ПОЭМА О ТОПОРЕ

1

Первым, кого я встретил в тот день, был Козорез.

Размашисто и торопливо он прошагал к моему контейнеру.

— Читали? — спросил он.

— Что именно? Что имеете в виду?

— Неужто не читали? А ещё газетный король. Ох, как трудно мне с вами, дети природы. Оказывается, не всегда солнышко светит и мир не всегда. А ведь собрались мы здесь для радости, для весёлости. Эх, люди, люди...

— Да что, собственно, случилось?

— А мы тоже хороши, дети природы. Все, считается, сознательные граждане, ветераны, а вы самый что ни на есть рабочий класс. Под самым носом...

— В чём в конце концов дело? — не выдержал я. — Можете вы объяснить?

Он сунул мне зачитанный лист вечёрки, который побывал уже, вероятно, не на одном садовом участке. Заголовок — каменным набран, текст — жирным корпусом. Набирал, пожалуй, Гребенник. Полоса четвёртая — с фельетоном. Пробежал его, сердце упало, словно рядом разорвался фугасный снаряд.

Руки не повиновались, когда я отпирал дверь контейнера. Топчан усадил меня, а затем уложил на свой жёсткий бок. Солнечные лучи, проникавшие сквозь щели, словно огненные ножи, резали глаза.

Приземистый, одутловатый, с чуть раскосыми монгольскими глазами и шрамом над бровью, начальник автоколонны всегда казался мне умелым хозяином, практичным и деловым. С кем-то гутарил и выпивал в стенах, над которыми ещё не было крыши, кого-то угощал, когда крыша уже была. Его садовый участок и дом, выделявшийся своими совершенными формами и тщательностью отделки, жили, как мне чудилось, какой-то обособленной, запретной жизнью.

Он появился в дверях внезапно и устрашающе.

— Читал газету, старик? — спросил он и пошатнулся. — Про меня читал? Всё это ложь и с твоих слов писано.

Он был пьян. Стоял в просвете широкой двери. Лицо его было затенено, но я догадывался, что оно багровое и злое.

— Чего привязались? — спросил я, приподнявшись с топчана. — Что болтаете?

— А то, что ты, старик, паутину плетёшь. Завидуешь. Думаешь, не слышал, про что тут сплетни разводили... в воскресенье? Печатный ты человек, знал бы — в щепки твой собачник разнёс. Или спалил бы. Чтобы только пепел остался. Били тебя — не добили.

Я сослепу схватил топорик, лежавший на полу, и если бы Сорочинский не закричал с перепугу, не знаю, что́ и случилось бы в тот миг.

...Когда-то я неплохо работал топором. Научился у отца, которому помогал в голодные годы на промысле. А промысел был у него немудрёный. «Распиловка и рубка дров» — так вывел он своим корявым почерком на листке бумаги и приклеил его к дверям полуподвальной квартиры, где мы жили. По специальности он был пекарь, но давно уже не вкушал, так же, как и мы, запаха свежего хлеба: частные пекарни закрывались.

Отец вкусно хекал, ударяя топором по полену, и я тоже хекал, считая этот характерный звук главным признаком квалификации. Отец был хромой и поэтому на империалистическую не пошёл. Всем же рассказывал, что в ноге сидит осколок. Чтобы лучше платили. Однажды я сказал, чтобы он больше ничего не смел придумывать. Он помолчал, затем возразил:

— А что же тогда делать, сынок?

Я чуть не расплакался, так был он жалок и вовсе не похож на богатыря-дровосека, азартно управляющегося с топором.

Учеником в типографии я тоже орудовал топором и пилой, совмещая обязанности наборщика и истопника.

Топорик пригодился мне и в окружении. В самом деле, настоящая «поэма о топоре» — славилась когда-то такая пьеса.

Потеряв своих после боя на реке Рось, где осталась почти вся наша дивизия, я с топориком под мышкой пробирался на восток, к линии фронта. Иногда мне чудилось, будто я прорубаю просеку в густой фашистской чащобе, так ловко от села к селу продвигался я с топором: то забор поставлю хозяйке, то дров наколю, то ещё что-нибудь.

Однажды мой топор превратился в боевое оружие. Началось это на глухом хуторе, где я отлёживался после тяжёлого приступа малярии. Престарелая хозяйка, чьи сыны воевали в Красной Армии, уложила меня в постель, укрыла одеялами, поила горьким зельем. Там и застукал меня полицай, которому кто-то донёс. Я поднялся, ещё пошатываясь от слабости, и встал перед ним, вооружённым винтовкой. Был он невысокий мужичок с широко посаженными глазами, отчего лицо казалось жабьим, блеск же глаз поистине был влажным, лягушачьим.

— И чего это ты здесь пристроился? — спросил он незлобиво. — Почему без регистрации?

— Болезнь свалила, пане добродию. Гляди, на кого похож.

