Шел 1920 год, я устроился работать на верфи, и мы с Китти зарабатывали весьма неплохо. Нам хватало на съемную меблированную комнату, молоко и говядину к завтраку и на кое-какую одежду. Весьма недурно, когда есть возможность хорошо заработать. Еще лучше, если эта возможность существует постоянно.
Китти была моей сестрой. Ей еще не исполнилось шестнадцати, я же переступил порог совершеннолетия. Мы были очень похожи, я и Китти, как две капли воды из одного стакана. С тем лишь отличием, что во мне все-таки преобладали мужские черты, Китти же была воплощением юной женственности.
Мы снимали комнату в доме неподалеку от вокзала Сент-Панкрасс. Не столь далеко, чтобы не слышать гулкого ворчания поездов, но и не так близко, чтобы оно мешало спать. По воскресеньям мы наведывались в церковь Святого Панкратия, но это к рассказу не относится, так как события того времени произошли на территории Сент-Панкрасс.
Если вам когда-нибудь доводилось побывать на этом вокзале, впрочем, как и на любом другом вокзале Лондона, то вы должны были видеть множество нищих, которые, будто мухи, во множестве кружат близ лавок на перроне и выпрашивают подаяние. Согласитесь, не слишком приятное зрелище, особенно для человека чувствительного.
Должно быть, в моих словах присутствует определенная толика жесткости к этим беднягам, обездоленным бессердечной судьбой, но, поверьте, я имею полное право так говорить. Впрочем, как и моя сестра. В свое время мы сами были нищими. После того как отцу всадили нож между ребер в одном из кварталов для черни, нам троим: мне, Китти и матери — пришлось продать почти все. Мать оставила лишь отцовские часы на цепочке, которые впоследствии перешли ко мне и сыграли значительную роль в этой истории.
Я знаю, что такое просить подаяние, потому что мы жили этим больше восьми лет. Думаю, это дало мне право судить о нищих на перроне Сент-Панкрасс. Уверяю вас, это весьма скверные люди, готовые толкнуть вас под поезд только ради того, чтобы занять более выгодное место. Можете не сомневаться лишь в одном — большинство из них невероятно голодны и хотят спать. Проверено на собственном опыте.
Мой путь на работу каждое утро вел через вокзал, по замощенному брусчаткой перрону. Сквозь пар поездов и суету толпы под бой часов на главной вокзальной башне я каждый день шел на верфь. Таким образом я экономил более трех четвертей часа.
Обычно Китти варила мне яйцо, крепкий кофе и заворачивала в газету хлеб с говядиной. С этим-то свертком и связано то, что я обратил внимание на нищенку с ребенком.
Они напомнили мне мать и Китти.
Когда трагически погиб отец, я был достаточно взрослым по меркам лондонского дна. Мне исполнилось восемь. Малышке же, которая впоследствии превратится в моего двойника, едва минул годик.
Я бегал по улицам, обычно там, где много людей, а где еще просить подаяние? Ярмарки, торговые ряды, даже богатые кварталы. Словом, в свое время я подробно изучил все лондонские закоулки. А мать была лишена возможности беспрепятственно ходить там, где ей заблагорассудится. С годовалым ребенком на руках это затруднительно, и тот, кто скажет обратное, получит оплеуху. От меня…
Эта женщина обратила на себя внимание тем, что сидела наособицу, отдельно от остальных. Вроде бы ничего особенного, но моему наметанному глазу показалось странным, что вокруг нее нет ни одного босяка, выпрашивающего подаяние. При этом она расположилась в людном, проходном месте, которое иначе как рыбным не назовешь. В обычное время здесь толпится не меньше полудюжины нищих, но сейчас, когда эта босячка с младенцем просила милостыню, рядом с ней никого не было.
Ее словно бы избегали.
На вид ей можно было дать как сорок, так и шестьдесят лет. Впрочем, опыт общения с обитателями лондонского дна подсказывал, что ей не более тридцати. Непосильная ноша бедности вкупе с отчаянием делают из молодых людей стариков. Как снаружи, так и внутри. Нищенка была худая, словно пугало из прутьев, ее одежда представляла собой ветхое рванье, лучшие части которого могли бы сгодиться разве что на половую тряпку. Острые, необычайно широкие скулы делали настолько разительной худобу лица, что казалось, будто по обеим сторонам его зацепили невидимыми крючьями и теперь изо всех сил растягивали. Когда-то голубые глаза ныне выцвели в оттенок посеревшего от времени теста и были посажены так глубоко, что можно было подумать, будто их притянуло к затылку магнитом.
В руках нищенка держала сверток тряпья, имеющий очертания крохотного человечка. Кто внутри, девочка или мальчик, определить было невозможно.
Это до такой степени напомнило мне детство, что дыхание перехватило. Прошло много лет, мать умерла, а Китти выросла, превратившись в красавицу, но я снова словно был тем самым ребенком, снующим в толпе. Как будто я пришел к родным, чтобы отдать им выпрошенные пенсы — на эти деньги мать покупала для Китти еду, так что я в каком-то смысле был кормильцем.
Не совсем понимая зачем, я остановился. С тех пор: как мы с сестрой стали жить нормальной жизнью, я никогда не останавливался перед нищими. Даже если кто-то из них был родом из моего прошлого.
Костлявое существо с ребенком сидело прямо на брусчатке, а это весьма непросто. Попробуйте стать на колени в рассыпанный сухой горох. Подобные ощущения вы испытаете, если будете долго сидеть на твердой поверхности, имея телосложение смерти со средневековых карикатур.
Несложно было догадаться о том, что нищенка хотела есть. Голод выжигал ее изнутри, заставляя внутренности ссыхаться до размеров, вдвое меньших, нежели положено природой.
В кармане пиджака газетный сверток с едой потяжелел. Он камнем тянул меня к земле. Я никогда не смогу съесть камень, каким бы вкусным он ни был. Босякам в этом деле проще, они привыкли есть что угодно.
Как будто ничего не изменилось… Женская худоба. Нет, не худоба — критическое истощение, за которым обмороки, галлюцинации и смерть. Грязный сверток со спящим ребенком внутри. Вокзал, шум, люди, и никому нет дела. Я принес пенни для Китти…
Я стоял и смотрел. Время наворачивало круги на тысячах циферблатов. Секунды спешки, минуты отставания, ржавчина шестеренок и разбитые стекла часов — ничто не способно ввергнуть вас в прошлое. Кроме воспоминаний.
Сверток с едой стал еще тяжелее. Я не мог больше выносить мертвого груза в кармане, а потому вытащил хлеб с говядиной, чтобы отдать это все скелету в тряпье. Еда нужна, чтобы наполнить молоком материнскую грудь. Увы, у этой женщины наполнять было нечего — груди нищенки давно иссохли и не могли выполнять предназначенную им природой функцию. Но камень в кармане я таскать тоже не собирался.
Я протянул нищенке еду, и внезапно произошло нечто, заставившее меня изумиться. Тонкое лицо, череп, покрытый папиросной бумагой, озарилось оскалом. Босячка открыла рот, и я увидел, что добрая половина зубов у нее отсутствует. Что до остальных — они были черные, пропитанные гнилостью и дурным запахом. Впрочем, мое удивление вызвало не это.
