисимов через голову заведующего сектором уведомлял заместителя заведующего отделом О.Б. Рахманина о настроениях своих коллег и подготавливаемых в секторе с моим участием аналитических записках, снискал его полное доверие и в конце концов выбился-таки в завы. Костикова вытеснили из отдела, хотя и "не обидели", назначив заместителем председателя Госкино СССР.

Различия в подходах, о которых я веду речь, могут показаться несколько абстрактными. Поэтому проиллюстрирую их на одном примере. Кризис в Польше разразился не сразу, как землетрясение, а нарастал исподволь, что, кстати, ввело в заблуждение тогдашнее руководство. Первые забастовки гданьских портовиков, создание "Солидарности" и появление на политическом горизонте харизматического рабочего лидера Леха Валенсы застали первого секретаря ПОРП Эдварда Герека и чуть ли не весь состав польского руководства на отдыхе у нас в Крыму. Получив соответствующую информацию, он даже не поторопился вернуться на родину. На выраженное с нашей стороны беспокойство польский лидер беззаботно отвечал, что нет оснований для тревоги, его в стране любят и порядок будет быстро наведен. Между тем началась настоящая позиционная война между властями и нарождавшейся оппозицией - сначала профсоюзной, потом политической. "Солидарность" с помощью церкви распространяла влияние - с портовиков на шахтеров, с шахтеров на крестьян, с крестьян на интеллигенцию, в то время как партийно-государственные верхи, полагая себя неприступными, упрямо отказывались вступать в переговоры и сдавали одну позицию за другой.

Мне не раз приходилось общаться с Гереком в Москве и Варшаве, где польский генсек почти всегда принимал нас с Костиковым. Он был дружелюбен, деловит, с нескрываемым удовольствием рассказывал о позитивных итогах своих микрореформ, которые были, по сути, очередной попыткой достичь западного преуспеяния, введя в хозяйство страны рыночные элементы и чуть раскрыв ворота, скорее щель, для иностранного капитала. Обильно сдобренная кредитами и еще не ощутившая бремени долгов, польская экономика обнаружила признаки оживления, преждевременно принятые за прорыв к искомому качеству. Причем не только в Варшаве. Многие наши экономисты тоже увлеклись польским опытом и писали записки в ЦК, советуя перенести его на нашу почву. Трагедия Герека в том, что он, как и все предшествовавшие ему реформаторы советской модели, рассчитывал добиться успеха, не затрагивая политической сферы. А окончательно добил его непомерный апломб, сродни вошедшему в поговорку высокомерию польского шляхтича. Ведь прояви он, как, к примеру, Янош Кадар в Венгрии, способность сманеврировать, поискать компромисс, то, возможно, смог бы удержаться. Но, судя по установкам властей на первом этапе переговоров с оппозицией, им владели обида, чувство оскорбленной гордости: "Как так, я сам из рабочих, столько для них сделал, а они меня предали!"

В польском руководстве были люди, которые еще за несколько лет до событий 80-го года с большой точностью их предсказывали. Об этом говорил мне Станислав Каня. Ведая органами безопасности, он получал информацию о настроениях в рабочей и интеллигентской среде, готовившейся, не без участия церковных иерархов и западных разведок, к мощным антиправительственным выступлениям. Тогда едва ли считали возможным вырвать Польшу из социалистического лагеря, но явно рассчитывали на перераспределение власти в стране. По мнению Кани, встречными мерами на манер "иммунных уколов" можно было предотвратить обострение политической обстановки, но Герек ничего и слышать об этом не хотел, да и побаивался, что Москва обвинит его в оппортунизме.

Но если Каня, министр обороны Войцех Ярузельский и другие прозорливые члены польского руководства, связанные партийной дисциплиной, в лучшем случае могли довести свои опасения до советского посла, да и то опасаясь, что об этом прознает Герек, то с призывом к реформам не побоялись выступить публично "польские шестидесятники". Глашатаями этого направления стали главный редактор газеты "Политика" Мечислав Раковский, мой давний знакомый известный польский политолог Ежи Вятр, с которым мы многократно встречались на конгрессах Международной ассоциации политических наук, и другие. И чем сильнее был отклик в польском обществе на эти выступления, тем больше гневались на их авторов наши "ястребы".

Согласно донесениям спецслужб, все зло в Польше шло не столько от "Солидарности", сколько от Раковского и его единомышленников. Вечная болезнь видеть самого большого врага в инакомыслящем соратнике.

Мечислав Раковский в конце концов стал председателем Совета Министров Польши и первым секретарем ЦК ПОРП, но время было уже безнадежно упущено. Так же, как избрание Кани (сентябрь 1980 г.), а затем Ярузельского (октябрь 1981 г.) первым секретарем. Реформаторам пришлось вступать в переговоры с позиций непомерной слабости, вести в некотором роде арьергардные бои. Не стану утверждать, что, приди они к власти "вовремя", им удалось бы радикально изменить течение истории. Но было вполне возможным избежать военного положения и того резкого охлаждения наших отношений с Польшей, которое последовало за избранием Валенсы президентом.

Впрочем, это уже относится к сфере гаданий. Тогда развернулась закулисная междоусобица внутри отдела. Прочитав шифровки по линии КГБ и ГРУ (Главное разведывательное управление Генштаба) с изложением очередной статьи Раковского, члены Политбюро и их помощники звонили Русакову или Рахманину с требованием заткнуть наконец рот этому антикоммунисту и антисоветчику (агенту влияния, сказали бы сейчас). В отделе начиналось срочное писание записки в ЦК или в созданную в связи с кризисом польскую комиссию. Представлялся текст телеграммы в Варшаву с поручением нашему послу примерно следующего содержания: "Посетите т. Каню (т. Ярузельского) или лицо, его замещающее, и скажите, что в Москве крайне обеспокоены статьей Раковского в газете "Политика", в которой льется вода на мельницу "Солидарности", атакуются устои социалистического строя..." и т. д. Я переписывал этот текст, убирая грозные инвективы, и шел убеждать Русакова, что нам следует не бить по Раковскому, а привлечь его в свои союзники. Эти аргументы производили на него впечатление, тем более что примерно в том же ключе мыслил советский посол в Польше Борис Иванович Аристов, с которым шеф в дни кризиса перезванивался чуть ли не ежедневно. В то же время он дико боялся быть обвиненным в либерализме. Изрядно помаявшись и даже ворча: "Куда это вы меня толкаете!", секретарь ЦК в конце концов соглашался убрать наиболее грубые обвинения. Бывало, однако, и так, что уже после этого проинформированный Анисимовым Рахманин добивался восстановления жестких формул.

По моему глубокому убеждению, события в Польше могли бы приобрести намного более взрывной и трагический характер, не окажись во главе ее генерал Войцех Ярузельский. Ему досталась незавидная участь - стать у штурвала корабля, когда тот уже на три четверти затонул, в команде назревал бунт, а среди пассажиров паника. В этой отчаянной ситуации генерал сделал главное: введением в стране военного положения 12 декабря 1981 г. он предотвратил кровавую разборку, жертвой которой могли стать многие тысячи, если не десятки тысяч людей. Причем сделал это, зажатый в тисках между Москвой и фундаменталистами из ПОРП, с одной стороны, мощной оппозицией - с другой; вынужденный выбирать между своим долгом первого лица в партии и государстве, т. е. главного гаранта существовавшей политической и общественной системы, и служением народу, подчинением его суверенной воле. Похожий выбор пришлось делать Горбачеву в августе 1991 года.

"Кажется, поляки в конце концов поняли, чем они обязаны генералу Войцеху Ярузельскому", - писал я в книге "Цена свободы"* и явно поторопился. На состоявшемся в Яхранке

близ Варшавы 8-10 ноября 1997 году круглом столе "Польша 1980-1982 годы: внутренний кризис, международное измерение" главным предметом дискуссии стало: следует ли благодарить Ярузельского за введение военного положения в декабре 80-го года или клеймить его как предателя своего народа. После Яхранки правые из чисто конъюнктурных соображений подвергли его нападкам в парламенте, а левые не стали энергично защищать. Пришлось вступиться Горбачеву, письмо которого в защиту Ярузельского было опубликовано в газете "Жиче Варшавы" одним из тех, кого польские фундаменталисты преследовали с особой яростью, - Адамом Михником.

На круглом столе в Яхранке для меня стало откровением личное знакомство с ним и другими провозвестниками "польской весны", которых мы костили на все лады, - Геремеком, Буяком, Модзелевским, Мазовецким. Ей-богу, если бы наши руководители решились в свое время познакомиться с этими людьми, польские события могли принять другой поворот. Куда там! Опуститься до того, чтобы встретиться с диссидентами, признав их "стороной в переговорах"! Между тем эти диссиденты, прислушайся мы к ним, помогли бы решить "польскую загадку". Они ведь в большинстве своем центристы и не случайно не пользуются особым расположением у нынешних властей, у правых и левых на политической сцене.

В дни симпозиума я имел возможность пообщаться с Войцехом Владиславовичем и еще раз убедиться в том, насколько это цельная и благородная натура. Наблюдатели ставят обычно в заслугу великим людям, что они не зазнаются, просты в обращении, "ничто человеческое им не чуждо". Примерно то же сказал бы я о Ярузельском, когда он был польским президентом. Но не менее существенно для познания человеческой природы, как чувствует и ведет себя лидер, решавший судьбы миллионов людей, привыкший к искреннему или лицемерному поклонению, когда он оказывается в тени. В особенности же - потерпев очевидное или кажущееся фиаско в достижении прокламированных им целей. В таком положении одни озлобляются, клянут весь свет, другие замыкаются в себе, спиваются.

Я нашел Ярузельского, при новой встрече с ним, достойно переносящим удары судьбы. По-прежнему прямой, подтянутый, с ясной мыслью и образной речью, он ни перед кем не оправдывался, а пытался объяснить своим соотечественникам, почему необходимо было ввести военное положение в декабре 81-го и каковы реальные последствия этого решения. Последствия... Противники называют его польским Пиночетом, но никто не был убит на варшавском стадионе, где в первые дни интернировали лидеров оппозиции. Все они были отпущены. На протяжении этой "свирепой" акции погибли, и то по недоразумению, несколько человек - не больше, чем ежедневно гибнет на дорогах Польши в автомобильных катастрофах. Но страна была спасена от гражданской войны.

И от иностранной интервенции, добавляли некоторые участники круглого стола в Яхранке. Здесь был фокус дискуссии. Лучшим оправданием для генерала было бы доказательство намерений Советского Союза и других государств Варшавского Договора вторгнуться в Польскую Народную Республику, чтобы "подавить контрреволюцию и защитить социализм". С таким предложением, кстати, обращались к Москве Э. Хонеккер и даже Н. Чаушеску, который в свое время отказался принимать участие в коллективной акции против Чехословакии. Поддержать версию возможной интервенции было оптимальным способом защитить себя на этом подобии уголовного процесса. Но Ярузельский не поддался искушению. "Я не могу судить о том, что было в головах советских руководителей. Но из того, что они мне говорили, из той информации, какую я получал, следовало: ничего нельзя исключать". Таково было "свидетельское показание" генерала. Я с чистой совестью мог его подтвердить, и, чтобы этот вопрос не был отнесен к числу неразрешимых исторических загадок, хочу повторить: советское руководство категорически исключало возможность военной интервенции в Польшу.

Возможно, такие мысли и бродили в головах кого-то из генералов и членов Политбюро, но Кремль, как целое, как воплощенная воля партии и государства, отчетливо понимал, что в условиях войны в Афганистане, начавшегося хельсинкского процесса, наметившегося упадка в экономике, да еще при дряхлеющем лидере, военная акция в Польше была бы губительной для страны. Я присутствовал на всех заседаниях Польской комиссии ЦК КПСС. Все ее сменявшие друг друга председатели - М.А. Суслов, Ю.В. Андропов, К.У. Черненко, М.С. Горбачев - начинали с констатации того, что следует использовать любые меры для сохранения Польши в соцсодружестве, кроме военных. Более того, своими ушами я слышал, как главный наш идеолог и хранитель принципов марксизма-ленинизма Михаил Андреевич Суслов с горечью сказал: "Примиримся, даже если там к власти придет "Солидарность". Главное, чтобы Польша не уходила из Варшавского Договора".

