Алексей Жарков, Дмитрий Костюкевич Никта

Пролог

Энто…

Недолго процарствовала на престоле Екатерина. В 1725 году от Рождества Христова взошла — через два года померла от хвори легочной.

Опального фельдмаршала Меншикова осенью 1727 года сослали в Тобольский край. Покинул Петербург и внук Петра Великого, последний мальчонка рода Романовых, со всем своим двором выехал в январе следующего года. Хворал сильно молодой царь. Попал он в Москву токмо через месяц, в Твери останавливался, под Москвой. А как вкатил с торжеством — так считай и перестал Петербург столицей быть.

Трактирщик, плесни-ка еще, будь мил!

Захворал град Петра, зачах, сгнили головы и совесть у властей, окромя, наверное, губернатора Миниха, Христофора Антоновича. Да что мог немец поделать в оном великом конфузе и разброде… Бежать стали люди из города, словно дома их горели, иль наводнение вновь бесы нагнали.

А в Москве старые бояре лютовать принялись, желчь и силу копить, не любили они Петербург, поговаривали, даже бабушку молодого императора в московском Новодевичьем монастыре заточили. Видимо, посему и покинул молодой Петр Второй град на Неве.

Да отсыпал еще больше власти старым крохоборам, и пошел в загул, да помер от оспы январской ночью четырнадцати лет от роду, в 1730 году.

В феврале того же года Анна Иоанновна, дочь брата Петра Великого Иоанна Алексеевича, празднично — вся в кружевах и бирюльках драгоценных — въехала в Москву, где войска и высшие чины в Успенском соборе присягой нарекли ее самодержицей.

Эх…

До смерти Петра Великого, энтово, отрадней, веселее жилось…

Новое судно спускали со стапеля верфи, по сему поводу шла гульба вразнос, катился по трапу кубарем какой-нибудь камер-юнкер, теряя парик, причитая, следом скакали его зубы, смех господ… Гуляли так, что закачаешься. Рекой водка лилась.

Эх, вкусная в вашей харчевне юшка, наваристая, густая, в крупе ложка вязнет, не юшка — суп другим словцом, энто как царь-батюшка наш, земля ему пухом, учил. Пар над горшочком, расстегаи рыбные, пиво твореное в кружке — что еще надобно простому человеку? Правильно, кувшин вина! Но обождет… Эх, хорошо! И название ведь экое интересное, у трактира-то у вашего, легкое, жизнью пышет. «Поцелуй»!.. Эх, я хоть старик стариком, а энто дело помню, сладкое энто дело… Эй, плесни-ка еще пива, трактирщик!

С размахом жила Россия, с надрывом, с песней! Красовался Петербург — возвел Петр-батюшка вокруг Заячьего острова всем градам град!

Иноземцы поплыли к нам, хлынул ученый люд, художники, купцы, офицеры — армейские и морские, а следом — авантюристы и шарлатаны всех мастей.

Гуляло окружение государя. Дворянство брало под залог имений кредиты, весело все пропивало, а когда захаживали банкиры да купцы с расписками, растрясали карман. И без долгов боярам царь-батюшка всыпал перца, коли не был за отъездом: скоблил им бороды, заставлял рядиться в чулки белые да парики из бабьих волос, чтобы до зада свисали, и ножками дергать, плясать на свое увеселение.

Война, говорите… война, да, энто дело сурьезное, не младенческое играние, поди. Опустели дворы, закрытыми стояли ворота, торчали в окнах сонные, яко мухи, дворяне. Не метали деньгу холопы, в свайку не резались, людишек простых на войну позабирали, сыновья и зятья боярские в полках унтер-офицерами ходили, младых в обучение по школам окунули…

Но ведь дали русского сапога понюхать шведам и османам, даже после позора при заснеженной Нарве, когда псы Карла Двенадцатого викторию сыскали.

Нет, ей-богу, интересное энто было время при Петре Алексеевиче, живое.

А потом пришло время мертвых.

1

Будка из желтого кирпича стояла около здания присутственных мест. Ветер наседал на единственное окошко, трепал печатные лоскутки каких-то объявлений, свирепо приклеенных к разбухшей двери.

Шум — звон битого стекла? — прервал его вязкий сон. Будочник с трудом отлип от холодной печки, прошаркал к двери, споткнулся о набитые соломой колоши у входа, тихо выругался.

Он вышел на порог и посмотрел в ночь.

Серый Петербург прятался в ветвях и провале неба. Будочник был призван следить за «благочестием» вверенного участка, но не видел этого «благочестия» в самом городе. Некогда статный и ухоженный Петербург исчез, его лоск и величие словно заточили в глухой монастырь, избавились от них в одночасье, как покойный император Петр Великий, одержимый мечтами об Анне Моне, в свое время избавился от законной супруги.

В грязных сумерках град смотрелся убого; казалось, что он отрицает марафет последних десятилетий.

Выл ветер, выли собаки, выло время. И чудилось, что все утонуло в мутной дорожной жиже, даже мелочи — «ювелиры» снова стали «золотых и серебряных дел мастерами», отменили гражданский шрифт, летоисчисление повели от сотворения мира, а не от Рождества Христова.

Петр Первый умер. Петербург захворал, запустел. Никаких более «зер гут», «данке шон» и «гутен морген, мин херц!»

Отставной солдат закутался в ватный казакин, такой же серый, как и тени у порога; поправил тесак у пояса — спокойствия хотел набраться, что ли. Не вышло. А алебарда осталась в будке.

Кто-то двигался в жирных тенях. Или что-то. Будочник сделал несколько шагов от домика и, имея желание зажать рот руками, супротив воли вскричал:;

— Кто идет?

Темным пятном проглядывалась съезжая[1]. Черное на сером. Длинная вертикальная тень мелькнула слева прошла — святый боже! — сквозь морозные узоры ограды.

— Кто идет? Гады! — закричал он сипло.

Он успел соснуть всего час, в желудке словно лежало пушечное ядро: употребленные перед сном три чарки водки, соленая говядина, вареные яйца и сайка с изюмом. Больной желудок будочника, казалось, был не способен справиться даже с разжеванным хлебным мякишем.

Хмель крутил тело, чадил дыханием — сильно пьян был немолодой будочник, или как Петр Первый сказывал: «зело шумны», да только весь шум достался голове.

На всю улицу горело лишь два фонаря, через забрызганные маслом стекла свет оседал на мостовую двумя неясными пятнами. После переезда царского двора в Москву уличное световое хозяйство забросили — фонари, еще недавно зажигаемые с августа по апрель согласно академическим «таблицам о темных часах», холодными слепыми шарами встречали очередные сумерки. Приходилось «подрабатывать» фонарщиком: каждый вечер будочник кочевал от одного бело-голубого столба к другому, спускал на блоках светильники, чистил и заливал внутрь масло.

Мрак издал свист, резкий, неприятный — так подзывают собак.

Будочник звучно пустил ветры. Даже сам малость струхнул.

Кто-то прошмыгнул за ветвями ив — словно ветер приволок ошметки тумана.

— Дрыхнешь на посту, пес паршивый?! — крикнул мрак — Пил вчерась?!

Будочник таращил глаза, вертел головой. Горло мигом пересохло, стало шершавым, точно дно старого чугунка. За воротник полукафтана набивался колючий ветер. Распирающие живот газы снова вырвались наружу.

Он во второй раз за ночь вспомнил об алебарде, но отнюдь не с надеждой скорей схватить длинное древко. Крепкий засов, какое-никакое тепло и жесткая лавка с лоскутным покрывалом — именно эти вещи подстегивали желание кинуться к будке. Он неожиданно понял, что его красный воротник очень хороший ориентир для призрака.

