“Весь мир залит кровью, – думал Жан Поль, – и я никогда уже не смогу заснуть…”
– Ты такой окаменевший, – сказала Флоретта. – Что там было в этом письме, которое так тебя взволновало?
– Ничего, – солгал Жан, – это письмо от друга из Марселя, он рассказывает о положении дел. Дела там очень серьезные. Признаюсь, это меня несколько огорчило…
– Не огорчайся, любимый, – сказала Флоретта, – мы с тобой вместе, а скоро с нами будет наш сын или дочь. Жан, кого бы ты хотел? Я хочу сказать, мальчика или девочку?
– Мне все равно, – отозвался Жан.
– Мне тоже. Это твой ребенок, значит, он будет прекрасен. Есть только одно, что меня беспокоит…
– Что же, Флор? – спросил Жан. Он уловил истерические нотки в ее голосе.
– Глаза, Жан, – прошептала она. – Я ведь родилась слепой. Ты не думаешь, Жан…
Жан обнял ее за плечи и притянул к себе.
– Нет, дорогая, я этого не думаю, – сказал он. – Он будет в полном порядке, наш сын…
– Ах, вот как, – засмеялась Флоретта, – значит, ты хочешь сына! Я должна буду сосредоточиться на таких мужских понятиях, как сила, мужество и мудрость. Я не разочарую тебя, мой любимый…
– Спасибо, – сказал Жан.
Он обнял ее, и в этот момент письмо выскользнуло и упало на пол, а он вновь мысленно вернулся к нему:
“Меня арестовали за отсутствие патриотизма, как только я приехал в Марсель. Вы знаете, каковы сейчас суды. Я защищался, как мог, но был обречен с самого начала, с того момента, как они схватили меня. Мое преступление, полагаю, заключается в том, что я был удачлив, жил хорошо, а с точки зрения толпы, это измена. Во всяком случае, Марен, когда это письмо дойдет до вас, я буду мертв. Надеюсь только на то, что сумею умереть достойно…
Позаботьтесь о бедняжке Николь. Как можно дольше скрывайте от нее весть о моей смерти. Еще один шок, я думаю, разрушит ее сознание. Но если ей когда-нибудь суждено узнать, скажите ей, что я умер с ее именем на устах, благодаря Бога за счастье, которое она мне подарила. Я буду ждать ее там, где Бог отвел место для невинных и справедливых душ, знаю, что когда-нибудь она придет ко мне, чтобы никогда больше не покидать меня.
Прощайте дорогой друг. Хочу, чтобы вы приняли мои прощальные, самые нежные пожелания вам и вашей жене-ангелу…”
И подпись: “Клод Бетюн”.
“О, Боже, – в глубине души подумал Жан, – милосердный Боже!”
– Ты опять напряжен, – пожаловалась Флоретта, – что сейчас волнует тебя, Жан?
– Ничего, Флоретта, любимая, просто сейчас я должен навестить одного человека. Он в тюрьме ожидает суда. Он был моим зятем, и с тех пор как я с ним познакомился, я его ненавидел…
– Тогда почему ты должен его навестить?
– Потому что я был не прав. Моя несчастная покойная сестра обожала его. Я никогда не мог этого понять. А сейчас понимаю. Потому что под самый конец он проявил себя как настоящий кавалер, какие только бывают на этой земле. Люди бывают очень странными, Флоретта, любимая моя, они дьявольски сложны, и мы всегда совершаем ошибку, пытаясь свести их к одной заметной черте характера. В сентябре тысяча семьсот девяносто второго года Дантон был беспощаден, однако в декабре девяносто третьего он умер, потому что всем сердцем хотел быть милосердным. Цельными бывают только безумцы. Марат и Эбер всегда были последовательными, потому что оба они из сумасшедшего дома…
– А твой зять?
– Он был веселым, беспечным, немного бессердечным – типичным аристократом. Он частенько изменял моей сестре, но, думаю, он всегда ее любил. Он был болен от горя, когда я рассказал ему о ее гибели. В тот день, когда его арестовали, он, возможно, мог спастись, объявив меня дантонистом, что вполне соответствует действительности. Но он этого не сделал. Он причинил мне много вреда, и сознание этого остановило его. Он принял свою судьбу как подлинный джентльмен, пойдя даже на то, что отрицал нашу родственную связь, что тоже могло потащить меня вслед за ним. Понимаешь теперь, почему я должен пойти?
