SIC TRANSIT...

1

Моих друзей хоронят почему-то по субботам и воскресеньям. Если скорбное известие застаёт меня в саду, я спешу в город. Кладбище встречает тихую процессию буйной зеленью, грустным запахом свежевывороченной земли и — гранитом.

Впрочем, в саду я бываю не часто, и всё приходит там в запустение. Кусты клубники задыхаются в паутине сорняков. Лопоухие листья огурчиков желтеют, испытывая непрерывную жажду и авитаминоз: удобрять некогда, и гранулированная нитрофоска и мочевина лежат без надобности. Порыжели и листья смородины и малины, хотя кусты их дружно зазеленели по весне. У соседки, которая упрямо возится на грядках, поливает, удобряет, — в общем, ворожит втихомолку, — всё завидно цветёт, ни пяди не пустует, а зазевавшийся язычок никчёмной зелени тотчас искореняется сапкой. Соседка почти не общается с нами. Много лет назад проводила мужа в последний путь и теперь, не торопясь, стареет в окружении детей и внуков.

Она плохо слышит, да и видит не лучше, но в пределах своих владений — амазонка и, надо сказать, земля щедро платит ей.

Нынче, говорят, год активного солнца, чаще умирают люди, сохнут растения. На днях я потерял весёленькое деревцо. Эта груша напоминала девчину, озорно распустившую свою мини-юбочку. Внезапно она поблёкла и листочки, как по команде, обвисли.

Отставной генерал, сосед, неторопливый и очень хозяйственный, покачал головой.

— Да, деревцо, я вам скажу, того... Может быть, гробак завёлся, может, ещё что... Чего-то ему не хватает.

Он дал мне чудодейственный «стимулятор роста», я поливал дерево водой и слезами, удобрял почву суперфосфатом, нитрофоской и мочевиной, поил розоватым марганцем, обкапывал корни, открывая их солнцу. Ничто не помогло. Дерево засохло. Осенью я попытаюсь посадить черешенку, а то и персик; хотя персик, правду сказать, неохотно приживается на нашей тощей земле.

Мне трудно ещё и потому, что я здесь одинок. Жена ни разу не посетила зелёный квадрат, где всходят и тут же меркнут мои надежды. Дескать, «не хочу быть рабыней этого клочка земли». Она служит кассиршей в магазине «Рыба», а ведь собиралась в актрисы и немножко даже играла на сцене. Люди говорят, что она хороша собой (ей уже под пятьдесят). Она и впрямь сохранилась удивительно: что́ фигура, что́ блеск в глазах; и лицо — без единой морщинки. В редкий раз, когда мы вместе идём по улице, я ловлю на ней нескромные мужские взгляды. Она подтянута и стройна. Мне одному дано знать, чего это ей стоит. Она почти не ест и, вероятно, поэтому часто жалуется на головные боли. У неё к тому же больные ноги — облитерирующий эндоартериит — очень редкое заболевание у женщин. Даже летом она носит шерстяные носки. Когда она была помоложе, то частенько отправлялась на юг, в Мацесту, откуда привозила коллекции открыток и ракушек. Но теперь маршрут переменился, чаще всего она ездит с внуком на недалёкую Колядву: малышу нужен лес, а его родителям, конечно же, свобода и независимость. Моя дочь, инженер-экономист в мартеновском цехе, и её муж, строитель каких-то «пусковых объектов», весьма ценят эту самую «независимость». Свой досуг они посвящают друзьям, транзистору, рыбной ловле. Отпуск — это для них непременно морской пляж. К моему саду они, разумеется, вполне равнодушны.

На днях «год активного солнца» унёс ещё одного моего соседа, человека крутой судьбы. Старый большевик, в прошлом директор крупного книжного магазина, он пошёл на фронт добровольцем, заслужил награды, лишился руки и всей семьи, погибшей от фашистской бомбы. Вернувшись в родной город, он со временем женился на довольно симпатичной женщине, вдове своего товарища. Чета дружно расходовала его персональную пенсию, и, честно говоря, я не знаю, зачем он поторопился, — «не схотел», как выразился наш дворник. Он помер от рака лёгкого, долго мучился и всё приговаривал: «Sic transit gloria mundie». Он объяснил мне: «Так проходит земная слава».