— Повешу собаку! Службу не разумеешь! — вновь закричала тень, а дальше изругалася по-матерному, по-черному.

И он появился. Вышел из полумрака сначала голос, потом — высокое существо, возможно, человек.

Ноги будочника взрезала лезвием слабость.

Исполинская тень приближалась, обретала черты — солдат хотел зажмурить глаза, но не мог. То, что ему открывалось, было невозможно.

Будочника колотило, когда он крестился. Свят, свят, свят.

Появившийся из теней был худощав и непомерно высок, на голову, а то и полторы выше обычного человек. Узкие, не по росту, плечи и маленькая голова. Благородность осанки просматривалась даже в полутенях.

Исполин ступил в тщедушный круг света, и будочник конвульсивно сглотнул. Ему даже удалось сделать шажок назад.

Красноватое лицо призрака подергивалось, крупные губы кривились, брови пытались запрыгнуть к высокий лоб. А вот глаза… они смотрели прямо на будочника: большие, черные, свирепые.

Судорога лица прекратилась, и призрак власти улыбнулся. Он явно чего-то ждал. Он был похож на…

Окончательно же убедил отставного солдата шитый золотом кафтан, кружевные манжеты, усыпанный бриллиантами шейный платок и уродливый обрезанный парик.

— Ваше императорское величество, — сказал будочник и дрожащими руками потянулся к сбитой на ухо шапке.

* * *

С идущего в порт иноземного судна пошлина не ожидалась. Приказ генерал-губернатора: сидеть и скучать. Не важно, кого или что вез корабль, руки у таможенников Троицкой пристани чесались без разбора — всех приплывающих желалось обворовать как можно быстрее, но вот беда — почти никто не плыл. Одна надежда на приказ императрицы: Анна Иоанновна приняла отрадное решение вернуть столицу в Петербург.

Губернатор Бурхард Кристофор Миних смотрел на неспокойное море. Дождь хлестал в высокие окна, за ними размывалась темная масса пристани. Серая дождливая осень бухла снизу и сверху, где вода, где тучи — поди, разбери. К возвращению царского двора графу Миниху было поручено привести в порядок петербургские дворцы. Большего и не смоглось бы — чирьи города могли залечить только люди, их желание вернуться, соскоблить грязь.

Вот только имелась еще проблема, требующая срочного, необычного решения…

Миних ждал гостя.

Яркий испанский галеон устраивался на стоянку в пристани. Острый, как поджелудочная резь, корпус, рубленая корма, ветер и дождь в парусах, стволы полукулеврин, выглядывающие из портов. Он был похож на первый иноземный корабль, доставивший в Петербург вино и соль и лично встреченный Петром Великим в лоцманской одежде. Пятьсот червонцев тогда пожаловал император голландскому шкиперу, а матросам — по тридцать ефимков…

Миних выждал еще минуту и задумчиво двинулся к дверям. От поблекшего золота и серебряных обоев интерьера Корабельной таможни его уже мутило. Выйдя из хоромины, он направился к кораблю, пряча лицо в воротник шубы.

Судно качалось на зыби, играли ослабленные швартовы.

Спустили трап, и по нему на берег сошли два человека в низких черных капюшонах. В длинном балахоне отличить посла было тяжело. Миних, привыкший видеть его в нарядных одеждах и расшитых шляпах, даже невольно улыбнулся.

Они сошлись напротив заброшенного здания биржевого отделения, и сквозь пелену дождя граф Миних приветствовал прибывших путников на латыни.

— Я думал… ад…

Губернатор расслышал только это. Слова коренастого монаха сбивал ветер и дождь.

— Что?! — Миних приблизился ближе. Он выглядел растерянным, и не отвратная погода была тому причиной.

— Я думал, труднее всего поджечь ад, — повторил монах (точно ли экзорцист? в этом Миних уже сомневался). Не прокричал, а сказал. Холодно, спокойно — Но я ошибался.

Испанец поднял капюшон к клубящимся тучам, приравнявшим в его глазах Петербург к преисподней, — действительно, лило так, что у огня не было никаких шансов. Посол молчал.

— Карета! Поспешим! Сюда!

Уже внутри кареты с полицейским служителем и вооруженным офицером на козлах, в сухом салоне, который тут же принялся размокать от их одежды и тел, когда возница кнутом рассек над головой водяную крупу, они заговорили снова.

— Звук не может возвратиться к струне, — сказал монах, глядя на лужу под ногами. — Зато каждая капля вернется в небо.

— Разумеется… — пробормотал Миних. От людей напротив неприятно пахло.

— Ваше дело. Оно не обычно. Мы отплыли незамедлительно.

— Весьма ценю. Весьма. К вам обратился, не знал, к кому уж.

— Призрак, значит? — прямо спросил монах.

Миних кивнул. Облизал пересохшие губы.

— В городе беснует. Диво… кошмар… Сам император покойный, Петр Алексеевич…

Он замолчал. Остался — свист ветра, звонкие копытца лошадей, скрип ремней.

Капюшоны путники так и не сняли. Миних чувствовал легкую тревогу. Он почти не видел лиц и, по правде говоря, не был уверен: хочет ли?

И еще губернатор понял, что посол, которого он месяц назад отправил в Испанию, так и не вернулся. Напротив него сидели два абсолютно незнакомых человека.

Монахи.

2

Десятки тонких свечей едва освещали большой закопченный потолок. Множество самых разных теней, темных и светлых, дрожавших, как травинки, и застывших, портретных, маскарадными формами покрывали стены, стол, мебель и лица собравшихся. Вокруг низкого стола, заваленного объедками и бутылками, сидели люди и с улыбками на желтых лицах внимательно следили за рассказом.

— А я ему: дрыхнешь на посту, пес паршивый?! Пил, говорю, вчерась?! Тот перепугался, глаза вытаращил, головой вертеть стал, аки сова, мне аж страшно сделалось, что того и гляди оторвется. Кто же мне тогда дверь отворит?!

Рядом выстрелил дробью чей-то смех.

— Повешу, говорю, собаку, раз службу не разумеешь! И ближе подхожу. К свету, чтобы кафтан увидел, золотой нитью расписанный, да парик обрезанный. И рожу кривлю, будто перекосило меня от злости. Он креститься стал, потом как зарядит: ваше императорское величество, ваше императорское величество — и обмяк. Едва отступить я успел. Ключ взял и наверх. К высокородию. А темно в доме, ступени кругом. Как найти? А? — Рассказчик обратился к слушателям, но те не ответили. — А по храпу! Храпит этот статский советник не хуже пьяного мужика! Мой Макар, и тот так не храпит!

Смех снова прокатился по топчанам и кушеткам.

— Захожу к нему тихо, открываю занавесь, чтобы свету место дать. И как ударю шпагой по кровати, что подлец аж подпрыгнул. Курицей встрепенулся и закудахтал! Что, вопрошаю, воруешь, скотина? Тот молчит, глаза на меня таращит. На веревку, спрашиваю, хватит тобою украденного? И бросаю ему петлю на кровать. И тут чую, братцы, засмердело!

— Фу-у-у, — отозвались слушатели.

— Да, неприятность случилась с его высокородием, опростался советник, что ж делать. А я продолжаю, мол почему ты, холоп, дороги в городе моем не строишь? Всю деньгу под себя метешь! Построй мне, говорю, дома скотина, да такие, чтобы гости голландские и немецкие завидовали. А не то буду являться к тебе каждую ночь, пока ты в эту петлю сам не залезешь! Подошел ближе и доской по башке. У будочника прихватил.

— А как уходил оттуда, прислуга-то небось тоже проснулась?

