Ранним утром на последней ямской заставе перед Санктпетербургом собралось множество народа. Солнце, обещая жару, ярко светило сквозь макушки деревьев. Свежесть исходила от травы и от леса, хор птиц вопиял к небесам.
Встречали светлейшего князя Александра Даниловича, который, как было сообщено фельдъегерской службой, изволит прибывать из своей государственной поездки в герцогство Курляндское.
Близ ямской избы собрались все, кто, согласно правилам, должен сопровождать светлейшего при въезде в столицу. Шесть лошадей в бархатной сбруе, скороходы с бунчуками[47] ровно турецкие паши, мазыканты в личных ливреях Меншикова, то есть в синих кафтанах с золотым шитьем. Наконец, шесть важных камер-юнкеров, один из которых должен был следовать рядом с каретой, держась за дверцу.
Кони, звеня трензелями, стригли молоденькую травку. Отряд ингерманландских драгун личного Меншикова княжеского полка спешился. Курили трубки, пересмеивались, все сытые, молодые.
— Соловьи-то, соловьи! — сказал, выходя на крыльцо, генерал-майор Волков, секретарь светлейшего. — Вон тот, на березе, так и выкручивает…
— А что, ваше превосходительство, — спросил ямской смотритель, — министры-то прибудут встречать светлейшего?
— Спрашиваешь! — ухмыльнулся молодой генерал-майор. — Пусть попробуют не прибыть!
— А что же их тогда все нету? Поезд светлейшего ожидается вот-вот.
— Ну, у Нарвской заставы его могут встретить или на Загородном… Вишь, вчера фельдъегери поздно сообщили, государыня была у дочери…
Вдруг раздалась резкая команда. Драгуны загасили трубки, вскочили на коней и, выезжая попарно, резво поскакали по дороге к Санктпетербургу.
— Ординарцы, где мои ординарцы? — забеспокоился генерал-майор. — Узнайте-ка, в чем дело.
К крыльцу подскакал всадник в черной епанче и полумаске. Спрыгнул прямо на верхнюю ступеньку, за ним стали подъезжать еще верховые, одетые в различную форму.
— Господин генерал, пройдите в избу, — предложил он Волкову.
В избе он скинул полумаску и оказался Преображенским командиром Иваном Бутурлиным. Седые волосы на лбу у него торчали воинственно.
— Вы арестованы, — заявил он. — Пожалуйте шпагу.
— Не имеете права! — что было сил закричал Волков, наклоняясь к окошку разглядеть, что там творится. — Полковник не может арестовать генерала!
— Надо знать табель о рангах! Преображенский полковник равен генерал-лейтенанту! — Бутурлин грубо схватил его за шиворот. Вошедшие вслед за ним отобрали у Волкова оружие.
— Поди скажи музыкантам, чтоб играли побойчей, — велел Бутурлин ямскому смотрителю. — Да гляди ты у меня!
Меншиков в своем возке издалека услышал звуки Преображенского марша. В последнее время какая-то апатия, непонятное безразличие все чаще охватывали его. Казалось бы, с чего? Кто в огромной империи, которую бедная наивная царица именует своим герцогством, кто осмелился бы перечить светлейшему князю? Как говорит льстивый владыко Феофан: «В сем Александре мы видим величие Петра!» Он, Меншиков, действительно второе лицо во всех деяниях Петра.
Да в том-то и дело, что всего только второе! Любой царедворец, будь он трижды слабоумен, царедворец только потому, что он так рожден. А светлейший, хоть звезды с небес хватай, остается Алексашкой Меншиковым, который сегодня есть, а завтра — фу, и нет его!
И светлейший откинулся на кожаную спинку, пощипывал короткие усики. Предвкушал и баньку, и обед с настоечкой, и приятные разговоры среди друзей или хотя бы среди льстецов. А губы подпевали давно знакомому маршу, пальцы сами собой отстукивали такт.
Вдруг карета остановилась, будто попала в ухаб. Лошади храпели, звенели поводья, кто-то кричал:
— Что случилось?
Меншиков приоткрыл дверцу, и в тот же миг в ней появился человек в странном партикулярном кафтане, но снаряженный по-военному.
— Светлейший князь Меншиков? — спросил он, хотя какое могло быть сомнение, что это светлейший князь.
— Я… — ответил Меншиков, соображая, что могло произойти.
— Повелением ее императорского величества, — сказал тот, поперхнулся, прокашлялся и закончил: — Вы арестованы. Вот указ.
Меншиков смотрел на его лицо и видел, что он молод, что губы его от волненья дрожат. Еще бы! Ведь не каждый же день доведется арестовывать генерал-фельдмаршала российской армии, герцога Ижорского, владетеля Почепского и Батуринского и прочая и прочая… Один титул его занимает полторы печатных страницы. Но и у Меншикова дрожали руки, когда он принимал и разворачивал свиток с указом.
Нет, это подпись подлинная.
Ему хорошо знакомы эти каракули — не то Екатерина, не то просто Катя.
А с улицы нетерпеливо кричали:
— Ну, что ты там медлишь? Предъявил указ?
И тогда Меншиков почувствовал, что прежняя нечеловеческая сила вулканом поднимается в нем изнутри. Он вырвал указ из рук арестующего и стал хлестать его свитком по щекам. И видел безумные от страха глаза молодого человека, и повторял:
— Подлецы, подлецы, ах, мерзавцы!
Затем, вытолкнув его из кареты, высунулся сам. Конный конвой в синих меншиковских мундирах, держа руки при эфесах, стоял строем в отдалении, наблюдая, что происходит.
— Братцы! — заорал во всю мочь Меншиков с подножки. Ветер трепал его седеющие волосы, он размахивал пистолетом. — Братцы! Не со мной ли вы ходили на шведов и на турок?
— Ура! — одним духом выкрикнул княжеский конвой. Лязгнули сабли, рассыпалась дробь копыт. Полковник Бутурлин, еле успев накинуть епанчу, с крыльца сиганул на коня и первым кинулся наутек.
— Ванька Бутурлин! — опознал его светлейший. — Ну, погоди!
И он выстрелил ему вдогонку. И это был единственный за всю эту глупую историю выстрел. Но в Бутурлина он не попал, а угораздил прямо в бок стоявшему напротив саврасому коньку, и тот шарахнулся обземь, отчаянно болтая копытами.
А музыканты, зажмурившись от страха, продолжали играть. И Преображенский марш гремел немного грустно, старомодно и очень торжественно. Он гремел, а в лесу ему вторили соловьи.
Светлейший спустился из кареты, скинул дорожный кунтуш,[48] вытер лоб платком. Подбежал, радостно поздравляя, освободившийся из заточения генерал-майор Волков. Меншиков сосредоточенно разглядывал подпись императрицы на указе.
Подвели единственного пленного. Это оказался тот самый, который явился в карету к светлейшему с указом. Да и то попался он только потому, что именно его Савраску убили и он, вместо того чтобы бежать или обороняться, склонился над умирающим конем.
— Ишь каков! — сказал Меншиков, увидев на груди пленного медали, и провел по ним рукой.
— Максим Тузов, сирота! — четко отрапортовал пленный. Страха в его светлых глазах уже не было никакого, зато накапливалось отчаяние. — Я один все сие устроил, и арест и указ, никто меня не подбивал! — Поспешно добавил, облизывая пересохшие губы: — И больше вам от меня ничего не узнать, хоть пытайте!
— Ну, это мы еще посмотрим, — усмехнулся светлейший, топорща усы. — Эй, Волков, прикажи скрутить его покрепче да ко мне в багажник, потом разберемся!
Обер-полицеймейстер майор Рыкунов докладывал Девиеру наиболее сложные дела. Обыденщину — кражи, уличные безобразия — это решал сам. Цены такому помощнику не было.
— Вот из канцелярии прошений переслали жалобу… — майор разгладил замусоленную от долгих мытарств бумажку с бледной орлиной печатью. — Пишет некий посадский из Вологды. Прибыл в стольный град на святки, следовательно, в январе. У Царицына луга, где гулянье, с него сняли полушубок дубленый. Крикнул «караул», полицейские сотские, заместо помощи, сняли с него же и порты и зипун…
Ударила пушка, и полицейский дом задрожал до самого основания. В подземельях заворочались наловленные тати.
«Полдень! — подумал генерал-полицеймейстер. — А Тузов так и не появился. Что-нибудь у них там на заставе сорвалось. Этот Ванька Бутурлин, как был при царе Петре архидиаконом всешутейшего собора, так дураком и остался… На черта я с ними связался, морра фуэнтес!»
И чтобы не показать помощнику, что он чем-то расстроен, переспросил:
— Так в чем, говоришь, он был одет, тот посадский?
— Как писано в челобитье, дубленый полушубок белой кожи, а то, что в полиции сняли, — порты бархатные, також зипун суровской, шелковою басмой расшит.
— Ишь, посадский, а разодет был ровно боярин.
— Торговал, вероятно, ваше превосходительство.
— Ну, ладно, а дело-то было зимой. Чего ж он летом жалобу подает?
— А в челобитье это також указано. Пишет, как принялся он тем сотским судом грозить, они подговорили лекарей гофшпитальных, его и посадили с сумасшедшими в яму. Еле вырвался, пишет, и то обманом.
— Чудеса! — сказал генерал-полицеймейстер, а сам думал про другое. Что фейерверка не было обычного, по случаю прибытия светлейшего, это, конечно, граф Толстой расстарался…
Полицейские посты пока ничего не сообщают. Но и Тузова с реляцией почему-то нет.
Девиер приказал узнать, не прибывал ли кто со срочным донесением? Никто не прибывал.
— По розыску установлено, — продолжал майор, — что из дежуривших тогда на святки сотский Плевулин утонул по пьяному делу, а сотский Горобец за ту же вину разжалован. Кого прикажете виноватить?
— Ну и выбросил бы эту бумагу! — с досадой сказал Девиер.
— Никак невозможно, ваше превосходительство, на ней резолюция — глядите чья…
«Черт побери! — еще раз выругался про себя Девиер. — Наверняка Кушимен теперь кинется к императрице… Чего же теперь ждать? Ареста, ссылки, дыбы? Все было затеяно легкомысленно, преждевременно, воистину, как на всешутейшем соборе! Черт меня к ним присовокупил…»
— Вот что, — предложил он Рыкунову. — А ты не пробовал этого челобитчика в полицию на службу пригласить? Вот и жалоба закроется, и чин появится, обремененный полезнейшим опытом.
У майора на лице появилось радостное выражение, которое всегда у него бывало, когда шеф высказывал гениальные мысли.
