ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Голенький — ох, а за голеньким — бог

1

Всесильный бог полиции обитает на поросших крапивой берегах речки Мьи, сиречь Мойки, возле мостика, выкрашенного ядовито-зеленой краской, который оттого прозывается Зеленым.

Каждое утро, когда солнце еще сокрыто в туманной мгле, генерал-полицеймейстер Антон Мануилович Девиер в легкой одноколке пересекает Зеленый мост и останавливается у вычурного фасада полицейского дома.

Каждый раз, выбираясь из коляски, он не может не вспомнить одну и ту же сцену, как с покойным государем в такой же вот коляске они вдвоем подъезжают к этому дому. А мостик, как назло, оказался разломанным, И гневный Петр Алексеевич принялся хлестать вожжами сидящего рядом генерал-полицеймейстера, выбил его из коляски и довершил расправу тростью. А полицейские с трепетом смотрели, как царь за их же недосмотр наказывает их начальника. Затем Петр отбросил палку, взобрался в экипаж и говорит Девиеру: «Садись же, чего стоишь? Едем к тебе домой завтракать!»

Улыбнувшись воспоминаниям, Девиер взошел на крыльцо. Он сам этот полицейский дом строил, сам проверял точность кладки, добротность раствора. Зато в городе и говорят теперь: «Все дома разваливаются, один полицейский дом стоит».

Прежде чем войти в двери, услужливо распахнутые перед ним, Девиер обернулся на Большую Невскую перспективу, которая стрелой протянулась за Фонтанку. По обочине, поросшей одуванчиками, брели вереницами какие-то люди в рваных сермягах,[28] разглядывали мрачно архитектурные красоты, позванивали кандалами.

— Каторжников ведут, — установил Девиер и вошел в чинную тишину полицейского присутствия. В тишине сей, если прислушаться, слышны голоса из-под спуда — кто-то канючит хлебушка, кто-то упражняется в богохульствах.

— Рыкунов! — крикнул помощника генерал-полицеймейстер, садясь за присутственный стол. Но вместо Рыкунова явился дежурный сотский с опухшей физиономией.

— Изволили захворать давеча их высокоблагородие, — доложил он, — прежестокая болезнь пароксизмус! Нонеча же они, господин майор Рыкунов, едва изволив поправиться, выехали из квартиры к Нарвской заставе, готовить дорогу к возвращению ея императорского величества в свой стольный град Санктпетерз-бург! — пристукнул он каблуком.

— Давеча-нонеча! — проворчал Девиер. — Знаю я вашу прежестокую болезнь пароксизмус. Отвечай, каторжников что? Переводят со строительства проспекта? Кто разрешил?

— Ночью прибыл фельдъегерь от царицы, привез повеление, чтобы везде, где есть каторжные люди, подневольных сих людей слали бы предостаточно на завершение новых палат для Кунсткамеры, что на Васильевском на острову, ибо сие для науки весьма потребно!

— Для науки! — проворчал Девиер. — Кикины палаты там кое-кому спать не дают, уж больно хорошо помещение для дворца!

Он положил ладонь на стол, давая понять, что разговор окончен. Дежурный вышел, придерживаясь за притолоку.

Генерал-полицеймейстер отлично понимает, что для новых принцев нужны новые дворцы. И не только для принцев — для новых князей, графов, баронов. Сам может вскоре графом заделаться Российской империи. Патент ему давно заготовлен, да застрял где-то в лабиринтах канцелярий или просто государыня медлит с подписью. Всего-то она опасается, всюду она временит — самодержица!

Но, заботясь о принцах, надо и о пользе государственной думать. Сказать, почему царь покойный Девиера заметил и ввысь над прочими поднял? Потому что для него, Девиера, важнее всего государственный интерес. Петр Алексеевич, бывало, уезжая куда-нибудь из Санктпетербурга, семью, детей поручал именно Девиеру, не кому-нибудь.

Взять крепость во имя Петра и Павла, там ни один бастион не достроен, в Адмиралтействе из семи доков пущены только четыре. При дворе отлично известно, какую паутину ткут послы некоторых держав, а за кромкой ближнего моря маячат паруса иностранных эскадр — то ли высматривают чего-то, то ли чего-то ждут…

Многие ли теперь думают о пользе государственной? Тот же светлейший князь Александр Данилович, как был торгашом-хапугой, так им и остался, при всех своих чинах и имениях. Кстати, он свойственник ближайший Девиера — генерал-полицеймейстер женат на его сестрице. Но Девиер относится к нему трезво — он, светлейший князь, ныне, после кончины царя, действительно первый столп империи, главная опора. Но он же и первый себялюбец: лишь только удалось вопреки боярству на престол посадить вдову, Екатерину Алексеевну, он, Меншиков, отправился в казначейство и там себе в карман нагло положил сто тысяч рублей. Да не медью какой-нибудь, чистейшим золотом! Скажите на милость, с кого теперь остальным-то пример брать!

Или взять генерал-прокурора Пашку Ягужинского, который пуще всех рыдал на гробе государевом. Поглядишь — мудрый как ворон, а на самом деле…

Течение мыслей генерал-полицеймейстера прервал аудитор Курицын, который явился с папкой к докладу.

— Читай! — приказал Девиер.

— Из Ижорской волости сообщают, — начал Курицын, преданно пуча глаза. — Тати совершенно обнаглели, среди дня разбойничают. На одну барыню напали с зажженными лучинами для острастки, барыня от них еле в конопле укрылась. А тати, захватив экипаж, нашли там две банки помады губной и съели, полагая это барским лакомством.

— Команда послана? — спросил Девиер. Впрочем, что команда! При приближении воинских людей тати разбегаются по своим деревням. Сеют себе, пашут, до следующей татьбы.

— А вот из Москвы реляция, — достал бумагу Курицын. — Разбойник князь Лихутьев там на площади казнен, голова взоткнута на кол. Он посылал губернатору дерзостные письма, требуя денег.

— Что нам московские князья! — усмехнулся Девиер. — От своих угомону не знаем. Про Соньку там есть что-нибудь новенькое?

— Никак нет, — ответил аудитор. — Может, к вечеру придет с рынков что-нибудь.

Сколько себя помнит Антон Мануилович, генерал-полицеймейстер, а ему уж порядочно за сорок, вечно он в делах, заботах непрестанных. В душевных болестях, как выражается его дражайшая супружница Анна Даниловна.

Это-то и подметил в нем покойный царь Петр Алексеевич, который каждого на три аршина вглубь видел. Различил в нем эту способность вертеться юлой. А произошло это впервые еще в голландских штатах, в Амстердаме, где Антон Девиер, голодный юнга, забавлял шкиперов тем, что за полпфеннига проплывал под днищем корабля. Великий Петр его увидел, отличил среди других, взял в Россию и сделал тем, что он сейчас есть.

Он усмехнулся в тонкий ус, сняв парик, пригладил седеющие курчавые волосы. Бывший юнга, сирота, из тех, которые бежали от португальской инквизиции, теперь одно из первых лиц империи!

Он и силен тем, что среди множества полусонных и коснеющих в лени, он вечно бдит, вечно мыслит и действует.

— Пиши! — толкнул он аудитора. — Спишь на ходу, канцелярская крыса? Записывай. Каждому жителю противу своего двора чтоб мостить гладко и устраивать водостоки — таков указ. Еще пиши: на улицах чистота чтоб была. Никакого скаредства и мертвечины отнюдь чтоб не валялось. Далее пиши. Указано, чтоб все торгующие в белых были мундирах, а ночью чтоб повивальные бабки с фонарями ходили наготове, ежели кому нужно родить. Караульщикам теперь платить будем дороже, по пять алтын,[29] но чтоб при крике «Караул!» вспоможение чтоб оказывалось неукоснительно. Поющие же и шумящие на улицах чтоб захватывались и наказывались батогами.

Тут вошел дежурный сотский, желая что-то объявить.

— Сказывай, — позволил Девиер.

— От такусенький… — сотский наклонился, едва не упав, и показал два вершка[30] от пола. — От малюсенький…

— Что такусенький-малюсенький?

— К вам желают-с… Уединенцию просят-с.

— Зови.

2

Вбежав в присутствие, карлик Нулишка, с рыданием повалился на половик. Он обиженно вытягивал губы, щечки были залиты слезами. Курицын и дежурный сотский хотели его поднять, но взглянули на грозного шефа и заторопились выйти вон.

Генерал-полицеймейстер встал, не глядя на рыдающего карлика, достал черепаховую табакерочку, подарок государыни. Табачок был приятный — а ля виолетт, то есть с фиалками. Сделал понюшку, с наслаждением чихнул.

В этом-то и был некий секрет! Чтобы угодить при столь дамском дворе, каким был двор Екатерины Первой, лучше было вообще не пахнуть ничем. Грубиян фельдмаршал князь Голицын — тот вечно припахивал трактиром. Генерал-прокурор Ягужинский, сын дьячка, хотя и граф, пованивал лампадой. Хитрец вице-канцлер Остерман, с его склонностью изображать из себя страдальца, смердил лекарствами.

