РАПОРТ

1

Не стало Николая Романюка. Скончался он внезапно и, как говорится, на трудовом посту. Объяснял ребятам что-то по работе, а затем перешёл на футбол, помянул арбитра, который важнейший матч закончил на пять минут раньше срока и с тех пор получил прозвище «беспятиминутсудья». Ребята рассмеялись, а Романюк схватился за сердце...

Были печаль и медь. До самого проспекта его несли на руках, венки колыхались, как чайки на волнах, и от поступи всех полиграфистов города, к которым присоединились строители комбината, казалось, дрожала земля.

Только вчера он распоряжался в наборном, улыбался, покрикивал, суетился, привычно пощипывал двумя пальцами свою рыхлую, розоватую щёку, выбритую до синевы. И уже нет его.

Когда умирает наборщик, все слова, сложенные им в течение жизни, выстраиваются в почётном карауле. Об этом рассказывал нам в давние времена Иван Максимович Конотоп, большой любитель пофантазировать. Я поверил. Линотипы остановились, и все слова ушли на похороны. Заголовочные шрифты волшебно собирались в скорбные фразы. Тысячи нервов связывали Романюка с цехом. Он враз оборвал эту связь, и цех как бы кровоточил.

Среди провожающих я вдруг увидел старого Шевчука. Белые усы, чуть тронутые табачной желтизной, обвисли, и он сам поник больше, чем всегда. Взгляды наши встретились, он кивнул.

— Кто бы мог подумать! Такой Коля... — сказал он, протягивая мне руку.

— Смерть не разбирает, — ответил я. — Сошлась серия, выпал и номер на сей раз. Что у тебя, Фёдор Кириллович?

Видно, только и ждал он этого вопроса, так как недвижная и хмурая маска его лица вдруг осветилась страданием.

— Конец мне, — сказал он вполголоса.

Мне показалось, что я ослышался.

— Что ты? Зачем такое?

— А то, что жизни мне всё равно нет на старости.

Я промолчал, догадываясь, что́ тяготит его. Сам он во всём виноват.

— Сам же я и виноват. — Он словно подслушал мою мысль. — Не так, выходит, жил. Озлобился. На сына, на невестку... Ты нашего Конотопа помнишь?

Я кивнул.

— Фантазёр большой был. Буква — колосок, много букв — нива. Помнишь? Одна буква — буква, две буквы — слово. Держись сло́ва, в слове буква крепче. Слово ни ветра, ни зноя, ни стужи, ни дождя не боится. Смерти не боится. Ты помер, а слово — осталось. В оккупацию не стало Конотопа...

— Знаю. Он — хороший пример, как жить надо.

— Он — да, — подтвердил Шевчук. И без видимой связи продолжал: — А мне худо. Не ценил того, что было. Внуки, знаешь, что́ это?

— Я-то знаю.

— Ну вот. Две внучки, как козочки. У одной бантик и у другой. Одна постарше — голосистая, всё поёт, всё поёт. Я же в стенку стучу как заведёт. Надо же. Злобствовал, выходит, на детей. А она: «Пусть всегда будет солнце. Пусть всегда будет мама». Вот один живу...

Я кивал головой. Утешать его не мог. Мы уже стояли там, где надлежит думать об усопшем.

Видел я и Степана, сына Шевчука. Он не подходил к отцу; видно, обида ещё не прошла и вряд ли когда-нибудь пройдёт.

Но тут уж я не мог стерпеть. Подошёл к Степану и спросил:

— Как у тебя с отцом, Степан?

— Никак.

— То есть?

— Ни он к нам, ни мы к нему.

— Не дело это.

— Насолил он мне, вспоминать тошно.

— Всё же отец. Ему трудно одному.

— Пусть бы не мучил. Жили бы вместе...

— Надо забывать старые обиды. Сходи к нему.

— Не пойду.

— Нельзя быть бессердечным.

— Он мне чуть семью не развалил. Вы же знаете.

— Знаю. И всё-таки побывай у него. И не медли, слышишь? Ожесточился твой папаша, мы ему, типографские, правду в глаза сказали. А теперь — отошёл душой, оттаял.

Звуки похоронного марша сливались с причитаниями жены. А ведь говорят, надо жить, умирать и хоронить тихо. Только рождаешься с криком — и то неосознанным.

