Дом гражданина Рикети, бывшего графа де Мирабо, под номером сорок два по Шоссе д' Антен оказался, как и ожидал Жан, роскошен. Даже в прихожей, где его ожидали, стены были обиты тяжелым шелком и отделаны резным деревом. Жан окинул прихожую взглядом, потом посмотрел на Люсьену. Она выглядела, как всегда, очаровательно.
На ней было свободное платье из белой хлопчатобумажной ткани с продольными зелеными полосами, ибо летом 1790 года шелк считался принадлежностью аристократии, следовательно, одеваться в шелк стало непатриотичным и даже опасным. Но на Люсьене и хлопчатобумажное платье выглядело прелестно. Она может надеть старую мешковину, подумал Жан, и оставаться прекрасной… Поверх платья на ней был короткий жакет из той же ткани, тугой корсаж, сшитый так, что полосы шли горизонтально. Бант придерживал газовую косынку, накрахмаленное газовое жабо закрывало ее гибкую шею вплоть до подбородка, крохотная шляпка из лент и страусовых перьев пристроилась на темно-рыжих волосах, причесанных по моде Кадоган с множеством локонов по обе стороны лица с большим пучком на затылке, свисающим вниз и вновь поднятым кверху, где он делился на сложную паутину завитков, заколотых на самом верху ее прически.
Она прижималась к руке Жана и улыбалась ему. А он стоял, нахмурившись, слыша доносившийся из гостиной громовой голос Мирабо:
– Полная глупость! Половина Европы пытается узнать, кто такой этот гражданин Рикети, о котором столько болтают. Не считая моего лакея, который, когда попрошайка рискнул обратиться ко мне “гражданин”, сказал ему: “Для тебя, подонок, он граф де Мирабо, и никогда не забывай этого!”
Взрыв смеха приветствовал его последние слова. Люсьена повернулась к Жану.
– А он кое-что из себя представляет, этот граф де Мирабо, правда?
– Да, – согласился Жан, но в этот момент появился слуга с пунцовым лицом, не оставлявшим сомнений в том, что именно он был героем рассказа Мирабо.
– Мадам, месье? – пробормотал он.
– Месье Марен, мадемуазель Тальбот, – ответил Жан.
Слуга не успел произнести и половины представления, как Мирабо поспешил в прихожую, тряся своей лохматой львиной головой.
– Господин Марен! – просиял он. – И обворожительная мадемуазель Тальбот! Это большая честь для моего дома. Заходите, присоединяйтесь к гостям…
Жан внимательно смотрел на хозяина. Насколько, вновь подумалось ему, эта бросающаяся в глаза уродливость впечатляет гораздо больше, чем красота. В лице Мирабо, изборожденном шрамами, в оспинах, носящем следы былой распутной жизни, было неоспоримое величие. Это было лицо человека страдавшего, думал Жан, страдавшего, главным образом, потому, что он всегда нарушал правила… Но правила, я уверен, созданы не для такого человека. Она всегда существовала, эта дилемма – всем зверям, бегающим стаями, нужны законы, управляющие теми, у кого не хватает ни силы, ни ума, но когда человек обладает и тем, и другим, когда он личность, то правила или законы, называй как хочешь, оказываются силками или ловушкой, навечно опутывающими нас…
Мирабо уже завладел рукой Люсьены. Жан не мог не отметить, с какой изысканной непринужденностью он провожал ее в гостиную. Можно подумать, улыбнулся Жан, что он самый красивый мужчина на свете, ибо он ведет себя именно так, и ты через некоторое время обнаруживаешь, что тоже веришь в это…
– Дамы и господа, – провозгласил Мирабо, – мадемуазель Тальбот, чье лицо должно по праву украшать эмблемы Франции, потому что она прекраснейшая из прекрасных!
Его слова были встречены одобрительными возгласами. Полдюжины кавалеров тут же вскочили и окружили Люсьену. Жан нахмурился. “А чего ты ожидал?” – спросил он себя. Но уже через мгновение его ироническое чувство вернулось к нему, и он улыбнулся.
“Болтайте, болтайте, надушенные обезьяны! – весело подумал он. – Старику де Лонэ, сидевшему над бочонком с порохом с горящим факелом в руках, угрожала не большая опасность, чем любому мужчине, который слишком резко подойдет к этой прекрасной ведьме. Я называю ее своей, и, наверное, она на самом деле моя – в настоящий момент, пока кто-нибудь другой не привлечет ее блуждающий взор. Она не принадлежит никому, потому что она личность завершенная и ясная. Нет, men bravu[49], эта опасность имеет оборотную сторону – тот, кто однажды обожжется о нее, познает, что такое рабство.
Мне нравится не быть порабощенным, и тем не менее я в рабстве. Потому что она ведьма, потому что мое собственное тело предает мое сознание, мою душу. Я вот стою здесь, смотрю на нее и пьянею. Я обладаю ею, но в итоге ощущаю только изнеможение и постоянное чувство незавершенности. Бог мой, как растет этот аппетит по мере того, как ты его удовлетворяешь! Неужели никогда не придет такой момент, когда я перестану хотеть ее? Да, такой день придет – когда она погубит меня… окончательно”.
– Вы не должны допускать такие мысли, молодой человек, – произнес женский голос.
Жан обернулся. Как только он увидел ее лицо, он тут же ее узнал. Мадам ле Джей, нынешняя любовница Мирабо, – она с ним под предлогом, который никого не обманывает, что она его деловой агент, как он говорит, “моя прекрасная продавщица книг”. Жан склонился над ее рукой, не торопясь распрямиться, чтобы дать себе время понять лучше эту обворожительную женщину. Успеха ему это не принесло. В конце концов он отказался от этого умственного напряжения. К примеру, сколько ей может быть лет? Тридцать, предположил он, тридцать пять… Но с таким же успехом ей может быть двадцать восемь или даже сорок. И что странно, она совсем не красива, ее даже не назовешь хорошенькой. Она (он подыскивал в уме определение)… потрясающа!..