Нищенка взглянула на меня притянутыми к затылку глазами и отрицательно помотала головой. Я развернул газету, показывая содержимое. Тонкие губы заходили вверх-вниз, кожа лица еще сильнее натянулась, отчего казалось, что скулы прорвут в ней дыры. Женщина заговорила со мной.
— Нет, сэр. Не надо. Хлеб не надо. Я не буду, и она не будет. — Тонкая паучья рука коснулась ребенка — Нужно другое, нужны деньги. Вы видите? Хотя бы немного. Прошу вас. Иначе она не будет жить… Прошу вас. Деньги… Вылечить.
Только тогда я увидел фанеру с выцарапанной на поверхности надписью. Видимо, писали чем-то вроде обугленной головни, вычерчивая буквы черным и одновременно вытравливая их тлеющим деревом.
«Если вам не безразлично то, будет ли жить моя дочь, подайте на лечение, кто сколько способен».
— Не нужно пищи, прошу вас, сэр… Я не хочу есть. Я должна спасти ее. Она будет жить… Будет, будет, будет… Он сказал, что вылечит. Нужны лишь деньги. — Скелет в лохмотьях закатил глаза. Показались серые, с синевой вен, белки. К моему горлу подступила тошнота.
Нищенка наклонилась над ребенком, коснулась его губами и вновь просительно повернулась ко мне. Она стала тихонько раскачиваться, что-то беззвучно причитая.
Из вороха тряпок, твердых от грязи и шевелящийся от мух, на меня уставилось лицо крохи. Дитя было объято тем самым сном, который иногда пугает родителей, и он, скорее всего, был усугублен голодом или болезнью. Казалось, девочку ничего не разбудит. Синее, в грязных разводах личико застыло совершенно неподвижно. Один глаз был закрыт, тогда как другой невидяще глядел сквозь меня. Возможно, причиной послужил паралич или судорога, а может быть, малышка еще не умела бессознательно контролировать мышцы во сне. Как бы там ни было, выглядело это пугающе.
В следующий миг я отскочил, потому что нищенка сунула вперед своего младенца. Засаленные лохмотья: свертка едва не коснулись моего лица. Сработал оборонительный рефлекс, и я вскинул перед собой руки; оттолкнув дитя.
Позже я опишу то непонятное чувство, внезапно завладевшее мной, пока же только скажу, что развернулся и зашагал прочь. Быстро, едва не переходя на бег. Меня знобило от омерзения, но оно возникло не от прикосновения к ребенку. Мне отвратительна была мать, готовая на все, лишь бы выжать из чужого кармана хоть пенни. На любую ложь.
— Деньги, сэр. Прошу вас, очень нужны деньги. Иначе он не будет ее лечить… Ему нужны деньги. А все остальное он умеет. Прошу вас, будьте добры… Сэр! Сэр! Куда вы…
Наверное, впервые в жизни я так быстро миновал перрон Сент-Панкрасс. Позади раздавались вопли, постепенно заглушаемые шумом вокзальной суеты. Сверток с едой я кинул под остановившийся поезд. Тотчас, как крысы, к нему ринулись несколько оборванных фигур, но я не стал следить за тем, что будет дальше.
Прикосновение к ребенку не выходило у меня из головы.
Кажется, никогда работа на верфи не отнимала у меня столько сил. И причина была совершенно не в выброшенном обеде. Некий червячок сомнения ворочался в груди, не желая утихомириться. Я не мог выкинуть из головы утреннюю встречу. Нищенка на вокзале подействовала на меня крайне странно, и это не давало мне покоя.
Возвращаясь домой той же дорогой, я не увидел нищенки. Должно быть, днем она с ребенком уходила куда-то отсыпаться, потому что ночью полисмены не позволяют бродягам спать в общественных местах. Можете сколько угодно сидеть на лавочке в сквере, но не дай вам Бог закрыть глаза.
Весь вечер я был сам не свой, и Китти заметила это. Несколько раз она пыталась выведать, что же такое случилось, отчего я хожу, как в воду опущенный, ни дать ни взять с привидением повстречался.
И тут я понял, что она не столь уж далека от истины. От этого меня бросило в пот, и Китти решила, что я заболел лихорадкой. Ни в чем ее не разубеждая, я стоял у окна, погрузившись в мысли.
Бледное лицо, местами серое от грязи. Ребенок был худ, но не до такой степени, как его мать. Лицо девочки напоминало восковую маску, на которую многократно проливали грязную воду. Влага испарялась, грязь оставалась на месте, впитываясь в чувствительные детские поры.
Дитя спало… Да, спало. Крепкий сон, от которого не пробудит даже открытый глаз. Отчего-то я готов был побиться об заклад, что глаз этот не закрывался очень долгое время. Мало того, он открыт до сих пор и сейчас пялится в никуда, мутный и холодный. Будто голубиное яйцо с нарисованным зрачком.
Господи, это похоже на безумие, но время, проведенное среди обитателей лондонских трущоб, научило меня брать в расчет даже то, что не поддается логике. Сытой человеческой логике.
Доведенное до отчаяния человеческое существо лишается всего того, что делает его человеком. Вместе с жиром и мясом бедность высасывает из вас мораль и нравственность. То, что кажется страшной сказкой благополучному обывателю, вполне может стать обыденной реальностью для живого скелета, подобное вокзальной нищенке. Все что угодно, даже святотатство с ребенком.
Лицо малышки, когда я коснулся его, выставив перед собой руки, было холодным. Не просто холодным. Ледяным. Таким бывает застывшее мясо, пролежавшее в погребе несколько дней. Только мясо никто не берет с собой на вокзал и не выпрашивает деньги на его исцеление!
«Если вам не безразлично то, будет ли жить моя дочь, подайте на лечение, кто сколько способен». Нет, невозможно. Хотя за свою жизнь я много раз слышал о том, что цыгане крадут грудных детей, чтобы ходить с ними по ярмаркам и просить подаяние. Дети умирают, но их не хоронят, таская в тряпичных конвертах до тех пор, пока младенец все еще напоминает живого… Поговаривали, что и англичане не брезгуют подобным. Слава Богу, мне не привелось встретиться с такой мерзостью. Хотя мог ли я быть уверен после всего, что произошло?
Лицо девочки было стылым. Как говядина из погреба, которую Китти каждый вечер достает, чтобы приготовить мне обед. Но ведь можно предположить, что это паралич. Поэтому глаз всегда открыт, а мать хочет излечить девочку от недуга. Мышцы, которые долгое время бездействуют… Могут они быть холодными? Да! Или нет? А может, у девочки что-то с кровеносной системой… Или просто она замерзла. Да, верно, замерзла!
Каких бы предположений я ни делал, стоя у окна и всматриваясь в сгущающиеся сумерки, где-то глубоко внутри зрела уверенность в том, что девочка мертва. Уверенность эта крепла с каждой минутой, с каждой продуманной и отметенной догадкой.
Как обычно, к десяти, когда гасят фонари, мы с Китти легли спать. Спустя несколько часов, за полночь, я проснулся от собственного крика. Рядом стояла сестра, взлохмаченная и напуганная. Похоже, что она струхнула не меньше моего, но только в реальности. Ее напугал я, а меня испугала женщина-скелет с мертвой (мертвой ли?) девочкой на руках.