Степан, кажется, понял меня.

— Ладно, Анатолий Андреевич.

Когда всё было закончено и мы покидали холмик, я увидел зятя. Он стоял у зелёной «Волги», невозмутимо покуривая сигарету, и взглядом приглашал меня в машину. Я прошагал мимо автобуса, мимо такси, мимо товарищей, мимо начальников и распорядителей, и один бог знает, что делалось в моей душе. За мной приехала машина!

— Как ты здесь, Николай? — спросил я. — За кем приехал?

— Садитесь.

— Надо бы помянуть друга.

— Вам нельзя.

Коротко и ясно. Нельзя. Он всегда всё знает — что́ можно, чего нельзя.

Хорошо мне стало, вижу — забота.

Привёз меня домой. Клавдия ласково:

— Не очень устал? Садись к столу, поешь. Коля тебя от поминок уберёг. Устал? Ещё бы, весь день на ногах!..

В самом деле, потрудился я изрядно. Особенно ныло плечо: я оказался повыше тех, кто вместе со мной нёс гроб.

— Приляг отдохни, голубчик.

Понял: слишком близко снаряд разорвался, они и встревожились. Романюк-то помоложе.

— Ничего со мной не случится, — говорю. — Зря Николай беспокоился. Я ещё парень-гвоздь.

А самому плакать хочется.

2

Вот когда я понял, кто такой немногословный Николай. Конечно, деляги и среди таких имеются...

Вообще сорокалетние наши — жестковатые парни. Но от дела не бегут. С утра до ночи — экономика, текучесть кадров, нехватка материалов, трест, выговор, форма два, сметы, перерасход, главк, выговор, перспективный план, переброска, срочный объект, распыление, консервация, партийно-хозяйственный актив, отчёт, баланс, фонды, министерство, выговор, сводка, авария, рапорт, пусковой период. Киев, Москва, орден, план, экономия...

Я говорю Николаю:

— Лида жаловалась, что видит тебя раз в неделю.

— Давеча оперативка. Тут плановые объекты, за которые — голова долой, а ещё в дополнение школу надо закончить к учебному году, кровь из носу. Вне титула работ — памятник учёному. А вокруг памятника — чтоб пейзаж был достойный, не заскучать бы монументу. Горсовет набережную курирует — без единого солдата, а города бери. Набережная тоже нужна, как-никак лицо города, и я патриот, и мне хочется, чтобы речке удобно, а человеку красиво. Не выговоров боюсь — совесть подгоняет...

Вот такая карусель у Николая. В отпуск не пошёл — лето, зной, а надо «нажимать», поскольку масштаб новый, дело надо сделать и себя показать. Каждое утро зелёная «Волга» подкатывает, домой привозит затемно...

— Ты бы хоть в сад ко мне съездил, — как-то говорю ему. — Хоть бы в речке искупался, отдохнул...

Сигаретой попыхивает, мотает головой.

— Главный объект сдам, тогда — передышка.

А главный объект его — это металлургический завод, равного которому нет в Европе. Министерство, говорит, на плечах у него, ждёт первой катанки, комиссия контроля на объекте, выездная редакция. Вместе с объектом — жильё сдавать в комплексе, часто это слово приходится слышать и набирать на линотипе, очень оно нравится журналистам, да и в народе привилось. В комплексе готовится сдача: без жилья производство не примут. Лида извелась из-за этого комплекса — мужа не видит, за него тревожится, да и за себя тоже, наверно: мужик молодой, привлекательный. Ну, только про это Клавдия с Лидкой шепчутся, а я про то не думаю — чепуха. Всё больше мне Николай по душе, вхожу в его трудную жизнь, тем более, что стал он как-то поближе да поразговорчивей.

Хотя и редко видимся, а всё же как встретимся, новое что-нибудь и расскажет.

Однажды пришли они к нам, Николай с Лидой. Гляжу на зятя — на себя не похож. Редко его таким скучным вижу.

— Что случилось? — спрашиваю. — Что ты, Николай, не в себе? По службе что или с ней, с Лидой?..

— По службе.

Лида в слёзы. Николай говорит:

— Не трудись, Лида. Никто не оценит.

