О женщины минувших времен !
Говорить о вас — все равно что говорить о небесах. Все вы были красавицами, прекрасными, как день. Вы были вечно юными и вечно прекрасными, со взором, нежным, как у матери, когда она глядит на свое дитя. Подобно ласковым белочкам обвивали вы шеи мужчин. Никогда не дрожал ваш голос от гнева, никогда чело ваше не бороздили морщины, никогда ваши нежные руки не становились шершавыми и грубыми. О нежные создания, как святыню чтили вас в храме домашнего очага. Вам курили фимиам и ради вас возносили молитвы, любовь к вам вершила чудеса, а вокруг чела вашего поэты создавали сияющий золотой ореол.
О женщины минувших времен! Это рассказ о том, как еще одна из вас подарила свою любовь Йёсте Берлингу.
Через две недели после бала в Борге был праздник в Экебю.
Что это был за праздник! Старики и старухи радостно улыбались и молодели, когда рассказывали о нем.
В те времена кавалеры были безраздельными владельцами Экебю. Майорша бродила по дорогам с нищенским посохом и сумой, а майор жил в Шё. Он даже не смог приехать на праздник, потому что в Шё вспыхнула эпидемия оспы, и он боялся занести в Экебю заразу.
Сколько удовольствий таили в себе эти чудесные двенадцать часов праздника, начиная с момента, когда хлопнула пробка первой откупориваемой бутылки, и кончая последним взмахом смычка далеко за полночь. Эти упоительные, радостные часы, эти чудесные вина и тонкие яства, эта пленительная музыка, веселые спектакли и чудесные живые картины. Вы потонули в пучине времени. Вы канули в вечность, о часы безумного веселья и головокружительных танцев! Где, в каком другом месте были такие гладкие полы, такие изысканно-галантные кавалеры и такие прекрасные женщины?
О женщины минувших времен, вы умели украшать собою праздник. Вы излучали поток огня, блеск ума и силу юности, заражая каждого, кто приближался к вам. Разве не стоило швырять свое золото на восковые свечи, которые освещали вашу красоту, и на вино, которое порождало веселье в ваших сердцах? Разве не стоило ради вас танцевать, пока подошвы не отлетят от башмаков, и играть, пока смычок не выпадет из онемевших рук?!
О женщины минувших времен, ключи от рая хранились у вас.
Залы Экебю приняли под свои своды прекраснейших из вас. Там и молодая графиня Дона, любительница веселья и танцев, как и подобает ей в ее двадцать лет, там и прелестные дочери лагмана из Мюнкерюда, и веселые фрёкен из Берга, там и Анна Шернхек, которая стала еще прекрасней в своей нежной грусти с той самой ночи, когда за нею гнались волки. И еще много, много других, которые пока не забыты, но которых скоро забудут, как это случилось и с красавицей Марианной Синклер.
Она, знаменитая красавица, блиставшая при дворе короля и в графских замках, сама королева красоты, изъездившая вдоль и поперек всю страну и всюду принимавшая дань восхищения, она, зажигавшая искру любви повсюду, где только ни появлялась, — она удостоила своим посещением праздник, устроенный кавалерами.
Немало славных имен приумножило в те дни славу Вермланда. Среди его сыновей и дочерей многими можно было гордиться, но когда называли лучших из лучших, никогда не упускали случая упомянуть Марианну Синклер.
Слава о ее победах гремела по всей стране.
Рассказывали о графских коронах, которые готовы были украсить ее голову, о миллионах, которые слагались к ее ногам, о мечах воинов и венках поэтов, чья слава привлекала ее.
Она обладала не только одной красотой. Она была умна и образованна. Лучшие люди того времени находили удовольствие в беседе с ней. Сама она не сочиняла стихов, но многое из того, что она вложила в души своих друзей поэтов, оживало потом в их поэмах.
В Вермланде, в этом медвежьем краю, она появлялась редко. Жизнь ее проходила в постоянных путешествиях. Ее отец, богач Мельхиор Синклер, безвыездно жил с женой в своем поместье Бьёрне, а Марианна разъезжала по своим знатным друзьям из больших городов или богатых поместий. Мельхиору Синклеру доставляло удовольствие рассказывать о том, как она сорила деньгами, и старики жили счастливо, озаренные лучами блестящей славы Марианны.
Жизнь ее была сплошным праздником и триумфом. Атмосфера вокруг нее была насыщена любовью; любовь была нужна ей, как воздух, любовь была для нее хлебом насущным.