Но именно потому, что военное решение исключалось, считали необходимым оставить поляков и весь мир в убеждении, что оно не исключено, демонстрировали угрозу силой как могли. Верил в это Ярузельский или нет - не имеет особого значения. Как руководитель страны он обязан был не исключать такой возможности. Помимо всего прочего, события ведь могли выйти из-под контроля Кремля. Сознательная провокация против размещенных на территории Польши советских войск поневоле вынудила бы их сопротивляться. Вмешательство стало бы неизбежным и даже оправданным в качестве ответной меры на агрессивные действия НАТО. В том и другом случае судьба Польши перешла бы в руки иностранных государств. Генерал Ярузельский, как истинный патриот, сказал своим соотечественникам: это наша проблема, мы должны решить ее сами.

Кажется, с опозданием на пять лет мое предположение, что поляки поняли, чем они обязаны генералу, все-таки начинает сбываться. По данным социологических опросов, более половины населения Польши позитивно оценивают роль, сыгранную в истории страны Войцехом Ярузельским.

Я встретился с ним еще раз в конце октября 1999 года, когда был приглашен участвовать в конференции: "События в Польше 1986-1989 гг. Конец системы". Дискуссия протекала плавно, без всплесков. Глядя со стороны, можно было подумать, что собрались приятели, давно не видевшие друг друга, вспоминают былое. А ведь за квадратным столом расположились представители трех основных политических сил, чье противоборство стало одной из первых, если не первой открытой схваткой "за" и "против" советской модели социализма, и в придачу всей Ялтинской системы. На этот раз в отеле "Босс" в пригороде Варшавы собрались не первые лица - нездоровилось "генералу", как здесь все называют Ярузельского, не захотел почтить конференцию своим присутствием Валенса. Тем не менее его старые советники - бывший премьер Модзелевский и нынешний министр иностранных дел Геремек - встретились лицом к лицу с бывшим министром иностранных дел в правительстве Раковского Марианом Ожеховским, членом Политбюро ЦК ПОРП Рейковским и секретарем ЦК Чосеком, которым было поручено вести переговоры с "Солидарностью". Третью силу, костел, представляли два епископа. И бывшие противники, отнюдь не ставшие друзьями, прилежно выясняли, "как это было".

На секунду мне почудилось, что в Грановитой палате Кремля уселись за таким же квадратным столом с одной стороны Горбачев с Яковлевым, Медведевым и другими перестройщиками, с другой - Ельцин, Бурбулис, Гайдар и прочие его сподвижники, с третьей - Зюганов, Лукьянов, Рыжков, гэкачеписты, намеревавшиеся спасти Союз, с четвертой - Назарбаев, Каримов, Ниязов, Алиев, Шеварднадзе, бывшие пролетарские интернационалисты, ныне главы независимых государств. Еще одна сторона понадобится для Кучмы, Лукашенко, Кочаряна новых правителей. Может быть, отдельный столик для Масхадова. Сидят, рассказывают историкам и журналистам, "как это было", мирно уточняют детали... Кошмарный сон! Не может быть, потому что у нас этого не может быть никогда.

В день отъезда я позвонил Ярузельскому и получил приглашение к нему на чай. Вместе с В.В. Загладиным и посольским работником А.А. Карасевым приехали мы в особнячок на тихой варшавской улице. Пани Барбара поехала к врачам. Генерал сам встретил нас у калитки, провел в небольшую, заставленную старинной мебелью комнату, где уже стояли чайные приборы и графин с домашней наливкой. С давних пор ему причиняет много неудобств болезнь глаз, из-за которой он вынужден носить очки с затемненными стеклами (недоброжелатели и это используют, чтобы изобразить его свирепым диктатором, боящимся смотреть людям в глаза). В остальном не изменился - все тот же ясный ум, образная речь, живая реакция на все, что творится вокруг.

Разумеется, беседа началась с обмена приветствиями. Я передал слова Горбачева: Ярузельский был и останется самым незаурядным и близким мне по духу лидером. Войцех Владиславович, как мы, по примеру Брежнева, привыкли его называть, в самых возвышенных выражениях говорит о своем отношении к Михаилу Сергеевичу. Дальше беседа обо всем, в некотором роде интервью.

Спрашиваю, как он относится к маршалу К.К. Рокоссовскому.

- Конечно, - отвечает, - преклоняюсь перед полководцем, уважаю как человека. В бытность министром обороны Польши он много сделал для укрепления армии, но, к сожалению, не совсем учитывал национальные чувства. Привез с собой из Москвы много генералов - Ивановых, Петровых, Сидоровых. У чутких к этим вещам поляков складывалось впечатление, что страна чуть ли не оккупирована. Потом, когда его уже отозвали, мы встретились на праздновании 20-летия Победы в Москве (Ярузельский был тогда начальником польского Генерального штаба. - Г.Ш.). Маршал подошел ко мне и громко сказал: "Я поляк и всегда им буду, запомните!"

По своей инициативе Ярузельский вернулся к военному положению - видно, эта тема не дает ему покоя. "Я должен был его ввести. Вы правы, Георгий Хосроевич, хотя советское руководство не собиралось идти на вторжение, я не мог исключать такой возможности. Куликов* как-то прямо мне заявил: "Мы готовы вас поддержать, если понадобится". Окончательно у меня сложилось намерение, когда "Солидарность" объявила о проведении 17 сентября (дата введения советских войск в Польшу в 1939 г.) факельного шествия. Там было много всевозможной публики, могла возникнуть буча как в Венгрии". Генерал вспомнил по этому случаю мою статью об опасности анархо-синдикализма, сам я ее, признаться, давно забыл.

Посетовал, что его не оставляют в покое: "Хотят добраться до руководства компартии, которой все больше боятся (за нее, по опросам, готова голосовать уже треть избирателей), а я для них вроде мишени, пока ее не сразят, не могут приняться за других". Поблагодарил Горбачева за поддержку.

Когда генерал вышел нас провожать, мы спросили, охраняют ли дом.

- Вроде бы да, только я их не вижу, видно, умело конспирируются.

Посмеялись. Он с грустью оглядел свое жилище.

- Вот, смотрите, я не бедствовал в жизни, был министром, членом Политбюро, премьером, президентом, а имею один этот домик. Машины нет, на книжке 10 тысяч долларов, полученных за лекцию в Штатах. Вот и все мое наследство.

- Вы оставили главное свое наследство Польше.

- Пожалуй. Начатые при мне реформы помогли ей легче других перейти к новой системе.

Таким было единственное признание собственных заслуг, какое он себе позволил.

Как для польского президента центральным "спорным" эпизодом политической карьеры явилось введение военного положения, так для кубинского лидера загадка Карибского кризиса. Вроде бы вся эта история отошла в прошлое, да и выяснять особенно нечего. Ну, решили завезти ракеты с ядерными боезарядами на Кубу, чтобы защитить ее от американской интервенции и заодно обеспечить военный паритет СССР с США еще до того, как это удалось сделать наращиванием вооружений. Американские самолеты-разведчики засекли подготовку площадок для советских ракет, президент США ультимативно потребовал прекратить эту операцию. Несколько дней мир находился на грани апокалипсиса, между Москвой, Гаваной и Вашингтоном шли интенсивные переговоры, затем Н.С. Хрущев и Дж. Кеннеди сошлись на компромиссном решении, благодаря которому американцы оставили Кубу в относительном покое и были заключены соглашения, понижающие риск ядерной войны.

Все ясно, да не очень. Все ли детали хрущевского плана были заблаговременно согласованы с Фиделем Кастро; имелось в виду доставить на Кубу ядерные боеголовки или ракеты с обычным зарядом; кто из советских военачальников отдал приказ открыть огонь по американским самолетам-разведчикам; участвовали кубинские руководители в достижении компромисса или их просто поставили перед фактом? Эти и ряд других, второстепенных, вопросов были предметом пристального интереса историков и политиков, однако ответа на них не находилось, потому что основные участники Карибского кризиса занимались этим вразброд. Почему бы не усадить их за один стол, пособив поиску истины, и одновременно, что не менее важно, пробив тем самым хотя бы узкую брешь в плотной блокаде Кубы? Ведь тогда под строжайшим запретом вашингтонских властей находились любые контакты с островом Свободы, в том числе научные.

Тут как раз пришло приглашение из Гарварда поучаствовать в обсуждении Карибского кризиса. С советской стороны были приглашены Ф.М. Бурлацкий, сын Анастаса Микояна Серго - автор ряда работ о Кубе, главный редактор журнала "Латинская Америка" (он летал с отцом в Гавану в те роковые дни) и я. С американской, помимо группы историков и политологов, специализировавшихся на этой теме (Гарткоф, Алисон, Бишлос и др.), участвовали ряд видных деятелей, входивших в 60-е годы в команду президента Кеннеди, Макджордж Банди, Роберт Макнамара, Тед Соренсен и другие. В течение двух дней в Бостоне удалось прояснить кое-какие моменты, по итогам встречи американцы с их расторопностью быстро издали книгу. Но главное - все ее участники с американской стороны с энтузиазмом встретили идею продолжить изыскания в расширенном составе сначала в Москве, а затем, если удастся, в Гаване.

На будущий год нам действительно удалось провести представительную встречу в Москве. Она была, как полагается, оформлена решением ЦК и проводилась в зале Института мировой экономики и международных отношений АН СССР. Энергично включился в ее подготовку Евгений Максимович Примаков, тогда директор Института. От нас там были помимо академического люда дипломаты (включая А.Ф. Добрынина, О.А. Трояновского и первого советского посла на Кубе А.И. Алексеева), военные (генерал армии А.И. Грибков, командовавший в 1962 году нашим соединением), а главное - Андрей Андреевич Громыко, который был, вероятно, самым осведомленным на этот счет человеком, даже более осведомленным, чем Хрущев и Кеннеди, поскольку, будучи министром иностранных дел, ему довелось стать основным передаточным звеном между ними. Ныне освобожденный от груза государственной ответственности, он, пожалуй, впервые на моих глазах держался раскованно, охотно отвечал на вопросы и даже (о чудо!) позволял себе время от времени усмехнуться. Представительной, примерно в том же составе, что в Гарварде, была делегация американцев. Я вот сказал "делегация", но это по привычке, так мы были приучены, иначе как делегациями, советские люди практически не выезжали за рубеж. Американцы же, напротив, всякий раз подчеркивают, что каждый из них в личном качестве, хотя на практике во всех научных встречах, какие у меня с ними были, они выступали весьма сплоченно и имели-таки свою "главную фигуру".

Украшением дискуссии стало участие в ней внушительной кубинской делегации во главе с одним из соратников Фиделя Серхио дель Валье. В дни Карибского кризиса он возглавлял службу безопасности и вместе с Раулем Кастро отвечал за оборону страны. Он охотно отвечал на многочисленные вопросы о событиях, как они виделись с кубинской стороны, и от имени Фиделя выразил готовность провести еще одну "тройственную" встречу в Гаване.

Участие кубинцев в Московской встрече оказалось возможным вот каким образом. 7 ноября 1987 года в СССР торжественно отмечалась 70-я годовщина Октябрьской революции. Кубинскую делегацию возглавил Фидель. Я имел возможность несколько раз беседовать с кубинским лидером в его резиденции на Ленинских горах. Рассказал ему о завязке нашей дискуссии с американцами и спросил: не стоит ли и кубинцам подключиться к ней, чтобы с максимальной достоверностью осветить драматический эпизод истории Кубы и всего мира? Фидель задумался, привычным движением поглаживая бороду. Потом сказал: "Не только стоит, но и необходимо. Вокруг этих событий нагромождено немало выдумок, остаются загадки, мы могли бы помочь, сообщив о том, чему были прямыми свидетелями. Но нас ведь никто и не приглашает".

Я попросил дать согласие на участие кубинцев в Московской конференции, Фидель обещал и сдержал слово. Он положительно откликнулся и на идею провести "третий раунд" на Кубе, а затем начал вспоминать октябрьские дни 62-го года, когда судьба человечества разыгрывалась в партии Москва - Вашингтон - Гавана. Получилось своеобразное интервью, которое, с согласия Фиделя, я записал на видеопленку. Собственно говоря, это было не столько интервью, сколько монолог. Кубинский лидер заключил его так: "Сегодня я понимаю, что действия Хрущева в тот период были рискованными, если не сказать - безответственными. Ему следовало осуществлять политику, которую проводит сейчас Горбачев. Мы, однако, понимаем, что в то время у СССР не было стратегического паритета, какой есть сейчас. Я не критикую Хрущева за то, что он преследовал стратегические цели, однако выбор времени и средств для их достижения не был удачным".