— Что там у тебя еще? — спросил генерал-полицеймейстер, а сам думал: «Теперь если моя дуреха (так про себя он называл свою законную, Анну Даниловну), теперь ежели она не вмешается, быть конфузу!»
Майор доложил еще дело, чрезвычайно непонятное. Вчера ночной обход чуть не задержал каких-то татей, которые отнимали суму с деньгами у прохожего человека.
— И что же не задержали? — спросил Девиер, вытаскивая свою черепаховую табакерочку. И все думал: «Ах, если бы не этот вчерашний дурацкий мой шаг, как было бы теперь чудесно! Утро свежее, птички поют, вечером бы во дворец, там танцы, милое общество… Морра фуэнтес! Впрочем, а если арест удался? Он, Антон Девиер, бывший амстердамский юнга, завтра же станет графом и генерал-фельдмаршалом, а то и поднимай выше! Царевна Елисавет, этакая белокурая красавица, честное слово, и на него, Девиера, заглядывается… А жена что ж? Жену в монастырь…»
— А не задержали, — подобие улыбки посетило суровый лик Рыкунова. — Не задержали потому, что тот ограбленный отказался кричать караул.
— Да ты что? — Генерал-полицеймейстер даже просыпал табак. — Отказался кричать караул?
— Ей-ей! — Рыкунов готов был перекреститься.
— Тогда что ж не задержали ограбленного?
— В том-то и дело, что задержали, да он невесть как ушел.
«Задержали — не задержали. Кричал караул — не кричал караул, — с тоскою думал генерал-полицеймейстер. — А там в Летнем дворце судьба моя, может быть, решается…»
— Ты мне, господин Рыкунов, не крути, — сказал он строго. — Я тебя ведь двадцать лет уже знаю. Докладывай, в чем у тебя тут сомнение.
И майор Рыкунов сообщил, что, во-первых, тати были несомненно из того вольного дома, который находится в арендованном строении господина лейб-токаря и советника Нартова, а арендаторша его — иноземная персона, маркиза Кастеллафранка…
— Ах, маркиза! — поморщился генерал-полицеймейстер. — До графов и маркиз все руки не доходят. Ведь и карлик показывал…
— Кстати, ваше превосходительство, о карлике, Варсонофии Осипове, именуемом Нулишкой. Как прикажете — выпускать?
Еще не хватало — карлик! Нет, Антону Мануиловичу в последнее время убийственно не везло. Заказать, что ли, у академиков новый гороскоп? Ведь ежели теперь этого окаянного Нулишку выпустить, он же прямиком к царице! А что, собственно, у того у карлика узнали? Он же, карлик, иностранных языков не знает и если б даже хотел, не смог бы рассказать, о чем беседовали резидент и граф, академик… Господи помилуй!
— Значит, это во-первых, а во-вторых что?
— А во-вторых, тот, кого грабили, был из дворца.
— Что-о?
— Так точно, ваше превосходительство. Другой патруль обнаружил его на Царицыном лугу и провожал до Летнего дворца незаметно. Истинный бог, ваше превосходительство.
— Ты понимаешь, что говоришь, Рыкунов?
— Понимаю, ваше превосходительство.
— Хорошо. А кто ж все-таки захватил, а потом упустил того ограбленного?
— Аудитор Курицын, — ответил майор, и вновь двусмысленная улыбка полезла на его тонкие губы.
— Где он?
— Он ждет вызова вашего превосходительства.
«Тут действительно отдает чем-то неординарным, — подумал Девиер. — А в моем аховом положении сейчас бы что-нибудь царице загнуть такое, чтоб заставить ее ночку-другую провести с цирюльниками, кои кровь пускают… Или найти ей этот философский камень, морра фуэнтес!»
Раскрылись двери, и аудитор Курицын, как и всегда преисполненный служебного рвения, явился.
Генерал-полицеймейстер расспрашивал его тихо, полузакрыв глаза, почесывая бровь кончиком гусиного пера. Майор Рыкунов, который тоже изрядно изучил своего шефа, чувствовал, что генерал-полицеймейстер готовит себя к решительному рывку.
И миг рывка наступил. Девиер вскочил и заорал во все присутствие:
— Сколько с него взял, чтоб его отпустить?
И поскольку Курицын молчал, генерал-полицеймейстер крикнул помощнику:
— Рыкунов! Принеси кочергу, я его лупить буду!
Подскочил к аудитору и принялся его трясти, пока тот не протянул потную ладонь, на которой лежал новенький золотой русский дублон — двухрублевик.
— Ого! — вскричали оба руководителя санктпетербургской полиции, кидаясь рассматривать монету. Курицын встал на колени, хлюпал, размазывая слезы, но понимал, что основная гроза прошла.
— Истинный крест! — забожился майор Рыкунов. — Вам ведомо, ваше превосходительство, все монеты нового чекана идут через меня, но такого орлеца я еще не видел.
Поднесли монету к раскрытому окну. Отчетливо вырисовался одутловатый профиль Екатерины Первой — бровь дугой, вздернутый носик. На пышной прическе красовалась коронка, а на ней — бриллиант Меншикова, который, сказывают, был в палец толщиной.
— А ну, все за мной! — скомандовал Девиер.
— День да ночь, вот и сутки прочь…
Маркиза Лена зажмурила глаза, тут же их открыла и запечатлела картинку: яркое утро, солнечную листву, синюю гладь воды. За лесом слышался голосистый крик петуха, полуденный ленивый скрип деревенского колодца.
Она обернулась в темную глубь домика, где на ковровых подушках Евмолп Холявин потягивался и зевал, показывая зубы, словно некий мускулистый зверь.
— Не вставай, кровь опять сочиться будет. Табачку тебе? А хочешь, я сама набью тебе трубочку? А может быть, желаешь квасу?
Выглянула в окно, обозрев заросли кувшинок, и кликнула служанку:
— Зизанья! Что ж лодка наша не идет? Не запил ли там Весельчак?
Ефиопка доложила, что уж и к реке выходила смотреть, — ничего! Усадила госпожу на пуфик, стала крутить ей локоны в фантанже.
— Осмотри мне бок-то, — попросил маркизу Холявин. — Будешь ли снова перевязывать?
— Лежи, куда тебе торопиться!
— Как куда? Развод во дворце. У нас полковник Бутурлин, даром что старый, а знаешь — ого-го! Я из-за него уж четыре раза на гаупвахту попадал.
— Тебе скучно со мною, со старухой.
— Да какая ж ты старуха? Вот тебя бы ко двору, все бы фрейлины от зависти полопались. Экая ты царь-девица!
— Я уж, милый, дважды замужем была. И оба раза за стариками.
— Между прочим, — сказал Холявин, устраиваясь на подушках, — никакая ты не иностранка. Ты акальщица московская — «в Маскве на даске, в аващном туяске». Вместо «хватит» говоришь «фатит», вместо «квас» — «фас». И губки ставишь плошечкой.
— Ну, уж ты меня всю по косточкам разобрал. И точно, признаюсь — я московская. Да неохота сего и вспоминать! Первый муж мой знатный купец был, у него дочь от первого брака еще постарше моего. Оговорили его дружки застольные, тараканы запечные, под дело царевича Алексея подвели. Я сама его видала мертвым, как он на бревне висел… Тот князь Ромодановский, палач…
Ее трясло, она закрыла лицо руками. Евмолп, испуганный, вскочил, не зная, что предпринять. Ефиопка спешила дать питье, засматривала ей в лицо.
— Не надо, не надо об этом, госпожа…
Но маркиза совладала с собой, собрала рассыпавшиеся черные кольца волос.
— Не надо? Ай нет, уж доскажу, только ты, Евмолп, ложись обратно, как бы рана не вскрылась… Главный-то палач — сам царь. Верь мне, Евмолп, я видела все своими глазами! Как указал он Кикина, четвертованного уже, на колесе сутки живым держать… Тот только и молил: «Братцы, родненькие, главу мне скорее срубите, нет более сил терпеть, все едино ж помираю!» А палач тот, котобрыс адов, на коне — как монумент врос и страданьями людскими упивался. Ох, Евмолп!
Зубы ее мелко стучали о края чаши, поданной Зизаньей.
— Слушай далее… Один только был из всей верхушки правительственной человечный, меня пожалел. Из ада того вывел, на корабль посадил, в самый подпол, где крысы. Я семь суток в подполе том скрытно пролежала…
Холявин, забыв о своей ране и о трубочке с табаком, смотрел на эту черноволосую, всю в кольцах и драгоценностях женщину, которая говорила как московская акальщица и во всем была такою нерусской!
— Ты о государе поосторожней, — сказал Холявин, вспомнил о трубочке и принялся ее сосать. — Мы все же присягу давали…
— Ладно, не буду, — обещала маркиза. — Там, в Европиях, мне господь за мои страдания другого старика послал, гишпанца, или латынца, как у вас называют. Сей тоже был обходительный да простой, титул мне оставил, герб — льва золотого. Да вот нет его тоже в живых, царство ему небесное, хоть он был и басурман.
— Хо-хо-хо, — реагировал Евмолп на ее рассказы. — Страсти несказанные. Ты поглядела б все же бок-то у меня. Сильно задето?
— Да нет, только разрезало кожу. На два пальца бы левее — уложил бы тебя мальчишка Репнин в домовину вечную. Можешь теперь хоть в развод, хоть в караул, хоть в загул. Да жаль мне тебя отпускать.
Она распахнула гардероб, и он увидел там что душе угодно. И рубахи тонкие, расшитые, и манишки с пышными жабо, и манжеты надставные с кружевом в ладонь шириной.
— Ого! — заухмылялся Холявин.
— А что я придумала! — Маркиза прищурилась, отчего ее ресницы стали окончательно похожи на нацеленные вдаль острия. — Давай бросим все и бежим! Куда хочешь, хоть в твой Мценск…
Холявин не отвечал, мотая головой. Он занят был рассматриванием гардероба. А ее смуглое лицо озарилось вдохновением:
— Что за страна у вас такая, Мценск?
— Страна как страна… Обыкновенная. Дворцы из щепы, сады из крапивы, угодья из лебеды. Да я и не в самом Мценске живу. У нас поместье на оврагах, одна глина, хотя кругом чернозем и чернозем.
— На сей случай у меня кое-что прикоплено. — Маркиза встала, поскольку ефиопка окончила прическу. — Смерть как надоела мне эта праздничная жизнь! Купим поместьице на черноземе. Я детишек тебе нарожу белобрысеньких, как ты сам. Хозяйничать стану в огороде, ну ничего более не хочу!