– О, да, – вздохнула Флоретта, – иди, конечно, и передай, что я ему от всего сердца благодарна…
Запах внутри Консьержери описать было невозможно. Арестованные содержались все вместе в огромной общей камере, набитой до отказа, ожидая, пока гильотина освободит достаточно мест в маленьких камерах, чтобы в них можно было разместиться. Жерве ла Муат пошел навстречу Жану с вымученной улыбкой. Одежда его была в беспорядке, сквозь прореху в отличной рубашке проглядывало худое, хорошо сложенное тело, светлые волосы не были причесаны и свободно падали на плечи.
Но даже в этом прискорбном положении он оставался великолепен; лишенный привилегий аристократии, перед Жаном стоял человек без прикрас, для которого эти привилегии служили лишь фоном. А человек, подумал Жан, отделенный от былой своей пустой жизни, от неправильного воспитания, которое дало ему его сословие, оказывается совершенно иным…
– Полюбуйтесь на свою республику! – засмеялся Жерве, беззаботно махнув рукой. – Вы должны гордиться собой, Жан. Вот здесь вы наконец добились настоящего равенства сословий!
– Гордиться нечем, – отозвался Жан, – а я никогда не желал ничего подобного. Я был слишком молод, а кроме того, очень глуп, чтобы осознать, что революция никогда не может быть оправданным тактическим средством. Ибо только те же самые перемены, но сделанные постепенно способны принести успех. Попытка же перевернуть мир означает, что подонки со дна общества поднимаются наверх, к власти, а подонки остаются подонками независимо от того, какое положение они занимают!
– Браво! – воскликнул Жерве. – Вот теперь вы рассуждаете разумно. Но не глупо ли с вашей стороны навещать меня? Людей осуждают и за меньшее…
– Знаю. Но честь обязывает меня прийти сюда, пожать вам руку и попросить прощения. И вовсе не потому, что вы были правы, ибо мы оба были не правы. Пытаясь покончить с насилием, я играл на руку еще худшим насильникам, так что на моей совести кровь десятков тысяч невинных людей. Я хотел высказать вам все это, пока мы оба живы; не сомневаюсь, что последую за вами, и очень быстро, если только благодаря какому-нибудь чуду не смогу бежать из Франции. Мои друзья мертвы, моя жизнь висит на волоске, потому что в любой момент могут раскрыть, что я был дантонистом…
– Я вас не выдам, – сказал Жерве.
– Знаю, но это сделает Люсьена. Впрочем, это не имеет значения, не считая моего еще не родившегося ребенка.
– Думаю, вы неправильно судите о ней. Она изменилась. Повидайте ее, прежде чем уйдете. Вы найдете ее на женском дворе…
– Вы простили меня? – спросил Жан.
– От всей души, – ответил Жерве. – А вы меня?
– Конечно, – прошептал Жан и обнял его поверх барьера.
Он нашел Люсьену, как и предполагал Жерве, разгуливающую по маленькому мощеному дворику, где арестованным женщинам разрешалось гулять. Она спокойно пошла ему навстречу и протянула руки.
– Рада, что ты пришел, – сказала она.
– Люсьена, – выговорил Жан, но продолжать не мог; какой-то комок застрял у него в горле. Люсьена увидела слезы на его глазах.
– Ты плачешь из-за меня? – прошептала она. – Как странно!
Жан вновь обрел голос.
– Странно? – воскликнул он. – Нет, Люсьена, совсем не странно. Ты умрешь, и я последую за тобой. Смерть пустяки, все люди кончают смертью.
Она подняла руки и нежно коснулась его лица.
– Тогда о чем же ты плачешь, Жан? – спросила она.
– О том, что было у нас с тобой. О подлинной трагедии жизни, наступающей задолго до благословенного облегчения смерти… – Он взял ее руки в свои и сжал их с такой силой, что причинил ей боль. – Я плачу о чуде, которым мы обладали и которое потеряли, каждый из нас и мы оба вместе, веря друг другу, надеясь, любя – это было прекрасно, не правда ли? В дни нашей молодости – нашей невинной…
– Невинной? – улыбнулась Люсьена.
