Глава одиннадцатая СТРАШНЫЕ ИСТОРИИ

О люди нынешних дней!

Я не могу рассказать вам ничего нового, кроме старых, почти забытых историй.

Я помню эти истории еще с детства, когда седая няня, усадив нас, малышей, вокруг себя на скамеечках, принималась рассказывать. Их рассказывали в людской работники и крестьяне, собираясь у ярко пылающего очага; пар валил от их сырой одежды, а они вынимали ножи из перекинутых через плечо кожаных чехлов и намазывали ими масло на толстые ломти свежего хлеба. Иногда истории эти мы слышали в гостиных, где почтенные старики, сидя в качалках и потягивая горячий пунш, вспоминали минувшие времена.

А ребенок, наслушавшись сказок няни и разговоров в людской и в гостиной, посмотрит зимним вечером в окно и увидит на небосклоне не облака, а кавалеров, проносящихся по небесному своду в своих старых каретах; звезды покажутся ему восковыми свечами, мерцающими в старом графском поместье Борг; жужжание прялки в соседней комнате напомнит о старой Ульрике Дилльнер. Ибо в воображении такого ребенка живут образы минувших времен. Ребенок целиком погружается в мир былого.

И если такого ребенка, живущего в мире сказок, посылали на темный чердак или в кладовую за льном или сухарями, его маленькие ножки торопились и он стремглав слетал по лестнице через переднюю в кухню, — ибо там в темноте перед ним оживали все страшные истории, которых он наслышался о злом заводчике из Форша, водившем дружбу с дьяволом.

Прах злого Синтрама давно уже покоится на кладбище Свартшё, но никто не верит, что душа его призвана к богу, как это написано на надгробном камне.

Когда он был еще жив, в долгие дождливые воскресные вечера к его дому часто подъезжала тяжелая карета, запряженная черными конями. Одетый в черное элегантный господин выходил из кареты и за игрой в карты и кости помогал хозяину коротать долгие однообразные часы, приводившие его в отчаяние. Игра продолжалась далеко за полночь, а когда гость на рассвете уезжал, он всегда оставлял после себя в виде прощального дара какое-нибудь несчастье.

Где бы Синтрам ни появился, о его прибытии всегда предупреждали духи. Всевозможные призраки и видения предшествовали ему: слышался шум экипажа, въезжающего во двор, хлопанье бичей, голоса на лестнице, а двери в передних начинали открываться и закрываться. От этого шума просыпались собаки и люди. Но оказывалось, что никого нет: это были лишь духи, предвестники зла.

Нетрудно представить себе ужас людей, которых посещали злые духи! А что это за большой черный пес, который появился в Форше при Синтраме? У него были страшные сверкающие глаза и длинный кровавый язык, свешивавшийся из тяжело дышащей пасти. Однажды, когда работники обедали в кухне, он начал скрестись в кухонную дверь; служанки перепугались и подняли визг, а один самый сильный и самый рослый работник выхватил из печи горящую головню, распахнул дверь и сунул ее псу прямо в пасть.

Пес убежал, страшно воя, из его пасти повалил дым и вырвалось пламя, а вокруг него сыпались искры, и следы лап его на дороге ярко светились.

И разве не приводило всех в ужас то, что каждый раз, когда заводчик возвращался из поездки, в его экипаж вместо лошадей были впряжены волы? Он уезжал на лошадях, а ночью возвращался в экипаже, запряженном черными волами. Люди, жившие у большой дороги, не раз видели, как он проезжал мимо, и тогда на фоне ночного неба вырисовывались большие черные рога, слышалось мычание, и всех охватывал ужас при виде искр, которые вылетали из-под копыт животных и колес экипажа.

И как было маленьким ножкам не торопиться, чтобы пройти большой темный коридор! Что, если тот, чье имя даже произнести страшно, вдруг появится из темного угла! Разве не может этого случиться? Ведь он появляется не одним только злым людям. Разве Ульрика Дилльнер не видела его? И она, и Анна Шернхек могли бы подтвердить, что они видели его собственными глазами.


Друзья, братья мои, все, кто танцует и смеется! Я прошу вас от всего сердца: танцуйте осторожнее, смейтесь тише, ибо может случиться много бед оттого, что вы своими тонкими атласными башмачками наступите не на твердые половицы, а на чувствительное сердце и своим веселым серебристым смехом приведете чью-нибудь душу в смятение.