— И! — возразил Евмолп. — Здравствуйте! Я еле из той дыры вырвался, а ты меня опять туда хочешь законопатить?
— А что тебе делать в Санктпетербурге? Учиться станешь?
— Пускай попы учатся да князья Кантемиры! Мне это ученье поперек горла сидит. Матушка на книги да на учителей последние деньжонки убила, ненавижу их всех, перестрелять готов!
— Вот ты, оказывается, какой! Но не век же тебе в унтерах сидеть, хотя бы и гвардейских. Жениться, стало быть, выгодно ищешь?
— Ха! Жениться не умыться. Вон у князей Черкасских семеро невест, только кивни… Да не хочу я хомутов никаких, поняла? Мне и полковая-то жизнь до смерти надоела, все дисциплина да устав. Ты за двумя мужьями хоть мир повидала, а я ничего. Воли хочу-у, волюшки, у-ух!
Он покидал обратно в гардероб все манишки, и сорочки, и кружевные жабо. Задвигал локтями, пробуя, ощутится ли боль. Сделал пробный выпад левой рукою, потом обеими руками размахнулся, будто хотел снести забор. Довольный тем, что собой владеет, он стал вышагивать, делая приемы сдачи караула.
— Петушок ты, петушок! — улыбнулась маркиза.
А с реки кричали:
— Э-ге-гей, синьора!
Это была лодка, двое сумрачных слуг сидели на веслах. У Весельчака голова была забинтована и покрыта вязаным колпаком.
— Что случилось? — грозно спросила маркиза, усаживаясь на скамью. — Опять похождения ночные?
Весельчак отвернулся, сплюнув в воду. Направил лодку к выходу из протоки в сияющую полноводьем Неву. Плоскодонки, ялики, шлюпки сновали во всех направлениях, как на многолюдном проспекте.
Когда Девиер и чины полиции вошли в мазанку Нартова, они обнаружили там громоздкую машину со множеством медных колес, рычагов, зубчатых передач. Генерал-полицеймейстер сморщил нос. Пахло уж очень по-простонародному — постным маслом, рогожей.
В зеленой полутьме горницы не сразу обнаружились хлопотавшие вокруг машины люди.
— Чудо техники! — воскликнул Нартов, указывая Девиеру на аппарат. Рука его была вымазана в дегте. — Семишпиндельный станок!
В горнице оказался и академик Бильфингер, в таком же кожаном фартуке, как у Нартова, со штангенциркулем в руке. На столе были разложены чертежи, какие-то детали. Из кухни доносился плеск воды: это Алена, дочь старой Грачихи, мыла посуду.
Пока Нартов объяснял что-то про машину, мешая немецкие и русские слова, а академик Бильфингер вставлял свои дополнения и демонстрировал чертежи, Девиер думал все то же: «Проклятый Бутурлин! Не зря уверяют, будто именно он задушил царевича Алексея. Душил будто бы, а сам молился: упокой душу его, господь, в селении праведных…»
Дисциплинированный Бильфингер сообразил, что он здесь лишний. Раскланялся и отбыл. Прекратилось и плесканье воды на кухне.
Тогда генерал-полицеймейстер предъявил Нартову золотую монету достоинством в два рубля.
— Охти! — по-старушечьи всплеснул руками Нартов. — Ведь это из тех семи экземпляров, которые я привез из Москвы. Дайте-ка я у ней ободок посмотрю.
И рассказал, что по неизреченной своей милости государыня посылает его, Нартова, с ревизией по монетному делу, перечеканке, проверке содержания серебра и прочее. А в сем году государыня и министры поручили ему поехать на московский монетный двор, выяснить, можем ли мы технически чеканить монету с полновесным содержанием золота, не уступающую европейским. Ведомо, судари мои, что при Петре Алексеевиче из-за великих нужд государственных монета российская вельми порчена была…
— Ладно, — прервал его Девиер. — Про то мы знаем. Сия-то откуда взялась?
А, будучи в Москве, он, Нартов, чтобы доказать, что российское денежное мастерство не уступит заграничному, собственноручно вычеканил семь двухрублевиков полной мерой золота и чекан тот велел при себе уничтожить. А семь монет этих взял с собою в Санктпетербург, чтобы вручить высочайшим особам…
— Кому же, можете перечислить?
— Могу. — Нартов полез в карман, вынул клетчатый платок и вытер им испарину. — Первая монета была вручена государыне императрице…
— Раз, — загнул палец генерал-полицеймейстер.
— Две монеты были преподнесены государыням царевнам — Анне Петровне и Елисавет Петровне. Это, значит, вторая и третья… Четвертая… четвертая, конечно, была вручена августейшему зятю, герцогу Голштинскому, а пятая — отсутствующему ныне светлейшему князю. Шестая находится у меня…
Он развязал угол носового платка и достал оттуда точно такой же двухрублевик с профилем царицы, что был в руке у Девиера.
— А седьмая, седьмая? — в один голос воскликнули полицейские чины.
Нартов помялся, но затем нагнул голову, будто хотел сказать: а, была не была! — и заявил, мрачнея:
— Виноват. Седьмую монету я отдал не кому-нибудь из высочайших особ… Седьмую монету я презентовал обергофмейстеру Рейнгольду фон Левенвольде.
Полицейские молчали, сосредоточенно глядя на Нартова, а тот ударил себя в лоб ладонью:
— Я подумал тогда: ведь пригодится мне Красавчик сей для дел неотложных, хотя бы к государыне вне очереди пройти…
И тогда аудитор Курицын воздел руки и сокрушенно сказал:
— Да, да, как же я сразу не догадался… Это он, конечно, был, который караул кричать отказался, — Левенвольд.
Генерал-полицеймейстер на него цыкнул, а Нартову сказал:
— Сей минут мы вас освободим. Монету свою вы можете забрать, по этой части у нас к вам претензий нет. Скажите, однако, вы не уточняли законность грамот, по которым у вас проживает ваша арендаторша?
— Как же, я обращался в герольдмейстерскую контору. Тамошний управитель, граф Францышкус Санти, мне объявил, что покойного мужа этой дамы он знал персонально. И знаете, как он его куриозно аттестовал?
Нартов без лишней амбиции прошелся по комнате, кривобочась и прихрамывая.
На мрачных лицах полицейских чинов изобразилась весьма вымученная улыбка. Они раскланялись и вышли во двор.
«Час от часу не легче, — подумал генерал-полицеймейстер. — Тут и не скажешь, кто тебе опаснее, Левенвольд или Кушимен?»
Он остановился в тени кленов и сказал майору Рыкунову:
— Несомненно, кто-то дал взятку Левенвольду, а тати ее отобрали.
— Осталось узнать, кто именно дал взятку.
— А так как это пока невозможно, займемся розыском, кто были сии тати.
И Девиер указал на вольный дом маркизы Лены.
Тут он увидел, что возле колодца Алена Грачева вытаскивает бадью с водой и переливает ее в ведра. Девиер прекрасно помнил и девушку эту, и ее визит в полицейским дом. Он поманил ее пальцем.
— Не кажется ли тебе, — спросил он, глядя в ее напряженное лицо, — что ежели, как тогда, ты вернешься в Канатную слободку, ты застанешь своего бравого корпорала на месте проживания?
— Нет, не кажется, — ответила она дерзко, не прибавляя никакого титула.
— А почему? — как можно более ласково спросил Девиер.
— А потому, что он убит.
Внутри генерал-полицеймейстера забилась-затрепетала какая-то жилка. «Ну, вот и все, — подумал он. — Вот мне и каюк».
— Откуда же ты знаешь, что он убит? — уже машинально спросил он.
Алена взяла его за расшитый галуном обшлаг генеральского кафтана и вывела из-под клена так, чтобы был виден вольный дом. Указала на веревку, протянутую от угла. На той веревке сушилась единственная вещь — мужская сорочка немецкого полотна с кружевной грудью. Бок рубашки был сильно разрезан.
— Это его рубашка, — сказала она глухо. — Там еще пятна крови. Я видела, как их замывали.
И она отчаянно заплакала, уткнув лицо в передник. И, не обращая внимания на полицейских чинов, забыв про свое коромысло, побрела в домик Нартова.
— Аленушка! — сказал ей Нартов. Сам готов был на колени встать, хоть пластаться, чтобы облегчить ей горе. Он догадывался обо всем. — Ну, нет его и не вернешь, чего же убиваться? Аленушка! Выходи за меня! Ну что ж, что я старый человек, хотя какой же я и старый? Мне ж еще и сорока нет.
Алена вытирала передником лицо и глаза, и вновь слеза катилась, и непонятно было, слушает она или нет.
— Выселю я эту иноземку, это гнездо антихристово, а сам там поселюсь. Ох, заживем! Каждый вечер буду астанблей созывать, чтобы тебе, мое сердечко, не было скучно. Государыня даст мне патент на дворянство, она уж обещала. А бурмистру Данилову, — неожиданно распалился он, — мозгляку этому… Шиш ему, шиш!
— Вы хороший человек, барин Андрей Константинович, — тихо сказала Алена, поклонилась ему и вышла, притворив за собой дверь.
Нартов же упал на лежанку, некоторое время лихорадочно тер руки, тер лоб, потом успокоился, всхлипнул, как ребенок, и неожиданно сам для себя заснул.
Возвратилась Алена, посмотрела на спящего барина и подошла к окну. В вертограде полнощном начинался заезд гостей, наигрывал клавесин. Одно из самых верхних окон растворилось, там, смеясь, появилась маркиза Лена. Черные кудри вились по смуглой шее и покатым плечам, чувствовалось, что каждый их виток старательно рассчитан. В ушах раскачивались золотые кольца — не просто серьги, а кольца, обсыпанные гроздью вспыхивающих огоньков-алмазов.
— Коза! — с ненавистью глядела Алена на ее слегка раскосый вырез глаз, на красиво изогнутый рот. — Как есть губастая коза!
Ей вспомнилось, как в детстве отец, который был церковный староста, а потому знаток книжного благочестия, брал с поставца старинную рукописную книгу и читал вслух обо всяких диковинах. Особенно запомнилось ей о Горгоне, и не думалось, что Горгона та когда-нибудь ей к случаю попадется.
Молоточки клавесина все звончее наигрывали менуэт, горбатый Кика в игорном зале старался вовсю.
«Да что же это! — запало в голову Алене. — Горгоны смеются, музыка играет, но человека-то нет!»
Как только распахнулись для посетителей двери и гайдук Весельчак встал возле них, в двери те вошел щегольски одетый господин. Был он в изящной полумаске, не густые брови над этой полумаской были настолько известны всему Санктпетербургу, что гайдук возгласил:
— Милости просим, господин генерал-поли…
Вошедший закрыл ему рот перчаткой, перебив выразительно:
— Господин матрос!