— Это, братцы, отдельная наука. Здесь надо наглость иметь. Вошел мужик со свечой, а я на него давай орать, а ну, холоп, дай ходу, и иду, как гренадер на шведа! И по дому так же. Тут, братцы, напор важно не потерять. Потеряешь напор, дашь слабину — и все, не царь ты, не император и не призрак, а обычный разбойник и вор. Пока видит в тебе человек силу, уверенность, пока не успевает опомниться и рассмотреть, надо уйти.

— А я его ждал за углом на извозчике, — высоким голосом выдал толстяк.

— Да, Алексей вот меня поджидал, дай бог ему здоровья.

Громко топоча сапогами, в комнату проник бородатый мужик с охапкой бутылок. Со всех сторон потянулись руки и избавили его от груза.

— Барин, еще вина принесть? — обратился бородач к рассказчику.

— Неси, Макар, неси! Все неси, все, что есть. Гуляем сегодня.

В ответ на это комната наполнилась одобрительными возгласами и утонула в них, как тонет дырявая португальская каравелла в свинцовых волнах громыхающего о камни шторма.

— Как Петр преставился, житья от воров не стало!

— Верно!

— Верно ты это делаешь, Николай, стращаешь казнокрадов.

— Только вот опасное это дело. А ну как расколют тебя?

— А мне за себя не боязно. Меня, братцы, за Петербург печаль одолевает. За Россию. Как царь помер, так подлецы да воры из своих нор повылазили, каждый себе норовит утащить кусок пожирнее да сожрать побольше. Не могу я на это просто так смотреть.

В комнате снова появился Макар и бутылки.

* * *

Неистовый лай собак пасхальными колоколами ударил в голову. Отчаянные окрики добавили беспорядка в развалившийся сон.

— Макар!

В звонкий лай вмешался лошадиный храп и топот.

— Макар! Какого беса не топишь? Макар!

В соседней комнате что-то грузно ударилось о пол, и хриплый голос принялся отчитывать нечистую силу.

— Макар! Выпорю, скотина! Хочешь, чтобы околел я, что ли?! Воды принеси, сучий потрох! Да поживее!

В двери показалось бородатое лицо. Одетый в тулуп Макар прохрипел:

— Да, барин… сей же час!

— И собак уйми! Кому там вздумалось в такую рань?

Ухая и проклиная весь бесовский род до седьмого колена, неровным, но быстрым шагом Макар выкатился во двор.

— Ну, куда пошел? Ах, мужицкое племя. Воды же просил.

Николай Полесов обулся в сапоги, встал, пошатался немного и снова сел. Голова болела, того и гляди, лопнет, а застывшие ноги, как две кочерги — хоть сейчас в печь, греть вместо каши. Собаки не унимались.

— Ну, и кого там черти принесли?

Николай снова встал и, набросив на мятую рубаху зеленый кафтан, подошел к запотевшему пузырю.

Поелозив кулаком и присмотревшись, он увидел знакомый силуэт.

— Уезжает что ли кто? А не зашел даже? Ну-ка!

Толкнув плечом низкую дверь, он с протяжные скрипом вывалился во двор. Яркий свет кольнул глаза, свежим, морозным молотом жахнул по голове.

— Тихо, суки! — приказал он собакам. Псы неохотно, один за другим, затихли. Прицелившись одним глазом, Николай направился к воротам.

— Никола!

— Изволь! Я — Николай, ты кто будешь?

— Аль не признал? Хорошо, видать, вчера зенки залил. Николай поежился в кафтане, потер лоб и, бережно поднимая голову, нашел глазами лицо гостя.

— Федор! Ты?!

— Ну, так я, кто ж еще.

— А мы вчера гуляли, знаешь ли. Худо мне нынче.

Рядом возник Макар и протянул барину большой кувшин.

— Ох ты! Давай! — вынимая руки из-под мышек, вскрикнул Николай. — Подтопи теперь. И пошустрее, поди, не май на дворе. Черт бы тебя подрал, Макар, со двора взял?! Ледяная же! Точно заморозить решил, подлец?!

— Никола, я к тебе не просто так, дела у нас тут в городе.

— Что там? — донеслось из кувшина.

— Немец наш, Миних, монаха призвал кастильского, большого мастера по чину отчитки бесов. Да и всяческих других наставлений на путь истинный. И не посмотрел, что католик. Принял в дом, как брата.

— И что?

— Собирается демона изгонять.

— Какого еще демона?

— А не знаешь будто? Поди, много чертей разных по городу рыщет, и не поймешь, за кого первым взяться. Такого демона, Полесов, которым ты рядишься, дурья башка. Зело докучает сие дело немцу, чиновников пугает, убытки приносит. А к нам императрица обещалась, что он скажет? Извини, матушка, тут дядька твой из могилы встал, людям покою не дает? Так?

— Отколь знаешь про монаха?

— Как же мне не знать, когда я сам, своими глазами оного видел. Капюшон на нем, даже руки укрыты, полы по земле волочатся. А с ним еще помощник, ученик его, видать. Науку перенимает. Тоже в капюшоне, только ростом выше и молчит все время. В мешки свои оба закутались, на латыни говорят с немцем, ни черта не поймешь.

— Так с чего ты взял, Федор, что эти два антихриста по мою душу?

— Мне ли не знать, по осени отправлял немец посла за море за иноверцем, мастером по части бесов. Посла мы с тех пор не видали, а эти двое тут как тут. Вот те крест, собираются из тебя душу вытрясти. Ловить тебя будут.

— Так я же не дух! Меня не отчитаешь.

— Не отчитаешь, это верно, зато можно колесовать иль на кол посадить.

Николай повесил кувшин на забор и, тяжело вздохнув, вернул руки под мышки:

— Что за охота тебе была, Федор, ко мне в такую рань тащиться, чтобы стращать почем зря? Вот скажи?

— Ты не понял, Николай, они взяться за тебя решили. Ты что в последний раз учудил? Ты хоть знаешь, на кого накинулся?

— А то! — довольно ухмыльнулся Николай.

— Вот мой совет. Ты, конечно, сам разумеешь, не батюшка я тебя наставлениями учить, но лучше кончай лиходеить. Если живот дорог.

— Спасибо, Федор. — Николай постучал ногой о ногу и, выдохнув кислое облако, добавил: — Приезжай в покров разговляться. А то и сейчас заходи, у нас еще много осталось. Давеча…

— Эх, Полесов, зря ты так. Дело говорю. Ну, как знаешь.

Федор запрыгнул в седло, потрогал уздечку на холке, звонко цокнул, дернул вожжи и дал коню шпоры. Николай отступил на шаг и попал сапогом во что-то мягкое.

— Макар! Разбери тебя нечистая! Ты и двор не убрал! Убью, скотина!

3

Губернатор настежь распахнул дверь кабинета и, громко стуча башмаками, подошел к окну, нетерпеливо выглянул во двор.

Такого замешательства, даже испуга, Миних не чувствовал давно. Инженер пяти армий, участник Войны за испанское наследство под знаменами принца Евгения Савойского, имевший боевой опыт военных походов в Европе, получивший в Германии чин полковника, а от Августа Второго в Польше — генерал-майора… этот человек чувствовал липкий холод в желудке при виде нищих у ворот его дома.

— Mein Got…[2] — прошептал он.

Улицу наполняло великое множество юродивых, богомольцев, гадальщиц, калек и уродов. Они окружили его дом и молча смотрели в окна. Возле фонаря, привалившись спиной к мусорной урне, сидел мальчишка в лохмотьях и, задрав голову, казалось, глядел прямо на Миниха. Вот только Миних видел парня давеча — мальчишка тогда был слеп.

Губернатор задвинул шторы, тут же раздвинул их — ничего не изменилось.

Во дворе один из стражников воткнул алебарду подтоком в землю и использовал ее как сошку — устроил на ней тяжелое ружье и целился в закрытые ворота. Его товарищ выглядел не так напряженно, он стоял по другую сторону дорожки, натирая тряпицей шип своей алебарды.