А красавчик Левенвольд как раз и брал верх при дворе тем, что не имел запахов. Не пил, не курил, табаку не нюхал, жасмином не душился и не пах ничем! Его же, Девиера, один проезжий француз научил — в нюхательный табачок прибавлять мелко тертые фиалки, что и называется — а ля виолетт. И тем самым Девиер самого Левенвольда переплюнул!

— Ну, наревелся? — сказал он карлику строго. — Ты чего сюда пришел? Не помнишь запрета?

— Нулишку обидели, Нулишку побили! — хныкал карлик, одним глазом поглядывая, не смилостивился ли всесильный полицейский.

Через пень-колоду он сообщил, что кто-то с кем-то встречался давеча в Итальянском саду. Генерал-полицеймейстер его и за шиворот тряс, и квасом поливал из графина, но подробностей не добился. Вот имей такого клеврета!

Утомившись, Девиер вернулся в свое кресло и вновь взялся за табачок а ля виолетт. Карлик продолжал расписывать свои ночные злоключения. Ах, какие там были кони, шестернею попарно!

Генерал-полицеймейстер захлопнул черепаховую табакерочку. Вот это уже факт. Кто же в Санктпетербурге не знает, у кого такой аристократический выезд! Нулишка, шмыгая носом, сбивчиво поведал, что конфидентом[31] в том Охотничьем домике был какой-то академик.

— Морра фуэнтес! — в сердцах произнес Девиер, что в очень приблизительном смысле означало «клянусь мертвецами», и это было единственное выражение, которое он вынес из общества флибустьеров и каперов в той далекой его жизни. — Морра фуэнтес! За что я тебе, лоботрясу, полтину в месяц плачу!

Карлик, утерев нос, поднялся на цыпочки, чтобы быть наравне с ухом генерал-полицеймейстера.

— Дай мне сто пятьдесят рублей, и я тебе такое расскажу!

— Нулишка, ты что? — вымолвил удивленный Девиер.

— Без прозвищ, дядя, — заявил Нулишка. — Я крещен по православному чину.

— М-да!.. — Девиер полез в кармашек за спасительной табакеркой. — Правда, правда… Я же присутствовал при бракосочетании твоего батюшки, царского карлы Иакова. Как же, как же! Тридцать два карла и карлицы, даже поп был подобран карличок, Стало быть, ты Яковлич, а имя как твое?

— A у нас в слободке, — распалялся карлик, — супостат один есть, издеватель. Евмолпий Холявин, гвардии сержант. Так он меня именует знаешь как? Никтон Ничтожевич Пустоместов, вот! Требую его немедленно исказнить!

— Ладно, ладно, — успокаивал Девиер. — Мы до него еще доберемся. Так как же тебя именуют? Вонифатий? Вот и чудненько, Вонифатий Яковлич, вот тебе моя рука.

Многоопытнейший генерал-полицеймейстер знал, что лишнее уважение ничего не стоит, зато сторицей окупается. Взять того же Нулишку, хоть он и числится за Кунсткамерой, но постоянно к царице бегает, подачки просит — ведь он ее крестник.

— А ну-ка, уважаемый Вонифатий Яковлич, сядем-ка рядком да поговорим ладком. Так на что тебе нужны те сто пятьдесят рублей?

Через полчаса генерал-полицеймейстер обладал такими сведениями, что еле мог усидеть на месте. Но приходилось изображать из себя барина, разомлевшего от жары и скуки.

— Куриозно ты говоришь, братец, — зевнул он, потягиваясь. — Заходи на будущей неделе, мы все это в тетрадочку запишем и государыне представим, развлечения ради. Что же касается ста пятидесяти рублей, кои ты просишь на выкуп невесты… Почему бы и нет? Я велю казначейскому писчику, чтобы он тебе выдал из сумм, отобранных у разбойников. Только ты впредь веди себя разумно, сюда открыто не суйся, а мне все своевременно передавай, как было у нас условлено. На, лови!

И он, в виде задатка, кинул ему серебряную монету, блеснувшую, будто рыбка.

— Ой, гривенник! — в восторге закричал Нулишка, ловя ее на лету.

И как только он, пробуя монетку на зуб, выскочил за дверь, генерал-полицеймейстер стал скликать своих помощников. Кибитку, коляску, фуру? Нет, шлюпку, и обязательно под тентом! Аудитор Курицын, захватить епанчи[32] и черные полумаски!

Но тут генерал-полицеймейстер заметил, что дежурный сотский, еще покачиваясь от давешнего пароксизмуса, желает что-то доложить.

— Говори, морра фуэнтес!

— От красава… Коса досюда, yx!

— Что красава, коса ух?

— К вам желают-с… Уединенции просят.

Чутье сыщика подсказывало Девиеру, что и эта визитация неспроста.

— Веди!

3

Но это была посетительница совсем иного склада. Рослая, действительно с косою ниже пояса, она тщательно вытирала о половик босые ноги.

В присутствие набилось множество чинов — земские старосты, угодные люди, тайные подсыльщики. Они подтрунивали над девушкой, спрашивали, из какой кожи у нее подошвы — из яловой или из сафьяна.

Наконец генерал-полицеймейстер, на ходу решив самые срочные дела, велел всем выйти вон.

— Сказывай-ка, красавица, — сказал он, когда дверь захлопнулась за последним из чинов, — ведь это ты невеста академического карлы, которую он хочет выкупить за сто пятьдесят рублен?

— Он все врет! — закричала Алена.

— Вот как? — притворно удивился Девиер. — А я думал, что угадал.

В крайнем возмущении, которое придало ясность ее доводам, она рассказала о внезапном исчезновении господина Тузова, корпорала градского баталиона.

— Не так скоро, не так скоро… — удержал ее Девиер. — Сядь-ка на этот стульчик. Садись, не бойся, это еще не пыточный станок. Да зови меня просто Антон Мануилович…

И под его умелым управлением она стала рассказывать обстоятельно — кто есть кто в Кунсткамере, о чем судачат на завалинке, каков-таков вольный дом, где царствует деревянный король Фарабуш.

«А ведь надул меня паршивец карлик, — думал Девиер, поигрывая табакеркой. — Получается, что английского резидента к академику пригласил не кто иной, как сам этот Нулишка. Тот же карлик шпионил за Тузовым и за Аленой, а с какой целью? Только ли из ревности?»

Особенно заинтересовал его рассказ Алены о вольном доме. Подлец карлик, и там он свой человек!

Ниспровергай притоны! Таков был указ царя Петра генерал-полицеймейстеру, и Девиер исполнял его неукоснительно, и не было страшнее ниспровергателя в Санктпетербурге.

Но при новом царствовании и веяния иные. И чуткое ухо Антона Мануиловича их уловило.

Новая столица строилась по образцу и подобию таких мировых скопищ, как Амстердам, Лондон, Лиссабон. Там, где кораблям тесно и они ждут своей очереди швартоваться, там разноязыкие матросы ватагами шляются по улицам, и что для них главное? Трактиры, ночлежки, кофейни, вертепы разные, игорные дома… Как тут цыкнешь на человека, если он бренчит в кармане вест-индским золотом, которое он желает оставить здесь? И просто желает рассеяться, размягчить свои нервы, задубевшие в нечеловеческом переходе через океан.

Здесь, однако, проявлялись, по крайней мере, три неясных момента, которые смазывали всю картину.

Во-первых, почему Тузов не доложил сразу ему, генерал-полицеймейстеру, как он был обязан к этому присягой? Девиер знал Тузова как офицера точного и исполнительного.

Во-вторых, кто же сей академикус, владелец злополучного камня, и зачем он тайно встречался с английским милордом? Девиер имел списки всех новоприбывших академиков, но кто из них именно утратил камень? И почему не заявил в полицию?

В-третьих, что такое сам философский камень, предмет распри мудрецов? Девиеру по его нелегкой полицейской службе знакомы всяческие ворожеи с гаданьями, кликуши с пророчествами, колдуны с превращеньями, но такой диковины он еще не знал.

Тревожило обстоятельство, что академикус тот собирался его государыне преподносить. Ежели так, двор вскоре узнает о его существовании, подлинном или мнимом. И тогда Антон Девиер, сенатор и кавалер ордена Андрея Первозванного, должен знать о нем раньше и больше всех.

А тут и Сонька Золотая Ручка!

Об ней где только не судачат, но даже тайные подсыльщики плечами пожимают. И при дворе о ней заходит речь, а он, он — всесильный бог полиции — отделывается милым анекдотцем!

Но сыщицкое чутье ему подсказывает: здесь не простая татьба, тут поднимай выше! Здесь в один узел может быть завязана и пропажа философского камня, и загадочный академикус, и даже такая, казалось бы, далекая вещь, как внезапное появление британско-датского союзного флота у берегов Эстляндии, о чем сообщали морские дозоры.

Тут большая политика! И политику эту вершить теперь Антону Девиеру, больше некому. Государыня слаба, и век ее недолог. Ромодановский, старый кровосос, волею божьею помре, и Преображенский его приказ заплечных дел захирел совершенно. Ушаков, гениальный фискал, после кончины Петра сажает капусту у себя в огороде. Не могут ему простить вельможи его ретивости в искоренении казнокрадства.

Кто же теперь? Только Антон Девиер.