Так вот, чем больше знакомых холмиков вокруг, тем менее страха перед собственным знаком препинания.

Не то что в молодости. Приступ какого-то панического ужаса накатил на меня однажды, когда мы похоронили наборщика Васю Карпенко, подкошенного сыпняком. Был он способным конькобежцем и гимнастом. Я до сих пор не смирился с той нелепой смертью, не пощадившей чудо-экземпляр человеческой породы. Вскоре меня послали с выездной редакцией на коллективизацию, и там, среди весенних полей, обильно орошённых дождями, в крестьянских заботах об урожае и в борьбе за переустройство всего сельского уклада, постепенно избавлялся я от тягостного чувства непрочности отдельной человеческой жизни. Слава богу, как видите, достиг критического возраста и ещё при деле, а прошёл, можно сказать, огонь, воду да медные трубы. Нынче не боюсь костлявой, хотя, говорят, калиткой скрипнет — нехорошо. Это, видать, и есть то изменение психологии, которое приходит с годами, о чём пишут учёные, а мы, простые смертные, то же самое понимаем, но высказать не умеем. В старые времена какой-то мудрец заметил, что смерть — это присоединение к большинству. А недавно мне довелось набирать статью одного учёного. По ней выходит, что к двухтысячному году население земного шарика нашего так расплодится, что перегонит численность всех людей, когда-либо обитавших на планете. Вот это да...

Собрались после похорон на поминки. Приехала дочь вдовы от первого мужа, кандидат наук по оптике. После рюмки разговорились мы с нею. Оказалось, у неё под Москвой дача, с мужем дружно там трудятся. Я говорю своей Клаве:

— Учёные, видишь ли, а понимают радость в природе, лопатой и граблями орудуют, тяпкой ещё. Должно быть у человека увлечение какое-нибудь. На теперешнем языке «хобби» называется...

— Они мне, милый, не пример, — отвечает жена. — Я в навозе не умею ковыряться. Это петуху однажды удалось уклевать там жемчужное зерно, да и то в басне. Учёные, извините, тоже разные бывают.

Как видите, моя жена за словом в карман не лезет.

Услышав нашу размолвку, дочь покойного нахмурилась и вышла из комнаты. Вдова громыхнула тарелками и метнула в меня пронзительный взгляд, — нет, не взгляд, а целый пучок молний. Я, в свою очередь, переадресовал их жене. Она, сославшись на мигрень, благоразумно покинула общество. Мне бы тоже откланяться. Но не тут-то было.

Я проявил упрямство, остался.

Неловкость прошла, и мы по-прежнему вспоминали добрый характер человека, которого потеряли.

Пришёл я домой навеселе. Ха-ха! В концы концам, как говорит наш дворник, надо уметь постоять за себя. С какой стати я должен лишаться общества? А моя супруга всякий пустяк способна превратить в драму. Надо уметь сосу... сосуса... сосасу... в общем, не обострять разногласий, а развивать то, что сближает...

Жена встретила меня ледяным молчанием. Я проскользнул в соседнюю комнату, где меня ждала диван-кровать с белоснежным бельём. На сей раз и от постели повеяло холодом.

Я лёг не раздеваясь: не хватило сил. Устал я сегодня чертовски, плечо ныло, так как я самоотверженно нёс гроб (я всегда подпираю плечом гроб товарища, видя в этом последнее усилие, которое могу для него сделать).

В спальне скрипнула кровать, послышался вздох, а я сжался в комочек, ожидая шквала. Такового, однако, не последовало. Жена спала.