— Да ты богатырь, — засмеялся он. — Такие богатыри в нашем районе поезда под откос пускают и представителей власти снистожуют. Какой дивизии? — И, не дождавшись ответа, обратился к подслеповатой хозяйке. — А ты, Антоновна, зачем посторонних пускаешь? Мало тебе сыновей твоих красных, так ты ещё всыновляешь таких вот? Командир или политрук?

— Боец я простой. Плотник по специальности.

— Это что значит? Гробы делаешь?

— Что шутите, пане добродию? Кому забор, кому тамбур починю, всем в хозяйстве нужный я. Могу стол, табуретку, если надо...

— Виселицу, — продолжил полицай.

— Этого не приходилось.

— Шагом марш.

Меня заперли в подвале комендатуры: кто-то из полицаев сказал, что теперь-де тут стало посвободней, партизан вывезли, занимай отдельный кабинет. А в «кабинете» том ещё держался запах людей, неведомых мне, солома по углам ещё была как будто тёплой и от недокуренных цигарок вроде бы струился дымок.

На следующий день я узнал, что моих предшественников по камере расстреляли за лесом. Об этом мне рассказал сам полицай, который пришёл за мной и, пошатываясь, повёл к себе во двор. Он пил со вчерашнего вечера и заговаривался. Я тоже шатался, но только от слабости, от малярии, которая трясла меня. Тем не менее он приказал мне обновить забор.

— Вот тебе доски, вот жерди. Коли не соврал, что плотник, — жить будешь. Вчера ликвидировали партизанскую банду. Они убили районного шефа... Теперь никому пощады... На, выпей.

Он вытащил из кармана наполовину опорожнённую бутылку. Я потянул из горлышка.

Я плохо помнил всё дальнейшее. Опуская топор, я по привычке хекнул. Полицай свалился в сарае, где сидел на каком-то ящике. Были сумерки. Я притрусил его соломой и, шатаясь, пошёл бог весть куда. Молил шальную пулю, чтобы покончила со всем этим. Под мышкой держал топор, о чём вспомнил, только когда миновал околицу деревни.

Схватили меня уже осенью, при ночной облаве в Старых Млинах: в немхозе убили часового. При первом же допросе мне выбили три зуба. Затем бросили в вагон и отправили в концлагерь, что под Львовом, откуда я вскоре бежал с ребятами. Поймали нас на берегу реки, в кустарнике, и повезли в какой-то лагерь-распределитель. Далее — дрезденская тюрьма. Всё это я подробно изложил в своё время военкому.

...Генерал вместе с Козорезом скрутили Сорочинского. Мы вышли из душного контейнера на свежий воздух.

— Виноват, товарищ генерал, виноват, люди добрые, — говорил бледный и трясущийся Сорочинский. — Сильно выпимши был. Не соображал, что́ делаю, что́ говорю.

— Головой об стенку, коли выпимши, дети природы...

— Скандалист вы, — аккуратно объяснил Сорочинскому генерал, нисколько не повышая голоса, потому что вообще отличался выдержкой и спокойствием. — За оскорбление личности пойдёте под суд. Кого приняли в свой кооператив, товарищи!.. Мало того, что в фельетон попал, он ещё и скандалист.

Эти слова генерал уже обратил к садоводам, которые толпились вокруг Сорочинского. Жена его плакала навзрыд, пытаясь что-то объяснить собравшимся; её не слушали. Вероника жалась ко мне.

Руки у меня дрожали, хотя я всячески пытался справиться с волнением. Сорочинский назойливо извинялся, а у меня не было сил посмотреть ему в глаза.

Я поблагодарил генерала — он прибыл вовремя.

— Спасибо Веронике. Это она... она почему-то была начеку. Козореза я по дороге прихватил, — сказал он.

— А ведь все мы знали, что за субъект Сорочинский, — поделился я давней потаённой мыслью. — Догадывались. Но мирились. Даже рюмками чокались. И про его гостей разных подозрительных, про нечестность. Машины на глазах у всех гремели, ярмарка целая... Добренькие мы стали, а нельзя. Никто не простит нам этого.

— Притерпелись ко всему, точно, — резюмировал генерал. — Равнодушие, говорят, — признак старости. На одной грядке с таким прохвостом!

Генерал обычно был немногословен.

2

Осень. Улеглись знойные ветры. Вечерами стелились запахи матиолы. Буйно отходили помидоры.

По субботам и воскресеньям садовые делянки оживали, садоводы возились у кустарников и деревьев, что-то мастерили, разводили костры, умиротворяя комаров и сжигая всякую нечисть.

Сорочинского не стало.

Оказалось, что построил он дачу из казённых материалов за счёт государства. Дача до сих пор стоит заколоченная, с неё соскребли замысловатые излишества в виде балкона и лесенок. Я с печалью гляжу на этот домик и всякий раз вспоминаю его бывшего хозяина. Мы, пожилые, отходчивы и незлобивы. А часто и равнодушны, прав генерал.