– Да, да, невинной. До того как открылись наши глаза и мы увидели себя нагими! Прежде чем мы были изгнаны из райского сада в мир лжи, лишенный чар, в мир, нищий духом, где даже любовь не могла сохранить свою чистоту…
Он неожиданно отпустил ее руки и стал вытирать пальцами слезы с глаз.
– Да, – вздохнул он, – я плачу и по тебе. По тебе и по всем заблудшим душам на земле, и по себе, по всему тому, что мы могли бы иметь, если бы не твое честолюбие, моя революционная глупость, сама жизнь, наконец, не помешали бы нам…
– Сама жизнь, больше чем все остальное, – сказала Люсьена. – Не вини себя, дорогой, дай мне еще раз твою руку…
Жан протянул ей руку сквозь тюремную решетку, и она ласково взяла ее; лицо Люсьены было странным, а голос печальным.
– Да, сама жизнь, – прошептала она, – и моя беспредельная вера в собственный ум. Видя перед глазами примеры, я не могла не понимать, что предательство никогда не оправдывает себя. Предатель всегда предает себя, правда, Жанно?
– Да, – простонал он, – и сам акт предательства…
– Я всегда была обманщицей, – вздохнула Люсьена, – но нельзя обмануть жизнь. Мое чудовищное тщеславие заставляло меня думать, что я смогу. Ты, мой бедный Жанно, оказался первой жертвой моей неверности, но главной жертвой была я сама. Я умираю, потому что все обеты, сама моя честь, мои обещания ничего для меня не значили, они казались пылью, которую можно стряхнуть, а я следовала за блуждающим огоньком моих желаний…
– Ты красноречива, – заметил Жан.
– Я стала красноречивой, слушая тебя, Жан, – улыбнулась Люсьена. – Скольким вещам я научилась слишком поздно! Я ощущала голод, страсть к жизни. Думала, жизнь осыплет меня своими сокровищами – славой, богатством, великой любовью… а я, как королева, буду улыбаться и принимать все как должное, никогда не спрашивая себя, что я сделала, чтобы заслужить это…
– У тебя все это было, – сказал Жан, разглядывая ее лицо. – О, Боже, Люсьена, почему ты никогда не была довольна?
– Большую любовь, – прошептала она, – подарил мне ты. Но мне нужно было и другое. Ты оказался препятствием – и я предала тебя. Богатство и славу давал мне Жерве. Потом он стал надоедать и к тому же обеднел – я предала и его… Остальные… они были ничем, предназначены природой, чтобы попирать каблучками их лица…
– Никто, – ровным голосом возразил Жан, – не предназначен для этого.
– Теперь я это знаю, – сказала она так тихо, что он должен был напрячь слух, чтобы ее услышать. Затем она бросилась к барьеру, с плачем прижалась к нему, чтобы быть ближе к Жану. – Жан, Жан, не хочу умирать! Не могу умереть, не могу…
Он привлек ее к себе, просунув руку сквозь решетку. Понемногу она успокоилась.
– Эта слабость недостойна меня, – прошептала она. – Тяжело, Жан, я умру, не зная в действительности, что такое счастье. Что это, Жан? Как люди находят счастье?
– Не разыскивая его, – сказал он. – Всегда давая, никогда не стараясь получить…
Его пальцы играли ее рыжими волосами. Он очень серьезно смотрел на нее.
– Продолжай, – прошептала она.
– Любовь, Люсьена, это то, чего ты никогда не понимала. Благодаря божественной любви каждый мужчина и каждая женщина здесь, на земле, – это братья и сестры, и даже больше того, так что умереть оказывается легче, чем совершить предательство; и нельзя оскорблять человека, надо уважать его, любить, не причинять вреда даже волосу на его голове, не оскверняя самой жалкой из его грез, если известно, как они ему дороги…
Она смотрела на него, и слезы, как бриллианты, блестели у нее на ресницах.
– Жан, – тихо произнесла она, – ты бы меня никогда не предал?
– Скорее умер бы, – просто сказал он.
– Знаю. А поскольку я не могла поверить, что человек, которому представился случай отомстить, предать, может удержаться от этого, я месяцы напролет жила в страхе перед тобой. Пыталась соблазнить тебя, не потому, что твоя любовь много значила для меня – я женщина бессердечная, и любовь мужчины для меня была не больше чем естественное обожание, – я всегда ощущала себя богиней, созданной для поклонения. Если ты никогда не изменял своей жене, ты всегда говорил ей правду, не так ли?