Сама она влюблялась часто, даже очень часто, но никогда огонь страсти не был столь силен, чтобы в пламени его можно было выковать цепи, соединяющие навечно.
— Я жду его, всесильного героя, — говорила она. — До сих пор никто еще ради меня не взял приступом ни одного вала и не переплыл ни одного рва. Все они приходили ко мне кроткими и смиренными, без страсти во взоре и без смятения в сердце. Я жду его, того героя, который заставит меня забыть саму себя. Я хочу испытать такое сильное чувство, чтобы мне самой трепетать перед ним; до сих пор мне знакома лишь такая любовь, над которой смеется мой разум.
Ее присутствие оживляло беседу, вино становилось еще крепче. Ее пламенная душа вдохновляла музыкантов, и танец был стремительнее там, где проносилась ее изящная ножка. Она блистала в живых картинах, она придавала остроту спектаклям, а ее дивные губы...
Тише, тише! Разве она виновата в том, что произошло? Разве она добивалась этого? Балкон, сияние луны, кружевная мантилья, богатые испанские костюмы, пение — вот истинные виновники, а бедные молодые люди тут были ни при чем.
Хоть это и повлекло за собой столько несчастий, но все это было сделано из самых лучших побуждений. Патрон Юлиус, мастер на все руки, придумал такие живые картины, в которых Марианна могла бы предстать во всем блеске своей красоты.
В театре, устроенном в большом зале Экебю, сидело около ста человек гостей, и они смотрели, как на сцене по темному ночному небу Испании плывет золотая луна. Вот Дон-Жуан крадучись пробирается по улицам Севильи и останавливается под увитым плющом балконом. Он переодет монахом, но из-под монашеского одеяния выглядывает золотое шитье и блестящий клинок шпаги.
Переодетый монах запел:
Я не лобзаю уст прекрасных,
Искристый виноградный сок
В бокалах тонких не вкушаю.
И ни призывы взглядов страстных.
Ни яркий пламень нежных щек,
Что взор мой нехотя зажег,
Покой души не нарушают.
Молю, сеньора, на балконе
Не появляйтесь предо мной;
Блеск красоты меня смущает.
Я поклоняюсь лишь мадонне,
На мне монаха плащ простой,
И ковш с холодною водой
Меня в печали утешает[15].
Когда он умолк, на балкон вышла Марианна, одетая в черный бархат и кружева. Она перегнулась через решетку балкона и запела сдержанно и немного насмешливо:
Зачем вы здесь, в полночный час?
Уж не молитвы ль возносить,
Святой отец, сюда пришли вы?
А потом она вдруг изменила тон и продолжала с чувством:
О нет, беги! Увидят нас.
Ведь шпаги под плащом не скрыть
И звона шпор не заглушить
Псалмам твоим благочестивым.
При этих словах монах сбросил свое одеяние — и оказалось, что под балконом стоит Йёста Берлинг в костюме испанского гранда, расшитом шелком и золотом. Не слушая предостережений красавицы, он влез по столбу на балкон, перескочил через балюстраду и, согласно указаниям патрона Юлиуса, упал на колени к ногам прекрасной Марианны.
Благосклонно улыбаясь, она протянула ему руку для поцелуя; и в то время как молодые люди не отрываясь смотрели друг на друга взором, полным любви, занавес опустился.
Перед ней стоял на коленях Йёста Берлинг, с лицом изнеженным, как у поэта, и дерзновенным, как у полководца; он устремил на нее свой выразительный взгляд, в котором искрились озорство и ум, взгляд, который умолял и требовал. Ведь он был так гибок и силен, полон огня и очарования.
Пока занавес поднимался и опускался, молодые люди продолжали оставаться в том же положении. Глаза Йёсты приковывали к себе Марианну, они умоляли и требовали.
Наконец смолкли аплодисменты, занавес замер, и никто не смотрел на них.
Тогда прекрасная Марианна нагнулась и поцеловала Йёсту Берлинга. Она сама не понимала, как это случилось, но она не могла не поцеловать. Он крепко обхватил ее голову и не отпускал, а она целовала еще и еще.
Всему виною были балкон, лунный свет, кружевная мантилья, богатые костюмы, пение и аплодисменты, — сами же бедные молодые люди были тут ни при чем. Они не хотели этого. Не ради Йёсты Берлинга отвергала она графские короны, которые готовы были украсить ее голову, не ради него пренебрегала миллионами, которые слагали к ее ногам; и он не забыл еще Анну Шернхек. Они ни в чем не были виноваты, они не хотели этого.