Жене представилась возможность поехать на курорт. «Горящая» путёвка в пансионат. Она решительно отказалась.

— Может быть, ты поторопилась, Клавочка? — спросил я. — Тебе не мешает отдохнуть.

Она покачала головой.

— Лидочке надо помочь, она совсем умаялась с ребёнком. Да и тебя оставлять...

— А что значит — меня? Я вполне...

— Вот и хорошо, что вполне. Я очень рада. Мне показалось, что история с тем Сорочкиным...

— Нет, ничего.

Клавина тревога не лишена оснований. Я чувствую себя всё хуже. Меня шатает, порой тошнота подступает к горлу. Со мной творится нечто необъяснимое. Правда, никакого страха я не испытываю. Не из тех я парней, что ноют или заискивают перед той, которая неизбежно скрипнет калиткой.

Но Клава заметила. Ах, эти женщины! Она глядела в оба, и я читал в её глазах настороженность, если не страх. Она щедро снабжает меня разными таблетками по рецептам врачей. Всё чаще освобождает от забот о внуке, но я этого не хочу и дважды в неделю неукоснительно вожу его на уроки английского.

— Может быть, мы продадим сад?

— Зачем?

— Мне кажется — тебе трудно.

— Повременим, — ответил я и отвернулся. Слишком торопливо и не очень деликатно сворачивала она мои земные дела. А может быть, я неправильно её понял? — Давай лучше съездим в сад и посмотрим что́ и как. Я давно не был там.

— С удовольствием. Если тебе приятно...

Бог мой, что это случилось с ней?

— Ты настоящая женщина, — сказал я.

— Знаешь ты настоящих женщин, как же...

Таким образом мы очутились в саду. Приехали в субботу вечером, с тем чтобы заночевать. В окошке домика Сорочинского я увидел свет. Кровь бросилась мне в голову, но я преодолел мгновенную слабость и присел на скамейку.

— Что с тобой? — спросила Клава, усаживаясь рядом.

— Ничего, — ответил я. — Наверно, мне такие прогулки небезвредны. Ты права. Неужели Сорочинский вернулся?

Вдали грохотал гром, на горизонте поблёскивало: это время года очень щедро на ливневые дожди. Глухо лаяли поселковые собаки, доносилась музыка — чей-то транзистор старался вовсю.

Волны матиолы накатили, когда я подошёл к контейнеру.

Огонёк папиросы зарделся на веранде дачи Вероники. Значит, Вероника была не одна.

Я нарочито шумно стал возиться с замком своего жилища. Тени на соседней даче тревожно заметались, огонёк погас.

3

Сорочинский не вернулся.

Его дом занял пожилой инвалид войны, принятый правлением в члены нашего садового кооператива. Я познакомился с новым соседом глубокой осенью, когда уже облетели деревья и пахло снегом. Это оказался симпатичный, застенчивый человек, бывший сборщик с завода металлоконструкций, ныне пенсионер.

— Всю жизнь с металлом, значит? — спросил я, когда новый сосед коротко представился.

— Сорок лет, — уточнил он.

— Срок немалый. Я ведь тоже около того. Только у меня металл иной.

— Да, буквы... Это тот же металл. Может, ещё попрочнее нашего.

— Думаете?

— Слово иной раз крепче железа. И оно может звенеть не хуже. Я вон сколько мостов изготовил! Выстроить их в цепочку — на сотню километров потянет. А вы, наверно, миллионы слов пустили в народ, а?

Сосед хитро улыбался. Казалось мне, что на его бронзовом, загорелом, иссечённом морщинами лице осела окалина всего металла, переработанного им. Миллион слов? Может, и «пустил в народ» миллион слов.

— Ни вам мостов не сосчитать, ни мне слов, отлитых в строчки. Важно, что жизнь прожили не зря. А теперь ещё и деревья насадили. Чехов сказал...

— Да, да, знаю, это все знают. Про одно деревцо...

Сосед по-прежнему улыбался, и мне показалось, что вот-вот появится солнце.

— Знаете, в чьём домике живёте? — спросил я.

— Нет, не знаю. Профсоюз направил с документом.

— Хорошо. И не надо вам знать.

Зачем знать соседу недоброе прошлое его жилища? Важно, что добро выселило зло.

Сад дышал, засыпая, свободно и легко. Скоро, скоро снег укроет весь прибрежный простор, наши сады, чтобы они отдохнули, набрались сил для нового весеннего цветения. Я прощался с деревьями, с красным контейнером, с неубранными ещё бурыми листьями, устлавшими землю, с пожухлыми кустами клубники, с отполированным ветрами и дождями столиком, со всем незамысловатым хозяйством. Прощался в надежде на встречу ранней весной, когда наливается свежими соками всё живое.

Сосед улыбался. Он, видно, тоже мечтал о весне.

Загрузка...