2

Сад встречает меня тихим шелестом. Уродливые огурчики уснули под поблёкшими листьями, видно, устав от единоборства со зноем и бурьянами. Только зелёные помидоры размахивают кулачонками, как бы сражаясь с кем-то. На что уж неприхотлива картошка, но и у той пожелтела ещё недавно жирная, густая ботва. Пожухли листья деревьев, свернувшись трубочкой. Это негодная тля высасывает зелёные соки. Ничем её не одолеть. В отчаянии я соскребаю эту дрянь, то и дело тревожа божьих коровок, мирно пасущихся на необъятных хлорофиловых просторах.

Бурьян прёт отовсюду. Он растёт напористо и нахально, не то, что иные культурные злаки. В ожесточении я порой хватаю сапку и начинаю крушить зелёную банду...

Вспомнил — не знаю, к месту ли — банду Зелёного. Это ассоциации. Говорят, чем писатель искуснее, тем богаче у него художественные ассоциации. Не знаю... А петлюровцев тоже очень даже отчётливо помню. Пришли они в типографию, что на Железной, и учинили погром. Я убежал в соседнюю деревню и прятался у знакомых, пока красногвардейцы не выбили погань из города.

Я, мальчишка-наборщик, тогда и думать не смел, что через несколько десятков лет буду владеть целым садом, дачей. Впрочем, дача — это только название, а на самом деле — клочок песчаной земли, как в пустыне Сахара, а посредине старый железнодорожный контейнер, в котором прячусь от дождя и зноя. Всё время копаюсь в земле, поливаю грядки и, в общем, изнемогаю от сознания того, что у меня получается хуже, чем у других.

Люди подшучивают, глядя на мои бурьяны: дескать, скоро серые волки там завоют. В соседских садах то там, то тут вспыхивает пламень виноградных кустов, аккуратные дорожки меж грядок очерчены красным кирпичом-зубчаткой, кто-то высоко поднял дождевальную трубу с разбрызгивателем, тот поставил заборчик, а этот, гляди, так отделал крыльцо, что ступить боязно. Таков у нас один зубной техник. Жена его, милая хрустальная дама, кажется, в консерватории преподаёт, а копается в земле, как заправская колхозница, и рук не жалеет, хотя, правда, работает в перчаточках.

У меня тоже «музыкальные» руки, я «играю» на линотипе — волшебной машине. Она собирает буквы в слова. Сколько слов я отлил за свою жизнь! Работаю для газет. Иногда делаем брошюры. Многие фразы кочуют из статьи в статью. Я улыбаюсь. Чаще всего встречаются слова «продукция» и «мероприятие». Затем последует «однако», а сейчас вылезет, как чертополох, «между тем», а у иного так и просится «в конечном итоге» или «в общем и в целом». Я давно привык схватывать содержание текста «в общем и в целом», и это помогает мне в работе, потому что набирать легче, когда в памяти держишь не отдельное слово, а всю фразу. Профессиональный навык...

В типографии считают меня чудаком: на старости лет чем занялся, садоводом сделался; для молодых дело, у тебя же и помощников-то нет, всё, наверно, бурьяном зарастает... Они не ошибаются.

— Очень оно нужно тебе, то хозяйство, — ворчит жена. — Последние силы теряешь.

— Не сад виноват, а капризы природы, — отбиваюсь я. — Вот уйду на пенсию — отдохну. А там и ты, глядишь, заинтересуешься плодовыми деревьями и цветами...

Жена фыркает, поправляя блёклую гардину над окном.

— И без твоего сада одичала. Целый месяц в городе оперетта, а ты ни разу не пригласил меня на спектакль. Между прочим, знакомый администратор уже дважды контрамарки приносил, и мы с Анной Фёдоровной в театре душой помолодели.

— Очень рад, что не отстаёшь от жизни, слушаешь арии Бонни и Сильвы. Пожалуйста, слушай, молодей. Я сам могу при надобности спеть что-нибудь... «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?..»

Вот так мы поговорили.

Однажды, когда я вернулся домой с работы, меня ожидало письмо. От правления садового кооператива. Я задолжал сторожам деньги, записка деликатно напоминала об этом.