– Вы, мадам, видимо, ясновидящая? – спросил он.
– О, да, – улыбнулась мадам ле Джей. – Но тогда все женщины ясновидящие. Одни, естественно, больше, чем другие, но талант можно развить практикой. На самом же деле фокус здесь невелик – вы, мужчины, такие понятные…
– А я? – рассмеялся Жан. – Я тоже понятен?
– Меньше, чем другие, думаю. Но в этом вопросе больше, чем другие. Должна признаться, меня это удивило, это не вяжется со всем вашим обликом…
– Я, – сказал Жан, – не только не ясен, но вдобавок и не ясновидящий. Ваше сужде-ние не совсем точно, мадам ле Джей…
– Ах, вот как! Вы знаете, как меня зовут. Тогда у вас есть преимущество…
– Марен, – отрекомендовался Жан. – Жан Поль Марен, в прошлом из Прованса…
– Молодой оратор. Как же, как же! Габриэл говорил мне о вашем лице… простите, я иногда начинаю болтать, как все женщины…
– Я привык к своему лицу, мадам, – улыбнулся Жан. – Оно беспокоит остальной мир. Но мы отклонились в сторону. Вы читали мои мысли…
– Да. И она того не стоит! – выпалила мадам ле Джей. – Вы меня удивляете, вы не кажетесь глупцом.
– И тем не менее боюсь, что это так… во всяком случае, в отношении Люсьены.
– Так не будьте им. Судя по тому, что я слышала о вас, и по тому, что я сейчас вижу, у вас не так много слабостей. А эту слабость вы в настоящее время не можете себе позволить. Франция не может этого позволить…
– Франция? – удивился Жан.
– Да. У Габриэла есть список людей, с помощью которых он сможет спасти Францию. Возглавляет этот список де Лафайет. Вы тоже в этом списке. И если вы позволите этой кокетке погубить вас…
– Польщен, – сказал Жан.
– Не надо, – возразила мадам ле Джей, – сейчас для этого нет времени. Сейчас время только на то, чтобы делать дело, и немного времени, чтобы лить слезы, и неограниченное время, чтобы умирать – если можно умирать с пользой. Не героически, месье Марен! Время для вашего глупого мужского героизма прошло! Теперь надо умирать для блага Франции, а не ради тщеславия…
– О, Марен! – пророкотал с другого конца залы Мирабо. – Вижу, вас взяли в плен! Не слушайте ее, она окончательно испортит вас – она слишком умна. Такие женщины опасны!
– Все женщины опасны, – отозвался Жан, – без особых исключений!
Все молодые кавалеры разразились смехом.
– Вам виднее! – крикнул один из них. – Присоединяйтесь к нам, господин Марен, и опишите нам опасные качества мадемуазель Тальбот.
Жан направился к этой группе.
Люсьена обернулась к нему, глаза ее сияли, искрились насмешкой и смехом.
– Разве я опасна, мой Жан? – проворковала она. – На самом деле ты ведь не веришь в это?
– Верю? – улыбнулся Жан. – Я просто знаю это. Ты колдунья. Ты Цирцея, превращающая мужчин в свиней. Ты сирена, поющая неслыханные ранее мелодии. И с тем же результатом, моя дорогая, – мужчины умирают или сходят с ума…
Люсьена нахмурила лоб.
– Думаю, ты во мне ошибаешься, – сказала она. – Я никогда не превращала ни одного мужчину в свинью. С каких это пор, мой Жан, в этом появилась необходимость?
– Touche![50] – хором закричали молодые франты, и вся зала разразилась смехом. Появились слуги, разносившие бокалы с вином. Все взяли по бокалу, и атмосфера еще более оживилась.
Жан пригубил свой бокал, но пить не стал. Это только кажется, что ты становишься более блестящим по мере того, как тянется вечер. Это заблуждение, рождаемое вином. Каждый человек здесь думает, что он блестяще остроумен, что его шутки необыкновенно веселы, а между тем половина того, что они говорили в течение последнего получаса, вряд ли имеет вообще хоть какой-то смысл. Вот Мирабо, мне думается, умеет пить. Глядя на него, никогда не скажешь, что он прикасался к бокалу…
Кое-кто из гостей начал уходить. Жан вопросительно посмотрел на Люсьену, но она была слишком поглощена беседой с тремя молодыми кавалерами, чтобы обратить внимание на его взгляд. Но Мирабо заметил и покачал своей львиной головой.
– Нет, господин Марен, – прошептал он, – у нас с вами есть дело после того, как закончится веселье. Поразвлекайтесь еще немного, а потом мы должны будем думать, разрабатывать планы…
Жан кивнул и двинулся по направлению к мадам ле Джей. Но он не успел дойти до нее, как остановился в изумлении. В гостиную вошел высокий худой мужчина, чье длинное доброе лицо Жан в свое время видел в течение нескольких недель, человек, который сделал все, что было в его силах, чтобы…
Жан бросился вперед с распростертыми объятиями, чтобы приветствовать господина Ренуара Жерада, в прошлом королевского коменданта в Провансе.
Жерад увидел его и предостерегающе нахмурился. Жан замедлил шаги, в гл.азах у него мелькнуло недоумение.
Ренуар Жерад протянул ему руку.
– Bon soir, M'sieur[51], – произнес он спокойно, но чуточку громче, чем было нужно. – С кем имею честь?