— Здравия желаем, господин матрос! — поспешил поправиться Весельчак, сам думая: роба на нем серая, форменная, хоть из лучшего амстердамского сукна. Шляпа тоже серая и с лентой. Но ежели его превосходительству угодно предстать матросом, мы что ж…
Солнце стояло еще высоко, и послеобеденный зной не прошел, а в пустынной зале Чистилища преображенские унтера пропускали по кружечке: сегодня им было идти в ночной наряд. Мысли же их витали этажом выше, где угрюмый Цыцурин готовил зеленый стол к игорному действу.
Из всех младых преображенцев только князь Антиох шампанеи здесь не пил, картами не занимался, а рассуждал о серьезном, рассеянно крутя снятой с лица маской.
— Русский народ, судари мои, лет через сто… Да нет, почему через сто? Через пятьдесят, через двадцать — русский народ сотворит такую словесность, иже[49] есть литература, коей не было у классических народов древности!
Его собеседником был граф Рафалович, который тоже не держал в руке кружки с шампанеей. На нем был умопомрачительный кафтан черного атласа с серебряным шитьем.
— Хе-хе! — посмеивался Рафалович. — Князья Кантемиры, что вам все Россия да Россия. А бывали ли вы, например, в Лондоне?
— Он у меня спросил, — Сербан указал кружкой в атласную грудь Рафаловича, — стану ли я, молдаванин, сражаться против Англии или Франции, ежели они воевать начнут с Россией…
— Ну да, ну да, — засуетился Рафалович. — Вы знаете, сколько доброго желает Англия вашей молдавской отчизне!
— Добра-то желает, — воскликнул Сербан. — А султану нас постоянно продает! Отец покойный рассказывал…
— Ну и что ты на это ответил? — перебил его Антиох.
— Я в политике не разбираюсь, но за такие вопросы обещал ему голову проломить!
— О-ох! — так и присел граф Рафалович, а Холявин захохотал, показывая все свои великолепные зубы.
В это время Цыцурин вышел на площадку лестницы, приглашая гостей пожаловать. Преображенцы загомонили, двинулись фалангой.
— Эй, пиита российский! — Евмолп подхватил Антиоха. — Неужели и сегодня не сыграешь?
— Оставь его, — сказал Сербан. — Он карты называет «пестрыми пучками», а за мною ходит только для того, чтобы надо мною висеть, как бремя совести. Эй, пиита, раз сам не играешь — раскошеливайся! Дай хоть полтинничек, так хочется пару ставок сорвать.
— Берите у меня, — предложил Рафалович. — Могу одолжить кому угодно и на какой угодно срок.
Они выстроились вокруг стола, покрытого зеленым сукном, на котором были разбросаны цветные фишки и нераспечатанные колоды карт. Никто не начинал: денег ни у кого не было.
Антиох, стоя за спинами игроков, говорил Рафаловичу;
— С тех пор как отец увез нас сюда, мы стали сыновьями России. Я говорю вам это, граф, как есть твердо и прошу мне более вопросов об этом не задавать. Мы такие же русские, как, например, вот Евмолп Холявин, уроженец славного города Мценска…
— Гляньте, — сказал Сербан, — какие карты промыслил наш великий Цыцурин! Короли похожи на взломщиков, а валеты на карманных воришек.
— Слушай все-таки, Сербан… — не отставал от него брат. — Не играл бы ты… Нянюшка наша про тебя дурной сон видела.
— А у меня, — закричал Сербан, подкручивая ус, — есть предчувствие, что именно на эту колоду мне повезет!
— Что тебе всё карты и карты… — с досадой сказал Антиох. — В Кунсткамере, был я вчера, такие привезли книги…
Преображенцы оглушительно захохотали и затянули на церковный лад:
— «Умен, как поп Семен, книги продал, карты купил, сел в овин и играет один!»
— А ну, — накинулся на брата Сербан, — давай деньги или проваливай отсюда!
— Осмелюсь вновь предложить… — робко вступил Рафалович, позванивая мошной.
— Эх, была не была! — воскликнул Холявин. — Возьму кредит у чужеземного графа! Это вам, сударь, не философский ли камень помогает?
На бедного Антиоха никто внимания не обращал, хотя он и вирши обличительные читал, сиречь сатиры:
— «Из рук ты пестрые пучки бумаг не выпускаешь. И мечешь горстью мозольми и потом предков твоих добытое добро…»
— Валет, валет! — завопили преображенцы, видя, что у Сербана пошла не та карта. — Обмануло тебя твое предчувствие!
Проигравший Сербан смущенно теребил ус. Брат подал ему фляжку с ромом, но Сербан молча пошел к Рафаловичу за ссудой.
Господин в матросской одежде некоторое время наблюдал за игрой, потом, видя, что внимание всех отвлечено проигрышем Сербана, приподнял портьеру и проник во внутренние покои.
В старой Москве да и в Санктпетербурге в голову не пришло бы без спроса проникать в домашние покои. Но здесь вольный дом, потому-то он и называется вольным, что каждый волен в нем делать что угодно.
— Что угодно? — спросила Зизанья, встретив «господина матроса» под аркой, которая вела внутрь.
Через ее курчавую голову он обратился прямо к маркизе, сидевшей на кушетке. Показал ей новенький двухрублевик: можно ли разменять на серебро и сколько берут за размен?
В руках маркизы Лены был все тот же таинственный инструмент — кифара, или гитара. Она пощипывала струны, и получалась мелодия странная, словно жалоба на неведомом языке.
— Нет, — сказала она, даже не взглянув на вошедшего. — Деньги меняют не у нас. По царскому указу деньги меняют только на гостином дворе.
И продолжала наигрывать, а гость достал брелок с алмазом и попросил принять в залог.
— Деньги, знаете ли, очень нужны.
Маркиза наконец подняла лицо от струн и взглянула на него исподлобья.
— Сударь мой, кто же поверит, что вы, хозяин Санктпетербурга, вы нуждаетесь в деньгах?
Девиер кинул матросскую шляпу с лентой на стол и без приглашенья уселся рядом на кушетку. До сих пор они изъяснялись по-французски, теперь он сказал ей по-русски:
— Твои бумаги подложны, девка, берегись!
Маркиза отвернулась, черная волна ее волос рассыпалась по плечам. Она выслала Зизанью и отвечала по-французски:
— Вы невежливы, сударь. Мои документы удостоверены миссией его величества короля португальского. Скоро ожидается прибытие посла, и я тщусь надеждой быть представленной к российскому императорскому двору.
Девиер вскочил. И не закричал, нет, — сказал с той страшной выразительностью, которая — он знал по многолетнему опыту — при допросах действует сильнее всякого крика:
— Ты врешь! Ты не знаешь и единого слова по-португальски!
А она грустно этак улыбнулась, вновь принялась за гитару, взяла аккорд. Мелодия ударила Девиера прямо в сердце. Это же песня его детства! Ее играла на такой же гитаре нищая цыганка с Лоскутного причала, ее пели по вечерам девушки-рыбачки под аккомпанемент океанского прибоя: «Зачем, цветок, зачем, лилейнолепестковый, расцвел ты у дворца, у самых у ворот…»
И она наигрывала на чаровнице-гитаре и смотрела на Девиера снизу вверх, а в черных зрачках ее билось-пульсировало — что? Страх? Презрение? Насмешка?
Девиер взял со столика колоду карт гамбургской печати, где короли действительно были похожи на грабителей, а дамы на торговок, тасовал ее, рассматривал, чтобы дать себе время принять решение.
Прежде чем войти сюда в матросском обличье, он окружил дом своими клевретами. Они ждут только сигнала, чтобы ворваться и учинить то, что учиняется в подобных случаях.
Но неудачен сегодняшний день, отменно неудачен! Как бывший юнга и как нынешний гроза санктпетербургских воров, Девиер был суеверен. Началось с краха бутурлинской затеи, кончится черт знает чем… Генерал-полицеймейстер медлил с сигналом, хотя каждая жилочка его сыщицкой души молила: сигнал!
А эта поддельная маркиза с глазами как пламень ада — есть такое, действительно португальское выражение: «о фейо негро да инферно» — черное пламя ада! Видывал женщин Девиер, видывал — поверьте… Не говоря о бедной толстухе Анне Даниловне, даже блондинка Елисавет со всем ее обаянием юности, — все они уступают этой неведомой жар-птице, на которую и глаз поднять невозможно!
Эх, ее бы сейчас в застеночек, на подвесочку, да пройтись хорошим кнутиком раз-другой… Да спросить с пристрастием: где ты, девица, хранишь деньжонки, похищенные твоими людьми у пугливого Красавчика? Или: а зачем ты, синьорита, крадешь философские камни, утеху ученых и царей?
Но нет, дыба не для ее изнеженного стана, и кожу ее не попортят кнутом. А ты, Антон Девиер, в давно минувшей категории времени — Тонио да Виейра, всамделишный матрос флота Соединенных Провинций, — что забыл свою былую ловкость, оцепенел как истукан?
Девиер наугад вытянул две карты. Это оказались шестерка бубен и шестерка треф — пустые хлопоты! Генерал-полицеймейстер шлепнул себя по губам, чтобы не рассмеяться, и кинул колоду на стол.
Закатное солнце глядело прямо в окна, слепя глаза. Шум подъезжавших экипажей слышался все чаще, в игорном Раю назревала очередная драка. А маркиза Лена все наигрывала, баюкала виденьями далекой страны:
— «Зачем, цветок, зачем, лилейнолепестковый, расцвел ты у дворца, у самых у ворот? Вот мчится принц, прекрасный и суровый, и конь его тебя копытами сомнет!»
— Здравия желаем, ваша высококняжеская светлость! — вдруг не своим голосом закричал Весельчак у подъезда. Маркиза одним махом сорвалась с кушетки — к окну.
— Светлейший князь!
— Не может быть! — встрепенулся Девиер. — Дюк Кушимен? Этого еще не хватало, после всего, что произошло утром! И откуда он мог здесь появиться? Час только назад городские посты сообщали: в пределах Санктпетербурга Кушимена нет; может быть, отправился к себе в Ораниенбаум?
Отстранив маркизу от окна, — запах ее невероятных духов ударил в голову, — выглянул сам. Да, на крыльце стоял, о чем-то расспрашивая Весельчака, именно он — светлейший князь, огромный, с непокрытой седеющей головой, — дюк Кушимен! Девиер кинулся к двери.