В тот вечер управлять занавесом поручили кроткому Лёвенборгу, у которого слезы постоянно навертывались на глаза, а на губах появлялась грустная улыбка. Вечно погруженный в горестные воспоминания, он мало обращал внимания на то, что делается вокруг него, и не умел трезво судить о жизни. Увидя, что Йёста и Марианна приняли новое положение, он решил, что это относится к живой картине, и вновь поднял занавес.
Молодые люди на балконе заметили это только тогда, когда до них вновь донесся гром аплодисментов.
Марианна вздрогнула и хотела убежать, но Йёста удержал ее, прошептав:
— Не двигайся, они думают, что это продолжение.
Он почувствовал, как она вся дрожит и как жар поцелуев угасает на ее устах.
— Не бойся! — прошептал он. — Прекрасные губы имеют право на поцелуи.
Им пришлось оставаться в том же положении, пока занавес поднимался и опускался, и каждый раз сотня пар глаз смотрела на них и столько же пар рук неистово аплодировали им. Ибо зрелище юной, красивой пары, олицетворяющей счастье взаимной любви, радует глаз.
Никто и не подозревал, что поцелуи эти не были предусмотрены в постановке, никто и не предполагал, что сеньора дрожит от смущения, а испанец от беспокойства. Никто не думал, что все это не относится к постановке живой картины.
Наконец Марианна и Йёста ушли за кулисы.
Она схватилась за голову.
— Я сама себя не понимаю,— сказала она.
— И не стыдно вам, фрёкен Марианна, целовать Йёсту Берлинга, — шутил он, гримасничая и разводя руками. — Боже, какой позор!
Марианна не смогла удержаться от смеха.
— Всякий знает, что против Йёсты Берлинга не устоять. Я грешна не больше, чем остальные.
Они договорились ничем не выдавать себя и делать вид, будто ничего не произошло.
— Могу я быть уверенной, господин Йёста, что никто никогда не узнает об этом? — спросила она, прежде чем выйти в зал к гостям.
— Фрёкен Марианна, вы можете быть спокойны. Кавалеры умеют хранить тайны, я ручаюсь за это.
Она опустила глаза. Странная усмешка промелькнула на ее устах.
— А если все же узнают правду, что подумают тогда обо мне, господин Йёста?
— Никто ничего не подумает, все прекрасно знают, что поцелуи еще ничего не означают. Все уверены, что мы исполняли свою роль и продолжали игру.
Она не поднимала глаз. Еще один вопрос сорвался с ее уст, на которых застыла натянутая улыбка:
— А сами вы, господин Йёста? Что вы думаете об этом?
— Я думаю, что вы, фрёкен Марианна, влюблены в меня, — пытался он отделаться шуткой.
— Оставьте эти мысли, господин Йёста! — улыбнулась она в ответ. — А то мне придется пронзить вас этим испанским кинжалом, чтобы разубедить в этом.
— Недешево обходятся женские поцелуи, — заметил Йёста. — Неужели, фрёкен Марианна, ваш поцелуй стоит жизни?
Подобно молнии сверкнули глаза Марианны, и их блеск ощущался, словно удар кинжала.
— Да, да, да, я предпочла бы видеть вас мертвым! Эти слова воспламенили дремавшую в крови поэта страсть.
— Ах, если бы это были не только слова, если бы это были стрелы, со свистом вылетающие из засады, если бы это был кинжал или яд, которые могли бы уничтожить мое жалкое тело и дать свободу моей душе!
Она вновь овладела собой и улыбнулась.
— Ребячество! — сказала она, беря его под руку, чтобы выйти в зал.
Они оставались в театральных костюмах и снова вызвали всеобщий восторг, когда вышли к гостям. Все восхищались ими. Никто ничего не подозревал.
Танцы возобновились, но Йёста куда-то скрылся. Его сердце кровоточило от взглядов Марианны так, словно в него вонзили острый стальной клинок. Ему было ясно, что означали ее слова.
Любить его и быть любимой им — это позор, позор худший, чем сама смерть.
Нет, никогда больше не станет он танцевать, он не хочет больше видеть их, этих прекрасных женщин.
Он знал: эти прекрасные глаза, эти пунцовые щеки пылали не для него, не для него порхали эти легкие ножки, не для него звучал серебристый смех. Вот танцевать с ним, шутить — это другое дело; но ни одна из них не допустила бы и мысли принадлежать ему.