Правда, есть еще светлейший князь, генерал-фельдмаршал, санктпетербургский генерал-губернатор Александр Данилович, его, Девиера, свояк[33] и первое лицо в империи. Но и он на чем-нибудь да споткнется: если не на курляндском герцогстве, то на ста тысячах ефимков,[34] позаимствованных из казны; если не на жителях города Батурина, которых он раздел и по миру пустил, то на великом князе Петре Алексеевиче. Царевич этот — мальчик; мальчик, а на всеобщего благодетеля косенько так поглядывает!

А что же делать с этой босоногой нимфой в крашенинном платке, повязанном на самые брови, которая только и талдычит свое: «Максим Петрович, Максим Петрович…» Кнутом, что ли, пройтись или так пугануть?

Девиер заправился понюшкой а ля виолетт и, комически сдвинув брови, спросил:

— А может быть, та Сонька полюбила его?

— Кого?

— Да Максим Петровича твоего!

Алена вся обмерла. Эта простая мысль не приходила ей в голову.

— Этого не может быть… Господин полицеймейстер, Антон Мануилович!.. — еле промолвила она.

Девиер усмехнулся и закивал головой.

— Да, да, почему же нет? Сидит себе, наверное, Максим Петрович на своей квартире и пьет остуженный узвар.

— Правда? — Алена с надеждой так и устремилась к генерал-полицеймейстеру.

Эк она обрадовалась тому, что он, может быть, жив! Даже на Соньку рукой махнула. Никто никогда Антона Девиера не любил так, как любит эта русская девушка своего простого парня, который, может быть, и не заслуживает того… И Антону Мануиловичу захотелось улыбнуться ее доверчивому взгляду.

— Ладно, ладно, ступай… Там он, в своей каморке, дома. Я, может быть, и не всесильный полицейский, но уж главный угадчик, это точно!

— Курицын! — крикнул он как можно более зверским тоном, чтобы сбить лирическое настроение. — Чтоб тебя паралик!

Старый служака явился немедленно.

— Кто такая маркиза Лена-Зофия Кастеллафранка да Сервейра?

— Не могу знать, ваше превосходительство!

— Ой ли? — прищурился Девиер. — К вечеру приготовишь о ней выписку из реестра проживающих. А сейчас свистать всех наверх — едем!

4

В полдень трое в черных масках постучались в домик Нартова. Царский токарь встретил их в галстуке, собрался куда-то ехать.

— Андрей Константинович, — вкрадчиво начал Девиер, когда гости сняли плащи и расселись вокруг подноса с камчужной настойкой. — Кому ты сдаешь свой каменный дом в три жилья?

— Как кому? — удивился Нартов. — Чужестранка одна… Но она сказывала, что полиция… Вот и господин аудитор Курицын…

Девиер мрачно обернулся на Курицына, и у того сделалось лицо шафранового цвета.

— Да я не об том, — сказал Девиер. — Куриозно знать, почему та маркиза не спешит представиться ко двору? Или кто ей разрешил противу указа вино в своем доме продавать? Тебе твоя квартирантка не сказывала?

Нартов окончательно растерялся. Прижав руки к кружевной груди, стал говорить о новом поручении государыни. У Шумахера вот никак не клеится с обучением российского юношества. По указу блаженныя и вечнодостойныя памяти государя Петра Алексеевича…

При упоминании покойного императора чины полиции встали и благоговейно перекрестились.

— Но я же другое… — вежливо перебил хозяина Девиер.

Нартов продолжал твердить, что с квартиранткой своей он и не видится, что и сдавал-то дом не он сам — при этом он с недоумением смотрел на аудитора Курицына, — что станок новый они с академикусом Бильфингером придумали.

Генерал-полицеймейстер отпустил Нартова, тем более что его коляска стояла уже готовой во дворе. А сам испросил позволения остаться в его домике с одной чрезвычайно важной целью.

— Понаблюдаем, — сказал он своим спутникам, подходя к окну. — После вчерашних событий сегодня что-нибудь да стрясется.

За его спиной аудитор Курицын встал на колени, гулко ударял себя в грудь.

— Ваше превосходительство, смилуйтесь!

— Морра фуэнтес! — прорычал Девиер, не оборачиваясь от окна. — Вот этого я не прощаю… Сколько от Соньки берешь интересу?

А во дворе и вправду начали разворачиваться новые события. Пугая разомлевших от жары кур, въехали весьма расхлябанные дроги.

— Цо-о! Цом-цобара! — покрикивал на лошадей возница, похожий на цыгана.

— Ба! — удивился генерал-полицеймейстер. — Весь фамильный выезд князей Кантемиров прибыл в Морскую слободку. А это кто с ними в белой рубахе, зубастый?

— Евмолпий Холявин, — ответил из-за его спины аудитор Курицын. — Преображенского полка сержант.

— Персона![35] — усмехнулся Девиер. — В народе говорят: преображенца и в рогоже узнаешь.

— А еще говорят, — доложил Курицын, — самохвалы и железные носы.

— Курицын! — строго сказал Девиер. — Не подлизывайся, прощения тебе не будет!

— Да ваше превосходительство! — оправдывался Курицын. — Это же такие крохи! Даже стыдно было вам докладывать… Тут все вольные дома на откупе у светлейшего князя, владельцы суть подставные лица.

— Ладно на светлейшего ссылаться, — остановил его Девиер. — Знаете, что мне он не по плечу.

Преображенцы, а за ними слуги, вскочили на крыльцо, стали стучать в дверь. В доме — ни движения, занавеска не дрогнула на окне.

— Э, брат Сербан! — сказал Холявин. — Что искать в полдень потерянное в полночь!

— Но это же долг чести! — с отчаянием в голосе ответил тот.

— Долг чести? — усмехнулся Евмолп. — Долг чести может быть по отношению к человеку благородного происхождения. К тому же он сам во всем виноват. Небось и камень-то себе присвоил!

Темпераментный Сербан даже застонал от несогласия.

— А все карты… — сказал младший Кантемир, который в дверь дубасить с ними не пошел, остался в дрогах, раскрыв от солнца зонтик. — Хотите, лучше я вирши прочту, сочинил по сему поводу. «Вся в картах состоит его крайняя радость, в тех все жития своего время теряет. Ниже о ином иногда лучшем помышляет, нежли как бы и ночи сделать днем, играя…»

— Молчи, пиита несчастный! — погрозил ему Евмолп. — Не язви наши раны!

— Боярышня под зонтиком! — рассердился Сербан и вырвал у него зонтик. — А я простить себе не могу, как я мог забыть об этом Тузове!

Он задергал дверь так, что петли ходуном заходили. Эхо разнеслось в полуденной дреме слободки.

Генерал-полицеймейстер в окне нартовского домика, скрытый резной листвой клена, при этом сказал:

— Дело становится интересным, — и устроился поудобнее.

— Они принимают нас за татей, — предположил Холявин.

Сербан приложил ладони ко рту и объявил раздельно:

— Мы ищем здесь слугу! Кто видел со вчерашнего вечера человека в ливрее Кантемиров?

Вольный дом продолжал безмолвствовать. Окрестные жители, которые сначала вышли на шум, поспешили схорониться, чтоб в свидетели не попасть. Преображенцы сели на ступеньки, задумались.

— Что ж ты, Камараш, — сказал Антиох кучеру, — не берег господина Тузова, как тебе приказали?

Тот вместо ответа покаянно постучал себя кнутовищем по лбу. Сербан снял треуголку, взъерошил мокрые от пота волосы.

— А все проклятый граф Рафалович! — воскликнул он. — Глядь, у него туз пик неизвестно откуда взялся! Я бы ему показал, я бы сорвал у него куш, сотни три! Цесарей окаянный!

— Это вдвойне становится интересным, — сказал себе Девиер.

— Эхма, была не была! — вскричал Холявин, засучивая рукава. — А ну, ребята, преображенцы не отступают!

Они нашли слегу,[36] валявшуюся в лопухах, и, подтащив к двери, стали орудовать ею как рычагом.

— Не пора ли вмешаться? — предложил за спиной генерал-полицеймейстера Курицын.

— За Соньку свою боишься? — усмехнулся Девиер. — Погоди!

Не сумев вывернуть дубовую дверь из петель, Холявин и Сербан перехватили слегу, как таран. «Ать-два-три!» — ударили.

Тогда дверь распахнулась сама. Там стоял вооруженный шпагой Весельчак, за его спиной теснились слуги.

— Барыня почивать изволят, — объявил Весельчак и даже перевел на неведомый язык: — Дормире, грандире, волонтире. Вечером, судари, приходите и без дреколья-с!

— Прочь с дороги! — заявил распалившийся Холявин.

— Потише, господин, — миролюбиво ответил Весельчак, выдвигая ладонь, огромную, как печная заслонка.

— Не смей прикасаться! — закричал Холявин. — Ты знаешь, кто я?

— Да, да, ты знаешь, кто он? — поддержал его Антиох, который успел забраться вновь на дроги и раскрыть свой зонтик.

И поскольку ладонь Весельчака, словно некий пограничный столб, была отодвинута продвигавшимся Холявиным, лязгнула сталь клинков. Рядом с Холявиным встал Сербан. Антиох, как только дело дошло до драки, оставил свой зонтик и кинулся к товарищам, на ходу обнажая шпагу.