Жан в полном изумлении сделал шаг назад. Но господин Жерад крепко держал его руку и даже несколько притянул его к себе. И потом, почти не шевеля губами, натренированным ровным голосом опытного заговорщика выговорил:
– Я не забыл тебя, мой ученый разбойник. Но, ради Бога, не говори, что ты узнал меня. Иначе ты все испортишь…
Жан кивнул.
– Я депутат Жан Поль Марен от округа Сен-Жюль. А вы, гражданин?
– Просто Ренуар Жерад, – улыбнулся он. – Очень приятно познакомиться, гражданин Марен. А, вот и наш дорогой хозяин!
Мирабо тепло пожал руку вновь пришедшему гостю. Потом, наклонившись, прошептал:
– В маленькую гостиную, мой друг Жерад. Но не сразу. Побудьте здесь некоторое время. Выпейте вина. Потом незаметно исчезните. Вы, Марен, можете отправляться туда уже сейчас. Я присоединюсь к вам, как только смогу…
Жану пришлось ждать всего несколько минут, пока появился Жерад. На этот раз он широко улыбался, его карие глаза смеялись.
– Ну, старина, – сказал он, – много времени утекло с тех пор, а?
– Да, – улыбнулся Жан, – слишком много. Я годами ждал случая поблагодарить вас, месье Жерад…
– Для вас я Ренуар, – сказал Жерад. – Жаль, что тогда не получилось. Мне рассказывали вашу историю. Значит, та аристократическая девка предала вас?
– Нет! – запротестовал Жан. – Вы не знаете всей правды, месье Жерад…
– А какова правда? – улыбнулся Жерад.
Жан покраснел до корней волос.
– Она… она просто несколько задержала меня, – сказал он, – менее всего она намеревалась…
– Забудьте, старина! – рассмеялся Жерад. – Я пошутил. И, должен признаться, удовлетворил свое любопытство. Это слабость стариков…
“Никогда, – неожиданно подумал Жан, – я не видел никого, кто так сохранил бы молодость, как этот человек. Ему, вероятно, около шестидесяти, и, если не считать седых волос…”
Дверь распахнулась.
– А теперь к делу! – громогласно объявил граф де Мирабо. – Но прежде, месье Марен, несколько вопросов. Идеи Жерада я знаю, ваши не вполне. В этом сумасшедшем доме, каким является Собрание, разве можно составить ясную картину того, кто что думает?
– С вашего позволения, гражданин Рикети, – поддел его Жан.
– Будь прокляты мои глаза! – прорычал Мирабо. – Вы не можете без ваших шуточек, Марен?
– Простите меня, – улыбнулся Жан. – А что вы хотели бы знать?
– Вы хотите сохранить короля, почему?
– Не короля, – поправил его Жан. – Институт королевской власти. Я с радостью освободил бы Францию от этого неумелого путаника, который в настоящее время лишь обременяет трон своей персоной, если бы мог сделать это, не уничтожая саму корону. Но поскольку это невозможно, мы должны терпеть его.
– Понятно, и все-таки – почему сохранение королевской власти?
– Потому что из всего того, что я видел, как ведет себя народ, я не думаю, что они готовы к республике. Я начинаю сомневаться, окажутся ли люди когда-нибудь готовы к тому, чтобы управлять сами собой. Отсюда вывод – нужен король, даже сильный король, но ограниченный в своей власти, чтобы исключить всякую возможность установления тирании. Конституционная монархия, господин Мирабо…
– Вас это устраивает, Жерад? – громко спросил Мирабо.
– Вполне, – отозвался Ренуар Жерад.
– Подождите, – продолжал Жан, – лучше выслушайте меня до конца, потому что я не согласен с вами по одному пункту, и из-за этого я могу оказаться бесполезным для вас. Я полностью и безоговорочно стою против наследования дворянского звания.
– Почему? – спросил Мирабо.
– Потому что они развращенные люди, как всегда бывает с теми, кто владеет тем, что он сам не заработал. Титулы и награды – прекрасно, король должен иметь право раздавать их за выдающиеся заслуги перед нацией. Но почему идиот-сын мудрого и заслуженного графа тоже должен быть графом, месье Мирабо? Если мой сын вырастет умным и сильным, он сумеет с той же легкостью получить дворянство, как и я, вы улавливаете мою мысль?
– Совершенно правильную мысль, – заявил Ренуар Жерад.
– Глупости! – загремел Мирабо. – Каждый Рикети во все времена будет абсолютно достоин. Мы всегда были такими, с тех пор как первый Аригетти – такова наша настоящая фамилия – покинул Флоренцию вслед за гвельфами, мы, Рикети, никогда не рожали хилых мужчин! Мой дед, старый Кол д'Арджент, Серебряный ствол, как его называли, зачал моего отца после того, как в одиночку защищал мост в Касоно и получил двадцать семь ран, каждая из которых должна была убить обычного человека. Он женился, когда носил на шее серебряный воротник, поддерживавший его голову, прожил после этого еще долгую жизнь, народил сыновей! Я скажу вам, двум проклятым якобинцам…
– Странный эпитет, – улыбнулся Жан, – в устах человека, который часто бывает в Якобинском клубе и которого недавно выдвигали в качестве президента этого общества…
– А я, – загремел Мирабо, – буду частенько наведываться в ад и общаться с дьяволом, если буду думать, что таким путем могу спасти Францию!
– Хорошо сказано, – спокойно заметил Жерад, – но факт остается фактом, что род Бурбонов, давший многих великих и благородных людей, последнее время рождает главным образом прохвостов и дураков. Мы можем позволить, чтобы такое происходило на троне, потому что мы можем контролировать один род, но потомственная аристократия дала на удивление мало Рикети и слишком много неполноценных фатов, мерзавцев и дураков. Я согласен с месье Мареном…
– Ладно, ладно, – проворчал Мирабо, – не соглашайтесь, если хотите. Сейчас это не так важно. Главное сейчас – это спасение короны. Полагаю, вы все с этим согласны?