– Да, – сказал Жан.
– Так я и думала. Но когда ты оттолкнул меня, поняла, что должна тебя убить, чтобы выжить самой. Мне никогда в голову не приходило, что твоя жизнь гораздо важней моей, что ты когда-нибудь принесешь пользу народу Франции, в то время как я не больше чем разукрашенная паразитка. Но для меня ничего не существовало, кроме меня самой, моей драгоценной, великолепной личности, которую я любила, как только может любить человек.
– Человек может видеть свои недостатки, – сухо заметил Жан. – Человек, Люсьена, не всегда слеп…
– Ты лучше Жерве, благороднее. Ты никогда не испытывал потребности мстить мне…
– Отмщение дело Бога, а не человека, – сказал Жан. – Когда присваиваешь себе право быть судьей, присяжными и палачом в одном лице, тем самым преувеличиваешь свою роль. Так я думаю. Не могу изображать из себя Господа Бога, Люсьена. Могу только покинуть тебя с печалью в сердце – это правда.
– Спасибо тебе за это. Жанно…
– Да, Люсьена?
– Люди не могут измениться, во всяком случае, совершенно измениться. Я ненавижу свое тщеславие, но оно сидит во мне. Не боюсь смерти. Она ведь придет однажды, так пусть это случится сейчас, пока я еще не постарела и мужчины еще смотрят жадными глазами на мое тело. Но с чем я не могу смириться, так это с мыслью, что мою голову бросят в эту вонючую кровавую корзину! Что я буду обезображена после смерти. Я хочу выглядеть так, словно я сплю, чтобы люди, глядя на меня, качали головами и шептали: “Какая жалость, такая красавица должна была умереть!”
– Чего ты хочешь? – спросил Жан, начиная улавливать ее мысль.
– Недалеко от Гревской площади есть аптека. Пойди туда и купи для меня маленький пузырек. Скажи, что это для крыс; аптекарь поймет, в чем дело; он многих спасал от милосердного ножа Самсона… Принеси этот пузырек мне. Тогда я буду выглядеть так, словно я заснула, и tricoteuses[69] не будут включать в свой счет мою голову, а канальи не будут плевать в меня, когда меня повезут в этой ужасной повозке, и обзывать самыми гнусными словами, которые я, возможно, заслуживаю, но никогда себе в этом не признавалась…
– Ты такой и не была, – сказал Жан. – Значит, до завтра?
– Да, Жанно, до завтра. Не прошу у тебя прощения, и так знаю, ты простил меня. До свидания, Жанно, до завтра…
Жан Поль шел домой и ему казалось, что его уставшие ноги не выдерживают тяжести тела.
В тот же миг, как он увидел лицо Флоретты, Жан понял, что что-то случилось.
– Жан, – шептала она. – Здесь были люди, ужасные, грубые. Они обошлись со мной достаточно хорошо, когда обнаружили, что я слепая. Но они оставили что-то для тебя. Вот – какая-то бумага. О, Жан, скажи мне, что в ней?
Жан взял бумагу, украшенную официальными печатями, и стал читать. По первому же взгляду на нее он понял, что это за документ. Из всех зловещих выдумок, с помощью которых революция отнимала у человека свободу, а в конечном счете и жизнь, эта была самой жестокой: бумага, которую он держал в руках, была ajournement[70], или приостановление ордера на арест. В действительности человек этот был уже обречен. Он мог пользоваться свободой передвижения, пока оставался в Париже; но каждый час, каждую минуту над ним нависала опасность; как только Фукье-Тенвиль вздумает пустить ордер в производство, когда у него будет достаточно доказательств, или по собственной прихоти, или ему это будет выгодно, и Жан будет брошен в Аббатство, Темпл, Консьержери, Люксембургский дворец или в любую другую из пятидесяти парижских тюрем, чтобы выйти оттуда только в скрипучей повозке смерти. Жан знал, что этот прием предназначен для того, чтобы сломить волю будущего узника: к тому времени, когда он в конце концов будет арестован, его нервы будут окончательно расшатаны этим ужасным ожиданием, которое может продолжаться неделями и даже месяцами, а его воля к сопротивлению будет подавлена.
– Что это, Жан? – спрашивала Флоретта.