— Деньги, сэр. Прошу вас, очень нужны деньги. Иначе он не будет ее лечить… Ему нужны деньги. А все остальное он умеет. Прошу вас, будьте добры… Сэр! Сэр! Куда вы…
Она протягивала ребенка, бесконечно повторяя слова, брошенные утром мне в спину. Девочка следила за мной своим глазом, и я мог поклясться, что она совсем не мертвая.
Или, скорее, не совсем мертвая.
От этого я закричал и проснулся.
Получасом позже я выходил из дома полностью одетым. Лондон встретил меня мрачной сыростью туманных ночей. Обычная погода, привычная с детских лет.
Я направился к вокзалу Сент-Панкрасс, по пути сделав небольшой крюк к церкви Святого Панкратия. Наверное, глупо, но на душе полегчало. Я постоял у дверей, тихо вознося мольбу о том, чтобы мои подозрения не подтвердились.
Иногда молитвы помогают. Иногда — нет.
В ту ночь мне показалось, что Китти права, и я заболел лихорадкой, от которой тело трясется, будто осиновый лист, а в голове появляются бредовые идеи. Тем не менее я продолжал бродить в поисках нищенки.
Больше двух часов я метался по вокзалу и его окрестностям. Повсюду, ныряя в темноту под деревьями, выныривая у погасших фонарей, сновали десятки черных, исхудавших от бедности людей. Они не обращали на меня ни малейшего внимания, но взгляды некоторых из них обжигали. Особенно после того, как я пару раз поинтересовался, где может находиться женщина с ребенком, у которого, судя по всему, паралич. Мне в спину, а иногда и в лицо, летели смешки, угрозы и проклятия. Я плутал по окрестностям Сен Панкрасс, дрожа от холода и непрошеных мыслей.
Нищие не покидают своих мест. Для них территория, подобная вокзальной, где можно переночевать, погреться и выпросить милостыню, все равно что лесная чаща для волков. Куда бы зверь ни уходил на охоту, все равно он возвращается к своему логову. Особенно это касалось тех босяков, у которых не было хоть какого-нибудь жилья. Поэтому я искал нищенку поблизости от вокзала.
К несчастью, я смог ее найти — прямо на платформе, близ прибывшего поезда. Будто черный призрак, худая, как смерть, она грелась в облаках пара, выбивающегося из-под вагонов. Настоящее привидение в тумане. Пассажиры внутри, те, кто по какой-то причине не спал, недоуменно рассматривали это чудо.
Черный призрак укачивал дитя. В белых клубах это смотрелось настолько причудливо и в то же время обыденно, по-человечески, что я усомнился в своих домыслах. Так могут убаюкивать лишь живого ребенка.
Белые языки пара облизывали их с дочерью. Казалось, что нищенка стоит в огромном куске полупрозрачного теста. Лишь немногие клубы пара дотягивались до моей одежды, по большей части рассеиваясь в нескольких футах от места, где я стоял.
Я уже упомянул звериные черты обитателей лондонского дна, но не могу не подчеркнуть особо того чутья, что превращает голодных людей в хищников.
В данном случае чутье заставило нищенку бежать, но сам факт бегства не меняет глубинной сущности дикого зверя; убегая, он не перестает быть хищником.
В какой-то момент я понял, что смотрю на пустой участок перрона. Поезд подпустил тумана, белая стена стала путце, но ни бродяжки, ни ребенка там больше не было Чутье подсказало хищнику, что нужно бежать. Я начат озираться по сторонам и вновь заметил женщину на друг ом конце вокзала. Она оказалась там невероятно быстро; трудно было ожидать от столь изможденного существа такой скорости. Тонкая черная тень мелькнула вдалеке, сливаясь с сырой ночной темнотой. Я бросился вслед, кляня собственную беспечность. Как можно было упустить ее, подобравшись так близко!?
Расталкивая полночных пассажиров, оставивших поезд, чтобы подышать воздухом, я мало-помалу проделал путь босячки. Готов биться об заклад, у меня на это ушло вдвое больше времени. Когда я пересек Сент-Панкрасс, ее след уже растворился в лондонской ночи. Передо мной расстилалась обширная территория, густо застроенная складами и ремонтными бараками. Между ними ручейками петляли ржавые рельсы, скудно освещенные лишь несколькими фонарями. В такой темноте искать нищенку будет не легче, чем на окраинах Лондона с накрепко завязанными глазами. Здесь я был слеп и беспомощен, как ребенок, который стал причиной моих ночных похождений.
Я надумал идти домой. В сложившихся обстоятельствах это было самым мудрым решением. Перечеркивая так нежданно возникшую здравую идею, появилась мысль сократить путь и пойти напрямик. Все-таки я знал Лондон как свои пять пальцев, а это дает преимущества в любое время дня и ночи.
Я спрыгнул на рельсы и пошел вдоль путей, меряя шагами расстояние между шпалами. Вскоре показался забор; перемахнув через него, я окажусь в проулке, от которого рукой подать до нашего жилища.
Все-таки, несмотря на работу с неплохим заработком, нормальную еду и теплый очаг, во мне по-прежнему жил уличный мальчишка. Присущее париям чутье никуда не делось, оно неискоренимо и живет в глубине души долгие годы. Затаившись, оно ждало случая показать себя. Это оно, а не я, приняло решение проложить путь меж мастерских и бараков.
Гигантская птица выпорхнула из груды мусора, наваленной поперек рельсов. Она попыталась взлететь, но не смогла и нелепо, словно марионетка в руках пыльного кукольника, побежала. Худая, черная, облаченная в лохмотья птица. Должно быть, полету мешал грязный кулек из тряпок, в котором лежало дитя; крылья птицы-смерти прижимали его к груди.
— Стой! — Я дюжину раз выкрикнул это слово, прежде чем нагнал нищенку. Впрочем, «нагнал» — не то слово. Скорее, я настиг ее, по-хищнически безжалостно, о чем сожалею и поныне.
Погоня длилась минут пять. Бродяжка пыталась ускользнуть, но тщетно. Было видно, как силы покидают костлявое тело, и казалось удивительным, что она каким-то образом способна бежать. На мгновение нищенка пропала из виду. Я безуспешно пытался разглядеть ее в темноте, когда мое внимание привлекли доносящиеся откуда-то сверху звуки.
Чуть в стороне из темноты проступал исполинский дом, напоминающий могучий каменный утес на речном берегу. Это было трехэтажное здание заброшенного склада, и нищенка, вместо того чтобы попытаться обогнуть его, карабкалась по пожарной лестнице. Она, верно, рассчитывала попасть в дом через одно из окон, в которых давно уже не было даже намека на стекла или ставни.
Должно быть, к нам уже мчались сторожа — шум погони не мог не привлечь их внимания. На какой-то момент я пожалел, что ввязался в эту историю, и усомнился в собственном психическом здоровье, а потом подпрыгнул на полфута и уцепился руками за нижнюю перекладину пожарной лестницы.
Здание склада было старым, и лестница, которая должна была выдерживать вес нескольких человек, оказалась гнилой. Наверху что-то хрустнуло, в глаза мне посыпалась труха, и некий мягкий черный предмет, задев меня, упал на землю.
Еще несколько секунд я продолжал подниматься, моргая и пытаясь избавиться от проклятой трухи. Затем пришло понимание того, что именно сейчас подо мной приземлилось. Крики наверху, и черная тень, сползающая по лестнице, подтвердили мою догадку. Нищенка уронила ребенка.