То ли ноги молодых людей слишком грубо попирали сердце Ульрики Дилльнер, то ли их задорный смех звучал в ее ушах слишком вызывающе, но только ею вдруг овладело непреодолимое желание пользоваться всеми правами и преимуществами замужней дамы. Она решила в конце концов дать согласие на брак со злым Синтрамом; она вышла за него замуж и переехала к нему в Форш, расставшись со старыми друзьями из Берга и с милыми сердцу заботами о хлебе насущном.

Все произошло поспешно и очень забавно. Синтрам сделал предложение на рождество, а в феврале уже состоялась свадьба. В тот год Анна Шернхек жила в доме у капитана Уггла. Она вполне сумела заменить старую Ульрику, которая, став теперь фру Синтрам, могла со спокойной совестью удалиться из Берга.

Со спокойной совестью, но не без сожаления. Дом, в который она попала, был неуютен; в больших пустых комнатах было жутко и страшно. Как только наступали сумерки, Ульрика начинала дрожать от ужаса. Она изнывала от тоски по своему старому дому.

Нестерпимее всего были бесконечные воскресные вечера. Казалось, не будет конца ни этим вечерам, ни горьким мыслям, бесконечной вереницей проносившимся в голове.

Однажды, в марте, когда Синтрам не вернулся из церкви домой к обеду, она пошла в зал на втором этаже и села за клавикорды. Это было ее последнее утешение. Клавикорды с изображением флейтиста и пастушки на белой крышке были ее собственными, доставшимися ей в наследство из родительского дома. Им она могла изливать свои жалобы, и они понимали ее.

Но скажите, разве это не смешно и не трогательно в то же время? Знаете, что она умеет играть? Одну только веселую польку, — и это когда сердце ее так удручено! Но она ничего другого не умеет играть. Прежде чем ее пальцы успели одеревенеть от сбивания сливок и другой домашней работы, она успела выучить одну только единственную польку. Уж эта полька твердо сидит в ее пальцах, но больше она не умеет играть ничего — ни траурного марша, ни чувствительной сонаты, ни грустной народной песни. Она играет одну лишь польку. Она играет ее всякий раз, когда ей хочется поделиться чем-нибудь со своими старыми клавикордами, она играет ее и когда ей хочется плакать, и когда ей хочется смеяться. Она играла эту польку, когда справляла свою свадьбу, играла ее, когда впервые вошла в собственный дом; вот и теперь она также играет ее, все ту же польку.

Старые струны хорошо понимают ее: она несчастна, бесконечно несчастна.

Проезжие, заслышав музыку в доме злого заводчика, могут подумать, что там справляют бал, так весело звучит эта полька. У нее удивительно бойкий и веселый мотив. С этой полькой Ульрике в былые дни не раз удавалось заманить беззаботность и прогнать голод из Берга. Когда звучала эта полька, всех подмывало броситься в пляс. Она разрывала оковы ревматизма и заманивала в свой круг восьмидесятилетних старцев. Казалось, весь мир готов был плясать под эту польку, так задорно она звучала. Но сейчас старая Ульрика плакала.

Ее окружают хмурые, ворчливые слуги и злые животные. Она тоскует по дружелюбным лицам и приветливым улыбкам. Вот эту ее безысходную тоску и должна была выразить сейчас веселая полька.

Людям никак не привыкнуть к мысли, что она фру Синтрам. Все по-прежнему называют ее мадемуазель Дилльнер. И поэтому мелодия польки выражала ее раскаяние в тщеславном стремлении выйти замуж.

Старая Ульрика играет так, что струны готовы лопнуть! Чего только не должны заглушить эти звуки: горестные жалобы и проклятия измученных крестьян, насмешки дерзких слуг, а главное — позор, позор от сознания, что ты жена злого человека.