— Если не секрет, расскажите. Я в этих делах...

А что «я в этих делах» — и сказать не могу. Ничего я в этих делах, в строительстве то есть, не смыслю. Но на сей раз быстро сообразил.

— Хорошо, — говорю, выслушав исповедь, — что счёл возможным поделиться с отцом, с тестем, иначе говоря. Я хотя и не строитель, но в партии, слава богу, сорок лет и партийного чутья не лишился. Неладное затеял твой Сергунцов — я его ещё с новоселья приметил, человек склизкий, неуважительный. А хочет казаться приятным...

— Он тоже не виноват. На него в главке жмут.

— Жмот он, это, действительно, факт, — сыграл я на слове. — Так, как ты рассказываешь, — это худо. Что делать думаешь?

— А я уже сделал. И думать нечего.

С того, видать, и пошло. Невесёлая стала жизнь у Николая. Проявил характер — в глаза Сергунцову высказал, что́ думал. Закон, мол, есть закон, и нарушать его негоже.

Смотрел на Николая, слушал и ушам своим не верил. Неужто тот это Николай, что яблоньку мою припалил?

Рапорт этот, сказали ему, не для нас с тобой нужен, прогрессивки и так хватает. Для подъёма масс надо, для политики...

Николай же — на своём:

— Филькину грамоту подписывать не стану. А на политику нечего возводить напраслину. Она в нашей стране на правде строится.

— Ну что ж, пеняй на себя. Подумаешь, велика птица. Мы тебя выдвинули, мы тебя и задвинем.

Это ему такие слова Сергунцов говорил, что на новоселье гулял и со мной собеседование имел.

Николай мой рукой махнул:

— На объекты-то ездили, товарищ Сергунцов? — спрашивает. — В новых квартирах бывали? Нет, не у начальника управления на новоселье, а в тех квартирах, что под сдачу суём? Газ не подведён, горячей воды нет, мусоропровод, лифт бездействуют. Как сдавать будем?

— Дело дней, — отвечает. — Тут дорога́ ложка к обеду. Обязательство наше горит. Коли подпишешь — стимул появится. Бери ручку.

Николай головой мотнул — ни в какую.

— Вот он, товарищи, оказывается, какой. А мы-то верили в него... Квартиру дали.

— Моя вина, что взял.

— Как же ты теперь с Сергунцовым? — спрашиваю. — Ведь по работе вам приходится встречаться. Как он к тебе относится?

— Он умный мужик. Всё как прежде. До случая.

Лида не выдержала, напустилась:

— Во всём этом ты, папа, виноват. Учишь благородству, принципиальности. Почему не подписать то, что другие подписывают? Раз надо, значит надо. Один в поле не воин.

Вот так. В таком духе.

Господи, думаю! Кого воспитал? Кому пример подавал?

— Лида! Прекрати. Сейчас же!

Спасибо Николаю. Навёл порядок в собственном доме, да и в моей душе.

Рапорт всё же послали. Без подписи Николая. И даже в газетах напечатали.

Обстановка довольно натянутая, словно струны на арфе Вероники. Слушал однажды в жизни, в садах наших, тихий её концерт.

3

Недавно сняли Сергунцова.

Как и следовало ожидать, то, что проделал он с рапортом, никому не нужно — и государству, конечно, прежде всего.

Николай нанёс начальнику сокрушительный удар. Выступление его на партийном собрании в тресте дошло до райкома. Он пришёл к нам после собрания возбуждённый, распалённый. Его сопровождала Лида: в острые моменты она всегда рядышком с мужем.

— Может, не по-товарищески? Может, подсидел? Неверно. Я предостерегал. Хотел удержать, потому что видел — катится человек по наклонной. Перед ним уже, можно сказать, про́пасть, а он своё, на связи надеется. Связи у него есть где-то в главке или министерстве. Но, помилуйте...

Видно, что-то мучило Николая, так как всё время он доказывал себе, доказывал вслух, что только принцип руководил им.