Внутри все оборвалось. Я разжал руки и прыгнул, молясь лишь о том, чтобы не задеть дитя. Впрочем, дальнейшие события показали, что ничего не изменилось бы, даже если бы я приземлился прямо на него.
Я склонился над ребенком, невольно сдерживая дыхание. Темнота надежно скрывала от глаз то, во что превратилось тельце, но света хватало, чтобы понять: дитя совершенно неподвижно. К тому же оно не издавало ни звука, а в ноздри мне ударил запах, навевающий образы конюшен и дохлятины.
Сверху плюхнулась нищенка. Колени ее, не выдержав, подломились, и она рухнула наземь, распластавшись возле своего отпрыска. Я помог ей встать; меня не оставляло ощущение, что я поднимаю цаплю, — настолько легкой оказалась бродяжка. Она беззвучно рыдала, с изрядной частотой вклинивая в плач слова о том, что дочку нужно вылечить. Из ее фраз я понял, что малышку звали Эверет. Девочка по-прежнему была неподвижна.
Порывшись в карманах, я нашел зажигалку. Фитиль изрядно отсырел — работа на верфи, в постоянной морской влажности, и ночная прогулка по туманному Лондону не прибавили ему сухости. Я возился с минуту, пока, наконец, огонек не заплясал на сырых волокнах. Все это время я не мог сказать ни слова.
Картина, которую огонь вырвал из промозглой ночной темноты, и вовсе лишила меня дара речи. Нищенка склонилась над ребенком. Подобно смерти, она простирала к Эверет руки — свои длинные, тонкие, паучьи конечности.
Думаю, три недели назад Эверет еще было можно вылечить, но нынче же девочке не помог бы ни один самый искусный Эскулап. В желтом дрожащем свете дитя смотрело на меня все тем же единственным открытым глазом. Второй был закрыт. Мне показалось, что кроха улыбается, но причиной тому был удар о землю, который выбил ребенку челюсть, создав на ли) ухмылку мертвого чеширского кота.
Эверет смеялась над тем, как ловко ей удалось пр вести дядю.
Часть лохмотьев, в которые была завернута девочка, остались в руке у матери, остальные разметались от столкновения с землей. Словом, я прекрасно видел, что собой представляет тельце и откуда идет запах гнили. Лицо сохранилось лучше всего. Что до остального, то ручки и ножки трупика блестели от слизи и были густо покрыты неровными черными пятнами. Некоторые отметины, едва проявившиеся, напоминали синяки, другие же, зрелые, щерились наружу уродливыми язвами, в которых что-то копошилось. Самое большое и глубокое пятно было на животе. То, что там шевелилось, мало-помалу высыпалось наружу и продолжало двигаться уже на земле.
— Девочка моя… Ничего страшного, ничего, я тебя вылечу, обязательно. Как давно ты не улыбалась, милая… — Женщина подхватила труп, покрывая поцелуями застывшее личико. Внутри меня, казалось, произошел взрыв. Из эпицентра в сердце взрывная волна пошла вниз жестким спазмом в животе, вверху отозвавшись тошнотой.
Нищенка стала заворачивать Эверет. Ее слова и та интонация, с какой они произносились, погружали меня в оцепенение. Я понял: она верит, будто малышку кто-то способен вылечить. Мне захотелось ударом повалить эту безумную женщину наземь и бить, бить, бить ногами… Пока птичье тело не превратится в груду ломаных костей, обернутых грязно-кровавым тряпьем.
— Посмотрите на мою крошку. Вы видите, сэр, она вам улыбается. Вы ей понравились, — Улыбка ребенка влажно поблескивала, и оттуда, сонная и замерзшая, недовольная тем, что ее потревожили, выползла жирная муха. Она свалилась, и у самой земли, будто опомнившись, взлетела, растворившись за пределами светового пятна. — Сэр, по вам видно, что вы настоящий джентльмен, не способный оставить в беде несчастную женщину с больным ребенком…
Ее зубы гнилым частоколом торчали из воспаленных десен. Мне казалось, что муха, выпавшая изо рта Эверет, обязательно станет искать приют между зубами у нищенки. Возможно, она уже это сделала.
— Господи, сначала я подумала, что вы охотитесь за мной, как те…
Должно быть, под «теми» она подразумевала людей, узнавших правду об Эверет и пожелавших отобрать мертвое дитя, чтобы похоронить его. Впрочем, она вполне могла говорить о полицейских или о босяках, которые не желали делить с ней место на Сент-Панкрасс. По крайней мере, пока она носила с собой это…
— Но вы не такой, вы другой… ведь так? — Наши взгляды скрестились. Зажигалка в ладони раскалилась почти докрасна, но я не чувствовал боли — она маячила где-то за пределами сознания. Я целиком сосредоточился на этих двоих… Вернее, на одной, той, которая была матерью. Должно быть, она расценила блеск в моих глазах превратно и попыталась придать голосу томность. — Мне очень нужна эта сумма, сэр. Один фунт. Я готова сделать для вас все что угодно. Вы много раз захотите почувствовать то, что я могу предложить. Ваши глаза блестят…
— Да, джентльмен. Как скажете, — забормотала, попятившись, женщина. Эверет все так же насмешливо смотрела на меня единственным открытым глазом. Свернутая челюсть сползла вниз, отчего казалось, будто трупик беззвучно хохочет. Я был недалек от того чтобы услышать ее смех наяву. — Прошу вас, дайте фунт, или сколько сможете. И он вылечит ее, обязательно вылечит. Прошу вас, сэр… Ему нужно десять фунтов. Он всегда берет такую сумму. И всегда вылечивает. У меня уже есть девять. Спрятаны надежно, что не найдет ни одна пронырливая крыса. Еще один сэр, всего лишь один.
Что такое фунт для обычного человека? Для того, кто имеет постоянную работу, жилье, семью, кто может позволить себе приличную еду, это треть месячной зарплаты. Для нас с Китти это две трети моего заработка; на верфи, который позволяет нам жить по-человечески. Для нищего это месяц, а то и более, сытной жизни, недорогая, но чистая ночлежка и возможность раздобыть себе теплую одежду, спасающую от ночной сырости.
Девять фунтов ровно в девять раз умножают ценность того, что я перечислил.
Коли нищенка не лгала, то… То это значит, что безумие способно совершить невозможное. Судя по трупным пятнам, девочка умерла не более трех недель назад. Раздобыть за это время подобную сумму исключительно подаянием — невероятно. Впрочем, недавние слова нищенки свидетельствовали о том, что она торгует своим телом, хотя сомнительно, чтобы это принесло ей хоть грош.
И все-таки я понимал, что она не врет, хотя сей факт был выше всякого уразумения.
Боль в ладони стала нестерпимой. Приближался критический момент, когда зажигалка раскалится настолько, что неминуемо случится взрыв.
Мои чувства пришли в полное замешательство. Теперь мне не хотелось бежать отсюда и тем более бить нищенку. Я всей душой хотел увидеть человека, посмевшего обмануть безумную мать, таскавшую труп собственного ребенка в надежде на чудо воскрешения.