— Сейчас станут звать полицию, — сказал встревоженный Курицын. — А что сделаем мы?

— Эти не станут звать полицию, — ответил Девиер, смеясь. — А полиция у них кто? Купленный-перекупленный Курицын?

В сенях полнощного вертепа вовсю звенела сталь.

— Сии противники нам ведомы! — вскричал Холявин, отражая выпад. — Не давеча ли у канала?…

— Оп-па! — Сербан серией ловких маневров загнал в глубь дома громадину гайдука.

— И дерутся по-воровски! — вторил ему Холявин, гоня шпагой сразу двух слуг.

— Сражение переместилось внутрь, — сказал генерал-полицеймейстер, опуская отогнутую ветку клена. — Но мы подождем.

Там, за распахнутыми дверями вольного дома, убыстрялся топот ног. Звякал металл о металл, время от времени кто-нибудь охал. Вдруг заскрипела старая древесина, завизжала, заскрежетала. Это обломились перила внутренней лестницы под тяжестью дерущихся, рухнули вниз. Послышался взрыв грубой брани, нарастающий визг.

5

— Остановитесь! — раздался повелительный женский голос.

Евмолп Холявин опомнился. Он был уже на верхней ступеньке, острие шпаги наставив в грудь музыканта Кики. Рубашка на груди самого Евмолпа была порвана и замарана кровью.

Внизу на обрушившихся перилах лежал, охая, толстый буфетчик. Гайдук Весельчак, бросив свой мажордомский жезл, прятался от воинственных Кантемиров. Растрепанная чернокожая женщина металась и отчаянно визжала.

— Положите оружие! — требовал женский голос.

Холявин поднял глаза и увидел хозяйку дома. В восточном наряде — шаровары и тюрбан с перышком — она целилась сразу из двух отличных пистолетов марки «Ферингер». Курки были взведены, и не было ни малейшего сомнения, что она выстрелит.

— Мы хотели только узнать, — сказал запыхавшийся Антиох, — мы хотели только спросить…

— Прежде всего положите шпагу, — возразила хозяйка.

И Антиох Кантемир, положив на ступеньку свой клинок, раскланялся и стал объяснять, что они ищут слугу, вернее, товарища…

— И для этого нужно врываться в дом! — негодующе воскликнула она и перевела дула своих ферингеров на черноусого Сербана. — Клинок в ножны, князь!

И тогда Евмолп ощутил, что слепая сила в нем вдруг поднимается изнутри, мускулы напряглись, и он уж не управляет собой.

— Он бешеный! — закричал, заметив это, Антиох, — Берегитесь!

Отбросив шпагу, Холявин одним прыжком очутился на площадке и схватил восточную красавицу за запястья. Не выдержав, она упала, увлекая его за собой.

Ударил двойной выстрел, задребезжали цветные стекла. Когда рассеялся дым, стало ясно, что обе пули ушли в короля Фарабуша, в его потемневшее от старости дубовое тело.

В нартовском домике полицейские чины насторожились.

— Стреляют! — сказал аудитор Курицын.

— Терпение! — ответил генерал-полицеймейстер. — И все же терпение! Терпение есть главная добродетель сыщика.

А в вертограде полнощном Холявин крепко прижал к полу раскинутые руки маркизы Кастеллафранка, ожидая, когда смирится ее порыв. Тюрбан ее развязался, волосы черной волной рассыпались по груди. «А глаза-то, глаза какие! — думал Евмолп почти что с ужасом. — Душу выворачивают!»

— Отпусти! — сказала она низким голосом, словно какая-нибудь нюшка на скотном дворе. Он отпустил ее запястья, она села и ткнула его кулаком. — И правда, что бешеный!

Она поднялась, опираясь на плечо Евмолпа. Подошли братья Кантемиры, галантно извиняясь.

В нартовском домике Девиер и его помощники сначала были озадачены наступившей тишиной. Потом увидели, как гайдук Весельчак, с синяком на лбу, вынес изрядно порванный кафтан, тот самый, на спине которого был золотой лев, и развесил его на солнцепеке. Затем он вывел шатающегося буфетчика и стал лить ему воду на голову. Слуга принес из сарая инструмент, и в доме резво застучали молотки, ликвидируя следы побоища.

А в верхних покоях раскрылись настежь окошки, и слышался звон фарфора и серебра — приготовлялся кофе.

— Эй, Камараш, чертяка, ты где? — закричал Сербан, напившись кофе и выходя на крыльцо. — Ты и господ своих проспишь!

Оба Кантемира и с ними Холявин взобрались на дроги. Камараш хлестнул, и застоявшиеся лошадки покатили через пыль.

— Ну и ну! — сказал Девиер, отходя от окошка. — То ломятся словно тати, то кофеи распивают! Однако очевидно — Тузова здесь нет. Не сидит ли он и правда, как я напророчествовал, в своей слободке? А Сонькой этой придется заняться мне самому.

6

Ах, если б Алена, словно невская чайка, могла бы взлететь и опуститься в Канатной слободке, где он, Максим Петрович, — о, дай боже, чтоб это было так! — попивает свой утренний взвар. Или чистит конька своего. Или — она ясно представила себе это — покоится на гостеприимной грачевской перинке, на наволочке с красными петухами.

Выбежав из полицейского дома, она первым делом кинулась на Неву. На пристани лодок было много, яличники галдели наперебой:

— А вот с ветерком по каналу прокачу!

— Кому за полушку на Васильевский остров, на березовый?

— Эй, раскрасавица пшенишная, тебе на Смоляной буян? Всего полторы копейки, садись!

Озадаченная Алена остановилась, уже занеся ногу на борт лодки.

— А у меня только копеечка…

— Э нет! — яличник даже веслом отгородился. — За копейку не пойдет, себе дороже. Овес подорожал!

— Ну при чем здесь овес? — чуть не плакала Алена.

Яличники разразились хохотом, но цены никто не сбавлял. И Алена вернулась на набережную, пустилась со всех ног мимо дворцов, а речная команда улюлюкала ей вслед.

На Царицыном лугу она сделала большой круг, чтобы обежать подалее мрачный куб Голштинского глобуса, который всегда ее пугал. Пересекла Прачешный мостик, где служанки белье мыли-колотили, господ языком перемывали.

И тут у задов Шпалерного ряда на тропе, вившейся по пустырям близ Невы-реки, ее разморило. Ночь ведь всю не спала, ни крошки не съела. Жара ее допекала, битый кирпич колол босые ноги.

Коленки сами собой подкосились, и она села под огромные лопухи, украшавшие угол какой-то казенной ограды.

Очнулась от удара в спину и резкого окрика:

— Вставай, разлеглась! Скрыться, убежать хочешь?

Над нею краснорожий полицейский занес трость, готовясь ударить снова. Поодаль стояли еще несколько полицейских в васильковых кафтанах.

Алена вскочила, торопясь оправить сарафан, ничего не понимая. От реки вереницей поднимались женщины в серых балахонах, в одинаковых белых платках. Полицейские подбадривали: живее, живее! Еще и купаться их водят.

— Эй, Митька! — заорал ударивший Алену стражник. — Канай сюда, живенько! Тут девка нашлась в лопухах. Это не та ли, которая у тебя из крутильни сбежала?

— Не-е, — сказал, подходя, Митька с тыквенным семечком на губе. — Эта прям боярышня какая-то… Та была корабельная торговка!

— Ну и дурак, — оценил Митькино поведение стражник. — Сказал бы, что та самая, какая разница, лишь бы для счета. Теперь за тот побег еще и на гауптвахте насидишься.

Они нагло рассматривали Алену, решая, как с ней обойтись, — отпустить или взять под конвой: пусть до утра побудет в караулке. Женщины проходили мимо угрюмой чередой, отвернув равнодушные серые лица.

— Да ты кто такая будешь? — спросил сердобольный Митька, весь обсыпанный тыквенной шелухой. И даже ласково по плечу потрепал.

И тогда Алену всю пронизала опасность потерять свободу, а с ней саму жизнь. Она отбросила Митькину руку и сказала, подражая слободским сердцеедкам:

— Ну ты, рук-то не распускай! Наш барин — князь Холявин, Евмолпий Александрович, усадьба вон за водокачкой, не знаешь, что ли?

— Хо-хо! — развеселился краснорожий стражник. — Ежели ты княжеская, то почему у тебя голые пятки?

— Господин унтер-офицер, — сказал пожилой полицейский, — ну ее, помните, что давесь было за графскую служанку?

И они, потеряв интерес к Алене, стали покрикивать на бредущих с купанья женщин, пока последняя из них не скрылась в пасти ворот Шпалерной мануфактуры.

А Алена еще некоторое время сидела под лопухами, испуг парализовал ей руки-ноги. Но солнце уже явно катилось на запад, и она собралась с силами, вскочила и опять побежала по буграм вдоль реки, пока не показались кирпичные трубы Литейного двора.

Остановилась перевести дух, вынула из-за пазухи поцарапанное зеркальце, поправила платок. В животе урчало, и она подумала: тут поблизости рынок, называемый Пустым, а у нее копеечка за щекой, так что ее беречь?