На мои слова о том, что американцы вынуждены были все прошедшее время соблюдать договоренности, достигнутые в период Карибского кризиса, Фидель ответил: "Действительно, это так. Поэтому я не считаю себя вправе критиковать Хрущева. У него были свои соображения. Да и не имеет большого смысла переигрывать историю, гадая, что могло бы случиться, если бы...".

Кастро высказался за публикацию мемуаров участников тех событий и добавил, что готов сам поучаствовать в дискуссиях на эту тему. "Кое-что о Кубинском кризисе мне все-таки известно", - сказал он с улыбкой.

"Третий раунд" действительно состоялся в Гаване в январе 1991 года. К сожалению, я не смог в нем участвовать из-за накала событий в нашей стране.

Я не вел записей других своих разговоров с Фиделем и очень сожалею об этом. Американская пропаганда демонизировала этого человека, до сих пор на Западе многие воспринимают его как тирана, равняя с другими латиноамериканскими диктаторами. Обвиняют его в создании непосильной для кубинской экономики мощной системы обороны и безопасности. А как, скажите, надо было ему действовать, при том что над Кубой постоянно нависала угроза интервенции, самого Фиделя бессчетное количество раз ЦРУ пыталось физически уничтожить? Если это и была тирания, то тирания особого рода, при которой приоритетное внимание уделялось медицине и народному образованию. Конечно, никуда не уйти от того факта, что сотни тысяч кубинцев искали фортуну во Флориде. Но не является ли это хрестоматийным примером противоречий между идеями равенства и свободы? Народ Кубы наглядно проиллюстрировал, что выбор в пользу одной из этих великих ценностей рубит нацию в процентном соотношении примерно 60:40. И предпочтение той или другой определяется не одним материальным фактором (слабые - за государственное попечительство, сильные за частную инициативу). Свою роль играют склад ума, религиозность, многие другие факторы. Удастся ли когда-нибудь синтезировать эти ценности? Если да, то очень не скоро.

Ну а в кубинской истории есть и поучение для великих держав. Когда молодой Фидель Кастро с группой смельчаков высадился с "Гранмы" и победным маршем вступил в Гавану, он не был еще марксистом, как его брат Рауль, и собирался наладить нормальные отношения с Соединенными Штатами. Новое кубинское руководство несколько раз обращалось в Вашингтон с предложением организовать встречу на высшем уровне. Но Белый дом, раздраженный тем, что бородатые юнцы свергли Батисту, который был, конечно, "сукиным сыном, но нашим сукиным сыном", презрительно молчал, а ЦРУ уже начинало строить козни и готовиться к вторжению. Фиделю не оставалось ничего другого, как повернуться лицом к Москве и обратиться в марксистскую веру, чему способствовал уже обращенный в нее Рауль. Высокомерие силы (определение Джорджа Кеннана) обернулось для Соединенных Штатов колоссальными расходами и серией позорных провалов, продолжающихся четыре десятилетия. А ведь встреться Джон Кеннеди с Фиделем Кастро - люди примерно одного возраста, сходного социального происхождения и, за небольшими нюансами, одной культуры, - они вполне могли найти общий язык.

Почти зеркальное отражение этой истории можно найти у нас. Став президентом Чечни, кстати, не без помощи тогдашнего ельцинского окружения, Джохар Дудаев первое время настойчиво просился на прием в Кремль. Но подаваемые им сигналы там не желали принимать. Сначала "всенародно избранному" не до Чечни, потом самовольности Грозного вводят Москву во гнев, и она уже намеренно игнорирует надоедливые притязания чеченцев. Дудаеву не остается ничего другого, как обратиться к исламу, что обещает ему политическую и военную поддержку мусульманского мира. Но еще в самый канун рокового решения о бомбардировках Грозного он звонит Горбачеву с просьбой стать посредником. Это предложение немедленно передается в Кремль и остается без ответа. Дальше кровопролитная война, фактическое поражение, тупиковая ситуация в политическом плане, метастазы в Дагестане и еще одна чеченская война. А ведь встреться Ельцин в свое время с Дудаевым, предложи этому толковому советскому генералу пост министра обороны или какой-то разумный компромисс (Дудаев был тогда согласен на "татарскую модель" отношений с Центром), этой раковой опухоли на теле Российского государства могло не быть.

Вспоминая о своих встречах с Фиделем и Раулем Кастро, я хочу отдать должное Олегу Павловичу Дарусенкову, который заведовал сектором Кубы. Благодаря прекрасному знанию языка и пониманию кубинского характера, его принимали на Кубе как "своего". То же могу сказать о его предшественнике Арнольде Ивановиче Калинине, который сейчас, когда пишутся эти строки, представляет на Кубе Россию, о многих других специалистах, работавших у нас в отделе, в МИДе и советском посольстве.

Поневоле тянет к обобщениям. Не стану говорить о "советских людях", но то, что в советский период у нас были подготовлены отличные кадры страноведов, непреложный факт. В этой среде было, можно сказать, два неписаных закона. Один - безусловное служение Родине, защита ее интересов, другой - искреннее уважение и симпатия к стране, с которой они профессионально работали, ее людям и культуре. Бывали, конечно, такие, кто, в силу большей частью личных причин, относился к своим "подопечным" с неприязнью. Или, что немногим лучше, у кого дружелюбие перерастало в обожание, и они, сами того не замечая, начинали больше заботиться о представлении интересов "обожаемой страны" в Советском Союзе, чем наших интересов в ней. Но таких попадалось немного, и от них старались избавиться.

В целом же правомерно сказать, что у нас была первоклассная страноведческая школа. Боюсь, в передрягах последних лет безвозвратно потеряны многие из воспитанных ею людей. В последние годы приходилось встречать опытных полонистов, чеховедов и других специалистов этого профиля, занимающихся чем попало. А ведь готовить их намного сложнее, чем дипломатические кадры для великих держав. Редко какой молодой человек изъявляет желание выучить, скажем, венгерский или камбоджийский язык, который ему нигде за пределами этих небольших стран не пригодится.

Кстати, о Камбодже. Когда Егор Кузьмич Лигачев был приглашен в Москву и назначен заведующим организационно-партийным отделом, а затем избран секретарем ЦК, одним из первых его нововведений стало решение, согласно которому занимать должности в аппарате ЦК КПСС могли только люди, состоявшие ранее на руководящей партийной работе. Эта мера еще более понижала планку и без того куцей партийной демократии. Получалось, что коммунист-рабочий, колхозник, учитель, ученый и т. д. не могут рассчитывать когда-либо занять место в центральном аппарате партии. Такая привилегия целиком отдавалась партбюрократии, чиновничеству, номенклатуре. С грехом пополам можно было еще как-то ее объяснить применительно к оргпартотделу - здесь действительно требовался опыт партийной работы. Но особенно нелепо требовать его там, где нужны специалисты узкого профиля.

Как раз в это время Международный отдел ЦК передал нам ведение дел с Камбоджей (тогда еще Кампучией), поскольку считалось, что она вступила на "социалистический путь развития". Понадобился референт со знанием кхмерского языка, и оказалось, что таких в Союзе всего два, причем один советник-посланник, а другой - молодой парень, только окончивший институт и год проработавший в Пномпене. Он согласился перейти к нам, и мы написали записку, не сомневаясь, что получим разрешение. Ничего подобного. Кадровики встали стеной, ссылаясь на необходимость выполнять решение ЦК. Я несколько раз разговаривал с первым замом заведующего оргпартотделом Н.А. Петровичевым, он сочувствовал, но разводил руками. В конце концов посоветовали записать в анкете, что наш кандидат "выдвигался" на организационно-комсомольскую работу во время учебы в институте. Все знали, что это липа, но таким образом спасали лицо. Насколько мне известно, это идиотское решение так и не было отменено.

С 1972 года, когда меня возвели в ранг заместителя заведующего отделом, зарубежные лидеры социалистических стран стали в какой-то мере моими "подопечными", а я вправе был считать их очередными своими начальниками. Мне приходилось вместе с одним из членов Политбюро встречать их в аэропорту, везти в закрепленный за каждым особняк на Ленинских горах (ул. Косыгина), оставаться с ними после того, как высокое лицо, поговорив, а то и отужинав с гостем, отбывало. Присутствовать на другой день на переговорах с Брежневым. Выслушивать пожелания членов делегации.

Что касается быта, тут вступали зав. секторами и референты из специального сектора хозотдела, руководимого Михаилом Могилевцом (позднее его сменил Владимир Шевченко - затем начальник протокола Администрации президента при Ельцине). Они подбирали подарки для главного гостя (их всякий раз придирчиво осматривал сам генсек), принимали встречные подношения, грубо говоря, ведали хозяйской кладовой. В их обязанности входило также принимать заявки от гостей - съездить с ними в закрытую секцию ГУМа, где можно было купить импортные товары, свозить супругу главного к врачу и т. д.

Не будучи политическими деятелями, замы не относились и к обслуге. Пожалуй, самое точное определение их миссии - посредники, через которых могла передаваться информация, точка зрения на тот или иной предмет, в расчете, что она будет доведена до высочайших ушей, высказывались какие-то просьбы и пожелания.

Я уже рассказывал о своей работе в "Проблемах мира и социализма". За первые два года моего пребывания в Чехословакии у меня не было возможности ближе познакомиться с кем-нибудь из видных деятелей этой страны - редакция существовала все-таки в сравнительно изолированной, замкнутой среде. Став в 1970 году ответственным секретарем, я уже должен был часто бывать в международном отделе ЦК КПЧ, которому было поручено заниматься журналом. Регулярно встречался с первым заместителем заведующего этим отделом Михаилом Штефаняком, референтом по Советскому Союзу славным Франтой Хладом. Изредка нас с шеф-редактором К.И. Зародовым принимал Василь Биляк. Как-то раз в подъезде дома на Дейвице столкнулся с бывшим секретарем ЦК (при Дубчеке) Славиком, исключенным из партии. В руках у него была шахтерская лампа, он потряс ею перед моим носом и сказал с горькой усмешкой: "Видишь, я теперь в метро работаю, рабочий класс, значит, моя диктатура!"

Назначение заместителем заведующего Отделом ЦК дало мне возможность познакомиться практически со всем составом чехословацкого руководства. Густав Гусак располагал к себе интеллигентностью, вежливой, доброжелательной манерой общения со всеми, как говорится, независимо от чинов и званий. Обстоятельства, которые привели его к власти в 1968 году, были, мягко говоря, не слишком благоприятны, и мне казалось, что он так и не вошел до конца в роль властелина, не ощущал себя в ней вольготно, как, скажем, Живков или Чаушеску. Похоже, ему, человеку совестливому и мыслящему, претило быть компрадором в глазах немалой части сограждан.

Не думаю, что он был втайне солидарен с А. Дубчеком, Смрковским и другими инспираторами Пражской весны. Но наверняка сочувствовал идее, что Чехословакия заслуживает более демократического социализма, чем тот, который был ей определен Москвой. И уж, конечно, не одобрял классовой непримиримости, с какой относились к Дубчеку и его единомышленникам "твердые искровцы" в чехословацком руководстве. Об этом он однажды в приватной беседе откровенно признался.

В Москве на каком-то приеме мы с женой познакомились с миловидной и симпатичной парой из Чехословакии - журналистами Отой и Евой Выборными, представлявшими чешское радио. Побывали у них в гостях, пригласили к себе. Эта пара была просто влюблена в Россию, ее культуру, оба свободно владели русским языком, у нас было много тем для общения. В августе 68-го года, сразу после вторжения, на партийном собрании в посольстве ЧССР Выборные отказались проголосовать за одобрение этой акции, были вычеркнуты из КПЧ и немедленно отозваны на родину. Там они оставались без работы, жили на случайные заработки, выступая в прессе под псевдонимами, потом с помощью Л. Штроугала все-таки устроились на телевидение. Но все их апелляции о восстановлении в партии встречали решительный отказ. По существу, они, как и 500 тысяч других вычеркнутых и исключенных из партии, вместе с семьями, т. е. немалая часть населения страны, были гражданами второго сорта, находившимися под подозрением.