– Согласны, – сказал Жан.
– Хорошо. Вы двое будете моими помощниками в этом предприятии. Мой план прост, но вполне осуществим – король должен покинуть Париж.
– Но куда? – спросил Жан.
– Вы очень острый человек, месье Марен! Это действительно вопрос вопросов. К сожалению, королева, по всей видимости, хочет, чтобы он уехал за границу и положился на иностранную интервенцию, что естественно для нее, поскольку она не француженка. Но это будет…
– Самоубийством, – сухо заметил Ренуар Жерад.
– Совершенно верно! Они никогда не доберутся до границы. И в глазах всех французов они будут выглядеть предателями Франции. Кордельеры хотят именно этого – установить свою мерзкую республику, в которой Дантон, Демулен, Марат и им подобные захватят власть своими грязными руками. Часть якобинцев хочет того же самого – особенно та фракция, где главенствует Робеспьер. В отличие от них, я, не принадлежа ни к одной партии и не будучи никому обязан, как вы понимаете, могу рассуждать с ясной головой. Провинции сохраняют верность короне. Король должен бежать на Средиземноморское побережье, вы понимаете, и публично обратиться ко всем французам с призывом сплотиться вокруг него во имя восстановления монархии, при этом он заранее должен дать согласие придерживаться уже установленных ограничений.
– Это будет означать войну, – вздохнул Жан, – гражданскую войну, месье Мирабо…
– А что мы имеем сейчас, mon vieux[52]? О, ла, ла! Мирное чаепитие? Я предпочитаю войну, которая по крайней мере организованна и дисциплинированна, и в результате которой хоть что-то получится, той анархии, при которой шлюхи, хулиганы и подлецы, заполняющие галереи, контролируют Национальное собрание Франции по приказам Филиппа Орлеанского. А вы нет?
– А если Ее Величество, – спокойно сказал Жерад, – откажется разрешить толстому простофиле держать слово, которое он дал, что тогда, граф?
– Да, в этом опасность, – простонал Мирабо. – Мы хотим сильной королевской власти, но что делать с королем, который не может управлять собственной женой? Как мы можем, во имя Господа Бога, надеяться, что он будет правильно управлять своим королевством?
“Я, – подумал Жан, кривя губы, – разделяю его опасения. Боюсь, королева во многом похожа на Люсьену. И никто из нас, ни Людовик Французский, ни я не можем бросить ту, которой не в силах управлять”. Но эту мысль он не стал высказывать. Вместо этого он предложил:
– Значит, мы должны обратиться к королеве.
– Превосходно. Но как? Я в конце концов добился того, чтобы увидеть их обоих третьего числа этого месяца.. Толстяк ничего не мог сказать, поэтому я говорил с ней. В тот момент я думал, что убедил ее, но с каждым днем я все менее в этом уверен. Я должен еще раз встретиться с ней, наедине. Но она отказывается видеть меня. Она считает меня и этого дурака Лафайета предателями, ей в голову не приходит, что нужно быть верным нации, а не сословию…
Он замолчал и посмотрел на Жан Поля.
– Вы! – сказал он. – Вы можете это сделать. Готов держать пари, вы можете добиться встречи с ней. Смотрите, какие у вас преимущества: вы никогда не были дворянином, но воспитаны, как человек благородный… нет, даже лучше. Мне сказали, что у вас исключительные манеры, когда вы этого хотите. Жерад рассказывал мне дикую историю о том, как вы однажды изображали из себя итальянского принца и в этом качестве удалились…
– Нет, – без всякого выражения сказал Жан Поль, – никаких больше маскарадов и тому подобных глупостей…
– Выслушайте меня. Вы отправитесь к ней таким, как вы есть, хорошо, но скромно одетым, и представитесь преданным подданным, более всего желающим служить Ее Величеству…
– Что совершенно верно, – заметил Жан, – но что вы сделаете с моим лицом? Хотите, чтобы королева впала в истерику?
– Она сделана из более крепкого материала, чем вы думаете, – возразил Мирабо. – Можете сказать ей, что получили этот шрам на одной из войн – скажем, на Корсике! И…
– Нет, – сказал Жан, – этого я не сделаю. Во-первых, я не хочу лгать. Во-вторых…
– Но ты должен это сделать, Жанно, – раздался прелестный голос Люсьены сквозь щель в двери, – ради меня. А потом ты можешь вернуться…
– Будь прокляты мои глаза! – прорычал Мирабо. – Она подслушивала! Входите, мадемуазель Тальбот, и мы решим, можем ли позволить вам выйти живой из этого дома…
Люсьена приоткрыла дверь, быстро проскользнула внутрь и прикрыла ее за собой.
– Как это необыкновенно волнует, – вздохнула она, – когда тебя приглашают на совет, решающий судьбу государства. Мне очень жаль, что я подслушивала, но, правда, я ничего не могла поделать. Ты, Жанно, оставил меня так надолго. Половина этих щеголей пыталась увезти меня к себе домой – как ты понимаешь, с нечистыми намерениями. А потом вы, мужчины, так громко говорили! Хорошие же вы заговорщики! Я подслушивала? Господин граф, вас можно услышать за десять ярдов от этой двери…
– Enter! – выругался Мирабо, потом разразился смехом. – Вы правы, мадемуазель. Я, наверное, самый бездарный заговорщик. Что бы я ни делал, никто не доверяет мне. Они считают меня бесчестным, потому что в юности, чтобы выжить, мне приходилось делать разные вещи. Но это общество отвергло меня, а не я общество. Я всегда осознавал свою силу… Но хватит об этом. Полагаю, вы наш союзник, мадемуазель Тальбот. Вы должны убедить его. Он должен сделать это – или, быть может, Франция погибнет. Если кто-то, любой человек, может убедить королеву в том, что она не должна вести переговоры с Австрией, Англией, Россией, Испанией… что она должна полагаться на добрый народ Франции…
– А как она может на него полагаться, – возразила Люсьена, – когда они плюют в нее, называют ее австриячкой, иностранкой и еще худшими словами?