Под эти звуки танцевали когда-то и Йёста Берлинг с молодой графиней Элисабет Дона, и Марианна Синклер со своими многочисленными поклонниками, и майорша из Экебю, когда был жив еще красавец Альтрингер. Перед взором Ульрики мысленно проносятся пара за парой; блистая молодостью и красотой, они проносятся вихрем мимо нее. Какими-то незримыми нитями связывает эта полька ее со всеми ними. Разве не от ее польки пылали их щеки и сияли глаза? Но как теперь далека Ульрика от всего этого. Так пусть же гремит полька — сколько еще воспоминаний, милых сердцу воспоминаний нужно ей заглушить!

Ульрика играет для того, чтобы заглушить свой страх. Сердце ее готово разорваться от ужаса, когда она видит черного пса или слышит, как слуги шепчутся про черных быков. Она играет польку без устали, чтобы заглушить свой страх.

Но вот она слышит, что муж ее вернулся домой. Не оборачиваясь, она слышит, как он входит в зал и садится в качалку. Ей так хорошо знакомо это поскрипывание кресла-качалки, что нет необходимости оборачиваться, чтобы узнать, куда сел ее муж. Все время, пока она играет, продолжается это поскрипывание. И вот она уже больше не слышит звуков польки, их заглушает скрип.

Бедная старая Ульрика! Она так измучена, так одинока и беспомощна, словно пленница во вражеском стане, у нее нет друга, кому можно было бы излить свою душу, — никого, кроме старых разбитых клавикордов, которые отвечают на все ее жалобы одной только полькой!

Это все равно что услышать смех на похоронах или рев пьяницы в церкви.

Она играла, а качалка все скрипела и скрипела; и вдруг ей показалось, будто клавикорды смеются над ее жалобами, и она остановилась посреди такта, потом встала и оглянулась.

Через секунду она лежала в глубоком обмороке. В качалке сидел не ее муж, а тот, другой, чье имя маленькие дети не смеют произнести, — тот, кто напугал бы их до смерти, встреть они его на пустом чердаке.


Может ли тот, чья душа с детских лет напичкана сказками, освободиться когда-нибудь от их власти? На дворе завывает ночной ветер, фикус и олеандр ударяются о перила балкона своими жесткими листьями, мрачное небо простирается над цепью гор, а я сижу одиноко в ночи и пишу эти строки; горит лампа, и гардина поднята над окном. Я уже стара, умудрена годами и опытом, но и теперь еще я чувствую, как у меня по спине пробегают мурашки, как и в былые годы, когда я впервые услыхала эту историю; я беспрестанно поднимаю глаза от работы, чтобы посмотреть, не вошел ли кто-нибудь, и не спрятался ли там в углу; я заглядываю и на балкон, чтобы проверить, не появился ли из-за перил черный пес. В темные ночи и часы одиночества никогда не покидает меня этот страх, он делается настолько невыносимым, что я наконец оставляю перо, забираюсь в постель и закутываюсь в одеяло с головой.

В детстве я никак не могла понять, каким образом Ульрика Дилльнер осталась в тот вечер жива. Я бы не выдержала на ее месте.

К счастью, вскоре в Форш приехала Анна Шернхек, которая нашла Ульрику на полу в зале и привела в чувство. Нет, мне бы это так не сошло! Я бы непременно умерла.

Дорогие мои друзья, желаю вам никогда не видеть слезы на глазах старого человека.

Пусть никогда не придется вам чувствовать свое бессилие, когда седая голова склоняется к вашей груди, ища поддержки, а старые руки простираются к вам в немой мольбе. Пусть никогда не придется вам видеть горе старого человека, которого вы не в силах утешить!

Что в сравнении с этим горе молодых? Молодые сильны и полны надежд. Но как ужасно, когда плачут старые люди; и как не прийти в отчаяние, когда те, кто был вашей опорой в прежние дни, поникают, сраженные горем!

Анна Шернхек сидела и слушала старую Ульрику и не знала, чем ей помочь.

Старая Ульрика плакала и дрожала. Глаза ее дико блуждали. Рассказ ее был настолько сбивчив, что казалось, будто она не сознает, где она и что с ней. Морщины, избороздившие ее лицо, стали вдвое глубже, локоны, свесившиеся на глаза, намокли и развились от слез, а все ее длинное худое тело сотрясалось от рыданий.

Наконец Анне удалось немного ее успокоить. Она приняла решение: она заберет ее с собой обратно в Берга. Правда, она жена Синтрама, но оставаться в Форше ей больше нельзя. Заводчик сведет ее с ума, если даже она и уцелеет. Анна Шернхек твердо решила увезти Ульрику.