— Теперь такие пируэты не проходят, всё стало строже. Нынче звонарей не любят, всё по-деловому, по букве и духу закона. Дал обязательство — выполняй. Но только без декоративного оформления. Сергунцов же обязательство дал, покрасовался на трибуне, обворожил публику да и сел на мель. Рапорт тащит — авось пройдёт, ещё на месяц-другой оттянет провал. Не дали — засекли. Как может такой руководитель пользоваться уважением масс? Он временщик, лишь бы сегодня «роскошно» выглядеть, а что будет завтра, его не интересует.

— Неужто в таком духе выступал? — спрашиваю я зятя.

— Точно, — отвечает. — Сергунцов не обидится, коли человек, поймёт, что не мог иначе я, не мог, потому что перестал бы уважать себя. Если же хлюпик — туда и дорога, уходи, недостоин стоять во главе.

— Молодец, Николай. Так держать! Вот она, твоя биография. Повесомее стала. Раз смело пошёл против зла — это уже началась биография.

Он же не слушает, всё ещё там на собрании, всё живёт его боевым духом.

Вслед за Николаем выступили другие коммунисты, поддержали.

Лида слушала мужа, ахала и вздыхала: «Как могли держать такого? Только, видно, у строителей это возможно...»

— Что же, по-твоему, получается, строители — чёрной кости? — Николай не прощал обиды. — Или ты не то хотела сказать?

— То́ я хотела сказать! — вдруг взорвалась Лида. — У вас в самом деле какая-то артель. Металлурги никогда бы, никогда...

— Послушай, душа моя, — спокойно сказал Николай, притушив сигарету о блюдечко, чего терпеть не может моя жена. — И среди металлургов, и среди строителей встречаются люди с моральным изъяном.

А я подумал, что у кого иного, но у нас, полиграфистов, ничего подобного случиться не может. Дудки.

Но промолчал.

4

Пенсия всё-таки догнала меня и стреножила. Провожали меня всем цехом, до сих пор слёзы на глазах, когда вспоминаю. Линотипы замолкли, и только расплавленный металл тяжело дышал в котлах.

Степан Шевчук — его назначили начальником цеха — произнёс речь. Он рассказал о моей жизни. Слушал я и думал: хоть далее рядового наборщика не шагнул, а всё же не зря прожил. Про то как раз и говорили наши, каждый вспоминал, когда я к нужному делу руку прикладывал, плечо под общую ношу подставлял. Говорили, что душой молод. Ещё про сад вспомнили. А я обнимал их мысленно. Во главе с Фаиной ребята прибыли однажды в сад, и через часок-другой не осталось на моём участке ни сорнячка.

«Душа человеческая всё равно что сад, — думал я, — она расцветает, если о чистоте её заботятся. А заведётся бурьян, так его выполоть надо, вырвать вон».

— Анатолий Андреевич — старый коммунист, — услышал я слова Марченко, — он пример классовой непримиримости, пролетарской верности... Не такой уж он добренький, как может показаться на первый взгляд. За человека постоит, но когда надо...

Опять Марченко про своё, про классовую любовь и ненависть. И тут какая-то дрожь, поверьте, пробежала по телу и я вроде помолодел. Гордость поднялась во мне и как бы осветила прожитое и предстоящее особым светом, как в юности светила, когда каждый был командармом, мировым революционером, Оводом, Гарибальди, Будённым, Коломаном Валлишем — австрийским бургомистром, которого фашисты повесили на тюремном дворе за то, что встал во главе восстания шуцбундовцев. Со слезами, помню, набирал я в своё время строчки о казни этого красивого, замечательного человека: он не успел скрыться, их схватили в горах, на заснеженном перевале. Я набирал эти строчки на линотипе, но в руках ощущал тяжесть винтовки. Ветер гражданской войны дул мне в лицо, и я пробирался улицами Линца к тюрьме, где томился любимый мною Коломан, совсем из другого класса, нежели я. Он был социал-демократом, но он был порядочным человеком, смелым и бесстрашным, а мы, комсомольцы типографии, не могли его спасти. Потом гитлеровцы схватили нашего Эрнста: мы его очень любили, и я возле своего линотипа укрепил его фотографию. Всю душу вкладывал в слова, которые набирал: «Преградим путь фашизму! Фашизм — это война»; «Но пасаран!». Мы не смогли спасти Эрнста Тельмана, Никоса Белоянниса, Гарсиа Лорку, поэта, расстрелянного испанскими фашистами, и Карла Либкнехта и Розу Люксембург, Мате Залку — Лукача, павшего в боях за республиканскую Испанию. Но все они как бы живые проходили мимо моего линотипа: я был их боевым товарищем, был самым непосредственным образом причастен к их судьбе.