– Правильно, – тяжело вздохнул Мирабо, – но Мария Антуанетта остается, malheureusement[53], королем Франции – другого у нас нет! Толстяк Людовик – кто он? Хороший слесарь, как мне говорили, прекрасный охотник. Но – король? Он подчиняется королеве так, словно он ребенок, а она его мать. У него нет собственного мнения, нет воли, нет… Sacre blen![54] Ему сделали операцию, чтобы он мог делать детей, наследников престола, – и один Бог знает, не считая самой австриячки и графа Ферзена, сделал их толстый Людовик или нет и не помогал ли ему кто-то другой, не королевских кровей. Я говорю бессвязно – простите меня…
Он замолк, сурово глядя на Жан Поля.
– Вы должны убедить ее, мой друг, что, если она не будет сотрудничать с нами в этом деле, она погибнет от рук цареубийц. Она, ее муж, ее дети – и Франция, помоги ей Бог, пропадет. Что вы скажете, месье Марен?
– Он это сделает, – ответила за него Люсьена. – За этим я прослежу. Конечно, потребуется долго его убеждать, но мне говорили, что я хорошо умею уговаривать мужчин. Почему бы, господин граф, не оставить его в моих руках на день или два? Думаю, могу гарантировать результаты…
– Отлично! – расхохотался Мирабо. – Но только день или два, моя очаровательная, время бежит, а ставка очень серьезная…
– А почему этого не может сделать месье Жерад? – недовольным голосом спросил Жан. – Он выглядит гораздо представительнее меня, и к тому же испытанный дипломат…
– Я, – улыбнулся Жерад, – только грубый солдат. Я слышал, Марен, как вы умеете причесать фразу до последнего завитка. Именно это нам и требуется. Вы должны позволить убедить себя – могу предположить, это будет весьма приятным занятием…
– О, да, – засмеялась Люсьена, – я сумею уговорить его. Пойдем, Жан, мне не терпится начать.
– Bonne chance![55] – пророкотал Мирабо. – Как я вам завидую!
– Думаю, – сухо сказал Жан, когда фиакр подвез их к обиталищу Люсьены, – пришло время вернуться в свою собственную квартиру. Я не был там пять ночей, и мои друзья начинают волноваться…
Люсьена посмотрела на него, потом весело рассмеялась.
– Устал от меня? – зашептала она. – Или боишься, что я сумею тебя убедить? Что из двух?
– Ни то, ни другое, – огрызнулся Жан. – Вероятно, боюсь потерять свою бессмертную душу!
– Помоги мне выйти, – попросила Люсьена. – Думаю, ты не должен этого опасаться. Как ни странно, ты очень похож на девственниц из магометанского рая – восстанавливаешь свою невинность – я имею в виду духовную невинность – каждый раз после того, как общаешься со мной. Ты действительно чист душой, Жанно, и это доводит меня до бешенства. Я хотела бы по-настоящему растлить тебя, но тогда, при твоих талантах, если бы я смогла, я ты только потеряла тебя. Так что, вероятно, лучше так, как оно есть…
Жан вылез из фиакра и помог сойти и ей.
Она прижалась к нему, шепча:
– Пойдем ко мне, Жанно, хоть ненадолго. Ты не представляешь себе, какая это была пытка болтать с этими дураками и ждать, ждать… Пойдем, моя любовь, моя старая, давняя любовь – мой первый и, наверное, последний…
– Не будем считать тех, кто был между первым и последним? – пошутил Жан. – Или добавим к ним еще одного?
– Конечно, нет, – засмеялась Люсьена. – Кто-то может служить только приправой к главному блюду. А кроме того, все те маленькие штучки, которыми я тебя так прекрасно занимаю, каким еще образом я могла бы научиться, им? Ты должен быть благодарен всем остальным, потому что плоды пожинаешь ты!
– Черт побери! – выругался Жан.
– Не ругайся, любимый мой. И не думай о том, что я обещала убедить тебя, или о моих других любовниках, не думай ни о чем, что может отдалить нас друг от друга. Потому что теперь я нуждаюсь в тебе. Ах, Жанно, я горю – это нестерпимо! Ты же добрый, а оставить меня сейчас будет дьявольски жестоко… Пойдем со мной, мой большой жеребец, мой замечательный, великолепный зверь, – пойдем со мной, пойдем!
“Пропал, – простонал в глубине души Жан, – пропал навсегда…”
Однако утром, когда еще не рассвело, он встал и очень тихо стал в темноте одеваться. Он уже завязывал галстук, когда почувствовал, что она проснулась и наблюдает за ним, поблескивая в темноте глазами из-под полуприкрытых век.
– Куда ты идешь? – прошептала она.
– В Манеж для верховой езды, – без всякого выражения ответил он, – подавать в отставку. С меня хватит политики – хватит всего, с чем я не могу справиться. Хочу покоя, мира…
– Все, с чем ты не можешь справиться, – передразнила она, – но ведь это включает и меня, не так ли? Значит, ты бросаешь меня?
– Да, – выпалил Жан. – Да, я…
– Вернешься, – засмеялась Люсьена. – Ты всегда будешь возвращаться ко мне. Потому что никто на свете не может занять мое место – особенно та нежная брюнетка, с которой я видела тебя на празднике… Как ее имя? Ах, да, Флоретта, маленький цветочек. Она выглядит очень милой и нежной. Такая девушка, мой Жанно, не для тебя.