Конверт был вскрыт. На нём лежали деньги. Эту «песню без слов» привычно исполнила моя жена. Она не очень дорого оплатила свою промашку: я не люблю, чтобы мои письма вскрывали. Я их получаю очень редко и, главным образом, от далёких ныне однополчан. Их тоже осталось уже не много, и потому каждое письмо мы с женой перечитываем вместе. Воспоминания, воспоминания...

Она знает всю мою военную одиссею и жалеет меня, когда невзначай вскрикну, переживая во сне роковой налёт под Песчанкой. Тогда одна бомбочка весом, что ли, в двадцать пять килограммов угостила меня осколком, угодившим в плечо. С тех пор по ночам, в снах, та бомба со свистом гонится за мной, недобитым. Однако чаще всего я вскрикиваю из-за вахманов, с которыми познакомился в дрезденской тюрьме: они до сих пор, бывает, преследуют меня по ночам дубинками и угрожают газовой камерой, если сделаю неверный шаг в бане... Ну, об этом после когда-нибудь.

...Так вот, на конверте лежали деньги и я молча их взял и сунул в карман. Рубль к рублю приношу я получку и аванс и отдаю их жене. Она складывает их в аккуратную стопочку и, привычно смочив палец, ловко перебирает, чтобы затем упрятать в фамильный тайник, куда я не имею доступа.

К зрелости она стала бережливой, даже, можно сказать, прижимистой. Клочок земли, который я обрабатываю, свидетель этому.

Контейнер за ненадобностью сбыл мне сосед Сорочинский, начальник какой-то автоколонны. Для него, например, ничего не стоило бы забросить на свой участок собор Парижской богоматери или что-нибудь в этом роде. Машины к нему идут чередой. Он уже успел воздвигнуть очаровательный домик из белого кирпича с мансардой под шифером. Её у нас все упрямо величают «Массандрой», и нет силы, которая бы вернула ей первоначальное название. Рядом возникла летняя кухня из шлакоблоков, тоже под шифером. Я давно метил на этот контейнер. Начальник автоколонны, перебравшись, наконец, в домик, сказал:

— Забирай халабуду, отец. У вас пока нет ничего... Всего десяточка. По дружбе...

У меня, действительно, нет почти ничего. Зять, строитель «пусковых объектов», как-то наведался с моей дочкой в сад. Небрежно взглянув на скромное хозяйство, он сказал, посасывая сигарету:

— Мы, папа, смонтируем вам отличный домик. Из панелей. Пусть они возят кирпич и месят раствор. Выбракованные панели, электросварка. Свяжем. Порядок. Копеечное дело. Вы, папа, не хуже...

Он что-то измерял шагами, чертил палочкой на песке, даже записывал в блокнот. Потом включил транзистор. Тактичный человек, сосед-генерал, отозвав меня в сторону, сделал замечание. Зять выключил транзистор и развёл костёр неподалёку от милой яблоньки. Я предупредил:

— Подальше бы, Коля. Припалишь.

— Ничего с вашим деревом не станется...

Они уехали, оставив пустую бутылку и чертежи на песке, которые смыл назавтра дождик. Припалённые листья яблоньки пожелтели и усохли.

Я живу в контейнере. Странно выглядит он, почерневший от дождей, среди коралловых домиков, как грибы после дождя выросших на песчаных пустырях. В это лето строительная горячка охватила многих садоводов: то там, то тут возникали штабеля кирпича, ревели самосвалы, гулко перекликались молотки. Одному мне некуда было торопиться.