Я не раз пытался помочь Оте и Еве. Однажды говорил на эту тему с Биляком. Тот не отказал, обещал подумать и сделать что можно. Вероятно, это была просто отговорка. Тогда я обратился к самому Гусаку. Рассказал ему об этом случае, выразил мнение, что Выборные - убежденные коммунисты. В осторожной форме спросил: не получится ли так, что, наказывая значительную часть общества, партия окончательно оттолкнет от себя этих людей, сделает их своими непримиримыми противниками? Откровенно говоря, это был рискованный шаг с моей стороны. Никто не уполномочивал меня вести такие разговоры с чехословацким лидером, и если бы об этом стало известно, мне было несдобровать. Но Гусак меня "не продал" - полагаю, как раз потому, что и сам так думал. По крайней мере он сказал, что знает Выборных, ценит их выступления, но проблема в том, что вопрос надо решать в комплексе по отношению ко всем вычеркнутым из партии. И откровенно дал понять, что против этого значительная часть руководства. Заключил каким-то туманным обещанием.

Так Ота и умер "вычеркнутым".

Осенью 1999 года, после десятилетнего перерыва, я еще раз посетил Прагу. На конференцию "Демократическая революция 1989 г. в Чехословакии" была приглашена также группа советских историков во главе с академиком Григорием Николаевичем Севостьяновым и директором Института славяноведения РАН Владимиром Константиновичем Волковым. Расположились в отеле "Дуо" в районе новостроек. Три дня подряд заседали, разматывая звено за звеном цепь драматических событий, в уникально короткий срок изменивших общественный строй в ЧССР и получивших название "бархатной революции". Рассказывали ее непосредственные участники, докладывали о результатах своих исследований историки, делились переживаниями эмигранты, получившие возможность вернуться на родину после долгих скитаний на чужбине, но, за редкими исключениями, доживающие свой век в Вене, Париже, Стокгольме...

Выступали, отвечали на вопросы, сидя за столом президиума на подиуме. В зале не было предусмотрено круглого или квадратного стола, потому что не присутствовал ни один представитель той, ниспровергнутой в 89-м году власти.

- Вилем, - спросил я у неутомимого организатора конференции Вилема Пречана, - почему нет никого из прежнего коммунистического руководства? Разве можно искать истину, опираясь на показания свидетелей одной, победившей стороны? Любой суд отправил бы такое дело на доследование.

- Вы правы, - ответил он смущенно, - но бывшие не захотели прийти, они боятся.

- Само по себе плохо, если боятся. Значит, очень уж их запугали. А кого приглашали, если не секрет?

- Обращались к Цолотке.

- Допустим, он не захотел. Почему не пригласили других? Например, Хнёупека? Министр иностранных дел, писатель.

- Он плохо себя вел после революции.

- А вот ваш польский коллега Анджей Пачковский пригласил для исторического разбирательства весь состав тогдашнего польского руководства. Что, силовые польские министры, в свое время участвовавшие в установлении военного положения, вели себя лучше вашего министра иностранных дел?

- Возможно, мы еще до этого доживем, - с некоторой грустью заметил Пречан.

Печально, но факт: в Чехии доминирует та самая конфронтационная политическая культура, какая у нас господствует со времен Гражданской войны и пока не собирается сдавать позиции. Перемена власти не превратила жителей этой прекрасной страны в равноправных и, что еще важнее, равноценных для государства граждан. Существовавшую до того "социальную башню" с двумя этажами просто перевернули, как раньше в больницах переворачивали песочные часы. Те, кто занимал нижний этаж, вычеркнутые из политики, переместились на верхний, обитателей верхнего столкнули вниз, теперь они оказались на положении вычеркнутых. Кто-то скажет: на то и революция! Да, когда речь шла о пролетарской. А если она демократическая, не является ли ее главной целью покончить с ситуацией, из которой только один выход - очередное перевертывание "башни"?

Примерно таков был смысл нескольких моих выступлений, мне показалось, в зале многие встретили их сочувственно. Но герои революции 89-го и их летописцы были заняты своей идефикс: доказать собственное авторство событий десятилетней давности: "да, конечно, перестройка в СССР, бунт "Солидарности" в Польше, крушение Берлинской стены - все это сыграло известную роль, но решающее значение имел внутренний фактор".

Помог хоть отчасти преодолеть эту зацикленность на своем приоритете президент Вацлав Гавел, явившийся ответить на вопросы участников конференции. После газетных сообщений о перенесенных им тяжелых операциях я ожидал увидеть изможденного, рано состарившегося человека. Но он выглядел бодро. На вопросы отвечал точно и образно - сказывалась профессия драматурга. Сравнивая лидера "бархатной революции" с его сподвижниками, я должен был признать, что он на голову выше их как политический деятель.

Впрочем, свою роль сыграло и десятилетнее пребывание на посту президента. Я помнил, как робко, хотя и с достоинством, он держался на встрече с Горбачевым в Москве в 1990 году (мне пришлось записывать содержание состоявшейся беседы, Гавел не взял с собой помощника). Тогда он, буквально совершив скачок из тюрьмы, подполья и театральных кулис в Пражский Кремль, просто боялся произнести ненароком не ту реплику, что полагалась по законам не слишком знакомой ему драматургии. Теперь держался уверенно, с легким чувством превосходства, присущим людям, которые достаточно долго находились у власти и воспринимают преклонение перед ними как должное.

Меня он не узнал, а если узнал - не подал вида. Я спросил, какую роль в событиях 89-го года в Чехословакии сыграли перестройка и президент Горбачев. Он ответил честно: огромную. Казалось бы, это авторитетное заявление должно было поставить точку в споре, какой фактор важнее, внутренний или внешний, но и в заключительный день эту тему не оставили в покое. В конце концов сошлись на предложенной мною формуле: перестройка стала для реформ и революций в Центральной и Восточной Европе conditio sine qua non.

С солидными докладами выступили все мои российские коллеги. Мне пришлось отвечать на множество вопросов: правда ли, что посол Ломакин по поручению Горбачева предостерег чехословацкое руководство от применения силы против оппозиции; когда поступил приказ советским войскам, дислоцированным в Восточной Европе, не выходить из казарм и ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в ход событий; звонил ли первый секретарь ЦК КПЧ Якеш Горбачеву, спрашивая совета; почему Горбачев не покаялся за подавление Пражской весны во время своего визита в Прагу в 1987 году? И так далее. Ответив как мог, я, в свою очередь, задал вопрос: чувствуют ли чехи себя теперь независимыми, не сменилась ли для страны одна зависимость другой? Ответа не последовало.

Вечером заехали за мной давние друзья Иржи Пурш, бывший председателем Комитета по кино, и его жена Дарья. Посидели за бутылкой моравского вина, порассуждали о сюрпризах времени. К сожалению, не удалось встретиться с Богумилом Хнёупеком, но мы хотя бы поговорили с ним по телефону. Я спросил, правда ли, что приглашали Цолотку, а тот не пошел, побоялся. Ничего подобного, сказал Богуш, это они боятся. Даже наших аргументов.

Вот тебе и "революционный бархат".

Свободный воскресный день перед отъездом я употребил для прогулки по Праге. Добрался на метро до станции "Мустек" в самом центре, прошагал туда-обратно по Вацлавке, постоял с японскими и немецкими туристами на Староместской площади, пока не прозвонили башенные часы с движущимися фигурками рыцарей, монахов, купцов, спустился к Влтаве, пересек Карлов мост, полюбовался Малостранской площадью. Господи, какое значение имеют громоподобные революции, пока все сводится к смене человеческого "караула" и остается невредимой эта ошеломляющая красота.

Как ни значительны сами по себе были главные проблемы Ярузельского (военное положение), Фиделя Кастро (безопасность), Гусака (Пражская весна), какой бы отзвук они ни вызвали в мировой политике, все-таки самой сложной по существу и трагической по последствиям была проблема, стоявшая перед еще одним моим зарубежным "начальником-подопечным" Эрихом Хонеккером, - проблема германского единства. Ее разрешение было воспринято как окончание "холодной войны" и просуществовавшей полвека Ялтинской системы, драматически сказалось на судьбе самого немецкого лидера.

Мне пришлось общаться с ним значительно чаще, чем с другими, прежде всего в силу более интенсивного характера связей между Советским Союзом и Германской Демократической Республикой. Свою роль играла и бoльшая, в сравнении с другими восточноевропейскими столицами, зависимость Берлина от Москвы. Когда я приезжал в Прагу, Варшаву, Гавану, мне по уровню "полагался" прием у члена руководства, ведающего международными вопросами, реже удостаивал встречи сам лидер. Иное дело ГДР. Здесь каждый раз меня и заведующего сектором ГДР Александра Ивановича Мартынова непременно принимал Хонеккер. И в Советском Союзе он бывал гораздо чаще других - помимо официальных визитов приезжал, чтобы открыть памятник Тельману и Музей немецких антифашистов, побывать в Волгограде и других городах, посетить МГУ, Высшую партшколу, промышленные предприятия. В этом смысле он был, что называется, публичным политиком.

Помню, как Хонеккер выразил желание познакомиться с автозаводом имени Ленинского комсомола. Предприятие как раз закончило установку нового оборудования, директор с гордостью показывал просторные цеха, где у станков стояли молодые симпатичные ребята в аккуратных спецовках, рассказывал о построенных новых домах для рабочих и инженерного состава, своих школах, спортивных площадках, бассейнах, поликлиниках. Весь этот комплекс производил отрадное впечатление, а венцом осмотра стал показ нескольких новых моделей автомобилей, которые АЗЛК собирался освоить в ближайшие годы. Оригинальные конструкции, эффектное исполнение - словом, модели выглядели привлекательно, по крайней мере пока стояли на стендах. На вопрос Хонеккера, насколько они отвечают мировым стандартам автомобилестроения, директор, не задумываясь, заявил, что в ближайшие несколько лет завод намерен создать лучшие в мире марки автомобилей. Хонеккер улыбнулся и пожелал успеха. Однако вечером за ужином в особняке сказал, что его несколько смутила излишняя самоуверенность азээлковцев. "Наша техника, - добавил он, - не уступает вашей, но с автомобилями пока ничего не можем сделать, хотя конструкторы обещали мне модернизировать "Вартбург", чтобы он не уступал "БМВ" и "Мерседесам"".

Это было сказано без малейшей иронии.

Как ни странно, несмотря на частые встречи, этот человек был для меня менее понятен, чем другие лидеры. Нельзя сказать, что он был закрытым по натуре. Достаточно разговорчив, охотно отвечал на вопросы о том, как идут дела в республике, предпочитая, однако, все подавать в розовом свете. За вечерним застольем в кругу своих сподвижников мог и пошутить. Но даже это у него выходило строго. Что же касается высказываний на политические темы, они отличались неукоснительным соблюдением канонических марксистско-ленинских формул. Поди разберись, что у него на уме, действительно ли закоренелый фундаменталист, не видит реальности, ни в чем никогда не позволяет себе усомниться, или просто держит свои сомнения при себе, не желает раскрываться.

Соответствовала характеру лидера и атмосфера в политбюро. Члены руководства, с которыми мне чаще пришлось общаться (Курт Хагер, Герман Аксен, Гюнтер Миттаг, Вилли Штоф, Вернер Кроликовский), держались, по сравнению с людьми того же ранга в других партиях, более официально, пожалуй, даже чопорно. Не думаю, впрочем, что таков немецкий характер, поскольку совсем иначе вели себя "функционеры" нашего уровня. Открытый, душевный Пауль Марковский (погиб в авиационной катастрофе), сменивший его на посту заведующего международным отделом ЦК СЕПГ Гюнтер Зибер, Гарри Отт и Герд Кёниг, ставшие позднее послами в Советском Союзе, Бруно Малов и другие наши партнеры-международники были отнюдь не сухие педанты и закоренелые догматики, а люди веселые, остроумные, широко мыслящие. При безусловном соблюдении партийной дисциплины и безоговорочной исполнительности они позволяли себе умеренную критику тех или иных несуразностей у себя дома, а иногда, в "деликатной форме", и у нас.

Один из "политологических" выводов, который я сделал по итогам своей многолетней работы в отделе, состоит в том, что политическая система, сложившаяся в Советском Союзе и растиражированная затем в других странах социалистического лагеря, была создана как бы для разового употребления. Поскольку ее обязательным элементом был самовластный лидер, постольку за его уходом с неизбежностью следовала не одна лишь перестановка людей в правящем слое и какие-то новые акценты в политике, а смена режима. При том что всем социалистическим странам были присущи некоторые базовые принципы политического устройства, его функционирование на треть определялось институтами, а на две трети - личностью вождя. ГДР в этом смысле не была исключением. Личность Хонеккера накладывала свой отпечаток на всю жизнь республики, как до него Вальтера Ульбрихта (мы в шутку называли его режим "вальтерянским") и, наверное, не меньше чем два века назад личность короля Фридриха на всю тогдашнюю прусскую действительность.