Слепой мальчик поднял руку и помахал. В этом простом жесте были лишь холод и угроза. На кисти не хватало двух пальцев.

Действительно ли я вижу их? Людей на улице? После появления в Петербурге испанского экзорциста со странным помощником Миних ни в чем не был уверен.

Толпа убогих у ворот неожиданно расступилась, и в образовавшийся коридор, словно в расчищенную мечами и щитами средневековых варваров кровавую колею, ступили два человека в монашеских одеждах. Темные силуэты, бездушные мятые балахоны, слежавшиеся в провале капюшона тени, в складках которых блестят глаза.

Приглушенный звук выстрела заставил Миниха вздрогнуть. Губернатор видел, как старая цыганка схватилась за живот и повалилась набок возле ворот, которые тут же облепили людские тела, налегли, опрокинули внутрь двора.

Экзорцист и монах медленным шагом приближались к крыльцу. Стражник, возившийся с ружьем, дернулся, словно его хлестнули по лицу, отбросил оружие, выпрямился и замер истуканом. Второй охранник повернулся к нему, перехватил алебарду двумя руками и размахнулся.

Топор ударил стражнику в лицо, и он упал. Но тут же попытался встать, заливая землю кровью. Через стекло Миних с ужасом увидел, что сделала с ним алебарда — одна сторона головы стражника была отсечена, болтались кровавые лоскуты плоти.

Экзорцист поднял руку — широкий рукав спал до запястья — и щелкнул пальцами. Стражник с алебардой снова размахнулся и свалил раненого с ног, проломив череп. Затем аккуратно положил топор на булыжник дорожки, воткнув острым обухом в шов, так чтобы полумесяц лезвия смотрел в мрачное небо, и, примерившись в рост, упал на него шеей.

У Миниха потемнело в глазах, горло перехватило.

Губернатор на обессиленных ногах добрел до стола, уронил себя в кресло и рванул ящик. Внизу истошно завопили, ритмично застучало, будто кто-то бился головой о стену. Он уже слышал поднимающиеся по лестнице шаги. Две пары ног в мягкой обуви.

— Безмерность грехов! Вонь греховности! Ее могу заглушить только костры! Haeretica pessimi![3]

Экзорцист вошел в кабинет и вперил в Миниха серебро глаз, прячущихся в темноте капюшона Следом появился монах: замер в дверях, глядя на лестницу, и смотрел до тех пор, пока крики, стоны и стук внизу не прекратились. К своему краткому удивлению — губернатора колотило от страха, мысли дробились — последнюю фразу экзорциста Миних не понял, хотя готов был поклясться, что знает каждое слово… знал.

Плотный испанец заскользил вдоль стены к столу. Миниха трясло, словно в малярийном ознобе. Двуствольный кремниевый пистолет скакал в руках, он пытался направить дуло в сторону экзорциста.

— Ваш город — яма, наполненная греховными страстями! И способы их удовлетворения воистину омерзительны в своем разнообразии, — произнесли невидимые губы. Человек в балахоне с капюшоном подступал ближе. Молчаливый монах стоял в дверях, сложив руки на впалой груди.

— Ни шагу боле… выстрелю… — выдавил Миних, пытаясь положить палец на курок.

Экзорцист рассмеялся. Он сделал странный знак кистью — руки губернатора неожиданно перестали трястись, он взвел курок, затем против своей воли перехватил пистолет правой рукой, развернул и сунул длинные стволы себе в рот. Холодный металл уткнулся в небо.

— Bien?[4] Не промахнетесь? — спросил испанец. — И на дорогах мыслей стерегут разбойники, верно? Ужасно, когда теряешь контроль над своим телом…

Миних чувствовал вонь, истекающую от экзорциста. Так пахнет заваленная трупами река, залитые нечистотами улицы.

— Вы хотели избавиться от призрака, а получили молот, который ударит огнем и железом по всем еретикам этого города. Вы смешны… Дух покойного императора — простой фигляр, дурачок. Проступки этого обманщика перед господом ничтожны среди грязи улиц и душ… Всюду el infierno, la hereja!..[5] Выбрось его! За преступления пусть карает закон, а за грехи — буду карать я.

Губернатор извлек мокрые стволы изо рта и отшвырнул пистолет в сторону. Как бы он не желал это сделать — сделал все-таки не он. Его тело слушалось испанца.

Экзорцист был уже в двух шагах, стоял по другую сторону стола.

Миних не мог пошевелить даже пальцем.

— Ты ответишь… — Язык еще принадлежал ему.

Когда испанец рассмеялся, волны разложения, накатывающие от него, стали невыносимыми.

— Почему бы людям не брать пример с животных? Радоваться каждому дню. Петух воспевает даже то утро, когда окажется в супе. А вы? — сказал экзорцист. Он перестал хихикать — Beelzebub! Astaroth! Shabriri! Azazel! Osiris! Nikta! Per nomina praedicta super, conjurote![6]

Губернатор перестал понимать латынь… он осознал, что не помнит, чем занимались монахи в Петербурге эти два… три… дня после прибытия… не помнит многого… даже детство в болотистом Вюстелянде… осталось только название волости, но тоже истлевало, уходило…

— Per nomen sigilli! Conjuro et confirmo vos, demon fortes et potentes, in nomine fords, metuendissimi el benedicti: Adonay, Elohim, Saday, Eye, Asanie, Asarie…[7]

Острая боль в животе сложила его пополам. Миних ударился лбом о край стола, вывалился из креслам Рвота и кровь хлынула на доски. Он повалился лицом вниз, со свистом дыша, парик слетел с головы. Никогда в жизни ему не было так больно.

— Hirundinis memoria, vermis![8]

Экзорцист приблизился к нему — край балахона мелькнул возле перекошенного лица губернатора, дергающегося в луже собственной кровавой блевоты. Боль крутила внутренности, крошила позвоночник, выдавливала глаза. Нога испанца опустилась на его плечо, перевернула на спину. Миних ничего не видел сквозь слезы. В его кишках копошились личинки.

— Sub mea! Fiat servus submissa![9]

Боль стала утихать. Миних с трудом оторвал от пола голову. Его измятые внутренности горели огнем.

Через несколько минут он смог сесть и очистить глаза от слез.

— Iterum audistis me!..[10] — закончил испанец, — Теперь — ты мой пес.

Он скинул капюшон, впервые в присутствие губернатора, и Миних закричал. Кричать он мог. О да, за целый мир.

— Заткнись, — приказал экзорцист.

Губернатор замолчал.

Места для собственных мыслей и страхов практически не осталось — так становится полна шкатулка для украшений красивой дамы. Голову Миниха наполняла горькая преданность новому хозяину.

4

Присвистывая и завывая, как голодный волк, мокрый ветер облизывал черные кости развалившегося ночью сарая. Николай стоял на крыльце и, кутаясь в кафтан, отрешенно смотрел на деревянный скелет, сквозь который виднелось темное поле. Кривой, размытой чертой до самой небесной хляби по нему ползла рыжая, блестящая дорога. Поле тащило ее на холм, за которым она пропадала в холодном тумане.

— Хорош был сарай, — вздохнул он.

— Да что там? Гнилой был! — отозвался из конюшни Макар, — Того и гляди рухнет. Феклу чуть не прибило доской как-то раз. Так его бабы с тех пор стороной обходят. Где ж тут хорош.

— А что там на дороге? Гляди! — Николай вытянул руку в сторону разрушенного сарая.

— Что?

— Никак корова загуляла…

Макар подошел к Николаю и, сощурившись, стал напряженно вглядываться в сырую даль.