— Не туда! — Маркиза схватила его за рукав. — Там он вас встретит!
— Куда же?
— Сюда!
С обитого железом сундука-скрыни[50] маркиза сбросила ворох платьев и подняла крышку. Там было просторно, пахло табаком от моли, лежало мягкое тряпье. Что же делать?
Девиер забрался в скрыню, усмехаясь, ежели веровал бы в бога, перекрестился бы. Железная крышка захлопнулась, наступила тьма. Слышался гомон игроков, отдаленный звон клавесина и смех маркизы Кастеллафранка да Сервейра. На минутку умолкнет этот смех, словно подушкою закрытый, и опять она хохочет, не может удержаться.
Светлейший мерял шагами тесную горенку маркизы. Подходил к окну, щурился на закатное солнце, опять вышагивал к противоположной стене, где красовалась огромная китайская ваза. Меншиков щелкал ногтем по звонкому фарфору, разглядывая синих узкоглазых мандаринов и продавцов воды с коромыслами. Вазу эту ему удалось заполучить с китайского посла, он частенько прикидывал, сколько она может стоить — пять тысяч, десять?
— Сядь, Софья, сядь, — говорил он маркизе, порывавшейся что-то приготовить, чем-то угостить, и называл ее просто Софьей. — Сядь! — усаживал он ее, а сам продолжал ходить. — Мерзавцы! — грозил он кому-то. — Антихристова шваль! Арестовать — и кого? Я сперва не оцепил ситуации, думал, Ваньки Бутурлина шутка в духе всепьянейшего собора. Потом господь меня надоумил, я, не въезжая в город, завернул к себе на мызу в Стрельну. Представляешь? Мои же рабы, ожидая, очевидно, что меня ухлопают либо в Курляндии, либо по дороге домой, уже мебель всю из имения растащили! Ты представляешь? Сядь, Софьюшка, — снова уговаривал он ее, потом согласился — чашечку кофе по-турецки. И продолжал бушевать. — Да ведь не я ли, — стучал он себя в грудь, — не я ли облагодетельствовал их всех? Взять того же Бутурлина! При его природной глупости царь Петр десять раз собирался его выгнать. А мой-то Волков, Волков, секретарь? Я же его генерал-майором сделал. Думаешь, он не знал, что меня собираются арестовать?
Зизанья внесла подносик с крохотной чашечкой дымящегося напитка. Маркиза расставила сласти и печенья, зажгла курительную свечку с ароматом.
— Хорошо мне у тебя, Софьюшка, — сказал Меншиков, присаживаясь и берясь за кофе. — Словно у дочери родной… И твоя чернокожая мне приятна! — Он потрепал курчавые волосы ефиопки. — А кстати, так тебя никто и не опознал в Санктпетербурге? Не было никаких встреч, разговоров? Смотри, Софья, тотчас же мне докладывай!
Маркиза сидела на скрыне, так и прыскала смехом, ударяя по крышке скрыни ладонью.
— Кто там так кричит? — спросил светлейший, допив кофе. Подошел к арке и стал смотреть из-за портьеры в игорный Рай, где картежные страсти достигли апогея. — Это тот усатый так сильно кричит? Да это кто же? Это же сын господаря, князя Кантемира! Чего же он так кричит — проигрался?
Меншиков подошел к сидящей на сундуке маркизе, поправил ей локон.
— Покойный Петр Алексеевич не переносил карточной игры, и мы, его птенцы, не знали отравы сей. Походы были у нас непрестанные, марши. Даже в мирное время — то раскол искореняли, то подать собирали. Теперь от всяких дел пустота, в баталионах только и ждут, когда распущу я войско. Все тотчас, как тараканы, разбегутся в свои поместья.
Зизанья с поклоном поднесла ему зелена винца. Уж очень ефиопка любила сего властителя, который столь ласково с нею обращался. Светлейший выпил, закусил чесночком, погрозил кому-то за окно.
— А каково распускать ту армию, коли недругов хоть отбавляй? В Варшаве, доносил наш резидент, когда царь Петр умер, три дня подряд шло гулянье, все паны друг друга как на пасху поздравляли. Намеднись был я в Курляндии, узнал, что на траверс Ревеля вышел флот соединенный трех держав. Чего им там нужно? Десантировать, что ли, нас собирается? Дудки — могуча новая Россия!
Он снова подошел к арке, приподнял портьеру, потому что в карточном Раю страсти продолжали кипеть.
— А это кто такой, среди преображенцев, носатый и в хитромудром парике? Да вон тот, в черном атласном кафтане, его я что-то не знаю… Цесарец, хм? Академикус? Граф? Велика персона! И он у тебя бывает? А что он говорит? Алхимик он? Кстати, что у вас тут за философский камень объявился, об этом говорит вся Рига…
Маркиза еле успевала отвечать на его вопросы. Тут от Меншикова не укрылось, что у ней на устах скользит какая-то, по его мнению, двусмысленная улыбка.
— Ну, сказывай. Кто тут у тебя без меня бывал? Что? Старый князь Репнин? Ну, этот из ума выжил. Его внук? Молокосос безудальный. А генерал-полицеймейстер Девиер у тебя не бывал? Вот кого опасайся, это прохиндей первой руки, вот кто проведет и выведет.
И тогда некое вдохновение озарило лицо маркизы.
— А он и сейчас здесь у меня, — сказала она, постучав по скрыне.
— Кто — у тебя?
— Господин Девиер.
— Разве он тоже играет в карты?
— Да нет, не там он, он здесь!
— Не могу понять.
— Чего ж не понять — он заперт вот здесь в скрыне, на которой я сижу.
— На которой висячий замок?
— Да, да, ваша светлость, на которой висячий замок.
— Ты с ума сошла, Софья, чего бы ему у тебя под замком сидеть!
— Не верите? Давайте пари!
— Ну, если так, я ему голову тотчас снесу! Это он, я знаю, это он с Ванькой Бутурлиным подстроил мой арест! Давай живее, Софья, ключ!
— Зизанья, подай ключ!
— Сударыня, — пролепетала ефиопка, — вы же сами приказали ключ кинуть в колодец во дворе…
— А-а, кликотницы! — зарычал Меншиков. — Вы что из меня горохового шута строите? Подайте немедленно ключ! Или принесите из моей повозки саблю, я и без ключа открою!
Маркиза взяла его за руку, продолжая смеяться. Дала платочек, чтобы утереть пот с генерал-фельдмаршальского лба.
— Вот видите, ваша светлость, — сказала она рассудительно. — Вы смеетесь над глупыми картежными страстями, а сами, оказывается, еще более пустым страстям подвержены… Ну какой Девиер, конечно, полезет ко мне в сундук? Да и замок, гляньте, покрыт ржавчиной, ключ от него затерялся еще зимой…
— Тьфу ты! — рассмеялся светлейший. — Славная ты, Софья, шутница… Ну вот что, сейчас мне шутить недосуг, позови-ка Цыцурина, пусть отчитается в хозяйстве. Теперь мне будут нужны деньги, много денег!
Меншиков закурил длинный чубук, который принес ему ординарец из повозки, сел в кресло у окна. Расспрашивал маркизу про историю с философским камнем, приговаривал:
— Чудеса, ну чудеса! Имей я тот камень, я бы всех недругов своих яко тлю передавил!
Цыцурин явился с папкой под мышкой. Перво-наперво хотел встать на колени, но Меншиков на него прикрикнул. Цыцурин раскрыл папку, стал докладывать: с карточного стола доход полторы тысячи рублей, с питейного зала — девятьсот.
— Откупные за вино в казну сдаешь? — строго спросил светлейший.
— Никак нет, все в вашу долю кладу.
— То-то! — Меншиков, довольный, стал выколачивать чубук о подоконник. — Мне эти денежки более надобны, чем казне. Да и вообще казна — это я!
— Убыточек имеется… — доложил Цыцурин.
— Какой такой убыточек?
— Полицейским чинам и иным проверяющим после каждой их визитации то рублевку, то семишник… Сто семьдесят шесть рублей восемь алтын на круг набежало!
— Никаких визитаций! — вскипел светлейший. — Дармоеды! Пусть сами себя проверяют! А ежели бы правда Девиер сидел бы в этом дурацком сундуке, я б ему тотчас кочергой внушил, что в мои вольные дома его полициантам рыла не совать!
Маркиза положила ладонь на руку разбушевавшегося князя, предложила:
— Не угодно ли, клавесинист Кика сыграет вашу любимую пиесу «Полет сильфиды»?
— Сильфиду как-нибудь потом. — Светлейший снял руку Софьи. — Мне пора ехать. Ты же, Цыцурин, ступай в зал, на кого ты там банк покинул?
— Банк вызвался держать князь Кантемир-старший.
— Ого! — развеселился Меншиков. — У нас сколь угодно мошенников, которые так и лезут в князья. А тут первый случай князя, которому не терпится в мошенники! Иди!
Он не удержался от соблазна, присел к столу, развязал кису, врученную ему Цыцуриным. Звонкие европейские гульдены и ефимки с удовольствием взвешивал на ладони. Русскую же неполноценную монету, где в серебро подмешаны и олово и медь, отодвигал к сторонке. А сам продолжал говорить:
— Соскучился я о доме, Софьюшка, о семье… Сын такой балбес подрастает, только бы ногами в менуэтах вертеть. Разве мы такими, Софьюшка, росли? Жених моей Машеньки, польский пан Сапега, даром что красавец, так и косит на новых царицыных родственниц, что ему Меншикова дочь, в царскую семью захотел! Ах, подлецы, ах, мерзавцы!
Тут он снова вспомнил своих недоброжелателей и стукнул кулаком по столику так, что монеты посыпались на пол.
— Я им всем покажу! Вот нарочно с Долгорукими в дружбу великую вступлю, пусть я тридцать лет с ними враждовал! А сии лизоблюды, притаились небось во дворце, как мыши, ждут, как я расправлюсь теперь с ними… А та венценосная дура, указ дура подписала, ой-ой-ой! Тяну лямку за всех за них — и армия, и флот, и финансы, все на мне, ровно я царь. А царского титула не имею!
Маркиза хлопнула в ладоши, и Зизанья вновь подала подносик — по русскому обычаю посошок. Меншиков рассмеялся, расправил шитые золотом обшлага кафтана. Опрокинул чарочку, а от осетринки пришел в восторг: ай да рыба, божья рыба, в каких только морях-океанах водится сия рыба!
Накидывая на себя епанчу, еще раз погрозил в окно:
— Погоди, мать-Россиюшка, мы еще повоюем!