— Чего не строитесь, Анатолий Андреевич, чего бастуете? — часто спрашивает меня сосед по садовому участку, массивный, коренастый, словно из бронзы отлитый, работник медицинского института Козорез. Он не медик и что делает в этом институте — неизвестно. Одно ясно, что это неутомимый труженик, настоящий умелец. Масштабы его деятельности поначалу удивили всех. Когда мы в нерешительности ещё только ковыряли песок лопатами, он уже свалил на свой участок несколько машин жирного чернозёма и первоклассного перегноя, тут же вручив некоторым из нас талоны на перегной: делай как я. Он заготовлял впрок какие-то поржавевшие швеллеры и уголки, упаковочные ящики, древние оконные рамы и отскрипевшие двери. Он ни с кем не советовался, ничьим мнением не интересовался: первым высадил клубнику, воткнул карликовые деревья рядом с обычными, устроил замысловатую поливную систему. Никто ему не помогал, всё он делал сам и даже водопроводные работы вполне успешно выполнил, орудуя разводным ключом и плашкой, которую нарезал концы.

Его внимания и энергии хватало на десяток участков окрест, он успевал побывать у каждого из соседей и посоветовать, подсказать, как поступить лучше. Он тотчас же стал как бы нашим лидером, заражая всех неистощимой энергией. Он щедро раздавал, кому что понадобится из своего хозяйства. У него можно было разжиться вентилем и куском трубы, доской, потрёпанной оконной рамой, десятком кирпичей и карликовым саженцем. Его разводной ключ побывал с хозяином не в одном саду новосёлов, топор тоже нередко сверкал в его руках за межой козорезовского участка. И времени у Козореза хватало на всех, и мускулатура играла: «Вот, мол, я какой... Делай как я». Однако делать как он не всем было под силу. Он сам, без посторонней помощи, выкопал траншеи для фундамента и огромную яму для погреба. Работал он в одних плавках, чем, правда, вызывал нарекания придирчивого и неспокойного женского сословия. Его волосатая грудь выдавала богатырскую силу, которую он, повторяю, охотно обращал на пользу окружающим.

Как я узнал позже, возраст его уже перевалил за пенсионный, но тем не менее Козорез успевал справиться с делом и на службе, и в саду. Вскоре нам стало известно, что он — бывший интендант, отставник, по специальности снабженец и, в общем, добрый человек. Некоторые завидовали ему, его практической хватке и мудрой хозяйственности. Ни для кого не было неожиданным, что первые фрукты на его деревьях оказались самыми крупными.

Дом он замыслил просторный, однако в ходе строительства изменил первоначальный план и соорудил скромное жилище в две комнатушки, но зато с объёмистым погребом. «Буду прятаться от зноя, дети природы...»

Вот этот-то Козорез и спросил меня невесть в который раз:

— Что не строитесь, Анатолий Андреевич, почему бастуете?

Я покачал головой:

— Не потяну, Иван Дмитриевич. Вот вы всё умеете. А я не пойму, где достать то, другое... Смотрю на вас как на волшебника и радуюсь.

— Иные завидуют, Анатолий Андреевич... А я, ей-богу, не виноват.

— Зависть — это плохо, — сказал я. — Она может бог знает до чего довести.

— Надо строиться, Анатолий Андреевич. Нехорошо смотрится ваш контейнер, со всех сторон нехорошо. Хотите — подсоблю? Сил у меня избыток, да и материалы найдутся.

— Зять у меня строитель, он всё сделает, — нерешительно сказал я. — Спасибо за внимание. Он не такие объекты строит. Слышали про вторую очередь рельсобалочного цеха? Так это его забота... Он меня навещал давеча.

— Ага, видел. Что-то он у вас молчаливый. С чего бы? Все мы — дети природы, чёрт возьми! Надо уметь радоваться. Вот мы сады затеяли. На песке — сады, шутка сказать! Вспомним, что здесь было прежде. Пустыня. А нынче что? Удовольствие вокруг, дети природы! Надо строиться, Анатолий Андреевич. Почву улучшать, деревья растить, цветы, чтобы красиво было у нас. И не бояться усталости. Устаёте вы?

— Устаю иной раз... Но здоровая это усталость.

— Правильно, рабочему человеку усталость приятна. А иной как отдыхает, скажите? На бочок и храпачок. Должен человек умеючи отдыхать. Отдыхать умеючи. Скажем, с топором в руках или с лопатой, что ли... На свежем воздухе. Вот деревцо. Это чудо. Не в том суть, что два ведра яблок соберёте... нет, дорогие граждане. А зелёный убор, по-вашему, ничего не стоит? Каждый листок — лаборатория. Переработка солнечная. Воздухоочистка, кислород, дети природы!