— Не. То человек, кажись. Пьяный, видать, смотри, как шатает. Во, упал!

Затаив дыхание, оба стали всматриваться в едва заметную точку на дороге. Новый порыв ветра намочил лицо Макара, стоявшего с краю навеса, и бородач вытерся рукавом.

— Не встает. Околеет он так! Ну-ка, Макар, выводи телегу!

— Барин, да ты что? Запрягать-то поди сколько!

— Тогда так пойдем, — застегивая пуговицы на кафтане, скомандовал Николай. Он открыл дверь и громко крикнул внутрь: — Фекла, нагрей воду!

— Ох, барин, и несет же тебя нелегкая вечно, — заохал мужик и покрепче вдавил картуз в голову.

* * *

Путника принесли и положили на скамью в сенях. Дыхание его походило на стон, хриплый и глубокий. Две старые бабы, прогнав девок, начали его греть и обтирать. Тело было изуродовано страшно: пальцы на ногах раздавлены и переломаны, тряпкой в руках болталась рука с перебитой ключицей. Зубы выбиты почти все, нос свернут, в пустую глазницу забилась сырая глина.

— Никола, брат, — простонал несчастный.

Полесов застыл и прислушался. Грязь грязью, но заметил манжеты, белые петлички и синий писарский мундир с вышивкой на рукавах. Волосы из рыжей глины торчали светлые, голос будто знакомый.

— Федор?

— Кто же… — Товарищ закашлялся и брызнул изо рта кровью.

— Миних?! Как?! — взревел Николай, позабыв про ужасное состояние, в котором находился его друг.

Федор собрался с силами и стал рассказывать:

— Скрутила губернатора нечистая. Погиб город, мертвых больше, чем живых. Везде они… везде… на столе горят, по реке плывут, головы… крысы жрут, из глаз, и белые… кости повсюду! Миних инквизицию утроил… все грешники, еретики теперь, сущий ад… сущий ад устроил в Петербурге. Хворост… синим горит, a на столбах — люди живьем пылают… стоны кругом! Насилу я уцелел, ушел… но заставы… дороги все, все в заставах. Булавой меня зацепил, ирод окаянный… дюже больно прихватил, скотина. Думал, помер, ан нет! Жив!

Неожиданно Федор вытянул здоровую руку, схватил Николая за грудки и впился в него единственным глазом:

— Бес в него вселился! Бес! Дьявольское отродье. Демон испанский! Повелевает им, душу его забрал, у всех душу забрал, антихрист. Но… люди говорят… — Федор еще сильнее приблизил к себе лицо Николая и, брызгая розовой слюной из пустого рта, продолжил шепотом: — Есть старец за Волховом… да-а-а. Святой! Есть… людей он лечит, Феодосии, жене булочника помог… в обители живет, в Зеленой пустыни… Мартири… Мартириевой. Да! Люди не станут брехать, висельники-то. Без рук когда, не станешь брехать. Святой старец! Праведник… помочь может… отчитать беса…

Федор закашлялся и отпустил бледного Николая. Тот вытер ладонью лицо и оторопело спросил:

— Как звать старика?

— Перед лицом Господа моего… Отпусти грехи мне мои… Да чем же мы тебя так прогневили? Чем? Скажи! За что послал ты нам такое испытание?

Баба, которая вытирала Федору лоб, привстала и тихим голосом обратилась к барину:

— Послать бы за дьяконом…

Николай отшатнулся и испуганно посмотрел на женщину. Затем, словно одумавшись, смерил взглядом старуху и, совладав с собственным языком, сказал:

— Пошли.

* * *

Всю ночь Федор стонал и мучился, а под утро умер. Гроб увезли на телеге в дождь, который не переставал. Превратив дорогу в грязную канаву, он собирался, видимо, сделать то же самое со всем остальным миром. Николай смотрел, как телега месит глину и ползет на холм, увозя одного из его лучших товарищей. Страшную смерть принял Федор, но еще страшнее было то о чем он рассказал. Тяжелые мысли опустились на Полесова и готовы были раздавить его, как старый, нужный сарай.

Невинные шалости, которые, как он думал, помогали доброму Миниху в борьбе с воровством и казнокрадством, на деле обернулись великими страданиями для всего города. От мысли, что виноват в этом именно он, Полесова бросало в жар. У него не получалось даже напиться — вино лишь коверкало движения, но подлейшим образом оставляло разум чистым и ясным. Исполненным множеством скверных мыслей и отвратительного отчаяния. Неспособность изменить прошло врезала во все его члены странные пружины — новые, сверкающие. Движения стали резкими и сумбурным! Непонятная энергия заполнила все его существо и как будто ждала повода, чтобы выйти наружу. Но выйти ей было некуда, и это кромсало сознание Николая на лоскуты. Он не мог найти радости ни в чем: ни в вине, ни во сне, ни в других плотских утехах, которым раньше с превеликим удовольствием предавался. Душа задыхалась, кричала, металась, подталкивала его к какому-то действию, смысл которого он едва ли мог осознать.

Через неделю Полесов не выдержал и отправился вместе с удивленным Макаром в сторону Москвы, за Волхов, искать старца.

5


До Зеленой пустыни было полторы сотни верст. Зимой на санях или летом на колымаге дорога заняла бы один-два дня. Но на дворе стояла глубокая осень, дождливая и холодная, и великие грязи захватили русские дороги. Только на пятый день, утомленные и измученные бесконечной распутицей, Николай и Макар достигли последней дороги к монастырю. И хоть была она по здешним меркам новая и широкая, беспощадные грязи одолели и ее.

Здесь, уже совсем близко к монастырю, им встретился мужик, который с полубезумной улыбкой шел рядом с пустой телегой. При виде бороды Макара он остановился, отвесил поклон в пояс и перекрестился. Затем попалась на дороге баба, завернутая в черные тряпки с головы до ног, только глаза видны. За ней плелся ребенок, то ли мальчик, то ли девочка, затянутый крестом засаленных тряпок, с глиняными гирями на ногах. И она отвесила поклон нечесаной бороде Макара.

К пустыни подъехали к вечеру, когда и без того темные облака сделались еще темнее, а холодный ветер стих и только иногда тревожил лихими набегами, проникая в самые глубокие складки одежды. Макар поерзал в телеге и нахмурился:

— Приехали, барин.

Стены, окружавшие монашескую обитель, хранили следы недавнего пожара и во многих местах были разрушены. Закопченный кирпич неопрятными осколками вываливался из обожженных прорех. Поверх низких дырявых крыш свечой возносилась к небу каменная колокольня. Невысокий собор с пятью главами стоял рядом, а с других сторон колокольню обступили обычные домики, служившие разным монашеским нуждам. Один из них, примыкавший к разбитой стене, был разрушен, и теперь два худых бревна удерживали его обезглавленный остов, навалившийся на них рваным брандмауэром. Ворот не было, въезд преграждало бревно. По завету преподобного Мартирия в обитель нельзя было верхом. Макара предупредил об этом хромой кузнец с постоялого двора, где они ночевали.

Николай вылез из телеги.

— Погоди тут, — указал он мужику и зашел в обитель.

Сразу за бревном ему встретился низенький, тощий инок с красным перекошенным лицом и жиденькой бородкой. Он шел, пошатываясь, как камыш, едва переставляя ноги.

— Желаю здравствовать, — обратился к нему Николай, но тот даже не повернулся — Мне бы к настоятелю.

— Там он, — выкинув из рясы руку, проскрипел человечек, — за трапезной.