Боль стала нестерпимой, но я не позволял себе погасить огонь, иначе темнота сокрушила бы все преграды, стоящие между мной и нищенкой. Отчего-то я был уверен, что женщина пойдет на все, даже на то, чтобы перегрызть мне горло. Пусть шансов совершить убийство с грабежом у нее было меньше, чем воскресить Эверет, я боялся даже вообразить, что это существо коснется меня своими руками-крючьями. Поэтому зажигалка перекочевала в другую ладонь. Тотчас кожу пронзило огнем, и в голове у меня слегка прояснилось.
— Мэм… Боже… Вы что, ничего не видите? Посмотрите на нее… — Мой голос сорвался на визг, настолько пересохло во рту; чтобы избавиться от этого ощущения, я готов был искусать язык до крови. — Она же мертвая. Вы безумны…
Нищенка отпрянула. Теперь полутьма скрывала ее. Из-под темного покрова ночи на меня смотрел дикий, изголодавшийся зверь, ведомый самым сильным инстинктом в природе — инстинктом материнства.
— Не смейте говорить так, сэр! Слышите?! Вы никакой не джентльмен! Тогда вы такой же, как они… Такая же чернь, как эти ублюдки, пытающиеся похитить у меня деньги на лечение Эверет. Господи, да! Я знала, зачем вы гонитесь за мной! Чтобы забрать мои фунты…
Нищенка встрепенулась было, готовая прыгнуть темноту и бежать куда глаза глядят, но я успел остановить ее жестом и словом.
— Стой! Мне не нужны твои деньги! Я богат… — По сравнению с ней я и вправду был богат, пусть даже десять фунтов мне могли лишь присниться. — Просто я ошибся… Ошибся. Ведь каждый имеет право ошибиться, так? У твоей дочери слишком странная болезнь… — Прости. Ты должна пойти в полицию. Мы вместе пойдем, и там ты все расскажешь. Они помогут тебе… Спастись от людей, которые хотят отобрать твои деньги. Я тоже тебе помогу.
— Нет, сэр, нет. Я не верю вам, слышите… — В ее голосе появилась дрожь. Готов поклясться, что она расплакалась бы, но в ее тщедушном теле, иссушенном до костей голодными буднями, не сталось влаги даже для этого. — Вы врете… Все врете. Они желали зла нам с Эверет. И вы тоже. За что это все на наши головы? Господи, если бы моя родная крошка не заболела…
Один Бог видит, что способно было заставить ее пойти со мной. Думаю, легче уговорами совладать с дикой волчицей, нежели с человеком, столь сильно погруженным в омут сумасшествия. Я знал, что она отсюда никуда не двинется. Со мной она не пойдет.
— Нет! Ты слышишь? Нет, и еще раз нет… Ты должна мне поверить. Ради себя. Ради твоей малышки. Скажи мне, хотя бы, как зовут доктора, который исцелит Эверет?
— Идите к дьяволу, сэр! Будьте вы прокляты! Я не скажу вам его имя. Боже, я жалею, что сказала вам, как зовут мою дочь… О, я поняла! Я раскусила вас! Вам не нужно идти к дьяволу, потому что вы и есть дьявол. Вам нужны имена, чтобы забирать невинные души! Господи, зачем я сказала, как зовут мою крошку… Боже, Боже, Боже… Изыди, тварь! Уйди с нашего пути! Слышишь? Слышишь!
Она сорвалась на крик, а из глаз, вопреки моей уверенности в том, что это невозможно, хлынули слезы. Крупные и густые, похожие на слизь, такие бывают, если организм сильно обезвожен. Бедняжка давно не заботилась о собственной еде и питье.
— Я не дьявол! Понимаешь? Не дьявол! Дьявол забирает по грехам, но не по именам. Кому ты хочешь отнести девочку, говори? Если скажешь, я дам тебе фунт. — Я должен был узнать, кто этот негодяй. Узнать и рассказать все в полиции.
— Не могу! Он не велел! Он единственный джентльмен в этом проклятом мире, и я прекрасно его понимаю. Вы все охотитесь за ним, потому что он способен совершить чудо. Какие же вы твари… Я вас всех ненавижу! Ну почему? Почему вы не даете нам с Эверет покоя? Будьте вы прокляты… Будьте прокляты небом, землей, всем, чем только можно! Пусть Бог проклянет вас, твари!
Ее трясло. Тело трепетало от мелкой дрожи, которая была вызвана отнюдь не холодом. Между словами она неуловимо быстро покусывала губы, и красные капельки стекали по подбородку, ныряя в черноту лохмотьев, закрывающих грудь. Видимо, у нищенки начиналось что-то вроде эпилептического припадка. Вскоре вместе с кровью ее рот стал источать пену, вздувавшуюся липкими красными пузырями.
— Твари, твари, твари! Проклянет вас! Проклянет, проклянет, проклянет! Бог! Твари, твари… — Нищенка без остановки повторяла ругательства, перемежая их проклятиями. Она не способна была остановиться.
Эверет смотрела на меня своим открытым глазом. Возможно, она погибла из-за подобного припадка матери. Я встретился с ней взглядом и понял, что тоже схожу с ума.
Дитя мне подмигнуло. Боль в ладони доползла до костей и теперь, будто крот сквозь землю, пыталась выйти с другой, тыльной, стороны. Послышалось шипение. Это поджаривалась кожа. Вместе с ней, будто шкварки на противне, шипели и плавились линии моей судьбы.
Малышка в руках матери ухмылялась, и дело было не в вывихнутой челюсти. Все это время Эверет смеялась над чужим дядей, который дрожал от боли и страха. Думаю, никогда в жизни, ни до, ни после того случая, я не пугался так сильно.
Второй глаз Эверет открылся. Возможно, причиной тому стала одна из личинок в голове девочки, а вероятнее всего, это была галлюцинация, вызванная пляской теней на детском личике. Как бы там ни было, дитя взглянуло на меня и рухнуло лицом вниз, потому что нищенка разжала руки. Дочка вывалилась из них, будто набитый куль. И слава Богу. Если бы труп смотрел на меня и дальше, я потерял бы сознание.
— Проклянет, проклянет, проклянет, проклянет, проклянет! — Женщина опустилась на колени. Медленно, будто кобра, уползающая в горшок факира, она подобралась к трупу и обмякла. Она легла на дочь, укрыв Эверет костлявым одеялом своего тела. Не прекращая бормотать проклятия, нищенка корчилась в судорогах, истекая красной пеной. В давние времена ее сочли бы одержимой и сожгли бы.
Я уже не разбирал слов. Голова разрывалась от гула, а зрение расплывалось тучей красных пятен. Они в точности походили на круги алых пузырьков, усеивающих губы босячки.
Тут руку объяла острая, обжигающая боль. Вспышка и оглушительный хлопок швырнули мир в омут сырой ночи. Зажигалка взорвалась прямо в моей ладони, и это частично привело меня в чувство.
Темнота вокруг была жирной и тягучей, словно масло, которым на заводах обрабатывают станочные детали. Казалось, ее можно коснуться рукой, испачкавшись, будто в дегте. У нее был свой вкус и запах. Приторно-сладкий аромат гнили, несвежего мяса и живых личинок. Аромат Эверет.
У темноты также был голос. Он принадлежал нищенке, которая билась в припадке, источая проклятия. Тьма надежно маскировала происходящее, но мне хватало и того, что я слышал. Нет ничего страшнее безумия; той ночью я навсегда уверился в этой мысли.