Я улыбался. Козорез так вдохновенно излагал общеизвестные сведения, что мне вдруг захотелось обнять его, грузного, шумного, сверкавшего бронзовой от загара лысиной.

— А что, в самом деле, чем я хуже других? — спросил я не столько Козореза, сколько самого себя. — Надо обживаться. Скромно, по-рабочему, но не быть сиротинушкой.

— Вот именно, — обрадовался Козорез. И, повинуясь свойственной ему склонности к действию, предложил: — Ежели, например, виноград задумаете разводить — саженцами поделюсь. Отличные у меня имеются сорта, однополчанин прислал из Семипалатинска. Могу тюльпанов вам подкинуть, хочу высадить пятьсот штук, чтобы глаз радовался и людям весело было. Шутка — пятьсот! Целое подразделение, можно сказать, а я вроде бы командующий, дети природы...

Он победоносно смотрел на меня. Всё у него масштабило на пятьсот, на тысячу, на миллион, и в самом деле он показался мне «начальником природы» — и одновременно её сыном, простодушно-наивным, открытым каждому человеку, деревцу или травинке.

Вот такие люди у нас в садах живут. Как говорит Козорез — дети природы. Мне нравится наблюдать их, обдумывать их слова и поступки. Нигде так не открываются люди, как на природе. Дома не то и даже на работе не совсем то.

Публика у нас здесь подобралась трудовая, хорошая. Иной, может, попадётся себялюбец или грубый человек. Может, нечестный какой или жадина. Жадина-говядина, как говаривает мой внук. Что ж, из песни слов не выкинешь, придётся помянуть на этих страничках ту или иную несимпатичную персону. Так сказать, для полноты картины...

Худо мне будет, если кто-нибудь проведает, что пишу о населении наших садов, — хоть беги отсюда. На старости лет в писатели полез. Всю жизнь другими написанные слова набирал, а нынче свои выдумывает. И сбегу. А жаль. Жаль, потому что всё здесь уже моё. Мои деревья, мой кустарник, мои бурьяны, и контейнер тоже мой. Как видите, стал собственником, хотя, по правде сказать, про то никогда не мечтал.

Про собственничество разговор ещё впереди, каждый, между прочим, эту штуку по-своему понимает. Есть у нас один старичок, бывший выпускающий областной газеты, давно уже на пенсии. Так он, например, когда речь заводят о садовых участках, багровеет от возмущения. Перерождение, говорит, «хватательные инстинкты», говорит, этак до чего докатиться можем. Пальцы дрожат, — вообще старый он очень...

3

В воскресенье мой сад снова грустил по отсутствующему хозяину. Я хоронил Любу.

Мы жили когда-то, в юности, на одной улице.

Я любил её. Это была моя первая любовь. Ничего подобного я больше никогда не испытывал, хотя всю жизнь чего-то ждал. Счастьем была уже сама возможность видеть её. Самый пасмурный день казался мне светлым, когда она появлялась. У неё была спортивная фигурка. Голову украшала копна рыжих волос. Смешливые голубые глаза Любы светились умом.

Из раскрытого окна квартиры, в которой девушка жила с родителями, иногда доносились звуки рояля. Эта квартира, с цветком на балконе, выставленным под весенний дождь, с занавеской на окне, трепещущей под дуновением ветерка, жила, казалось, обособленной, отделённой от всего окружающего жизнью. Дело в том, что мать Любы, дородная, холёная женщина, сошлась с одним адвокатом, который захаживал к ним и, как мы говорили тогда, «провожал время»: отец Любы, инженер-путеец, часто бывал в разъездах.

Однажды Люба пригласила меня к себе, это был совершенно неожиданный знак внимания: она ведь не отвечала мне взаимностью.