Завизжали петли, и крышка скрыни отворилась. Замок, оказывается, был только для виду, в одном кольце висел. Некоторое время в горнице царили тишина и неподвижность, потом из скрыни возник «Господин матрос», бровастое лицо его было сливовым от гнева, дуло пистолета чернело в судорожно сжатой руке.
— Опустите пистолет, — лениво сказала маркиза. — Что вы все пугаете женщину, словно на абордаж идете? Кроме того, пока вы лежали в скрыне, у вас порох ссыпался с полки. Получится осечка, обидная для такого стрелка, как вы.
— Вы играете с огнем, — прохрипел Девиер. — Держать меня в сундуке, угрожать любовником, кто бы он ни был!
— Позвольте, вы говорите напраслину. Я действительно два раза была замужем, но любовников у меня не было и не будет, даже из среды столь куриозных господ матросов…
Она раскинула карты, как это делают гадалки. Девиер из-за ее плеча видел, что некий король вокруг вальяжной дамы расставляет своих тузов и валетов, будто готовя их кинуться, хватать, терзать. Но другой король — пиковый, военный, властительный муж, на языке гадалок, господствует над всеми, и не смеют те тузы и валеты ни хватать, ни кидаться. И выпадают в итоге все те же карты — шестерка бубен и шестерка треф.
— Видите? — указала маркиза. — Пустые хлопоты!
Девиер стоял, скрестив руки, и впервые в его флибустьерской голове ворочалось смятенье. Надо было просто повернуться и уйти. Но и как просто уйти от этой женщины, от монстра красоты?
— Послушайте, сударь! — Маркиза встала напротив Девиера. — Клянусь вам, все это произошло непредвиденно. Вам самому было угодно рекомендоваться господином матросом, а к генералу-полицеймейстеру мы бы отнеслись, конечно, по-иному. Кроме скрыни, девать вас было совершенно некуда. Я сама перепугалась сначала, думаю, ведь он услышит все, что станет говорить светлейший. А потом думаю — пусть… Пусть услышит!
И как ребенок, который выпрашивает сласти, она смотрела на него снизу вверх.
— Ну вы же разумный человек… Ну не сердитесь!
И тогда генерал-полицеймейстер, гроза ночного Санктпетербурга, резко повернулся и вышел, отбросив портьеру. Слышно было, как на крыльце его приветствовал гайдук:
— Счастливо повеселились, господин матрос!
Но чаемой полушки в ладонь Весельчак так и не получил.
Потом послышался шорох в кустах на совсем уже темной улице. Это снимались со своих постов и уходили клевреты Девиера. Зизанья принесла свечи и ушла. Маркиза села перед зеркальцем.
Вдруг она почувствовала спиной, что в горнице еще кто-то есть.
Повернулась и увидела, что это вновь светлейший. Громадный, головой под потолок, он прислушивался к тому, что делалось в доме.
— Ваша светлость! — вскочила маркиза, готовая ко всему.
— Отвори все-таки свою скрыню, — попросил светлейший.
Маркиза безропотно откинула фальшивый замок, подняла тяжелую крышку. Меншиков молча смотрел в пропахшее рухлядью чрево сундука.
— Но кто же все-таки у тебя был… Кто был, сознавайся!
— Генерал-полицеймейстер господин Девиер, — честно ответила маркиза.
— Ох, Софья! — схватился Меншиков за виски. — Погубишь ты когда-нибудь свою забубенную голову!
Маркиза позвала Зизанью и стала предлагать светлейшему закусить, отдохнуть, развлечься. Но он отказался.
— Вот что. Ты не подумай взаправду, будто я возвратился, чтобы отлавливать твоих ухажеров. У меня есть важнейшее дело, забыл тебе тогда сказать.
Он огляделся, чтобы удостовериться, что их никто не слышит. Ефиопка была не в счет.
— Послушай, Софья… У тебя, кажется, есть кладовка или чулан с решеткой. Покойный государь строил этот дом любимцу токарю как образцовый, а во всех таких домах предусматривался карцер для слуг.
Маркиза подтвердила, что таковой чулан у нее имеется и дверь там обита железом. И время от времени она туда сажает из слуг, кто хватит лишку.
— Вот, вот! — обрадовался Меншиков. — Везу я с собой одного человека, пусть у тебя побудет под крепким затвором.
Маркиза последовала за ним вниз и видела, как княжеские кучера пронесли кого-то, обвязанного веревками, словно куль.
— Завтра я его заберу, — обещал Меншиков. — А ключ, не прогневайся, я тебе не оставлю. И вот что: ты философский тот камень никому не отдавай, слышишь?
Прижав руки к груди, она хотела поклясться, что никакого камня… Но светлейший уже взобрался в повозку и был таков.
— Бумаги мне, бумаги! — требовал Сербан, схватив у Цыцурина гусиное перо. — У кого есть хоть клочок гербовой бумаги, чтоб я мог написать вексель?
Он проиграл Евмолпу Холявину сто пятьдесят рублей и желал выдать по всей форме вексель. Схватил у брата фляжку, но она была пуста.
— Евмолп, голубчик, — умолял Антиох, — растолкуй этому безумцу, что вы играли в шутку!
— Почему это в шутку? — не соглашался Холявин. — Фортуна повернулась ко мне передом, какая тут шутка?
— Но откуда ему взять такие деньги?
— Не мое дело, — подбоченился Евмолп. — Пусть не садится за игру, коль он такой сосунок!
— Сосунок! — возмутился Сербан, распушая усы. — Эй, Камараш, Камараш! Где мой слуга? Камараш, принеси немедленно шпагу, она внизу в стойке стоит!
— Камараш, принеси и мою шпагу! — крикнул Холявин и от волнения сплюнул.
— Не плюй на паркет! — не удержался Сербан. — Свинья!
— Как ты сказал? Кто свинья?
Антиох метался от одного спорщика к другому, Рафалович хохотал, ударяя в ладоши. Цыцурин, клавесинист Кика, буфетчик — все сошлись посмотреть, как ссорятся преображенцы.
Вмешалась маркиза, велела унести шпаги. Часы на большом камине пробили полночь.
Она увела Холявина к себе под арку, стала уговаривать отказаться от выигрыша. Ведь князь Сербан беднее, чем церковная мышь. После кончины старого князя мачеха отсудила у его детей все наследство. И теперь юная княжна Кантемир вынуждена продать своих горничных, сама себе фантанж навивает.
— А у моей матушки вообще прислуги нету, — упрямился Евмолп. — Сама стряпает, сама стирает, хоть и дворянка столбовая. Пусть тогда за этот долг Сербан мне княжеский титул отдаст!
Зрители за распахнутой портьерой ахнули от такого требования. Антиох же сказал:
— Дался вам этот княжеский титул! Все люди равны. Первый человек вон, Адам, тот князей не родил. Одно его чадо землю пахало, другое скотину пасло.
— Ты зубы не заговаривай, пиита российский! — крикнул Евмолп. — Пусть он вексель, как положено, намарает!
Обстановка накалялась.
И тут маркиза Лена заметила, что втихомолку ликующий граф Рафалович подозвал к себе горбатого Кику и что-то ему шепнул. Кика опрометью кинулся вниз и возвратился со шпагами преображенцев.
— Как вы смеете здесь распоряжаться! — напустилась она на Рафаловича. Но было уже поздно. Клинки звенели, зрители шарахались, освобождая пространство.
Холявин с яростью напал на своего прежнего друга, теснил его к лестничной площадке. Но тот, несмотря на свою янычарскую внешность, был более хладнокровен и рассудителен. Публика уже дважды вскрикивала по поводу того, что шпага старшего Кантемира коснулась груди Евмолпа.
Маркиза бесстрашно встала посреди петушащихся преображенцев. Руками схватила оба клинка, что вызвало новый крик ужаса среди собравшихся. Но маркиза, отобрав шпаги, кинула их на кушетку и, словно фокусник, продемонстрировала всем ладони, на которых не было ни пореза.
Антиох увел брата в игорную залу, а маркиза, велев ефиопке принести бинты и подорожник, чем раны заживляют, журила драчуна:
— Евмолп, проказник! У тебя и старая рана теперь кровоточит, которую оставил Репнин.
Холявин все не мог успокоиться.
— А почему они князья, а я нет?
— Хочешь? — предложила маркиза Лена. — Я тебе выплачу этот проигрыш, эти сто пятьдесят рублей. И купит твоя матушка и кучера и кухарку.
Евмолп хмыкнул и заулыбался во весь свой зубастый рот.
— А ты нынче в караул не ходи, — наставляла маркиза. — Скажешься в полку больным.
Услышав из-за портьеры эти слова, в горницу устремился Сербан, вырываясь из рук Антиоха:
— Вот и дело, оставайся тут, оставайся! Куриозно только нам знать, как она тебя ласкательно именовать станет — Лопик или Молпик, а может быть, Евочка?
Оба враз бросились к кушетке, схватили шпаги. Маркиза успела только вскрикнуть.
Двумя-тремя короткими выпадами темпераментный Холявин потеснил Сербана в угол, где возвышалась китайская фарфоровая ваза. Там Сербан обманным ударом заставил Евмолпа отскочить, но тот с удвоенной яростью налетел. Клинки мелькали как выстрелы.
— Ваза, ваза! — в волнении хрипел Цыцурин. — Ваза!
Как бы послушавшись его панического хрипа, великолепная ваза со всеми ее узкоглазыми мандаринами и разносчиками воды пошатнулась, поколебалась и рухнула на пол, расколовшись на множество кусков. По полу рассыпались, покатились, зазвенели золотые лиссабонские пиастры, стамбульские динары, венские талеры с лошадиным профилем императора.
— Боже! — воскликнула маркиза. — Откуда здесь эти деньги?
Тотчас Цыцурин, Кика, за ними буфетчик и прибежавший снизу Весельчак, растолкав гостей, кинулись подбирать их с пола, кидая в мусорную лохань.
В тишине послышалось, как ефрейторский рожок в полку играл зорю. Близилось время развода, и преображенцы гурьбою покинули царство Фарабуша, обсуждая происшествие.
Ушел и Холявин, даже не оглянувшись на маркизу, которая с грустной улыбкой смотрела ему вслед.
— Доброй ночи вам, граф, — сказала она Рафаловичу. Он один остался в ее покоях, классифицируя на столике осколки великолепной вазы.
— Но у меня, мадам, есть к вам вопросы…
— Уж за полночь, милый граф. Приходите днем!
— Нет, позвольте. Именно сейчас!
— Ах, боже мой, я так устала. Ну, говорите, коль это так срочно…
— Расскажите, почему светлейший прибыл в Санктпетербург инкогнито и был встречен без подобающих почестей?