Николай прошел между собором и трапезной а очутился на хозяйственном дворе. Там был устроен навес, наспех сколоченный из свежих и обгоревших бревен. Под ним с одного края аккуратными рядами лежали колотые дрова, а с другого стоял большой стол, за которым сидел архимандрит и вместе с двумя другими монахами разделывал тыкву. Первый монах, выпучив глаза, резал, второй, кривясь, вытаскивал сердцевину, а настоятель с лицом каменным и серым доставал из сырой требухи семена и складывал в небольшой растопыренный мешок. На вытоптанной земле вокруг стола развалились тыквы: приплюснутые белые, вытянутые зеленые, шары в красную прерывистую полоску и огромные рыжие. С одной такой, едва ли не с лошадиную голову, как раз боролся первый монах.

— Желаю всем здравствовать, — сказал Николай. — Простите, что отвлекаю вас от трудов ваших, ищу старца чудотворящего. Люди говорят, в вашу обитель сослан был.

Все трое разом прервали свое занятие, чем вызвали в Николае некоторое замешательство.

— Пошто он тебе нужен? — спросил архимандрит.

— Мне, ваше высокопреподобие, беса изгнать. Монахи переглянулись, а борода настоятеля принялась шевелиться и трястись, будто под ней он старался как можно быстрее разжевать кусок холодной смолы.

— Не всяк беса отчитать способен, — наконец произнес настоятель.

— Высокое благословление на то нужно, — добавил монах с выпученными глазами.

Архимандрит между тем осмотрел Николая, и борода его снова зашевелилась.

— У нас работников не хватает, — продолжил он — Как забрал Бог преосвященного Корнилия, наступили для нас тяжелые времена. Новгородский архиепископ земли лишил, иконы вывез, утварь разную. Прогневился господь и ниспослал нам наказания одно другого строже. Сим летом погорели, аккурат в Петров пост.

При упоминании последнего несчастья все трое тяжело вздохнули и, шепча бородами, по три раза перекрестились. Николай запустил руку под пояс и извлек оттуда рыжий кожаный мешочек. Он стыдливо положил его на край стола, рядом с яркой выпотрошенной тыквой. Глаза монахов посветлели. Отступив, Николай уловил странное изменение в воздухе. К мягкому и знакомому запаху лежавших под навесом дров начал подмешиваться тоже знакомый, но совсем неожиданный запах.

— Аз был бы счастлив, коли бы мое скромное пожертвование… — начал Николай, но странный запах так быстро усилился, что у него даже перехватило дыхание, он резко выдул воздух из ноздрей и продолжил: — смогло бы оказать…

В этот момент все три монаха сморщились.

— Да благословит тебя Господь, — сказал архимандрит, отводя взгляд от мешочка и покрывая себя крестным знамением, — Послушника за колокольней найдешь. Дрова колет. Ветхой звать.

— Послушника? — удивился Николай. — А разве не монах он? Не инок?

На это бороды снова пришли в движение:

— Старовер он. Негоже в православной обители в иноки раскольников постригать. Ждем, пока не покается, пока не отречется от греховных привычек.

Николай поблагодарил монахов и Бога, трижды перекрестился вместе с ними, поклонился настоятелю и отправился за колокольню. Там, в густом сумраке, старик в косоворотке и с бородой, заправленной за пояс, вдумчиво рубил дрова. Странный и резкий запах, судя по всему, исходил именно от него. Это была смесь человеческого пота и чеснока, которым растирался дед, вместо того чтобы мыться. Старец был точен — чурки легко разваливались под колуном и белыми лепестками разлетались в стороны.

— Желаю здравствовать, — обратился к нему Николай.

— С места не двинусь, — неожиданно ответил старик. — Сам заварил кашу, сам ее и расхлебывай.

Николай не сразу понял, что старец говорит именно с ним. Он даже обернулся проверить, нет ли кого за спиной.

— С тобой говорю, с кем еще. — Старик бросил на Полесова косой взгляд и поставил под удар очередную чурку.

— Батюшка…

— Не батюшка я тебе, — оборвал его Ветхой и ударил топором так, что Николай даже вздрогнул.

— Горе у нас…

— И поделом! — Старец подтянул выбившуюся бороду. — Чай не святых казнит демон? Хоть и бесовский выродок, но за грехи. Да и город антихристом на костях выстроен, уж потоп в страстях.

Николай опешил, он был уверен, что старик не откажет.

— Что же ты сам не прогонишь демона? Давай, нарядись нынче патриархом и задай бесу порку. Вот потеха будет — два нехристя сошлись, кто кого дюже.

Лицо деда покрывала густая борода — виднелись только глазки и кривой нос. Только по ним Николай едва ли мог определить, смеется старик или говорит серьезно. Он всматривался, но разобрать мешали сумерки.

— Я слов нужных не разумею. Обрядов и молитв не ведаю, — осторожно пожаловался Николай.

— Обрядов не ведаешь? А пошто тебе обряды, пошто молитвы?

— Так…

— Думаешь, обряды демону страшны, али слов он каких-то убоится? — Дед снова ударил топором, — Аль будет смотреть он, сколь ты перстов в крестном знамении складываешь? Сколь раз аллилуйю поешь и как имя Господа произносишь? — Старик взял новую чурку. — Вера важна. Без веры ты хоть все писание вызубри, хоть в какие рясы нарядись, хоть в какой скит заройся, не услышит тебя Господь и не поможет.

Николай не нашелся, что ответить. Вместо этого он сделал еще одну попытку уговорить старика, но в замешательстве начал совсем не с того.

— Аз рядился, чтобы мздоимцев да казнокрадов обличать. На путь честный направить, людям помочь…

— Мздоимцев? — переспросил Ветхой и ехидно прищурился. — Тех, кому мошну на стол суют?

Николаю сделалось окончательно не по себе. Казалось, он говорит не с дедом, а со своей въедливой совестью.

— Не поеду никуда, вертайся за ворота к своему другу и скажи, чтобы сюда шел. Поздно уж, у нас заночуете. А утром чтобы духу вашего здесь не было!

Еще удар — и щепки бабочками разлетелись вокруг старика.

* * *

За ночь лужи покрылись хрупким льдом. Между стеной и огромной низкой тучей во все небо возникла огненная брешь и осветила нежным утренним светом потрепанные стены Мартириевой пустыни. Полесов молча подошел к Макару и стал смотреть на то, как мужик запрягает лошадь.

— А, ну и ладно! — встрепенулся Макар, — Так смердит от того старца, что упаси бог с ним три дня в одной телеге трястись.

Николай угрюмо посмотрел на — Да уж лучше в хлеву, с курями да хряками! — принялся развивать тему мужик.

— Неужто? — раздался строгий голос за спиной Николая, тот быстро обернулся и увидел Ветхоя. Старик был в тяжелом сером кафтане, с сумой через плечо. В нос ударил характерный запах, Макар сморщился:

— Помилуй, Господи, мя грешного, дай мне силы вынести… — начал Макар.

— Не поможет, — ехидно отозвался старец, — персты не так складываешь.

— А как надо?! — встревожился мужик, увидев ухмылку своего барина.

— Никак не надо, — ответил Ветхой, чем ввел Макара в совершенное замешательство. — Видение мне было, поеду с вами.

6

Необычный туман стоял над Невой. Густой и приземистый. Он заполнил Петербург сизой мглой, превратив улицы в бездонные каналы, кишащие призраками. Тишину предрассветного сумрака нарушали только псы, но лай их не гулял по переулкам и не отражался эхом от стен, а был заперт ближайшим изгибом улицы.

Стены Петропавловской крепости уже второй десяток лет перекладывали: почерневшее дерево меняли на камень. Огромные круглые бревна, вынутые из старых стен, отлично подходили для расправы с многочисленными грешниками. Миних, прежде занятый только реконструкцией крепости, неожиданно обернулся лютым извергом и устроил в городе беспощадное судилище. Улицы, каналы, площади и набережные наполнились страданиями и ужасом.