Понятия не имею, чем я руководствовался, когда стал рыться в карманах брюк, пытаясь выудить оттуда… Нет, не английский фунт стерлингов. Подобная сумма была слишком велика, чтобы таскать ее по ночному Лондону. Я достал отцовы часы. Золоченый кругляш на платиновой цепочке, который я всегда носил с собой. Они шли в точнейшей согласованности с циферблатом на главной башне Сент-Панкрасс и стоили почти фунт. Самая дорогая вещь у нас с Китти.
«Деньги, сэр. Прошу вас, очень нужны деньги. Иначе он не будет ее лечить… Ему нужны деньги. А все остальное он умеет. Прошу вас, будьте добры… Сэр! Сэр! Куда вы?»
Мне стало плевать, как зовут того мерзавца, который обязался вылечить Эверет. Все равно, что будет с нищенкой, когда она поймет, что ее надули. В тот миг я был чужд всему, будто египетский сфинкс, и меня не волновала дальнейшая судьба часов. Я бросил их в содрогающуюся гору тряпья и что есть сил кинулся в темноту.
Застывший детский взгляд еще долго сверлил мою спину; я мчался, пока не почувствовал себя вне досягаемости этих мертвых глаз.
Голос нищенки еще долго преследовал меня, прежде чем я понял, что он звучит в моей голове. Я молился о том, чтобы он замолчал.
Иногда молитвы помогают. В ту ночь они оказались бессильны.
Я отправился на верфь, скрывшись от всех в одной из дальних ее уголков. Слух улавливал отголоски ночной работы. Мужчины, среди которых было много бродяг, зарабатывали свои гроши погрузкой угля в трюмы кораблей. Все вокруг потонуло в густом предутренней тумане; от влажного воздуха, проникавшего под одежду, била дрожь. Впрочем, погодные неудобства ничуть меня не смущали, я вообще не замечал их.
Боль в ладонях по-прежнему не чувствовалась; Я смотрел на выжженные стигматы, покрытые крупными мокрыми волдырями, и не мог понять, отчего они настолько безболезненны. Видимо, шок притуплял ощущения, и лишись я даже пальцев на руке, боль смахивала бы на легкий зуд.
Я пробыл на верфи до самого утра, промокший и дрожащий непонятно отчего — то ли от холода, то ли от ночных впечатлений. Едва рассвет забрезжил над горизонтом, а мокрая пелена в воздухе поредела, я отправился на работу, отбыв там положенное время и за весь день не произнеся ни слова. Мужчины, работавшие рядом, изумленно переглядывались и пожимали плечами, не решаясь, однако, завести беседу.
Кожа стала слезать с ладоней липкими розовыми лохмотьями, напоминающими вареную свиную шкуру. Жжение со временем усилилось, но я не придавал ему значения. Нынешняя боль была сущей ерундой по сравнению с тем, что пришлось испытать ночью.
К сумеркам, когда рабочий день завершился, я понял, что не способен сделать и шага. Ноги подкашивались, а внутренности выворачивали рвотные позывы, хотя со вчерашнего ужина у меня во рту не было ни крошки.
Я не припоминаю, как добрался до дома. В памяти остались лишь красные пятна, едкая густая пелена, застилавшая обзор, и уличный гул, витавший где-то на границах восприятия. Последним запечатлевшимся в голове воспоминанием было то, как я добрел до квартиры, постучал в дверь и рухнул прямо на руки Китти. Лицо сестры было заплаканным, словно она не спала всю ночь.
Почти сутки пребывания на улице вкупе с пережитым не могли не сказаться на моем здоровье. Несколько дней я метался в лихорадке. Все это время Китти не отходила от изголовья моей кровати, отпаивая меня отварами и лекарством. Увы, это было лишь прелюдией несчастья, поразившего не столько меня, сколько сестру.
Моя лихорадка вылилась в чахотку. Сырость и холод посеяли в легких семена болезни.
Работа на верфи больше не приносила нам с сестрой ничего. Ее попросту не стало. Мне обещали придержать местечко, но болезнь затянулась. Все наши деньги Китти потратила на барсучий жир, который, как известно, помогает в борьбе с туберкулезом.
Китти никогда не узнает о том, что случилось в ту злосчастную ночь.
Сестра стала худой и черной. За два месяца, что я лежал в постели, она постарела на много лет. Казалось, время пошло для бедняжки быстрее, отчего морщины и дряблость явственно проступили на ее лице. Теперь я знаю, что в какой-то мере так и было.
Плевательница для мокроты, стоявшая под кроватью, очень скоро перешла сестре по наследству. К тому времени, как барсучий жир восстановил мои легкие, а запас денег иссяк, Китти подхватила чахотку. Это произошло в самый тяжелый для подобного недуга период — зимой.
Мы снова стали обитателями лондонского дна, отличаясь от босяков лишь тем, что у нас все еще была комната. Мой золоченый кругляш, часы на цепочке, пришлись бы тогда как нельзя кстати: мы могли бы заложить их.
Временами я молился. О том, чтобы Китти выздоровела, а нищенка никогда более не появлялась на моем пути.
Китти проводила дни под одеялом, словно в кокон, кутаясь в ткань, пропахшую мускусом и заразой. Небо нависло над крышами пеленой серых туч, сыпавших редкими колючими снежинками. Я снова отправился на верфь в канун Рождества. В это время отыскать работу так же сложно, как собрать десять фунтов на лечение мертвеца.
В тот день я так и не попал на верфь, потому что путь мой пролегал через вокзал Сент-Панкрасс.
Временами молитвы сбываются. Но чаще всего происходит совсем наоборот.
На вокзале царила предпраздничная суматоха. Столпотворение, не затихавшее ни на секунду, своей суетливостью вполне могло соперничать с мириадами снежинок, бешеной круговертью заполнявших лабиринты лондонских улочек.
Сент-Панкрасс принял на себя мощный людской поток. Тысячи лондонцев забивались в поезда, чтобы на праздниках нанести визиты родным и близким. Места в вагонах им освобождали те, кто приезжал в столицу из разных уголков Британии, а то и из Европы, чтобы вдоволь насладиться незабываемой праздничной атмосферой, присущей лишь Лондону с его мягкой рождественской погодой. Нигде более вы не почувствуете аромат Рождества так ярко. Впрочем, я был далек от праздничной суеты.
В тот момент я был подобен щепке, неведомым образом плывущей против всех течений. Я пробирался сквозь ручейки людей, вливался в общий исполинский поток, движимый множеством различных причин и целей, но в то же время был вне всего этого, сам по себе, с тяжелым грузом мыслей о работе и еще более мрачными предчувствиями по поводу Китти.
С каждым днем сестра чахла, ссыхаясь с неимоверной быстротой. Черты лица, казалось, заострившиеся до предела, с каждыми прожитыми сутками все более истончались. Опорожняя тазик для мокроты, я замечал нее больше кровавых ошметков, алевших в сгустках слизи пугающими островками безнадежности.
Мы с Китти перестали быть похожими.
Пробираясь сквозь толпу, временами я ловил на себе сочувственные взгляды. В этом не было ничего удивительного. По сути, я снова стал босяком и пополнил бесчисленные ряды тех, кто метался возле торговых точек и прочих мест скопления людей в надежде выпросить лишний медяк. Думаю, бродяги на Сент-Панкрасс тоже были недалеки от того, чтобы принимать меня как своего.