— Ну почем я знаю! — с мольбой протянула она. — Спросите что-нибудь иное. У меня слипаются глаза!
— Неужели светлейший не рассказал вам, как его пытались арестовать и предъявили о сем указ императрицы? И он с вами не поделился своими намерениями? И еще скажите: почему, въехав в город, он прибыл не к кому-нибудь другому, а именно к вам?
И так как маркиза отрицательно потряхивала черными локонами, он бросил свое шутовское потиранье ручек и приступил к ней вплотную:
— Мадам, не лгите. Вы не можете этого не знать!
— Я знаю только то, — маркиза зевнула, прикрыв рот узкой ладошкой, — что я устала и хочу спать.
А он придвигался все ближе, дыша гнилыми зубами. Маркиза увидела, как его вислоносое аристократическое лицо превращается в маску зловещей совы.
— Сонька! — выкрикнул он, и это было единственное русское слово в его изящной французской речи. — Сонь-ка! Тот, в Лондоне, кто прислал меня сюда — его-то вы должны хорошо знать! — тот, в Лондоне, приказал. Если вы, Сонька, начнете глупить, напомнить вам, на чьи деньги был куплен и ваш дряхлый муж, и ваш пустой титул…
Маркиза глядела на него как пойманная лань. Сложила руки, словно монахиня, склонилась, и волосы закрыли ей лицо.
— Но Меншиков, право, ничего такого мне не говорил… — простонала она и упала лицом в подушку.
— Ну, хорошо, хорошо! — Рафалович говорил ей в затылок. — Вы сердитесь? Напрасно! В отношении вас я вынужден был прибегнуть к крайним средствам, потому что сам нахожусь в затруднении…
Он нагнулся и, найдя в копне черных волос ее ухо, зашептал:
— Сегодня же узнайте от Меншикова все… Кроме того, разъясните, откуда у вас в вазе эти деньги — именно эти деньги? Черт побери, не я ли их, эти деньги… Но об этом потом!
Оглядываясь по сторонам, в призрачном свете занимающегося утра, он, как сова, скрипел и скрипел над ее ухом.
— И главное, вы должны обеспечить, чтобы Преображенские офицеры, на которых вы имеете такое влияние, чтобы они не явились в баталионы, когда будет подан сигнал боевой тревоги!
Маркиза лежала ничком, раскинув беспомощно руки. За аркой послышалось шарканье, это Зизанья спешила проведать свою госпожу. Граф Рафалович поторопился исчезнуть.
Зизанья вошла, поставив свечу на столик. Опустилась возле кушетки, видя, что маркиза не спит.
— Я вас раздену, — предложила она. — Утомитесь ведь! Ушел, дьявол черноносый!
Хлопотливо взбивала подушку, стелила постель. Помогая расшнуровать корсаж, шептала:
— Бойтесь его, бойтесь! Это очень злой человек — белая кожа и черная душа… У меня есть земляк один — черная кожа, но очень светлая душа! Он служит здесь английскому господину. Он говорит: скоро придет ихний флот, много кораблей, много солдат! Они город сожгут, а русских загонят обратно, в Московию…
Настала спасительная тишина, чуть заметное дуновение ветра колебало огонек свечи. Казалось, что горница, а вместе с нею большой несуразный этот дом, словно корабль, плывет в неведомом море и нет плаванию тому ни края, ни конца.
— Кто это там скулит? — спросила маркиза, засыпая. — Неужели какой-нибудь щенок?
— Нет, синьора, не щенок. Это тот бедняк в чулане, которого давеча привез вам светлейший князь.
Фиолетовая ночь быстро надвигалась с востока, словно колесница, влекомая облаками. Вот она охватила полнеба, крылья ее повисают над куполами, кажется, вот-вот наступит долгожданная тьма, окончится этот белесый бред. Но нет — обессилев, она истончается, бледнеет, облака превращаются в разноперые струи, и вновь торжествует свет утренней зари.
На обширном участке усадьбы Нартова, под темными купами кленов, две тени — долговязая и совсем уж коротышка — маячили, перебранивались.
— Уйди, Вонифатий Яковлич, господин Нулишка, дай мне побыть одному. У меня тут дело есть… Вот досада! И кто только в полиции надоумился тебя на волю выпустить!
— А-а, господин Весельчак! Знаю я, какие тут у тебя дела! К прачкиной дочери подбираешься, к Алене, которая тут у лейб-токаря батрачит. Шиш тебе, не отдам я Алену, она моя невеста!
— Тоже нашелся жених! Брысь отсюдова!
— А вот и не пойду… Как начну кричать караул, чтобы полиция сбежалась!
Бравый гайдук уж и не знал, чем угомонить своего приятеля. Вдруг его осенило:
— Слушай, возьми мою булаву, мажордомский жезл, постой за меня на крыльце.
— Честное слово? — не поверил карлик. — Взаправду разрешишь подержать?
Выпроводив Нулишку к еле коптящим фонарям совсем заснувшего вольного дома, гайдук вернулся к заветным кленам.
И было пора, потому что скрипнула дверь нартовской мазанки, и прачкина дочь вышла, неся коромысло и два пустых ведра.
— Давай, Алена, я тебе из колодца воды накручу.
Налил ей оба ведра и, не зная, чем дальше занять девушку, вынул из-за пазухи сложенную вчетверо бумагу.
— Вот, Аленка, хочу из гайдуков уходить, ну их!
— Куда же ты пойдешь?
— В циркус.
— Это в певчие, что ли, или в звонари?
— Да не в церковь — в циркус!
— А что это такое?
— По правде, я и сам не шибко знаю… Вчера был у нас актер, приносил уведомление, вот оно. Перечневый лист называется.
Весельчак бережно разгладил бумагу.
— Жаль, я грамоте не учен, а то бы тебе прочел. Там очень складно все описано.
— Давай уж, прочту, — предложила Алена. — Мой отец меня обучил.
Они вышли из-под деревьев, и в свете занимающейся, хоть пока еще и хилой зари, можно было различить каждую печатную букву.
— «Уведомление о чудном муже, его же иные вторым Сампсоном называют, — бодро прочла Алена самые крупные буквы. Но дальше пошло туго, потому что язык перечневой грамотки был весьма мало понятен. — Фама, хотя любезный читателю, довольное время в Германии летала и много старого и нового вострубила…»
— Кто это — Фама? — прервала она чтение.
Весельчак пожал плечами.
— По смыслу, какая-нибудь басурманская богиня, читай дальше.
— «Яко недавно в Лейпцике и Берлине видеть было аще некогда невидаемое…» Ну, тут ясно — немецкие города. Дальше: «…он же имеет прекуриозную компанию… С ним танцевальная мастерица, которой в Европе в прыганье по веревкам подобной еще не нашлось».
— Прыгать по веревкам? — дивилась Алена. — Мы однажды с матушкой видели на гулянье, на Царицыном лугу. Только там по веревке ходили мужики, а тут — женщина?
— Читай дальше, главное дальше!
— «Подымает он пушку от двух с половиной тысящ фунтов, тяжелую, одной рукой. Пушку сию, толь долго подняв, в одной руке держит, пока другою рукою за здравие всех господ смотрителей рюмку вина не выпьет…»
— Го! — обрадовался Весельчак. — Это я могу!
— «Поднимает он лошадь одною рукою, на которой человек или два сидели б… Наковальню отменной тягостию постановляет себе на грудь и двух кузнецов заставляет молотами бить…» Вот это да! — восхитилась и Алена.
— Читай, читай дальше! Там указано, где тот циркус действие производит и какова там от каждого смотрителя плата.
— Вот. «Ежели кто охотники похотят сего видеть, оные имеют платить за первое место полтину, за другое десять алтын, за последующие — по пять алтын…» У! — разочаровалась Алена. — Где ж я возьму такие деньги?
— А тебе и не надо никуда ходить, — объявил Весельчак. — Я тебе сей же час все это тут покажу!
И он, схватив ее коромысло, принялся им ожесточенно крутить в воздухе так, что Алена еле увернулась. Причем из летящих вокруг него ведер не проливалось ни капли.
— Молодец! — похвалила Алена.
Польщенный Весельчак бросил коромысло, схватил Алену и начал её крутить над своей головой. Алена старалась вырваться, но производить шум не решалась.
— Ванечка, голубчик, — молила, — отпусти!
И поскольку он никак не отпускал, она ударила его по голове жесткой своей пяткой. Весельчак охнул и опустил ее на землю.
— Ты что дерешься?
— Так его, так! — закричал вернувшийся карлик Нулишка. — Вот я ему добавлю его же булавой!
— Ой, Вонифатий Яковлич, — обернулся к нему Весельчак. — Нету на тебя угомону! Суди, Алена, в полицию его было запрятали, вот, думали, дух наконец переведем…
— А вот и опять врешь, — карлик показал ему язык. — Я в полиции теперь главным советником служу. Кого хочу, того казню. Ну-ка, господин Весельчак, пожалуйте мне на водочку из ваших карманов копейки две.
— Болтун! — ответил Весельчак. — Вот если еще постоишь за меня на крыльце, пока адмиралтейская пушка не грянет, дам целый пятачок.
— Пятачок! — изумился карлик. — За пятачок постою.
И, взяв булаву на плечо, отправился к месту караула. Алена же отошла к колодцу, заплетая кончик косы. Гайдук похаживал около, не зная, как теперь к ней подступиться.
— Что не спишь? — спросил он. — Нартов твой, я видел, отбыл на Сестрорецкий завод, его царица послала проверить, как там мушкеты делаются.
— А ты что не спишь? — ответила Алена.
— У меня сегодня пост особый.
— Какой же?
— Синьора не велела об этом сказывать.
— Фи, значит, никакого у тебя особого поста нет!
— Ладно, ладно, не заманивай. Все равно не расскажу.
— Ах, Ванечка, — изменила тактику Алена, — неужели мне да не расскажешь?
— А ты меня поцелуешь?
— Если пост твой окажется в самом деле важным, я подумаю, поцеловать или нет.
Весельчак еще некоторое время колебался, но свет зари разливался так могуче, так призывно щелкал в роще соловей, что он не устоял. Наклонившись к самому уху девушки, поведал, что вчера светлейший князь привез в ящике своего экипажа какого-то человека. И тот сидит теперь у них в чулане, а сеньора лично велела ему, Весельчаку…
— Э! — разочарованно сказала Алена. — Это и все твои секреты? За это не только не целуют, но и вообще не разговаривают.
И, закинув за спину косу, она приготовилась поднять коромысло с ведрами. Весельчак в отчаянии схватил ее за руку.