Вот тогда-то я и увидел нечто такое, что назвал бы идиллией, если бы знал тогда это слово. Они втроём сидели за столом, накрытым белоснежной скатертью. В хрустальной вазе цвели хризантемы. В рюмках искрилось вино, которым они запивали мороженое. Мороженое в те годы было самодельное, повкуснее нынешнего, и я, счастливый, до пота крутил ручку мороженицы. Они улыбались друг другу, оживлённо болтая о том, о сём. А я недоумевал — как же так? Неужто муж и отец — совсем лишний человек в этом доме? Я собирался позднее спросить об этом у Любы, да постеснялся, так и не спросил...

...Она лежала, осыпанная цветами, время и болезнь украли у меня ту, неповторимую Любу, которая украшала землю. Вглядываясь в её черты, я рыдал, хотя слёз моих и не видели.

Да, в памяти моей она была всё та же, с копной рыжеватых волос на голове, с быстрыми, точёными ногами.

Безответная моя любовь продолжалась несколько лет. Встречался я с Любой довольно редко. Я работал в типографии, а она посещала какие-то краткосрочные курсы копировщиц. Я часами простаивал на улице с друзьями, чтобы только увидеть её. Она ничего и не подозревала, дурацкая робость сковывала меня.

Потом я ушёл в армию, служил в кавалерии. Пока я там драил коней, Люба вышла замуж и уехала куда-то. А ведь я писал ей жаркие письма. Вернувшись, я долго бродил под окнами её опустевшей квартиры. На сердце было невыносимо тяжело.

Некоторое время я пробовал свои силы в драмкружке клуба (как вскоре выяснилось — безуспешно). На репетициях приметил девушку, чем-то очень напоминавшую Любу. Тотчас, по-кавалерийски, познакомился, стал ухаживать за нею, а через месяц она переселилась в мой «фамильный замок», то есть к моим родителям.

После войны я встретил Любу. В нашем родном городе и на нашей старой, разбитой снарядами улице. Чуть располневшая, она несла тяжёлую кошёлку, и я первым делом взял кошёлку из её рук, хотя у самого ноги подкашивались от волнения. Она сперва испугалась, увидев рядом незнакомца в военной форме, но секунду спустя испуг сменился улыбкой.

— Узнаёшь, Люба? — спросил я.

Она кивнула.

По дороге она скупо рассказывала о пережитом: гибель мужа на фронте, мамины семейные невзгоды и затем её смерть, два сына, оккупация, голод... Жила на старом пепелище — в родительской квартире.

Возле дома она помедлила. Не выпуская ноши, я взобрался на третий этаж. Всё там было по-прежнему, и даже хризантемы, кажется, стояли в том же хрустальном цветочнике, не тронутые и не поблёкшие. Сверкал рояль, пузырились знакомые пуфики, и картина «Первая пороша» в золочёной раме, как и прежде, висела на стене.

Люба казалась мне очень усталой, а может, то не она, а я устал от войны и всего пережитого. Скорее же всего, оба мы устали.

Люба засуетилась, пригласила меня к столу. Мне казалось, что она ждала чего-то. Я не двигался. Странное чувство владело мной. Меня поразило, надо полагать, то, что вот сохранился же в почти неизменном виде этот уютный уголок, сохранился в мире, который четыре года был охвачен пламенем войны.

— Здесь всё по-прежнему, — сказал я, отвыкший от домашних запахов, от обоев с цветочками. — Как это всё выстояло, не сгорело? Как будто островок в море.

— Есть у тебя семья, конечно? — спросила она.

Я рассказал ей, как женился на девушке, чем-то похожей на неё, так была сильна любовь моя. Родилась дочь. Счастье — понятие растяжимое. Вот война кончилась, все живы-здоровы, семья дождалась меня. Кто умеет ждать, тому воздаётся. «Жди меня, и я вернусь...»

Она нахмурилась, с ожесточением выпила рюмку. Разалелась от выпитого, опьянела. Кошёлка, принесённая с базара, стояла неразобранная, и из неё торчали стрелы зелёного лука, розовые бока морковки.