Я не знаю, что привело к следующим событиям — пресловутое звериное чутье, имеющееся у нищих, или цепь закономерностей, определяющих человеческие судьбы. Нынче я понимаю, что то, чему суждено произойти, все равно непременно случится — на вокзале или где-то еще. Как бы я не старался игнорировать людской поток, у судьбы свои планы.
Сколько ни молись, это не поможет ни на йоту.
Бродяжническое чутье поведало о том, что впереди меня поджидает нечто, чреватое тревогами. Потроха стянулись в комок, а ноги наполнились предательской легкостью, которая, увы, ничуть не помогает идти.
Течение судьбы вынесло меня на островок пустоты. Иного названия я подобрать не могу.
Будучи окружен огромным количеством людей, в какой-то момент я понял, что остался в одиночестве, оказавшись на свободном пятачке. Люди огибали его, будто речная вода — нагромождение валунов. Растекаясь в стороны, толпа обходила это место. Глаза прохожих выражали всю гамму чувств — от страха до отвращения или презрения.
Взгляды людей скользили по фигуре, которая металась внутри островка, время от времени приближаясь к идущим с протянутой за милостыней рукой. В струйках пара, порожденного множеством легких, в окружении колючих снежинок она время от времени замирала для того, чтобы плотнее запахнуть лохмотья. В ней угадывались костлявые птичьи черты, присущие людям, до крайности изможденным нуждой.
Я узнал ее и, видимо, тоже был узнан. Не знаю, сохранила ли память нищенки подробности событий той ночи, или они стерлись из-за припадка, но женщина замерла. Ее лицо напряглось, превратившись в жесткую деревянную маску. Я увидел, как в один миг сузились ее глаза и приподнялась верхняя губа. Обнажились ряды зубов, еще более черных, чем раньше. Седая прядь, выпавшая из-под тряпки, служившей платком, разделила лицо надвое, придав ему пугающее потустороннее выражение. Как будто на меня смотрел вампир.
Должно быть, она не знала, как реагировать на нашу встречу. Мгновения текли мучительно долго. Капля за каплей время сочилось сквозь невидимую стену, возникшую между нами. Я почувствовал, как громко стучит сердце. Дыхание перехватило. Должно быть, она переживала то же самое.
Однако ее черты вдруг стали мягче, а лицо посветлело. Я с удивлением заметил, что в глазах нищенки нет того безумия, что искрилось в них несколько месяцев назад. Если бы не уверенность в невозможности моего предположения, я сказал бы, что в них светится здоровое умиротворение, присущее счастливым людям.
Легкость в ногах мало-помалу распространилась на туловище, охватила руки и голову. Мне показалось, стоит толпе расступиться и впустить на островок порыв ветра, как тело тотчас взлетит, и я не смогу этому препятствовать. Мои члены отказывались повиноваться. Я стоял и смотрел, как нищенка приближается.
Ее тело будто становилось все больше. С каждым шагом ко мне угловатое переплетение жил, суставов и костей вырастало. Мы оказались лицом к лицу, и ее дыхание, трепещущее в морозном воздухе облачками пара, затуманило мне обзор.
Ее глаза были счастливыми…
«Твари, твари, твари! Проклянет вас! Проклянет, проклянет, проклянет! Бог! Твари, твари…»
Я услышал голос. Нищенка бормотала проклятия, но ее губы были неподвижны. Все оттого, что брань звучала внутри меня. Воспоминания выплыли наружу, подменяя реальность словами из прошлого. Женщина не могла сказать ничего гадкого, потому что была умиротворена…
Счастлива.
Нищенка открыла рот, но на этот раз не ругательства сорвались с ее уст.
— Я знаю вас, сэр. Вы тот джентльмен, верно? Настоящий джентльмен. — Кажется, она пыталась улыбнуться, но с непривычки это получилось скверно. Лицо исказилось гримасой. — Это ведь были вы. Вы… Тогда.
Я лишь кивнул.
Она вытянула руку, коснувшись моей груди. Я хотел отпрянуть, но не смог, стоя, будто парализованный. Дыхание перехватило: сердце и легкие сжались в спазме, словно от прикосновения нищенки меня поразило разрядом тока.
Ее рука поползла вверх. Тонкие, твердые пальцы, будто холодные ветки, царапнули мне шею, перепрыгнули через подбородок и остановились на щеке. Бродяжка гладила мое лицо и улыбалась своей неумелой улыбкой.
— Вы настоящий, настоящий джентльмен, да хранит вас Господь — Скреб-скреб-скреб, костяшки, затянутые холодным пергаментом, ласкали мои щеки, задевали многодневную щетину, касались скул.
Снег повалил гуще. Островок словно бы расширился — люди сторонились нищенки, чувствуя в ней нечто чуждое. Теперь они ощущали это и во мне тоже. Скреб-скреб-скреб…
Я отвел взгляд, ощущая, что начинаю тонуть в ее глазах, исполненных умиротворения.
«Твари, твари, твари! Проклянет вас! Проклянет, проклянет, проклянет! Бог! Твари, твари…»
— Храни вас Бог… — Скреб-скреб-скреб.
Голос, исходящий из ее уст, смешивался с надрывным, отталкивающим криком, живущим в моей памяти. Подобный коктейль — наихудшая какофония, с которой мне приходилось сталкиваться.
Сквозь круговерть бранных и благодарственных слов в мое сознание прорвалась мысль. Будто раскаленный докрасна уголек, она проплавила пласты смятения, в какой-то степени меня отрезвив.
За что нищенка меня благодарит? Нет… Не то. Почему она счастлива?
Повисла тишина, породив которую, сознание отгородило меня от зримой реальности. Губы нищенки продолжали двигаться. Она что-то говорила и улыбалась. Умиротворение. Проклятое умиротворение. Ведь она здесь совершенно одинока. Без своего кошмарного ребенка, расцветшего пятнами разложения, словно клумба бутонами. Она не может быть так довольна лишь потому, что я кинул ей карманные часы…
Скреб-скреб-скреб… От этого звука я не способен был отгородиться.
Нищенка убрала руку и взглянула куда-то за мою спину. Ее улыбка стала шире, но теперь она светилась не благодарностью, но неподдельной любовью. Нечто подобное я видел у матери в ту пору, когда нужда еще не превратила ее в манекен, не способный на проявление хоть каких-то чувств, кроме отчаяния.
В этот момент я понял, что ОН ИСЦЕЛИЛ ЭВЕРЕТ.
Что-то коснулось моего запястья. Крохотное, влажное, холодное, на ощупь сходное со стылой начинкой, вынутой из мясного пирога. Я не успел сжать ладонь, и в нее заползло мягкое кожистое насекомое, снабженное пятерней белесых лапок. Словно лакированные башмачки, каждую лапку увенчивал острый, давно не стриженный ноготок. Разумеется, это было никакое не насекомое и тем более не содержимое пирога. Свою ладошку в мою ладонь вложил ребенок.
Крохотные пальчики задвигались. Скреб-скреб-скреб…
Я знал, что должен повернуться, но не в силах был этого сделать. Древний инстинкт выживания, заставляющий первобытных людей прятаться в пещерах, а детей с головой укрываться одеялом, блокировал мои движения.