О, как обрадовалась бедняжка, и в то же время в какой ужас она пришла от такого решения! Как посмеет она бросить своего мужа и дом? Он наверняка пошлет за ней вдогонку большого черного пса.

Однако Анне Шернхек с помощью уговоров и угроз удалось наконец убедить ее, и через полчаса они уже сидели рядом в санях. Анна правила сама старой Дисой. Дорога была очень плохая, так как стоял уже конец марта, но старая Ульрика была просто счастлива, что снова едет в хорошо знакомых санях и что ее везет хорошо знакомая ей лошадь, вечная домашняя раба, которая так же долго, как и она, верой и правдой служила в Берга.

Постепенно бодрость духа вернулась к старой Ульрике. Когда они проезжали мимо Арвидсторпа, Ульрика перестала плакать, около Хегберга она уже смеялась, а когда они проезжали мимо Мюнкебю, она уже с увлечением рассказывала о том, как служила в молодые годы у графини в Сванахольме.

Они выехали на каменистую дорогу, которая пролегала по пустынной и малонаселенной местности к северу от Мюнкебю. Дорога, точно нарочно, взбиралась на все холмы, которые находились поблизости, она извивалась, не пропуская ни одной вершины, а затем стремительно неслась вниз по крутому склону; некоторое время она шла напрямик по ровной долине, потом разбегалась и взлетала на следующую вершину.

Они уже поднимались в гору у Вестерторпа, как вдруг Ульрика остановилась на полуслове и крепко схватила Анну за руку. Она вперила свой взор в большого черного пса у края дороги.

— Смотри! — сказала она.

Но пес так быстро скрылся в лесу, что Анна не успела его разглядеть.

— Гони! — крикнула Ульрика. — Гони что есть духу! Теперь Синтрам узнает, что я уехала.

Анна пыталась смехом развеять ее опасения, но Ульрика упрямо твердила свое:

— Вот увидишь, мы скоро услышим звон его бубенцов. Мы услышим их прежде, чем доберемся до вершины ближайшего холма.

И вот когда Диса на мгновенье остановилась на вершине Элосфбаккена, чтобы отдышаться, они действительно услыхали позади себя под горой звон бубенцов.

Старая Ульрика просто обезумела от страха. Она вся затряслась и принялась рыдать, причитая точно так же, как только что в доме в Форше. Анна стала погонять Дису, но та лишь повернула голову и посмотрела на нее с невыразимым удивлением. Уж не думает ли она, что Диса забыла, когда следует бежать, а когда идти шагом? Не собирается ли она учить ее, как везти сани, — ее, старую Дису, которая вот уже более двадцати лет ездит по этой дороге и знает здесь каждый камень, каждый мостик, каждую выбоину и каждый холм.

Между тем звон бубенцов все приближался.

— Это он, это он! Я узнаю его бубенцы, — причитала Ульрика.

Звон бубенцов то приближался, то замирал вдали. Временами он становился таким неестественно громким, что Анна оборачивалась и смотрела, не наехала ли сзади лошадь Синтрама на их сани. Потом звон стал раздаваться то справа, то слева, но никого не было видно. Казалось, будто их преследовали одни только бубенцы.

Так бывает ночью, когда едешь домой откуда-нибудь из гостей, так было и теперь. Бубенцы, казалось, вызванивали мелодию, они будто пели и разговаривали, и лес вторил им.

Анна Шернхек с каким-то напряжением все ждала и ждала, что вот наконец из темноты покажется сам Синтрам на своей рыжей лошади. Ей становится жутко от этого нестерпимого звона.

— Эти бубенцы измучили меня, — проговорила она. И тотчас же ее слова подхватываются бубенцами: «Измучили меня! — вызванивают они. — Измучили меня, измучили, измучили, измучили меня!» — распевают они на все лады.

Не так давно по этой самой дороге ее преследовали волки. Прямо перед ней тогда в темноте сверкали их оскаленные зубы, и она думала, что сейчас ее растерзают хищные лесные звери. Но тогда она не испытывала такого страха; то была для нее самая восхитительная ночь, какую ей только приходилось переживать. Могуч и прекрасен был мчавший их конь, могуч и прекрасен был тот, кто делил с ней все радости и опасности приключения.