Обо всём этом захотелось рассказать ребятам по наборному цеху вслед за Марченко, но когда он закончил, я вдруг встал и сказал:

— Товарищи! На правом берегу Днепра строители уже забивают сваи под фундамент нового полиграфического комбината. Это хорошо, пора кончать нам с кустарщиной, перебираться в более высокий класс. Я вот ухожу навсегда отсюда и, прямо скажу, завидую тем, кто будет работать в светлых корпусах нового комбината, в его наборных цехах. А ведь я помню, как металл подогревали керосиновыми фитильными лампами «Интертип». Да, да, вместо электричества — керосин. И дышали мы не только свинцовыми парами — ещё и вентиляторов путных не было, — а и керосиновым чадом. Вот так. С тех пор многое переменилось к лучшему. Не сравнить. Но плохо то, что вот ухожу я на пенсию с мыслью, что свинцовую пыль мы всё же до конца не осилили. А ещё хуже, что те, кто проектировал наш полиграфический комбинат, не поняли того, что свинец до сих пор тяжелее воздуха...

Все засмеялись. Ребята наши знают мою слабую струнку.

— Наш дед всё же очистит атмосферу вокруг себя... Ну, и мы заодно подышим. Спасибо дяде Толе за его заботы.

Пригласили нас как-то на важное совещание. В кабинете директора Марченко собрались инженеры, видные строители, прибыли специалисты из Киева. На стенах висят проекты будущего полиграфического комбината: прямо-таки Третьяковская галерея! Лувр! Картинки — что надо.

— Просим обсудить, товарищи, проект нашего комбината. Мы пригласили также и рабочих, старых мастеров, печатников, наборщиков, пусть скажут своё слово по поводу проекта... — Это — Марченко.

Дошла очередь до рабочих — все инженеры высказались, проект одобрили, поддержали.

Марченко меня тянет:

— Пусть Анатолий Андреевич... Старый наборщик, своё мнение имеет. Скажи пару слов, старина.

Я тогда и сказал насчёт того, что свинец тяжелее воздуха.

— Как вас понять? — спрашивает самый там главный.

— А так, — говорю, — что вентиляция у вас по старинке сделана. Если уж новый наборный цех, так новый. Вентиляция у вас опять же на воздушные течения рассчитана, а у нас надо не столь помещение вентилировать, сколь сам пол.

— То есть как это — пол?

— Свинцовая пыль, — режу, — оседает на полу, она, как ни крути, тяжелее воздуха, этого никто не оспорит. Надо её изжить, тогда всё вокруг очистится. А в проекте не предусмотрено.

— Что же вы предлагаете?

— Вентиляцию в полу.

— А как это сделать?

— Ваша забота, — говорю, — как. Тут инженерная мысль нужна. Я наборщик и знаю только, что свинец тяжелее воздуха...

Засмеялись инженеры. Один пожилой дядька, моих лет, пожалуй, говорит:

— А что вы думаете? Надо, надо прислушаться к голосу масс.

— Я не масса, а рядовой наборщик, скоро на пенсию. Но коль строим мы комбинат для будущего — должны всё предусмотреть, предвидеть и на страже быть. Прошу вас обратить внимание на пол — от него вся беда.

— Дался вам этот... вопрос пола! — сказал представитель полиграфического управления, оглядываясь вокруг и как бы ища сочувствия. — Тут собрались решать вопросы посерьёзнее. Как-никак миллионное строительство и вопросы экономики... целесообразности... комплекса...

— А я считаю, что здоровье рабочих — это и есть главный вопрос! От этой печки, в конечном итоге, танцуем — здоровье, благосостояние и будущее рабочего класса. И вряд ли стоит здесь острить этаким недостойным образом!

Поднялся с места наш первый секретарь райкома партии. Молодой, мы его недавно избрали.