– Почему не для меня? – спросил Жан.
– Сама не знаю, – весело продолжала Люсьена, – вероятно, потому, что умрешь со скуки в первую же неделю, которую проведешь с ней. Или, скорее, потому, что всю жизнь будешь сравнивать ее со мной – не в ее пользу.
Жан задержался, глядя на нее.
– Беги в Тюильри, если хочешь. Подавай в отставку – сейчас это уже не имеет значения. Имеет значение только одно – это дело с королевой. И ты его выполнишь – потому что никогда в жизни не отказывался выполнять свой долг, mon petit bourgeois![56] А это твой долг. Кроме того, я хочу спать весь день. Спать – это самое сладострастное занятие на свете. Особенно после ночи любви…
Жан не ответил ей. Никогда не могу найти, как ответить ей, с горечью подумал он, она слишком цельная и слишком ясная для меня. Думаю, она знает меня лучше, чем я сам себя знаю…
– Прощай, – сказал он и направился к двери.
– Не прощай, а до свидания, Жанно, – лениво произнесла она. – Увидимся вечером.
Жан толкнул дверь и стал спускаться по лестнице в состоянии тихого ужаса. “Я должен бежать от нее, – думал он, – должен! Поеду на побережье. Молю Бога, чтобы они все ошибались и Николь была жива. Только с ней я смогу освободиться от этой красивой ведьмы. Бедняжка Флоретта вряд ли сможет отвлечь меня, хотя кто знает?”
В Манеже для верховой езды было все то же, как он это помнил, только еще хуже. Никакого порядка. До сотни депутатов одновременно вскакивали, орали, обращаясь к Мунье, который сейчас был председателем Собрания, старались перекричать друг друга. На галерее высоченная Теруань, королева парижских шлюх, командовала своей клакой торговок рыбой, проституток и их приспешников, сгоняя с трибуны тех ораторов, чьи взгляды были непопулярны у толпы, и приветствуя любое предложение, каким бы идиотским оно ни было, если оно им нравилось.
В таком состоянии рабского подчинения заседало изо дня в день Национальное собрание. Не удивительно, подумал Жан, что ничего ценного они не могут совершить. Из всех депутатов только он и Мирабо отказались льстить низменным страстям canaille[57].
Когда Жан вошел, торговки рыбой вопили:
– Кто этот болтун? Заткните ему глотку, он сам не знает, о чем болтает! Пусть говорит Папа Мирабо, мы хотим его слушать! Хлеб по шесть су за четыре фунта! Мяса по шесть су за фунт! Не больше, слышите вы, идиоты! Мы не дети, с которыми можно вести игры! Мы готовы бастовать! Делайте то, что вам говорят!
Жан почувствовал, как от гнева застучало у него в висках. “Я сражался, – в ярости подумал он, – чтобы освободить Францию от тирании знати, но не для того, помоги мне, Господи, чтобы ввергнуть ее в еще худшую тиранию черни! Что-то с этим надо делать, и немедленно!”
Он поднялся на помост, не подавая знака председателю, не дожидаясь очереди, и встал перед ними, высокий, с покрасневшим от гнева лицом, на котором выделялся лиловато-синий шрам, и задрал голову, обращаясь к галерее:
– Замолчите вы, claqnedents[58]! – выкрикнул он, голос его был громоподобен, как у олимпийцев. – Ваше поведение непристойно!
Они онемели от изумления, все эти клакеры, болтуны, все шлюхи и их сутенеры, дезертиры из армии, торговки рыбой. В первый раз за многие месяцы воцарилась мертвая тишина.
– Мы находимся здесь, – медленно, ровным голосом начал Жан, – как представители народа Франции – всего народа! Не только одной его фракции и, уж во всяком случае, не отбросов Парижа!
Мирабо смотрел на своего молодого коллегу, крупное лицо его смягчилось от восхищения.
– Мы сделаем то, что лучше для Франции, взвесив должным образом, действительно ли это хорошо или плохо. Вам это может нравиться или нет! Это не имеет никакого значения, даже менее того, вы понимаете? Мы сбросили иго рабства знати, и теперь вы, подонки общества, грязная пена, думаете диктовать нам! Тирания остается тиранией, от кого бы она ни исходила! И я не намерен кланяться ей!
– И я! И я! – раздалось с полсотни голосов со скамей правоцентристских и центра. Якобинцы и кордельеры на левых скамьях сидели молча, глядя на него исполненными ярости глазами.
– Я сегодня пришел сюда, – продолжал Жан, – чтобы заявить о своей отставке…
– Так уходи, будь ты проклят! – взвизгнула Теруань. Другие поддержали ее криками:
– В отставку! В отставку! В отставку!
Жан смотрел на них, его надменная полуулыбка стала насмешливой, в ней можно было различить ледяное презрение, которое разъярило их еще больше. Тогда, глядя в упор на Теруань, он начал смеяться. Раскаты его хохота заглушили их вопли и заставили их замолчать. Этот зловещий хохот привел их в чувство, заставил опомниться, как от порыва дождя.
– Ты, Теруань, – продолжал он, смеясь, – собираешься стать королевой Франции? Это дело потруднее, чем верховодить парижскими шлюхами! Что касается вас, остальных, то молчите и слушайте! Я сказал, что пришел сюда подать в отставку, но теперь я передумал. Меня не пугают трусы и шлюхи, я не подчиню свою волю, свои суждения, свое понимание того, что будет, что должно быть, клаке, которая аплодирует или шикает по велению золота Филиппа Орлеанского! Меня нельзя сдвинуть, mes pauvres[59], я могу делать только то, что считаю правильным и справедливым в глазах Господа Бога и своего сознания – или умру, пытаясь сделать это…
Он смотрел на них, его черные глаза были безжалостны.