А теперь — эта старая кляча и жалкая, рыдающая спутница! Она чувствует себя с ними такой беспомощной, что и сама готова заплакать. Куда укрыться от этого ужасного, душераздирающего звона бубенцов.

Наконец она останавливает лошадь и выходит из саней. Этому нужно положить конец. Зачем ей бежать, словно она боится этого мерзкого, презренного негодяя?

Вдруг из непроглядного сумрака вынырнула лошадиная голова, вот она увидела всю лошадь, потом сани и наконец самого Синтрама в них.

Однако ей кажется, будто и сани, и лошадь, и сам заводчик появились не со стороны дороги, а словно выросли перед ними, вынырнув из мрака.

Анна передает вожжи Ульрике и идет навстречу Синтраму.

Он останавливает лошадь.

— Просто удивительно, — говорит он, — как везет дуракам! Позвольте мне, дорогая фрёкен Шернхек, перенести моего попутчика в ваши сани. Ему надо поспеть в Берга сегодня вечером, а я тороплюсь домой.

— А где же он, ваш попутчик?

Синтрам отдергивает полость и указывает Анне на человека, спящего в санях.

— Он немножко навеселе, — говорит он, — но это ничего. Пусть спит себе на здоровье. И кроме того, это ваш давнишний приятель, фрёкен Шернхек; это Йёста Берлинг.

Анна вздрагивает.

— Знаете, что я вам скажу, — продолжает Синтрам. — Тот, кто покидает возлюбленного, продает его этим самым дьяволу. Так и я в свое время попал в его лапы. Впрочем, некоторые считают, что именно так и следует поступать, ибо разлука — это добро, а любовь — зло.

— Что вы хотите этим сказать? О чем вы говорите? — спросила Анна, глубоко потрясенная.

— Я хочу сказать, что вам не следовало бы отпускать от себя Йёсту Берлинга, фрёкен Анна.

— Так угодно было богу.

— Вот-вот, узнаю эту старую песню: разлука — это добро, а любовь — зло. Господу богу не по душе, когда люди счастливы, вот он и посылает им вдогонку волков. А может быть, совсем не бог послал их, фрёкен Анна? Разве не мог бы, к примеру, я с таким же успехом направить на молодую пару своих маленьких серых ягняток с Доврской горы? А вдруг это сделал я, чтобы не потерять одного из своих помощников? Подумайте-ка, может быть бог здесь и ни при чем?!

— Прошу вас, не сейте сомнения в моей душе, — говорит Анна слабым голосом, — иначе все пропало.

— Смотрите-ка сюда, — говорит Синтрам, нагибаясь над спящим Йёстой Берлингом, — взгляните на его мизинец! Вот эта маленькая ранка никогда не заживет: из нее мы брали кровь, когда подписывали контракт. Он принадлежит мне. В крови таится особая сила. Он мой, и одна лишь любовь может освободить его. Но если мне удастся его удержать, вы увидите, какого чудесного малого я сделаю из него.

Анна Шернхек сопротивляется изо всех сил, чтобы сбросить с себя это наваждение. Ведь это безумие, чистейшее безумие. Никто не волен распоряжаться своей душой и продавать ее мерзкому искусителю. Но у нее нет власти над собой и своими мыслями, сумерки все сильнее давят на нее, а лес вокруг такой темный и молчаливый. У нее нет сил освободиться от этого наваждения.

— Может быть, вы считаете, — продолжает Синтрам, — что в его душе мало осталось хорошего, что в ней нечего искушать? Не думайте так! Вспомните, мучил ли он крестьян, или обманывал бедных друзей, или нечестно играл? Был ли он, фрёкен Анна, был ли он когда-нибудь любовником замужней дамы?

— Я думаю, что вы и есть сам нечистый!

— Давайте меняться, фрёкен Анна! Берите Йёсту Берлинга! Берите его и выходите за него замуж! Пусть он достанется вам, а тем, из Берга, дайте денег! Я уступаю его вам; вы ведь знаете, что он мой. Вспомните, что не только бог мог наслать на вас волков той ночью, и давайте меняться.