Не существовало пещеры или, на худой конец, одеяла, под которым можно было надежно укрыться от всех на свете страхов. Имелся лишь пустой островок посередине вокзала, поток лиц, проносящийся мимо, скреб-поскреб по моей щеке, и это…
ОН ВЫЛЕЧИЛ ДЕВОЧКУ… ОН ВЫЛЕЧИЛ ЭВЕРЕТ… ОН…
Крохотная ладошка крепко обхватила мой указательный палец. Это ощущение в достаточной мере доказало, что все происходящее не сон и не бред. ОН ВЫЛЕЧИЛ МАЛЫШКУ.
Я обернулся.
Эверет подросла…
Эго была последняя мысль перед тем, как земля под ногами куда-то пропала, а я нырнул в мутное марево обморока.
Спустя несколько часов я очнулся в ночлежке, где к Рождеству открыли временный медпункт для бездомных. Никто не мог рассказать что-либо существенное. Оказывается, полисмены решили, что нашли в доску надравшегося пьянчугу, и собирались отвезти меня в участок. Благо, из моего рта ничем не разило, потому меня доставили сюда.
Больше я никогда не видел Эверет и ее мать.
Я решил написать эту историю, потому что так легче отличить правду от фантазий, порожденных разыгравшимся воображением. Прежде чем перенести все на бумагу, я по многу раз воскрешал в памяти случившееся, дробил на мелкие кусочки и вновь собирал, словно мозаику. Время имеет свойство добавлять нюансы, не имеющие отношения к реальности, но я не желаю терять четкости воспоминаний. Поэтому пишу.
Нынче весна, начало марта, пока еще вьюжит, и, дай Бог, холода продержатся еще минимум пару недель. Как это ни странно, но нам с Китти холод сейчас жизненно необходим. То, что для босяков равносильно бичу смерти, для нас — живительная сила. Правда, это больше относится к сестре, нежели ко мне.
Бедняжка скончалась примерно месяц назад. Должно быть, ее организм ориентировался на наше денежное состояние, потому что Китти протянула аккурат до момента, когда у нас не осталось ничего, кроме долгов. Тем не менее мы еще жили в совершенно опустевшей комнате — ведь мне пришлось продать все наше имущество. Работы не предвиделось. Никакого местечка ни на верфи, ни в каком-то другом месте.
Тело Китти исхудало до критического предела. У нее больше не было груди, бедер и живота, на их месте свисали пустые складки кожи. Казалось, будто смерть высосала сестру через соломинку. Щеки горели, словно их растерли уксусом. Приступы кашля напоминали, скорее, крики. В каждый спазм, вырывающийся наружу частицами легких, Китти вкладывала всю свою боль и отчаяние.
Доктор Лит, который из милости стал навещать нас бесплатно, лишь беспомощно молчал. Болезнь пожирала сестру изнутри, а я приближался к полному одиночеству.
Китти умерла легко. Сравнительно легко, потому что приступ кашля, во время которого у нее горлом пошла кровь, оказался коротким. Раньше такие приступы были куда длиннее. Когда он закончился, сестра спокойно лежала на кровати. Ее шея дергалась от глотательных движений. Видимо, Китти поняла, что сплевывать уже бессмысленно.
У меня не оказалось денег на похороны. Хозяйка разрешила пожить без квартплаты до тех пор, пока я не добуду гроб и место для погребения. Милая женщина, она дала мне немного серебра. Несколько шиллингов, чтобы оплатить работу гробовщика. Что касается могилы, то она посоветовала выкопать ее самому, чтобы не тратиться попусту.
Через день мы с Китти покинули комнату. Трупное окоченение превратило сестру в мумию, и мне не составило труда завернуть ее в одеяло. Взвалив сверток на плечо, я почти не ощутил тяжести. Казалось, там, внутри, никого не было. Китти стала легче вязанки хвороста.
Хозяйке я сказал, что несу труп на кладбище, где уже ждут гроб и могила. Она осенила меня крестом и поцеловала в лоб. Мне до сих пор совестно, что я обманул эту добрую женщину. Таких, как она, нынче редко встретишь. Все больше попадаются черствые, будто сухарь, люди.
Шагнув в зимнюю стужу, мы с Китти отправились не на кладбище. Я перенес сестру подальше от людей, в квартал, где стоят пустые дома, по весне предназначенные на слом. Внутри нет никого, кроме бродяг. Но там, где поселились мы с Китти, нас не отыщет ни один босяк. Я нашел замечательное местечко, вход в которое привален рухнувшими стропилами и совершенно не заметен, если его специально не искать.
Это просторный подвал, где раньше хранили всякую снедь. До сих пор там валяются черепки посуды и витает аромат специй. Внизу весьма холодно, так что с Китти ничего не случится. Она лежит на земляном полу, завернутая в свое одеяло и до боли похожая на Эверет.
Иногда я разворачиваю края, там, где находится лицо, и разговариваю с сестрой. Жаль, что она не способна ответить. По крайней мере, сейчас. Хорошо, что существует холод, который сохраняет плоть.
Внутри я нахожусь не более нескольких часов. Вполне достаточно, чтобы поспать и восстановить силы. Остальное время я брожу по улицам, доверяясь звериному чутью нищих и зная, что где-то там, в закоулках Лондона, мне встретится Эверет с матерью. Они не могут прятаться бесконечно. Разумеется, они все еще в городе; какой смысл покидать его в холодное время.
Нищенка нужна мне сильнее, чем воздух, потому что она отведет меня к НЕМУ. Тому, кто исцеляет самую безнадежную болезнь всего за десять фунтов. Настоящему джентльмену. Рано или поздно мы с ним встретимся, и Китти выздоровеет.
Днем я ищу их, а ночью собираю деньги.
Когда-нибудь я вымолю прощение за содеянное. Собирать нужную сумму подаянием слишком долго: пройдет весна, и, прежде чем я наберу достаточно денег, настанет жаркая пора. Китти не выдержит этого. Я тоже, потому что не могу представить себе лицо сестры, украшенное бутонами разложения. И не вынесу запаха…
Подаяние — слишком долгий путь. К тому же я не желаю скатываться в пропасть нищенства. Работу не найти, да и нет такой работы, где мне заплатят достаточно, чтобы воплотить в жизнь мой план. Поэтому я приношу их сюда. Людей, у которых есть деньги. Звериное чутье нищих безошибочно ведет меня к ним. Впрочем, если кто-то посторонний попадет в подвал, то никого не увидит, потому что я закапываю тела — благо, земляной пол не сильно промерз. Пока что их одиннадцать, и это плохие люди.
Они такие, потому что среди них проститутка с мужчиной, у которого, судя по одежде и кольцу на пальце, есть семья и хорошая работа. Я долго наблюдал за ними в забегаловке. Мужчина неумеренно пил, отпускал сальные шуточки и бесстыдно дотрагивался до женщины. Никто не убедит меня в том, что их жизни стоят дороже, чем жизнь Китти.
Это плохие люди, потому что там, в земле, лежит сутенер, торгующий живым товаром.
Плохие, потому что в компанию затесался мерзавец папаша, сделавший адом жизнь своей семьи.
С перерезанным горлом там лежит торговец опием, чье золото исцелит мою Китти. В Лондоне много подобного сброда, так что деньги меня уже не беспокоят.
Я молюсь, чтобы Китти выздоровела. Пусть молитвы не всегда помогают, но чутье никогда не лжет. Она будет жить.