– Ничего, – отозвался Жан. – Приглашение на собрание бывших солдат. Я не пойду, это не представляет интереса…
– О, Жан, – прошептала она, – я так рада…
“Они не знают меня, – думал Жан по дороге в аптеку, чтобы купить спасительную милосердную смерть для Люсьены. – Я не сломлюсь. Эта повестка означает, что у них против меня слабые доказательства; они хотят вселить в меня безумный ужас, прежде чем предъявить обвинение. Но им не удастся обвинить меня. Я устрою отъезд Флоретты из Парижа и тогда…”
Однако, обдумывая такую возможность, Жан понимал, что она почти нереальна. Конвент настолько увеличил количество документов, необходимых для выезда из страны, что на их оформление требуются недели. У него нет паспорта, а власти, выдающие нужные документы, получают списки подозреваемых. Единственная для него возможность бежать – это купить подложные документы…
Но Пьер может уехать, должен уехать. Жан понимал, что, если не такое уж значительное участие Пьера в печатании “Старого кордельера” будет когда-либо раскрыто, его друг тоже умрет. У Пьера было то преимущество, что он до сих пор не числился ни в одном списке подозреваемых – он никогда не участвовал в политике, его имя даже не появлялось на страницах газет Жана или Демулена. Тем не менее действовать следует быстро… Бежать из Парижа немедленно, сегодня же, а там, в каком-нибудь провинциальном морском порту, можно будет достать документы для выезда за границу.
Жан вбежал в контору Пьера и сообщил ему новость. Пьер тут же понял, что бежать надо немедленно, но уже в следующую секунду доказал, насколько сильна его преданность.
– Я не могу сказать Марианне – она может проговориться Флор… Кроме того, нет времени… Когда буду в безопасности за границей, пришлю за ней…
Выйдя из конторы Пьера, Жан немедленно отправился к аптекарю. Он выбросил из головы все мысли о собственном спасении, положившись, как это часто делают люди в отчаянных ситуациях, на вдохновение, на неожиданные обстоятельства. Всю ночь после того, как он вернулся домой с пузырьком для Люсьены и еще одним для себя, если все пути окажутся отрезанными, Жан лежал, не в силах заснуть, пытаясь найти выход, и в конце концов под утро забылся усталым сном, не придумав никакого плана.
На следующий день он пожал руку Люсьены сквозь решетку, оставив в ее ладони маленький пузырек, и она, улыбнувшись, шепнула ему:
– Благодарю тебя, мой Жанно… – и потом добавила: – Ты… ты поцелуешь меня на прощание?
Он просунул руку сквозь решетку и привлек Люсьену к себе. Ее губы были ледяными, но постепенно они начали согреваться, стали невыразимо нежными. Она прижимала свои губы к его губам бесконечно долго, пока лица у обоих не стали мокрыми от смешавшихся слез.
– Спасибо, мой Жанно, – прошептала она, – и помни это… о некоей клятве до смерти… даже если до сих пор это и не было вполне правдой, сегодня ночью я покину этот мир, любя тебя всем сердцем…
В итоге Жерве ла Муат отправился на смерть один, вслед за Люсиль Демулен и вдовой Эбера и еще множеством людей, чьи преступления состояли в том, что они были знакомы, или замужем, или дружили не с теми людьми. Он умер, как и жил, элегантно.
Медленное, разрушающее нервы ожидание Жана продолжалось до первого термидора, 19 июля по старому календарю, и тянулось бы еще дольше, если бы не Николь.
Она ворвалась в их квартиру с его именем на устах. Жан, сидевший в глубоком кресле, взглянул на нее и насмешливо улыбнулся.
– Предполагалось, – сказал он, – что ты в Марселе, помнишь?
В его голосе не было удивления. Он давно уже знал, что она так и не уехала из Парижа, но у него было слишком много проблем, чтобы думать о ней. До тех пор пока она не тревожила его, он был спокоен. Обнаружил он это с некоторым удивлением. “Жизнь, – устало подумал он, – смягчает все, затушевывает все краски. Когда-то я готов был умереть ради этой женщины, а теперь…”
– Жан, – с трудом выговорила Николь, – ты должен помочь ему! Он на самом деле хороший человек и…
– Кто это хороший человек? – потребовала ответа Флоретта, остановившись в дверях. Голос ее был ледяным.