Поэт отправился в комнату, где курили пожилые мужчины, и занял место за одним из игорных столов. Случилось так, что он оказался за одним столом с богатым владельцем Бьёрне, который играл то в кнак[16], то в польский банк, и на столе перед ним лежала целая груда монет.
Игра шла вовсю. Йёста придал ей еще больший азарт. На столе появились зеленые банкноты, и груда денег перед богатым Мельхиором Синклером продолжала расти.
Но и перед Йёстой росли груды монет и ассигнаций, и вскоре он остался единственным, кто не сдавался в борьбе с владельцем Бьёрне. Еще немного, и весь выигрыш Мельхиора Синклера перешел к Йёсте Берлингу.
— Йёста, дружище! — со смехом воскликнул заводчик, проиграв все, что у него было и в бумажнике и в кошельке. — Как же нам теперь быть? Я банкрот, и я никогда не играю на деньги, взятые взаймы, это я обещал своей матери.
Но выход нашелся. Он проиграл часы и бобровую шубу и уже собирался ставить на карту коня и сани, как вмешался Синтрам.
— Поставь что-нибудь такое, на чем ты бы смог отыграться! — посоветовал ему злой заводчик из Форша. — Поставь что-нибудь такое, чтобы к тебе вернулась удача!
— А черт его знает, что мне такое поставить!
— Ставь на кровь своего сердца, братец Мельхиор, — ставь на свою дочку!
— На это вы, господин Синклер, вполне можете ставить, — сказал Йёста, смеясь. — Таким выигрышем я все равно никогда не смогу воспользоваться.
Богатого Мельхиора рассмешило это. Вообще он терпеть не мог, когда за игорным столом упоминалось имя Марианны, но это предложение было настолько сумасбродно, что невозможно было рассердиться. Проиграть Марианну Йёсте — да, на это он вполне мог решиться.
— Это значит: если я проиграю и тебе удастся получить ее согласие, — пояснил он, — мне придется дать свое благословение на ваш брак.
Йёста поставил весь свой выигрыш, и игра возобновилась. Он выиграл, и заводчик Синклер поднялся из-за стола. Ему решительно не везло сегодня, и он понимал, что против неудачи ничего не поделаешь.
Время шло, уже было далеко за полночь, поблекли лица прекрасных женщин, локоны начинали развиваться, платья измялись. Пожилые дамы поднялись с диванов и объявили, что бал длится уже двенадцать часов и пора разъезжаться по домам.
Но в тот самый момент, когда чудесный праздник должен был окончиться, сам Лильекруна взялся за скрипку и заиграл последнюю польку. У крыльца уже стояли сани, пожилые дамы надевали свои шубы и капоры, а важные господа затягивали кушаки и застегивали ботфорты.
Но молодежь никак не могла оставить танцы. Танцевали польку в верхнем платье, танцевали на все лады: и вдвоем, и вчетвером, и все вместе, став в круг и взявшись за руки, — танцевали как одержимые. Как только какая-нибудь из дам оставалась без кавалера, ее тут же подхватывал другой.
И даже погруженный в горестные размышления Йёста Берлинг был вовлечен в общий вихрь танца. Ему хотелось забыться, рассеять в танце свою печаль и позабыть унижение, ему хотелось, чтобы в жилах его вновь забурлила радость жизни, он хотел быть таким же веселым, беспечным, как и все остальные. И он танцевал так, что стены завертелись у него перед глазами и мысли перемешались.
Но что это? Что за даму выхватил он из толпы? Она легка и гибка, и он чувствовал, как между ним и ею протянулись огненные нити. Ах, это Марианна!
Пока Йёста танцевал с Марианной, Синтрам уже сидел в санях, а рядом стоял Мельхиор Синклер.
Богатый заводчик был недоволен, что ему приходится так долго ожидать Марианну. Он притопывал по снегу своими огромными ботфортами и похлопывал руками, так как стоял сильный мороз.
— А тебе, братец Синклер, пожалуй, не стоило бы проигрывать Марианну Йёсте, — сказал Синтрам.
— Что-о?
Прежде чем ответить, Синтрам подобрал вожжи и занес кнут.
— Поцелуи ведь не входили в постановку живых картин...
Богатый заводчик замахнулся было, готовый нанести страшный удар, но Синтрам был уже далеко. Он мчался во весь опор, погоняя лошадь и не решаясь обернуться, потому что рука у Мельхиора Синклера была тяжелая, а нрав горячий.