В отличие от Ульбрихта Эрик Хонеккер, особенно в первые годы своего правления, не претендовал на лавры теоретика. Но ему поневоле пришлось этим заняться. После заключения Московского договора 1970 года между СССР и ФРГ, урегулирования отношений последней со странами Восточной Европы, руководство ГДР пыталось оттянуть развитие связей с Бонном, с полным основанием полагая, что вторжение западных телепередач и туристов в "Мерседесах" поубавит, если не подорвет, веру граждан ГДР в преимущества социализма. Долго удержаться на такой позиции не удалось. Добиваясь международного признания, ГДР была вынуждена приоткрываться миру со всеми вытекающими отсюда плюсами и минусами.

С другой стороны, взяв курс на созыв Общеевропейского совещания и вступив в этой связи в политический флирт с Бонном, наше руководство дало понять немецким союзникам, что не будет возражать против умеренного развития связей между двумя германскими государствами. В частности, хотя и не без колебаний, закрыли глаза на предоставление ГДР беспроцентного торгового кредита, так называемого свинга, платежей, связанных с посещением республики большим количеством туристов из Западной Германии.

Ситуация в треугольнике "СССР - ГДР - ФРГ" сложилась на редкость странная. Все его "углы" делали, что называется, хорошую мину при плохой игре. Москва требовала от Берлина энергичней влиять на Бонн в интересах продвижения "общеевропей-ской идеи" и в то же время предупреждала об опасности попасть в зависимость от своей мощной соседки. Берлин, уже залезший в долги и неспособный жить без ежегодных вливаний западного капитала, храбрился и делал вид, что идет на развитие отношений с ФРГ только в той мере, в какой этого требует стратегия социалистического содружества в Европе. Ну а Бонн, методически приобретая право на проникновение в ГДР, заверял Москву, что ей нечего беспокоиться, никаких завоевательных планов у него нет.

Именно тогда, задолго до падения Берлинской стены, начался первый этап объединения Германии. Германисты всячески стремились препятствовать сближению западных и восточных немцев, спокойней относились к этому те, кто считал, что воссоединение Германии раньше или позже неизбежно: "Не нам, естественно, форсировать этот процесс, но следует сделать все, чтобы в его финале наша страна получила в лице Германии надежного и доброго партнера".

Вокруг этих вопросов велась оживленная дискуссия на нашей "политической кухне". От советских посольств и резидентур в Берлине и Бонне, по линии ГРУ, временами от руководства Компартии Западной Германии поступали тревожные сообщения о том, что связи ГДР и ФРГ грозят выйти за предел, диктуемый соображениями безопасности. Политбюро поручало Отделу ЦК и МИДу "проанализировать обстановку и представить предложения". На Старой площади или Смоленском бульваре собирались непосредственные исполнители и начинались долгие сидения по германскому вопросу. Въедливый и осторожный Анатолий Григорьевич Ковалев (печатал под псевдонимом стихи, на которые написано немало хороших песен), знаток истории и искусства Валентин Михайлович Фалин*, медлительный, но глубоко копающий Анатолий Иванович Блатов, красноречивый Анатолий Леонидович Адамишин, рассудительный Рафаэль Петрович Федоров - все они были интересными собеседниками, и наша работа сопровождалась экскурсами в историю и философию. В итоге появлялась на свет очередная записка в ЦК КПСС, на основе которой принималось решение поручить послу встретиться с Эрихом Хонеккером и выразить обеспокоенность руководства КПСС в связи с наращиванием присутствия ФРГ в ГДР.

* * *

Один из таких эпизодов наглядно продемонстрировал разницу в порядках, царивших в ЦК и МИДе. Пока мы корпели над документом, Андропов и Громыко уединились в кабинете Юрия Владимировича и время от времени посылали секретаря узнать, скоро ли мы управимся с проектом. Мы действительно "закопались" в поисках точных формул. Наконец сошлись на чем-то и условились отстаивать подготовленный текст совместно. Пошли к начальству. Те прочитали, начали обсуждать. Громыко сделал замечание, Андропов с ним не согласился и спросил: "А как думают товарищи?" И хотя был торжественный уговор, мидовцы тут же капитулировали, дружно поддержав своего шефа. Выйдя, мы упрекнули их в предательстве. "Да, - возразил кто-то из наших коллег, - вам легко с таким начальником, здесь у вас почти Гайд-парк. Попробуй с нашим поспорь, мигом поставит на место".

У нас была, смею сказать, превосходная школа германистики. Ее питомцы в большинстве своем получали солидный багаж знаний в Московском государственном институте международных отношений и многие годы работали в Германии, хорошо знали страну, язык, культуру, национальную психику. Именно среди людей, для которых советско-германские отношения стали делом жизни, была более всего распространена подозрительность к немецкой политике. Особенно отличались в этом смысле заведующий отделом Германии МИДа Александр Павлович Бондаренко, сотрудники нашего отдела - уже упоминавшийся Мартынов и референт его сектора Александр Яковлевич Богомолов. Грамотные, толковые специалисты, они не то что с упорством, но порой даже с фанатизмом добивались сохранения жесткого контроля за каждым шагом ГДР во внутренней и тем более внешней политике. Их кредо было: не допустить никакого изменения ситуации, сложившейся после войны.

Цель, заведомо недостижимая уже хотя бы потому, что ничто не вечно под луной. Контроль Москвы над Берлином в 70-е годы ослабевал и просто в силу дряхления советского руководства. Вот примечательный эпизод. Одна из последних встреч Хонеккера с Брежневым. Высокую делегацию СЕПГ проводят в зал заседаний на пятом этаже здания ЦК КПСС. Леонид Ильич и Эрих трижды обнимаются и целуются. После жарких объятий делегации усаживаются лицом к лицу. Брежнев раскрывает заготовленный текст и начинает:

- Здравствуйте, товарищ Хонеккер...

Слова даются ему с трудом, смысл их уловить нелегко. Слава богу, переводчик, слушая генсека, "шпарит" по собственной копии - "памятке". Заверив в личной преданности и готовности ГДР быть надежнейшим союзником СССР, Хонеккер уезжает в уверенности, что из Москвы, кроме старческого ворчания, ничто ему не угрожает, а посему он отныне сам себе голова.

Раз уж зашла речь об этих переговорах, расскажу о таком эпизоде. Брежневу врачи порекомендовали поменьше курить. Сначала ему изготовили портсигар, который открывался только через каждый час. Он приспособился, в промежутках стал "стрелять" у охранников, не смевших отказать. Тогда эскулапы потребовали вовсе бросить курение. Пришлось подчиниться, но Леонид Ильич и здесь нашел лазейку, прося курящих дымить ему в лицо. На переговорах я сидел рядом с ним, отступив на полшага вправо, слева такую же позицию занимал А.Я. Богомолов в роли переводчика. Зная, что мы оба курим, он попросил обкуривать его, причем не довольствовался тем, что мы дымили попеременно, то и дело оборачивался, жестами давая понять, чтобы постарались. Сидевший рядом Суслов, болевший легкими, кивнул, давая понять: не надо стесняться. Потом мы с Александром Яковлевичем долго не могли отдышаться.

С того момента, как немецкий лидер уверовал в обретенную независимость, он стал действовать гораздо смелее. Можно сказать, что, за исключением Гельмута Коля, никто не внес столь большого вклада в дело германского единства, как генеральный секретарь СЕПГ Эрих Хонеккер. Западногерманские туристы разъезжали по городам республики, сюда потянулись бизнесмены, в берлинских магазинах появились в изобилии товары западного соседа. Наши послы - Петр Андреевич Абрасимов, затем Вячеслав Иванович Кочемасов - слали в Центр депешу за депешей и при каждом удобном случае пеняли Хонеккеру на то, что связи с ФРГ переходят всякие разумные размеры. Но тот только отмахивался, а при встречах с членами советского руководства, навещавшими его в Берлине, говорил, что советский посол зря нервничает, СЕПГ надежно контролирует ситуацию и не даст никаких поблажек классовому врагу.

Думается, он искренне верил в это. Конечно, его не могли не тревожить донесения спецслужб о широком проникновении ФРГ в республику, но догматический склад ума и изрядная амбициозность препятствовали трезвой оценке своего политического курса. Он считал (и не раз говорил об этом, беседуя с нашими представителями), что "перехитрил" Коля, заставив западногерманский капитал вкладывать средства в укрепление рабоче-крестьян-ского немецкого государства. Похоже, продолжал оставаться при этом мнении даже тогда, когда начался массовый исход граждан ГДР на Запад через Венгрию и Чехословакию.

Вилли Штоф и некоторые другие члены руководства СЕПГ конфиденциально доводили до сведения Москвы, что Хонеккер попал под влияние своего "злого гения" Гюнтера Миттага, уступает домогательствам Бонна, позволяя Западной Германии шаг за шагом захватывать контроль над экономикой и другими сферами жизни республики, готовя тем самым ее аншлюс.

Критиковали своего генсека и выдвинувшиеся в 70-е годы руководители среднего звена, считавшие, что болезненную для ГДР проблему отставания от ФРГ следует решать на путях всесторонней модернизации экономической, политической и духовной жизни. Можно сказать, это была, хотя и робкая, своя, гэдээровская "заявка на перестройку". Ее выразителем стал первый секретарь Дрезденского окружкома СЕПГ Ганс Модров. Хонеккер косился на его нововведения, терпел критические выступления на пленумах, потом рассердился и был уже готов подписать решение об освобождении Модрова. Удержало его только вмешательство советского посла.

В 1989 году я сопровождал Горбачева в Берлин на празднование 40-й годовщины ГДР. Толпы жителей, особенно молодежь, восторженно приветствовали человека, от которого в тот момент ожидали перемен в своей достаточно сытой, но несвободной, скучноватой жизни. Повсюду несли плакаты, резавшие Хонеккера по сердцу: "Нам нужен свой Горби!" На следующий день после красочного парада и ночного факельного шествия состоялась конфиденциальная беседа между двумя лидерами, на которой присутствовали я и помощник Хонеккера П. Этингер. Тональность разговора была спокойной, но собеседники, казалось, не слышали друг друга. Хонеккер в традиционном духе поведал об успехах ГДР, хотя и воздержался от упреков по нашему адресу. Горбачев настойчиво подводил немецкого руководителя к мысли о необходимости перемен. Хонеккер сделал вид, что не понял.

- Весь мир вокруг нас втянулся в перемены, - сказал Горбачев. - Свои требования предъявляет научно-техническая революция. Социализму нужно второе дыхание. Будучи убеждены и в теоретическом плане, и на опыте в возможностях социализма, мы сейчас свободней размышляем о перспективах этого строя. Но одной констатации недостаточно: автоматически ничто не срабатывает. Нужна настойчивая деятельность партии, народа. И этот процесс не может быть легким, простым. Начиная перестройку, мы высказали такое предположение, но жизнь показала, что трудностей у нас оказалось гораздо больше, чем думалось. Время сейчас великое, ответственное, судьбоносное, проиграть мы не можем.

- И не проиграем, - бодро заметил Хонеккер.

- Да, но для этого необходимы высокий уровень взаимопонимания и новое качество сотрудничества во всех сферах... Вчера я сказал, что в твоем выступлении убедительно показаны достижения республики. Хорошо, что ты бросил также взгляд в будущее. В такой день и в такой речи, видимо, не было необходимости развивать эту тему. Как я понимаю, этим вам придется заниматься сразу после праздника, в ходе подготовки к съезду. Проблема, которая нас с вами беспокоит, нуждается в этом. Инициатива должна быть за партией, за руководством, опаздывать нельзя. Социально-экономическая ситуация у вас благоприятнее, чем у нас, и на этой базе можно двигать назревшие процессы в области политики и демократии.

Горбачев вежливо подводил собеседника к мысли о необходимости перемен. А в ответ услышал следующую реплику:

- Сейчас наши противники требуют реформ. Партия должна усилить работу по разъяснению некоторых идеологических вопросов, которым уделялось недостаточное внимание. В ходе подготовки к съезду мы эти проблемы решим. Создали ряд комиссий, одна из них занимается анализом, каким будет социализм в XXI веке.