Чтобы попасть на Пустой рынок, надо обогнуть палаты графа Брюса, начальника Литейного двора. Алена знала из рассказов на завалинке, что у того графа Брюса есть своя личная кунсткамера, которую он перевез из Москвы. А в той кунсткамере будто есть скелет, да не просто скелет, как привычные скелеты в Кикиных палатах, а особенный, с которым граф Брюс, чернокнижник и чародей, по ночам будто бы разговаривает.

Вот и узкие стрельчатые окна графских покоев. Алена оглянулась — никого вокруг не было, жара да безлюдье. Она взобралась на кирпичный приступок и пыталась что-нибудь разглядеть. Но стекло заросло пылью, будто не мыли его сто лет.

Пустой рынок он и есть пустой. Толчется посредине толпа сосредоточенных мужиков, а прилавки пусты. Повалены бочки, в которых обычно продают капусту, грибы, раков живых.

Неурожай, что ли, плохой привоз или чиновничье рукосуйство, но снеди на рынке нет.

— Пирожка хочешь? — оценил ее голодный взгляд мужичонка в картузе. Под полой зипуна[37] мужичонка держал березовый туес.

— Хочу, а почем?

— А сколько у тебя есть?

— Копеечка.

— Давай сюда копеечку, — сказал мужичонка и пирожок в туеске показал.

Алена вынула из-за щеки копеечку, а мужичонка выхватил у нее монетку и отошел, похохатывая.

Алену вновь охватило — доколе же можно терпеть? — отчаяние и гнев. Да и копейки было жаль, своя ведь копеечка заработанная.

И она вцепилась в мужичонку так, что у того туес выпал, и пирожок вдруг раскололся, стало видно, что он вылеплен из воска и раскрашен. А Алена все трясла торговца и кричала:

— От-дай мо-ю ко-пе-ечку!

Тут рыночные люди за нее вступились, а проходивший мимо поп на того мужичонку посохом замахнулся. Зажав в кулаке возвращенную копеечку, она села на травяной холмик у какого-то казенного здания. Ноги от волнения и голода опять подкосились.

Но видать, не все перипетии дня, которые ей суждено было пережить, она испытала. Подняв глаза на запертую дверь, возле которой она сидела, она увидела там вычурную надпись: «Губернская контора по кабальным и долговым записям. Продажа людей».

Сердце зашлось, чуть не задохнулась. Батюшки-светы, да разве есть на свете такие адские учреждения?

Есть, конечно, как им не быть, люди-то продаются. Ее же высокородный барин, лейб-гвардии сержант Холявин, взял же на нее крепостную запись… В какой конторе? Наверное, в этой же конторе и взял.

Она вскочила и тут увидела вдали за зелеными купами рощи знакомый шпиль немецкой кирки и даже звон часов услышала. Там, за рощей, Канатная слободка! Там светелка, в которой, может быть, сидит себе, посиживает корпорал Максим Петрович, ее надежда, ее беда.

7

Встав на завалинку, сквозь бутылочное стекло в переплете окна Алена словно увидела целительный сон. Там Максим Петрович, живой и невредимый, обсуждал что-то с очкастым студентом Миллером и стелил себе койку.

Алена соскочила с завалинки, взялась за виски. Ведь живой, ведь невредимый! Голуби слетелись, ожидая подачки, но сейчас было не до них.

И до смерти захотелось увидеть еще раз живого-невредимого Максима-свет Петровича! Вскочила на завалинку, вновь увидела, как Максим-свет Петрович, что-то провозглашая, поднял руку, а немец от волнения даже снял очки. В светлице у них на неприбранном столе стоял солдатский котелок, валялись корки. Алена бы тотчас вымыла все начисто, да и вообще прислуживала бы как последняя раба.

Но тут ее обнаружила вдова Грачева:

— А, Алена-гулена, сказывай, где была? — стащила за подол и погнала домой.

Вдова даже всплакнула от переживаний.

— Так ты, говоришь, у Нартова была, квартиру его прибирала? Да ведь я ж тебе толковала сто раз, чтоб ты к нему без меня не ходила. Он мужик-то одинокий, что люди скажут! Копеечку получила? Вот будет тебе однажды копеечка, если еще по завалинкам лазить станешь, к молодцам в окна подглядывать!

«Ну, разгуделась! — досадовала Алена. — У самой-то небось и любови не было никакой. Высватали да обженили».

Когда первый восторг по поводу того, что Максим-свет Петрович жив-невредим, улегся, одна мысль Алену уколола. Ведь он же обещал вернуться к ней после вольного дома. «Жди!» — так и сказал…

— Вон и другой наш гуляльщик катит! — выглянула мать в окошко. И кинулась встречать, приговаривая: — Пожалуйте, батюшка наш Евмолпий Александрович, в светличке у вас все прибрано…

На кантемировских дрожках с флегматичным Камарашем прибыл лейб-гвардии сержант Холявин, пальцами придерживая прорехи на своей великолепной рубахе голландского полотна. Напевая нечто модное про Купидона и его стрелы, лейб-гвардии сержант отдавал распоряжения:

— Воды для бритья… Постель не раскладывать, я вернусь утром… Кафтан почистить партикулярный, да побыстрей!

Кантемировы дроги его ожидали, пока он священнодействовал перед зеркальцем, не переставая напевать:

— «Но сердцем утомленны, любовию плененны…»

Перебирая свой гардероб, долго ругался, потом вызвал вдову Грачеву:

— Возьми-ка, мать, мою рубаху, видишь, как один вышибала ее располосовал! Но и ему досталось, будь спокойна, кровь я ему пустил.

Вдова горестно качала головой, разглядывая боевые прорехи.

— Вот что… — сказал просительно Холявин. — Ты не дашь ли мне на сегодня какую-нибудь рубаху из обывательских, что ты берешь в стирку? Никола свидетель ей-ей, верну в полном бережении!

Грачиха стала божиться, что как раз ни одной мужской, рубахи в стирке у нее нет.

— Или продай! — упрашивал Холявин. — Отдам из родительской присылки.

«Зачем вы, матушка, обманываете? — хотелось сказать Алене. — Вчера же закупили дюжину отменных рубах, на случай, кто из господ пожелает!» Хоть барин ее был ирод, ритатуй безудальный, но тут она ему сочувствовала; как быть ему без рубахи, ежели он едет, скажем, на танцы?

Чтобы не слышать фальшивых причитаний матери, она ушла к себе в дом, за печку. Устала ведь хуже последней жницы!

Там, за печкой, имелся у нее выбеленный известкой уголок — завесь с цветочками, постель с шестью думочками. Над постелью раскрашенная картинка — едет молодец в треуголочке, усы закручены, в руке сабелька, а кафтанчик васильковый, точно как у Максима-свет Петровича!

А на господской половине лейб-гвардии сержант скреб себя в затылке — Грачиха его убедила, что рубахи нет и достать неоткуда.

Тогда распахнулась дверь, и в сени вышел корпорал Тузов, неся за плечики отменную рубаху тонкого тканья и с пышным жабо.

— Берите, господин кавалер, пользуйтесь. Это, правда, не голландская, а бранденбургская, немочка одна шила, когда мы возвращались в Санктпетербург. Думалось, на балы едем да на машкерады! Не побрезгуйте, господин кавалер.

Холявин рубаху принял с некоторым недоумением. Быстро экипировался и укатил в город.

Алена же за печкой никак не могла смежить глаз среди своих картинок и думочек.

— На что я ему, слободская простушка?… У него вон, оказывается, и заграничные дамы в знакомствах бывали!

А тут еще ей вспомнилось, как сказал жестоко генерал-полицеймейстер: «А может, та Сонька полюбила его?»

Лежать стало невмоготу, как в раскаленной топке. Вспомнились глаза этой дьяволицы — страх смертный, выразить нельзя!

Встала, вышла в подклеть, что вела на конюшню. Там звякала цепь у бадьи с водой, пахло конским потом. Максим Петрович чистил своего конька, разговаривал с ним ласково, будто это и не скотина. С Аленой, например, он говорил отрывисто, строго.

Она не выдержала, спустилась, встала в круг света от подвешенной караульной лампы.

— Здравствуйте, милостивый государь Максим Петрович! — По своему обычаю она поклонилась, достав рукой до пола, и коса ее упала со спины. — Нашелся ли ваш этот самый заморский камень?

Сказала, а сама сердцем зашлась от дерзости. Но Максюта и не смотрел в ее сторону. Охаживал щеткой хребет Савраски, приговаривал: «Балуй, балуй!» Наконец шлепнул по мокрому крупу лошади и повернулся к Алене.

— Ты что же, юница беспорочная, меня туда что посылала?

— А что? — вздохнула Алена, вся подавшись к Максюте.

— А то! — он вновь принялся обрабатывать конский бок. — Еле ушел, одному богу известно как…

— Как? — прошептала Алена.

— Сошел вниз Цыцурин, их главный коновод, велел отпустить. Они его больше своей атаманши боятся. Даже ругал их за меня.

— Да я же вам совсем по-иному предлагала… Да я бы сама к ним пошла… Да вы не сомневайтесь, Максим Петрович!

— «Не сомневайтесь, не сомневайтесь»! — Он взял лохань с мыльной водой и опустил туда щетку. — Вот тебе и не сомневайтесь! Да и господа меня обманули. Наобещали всего, а как в картишки завелись, все на свете позабыли.