По Неве в синем молочном тумане плыла небольшая шлюпка. В ней было двое: один с бородой, другой — в синем кафтане, расшитом золотом, в черной треуголке и с повязкой до глаз на лице.

— Силен демон, наперед все разумеет, — задумчиво сказал Ветхой, перебирая лестовку — Делай все, как я тебя научил. И не бойся. Ничего не бойся, что бы ни случилось.

Николай вздохнул и продолжил грести. Во мраке над туманом появился деревянный шпиль собора Петра и Павла, крепость была уже близко. Когда подошли к разобранной стене, лодка стукнулась и развернулась кормой. Человек в треуголке выбрался на землю, перекрестился и тяжело, но решительно начал перебираться через камни и бревна во двор крепости. Второй остался в лодке.

* * *

— Все, как Миних говорил, ты погляди! — дивился солдат инвалидной команды. — Поди, и прям ряженый! А ну пшел, скотина, чай ждут тебя!

Солдат толкнул фальшивого Петра мушкетом в спину.

— И не думай, заряжено. Иди давай, императорское величество. Пшел!

— Да как ты смеешь, собака?!

— Смею, смею, будьте покойны, величество, уж предупреждены про обман. Пальну и глазом не моргну. К коменданту тебя велено доставить.

Он еще раз ткнул растерянного Петра, тот ссутулился, поник и повиновался. Они направились по тропинке к небольшому черно-белому домику на немецкий манер. Между тем туман начал светлеть. К горизонту с другой стороны уже приближалось солнце.

В это время к разобранной стене подошел другой человек из шлюпки. Он был одет в плотный серый кафтан и имел бороду, заправленную за пояс и торчавшую колесом на груди. В несколько легких и резких прыжков он перебрался за крепостную стену и, разрывая белесый туман, побежал в сторону соборного шпиля.

* * *

Солдат довел пленника до нужного здания и крикнул:

— Отпирай давай.

Охранник за дверью фахверкового домика не спал. Окошко открылось, закрылось, ключ скрипнул в двери, застонали ржавые петли.

— Гляди, кого изловил! Все, как Миних сказал. «Лжепетра доставить, а старика убить немедля». Во как!

В ответ раздалось мычание и тихая ругань. Впереди была лестница. На десятой ступеньке Лжепетр вскрикнул, схватился за сердце и осел. Стражник растерянно ткнул его мушкетом, ругнулся, пнул пару раз и с удивлением посмотрел в открытые глаза. Треуголка слетела, обнажив белые волосы. Стражник подошел ближе и сорвал повязку с лица.

— Господь всемогущий!

* * *

Тем временем серый кафтан достиг соборной площади, отобрал у спавшего часового мушкет и хотел было выстрелить в воздух, но оружие дало осечку. В густом тумане порох, забитый с вечера, отсырел. Часовой тем временем проснулся и принялся криками будоражить двор. Через пару минут площадь наполнилась солдатами гарнизона. В центре стоял высокий старец и держал в руках давший осечку мушкет. Его губы перекосило, руки дрожали, но в глазах было что-то горячее.

— Аз есмь царь! Петр Алексеич Романов! Император всея Руси! — С каждым новым словом огонь в глазах набирал силу. — Псы паршивые, морды поганые заточили меня в монастыре супротив воли, сказавши всем, что я помер. Но вот закончилась невольность, освободился я и хочу порядок установить. Худо дело в государстве российском! Воины! Се пришел час, который должен решить судьбу Отечества. Вы не должны помышлять, что бьетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за Отечество, за православную нашу веру и церковь. Не должен вас также смущать неприятель, яко близкий, но под личиной человека, за град радеющего, град сей же убивающий своим ядом. Вы сами победами своими былыми неоднократно доказали свою доблесть и преданность. Имейте в сражении перед очами вашими правду и Бога, поборающего по вас; на того Единого, яко всесильного в бронях, уповайте, а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего! Вперед! За отчизну!

Солдаты слушали, разинув рты от удивления, не успев толком освободить глаза от сна, силясь понять, что происходит. Новоявленный Петр с бородой ниже пояса двинулся между тем к немецкому домику Миниха.

Толпа невольно, как под гипнозом, двинулась за ним.

* * *

Глядя на седую бороду и неморгающие глаза рухнувшего на лестнице пленника, стражник осенил себя крестом, достал нож, поднес ему ко рту и подержал. Лезвие не запотело.

— Пресвятая Богородица, помер!

Он скатился вниз по узкой лестнице, громко обругал охранника у двери, и они вместе убежали в туман. Наступившую тишину нарушил резкий вдох. Мертвый ожил, поднялся, отряхнулся, поправил бороду, запер дверь изнутри и, сжав лестовку, направился в покои Миниха.

Демон был за дверью — Ветхой чуял его зловоние, его темную волю.

Старец перекрестился двумя перстами, начертал в воздухе «Iсусъ», как писалось имя Сына Божьего до «книжной справы», надругавшейся редактированием S! над Священным писанием и богослужебными книга ми, и с краткой молитвой к Истинному Духу Святом-, ступил в губернаторские покои.

Католик был там. Лежал на просторной кровати, обнаженный и мертвый, как и подобает жестокому религиозному фанатику, испустившему дух три века назад. На изгаженных тленом простынях покоилось тело «великого инквизитора» Кастилии и Арагона, «молота еретиков, света Испании, спасителя своей страны, чести своего ордена», как величал инквизитора Себастьян де Ольмедо, хронист той ушедшей во мрак эпохи.

Томмазо де Торквемада открыл глаза. Холодные антрацитовые зрачки мертвых глаз посмотрели на старца.

* * *

Ведомая вернувшимся Петром толпа вышла на дорогу рядом с собором. Николай шагал, осматриваясь. Вдруг остановился как вкопанный. «То самое место, аккурат меж деревом со сломанной веткой и будкой». Шаги солдат стихли. Нависла угрожающая тишина. За невидимыми домами заржали кони.

Он повернулся к толпе, но забыл слова. Туман сковал движения и звуки. Сотни глаз теперь смотрели на него. Одни со страхом, другие с надеждой. Кто с недоверием, кто с ненавистью. У Николая затряслись коленки. Так бывало и раньше, он был тогда мальчиком, в церкви, перед попом, когда надо было прочитать молитву. Вокруг много людей, и все смотрят. Все оценивают, надеются, верят, завидуют, злорадствуют. Ждут.

Вдруг у края толпы возникло движение. Расталкивая локтями собравшихся, к Николаю направлялись поручик и пятеро солдат. Их мушкеты пробирались сквозь толпу, как мачты корабля через взволнованное море. По толпе прошел ропот — «Самозванец».

— А ну расступись! — скомандовал обер-офицер.

Толпа бесшумно освободила место для выстрела. За Николаем кто-то, спотыкаясь, кинулся в сторону.

— Товсь!

Пятеро солдат вскинули мушкеты.

— Пли!

Четыре сизых облачка поднялось над стрелявшими, лишь один мушкет дал осечку.

* * *

Черно-синий труп поднялся и спустил с кровати ноги. По его блестящему от гнилостных выделений лицу бежала частая дрожь — словно разложившиеся черты были покрыты тончайшей органзой. Глаза закрывались и открывались, губы кривились в ухмылке.

Это двигались не только лицевые мускулы — черви и сороконожки без устали скользили из раны в рану.

— Тебя не смущает моя, — произнес Торквемада по-русски и закончил на латыни, — nuditas virtualis?[11]

— И в устах дьявола смешаются языки… — прошептал старовер.

— С какой гоецией[12] ты явился ко мне, старик?

— С верою в Господа истинного и животворящего, верою в царствие Его, которому несть конца…

Тот, в чьих стеклянных глазах навсегда поселилось пламя гудящих костров, встал, неприятно смеясь.