Заводчик из Бьёрне вернулся в зал за своей дочерью и увидел, что она танцует с Йёстой.
Последнюю польку все танцевали в каком-то бешеном исступлении. Одни были бледны, другие раскраснелись, густая пыль стояла столбом, восковые свечи чуть мерцали, догорев до подсвечников, и на фоне всей этой вакханалии красовались они — Йёста и Марианна — и в упоении молодости и красоты отдавались восхитительному ритму танца.
Несколько минут Мельхиор Синклер смотрел на них, затем повернулся и вышел из зала, оставив Марианну танцевать. Он с силой хлопнул дверью, спустился по лестнице, сел в сани, где его ожидала жена, и уехал домой.
Когда Марианна кончила танцевать и спросила, где ее родители, — оказалось, что они уже уехали.
Узнав об этом, Марианна ничем не выдала своего недоумения. Она молча оделась и вышла. Дамы, которые одевались внизу, подумали, что она уехала в своих собственных санях.
Марианна же быстро пошла по дороге в своих тонких атласных башмачках, никому не сказав ни слова об этой неприятности. Она шла по краю дороги, и в темноте ее никто не узнавал: никому и в голову не могло прийти, что запоздалая путница, которую проносившиеся мимо сани загоняли в сугробы, была не кто иная, как красавица Марианна.
Когда все сани проехали, она вышла на середину дороги и побежала. Она бежала, пока хватило сил, потом шла, потом снова бежала. Ее гнало вперед какое-то нестерпимое, ужасное предчувствие.
От Экебю до Бьёрне было недалеко, не более четверти мили. Но когда Марианна добралась до дому, ей показалось, что она заблудилась: все двери в доме оказались заперты, все огни погашены. Она подумала, что, может быть, ее родители еще не успели приехать. Марианна подошла к подъезду и два раза сильно постучала в дверь, потом схватила дверную ручку и стала трясти дверь так, что по всему дому пошел грохот. Никто не вышел и не открыл ей. А когда она захотела отпустить дверную ручку, оказалось, что ладонь ее примерзла к железу, и она содрала кожу.
Было ясно: Мельхиор Синклер приехал домой и запер двери Бьёрне перед своей единственной дочерью.
Он много выпил и был бешено зол. Мельхиор возненавидел свою дочь за то, что ей нравится Йёста Берлинг. Он запер слуг в кухне, а жену в спальне. Осыпая их страшной бранью, он клялся, что убьет того, кто попытается впустить Марианну. И все знали, что Мельхиор Синклер сдержит свое слово.
Таким разгневанным еще никто не видел его. Худшей беды никогда с ним еще не приключалось. Попадись ему в тот момент его дочь на глаза, он, вероятно, убил бы ее.
Не он ли дарил ей золотые украшения и шелковые платья, не он ли дал ей блестящее воспитание и образование. Она была его гордость, его честь, он гордился ею так, как если бы она носила корону. О, его королева, его богиня, его обожаемая, прекрасная, гордая Марианна. Разве он отказывал ей хоть в чем-нибудь? Разве он не считал себя недостойным быть даже ее отцом? О Марианна, Марианна!
Разве он может не ненавидеть ее, если она влюбилась в Йёсту Берлинга и целует его? Разве он не должен теперь отвергнуть ее, закрыть перед нею двери своего дома, раз она позорит себя, любя такого человека? Пусть она остается в Экебю, пусть она бежит к соседям и просится переночевать, пусть она спит в сугробах! Ему теперь все равно, раз его красавица Марианна запятнала себя. Его славы, гордости его жизни больше нет.
Он лежит и слышит, как она стучит в дверь. Какое ему до этого дело? Он хочет спать. Там у крыльца стоит та, которая хочет выйти замуж за отрешенного от должности пастора, для такой нет места в его доме. Если бы он не так сильно любил ее, если бы он не так гордился ею, он, может быть, и впустил бы ее.
Да, отказать им в благословении он не может, — он проиграл свое благословение в карты. Но открыть ей дверь своего дома — этого он не сделает. О Марианна!
Прекрасная юная девушка все еще стояла у дверей своего дома. Она то в бессильной злобе трясла ручку двери, то падала на колени, ломая свои израненные руки, и молила впустить ее.
Но никто не слышал ее, никто не отвечал ей, никто не отпирал.