О наших проблемах я сказал в своем вчерашнем выступлении. Мы находимся на границе ОВД и НАТО, существует раскол Германии. Это является источником нарастающей классовой борьбы во всех сферах. Коль сказал в интервью, что, если ГДР вступит на путь реформ, ФРГ окажет ей помощь. Но мы не позволим диктовать нам правила поведения.

Накануне событий в Венгрии, о которых я жалею, Немет* был гостем СДПГ. Они договорились, что ФРГ предоставит кредит 55 млн. марок, если венгры откроют границу. И венгры пошли на это. А у нас до 3 млн. туристов ежегодно ездили в Венгрию. В связи с этими событиями мы вынуждены отменить безвизовый обмен с ВНР...

Хонеккер говорил об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Вероятно, ему и в голову не приходило, что, если люди хотят уехать в другую страну, государство не должно им в этом препятствовать. А главное - все-таки еще раз задуматься над причиной такого повального бегства. Ведь несмотря на стену, на жестокий пограничный режим, тысячи граждан ГДР ежегодно находили способы эмигрировать в Западную Германию; население ГДР неуклонно сокращалось, при том что в ней был достаточно высокий уровень жизни.

Почему люди бежали из Восточной Германии в Западную, из Северной Кореи в Южную, из Кубы в США? История, похоже, специально создала подобные ситуации, чтобы облегчить сравнение. Отсюда не обязательно следует обвинительный вердикт по адресу социалистической системы. У нее свои положительные стороны, что, кстати, довольно быстро ощутили жители Восточной Германии. Несмотря на значительные вливания капиталов, эта часть страны все еще заметно отстает от Западной, а многие бывшие ее граждане с ностальгией вспоминают о надежном социальном обеспечении, отсутствии безработицы и других привычных удобствах образа жизни ГДР. Но если люди все-таки уходили, отсюда с непреложностью следовало, что не все благополучно "в социалистическом королевстве". Большинство коммунистических лидеров не решилось сделать такой вывод, а те, у кого хватило на это интеллектуальной смелости, безнадежно опоздали.

Почти сразу же после беседы с Хонеккером состоялась встреча Горбачева со всем составом руководства ГДР. Здесь он более развернуто изложил те же мысли, которые пытался внушить Хонеккеру. Пожалуй, ни в одной другой беседе с лидерами восточноевропейских стран не изъяснялся он столь прямо и столь жестко, сказав примерно следующее:

- СЕПГ, ГДР имеют немалые успехи. Но сейчас не только Советский Союз и социалистические страны, весь мир вступает в новую эру. В вашем обществе накоплен большой запас энергии, нужно найти ему достойное применение, дать выход. Если это не будет сделано, люди начнут искать свои способы самовыражения. Лучше проводить реформы сверху, чем ждать, пока знамя перемен перехватят враждебные политические силы.

Мне тогда показалось, что большинство членов политбюро СЕПГ приняли эти высказывания с одобрением, может быть, не столько из-за полного согласия с ними, сколько из общего чувства неудовлетворенности руководством Хонеккера в последние годы. Много у них накопилось претензий к своему лидеру, они уже готовили ему замену, и нажим высокого московского гостя облегчал решение задачи.

Но смена партийных лидеров мало что могла изменить. Уже не Хонеккер и новый генсек Эгон Кренц, даже не Горбачев и Рейган решали судьбу Германской Демократической Республики, а народ Берлина, собравшийся у Бранденбургских ворот, чтобы разрушить стену, возведенную почти 30 лет назад и разделявшую на две части город, Европу, мир.

Падение Берлинской стены - это, безусловно, веха, с которой начала отсчет новая эра международных отношений. С другой стороны - одно из самых важных следствий горбачевской реформации, которое с полным основанием можно назвать реформой международной системы.

26 января 1990 года у Президента СССР было совещание по Германии, в котором приняли участие Н.И. Рыжков, А.Н. Яковлев, Э.А. Шеварднадзе, В.А. Крючков, В.М. Фалин, А.С. Черняев, Р.П. Федоров, В.А. Ивашко и автор этой книги. Вот что говорил там Горбачев:

"Процессы в Германии ставят в сложное положение и нас, и наших друзей, и западные державы. СЕПГ распадается. Теперь уже ясно, что объединение неизбежно, и мы не имеем морального права ему противиться. В этих условиях надо максимально защитить интересы нашей страны, добиваться признания границ, мирного договора с выходом ФРГ из НАТО, по крайней мере - с выводом иностранных войск и демилитаризацией всей Германии. Надо посоветовать друзьям подумать о возможности объединения СЕПГ с СДПГ.

Наше общество болезненно воспринимает отрыв ГДР, тем более ее поглощение Федеративной Германией. Живы еще миллионы фронтовиков. Не только люди старшего поколения, но и молодежь привыкли видеть в социалистической Германии один из устоев современного мира. Общественному сознанию будет нанесена серьезная травма. Но ничего не поделаешь, придется это пережить".

Иных мнений не было. Объединение Германии произошло в темпе кинобоевика.

В 1991 году Горбачев с Рейганом принимали в Берлине звание почетных граждан германской столицы. Из списка почетных граждан были вычеркнуты маршал Конев и первый комендант Берлина генерал Берзарин. Эрих Хонеккер находился в городской тюрьме Моабит, той самой, где его в течение 14 лет держали нацисты. Горбачев выступил с осуждением преследования лидера ГДР. В конце концов Хонеккера выпустили. В Москве отказались дать ему убежище, он нашел последнее пристанище у дочери в Чили. Печальная участь.

В последующие годы Президенту СССР предъявлялись обвинения двоякого рода. Одни говорят, что он лишил нашу страну плодов победы в Великой Отечественной войне, разрушил послевоенный порядок. Другие утверждают, что воссоединение Германии произошло вопреки его воле. Правда же заключается в том, что Горбачев, безусловно не ставивший целью "отдать ГДР", осознав, что немецкий народ хочет воссоединения, признал это его право и не стал препятствовать. То, чему суждено было раньше или позже свершиться, свершилось, потому что немцы все-таки одна нация.

В 1999 году Горбачев вместе с Бушем и Колем были героями празднества в честь 10-й годовщины падения стены и объединения Германии. На этот раз у нас обошлось без язвительных комментариев о "лучшем друге немцев". Умнеем.

Дoма

Отдохнем от политики.

Летом 1951 года мой друг Ираклий Сакварелидзе познакомился с симпатичной блондинкой и попросил ее прийти на свидание с подругой. Так в "Якоре" мы встретились с моей будущей женой. Распили припасенную Ираклием бутылку грузинского вина, гуляли по Тверской, потом я проводил ее домой на Красную Пресню. Достало одного вечера, чтобы убедиться, что с яркой привлекательной внешностью сочетаются живой, не замкнутый на одной "женской материи" восприимчивый ум, начитанность, не столь уж часто встречавшаяся у москвичек, с которыми мне до сих пор посчастливилось общаться. Мы очень быстро нашли тьму общих тем, проговорили до полуночи, и я влюбился если не с первого взгляда, то уж наверняка с третьего дня.

С того времени наша компания пополнилась женской частью. Аня вместе с подружкой Ираклия, Валей, ездила по воскресеньям с нами на Москва-реку, запасаясь провизией, подкармливала голодную аспирантскую ораву. Она окончила народнохозяйственный техникум, работала тогда в райпищеторге, но мечтала об артистической карьере. В юности пела в детском хоре, даже сольными концертами заработала деньги на танк, за что получила традиционную личную благодарность от Верховного главнокомандующего. Будучи завзятой театралкой, часто приобретала билеты на свой скромный заработок, мы с ней ходили в Театр Маяковского, МХАТ, раз даже в Большой на "Ивана Сусанина".

Мы поженились. Прохожу мимо памятника Гоголю работы Томского, установленного в начале Гоголевского бульвара, читаю на нем дату "2 марта 1952 года" и вспоминаю свою свадьбу и Горбачева... (Это день его рождения.) Впрочем, слово "свадьба" не совсем подходит к данному случаю. Мы вернулись из загса в "Якорь", распили в компании с Ираклием и Валей, ставшей уже его женой, бутылку вина, после чего собрали свои манатки и отправились на заранее арендованную комнатушку в районе Заставы Ильича. Весь наш скарб состоял тогда из одного чемоданчика в основном с Аниными вещами. Зато у нее была котиковая шуба, которую мы продали за три с лишним тысячи рублей. На эти деньги, плюс моя аспирантская стипендия, сняли временное пристанище и кормились до того момента, когда мне удалось устроиться на работу.

Слово "кормились" самое точное, поскольку "питание" предполагает нечто более разнообразное. Нашим же постоянным блюдом были макаронные рожки с зеленым сыром. Впрочем, этого было вполне достаточно. Любовь и ласка с лихвой возмещали отсутствие деликатесов на нашем столе. А пожилая хозяйка квартиры одолжила во временное пользование кастрюлю, пару тарелок и столовых принадлежностей. Чего еще надо! С утра до позднего вечера я лихорадочно писал свою кандидатскую, читал фрагменты, которые, как мне казалось, особенно удались, молодой жене, а она тогда еще безоговорочно восхищалась всем, что выходило из-под моего пера.

Аня родила сына в Краснодаре, куда переехали из Баку мои родители и сестра с мужем. Моя политиздатовская зарплата не позволила и дальше арендовать жилье в городе, пришлось переместиться в деревню. Мы сняли комнату в уже знакомом поселке Удельное в двух километрах от станции. Зима была суровая, дача не отапливалась, отогревались у небольшой печурки, как на фронте. Электрички до Москвы ходили исправно, удавалось найти и местечко, чтобы почитать в дороге. А вот от станции к даче тропку заносило снегом, пробираться по ней в кромешной тьме было не слишком приятно. Больше доставалось, конечно, жене с ребенком в этом неустроенном быте.

На следующий год чуть полегчало - Политиздату дали несколько домиков в Кратово, недалеко от поселка старых большевиков. Здесь нам, по крайней мере, не пришлось выкраивать из бюджета плату за аренду. Рядом были сослуживцы, в случае чего можно было позвать на помощь соседей. Начали появляться и друзья. Неподалеку поселились Олег и Алина Писаржевские. Они познакомили нас со сценаристом Владимиром Крепсом, владельцем шикарного загородного дома, в котором собиралась время от времени компания живших в округе приятелей хозяина. Он любил блеснуть какой-нибудь байкой, обсуждали киноновинки, умеренно выпивали, танцевали.

Все же зимы переносились трудно, и в конце концов мы перебрались на Черногрязскую. К этому времени Анины сестры повыходили замуж и стало возможным в пятнадцатиметровой комнате отделить закуток. Тесно - не то слово. Свои первые брошюрки я писал, стоя на коленях, разложив бумаги на кровати. В туалет надо было бегать на улицу. Это был своеобразный общинный быт, отличавшийся крайней скудостью жизненных условий и в то же время подобием семейного товарищества. В конце концов, слова "коммуна" и "коммуналка" происходят от одного корня. Теперь, когда я вспоминаю о "барачном" отрезке своей жизни, невольно приходит на память прочитанный много позже "Чевенгур" Андрея Платонова.

Ко всему люди привыкают, привыкли и мы, поставив в убогой комнатенке только что появившийся тогда широкоэкранный телевизор "Темп". Раз в неделю мы с Кареном ходили в баню. Теперь уже регулярно посещали театры, случались и "светские рауты". Как-то Борис Назаров пригласил нас в новогоднюю ночь поехать с ним в гости. Приехали в красивый новый дом где-то на Садовом кольце. Шикарно обставленная квартира, с иголочки одетые молодые люди, лениво развалившиеся в креслах и тянущие изысканные напитки. Так же лениво с нами поздоровались и тут же забыли о нашем присутствии, продолжая изнывать от скуки. Одна пара танцевала, для остальных даже это казалось непосильным. Мы потолкались полчаса и по-английски улизнули. Могли бы, впрочем, и хлопнуть дверью, все равно никто бы не заметил. Потом Борис назвал участников этой компании, принадлежащих все как один к золотой молодежи. В основном сыновья или внуки Ворошилова, Буденного, еще кого-то из маршалов и политических "небожителей". Кажется, единственным исключением была актриса Бескова, жена знаменитого форварда.