— Ты, оказывается, научилась пить, Люба, — сказал я.

— И где ты, такой судия, выискался?

Она так и сказала: не судья, а судия. Уж не хотела ли уязвить меня? Но, судя по всему, она нисколько не обижалась: мне же, пожалуй, следовало вести себя поделикатней. Её кротость и, я бы сказал, беспомощность обезоруживали.

— Извини, если что...

— Ты прав, я нетерпеливая, — сказала она грустно, — всю жизнь я страдаю от этого. Наверно, пошла в мать. А ведь она не была счастлива со вторым мужем. Но ей всё не терпелось урвать у жизни побольше сладости. Наверно, не следует так говорить о матери, но ведь правда. Ей казалось, что она любила того адвоката. Думаю, это был самообман. Я, видно, такая же нетерпеливая и жадная. А может, мне просто надоело копировать чужое, я ведь до сих пор копировщица в Гипрограде, ничего больше. Хотела создать что-то собственное, большой город, непохожий на другие, и вот осталась у разбитого корыта. Теперь одна задача — довести мальчиков до ума.

— Кто их отец? — спросил я.

— Он был лётчик, — после паузы ответила она. И пояснила, чувствуя, что я жду каких-то подробностей: — Погиб уже в последние дни, в марте сорок пятого. А мне ведь уже не так мало лет, не девочка.

Она была красива своеобразной, дерзкой, мальчишеской красотой, которая пленила меня в молодости.

— Эта девочка ещё будет счастлива, — сказал я, допив свою рюмку. — Чуточку терпения. Знаменитый Оттмар Мергенталлер двадцать пять лет подряд конструировал наборную машину — линотип — и так и не увидел её в работе, за него доделали другие. Но в каждом учебнике его имя...

— Я в учебник не попаду. — На её глазах появились слёзы. — Мне бы что-нибудь при жизни...

Я чувствовал себя виноватым. Во всём. В том, что жизнь её не задалась. Что мы разминулись. Что её лётчик погиб. Что оставалась в оккупации. Что сейчас копирует чужие чертежи и никак не прочертит сколько-нибудь ровную линию своей собственной судьбы.

Я не знал, что вскоре буду провожать её в последний путь.

...В дверь постучали.

— Это дети из школы пришли. Ничего... всё в порядке. Я только хочу тебе сказать, — она подошла и пристально посмотрела мне в глаза, — хочу сказать, чтобы не забывал...

Она пошла открывать дверь.


...Она умерла от рака. Вероятно, ещё тогда, в день нашей встречи, она носила в себе то, что в конце концов сразило её.

Приехали её родственники, было немало сослуживцев.

У могилы я вдруг встретился взглядом с Юрой, старшим Любиным сыном. Его глаза были полны слёз и сочувствия. Я кивнул, он ответил мне кивком.

После похорон я поехал в сад. Хотелось побыть одному.

Небо хмурилось, клочья туч неслись бог знает куда. Я вошёл в контейнер и опустился на топчан, покрытый старым одеялом, которое выпросил у жены. Вечерело.

Гроза обошла наши сады стороной; молнии бесшумно, как космические стрекозы, порхали на горизонте. Тишина стояла деревенская, и только рядом шумела вода — это Козорез поливал свой сад.

Вода шумела, как водопад, била из труб с могучей, я бы сказал, козорезовской силой.

Выйдя из своего прибежища, я увидел Козореза. Плавки чернели на нём, а сам он нежился и фыркал под мощной струёй воды.

— Ого-го, сосед! — крикнул он. — Кр-расотища, дети природы! Во как надо! Б-р-р-р! А ну-ка, родная... Ги-ги-ги... Лей, матушка, поливай! Ха-ха-ха!

Его смех гремел над садами, будто вызов всем людским горестям. Вместе с ним торжествовали вода, деревья, небо, тучи, молнии — вся природа, которая как бы любовалась своим неуёмным сыном, его трудолюбием.

Загрузка...