Синий костюм отлично облегал его фигуру, галстук, словно язык пламени, полыхал на груди. Секретарь райкома как бы рассуждал вслух. Об активности и инициативе рабочего класса. О его ответственности за сегодняшнее и будущее страны и народа. Устами наборщика, говорит, к нам обращаются опыт и мастерство рабочего коллектива, его забота о грядущих поколениях и чистоте не только зданий, но и моральной атмосферы в коллективе.

Я и сам не подозревал, о чём высказался: говорил от сердца, что думал. А тут, выходит, целый комплекс...

— Мне бы хотелось, чтобы авторы проекта подумали над словами товарища. Может быть, и в самом деле свинец тяжелее воздуха?..

Так он закончил на весёлой ноте, и в комнате оживились. А я подумал: «Головастый парень. Жаль, если вскоре выдвинут на другой пост. Пусть бы хоть посидел до окончательного утверждения проекта».

И вот сейчас, на прощальном собрании в цехе, я снова вспомнил о том злополучном проекте и мечте моей жизни — вентиляции пола.

— Не смейтесь, — продолжал я, — тут дело весьма серьёзное. До сих пор в проекте перемен вроде не слышно. Может, кто сопротивляется по амбиции, может, по нежеланию возиться. Есть такие люди, к сожалению, что о будущем не задумываются. Ну, их уже раскусили давно. Давеча на совещании секретарь райкома гвоздил таких. Любо-дорого было слушать. Нам же, товарищи, дело надо до конца довести, секретарь поддержит, коли не пойдёт на выдвижение, а я прослышал, что долго ему здесь не сидеть. Ну, этот ли, другой ли, а нас поддержат. Так что, товарищи-друзья, будущее ваше в ваших же руках, чтобы грядущие поколения понимали, кто сидел за линотипами... Вот Марченко здесь присутствует, спасибо ему, и ты, Шевчук, нынешний начальник цеха, вы тоже рабочие и не сдавайте позиций. Рабочую гордость надо держать высоко и думать о будущем...

Так я ушёл себе на пенсию. Иногда захаживаю к ребятам. Как-то привёл внука своего, показал линотип, на котором работал. Мальчишка стоял, как заворожённый; линотип трещал, словно рассказывал долгую историю жизни — своей и моей. Потом Витьке отлили строчку — имя и фамилию — и подарили на память. Все твердили, что дюже похож на деда, но я только ухмылялся: желают старику приятное сказать. Он как раз похож на Клавдию — красиво и ладно скроен. Пусть лучше на неё, нежели на меня.

Он изучает английский в группе дошкольников, куда я отвожу его два раза в неделю. По дороге домой он без умолку щебечет. Оказывается, я называюсь «гранд-фазе», то есть большой папа, а язык при этом выделывает такие коленца, что трудно представить. В наше время увлекались эсперанто, хотя успеха не добились.

Николай проходит курс английского одновременно с сыном. Дело в том, что его предупредили о предстоящей поездке в Индию. Английский язык даётся Николаю с трудом.

— Самолёт — эрплейн, — обучает меня внук, — сабля — сээд.

— А как по-английски «карандаш»?

— Пенсел. А книга — бук. Тетрадь — копья бук. Ручка — эбен.

— Ну вот. Хорошие слова. Они тебе понадобятся. Эх ты... милый бэби...

— О дедушка, ты тоже знаешь по-английски! — Внук даже подпрыгнул от удовольствия. — Ты был в Англии? Нет? А в Индии ты был?

— Нет, и в Индии я не был.

— А мой папа едет в Индию. Он обещал привезти игрушку — слонёнка с электронным устройством.

— Откуда ты знаешь про электронные устройства? — искренне удивился я.

— Папа рассказывал.

Отлично, Николай! Когда только ты успел посвятить его в такие глубины техники? Ведь весь «пусковой период» ты почти не бывал дома.

Потом Николай пришёл и сказал, что всё уже утверждено и он едет. Командировка. Без Лиды,

— Не вздумай в джунгли на охоту ездить, — наказала Клавдия.

— И чаще вспоминай, что у тебя есть жена и сын.

Надо ли говорить, чьи это слова?

— Привези цветной кинофильм, — попросил я. — Про слонов и прочую экзотику.

Сынок же попросил папу:

— Если не найдёшь электронного слона, привези живого. Маленького.

Николай улыбался.

Загрузка...