О, не ужасна ли это? Меня охватывает ужас, когда я рассказываю об этом. Она только что покинула бал, королевой которого была. Она — гордая, богатая, счастливая — за какое-то мгновение низвергнута в пучину унижения. Ее не укоряли, не били, не проклинали — нет, ее лишь с холодным, непреклонным бесчувствием выбросили из дома на мороз.
Я вспоминаю о холодной звездной ночи, царившей вокруг нее, о великой бескрайней ночи с пустыми заснеженными полями и молчаливыми лесами. Все спало вокруг, все погрузилось в безмятежный сон, и лишь она одна не спала среди этого объятого сном и белого от снега пространства. Все заботы, весь страх и горе, разлитые по всему миру, подбирались теперь к этому одинокому существу. О боже, страдать в одиночестве среди погруженного в сон и застывшего от холода мира!
Впервые в жизни Марианна столкнулась с бессердечием и жестокостью. Ее мать и не думает оставить свою постель, чтобы спасти ее. Старые преданные слуги, которые знают ее с пеленок, слышат ее и не желают ей помочь. За какое преступление наказывают ее? Где же еще ожидать ей сострадания, если не у этой двери? Если бы она убила кого-нибудь, она все-таки постучалась бы в эту дверь, надеясь, что ее здесь простят. Если бы она пала и превратилась бы в самое презренное существо, если бы она пришла обезображенная, в лохмотьях — и тогда она с уверенностью бы пришла к этой двери, ожидая привета и ласки. Ведь эта дверь была входом в ее родной дом. Там, за этой дверью, ее могла встретить только любовь.
Разве отец недостаточно подверг ее испытанию? Неужели они не откроют ей наконец?
— Отец, отец! — кричала она. — Впусти меня! Я замерзаю, я дрожу. Здесь так ужасно! Мама, мама, ты так много сделала в жизни ради меня! Ты провела столько бессонных ночей надо мной, почему же сейчас ты спишь? Мама, мама, еще одну-единственную ночь пожертвуй сном ради меня, и я никогда больше не стану причинять тебе беспокойства!
Она кричит и потом, затаив дыхание, прислушивается. Но никто не слышит ее, никто не внемлет ее мольбам, никто не откликается.
Она ломает в отчаянии руки, но глаза ее сухи.
В ночном безмолвье длинный темный дом с запертыми дверями и черными окнами ужасен своей неподвижностью. Что же теперь с ней будет, с ней, оставшейся бездомной? Она заклеймена и обесчещена на всю жизнь. Ее отец собственноручно приложил к ее плечу раскаленное железное клеймо.
— Отец, — вновь кричит она, — что же со мной будет? Люди подумают обо мне самое плохое.
Она плакала и стонала, а тело ее коченело от холода.
Не ужасно ли, что такое горе обрушилось на нее, еще недавно стоявшую на такой недосягаемой высоте! Как легко подвергнуться безмерному унижению! Можем ли мы после этого не бояться жизни! Кто может уверенно плыть на своем корабле? Волны горя вздымаются вокруг нас. Смотрите, они жадно лижут борта корабля, готовые поглотить все! О, нет надежной опоры, нет твердой почвы под ногами, нет уверенности в движении корабля; насколько хватает взор — вокруг лишь чужое небо простирается над беспредельным океаном забот!
Но тише! Наконец, наконец-то! В передней послышались чьи-то легкие шаги.
— Это ты, мама? — спросила Марианна.
— Да, дитя мое.
— Можно мне войти?
— Отец не хочет впускать тебя.
— Я бежала в тонких туфлях по сугробам от самого Экебю. Я стою здесь уже целый час, стучу и кричу. Я замерзаю. Почему вы уехали без меня?
— Дитя мое, дитя мое, зачем целовала ты Йёсту Берлинга?
— Можешь успокоить отца, это совсем не тот, кого я люблю! Это была просто игра. Неужели он думает, что я хочу выйти за йёсту?
— Пойди, Марианна, к реттару[17] и попросись переночевать! Отец пьян. Он ничего не хочет слышать. Он запер меня наверху. Я тайком пробралась сюда, потому что он, кажется, заснул. Он убьет тебя, если ты войдешь.
— Мама, мама, неужели же я должна идти к чужим людям, когда у меня есть свой дом? Неужели ты, мама, такая же жестокая, как и отец? Как можешь ты терпеть, чтобы я оставалась за дверью? Если ты не впустишь меня, я лягу в сугроб.
Тогда мать Марианны положила руку на ручку двери, чтобы отпереть ее, но в то же мгновение по лестнице раздались тяжелые шаги и грубый окрик остановил ее.