Жилищная комиссия Политиздата, побывав у нас в бараке, решила поставить меня во главу очереди - хуже никто не жил. Как только издательству предоставили несколько квартир в очень приличном новом доме на 3-м проезде Алексеевского студгородка, мы въехали в две светлые просторные комнаты, третья в квартире была отдана сослуживцу с матерью. Старуха оказалась вредная, портила нервы, но даже это не могло притупить нашей радости. Обставившись, получили возможность не только ходить в гости, но и устраивать у себя дружеские вечеринки. Гуляли на расположенной рядом ВДНХ, ездили с сыном на велосипедах в парк "Сокольники". Первую отдельную квартиру я получил только к своим сорока годам, а следующую и последнюю (три комнаты) - к пятидесяти. Это к вопросу о привилегиях партноменклатуры.

У Ани была профессия экономиста, она поработала несколько лет в таком качестве, но после рождения сына решила всецело посвятить себя его воспитанию. Это не помешало ей окончить заочно ГИТИС, получить диплом театрального критика и начать печататься. Обладая талантом рассказчика, она написала повесть о своей юности, в которой живо изображены народные характеры, быт и нравы "Черногрязской слободки" перед войной и в начале 40-х годов*. Жена была взыскательным судьей моих первых опытов на литературном поприще.

Дом - это, конечно, не жилое пространство, а дух, который в нем витает. Не случайно англичане отличают слово home от слова haus, т. е. здание. У нас было то, что принято называть открытым домом. Гостей здесь принимали хлебосольно, и они охотно шли провести время в доме, хозяин которого, скажем так, не чурался передовых идей, а хозяйка, красивая и радушная, умела к тому же прекрасно готовить. Костяк нашего общества помимо упоминавшихся Писаржевских составляли Анатолий и Галина Аграновские. Он тогда только начинал свое восхождение в журналистике. Человек, уютно чувствовавший себя в компании, исполнявший под гитару популярные песенки на слова Окуджавы и Пастернака, а иной раз - из полублатного репертуара. Толя был немногословен, избегал участия в шумных спорах, особенно на политические темы. Предпочитал слушать. Он был журналистом до мозга костей. Мне казалось, что каждое, даже случайно оброненное слово, любую информацию он перебирает в уме на предмет - можно ли как-то использовать в одной из своих публицистических статей. Работал над ними долго, тщательно, выписывая каждую фразу, вновь и вновь пробуя ее на слух. Это не наблюдение со стороны - он делился со мной своим творческим методом, сетуя, что не умеет писать быстро, как другие. Да и длинно, поскольку "душа" не переносит лишнего, пустого.

Это сказывалось на семейном бюджете, нужно было обустраивать сыновей, помочь им на старте самостоятельной жизни, и он ухватился за предложение Цуканова писать знаменитую брежневскую трилогию вместе с Аркадием Сахниным и кем-то еще. Косвенно повинен в этом и я - порекомендовал Георгию Эммануиловичу привлечь Аграновского к редактуре публичных выступлений. А уж потом он сам, познакомившись с Анатолием и оценив его перо, привлек к созданию биографической эпопеи генерального, пообещав помочь с жильем. С авторов взяли слово, что они будут немы как рыбы, и они его держали. Даже со мной Анатолий не поделился этим секретом. Впрочем, стоило прочитать несколько страниц, чтобы по стилю и манере изложения угадать одного из авторов. К смеху, я обнаружил в тексте целую страницу, слово в слово списанную из моей брошюры - той самой, за которую меня винили в ревизионизме.

Я особенно зауважал Анатолия Аграновского, когда он поднял перчатку, брошенную нашему общему другу. Дело в том, что Писаржевский взялся разоблачать Лысенко, а у "народного академика" было еще достаточно покровителей. Олега начали блокировать, по негласному указанию сняли из специального журнала несколько его статей. Отбиваясь, он написал хлесткий материал для "Литературки", но когда нес его в редакцию, сердце остановилось. Анатолий, насколько я знаю, не занимавшийся до того биологией, засел за книги, проконсультировался у знающих людей, съездил в совхоз, где получались запредельные урожаи благодаря подогреву опытных участков проложенными под землей трубами с горячей водой и рекордные надои от коров, которых кормили шоколадными жмыхами. Основанное на фактах, его резкое выступление сыграло свою роль в крахе лысенковского мифа.

Другой заслугой Аграновского я считаю "открытие" Святослава Николаевича Федорова. У Анатолия было много статей, посвященных незаурядным личностям - он помогал им вырваться из небытия, доказать свою правду. Но и в этой галерее Федоров должен занять по праву первое место. Ни один из других героев Аграновского не состоялся так значительно, как он.

Анатолий как-то дал мне прочитать в рукописи свой очерк о молодом враче из провинции, прокладывающем революционные пути в офтальмологии, а спустя некоторое время познакомил нас. Святослав Николаевич так вдохновенно рассказывал о своем волшебном хрусталике, что я с первой нашей встречи проникся верой в его "звезду". На другой день позвонил Игорю Макарову (тогда он был заместителем заведующего Отделом науки ЦК КПСС, потом долгие годы главным ученым секретарем Академии наук СССР), сказал, что в Москве появился "замечательный парень", попросил его поддержать. Федорову поверили, дали лабораторию, помогли "зацепиться" в столице.

У нас сложилась одна из тех московских компаний, участники которой встречаются по праздникам, делятся семейными новостями, судят-рядят о политике, в будни перезваниваются, в трудные минуты готовы подставить друг другу плечо. Вскоре мы с женой познакомились со Славиной избранницей, Ирэн. Умная, яркая, безмерно ему преданная и обладающая такой же неуемной энергией, она составила с ним одну из тех супружеских пар, которые обычно приводят в доказательство того, что "браки совершаются на небесах". Другой такой парой, которую мне пришлось наблюдать вблизи, были Горбачевы.

Целеустремленный, как ракета, в творческих своих начинаниях, умеющий быть жестким и бескомпромиссным, Святослав Николаевич был по натуре человеком добрым и отзывчивым. Меня он звал ласково "Жорочка", я его - Славой. Помогая ему чем мог, радуясь его восхождению, я, как, вероятно, и многие другие, не сразу оценил масштаб этой необычайной личности. Общаешься по-свойски годами с человеком, а потом вдруг начинаешь понимать, с кем свела тебя судьба. И почувствовал себя обязанным написать об этом, начав с того, что Святослав Федоров из ряда таких людей, как Пастер, Маркони, Форд, сумевших открыть нечто важное и создать собственное Дело. Среди наших, если упомянуть лишь самых-самых, Туполев, Королев, Курчатов. Причем Дело Федорова существует одновременно в технологическом и социально-экономическом измерениях. Оно замыслено и предназначено не только для решения конкретной задачи (лечение глазных болезней), достижения личного успеха (популярность, материальное преуспеяние) и создания мини-империи, определяющей прогресс одной из отраслей медицины. Это еще модель экономической реформы, обещающей если не излечить наше больное общество от всех его хворей, то, по крайней мере, серьезно поправить его здоровье.

Вероятно, главной чертой его характера была дьявольски сильная жажда жизни и деятельности, постоянная готовность к преодолению всех и всяческих препятствий. Каждый раз, когда мы с ним встречались и он делился своими планами и проблемами, создавалось впечатление, что именно в этот момент ему надо взять самый высокий барьер, последнее препятствие перед победным финишем. Но из года в год финиш отодвигался, "замах" становился все более дерзким и соответственно множились трудности, которые надо было преодолеть.

Сначала скромная лаборатория с двумя-тремя ассистентами. Потом собственная клиника со специальным отделением для детей. Автобус, оборудованный первоклассным инструментарием, разъезжающий по стране с двумя хирургами, чтобы делать операции на месте. Самолет, выполняющий ту же функцию, но уже на больших расстояниях, в том числе в других странах. Что он еще придумает, говорили с восхищением его поклонники и с содроганием - администраторы от здравоохранения. Хватало и завистников, называвших его пронырой, который, в отличие от скромных коллег, пробивает себе дорогу, беззастенчиво используя знакомства и влезая в доверие высочайших особ. В одном они были правы Федорову действительно помогали очень многие, потому что он обладал свойством, без которого не смог бы пробить себе дорогу ни один из упомянутых новаторов. Это - магнетическая способность убеждать в своей правоте и привлекать на свою сторону. Да, ему приходилось "ходить по мукам", там и здесь просить, уговаривать, требовать, головой пробивать бюрократические стены. Но постепенно его Дело приобрело целую армию лоббистов - врачей, публицистов, партийных работников, управленцев и особенно больных, которым созданный им хрусталик возвращал возможность видеть мир во всей его радужной красоте.

Святослав Николаевич воспитал десятки врачей, которые работали с ним в головной клинике, руководили филиалами, передавали опыт коллегам в других странах. По отзывам специалистов, есть у нас школы в этой и других отделах медицины, не отстающие от мирового уровня. Примерно та же приятная сердцу мысль, что не оскудела Русь талантами, звучала в выступлениях на торжествах по случаю 275-летия Российской академии наук. Правда, сопровождаемая предостережениями: пока не окончательно потерян могучий потенциал нашей науки, но еще несколько "таких лет" (называли конкретно - до пяти), и ее умирание станет необратимым. Должно быть, потенциальные Федоровы еще бьются за свою мечту в удушливой атмосфере троецарствия самоуправной верховной власти, разгульного "нового купечества" и подвластных им угодливых средств информации. Не сумеют пробиться, как в свое время сумел Святослав Николаевич, - изойдут в другие страны, смахнув слезу по Родине, станут американскими Сикорскими, Сорокиными, Леонтьевыми.

Умер он, как и жил, в полете. У нас любят награждать высокими эпитетами. В 50, 60, особенно 70 лет многих хороших артистов, писателей, музыкантов щедрые на похвалу журналисты поименовали великими. Упаси бог корить их за перебор; в конце концов и у величия есть свои ступени. Да и в изъявлении признательности выдающимся соотечественникам лучше преувеличить, чем преуменьшить. Мне кажется важным не столько для него самого, сколько для нас, для национального самоуважения, понимать, что в Святославе Федорове Россия обрела и, увы, потеряла одного из своих действительно, без скидок, великих - врача, гражданина, общественного деятеля.

Во "втором круге" наших знакомств самыми примечательными фигурами были, безусловно, Любимов и его жена Людмила Целиковская. Я уже рассказывал, что беззаветно пытался помочь Таганке, обращаясь к кому только мог - к заведующему отделом культуры Василию Филимоновичу Шауро, человеку умеренных взглядов, который так же умеренно противодействовал коршунам, собравшимся вокруг "босса" Москвы Виктора Гришина. К его заместителю Альберту Беляеву. К Демичеву через его тогдашнего помощника Ивана Фролова. И конечно, через Цуканова к "Самому". Не берусь судить, в какой мере было эффективно мое заступничество, но о нем, благодаря заведовавшей литчастью Таганки Элле Петровне Левиной, знала вся труппа. Аня, к тому времени окончившая ГИТИС, приходила на репетиции "Гамлета" и записала чуть ли не все любимовские реплики. Словом, нас в театре принимали за своих, пускали через черный ход прямо в кабинет главного режиссера, стены которого были исписаны благодарственными надписями знатных посетителей. Свой скромный росчерк оставил там и я.

Подозреваю, что чрезмерная прыть в защите любимовского театра сыграла негативную роль в отношении ко мне Андропова. Вначале, как я уже говорил, он благосклонно откликнулся на мою просьбу встретиться с популярным режиссером, но, видимо, получил реприманд за вмешательство в "чужие владения" и настроился против меня, вовлекшего его в неприятности.

Сблизились мы тогда с Любимовым и Целиковской и домами. Они бывали у нас на Староконюшенном, мы - у них в просторной красивой квартире в доме напротив американского посольства. Говорили обо всем, как принято в московских гостиных. Как-то мы сидели вчетвером за бутылкой водки и обильной закуской (грибы, соленья), на которую Целиковская была большой мастерицей. Юрий Петрович, опрокинув несколько рюмок, стал рассуждать о том, как он видит "Гамлета", которого как раз собирался ставить. Главное - зримо и выпукло выразить в спектакле мысль - "распалась связь времен", ведь именно это случилось у нас в Октябре 1917-го, от революции пошла цепочка бед, постигших Россию в нынешнем столетии. При том что в нашей компании не было запретных тем и существовало полное доверие, сказать такое в то время значило перейти некий предел гражданской лояльности. Людмила Васильевна резко отругала мужа, он вяло защищался. Я сказал, что революция подобна разбушевавшейся стихии, судить ее с этической точки зрения в терминах "хорошо-плохо", "полезно-вредно" бессмысленно, она состоялась, и все тут. Аня постаралась перевести разговор на другую тему, хотя, как призналась потом, когда мы, вернувшись домой, обсуждали этот эпизод, была возмущена этой антисоветчиной.