— А что вы потребуете взамен?

Синтрам ухмыльнулся.

— Я? Что я потребую? О, я удовлетворюсь немногим. Я хочу взять лишь эту старуху из ваших саней, фрёкен Анна.

— Сатана, искуситель, — кричит Анна, — сгинь! Неужели я брошу старого друга, который доверился мне? Неужели я отдам ее тебе, чтобы ты довел ее до безумия?

— Ну-ну, потише, фрёкен Анна! Подумайте о моем предложении! Тут молодой красавец, замечательный человек, — а там жалкая, изможденная старуха. Либо то, либо другое я должен иметь. Кого из них вы уступаете мне?

Анна Шернхек засмеялась каким-то надорванным смехом.

— Уж не думаете ли вы, что мы будем стоять здесь и меняться душами, точно лошадьми на ярмарке в Брубю?

— А почему бы и нет. Но если вы, фрёкен Анна, желаете, можно это дело устроить иначе. Мы позаботимся о чести имени Шернхек.

И тут он начинает громко звать свою жену, которая все еще сидит в санях Анны; и к неописуемому ужасу девушки та тут же беспрекословно подчиняется зову, выходит из саней и, дрожа от испуга, подходит к ним.

— Смотрите, какая послушная жена! — говорит Синтрам. — Ваше дело тут сторона, фрёкен Анна; она идет, потому что ее зовет муж. Что ж, придется вынести Йёсту из саней и оставить его здесь. Я оставляю его навсегда, фрёкен Анна. Пусть берет его тот, кто захочет.

Синтрам наклоняется, чтобы поднять Йёсту, но тут Анна, напрягая всю свою волю, впивается взглядом в его лицо и шипит, как разъяренный зверь:

— Во имя бога, поезжай домой! Разве ты не знаешь, кто сидит в зале в качалке и ожидает тебя? Как ты смеешь заставлять ждать такого важного господина?

Увидеть, какое действие произвели эти слова на злого заводчика, было, пожалуй, самым страшным из всего, что пережила Анна за этот день. Он хватает вожжи, поворачивает сани и мчится в обратный путь, погоняя лошадь кнутом и дикими возгласами. Лошадь скачет вниз по крутому спуску, а под полозьями и копытами на тонком мартовском насте загораются целые снопы искр.

Анна Шернхек и Ульрика Дилльнер не произносят ни слова, они молча стоят на дороге. Ульрику бросает в дрожь от безумного взора Анны, а Анне нечего сказать этой несчастной, ради которой она пожертвовала любимым.

Ей хочется плакать, упасть на дорогу и биться головой о твердый снег и песок.

Раньше ей была знакома лишь сладость одиночества, а теперь она познала его горечь. Ее любовь! Что значила эта жертва по сравнению с душою любимого!

Они доехали до Берга, по-прежнему храня молчание, но когда перед ними открылась дверь в зал, Анна Шернхек в первый и единственный раз в своей жизни упала в обморок. В зале сидели Синтрам и Йёста Берлинг и мирно беседовали. Перед ними уже стоял поднос с горячим пуншем, они были здесь не менее часа.

Анна Шернхек упала в обморок, но старая Ульрика оставалась невозмутимо спокойной. Она поняла еще там, в лесу, что это не Синтрам, а тот, другой, преследовал их по дороге.

Потом капитан Уггла и капитанша переговорили с заводчиком, и было решено, что старая Ульрика останется в Берга. Он дал свое согласие с полной готовностью. «Я совершенно не желаю, чтобы она свихнулась», — сказал он.


О люди нынешних дней!

Я ведь не требую, чтобы кто-нибудь из вас поверил этим старинным историям. Это не что иное, как ложь и вымысел. Но разве раскаяние старой Ульрики тоже ложь и вымысел? Раскаяние, которое вновь и вновь больно сжимает ее бедное сердце и заставляет его стонать подобно тому, как стонут половицы в зале у Синтрама под его качалкой? А разве сомнения Анны Шернхек — тоже ложь и вымысел? Сомнения, которые преследовали ее подобно назойливым бубенцам в глухом лесу?

О, если бы это было так, если бы раскаянье и сомнение могли стать лишь ложью и вымыслом!

Загрузка...