Марианна прислушалась: ее мать поспешно отошла от двери, послышалась грубая ругань, а затем...
Марианна услыхала нечто ужасное. В затихшем доме ей был слышен каждый звук.
До нее донеслись не то удары палкой, не то пощечины, затем слабый шум и опять удары.
Этот ужасный человек бил ее мать! Этот верзила Мельхиор Синклер бил свою жену!
В диком ужасе Марианна бросилась на колени перед дверью. Она плакала, а слезы ее превращались в лед на пороге родного дома.
Пощадите, сжальтесь! Откройте же двери, чтобы она смогла подставить под удары свою собственную спину! О, он смеет бить ее мать, бить за то, что она не хотела увидеть свою дочь замерзшей в сугробе, за то, что она хотела утешить свое дитя!
Этой ночью Марианна пережила глубокое унижение. Она возомнила, что она королева, и вот теперь лежала здесь, как рабыня, которую высекли.
Она поднялась в холодном озлоблении и, в последний раз ударив окровавленной рукой в двери, крикнула:
— Послушай, что я тебе скажу, тебе, который смеет бить мою мать! Ты еще поплачешь, Мельхиор Синклер, ты еще поплачешь!
После этого прекрасная Марианна отошла от дверей и легла в сугроб. Она сбросила с себя шубу и осталась в одном черном бархатном платье, резко выделяясь на белом снегу. Она лежала и думала, что назавтра ее отец выйдет рано утром и найдет ее здесь. Она желала лишь одного, чтобы он первый нашел ее.
О смерть, мой бледный друг! Неужели это так же верно, как и утешительно, что и мне не избегнуть встречи с тобой? Неужели ты придешь и ко мне, ленивейшей из тружениц на свете, чтобы снять с меня грубую одежду и изношенные башмаки, чтобы избавить мои руки от работы? Заботливо уложишь ты меня на кружевное ложе, нарядив в шелка и тонкое белье. Ногам моим не будут нужны башмаки, а на руки мои, которые никогда уже не будет пачкать работа, наденут белоснежные перчатки. С твоим благословением на сладостный отдых я буду спать вечным сном. О избавительница! Я, ленивейшая из тружениц на свете, с радостным трепетом мечтаю о том миге, когда меня примут в твое царство.
Мой бледный друг, без труда ты испытаешь надо мной свою силу, но знай: борьба с женщинами минувших времен была для тебя потруднее. В их гибких телах таилась огромная сила жизни, и никакой мороз не мог охладить их горячую кровь.
О смерть, ты уложила прекрасную Марианну на свое ложе, ты сидела с ней рядом, как старая няня у колыбели. Хорошо знает старая преданная нянька, что надо для блага дитяти; и как же ей не сердиться, когда приходят другие дети, которые шумом и гамом будят уснувшее дитя! И как же ей не сердиться, когда кавалеры подняли прекрасную Марианну с ее ложа и когда один из них прижал ее к своей груди и его горячие слезы упали на ее лицо!
В большом доме в Экебю давно были погашены огни, и гости давно разъехались по домам. Но кавалеры не спали; они собрались в кавалерском флигеле вокруг последней полуопорожненной чаши.
Йёста постучал о край чаши и произнес тост в вашу честь, женщины минувших времен. Говорить о вас — все равно что говорить о небесах! Вы сама красота, вы свет дня. Вечно юны, вечно прекрасны вы, и нежный взгляд ваш словно взгляд матери, которая глядит на свое дитя. Подобно ласковым белочкам обвивали вы шеи мужчин. Никогда голос ваш не дрожал от гнева, никогда чело ваше не бороздили морщины, ваши нежные руки никогда не становились шершавыми и грубыми. О нежные создания, как святыню чтили вас в храме домашнего очага. Мужчины лежали у ваших ног, курили вам фимиам и возносили молитвы. Любовь к вам вершила чудеса, а вокруг чела вашего поэты создавали сияющий золотой ореол.
Кавалеры вскочили, в голове у них шумело от вина, а от слов йёсты кровь закипела радостно и бурно. Даже старый дядюшка Эберхард и ленивый кузен Кристоффер были захвачены общим настроением. Кавалеры бросились запрягать коней, и несколько саней вскоре помчались в морозную ночь, чтобы еще раз воздать вам, женщинам минувших времен, дань своего восхищения, чтобы пропеть серенаду каждой из вас, всем вам, обладательницам румяных щек и ясных глаз, совсем недавно сиявших в просторных залах Экебю.