Людмила Васильевна и Юрий Петрович часто вступали в жаркие перепалки между собой. Он - по природе склонный к вольности, задиристый, любящий блеснуть оригинальной мыслью. Она - постоянно учившая его уму-разуму, как умудренная опытом классная дама зеленого юнца, считавшая, что, подчиняя его себе, оказывает ему же, разумеется, большую услугу. За эволюцией их отношений угадывалась фрейдистская формула. Вначале она, блистательная кинозвезда, бывшая предметом внимания многих выдающихся мужчин (одни мужья чего стоят Алабян, Жаров; со смехом рассказала однажды, как сумела "отшить" Берию), находит в нем не просто красивого мужчину, но подходящий объект для материнского попечительства. Целиковская часто так и говорила ему при нас: "Учу, учу тебя, дурака, все без толку". Он вроде бы не обижался, но, надо думать, педалируемое ее превосходство досаждало, ущемляло мужскую гордость, тем более что самолюбия Юрию Петровичу не занимать. Словом, не раз описанный сюжет о подспудном соперничестве двух незаурядных артистов, мужа и жены, неизменно заканчивающийся трагедией - гибелью одного из них. На ум приходит "Нью-Йорк, Нью-Йорк" с преуспевшей героиней (Лайза Миннелли) и потерпевшим жизненное фиаско ее возлюбленным (Роберт Де Ниро).

Нечто подобное случилось с Любимовым и Целиковской - с некоторого момента они начали меняться местами. Поначалу Людмила Васильевна не хотела признаваться в этом. В то время как все вокруг восхищались первыми постановками Любимова, особенно "Добрым человеком из Сезуана", она отзывалась о спектакле прохладно. Возможно, сказывалась и привычка к своей вахтанговской, при всех новациях все-таки реалистической школе театрального искусства, неприятие "мейерхольдовского балагана", как поклонники классики оценивали авангардистов. Но к этому явно примешивалось инстинктивное нежелание отдать пальму первенства в их семейном дуэте Юрию Петровичу, не терять моральное право поучать его. Они буквально на глазах "рокировались". Она из кинодивы превращалась в полузабытую актрису, вынужденную довольствоваться вторыми ролями на вахтанговской сцене, даже не удостоенная из-за мелочной мстительности чиновников от культуры звания народной артистки СССР, которым увенчали Ладынину, Т. Макарову, Окуневскую, Смирнову, уж во всяком случае не превосходивших ее талантом и популярностью. Он из посредственного артиста, исполнявшего роли героев-любовников в лирических комедиях, превратился в художника первой величины, всемирно известного режиссера-новатора, буквально купался в обожании поклонниц и в конце концов отплатил ей за опеку, уйдя к молодой венгерке.

После их разрыва мы не встречались ни с ним, ни с нею. Аня несколько раз перезванивалась с Людмилой Васильевной, но у той было понятное нежелание выносить на люди свою обиду. А Таганка примерно в то же время начала утрачивать свою жгучую привлекательность. Казалось, Любимов исчерпал дарованный от бога талант, место открытий заняли повторения. К тому же не стало Высоцкого, на долю которого по справедливости приходится добрая треть таганской славы.

Больше мы не виделись с Любимовым. Когда я стал помощником Горбачева, ко мне пришел Николай Николаевич Губенко с просьбой походатайствовать, чтобы главрежу Таганки разрешили вернуться на родину. Я пошел к шефу, и он тут же отдал по телефону соответствующее распоряжение. Вернувшись в Россию на пике своей славы, Любимов ни разу не пригласил нас на премьеры, не вспомнил и в день своего 80-летия, когда на Таганку собрался весь обновленный политический и художественный бомонд.

Однажды, встретившись в "консультантской компании" по случаю дня рождения Бурлацкого, мы затеяли разговор о Любимове. Почти все присутствующие Черняев, Бовин, Арбатов, Делюсин - в меру своих возможностей помогали ему пробиться. Теперь преобладало разочарование. Полбеды, если б речь шла о личной обиде. Беспрестанно понося советскую власть, Любимов ни разу не нашел слова благодарности за то, что ему, тогда еще малоизвестному начинающему режиссеру, дали возможность собрать свою труппу, потом "подарили" театр, наконец, специально для него построили прекрасное новое здание. Не убежден, что такими же дарами осыпали бы новатора где-нибудь в "цивилизованной стране". Словом, чувства благодарности и справедливости явно не входят в набор достоинств Юрия Петровича.

Что поделаешь, не он ведь один такой. Многие значительные люди, создавая вечные ценности, отличались в быту мелочностью, скопидомством, эгоизмом. А судят их не по порокам - по делам.

"Третий (не по значению, а по очередности) круг" нашего общения составили кинорежиссеры. Мы подружились с Владимиром Евтихиановичем Баскаковым, который был инструктором в отделе культуры, затем первым заместителем председателя Госкино и директором Института кинематографии. Тонкий эрудированный критик, "человек на своем месте", он оставил заметный след в нашем киноискусстве. Для него, фронтовика, было приоритетом создание киноэпопеи об Отечественной войне. Бегал по инстанциям, помогая "пробивать" такие крупные проекты, как многосерийные документальные фильмы Романа Кармена и Льва Кулиджанова, монументальная картина Юрия Николаевича Озерова, авторский фильм Константина Симонова о битве за Москву.

Володя с юмором рассказывал, как Симонов собрал в качестве консультантов наших прославленных маршалов и между ними вышел спор. Конев высказал предположение, что Сталин нарочно заманивал немцев поближе к столице, чтобы потом взять их в кольцо и уничтожить. Жуков и Рокоссовский набросились на него примерно так: "Ты что, старый дурень, городишь, нас тогда били, вот и отступали, не от хорошей жизни. Тоже Кутузов нашелся!"

Вообще был отличным рассказчиком, любил едкую шутку. А внешне мог и отпугнуть: высоченный, со строгим взглядом, орлиным профилем, схожий с Черкасовым, в шляпе, нахлобученной на лоб. Рассказывал, однажды в Штатах к нему развязно подошел негр-бомж с требованием отдать "зеленые". Я, говорит, испугался, еще ножом пырнет, а сам от страха как гаркну на него матом, так его ветром сдуло.

Баскаков и его жена Юлия Стефановна, учившаяся на опереточную актрису, но так и не ставшая ею, любили устраивать вечеринки, на которые приглашали и нас. Перезнакомившись, мы, в свою очередь, стали звать к себе "киномэтров". Впрочем, за исключением Сергея Федоровича Бондарчука, остальные не были еще признаны в таком качестве. Мы подружились с Озеровым и его очаровательной женой художницей Делей. С другой известной творческой парой - Игорем Васильевичем Таланкиным и его супругой балетмейстером Лией Михайловной. С удовольствием принимали приглашения посидеть за "кавказским" столом у хлебосольного Льва Кулиджанова. Постоянным нашим гостем стал Гия Данелия, приглашающий нас на все свои премьеры. На "баскаковских" вечерах встретились и долгие годы поддерживали приятельские отношения с Филиппом Тимофеевичем Ермашом, сменившим его позднее на посту председателя Госкино Александром Ивановичем Камшаловым.

Имена, имена, имена... Старикам они говорят о многом, пробуждая память о встречах или, если речь идет о режиссерах, запавшие в душу образы их героев. Когда при мне заговаривают о Бондарчуке, перед глазами автоматически возникает сам он в роли солдата, признающегося несчастному мальчугану в своем отцовстве, Род Стайгер - Наполеон, колышащаяся рожь в "Степи" по Чехову. Сам он уверял, что лучшим его фильмом должна стать сага о мексиканской революции. Было это у нас дома, гости оставались за праздничным столом на кухне, а Сергей Федорович выразил желание посмотреть передававшийся в тот вечер по телевидению "Октябрь" Эйзенштейна. Я взялся составить ему компанию. Когда на экране появились скульптурные лица бойцов революции, Бондарчук обхватил голову руками и, раскачиваясь в кресле, стал повторять: "Нет, мне никогда такого не создать, никогда..."

В другой раз в гостях у Баскакова мы сидели рядом, он стал делиться своими мыслями о философии Толстого - как раз в это время готовился к съемке "Войны и мира". Не помню деталей нашего разговора, но меня поразило, что рассуждал Бондарчук абсолютно по-толстовски, причем не просто повторяя мысли писателя, а продолжая их, как бы развивая применительно к нашему времени.

Свели мы знакомство с Андреем Сергеевичем Кончаловским. Баскаков предложил посмотреть выходящий на экран фильм Андрона, как все его называли, "Ася-хромоножка". До этого прошел не очень отмеченный критикой его режиссерский дебют - "Первый учитель" по повести Чингиза Айтматова. На меня картина произвела сильное впечатление заложенной в ней идеей: попытки насильственно осчастливить людей, живущих по родоплеменным законам, перетащить их через несколько ступеней цивилизации оборачиваются, как правило, трагедией. Не обманула ожиданий и новая работа Кончаловского. Прямо с просмотра поехали к нам домой, далеко за полночь обсуждали достоинства фильма. Была и совсем юная жена Андрона - Аринбасарова.

Мы с ним, несмотря на разницу в возрасте, пришлись друг другу по душе. Может быть, сказалась свойственная роду Михалковых тяга к контактам с политическими "функционерами". Андрон, как его отец и брат, жил на Николиной Горе, недалеко от Рублевки, где как раз в это время отдельская команда корпела над каким-то документом. Приехал на дачу Горького, перезнакомился со всеми, пригласил к себе в гости. Потом несколько раз заезжал нас навестить. Однажды привез показать написанный им в соавторстве с кем-то сценарий под названием "Седьмая пуля". Объяснил замысел - создать наш, советский "истерн". Я был разочарован, прямо сказал Андрону, что после созданных им прекрасных фильмов заниматься подобными пустяками ему не следовало бы. Природа даровала ему большой талант, и если он будет строг к себе, как Тарковский, то может стать выдающимся художником.

Вероятно, упоминание Тарковского в невыгодном для него ракурсе обидело Кончаловского. Он вежливо покивал головой на мои назидательные рассуждения, с явным удовольствием выслушал лицемерные похвалы других читателей сценария и после этого не звонил. Фактически наши отношения прервались, лишь спустя много лет мы встретились в Доме кино, он обещал прислать мне свою снятую в Голливуде ленту и сдержал обещание. Принес кассету сам Сергей Владимирович, не упустивший случая встретиться с помощником президента. Впрочем, мелкие его слабости не умаляют заслуг перед литературой. Он ведь, по моим представлениям, первый в России поэт для детей и второй, после Крылова, басенник.

Андрон поставил много фильмов, но, мне кажется, его звездный час остался в молодости с "Первым учителем" и "Асей-хромоножкой".

Тепло вспоминаю о своем знакомстве с Владимиром Высоцким. Он обладал органической аурой. С людьми, которые пришлись ему по душе, был прост и искренен, перед высокомерными чиновниками разыгрывал простака, нуждающегося в поучении. Вообще любил подурачиться. Однажды Володя заявился к нам без приглашения в обеденное время, поел с нами, потом озадачил вопросом, на ком ему жениться. У меня, говорит, есть выбор - актриса нашего театра (не помню фамилию, которую он назвал) или Марина Влади.

- Володя, я тебе удивляюсь, женись на той, которую любишь!

- В том-то и дело, что люблю обеих, - возразил он, и мне на секунду показалось, что не шутит, действительно стоит перед выбором и ищет хоть какой-то подсказки.

- Тогда женись на Марине, - брякнул я безответственно, - все-таки кинозвезда, в Париж будешь ездить.

В другой раз, праздничным вечером у нас дома он много пел, что называется, по заказу. Его без конца теребили: "Володя, спой про вещего Олега", "Давай про того... как его.... ну, служил в Таллине при Сталине". Пленки у нас сохранились, правда, еще с катушечного магнитофона. Может быть, есть даже записи неизвестных песен.

Много было у меня "пересечений" с интересными людьми. Какие-то ничтожные минуты общения, но иногда они проливали больше света на характер человека, чем то, что сам он о себе пишет или пишут о нем другие.

Загрузка...