— Vana rumoris[13]. Ты испытываешь ко мне отвращение, старик. Твой голос сочится им, твои смешные молитвы полны им. А я к тебе — нет. Знаешь почему? Нет? Отвращение к врагу помешает сожрать его.

И снова резкий пустой смех — так клацают двери старого склепа. На иглах гнилых зубов скрипела земля.

Старец шагнул ближе к окну, к свету, поднял левую руку с пропущенной между средним и безымянным пальцами лестовкой, побежал большим пальцем по бобочкам четок: лапосткам, передвижкам…

Губы старообрядца зашевелились.

Он прочитал «Отче наш» и начал «Богородице Дево», когда Торквемада нанес ответный удар.

От мощи заклинания колыхнулся воздух, в комнате стало темнее. На улице заржали кони.

Ветхой закашлял кровью, но читать не перестал. Лестовка — духовный меч, символ непрестанной молитвы — двигалась в узловатых пальцах.

Инквизитор зашипел.

Старец трижды прочитал «Господи, помилуй» и двинул передвижку:

— Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

Кровь скапливалась в седой бороде, капала на пол.

— Haeretica pessimi et notirii![14] — крикнул мертвец. Он пытался приблизиться к старцу, но не мог.

Со стен повеяло холодом, леденящий мороз защипал щеки, брызнули влагой глаза, захрустела в носу кровь. Старец качался в струях ледяного воздуха.

— Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия…

Температура падала, красные сосульки ломались в бороде старика, но тот продолжал отчитку.

— Днесь сражайся со блаженных ангелов воинством в битве Господней, как бился против князя гордыни Люцифера и ангелов его отступников, и не одолели, и нет им боле места на небе…

Инквизитор кричал на латыни, на испанском, на французском, на арабском, его страшное тело окутывал белесый дымок. Свет бился с тенями, мрак пожирал лучи солнца.

— Воззрите на Крест Господень, бегите, тьмы врагов!

Холод. Жар. Слепота. Прозрение.

— И вопль мой да придет к Тебе!

Притянутый демоном вселенский холод сделался видимым, обрел форму текущего киселя, клубящегося морока.

А потом вмешались мушкетные выстрелы. Стреляли с улицы. Заиндевевшее стекло пошло сеточкой трещин. Ввалившееся лицо испанца на секунду обратилось в сторону окна, нечто близкое к удивлению отразилось на нем.

Одна из пуль угодила в горло, вырвав кусок серой плоти. В разорванной гортани копошились насекомые. Вторая пуля ударила над глазом — широко открытым, неживым, отекшим ненавистью. Еще две попали в грудь.

Спальня заискрилась снежинками, а затем все сделалось ослепительно белым. Усиливающийся хруст, скрипучее крещендо перешло в тихий скулящий вой.

Выл Торквемада.

Лестовка в трясущемся кулаке старца истекала кровью. Старообрядец упал на колени и последним усилием воли сфокусировал на живом мертвеце святой молитвенный луч.

— Изыди из жидовского тела, тварь! — закричал Ветхой.

Глаза «молота еретиков» брызнули землей, ужасные корчи вывернули конечности — и злой дух покинул мертвое тело.

В воцарившейся тишине щелкали бобочки лестовки.

— Благодарим тя, поем, славим и величаем крепкую, и великолепную силу державы власти твоей, Господи Боже Отче Вседержителю: тако премногих ради твоих неисчетных щедрот и человеколюбнаго твоего милосердия, изволил еси избавити…

Когда старик шепотом дочитал молитву благодарности об изгнании беса, в комнату ворвалась стража. Двое солдат волокли под локти Николая. Кафтан на самозванце был разодран, накладная борода — сорвана, лишь пара жалких клочков прилипли к одежде. Последним, дрожа всем телом, в комнату проник бледный губернатор. Он кутался в халат и тяжело дышал. Лоб пришедшего в себя Миниха был покрыт испариной.

Труп испанца попытались вынести, но он разваливался на куски. Кое-кто из солдат не совладал с желудком.

— Сожгите его. Заверните в тряпье и сожгите, — сказал Миних, отступая в коридор. Он знал, что больше не проведет в этой спальне — в этом доме! — ни одной лишней минуты.

— Помогите старику! — бился в хватке Николай. — Вы разве не видите…

— Посмотрите старика! — приказал Миних. — А этого пустите!

— Помер, — сообщил поручик, склонившись над старцем и косясь на пропитанную кровью лестовку.

Вдруг на лице губернатора появилась тень страха.

— Кто-нибудь видел монаха? — слабым голосом спросил Миних — Ученика… Если он был учеником…

Эпилог

Неспокойный выдался денек, плотный, галдящий, крикливый, слегка сумасшедший. Яко пустой дом наполнился прознавшими про местечко для ночлега беспризорниками — пристани и выстроенные единой стеной набережные наводнил шумный люд.

Гулять да праздновать стал народ.

Ведаете, как разуметь, что давеча все худо было — когда слишком сильно радуются, гуляют вовсю, аж глаза лопни. Мол, легко живем, сладко пьем! Эх… Костры догорели, крики стихли, тела сняли с колес, кровь смыли с камней, колья выкорчевали с дорог, покойников предали земле, живых вручили провидению. И очи отворотили, будто и не было ничего, всех оных дикостей, жути энтой.

В Петербург поплыли суда: итальянские, голландские, немецкие и прочие, инженеры и архитекторы прибывали в город, чтобы подготовить его к возвращению императрицы.

Презабавный барин кружил возле Аничковского моста. Суетился под триумфальной аркой, возведенной перед въездом на мост по случаю торжества будущего, приставал к прохожим с намерениями неясными, о чем-то спрашивал, совал руки в карманы пиджака и жилета и благодарствовал на чаек — где рублем, где пятью рублями, а где и полтинником. Малым то и дело подмигнет, полденьги кинет. Чудно одет был барин, ибо по-трошку отличался каждым отдельным нарядом: и пиджаком, и плащом, и сапогами, и брюками, и «фофочкой» на шее, оную носил привычно, не как удавку. Имел чудак широкий лоб, густые черные усы и собственный волос, смоченный и набок уложенный поверх залысины.

Когда я мимо ковылял, то и меня барин не пропустил: бросился, рублем наградил, в глаза пристально заглядывал со словами: «Отец, какой год нынче? Где я, отец? Не тот Питер, не тот…»

Сумасброд, единым словом, иль, энтово, спиртами разными одурманен.

Зато стихи читал чудные, зловещие даже, не слышал я подобных доселе:

На дрогах высокий гроб стоит дубовый,

А в гробу-то барин; а за гробом — новый.

Старого отпели, новый слезы вытер,

Сел в свою карету — и уехал в Питер.


В Питер… во как…

А про демона не желаю, не буду сказ вести. Не ведаю, куды он направился, куды понес Ночь под личиной монаха… может статься, что и погиб вовсе, в теле-то испанского инквизитора, дьявола рогатого, вместе с гнилым мясом в землю ушел… Не спрашивайте старика, зело темное энто дело, кто правду имеет, тот лампу на комоде не гасит за поздним вечером…

Все мы марионетки, все… не стоит обольщаться, не стоит гневаться на старика. Энто так. С тех пор, как появилась из Хаоса богиня Ночной Темноты — Никта. И как народила она от своего брата Вечного Мрака: День, Смерть, Сон, Судьбу, Месть, Рок, Обман, Насмешку, Раздор и Старость… и Харон ее дитя, паромщик в царство мертвых…

Мы — ее забава.

И нет фонарей, что навсегда изгонят Никту и ее отпрысков.

И нет тьмы, что не убоится света в наших сердцах настоящих, полных верою.

Amen.

Загрузка...