– И прежде, чем вы слишком понадеетесь на такой исход, – спокойно продолжал он, – особенно тот глупец, который сейчас нашептывает мое имя для проскрипционного списка этих безумных пьяниц из Пале-Руайяля, предлагаю продемонстрировать вам, как дорого стоит моя жизнь. Вы, гнусные мерзавцы, можете заплатить за нее вашими собственными жизнями. Alors, regardes![60]
Он одним прыжком спрыгнул с помоста и пошел по коридору к выходу с галереи, потом вверх по лестнице, перешагивая сразу через четыре ступеньки, его черные глаза сверкали убийственным блеском. Они расступались перед ним, хотя были вооружены, многие были с пиками, саблями, пистолетами, не в силах противостоять этому совершенно непонятному для них явлению – чтобы один человек шел против всех, глядя на них не только без страха, но и с какой-то свирепой радостью. Они давали ему дорогу, пока он не дошел до громилы, который шептал его имя, остановился, запрокинул голову и разразился хохотом.
– Августин! Чтоб я пропал! Какое исключительное везенье!
– Не дотрагивайся до меня, Жан Марен! – заскулил Августин, лицо его побелело от ужаса. – Бога ради, не…
– Братство изуродованных лиц, так, что ли, Августин? – рассмеялся Жан. – По этой части мы с тобой квиты. Но, – его голос понизился до ледяного шепота, более пронзительного, чем крик, – но за четыре года, украденные из моей жизни, за четыре года в аду, вот тут мы, дорогой Августин, не квиты, так ведь, а? Нет, Августин, не квиты… никогда ты не расквитаешься со мной…
Он протянул свои большие руки и схватил бывшего кучера за ворот, расставил ноги, напряг мускулы ног, и Августин, крупный мужчина, не менее тяжелый, чем сам Жан, и примерно такого же роста, оказался оторванным от пола. Жан поднимал его все выше, пока Августин не оказался висящим в воздухе над головой Жана, потом повернулся к перилам, возле которых стоял, и вновь разразился хохотом.
– Господа депутаты! – смеясь, крикнул он. – У меня для вас подарок! Ловите!
И со всей силой швырнул Августина через перила. Депутаты бросились в укрытия, а огромный мужчина, переворачиваясь в воздухе, рухнул на скамьи, разломив три из них, и остался там лежать, пока Жан Поль прошел через перепуганную толпу клакеров и оказался около лестницы.
– Что касается вас всех, – сказал он, – предлагаю вам вернуться к вашим обычным занятиям – продавать рыбу и другие товары, и оставьте нас делать наше дело, а именно управлять Францией. Предлагаю вам это терпеливо, но, как вы видели, терпение быстро иссякает…
С этими словами он повернулся и спокойно стал спускаться по лестнице. Через три минуты галереи Манежа для верховой езды впервые с того дня, как здесь начало заседать Собрание, опустели. Августин же, услышав шаги Жана по лестнице, вскочил на ноги с величайшей поспешностью и заторопился через зал, приволакивая одну ногу.
Жан остановился посреди зала и поклонился председателю.
– Думаю, господин председатель, – насмешливо сказал он, – можем продолжить наше заседание, и в гораздо более комфортабельной обстановке, чем раньше, не так ли?
Затем он спокойно занял свое место. Вспыхнули аплодисменты, но большинство депутатов смотрели на него, и в их глазах можно было прочитать два чувства. Эти чувства, Жан видел, были – восхищение и ужас.
“Я потерпел поражение, – горестно думал он, – их я не освободил, а себя вновь закабалил. Теперь я не могу уехать из Парижа, даже для того, чтобы предпринять розыски моей бедной Николь. И чем больше я позволяю этому делу оставаться без движения, тем труднее сдвинуть его с места. Все мои сегодняшние театральные жесты ничего не стоят, кроме того, что я подвергаю себя еще большей опасности…”
Он повернул на улицу де Севр и присел за столиком в кафе Виктуар, где обычно встречались умеренные, число которых быстро уменьшалось. Он зашел туда просто по привычке и потому что был французом до мозга костей. “Как все французы, – с насмешкой подумал он, – я скорее умру, чем перестану заходить в кафе, где витают самые противоречивые идеи… Да, это глупость, я уверен. Я должен посещать кафе Шарпантье, где собираются кордельеры, или даже время от времени выпивать стаканчик с якобинцами. Тогда буду знать, какой следующий шаг они предпримут. Мало пользы разговаривать с теми, кто согласен с тобой…”
– Гарсон, – позвал он, – графин самого лучшего, если можно!
Однако в этот вечер даже вино не приносило ему облегчения. Он оставил наполовину выпитый графин и взял фиакр, чтобы ехать к себе в предместье Сент-Антуан. Но он не пошел к себе.
“Я видывал лицом к лицу толпу, – подумал он, – но это гораздо труднее. Почему в одном случае у человека избыток мужества и так не хватает в другом? Видимо, этого качества – морального мужества – я почти лишен. Сейчас я предпочел бы умереть, чем встречаться с Пьером и Марианной. И с Флореттой – о, Боже!”
Но деваться было некуда. Он вылез из фиакра, расплатился с кучером и отпустил его. Потом стал подниматься по лестнице.
– Входи, Жан, – спокойно сказала Марианна.
Он не протянул Пьеру руку. У него было ощущение, что Пьер не примет ее. Пьер сидел, глядя на него, и глаза его напоминали синий лед. Потом он встал.