— Постой! Не уходи… Я тебе все скажу. Это тот самый корпорал, из вашей из Кунсткамеры…
— Врешь! — вскричала Алена, вырывая у него руку.
— Ей-ей! Хочешь, землю есть буду?
— Врешь! — она ударила его в грудь.
— Ей-ей! — божился гайдук. — Да перестань ты драться! Хочешь, я тебе его покажу в решеточку, пока все спят?
— Покажи! — потребовала Алена.
— Он там скулит… — сказал Весельчак, видимо заколебавшись.
Тогда Алена, привстав на цыпочки, поцеловала его в подбородок. Охнув от неожиданности, Весельчак приложил ладонь к целованному месту и махнул рукой:
— А, чур-перечур! Пошли.
И вот Алена сквозь узкое зарешетченное окошко в двери пытается разглядеть что-нибудь, выразительно шепчет:
— Мак-сим Пет-ро-вич, это я!
А гайдук в великом страхе дергает ее за рукав — горница же хозяйки совсем рядом, под аркой! Но Алене теперь на все страхи наплевать, она пытается раскачать решетку в окошке:
— Мак-сим Пет-ро-вич, отзовитесь!
— Кто это?
— Это я, я, Алена… Грачевская дочь из слободки… Вы меня узнали?
— Это ты… Ой, веревки… Рук не чую…
Алена вцепилась в гайдука.
— Открой дверь! Открой тотчас дверь!
— Но у меня ключа нет… Ключ сам светлейший взял!
— Ломай! — приказала Алена. — При эдакой силе? Иначе кому она, хваленая, нужна?
Весельчак в панике хватался за маленькую свою голову, оборачивался к арке, заглядывал через перила, но отделаться от Алены было невозможно.
И, взявшись одной рукой за замочную скобу, а другой — за верхнюю петлю, он качнул, примерился и рванул так, что вынутая дверь осталась в его руках. На весь дом прогремело и стихло.
Обернувшись к хозяйкиной горнице, Алена и Весельчак убедились, что там все спокойно. Тогда они принялись за Максюту. Нужно было распутать, разрезать, размотать веревки, поднять его, ослабевшего, на ноги.
— Боже! — раздался вдруг голос маркизы, и их обоих бросило в жар. — Как такое могло случиться? Да это же Максюта, наш Максюта из московских рядов!
Нева, непривычно безлюдная, под худосочным светом утра, напоминала литое стекло. Трехэтажные пузатые дворцы, мачты в паутине снастей, недостроенные башни и колокольни с голландскими шпилями — все словно застыло в сумеречном молчании, отразившись в зеркале реки.
Только одна плоская барка скользила посередине, всплески весел не нарушали общей неподвижности и простора. Ее пассажиры сидели почти на самом дне, и издали можно было подумать, что плывет к морю лодка, сорвавшаяся с привязи.
— Быстрее! — упрашивала маркиза. Ее бил озноб, она куталась в шаль. — Быстрее, родимые… Что же ты, Цыцурин, выбрал ехать по реке, а по каналу, мимо Адмиралтейства, не проще?
— Не извольте беспокоиться, — заверил Цыцурин. — Раз доверились, терпите.
— Господи! — вздыхала маркиза. Чувствовалось, что она просто не может не говорить. — Разве я думала, разве я хоть чуточку знала, что он может быть здесь? Клянусь чем угодно, я сама видела его мертвым в застенке!
У ее ног Алена растирала ромом запястья Максюты, на которых зверские путы светлейшего князя оставили багровый след. Максюта был мрачен, с некоторым удивлением поглядывал на парижские мушки маркизы, на огромные золотые кольца, болтающиеся у ней в ушах.
А маркиза все спрашивала:
— Как же ты видел меня и не решался подойти? Ведь в Москве мы с тобой говаривали по-простому…
— Служба…
— А что ж ты как только узнал, что Авдей Лукич жив, что ж ты ко мне тотчас не пришел?
— Был занят… — усмехнулся Максюта.
Несмотря на неожиданную перемену, не верил он этой великолепной барыне, которая и по-нашему лопотала, и похожа была на ту московскую хозяйку давних лет. И Алена разделяла его недоверие, она лишь поглядывала на маркизу, слушая ее бесконечные речи.
А там, в вольном доме, у разломанной двери чулана, она обернулась и увидела ее. И зашлась, закричала словно полоумная: «Режь, убивай, Горгона ненавистная, вот она я вся перед тобой!» А Максюта только повторял: «Софья Пудовна Канунникова, Софья Пудовна, ваш муж жив…»
Но теперь это все позади. Маркиза перебудила всех в своем доме, добралась до Цыцурина — к кому он хаживает на каторгу? Кто у него там есть, что там можно сделать? И вот они плывут все вместе.
А маркиза все говорит:
— Когда меня взяли в Преображенский приказ, я глупенькая была. Думала: за невинным всегда господь… Пока везли в Санктпетербург, измывались всячески, сулили: это, мол, цветочки, а будут еще и ягодки. Я же, дура, все спрашивала: за что, за что?
Она протягивала бледную руку, и верная Зизанья из-за плеча вкладывала в нее то питье, то платочек. Тут же был и Нулишка (куда ему деться с поста гайдука!), он опахивал синьору веером.
— Наконец привели в застенок, вижу: муж мой, Авдей Лукич, висит, на человека уж не похож… Князь-кесарь[51] Ромодановский, кровавый старик… Лицо у него тряслось от старости и пьянства, а все лютовал! Тот князь-кесарь у меня требует: подтверди, что царевич Алексей Петрович у вас бывал, что вы против государя заговор с ним мастерили! А не то, говорит, видишь? Вторая дыба порожняя стоит, она, говорит, для тебя…
— И вы подтвердили? — дерзко спросила Алена.
— Да…
— А бывал у вас царевич?
— Нет…
На барке воцарилось молчание. Каждый думал свою, одному ему известную думу. Слышались лишь мерные всплески весел, да в высоте крики невских чаек.
Барка уткнулась в причал, и все повалились друг на друга. Это была бревенчатая склизкая стена каторжной тюрьмы.
Весельчак с помощью Максюты подхватил Цыцурина и поднял его в качающейся лодке. Тот зарыскал в стене оконце, или бойницу, и подтянулся к нему. Кому-то что-то сказал и сделал знак, чтобы его опустили обратно. Некоторое время в лодке ждали. Наверху слышалось мерное топанье, слова команды. Шла смена караула.
Наконец в бревенчатой стене у них над головами открылась дверь, опустилась веревочная с перекладинами лестница. Впереди Цыцурин, за ним маркиза, ефиопка, вездесущий Нулишка, последним Максюта поднялись и исчезли в проеме двери. Оставшиеся ждали в лодке.
Внутри оказалась подклеть, тускло освещенная из единственного оконца. Полицейский унтер-офицер («Полторы Хари!» — вспомнила его прозвище маркиза) шепотом объяснялся с Цыцуриным. Завидев Максюту, он недоуменно покосился на его партикулярный армяк и полицейскую треуголку, но поздоровался с ним за руку. Однако на посулы Цыцурина не соглашался, мотал головой.
Маркиза вторглась в их разговор. «Мой муж… Не виделись много лет… Не пожалею ничего…» Выдернула, покривившись, кольцо с алмазами из уха и засунула его Полторы Хари за обшлаг.
И вот они — перешли в другое помещение, обширное, низкое, бревенчатое. Плеск волны слышится откуда-то сверху, значит, само помещение ниже уровня реки. Здесь запах сырости и гнили, терпкая портяночная вонь, из-за чего воздух кажется густым и почему-то пахнет фиалками.
Здесь на низких настилах рядами лежат люди в лохмотьях. Головы, поблескивая глазами, поворачиваются, следя за невиданными людьми, которые проходят посередине. Впереди женщина словно шамаханская царица, за ней другая, черноликая, чистый чертенок! Некоторые даже улыбаются им вослед. Редко звякнет кандальная цепь — каторжане они бывалые, зря мелкозвоны не разбрасывают.
— Эй, Чертова Дюжина! — позвал начальник охраны, подведя маркизу и ее спутников к угловому настилу.
Широкоплечий каторжанин вскочил, вытянувшись перед начальством. Маркиза сперва восхитилась его античным профилем, потом содрогнулась — другая половина его лица была изуродована клеймом 13. Это был тот, тот, кто, как в страшном сне, привиделся ей тогда в лодке!
И тут она увидела, что и все лица каторжных здесь неестественные, не человеческие, скорее звериные — без ноздрей, без ушей, а многие со страшными клеймами на лице.
— Где у вас тут был старик? — спросил Полторы Хари. — Которого вы еще звали батей?
— Канунников? — ответил Тринадцатый. — Был, был! И не только был, но еще жив благодаря нашему попечению.
И маркиза, несмотря на напряженное ожидание встречи с Авдеем Лукичом, обратила внимание на его независимую манеру речи. «Какой молодец! И как изувечен!»
Тринадцатый говорил:
— Мы же просили, господин унтер-офицер, чтобы старика этого на урок не назначать. Мы за него все сделаем. А давеча утром его опять под козу поставили… Это рогулька такая, — обратился он к маркизе, — на которой носят кирпичи.
— Но, но! — прикрикнул на него толсторожий, видимо, за то, что он заговорил с посторонними. — Знай край, да не падай!
Другой каторжанин, с клеймом 8, молоденький, червявый, откинул тряпье, закрывавшее голову лежавшего в углу человека. И маркиза увидела Авдея Лукича. Конечно, она ожидала, что он постарел на много лет, конечно, — седина, морщины, слезящиеся веки… Но самым для нее ужасным было увидеть печать страданий на этом, казалось бы спокойном, умиротворенном лице.
Тринадцатый вдруг быстро заговорил по-французски:
— Мадам, если только можете… Сделайте все, чтоб его отсюда забрать. Нам с трудом удается его сохранить… Он же болен, стар, таких не щадят!
— Не сметь! — заорал Полторы Хари. — Говорить только по-русски!
— Идите к императрице, к светлейшему князю, — продолжал Тринадцатый. — Выкупите его, черт возьми, и это здесь возможно!
Унтер-офицер сделал шаг к нему, занося хлыст, но постеснялся неизвестной особы и Максюты, которого он продолжал считать за своеобразное начальство.
А эта офранцуженная маркиза, вся в модных кудряшках и затейливых юбках, вдруг заломила над головой прекрасные свои руки и повалилась на тряпье, закрывавшее Авдея Лукича.
— Ой, дура я, дура преступная, что ж я сделала с тобой!
И слезы горючие капали на его отчужденный желтый лик.