— Кто? — встрепенулась Алена. — И мой барин?

— Не важно теперь кто. Важно, что диковинки этой, этого камешка, в их вертепе нет.

— Как нет? Почему вы так думаете?

— А послушай, если только поймешь. Я там разговоры многие слыхал, выводы свои делал. Сонькины молодцы, они, конечно, тати явные, дело не в том. Но им суммы нужны, понимаешь, суммы! В гульденах, в ефимках, в рублях, в чем угодно, но суммы! А эта трансцендентальная субстанция, как выражается наш Федя Миллер, эта приманка мудрецов, для них-то она ничуть не приманка.

— Но он же, камень тот, золота наделает сколько хошь!

Максим усмехнулся и ничего не ответил. Шипел фитиль в караульной лампе, Савраска постукивал копытом.

— Дело, однако, не в том…

Максим наклонился, обмывая щетку. Алена молитвенно на него смотрела.

— Знаешь, кого я там неожиданно встретил?

— Кого, кого?

— Да нет, пожалуй… Стоит ли тебе это знать?

— Миленький Максим Петрович! — трепетала Алена.

— Ну, слушай. Дело в том, что эта, как ты ее называешь, Сонька…

— Сонька! — У Алены все померкло в глазах.

— Да, Сонька, а по паспорту она заморская маркиза…

— Мать пречестная, заступница!

— Да что с тобою? Выпей, вон в ковшике ключевая вода.

— Ничего, ничего… Сказывайте!

— Эта маркиза… Да я ж ее знаю давным-давно!

В это время с улицы послышался голос рассыльного из Кунсткамеры:

— Господин унтер-офицер тута? Максим Петрович?

И ответ вдовы Грачевой:

— Тута, тута. Коника-с обихаживают своего. А ты, горластый, потише не можешь? Ишь, иерихонская труба! Доченька моя только-только прикорнула…

Несмотря на такое предупреждение, рассыльный набрал воздуха и повторил:

— Гос-по-дина унтер-офицера кор-по-рала! К его превосходительству господину библиотекариусу требуют! Там полицейский генерал прибыл — уй-уй-уй!

8

— О нет, экселенц! Осмелюсь быть с вами несогласным.

Шумахер особой изысканностью оборотов хотел показать свою полнейшую независимость от всесильного бога полиции.

— Токарь, хотя бы и царский токарь, есть всего-навсего токарь. А потому, господин генерал-полицеймейстер, ваше высокопревосходительство, и ведать ему надлежит делами токарными, а отнюдь не наукой.

Девиер рассматривал баночки с какими-то существами в перламутровом спирту. Услышав слова Шумахера, он сдвинул эти баночки на другой конец стола.

— Надо ли вас понимать иносказательно, господин библиотекариус, то есть что и полиция не должна совать свой нос в дела науки?

— О-о! — всполошился Шумахер. — Не так, не так! Полиция и наука — о-о!

— Государыня опечалена вашими распрями с господином Нартовым, который хотя и токарь, но доверенное лицо при императорской фамилии.

— Вот, извольте взглянуть, экселенц! — Шумахер проворно достал и развернул какой-то свиток. — Списочек, который составил сей лейб-токарь… Государыня ему изволила поручить. Это все элевы, сиречь ученики будущей гимназии санктпетербургской.

Сняв очки, он прошелся по списку и нашел необходимое.

— Вот, пожалуйте… «Сын адмиралтейского плотника». Далее читаем, под номером четырнадцатым, — «сын дворцового кузнеца». Здесь еще хуже — «сын господского человека», а вот — «крестьянин князя Меншикова». Крестьянин!

— Вы забываете, господин Шумахер, — улыбнулся Девиер и полез за неизменной табакерочкой. — Я, например, бывший юнга, сирота, беженец, а сами вы? А вдруг сын плотника или крестьянин окажется способнее, чем все российское дворянство?

— Вы шутите! — вскричал Шумахер. — А вот взгляните, экселенц, что он пишет в проекте устава? «Учеников школы той отнюдь чтоб не драли и за уши не таскали, а токмо по постановлению педагогического совета за исключительные бы поступки розгою…» Да он же в педагогике прямой неук, этот ваш Нартов!

— Однако покойный император сего токаря неуком не признавал и многие дела наиважнейшие доверял. И ныне царствующая императрица…

— Покойный император, царство ему небесное, с сим токарем каждый день точил и привык к нему, как к своему человеку. Привыкаем же мы к своим лакеям, кучерам, но это не должно означать, что мы им дела государственные поручать станем. Он же сам, Нартов, рассказывал, что и горшки подавать малолетным принцессам ему доводилось!

— Ну-ну, господин библиотекариус, вы забываетесь! — Девиер захлопнул крышку черепаховой табакерки.

Шумахер понял, что зарвался, и в расстройстве чувств принялся пальцем накручивать локоны своего парика.

— А правда ли, — спросил Девиер, — вы заставляли иноземцев, выписанных сюда в качестве студентов, дрова пилить на вашей собственной усадьбе?

— Ложь, ложь! — поперхнулся Шумахер. — О, все это клевета!

— Ладно! — Девиер положил на стол тяжелую ладонь. — Я пришел не для того, чтобы разбираться в ваших распрях с господином Нартовым и иными. И о русских тоже советую поосторожнее, вы едите русский хлеб и русское золото получаете за службу, и немалое. Скажите лучше, что есть философский камень?

— Философский камень? — задумчиво отозвался Шумахер, а сам лихорадочно думал: кто донес, что донес?

— Не буду затруднять вас догадками, — сказал Девиер. — Меня интересует тот философский камень, который пропал у вас в Кунсткамере.

— Это все Тузов! — вскричал Шумахер, очки его блестели. — Это такой ворюга! Скажу вам, экселенц, вино, которое по царскому указу выдается посетителям, угощения ради, он его расхитил! На прошлой неделе пропала большая морская звезда…

— Постойте, разберемся, — прервал его Девиер. — Я только что допрашивал Тузова. Он весьма логично ответствует: первым о пропаже камня должен был заявить в полицию владелец, следующим — вы, как куратор Кунсткамеры. А его, Тузова, будто бы вы честным словом обязали в течение семи дней о пропаже молчать… Как это понимать?

Шумахер говорил беспрерывно, но речь его состояла из потока латинских, немецких и русских цитат и выражений. Девиер, умевший объясняться на языке всех игорных домов Старого и Нового Света, ничего понять не мог.

— Давайте по порядку, — вновь остановил его Девиер. — Да вы садитесь, Иван Данилович, что вы на ногах да на ногах! Я же не расследовать дела Кунсткамеры пришел, меня заботит другое.

Генерал-полицеймейстер, когда хотел, мог расположить к себе любого человека.

— Скажите, ученейший Иван Данилович, скажите мне без утайки, что есть сей философский камень, каковы его таинственные свойства?

Шумахер принялся рассказывать на сей раз весьма внятно, а Девиер, занявшийся вновь своей табакерочкой, отмечал при упоминании каждого из трансцендентных достоинств камня:

— Возвращает молодость старикам? Так-так! Власть земную возвышает? Преотлично!

Но Шумахер закончил рассказ сообщением, что он не полномочен всех тайн сего камня раскрывать, и поклонился в сторону Девиера.

— А кто же полномочен?

— Академический капитул! Сиречь ученое собрание академикусов!

— Так-так. А в прошлом году, когда вы, преученейший библиотекариус, привозили из Европы пресловутый перпетуй мобиль, то бишь вечный двигатель, вы, помнится, капитул не собирали?

Шумахер склонил голову в гнедом своем пышном парике.

— Хорошо. Тогда такой вопрос: кто же владелец сего таинственного камня?

Шумахер приободрился, потому что из раскрытого окна стали доноситься соблазнительные запахи кухни. Он рассказал, что не далее как вчера в Кунсткамеру был доставлен чудеснейший монстр — диковинка природы, рыба-сазан куриознейший, а длиною в осьмнадцать вершков!

Он распростер руки елико возможно.

— Как раз сегодня сазан сей зажарен, и академический капитул просит господина генерал-полицеймейстера оказать честь. Присутствовать и принять участие в дегустации, в ученом апробировании физиологической плоти рыбы сей…

— Так кто же, скажите мне, владелец того философского камня? — терпеливо повторил вопрос Девиер.

Шумахер достал с верхней полки лейденскую банку и стал живописно повествовать о совершенно необычайных свойствах недавно открытого электричества, которые удивительно напоминают…

— Морра фуэнтес! — прорычал Девиер. — Кто у вас такой есть Рафалович?

Библиотекариус будто споткнулся на всем скаку.

— Да, да, — подтвердил Девиер, потряхивая табакерочкой. — Кто у вас такой Рафалович?

И сладкое лицо библиотекариуса озарилось новым приступом вдохновения. О, Рафалович! Это ученейший муж, пир эрудиссимус! Это исключительный знаток черной и белой магии! Вся Сорбонна не хотела его отпускать в Россию. Одних взяток пришлось раздать сорок тысяч червонцев.