– Если бы я не был человеком практическим, – медленно произнес он, – и крестьянином по крови, я показал бы тебе на дверь, Жан Поль Марен. Но я и то и другое и к тому же, думаю, немного трус. Новое предприятие запущено. Мы наводнили Париж объявлениями о нем. И не проходит часа, чтобы толпы людей не обращались к нам, требуя одежду, из которой мы можем показать только образцы. Ладно. Дело пойдет хорошо. Что касается твоей личной жизни, это твое дело. При обычных обстоятельствах я посмеялся бы и забыл, я и сам не святой, как ты прекрасно знаешь…
Он замолчал, всматриваясь в лицо Жана.
– Но сейчас, зная, что ты творишь, жалею тебя от всего сердца и в то же время ненавижу за то, что ты сделал с Флореттой…
– Она знает? – задохнулся Жан.
– Предполагает. Жан, Жан, мы – Марианна и я – полюбили эту бедную нежную девочку, как будто она наш ребенок. Она каждую ночь плачет из-за тебя, она почти ничего не ест… Она сейчас у нас, в той комнате, и, когда я выскажу тебе все, ты должен пойти и успокоить ее, если сможешь. Одно я тебе должен сказать: когда станут поступать доходы от нашего предприятия, я верну тебе до последнего су все, что ты вложил. Тогда мы будем в расчете, и нашей дружбе конец, потому что такую глупость и жестокость я считаю нестерпимой. Я все сказал. Возможно, я ошибочно сужу о тебе, возможно, у тебя есть какое-то объяснение…
Жан услышал просительную ноту в дрожащем голосе Пьера. Он знал, что его старый друг ищет любую точку, опираясь на которую, он мог бы согласовать свое чувство справедливости, свою веру в то, что хорошо и что плохо, с бесконечно дорогой для него дружбой.
– Нет, – глухо сказал Жан, – нет никаких объяснений. Могу я сейчас увидеть Флоретту?
Пьер посмотрел на него.
– Ладно, – сказал он. – Валяй.
И неожиданно голос его стал усталым и совсем старческим.
Флоретта лежала на маленькой кровати лицом вниз. Но, услышав его шаги, повернула голову, и он увидел, как слезы катятся по ее лицу, вытекая из прекрасных, ничего не видящих глаз.
– Жан, – прошептала она.
– Да, Флоретта, – с трудом выговорил Жан и потом добавил: – Пожалуйста, не плачь из-за меня, я этого не стою.
– Я плачу, потому что ты этого стоишь, – сказала она. – Но ты, мой Жан, не беспокойся, я… я буду в порядке…
– Я животное, – сказал Жан, и голос его был полон горького презрения к самому себе. – Послушай, Флоретта, я никогда не оставлю…
Но она поднялась с постели и приложила палец к его губам.
– Не говори так, любовь моя! – прошептала она. – Иди к ней! Иди и насыться этой женщиной, чей даже голос – зло! А потом возвращайся ко мне. Ты вернешься, знаю, потому что ты хороший. Настанет день, когда тебя будет тошнить от нее, когда от одного вида ее лица тебя вырвет – тогда ты вернешься ко мне. Буду ждать тебя, мой Жан! А сейчас не могу позволить тебе оставаться здесь против твоей воли. Я женщина, Жан, – женщина с ног до головы, хотя ты никогда не верил в это. Я так же способна ревновать, как и всякая другая. И когда ты в конце концов станешь моим, ты им будешь полностью, весь, целиком. Я не стану делить тебя ни с Богом, ни с дьяволом!
– Флоретта! – начал Жан.
– Нет, выслушай меня! Она околдовала тебя, потому что только в одном твоя слабость. Знаю, она, должно быть, прелестна, а ты, как человек страстный, ошибочно принимаешь ее порочную телесную страсть за нечто гораздо большее. Когда-нибудь я покажу тебе, что такое подлинная страсть, что такое любовь, ибо я обладаю всем этим, это хранится в моем сердце, в моем теле, хранится для тебя… Думаю, могу сжечь тебя дотла, знаю, что могу! Какой бы она ни была, чем бы ни обладала – все это побледнеет рядом с тем, что кипит в моем сердце, горячей волной струится по моим венам каждый раз, когда ты прикасаешься ко мне…
Она стояла, глядя на него своими невидящими глазами, и крупные слезы текли по ее щекам.
– Ты никогда не целовал меня, – прошептала она. – Хочу, чтобы ты поцеловал меня сейчас. Да, подойди и поцелуй меня, а потом – уходи!
Жан наклонился и обнял ее. Но ее маленькие ручки неожиданно взметнулись словно в конвульсии, обхватили его шею, она встала на цыпочки, нашла его рот и прильнула к нему, лаская его с ужасом и мукой, с нежностью и, в конце концов, с откровенной, неприкрытой страстью, похожей на огонь, порождающий жизнь, так она была чистосердечна, беззаветна, такой всепоглощающей, что ничего подобного он не испытывал в своей жизни, – даже поцелуй Николь был иным. Наконец, он высвободился из ее объятия и отодвинулся.
– О, Боже! – простонал он.
– Иди, Жан, – тихо сказала она и потом добавила: – Иди, проклятый!
Он спокойно повернулся и стал спускаться по лестнице.
У дверей своего дома Жан увидел фиакр. В нем сидела, ожидая его, Люсьена.
– Садись, – сказала она. – Я взяла на себя смелость взломать замок и упаковать твои вещи. Они уже в экипаже…
– Ты ведьма! – выругался Жан.
– О, не будь таким утомительным, – засмеялась Люсьена. – Садись!
Какое-то мгновение Жан Поль колебался, потом сел рядом с ней. Кучер щелкнул кнутом, и лошадь тронулась по темной, едва освещенной фонарями улице. Копыта в каком-то странном ритме зацокали по камням.
“Пропал, – выстукивали они по мостовой, – пропал, пропал, пропал…”
И звук этот эхом отзывался в сердце Жан Поля Марена.