О женщины минувших времен, как, должно быть, приятно, когда вас будят от сладкого сна серенадой, которую исполняют преданнейшие из рыцарей! Это, наверное, так же приятно, как приятно усопшей душе пробуждаться на небесах от сладостной райской музыки.
Но кавалерам не суждено было исполнить свои благие намеренья, потому что, доехав до Бьёрне, они нашли прекрасную Марианну в сугробе у самых дверей ее дома.
При виде Марианны их охватило негодование. Это было все равно что найти святыню, ограбленную и поруганную, у входа в храм.
Йёста погрозил кулаком темному дому.
— Вы исчадия зла, — воскликнул он, — вы ливень с градом, вы зимняя вьюга, вы грабители божьего сада!
Бейренкройц зажег свой фонарь и осветил им посиневшее лицо девушки. Кавалеры увидели окровавленные руки Марианны и слезы, замерзшие на ее ресницах, и их охватила глубокая печаль, ибо Марианна была для них не только святыней, но и прекраснейшей женщиной, радовавшей их престарелые сердца.
Йёста Берлинг бросился перед ней на колени.
— Вот она, моя невеста, — сказал он. — Несколько часов назад она подарила мне свой поцелуй, а ее отец обещал мне свое благословение. Она покоится здесь и ждет, чтобы я пришел и разделил с ней ее белое ложе.
И Йёста поднял безжизненное тело своими сильными руками.
— Домой в Экебю! — воскликнул он. — Теперь она моя. Я нашел ее в сугробе, и никто не отнимет ее у меня. Мы не станем никого будить в этом доме. Что ей делать там, за этими дверями, о которые она поранила свои руки!
С этими словами он положил Марианну на головные сани и сел рядом с ней. Бейренкройц встал сзади и взял в руки вожжи.
— Возьми снега, Йёста, и три ее хорошенько! — сказал он.
Мороз успел сковать ее члены, но взволнованное сердце еще продолжало биться. Она даже не лишилась сознания, она понимала все, что происходит вокруг нее, она знала, что ее нашли кавалеры, но не могла шевельнуться. Так и лежала она, неподвижная и окоченевшая, в санях, пока Йёста Берлинг растирал ее снегом, плакал и целовал; и у нее вдруг родилось непреодолимое желание поднять хоть немного руку, чтобы ответить на его ласку.
Она сознавала все. Она лежала неподвижная и окоченевшая, но мысли проносились у нее в голове так ясно, как никогда раньше. Влюблена ли она в Йёсту Берлинга? Да, конечно. Но, может быть, это всего лишь мимолетное увлечение на один вечер? Нет, это началось давно, много лет назад.
Она сравнивала себя с ним и с другими людьми из Вермланда. Они все были непосредственны, как дети. Они поддавались любому чувству, которое овладевало ими. Они жили лишь внешней жизнью, они никогда не копались в своей душе. Она же совсем иная; такими становятся, когда слишком много бывают среди людей. Она никогда не могла безраздельно отдаться чувству. Любила ли она, да и вообще, что бы она ни делала, всегда получалось так, словно она раздваивалась, словно ее второе я смотрело на нее со стороны с холодной усмешкой на устах. Она мечтала о такой страсти, которая полностью, до самозабвения увлекла бы ее. И вот непреодолимая страсть пришла. Когда она целовала Йёсту Берлинга там, на балконе, то впервые в жизни она забыла о себе.
И вот теперь ею снова овладела страсть; сердце ее билось так сильно, что она слышала его удары. Когда же, когда же вновь обретет она власть над своим телом? Она испытывала чувство огромной радости оттого, что ее выбросили из родного дома. Теперь ничто не помешает ей принадлежать Йёсте. Как она была глупа: столько лет она старалась заглушить в себе это чувство! О, как чудесно отдаться во власть любви. Но неужели же она так и не освободится от ледяных оков? Раньше лед был внутри и пламень снаружи, теперь же наоборот — пламенная душа в оледеневшем теле.
Вдруг Йёста почувствовал, как ее руки тихо обвились вокруг его шеи в слабом, едва заметном объятии.
Он едва ощущал эту ласку, а Марианне казалось, что она дала волю всем своим затаенным чувствам и задушила Йёсту в своих объятиях.
Увидя это, Бейренкройц предоставил коню бежать по знакомой дороге, а сам стал упорно и неотрывно смотреть в небо на Большую Медведицу.