— Про взятки бы молчали в присутствии чина полиции! — мрачно сказал Девиер. — Граф Бруччи де Рафалович? Чей у него графский титул? Цесарского двора? Многовато в Санктпетербурге развелось графов и маркиз различных, придется полиции ими заняться.

9

— Вот видите? — смеялся генерал-полицеймейстер. — Ни на один мой вопрос вы, господин библиотекариус, по существу не смогли ответить… А еще ученейший муж, говорят, вы тут только и занимаетесь, что друг другу экзамены устраиваете.

Девиер обратился к табачку а ля виолетт, а несчастный Шумахер страдал, словно куриознейший сазан на сковороде, потому что никак не мог в конце концов понять, что от него нужно всесильному богу полиции.

— А вот я задам вам еще один вопрос, — сказал генерал-полицеймейстер, насладившись понюшкой. — Уж если вы и на него не ответите, значит, экзамен не выдержан. Итак…

Он многозначительно покосился на вытянувшегося в струнку господина библиотекариуса.

— Кто у вас тут карлик есть такой? Что он у вас тут делает?

Вот те на! Если б Шумахер умел чесать себя в затылке, он бы немедленно сделал это. Да ведь Девиер чуть не каждый праздник встречает этого карлика при дворе, куда тот бегает к царице за подачками. Тут что-то неспроста!

И он поведал, как покойный Петр Алексеевич закупил за границей всяческие редкости — инструмент математический и навигацкий, сосуды химические, медицинские препараты, картины, книги, медали и прочая и прочая. Возвратясь в державу свою, государь указал, что где родятся уроды всякие, человеческие или скотские, отнюдь не выбрасывать их, а помещать в банки со спиртом и с бережением доставлять в Санктпетербург, надеясь на вознаграждение немалое. Поскольку же невежественные люди боялись уродств, полагая их кознями диавольскими, царский указ разъяснял, что сии козни противу естества и им быть невозможно, ибо у диавола ни над каким созданием власти нет…

— Видите, — прервал его Девиер, — указ царский вам объявляет, что ничего противу естества в природе нет, а вы носитесь со своей магией, белой и черной! Однако вы опять далеко хватили, герр Шумахер. Отвечайте, чем занимается у вас карлик и кто за его поведение отвечает?

Шумахер прижал руки к груди, как бы умоляя не прерывать, и продолжал:

— В указах тех предписывалось также, чтобы какие уроды и люди монструозные явятся, живыми их ко государевому двору доставлять. И многие монстры живьем проживали в Кунсткамере на казенном счету. Теперь живет карла Осипов, прозываемый Нулишкой. Рожден он от придворного шута, а науке пожалован покойной царевной Наталией Алексеевной, которая разных уродцев всячески оберегала…

Девиер окончательно убедился, что Шумахер, подобно его высоким покровителям — лейб-медику Блументросту и вице-канцлеру Остерману, — владеет искусством наводить тень на плетень, и встал.

— К вопросам сиим советую вам приготовляться получше. А то, говорят, на придворной цирюльне есть вакантное место. Там тоже наука — что кровь пускать, что пиявки ставить или шею намыливать. А общество какое? И графы, и герцоги, один даже светлейший князь имеется. А вопросы? Только самые простые задаются: «Не беспокоит ли?» Или: «Не угодно ли водицей спрыснуть?»

И ушел, оставив Шумахера в полном расстройстве, — весь Санктпетербург знал, что генерал-полицеймейстер человек двусмысленный и к государыне без доклада входит. Да к тому же, надевая свою черную епанчу, он объявить соизволил:

— Ея императорское величество сего дня поутру изволила путь восприять из Стрельны в свой богохранимый град Санктпетербург.

Как тут его понимать?

А выйдя из Кикиных палат, с высокого крыльца генерал-полицеймейстер увидел напротив, на слободке, завалинку Грачихиного дома, которая дружно грызла тыквенное семя. А перед завалинкой ходуном ходил карлик Нулишка, у которого все шнурки были расшнурованы, отчего он чуть не падал в дорожную канаву.

— Н-на тебе, кавалер вонючий! — грозил он кулачком в окно холявинских антресолей. — Я тебя уже давно заложил со всеми твоими лейб-гвардейскими потрохами!

И икал умопомрачительно.

— Кто его успел напоить? — ужасался бурмистр Данилов.

— Кто-то утром ему пожаловал гривенник, — отвечала вдова. — Много ли такой козявке надо?

— Всех полиции продам! — хорохорился Нулишка. — Я там свой человек. А Аленку выкуплю, мне сам генерал сто пятьдесят рублев обещал.

Генерал-полицеймейстер счел эту сцену недопустимой и сделал знак своим клевретам.

И жители слободки с ужасом увидели, как от Кикиных палат пошли люди в епанчах и в страшных носатых масках. Завалинка кинулась наутек. Тем временем подгулявший монстр обратился в сторону Кунсткамеры.

— И вас заложу, академики безмозглые! — неистовствовал он. — Вот царице расскажу, как один из вас секреты продавал английскому милорду!

— Точнее не выразишь, — сказал Девиер.

Люди в масках скрутили карлика и под полами плащей унесли его с собой.

10

Юный князь Репнин капризничал:

— Маркиза Лена, а маркиза Лена… Давайте не поедем сегодня кататься, останемся лучше вдвоем!

— Ну почему же? — Маркиза за ширмой переодевалась. — Мне без общества скучно.

Ефиопка подала ей щипцы для завивки, маркиза дула на них и обжигала пальцы.

— Что вам эти молдаванские князья… — тянул Николенька. — И этот недоросль Холявин! Разве это общество?

— Но это славные молодые люди! Ах, они всего лишь унтер-офицеры, а вы поручик? А не вы ли, князь, любили повторять, что в обществе женщины любой чин — не чин?

— А если в лодке не хватит места? Придется за шлюпкой посылать, а это долго…

— Зачем посылать? Мы гребцов не возьмем, слуг тоже, кроме моей Зизаньи. Любезные кавалеры — господин Холявин, князь Сербан, — они сами предложили сесть на весла.

И маркиза, подхватив юбки, спустилась в вестибюль, Гайдук Весельчак с поклоном распахнул дверь и сделал на караул булавой. В дверях маркиза обернулась к Николеньке:

— Забыла предупредить… Еще один для вас ожидается сюрприз, милый князь.

И в толпе масок, ожидавших на крыльце, Николенька узнал своего деда, который — прямой и сумрачный — стоял поодаль.

— Это-то зачем? — с болью воскликнул Николенька, но маркиза только обдала его смеющимся взглядом из-под черного кружева маски. Старый генерал-фельдмаршал, как заправский кавалер, склонился к ее руке, целуя.

Через полчаса лодка маркизы Лены, украшенная коврами и роскошными опахалами, выплыла на середину Невы. Сербан Кантемир и Евмолп Холявин, оба в белых рубашках, добросовестно гребли.

— Какой простор! — воскликнула маркиза Лена. — Каждый раз, когда я переплываю Неву, я ощущаю величие неба, огромность мира и тщету смертного человека!

Никто не отвечал. Хотя все были в масках, но каждый знал, кто есть кто. И молодые военные были, конечно, стеснены присутствием генерал-фельдмаршала. Закат пылал в многочисленных окнах дворцов вдоль набережной реки.

— Как быстро все это выросло! — сказал старый Репнин. — Подумать только, а ведь еще вчера здесь были топь и чащоба!

— Деда-то, деда зачем вы взяли? — продолжал расстраиваться Николенька, дыша в ухо маркизы. Но та только смеялась, обмахиваясь опахалом.

— Эй! — вдруг закричал Антиох. Он сидел на корме и держал в обнимку ларец с посудой, потому что был произведен маркизой в ранг буфетчика. — Эй, раззявы! Сразу видно, что князья на веслах, — судно у нас на носу, правьте левее!

Действительно, прямо на носу на их лодку надвигалась обширная черная посудина. Сербан вскочил с веслом, готовый начать перебранку.

Но черное судно пронеслось мимо, обдавая брызгами своих весел, ни словом ни сигналом не отозвавшись на протесты Сербана.

— Это и есть каторга, — сказала маркиза. Привычная веселость сбежала у ней с лица, оно вдруг, под полумаской, стало резким и даже злым. — Это каторга, господа. Видите, гребут каторжники в цепях, а лица их загорожены бортиком?

Все присмирели, даже старый генерал-фельдмаршал. Всем пришла на ум пословица: от сумы да от тюрьмы не отказывайся.

— А кто там на этой каторге наверху сидит? — спросил граф Рафалович, который тоже оказался в числе приглашенных и которому как иноземцу русские пословицы на ум не приходили.

— Это Полторы Хари.

— Кто, кто? — вскричали ее спутники.

— Полторы Хари. Это прозвище такое. Он их конвойный начальник. Видите, на васильковом кафтане галун золотой, широкий — офицер.

— Все-то вы знаете, — залебезил Рафалович, поймал на ветру подол широченной юбки маркизы и поцеловал кружева.

— Еще бы мне не знать! — весело воскликнула маркиза и отобрала край платья у любезника графа. — Может, я сама той каторжницей была.

— Шутите! — воскликнули спутники и принялись обмениваться притчами[38] про каторгу, про татей и татебниц. А маркиза сидела задумчивая, в их беседу не вмешиваясь.

И вдруг она вскочила, протягивая руку вслед удаляющейся каторге.

— Глядите, глядите! Кто это там у них? Боже, какое страшилище!

Последний с краю на каторге отбивал такт молотком, чтобы взмахи гребцов были равномерны. На его руке, поднимавшей молоток, поблескивала цепь.

— Наверное, у него ноздри вырваны, — сказал князь Репнин, по-старчески прищуриваясь. — Нет, ноздри, пожалуй, целы. Зато на щеке у него клеймо — «тринадцать». Цифрами в Рогервике клеймят за военные мятежи. Вор, видать, первейший!

Настроение было подпорчено. Лодка вошла в протоку, там уже царила фиолетовая тень. Молодой лес в полном безветрии стоял по берегам протоки, и даже плывущая лодка не возмущала спокойствия зеркальной воды.

— «Ун энфейта флореста… — пропела низким голосом маркиза Лена и поправила замысловатую прическу. — Эспельяда до агуас…»

— Что, что? — закричали ее спутники. — Спойте же, спойте!

Лодка ткнулась в песок, и, поскольку гребцы были все-таки неумелые, пассажиры со смехом повалились друг на друга. Антиох еле удерживал рассыпающиеся стопки тарелок. Там в отдалении от берега виднелся домик с террасой, впрочем, и в других местах укромной протоки стояли теремки, то тут, то там поднимался дымок от гостеприимного очага.

Через малое время на террасе уже кипела итальянская новинка — медный сосуд с трубой, куда старательный Антиох закладывал тлеющие угли, а выливать кипяток нужно было через особый кран.

Маркиза предложила снять маски. Она представила и гостя, который пока был тут незнаком.

— Граф Рафалович из Парижа. Государыней приглашен в академики к нам. Он был друг моего покойного мужа, прошу любить и жаловать, синьоры.

Завидев на графе моднейший парик седого цвета, преображенцы приуныли.

Николенька Репнин помогал Антиоху разносить чай и вдруг обнаружил, что его обычное место справа от маркизы Лены занято. Там расположился лейб-гвардии сержант Холявин, и синьора благосклонно на него посматривала. Слева же от хозяйки сосредоточенно пил чай его собственный дед.

— Не мнится ли вам, сударь, — Николенька коснулся плеча Евмолпа Холявина, — что вы не свое заняли место?

Холявин отхлебнул из чашки и посмотрел на маркизу, а та спокойно ему ответствовала взмахом серповидных ресниц.

Тогда Николенька не выдержал.

— А у вас штиблет разбитый! — крикнул он Евмолпу. — Постыдились бы, сударь, в такой одежде в гости ходить!

Холявин вскочил:

— Сударь!

Побежали к лодкам за шпагами. Сербан смеялся, а Антиох, болезненно морщась, пытался отговорить соперников:

— Евмолп, Николенька, вы же первые фехтовальщики в полку, не миновать крови!

Но это только раззадоривало драчунов. Пока дуэлянты легкими прыжками маневрировали по террасе и сталь лязгала в пробных выпадах, старый князь Репнин кивал головой и постукивал костяшкой пальца в такт их движениям. Маркиза подозвала Зизанью и приказала перекрутить локон в ее прическе.

Но темп убыстрялся, и начались опасные эскапады. Боковые выпады и обманные уколы следовали один за другим. Концы шпаг рискованно касались кружевных жабо на груди. Один раз молодой Репнин оступился, пошатнулся. Холявин не растерялся, нанес дегаже — прямой удар. Оказалось, что это особо хитрый обман Николеньки, Евмолпу еле удалось сдержать его ответный удар возле самого эфеса.

— Ух ты! — вскричали братья Кантемиры, а маркиза смеялась, хотя глаза ее поблескивали тревогой.

И вдруг Холявин решительно схватил шпагу Николеньки за клинок левой рукой, а своей шпагой проколол его сорочку прямо напротив сердца и поднял оружие как победитель.

— Оставь клинок, Николенька! — крикнул старый Репнин внуку. — Здесь дерутся не по правилам. Так и зарезать можно.

Поднялся ожесточенный спор, допускается ли прием захвата шпаги противника голой рукой. Маркиза Лена встала, отобрала шпаги у дуэлянтов и отдала их Зизанье.

— Лучше я вам спою, — предложила она.

Зизанья вынесла диковинный инструмент, похожий на балалайку или домбру, но суженный посредине, будто в талии. Весь в лентах и инкрустациях, называемый «гитара», то есть «цыганка», а еще — «кифара», инструмент Венус,[39] богини любви.

— Я спою вам то, что хотела спеть, когда мы только подплывали сюда, — маркиза трогала мелодичные струны. — Это песня из страны моего покойного мужа, есть такой суровый край у самого океана. Там жители все либо нищие философы, либо мудрые пастухи. А наречие их похоже на многие языки — на испанский, на латынь, даже на молдавский. Послушайте, и вы поймете.

Зачарованный лес отражается в зеркале вод,

Отражаются звезды в изгибах пространства,

Здесь не слава, не деньги, не ученое глупое чванство,

Божество в этих копиях странных живет.

Все повернули головы к реке и увидели, как действительно на бледном небе над лесом появились слабые звезды и зеркальная вода отразила их четче, чем они были на высоте. А песня продолжалась.

Чередою распахнута вдаль галерея веков.

Те же люди, и страсти, и слез человечьих отрада,

От зеркал до зеркал, от блестящих зрачков до зрачков

В бесконечных повторах проходит миров анфилада.

Налетел ночной ветерок, принес свежесть моря, пахло хвоей, дымом костра. Младший Кантемир, вытащив записную книжку, что-то в ней черкал. А гитара звенела.

Обнимая любимую, помни, что случай твой не уникальный,

Как бы ни были вы сумасбродны, любя,

В перспективе времен, в бесконечных повторах зеркальных

Та же женщина тысячу раз обнимает такого ж тебя!

Все молчали, вдумываясь в смысл диковинной песни, а старый князь Репнин сказал, покачав головою:

— Наша-то молодость, все в боях да в походах… Разве было хоть малость времени просто так спеть да подумать? Но мы такие же были, такие же, ничуть не хуже вас.

— Слава богу, хоть не хуже, — тихо сказал Холявин, а маркиза укоризненно хлопнула его по руке.

— Господин генерал-фельдмаршал завтра нас покидает, — сказала она, оборотясь к князю. — Не знаю уж, сеньоры, как он решился, но пришел ко мне… Вы не против, князь, что я рассказываю это?

— А что ж против? — сказал Репнин, ставя чашку на блюдце. — Правда есть правда. Внук мой юный, вот он — вам всем известен, есть сумасброд первейший. Одно ему оправдание — в его годы все были сумасброды…

— Виршами заговорил, — опять заметил Холявин и опять удостоился хлопка маркизы.

— Вот я и хотел узнать, не в сумасбродные ли руки я его вручаю, — закончил Репнин.

— А я просто пригласила князя поехать с нами, — весело подхватила маркиза, — чтобы он узрел, что мы не вельзевулы и не крокодилы.

— Юного того князька, значит, — сказал Холявин на сей раз во всеуслышание, — нам на воспитание оставляют?

Все укоризненно на него посмотрели, но тут вступил в разговор граф Рафалович:

— И куда же, куда же едете, экселенц?

— В Ригу поеду, — отвечал князь. — Мое сумасбродство в свое время заключалось в том, что я со знаменем в руках и с обнаженной шпагой первым взошел на стену этой Риги…

— Это как же, — заинтересованно расспрашивал граф, — значит, и лейб-гвардия переходит в Ригу?

— Нет, — сухо сказал генерал-фельдмаршал, жуя стебелек травы, и добавил: — Я выхожу в отставку.

Никто не знал, как реагировать на заявление князя. А он вдруг повернулся в сторону невидимого за лесом Санктпетербурга:

— Не в силах более, не в силах. Все сии пирожники, портомои, токари, пекари, обер-красавчики, наглые пришельцы… Разве это та Россия, за которую я шел со шпагой в руке?

И тут вновь звякнули клинки. Оказывается, пока внимание всех было отвлечено словами старого князя, Евмолп и Николенька подобрались к лодке и схватили свои шпаги.

Теперь уж трудно было уследить за соблюдением приемов и правил фехтования. Ожесточение противников было крайним. Топот сапог становился все лихорадочнее, уже и маркиза Лена призвала остановиться.

И вдруг над лесом взлетел необыкновенный огненный петух во все небо. Закрутился, теряя искры, а рядом с ним на блеклом фоне заката поднялись, шипя и распадаясь, еще множество огненных птиц. Гром далекого салюта ударил словно из-под земли.

Евмолп на мгновение отвлекся: как провинциал, он никак не мог привыкнуть к санктпетербургским салютам. И безжалостная шпага Николеньки Репнина густо окрасила кровью бранденбургскую рубашку Максюты.

Все кинулись к упавшему Евмолпу. А ракетные петухи все взлетали один за другим, крутилась огневая потеха! За островом над столицей на небосводе простерся огромный красно-зеленый огненный вензель императрицы.

Государыня Екатерина Алексеевна изволила возвратиться в свой верный Санктпетербург.

Загрузка...