– Жюльен, ты его знаешь, тот, который говорит, что он мой муж…
– Ты не могла бы, – с ехидством заметила Флоретта, – разобраться со своими мужьями?
Николь изумленно уставилась на нее. Резкость Флоретты ее задела.
– Флор, – задохнулась она, – ты… ты сердишься на меня! За что, Флор? Чем я тебе досадила? Что я такого сделала?
– Ничего, – отозвалась Флоретта, – во всяком случае, для тебя это ничего. Полагаю, тебе не впервой завлекать чужих мужей к себе и держать их там всю ночь…
– О! – воскликнула Николь. – Но я не делала этого, Флор! Жан был у меня не больше десяти минут. Не моя вина, если он не пришел домой…
Всю жизнь в своем мире темноты, Флоретта прислушивалась к звучанию человеческих голосов и судила о людях по этому звучанию. Она отличала правду, когда слышала ее.
Очень спокойно она подошла к креслу, где сидел Жан, и коснулась губами его щеки.
– Прости меня, любимый, – сказала она. – И ты тоже, Николь. Я плохо о тебе подумала и сожалею…
– Значит, – продолжала Николь в своей странной рассеянной манере, – это уже не имеет значения. Жан, ты должен помочь ему! Они арестовали его и будут судить. Ты адвокат, и ты…
– Нет! – вырвалось у Флоретты. – Нет, Жан, нет!
– Почему нет, Флор? – спросила Николь. – Если Жан ему не поможет, его гильотинируют…
– Его гильотинируют, даже если Жан станет ему помогать, – выпалила Флоретта, – а потом они убьют Жана за то, что он пытался ему помочь! Послушай, Николь, постарайся понять. Они казнили Манюэля только за то, что он отказался свидетельствовать против королевы; они казнят людей только за то, что их видели, как они разговаривали с Дантоном; они казнили Люсиль Демулен и бедную мадам Эбер только за то, что они были женами своих мужей; казнили твою подругу мадам Ролан, потому что она была замужем за жирондистом. Все, кого мы встречали в ее доме, мертвы, гильотинированы или их затравили до смерти: Ролан покончил с собой, Клавьер убил себя, Кондорсе принял яд, Петион и Бюзо застрелились, и их трупы достались волкам! И это только те люди, которых мы знали. Понимаешь, о чем ты просишь? Чтобы мой Жан отправился и отдал свою жизнь за человека, которого он почти не знает! Ты этого хочешь, Николь?
– Нет, – прошептала Николь, голос ее дрожал от невыносимого ужаса. – О, Боже, нет!
– Где он находится? – спросил Жан.
– В Люксембургском дворце. Но, Жан, ты не можешь…
– Жан! – закричала Флоретта. – Ты не можешь! Я не могу пустить тебя, не могу…
Жан медленно встал.
– Послушай, голубка, – нежно сказал он, – я собирался рассказать тебе об этом, теперь я уже не могу скрывать – я объявлен вне закона…
– Жан! – всхлипнула Флоретта. – О, нет, Жан, нет…
Жан подошел и нежно обнял ее.
– Документ, который принесли тогда те люди, – медленно сказал он, – был приостановленный приказ о моем аресте. Это дело техники, причина в том, что они еще не готовы нанести удар. Но этот приказ означает, что я не могу покинуть Париж. У меня нет документов, а все ворота из города охраняются. Так что в этих обстоятельствах, любимая, я предпочитаю защищать месье Ламона. Предпочитаю бросить им вызов и погибнуть, сражаясь. Я уже получил паспорта для тебя и Николь, вы выедете в Швейцарию и оттуда в Англию. Мой брат Бертран там…
– Нет, – всхлипнула Флоретта, – я не оставлю тебя!
– У тебя нет выбора, любимая, – сказал Жан. – Помни, ты должна беречь две жизни…
– Нет, – без всякого выражения возразила она. – Пусть лучше мой ребенок умрет, чем вырастет в мире убийц!
И чтобы Жан ни говорил, переубедить ее он не мог.
Исход суда над Жюльеном был предрешен – эмигрант, аристократ, он автоматически оказывался врагом государства. Но в отличие от Жерве ла Муата он не сражался с оружием в руках против Франции. Этот пункт Жан сделал центральным в своей защите.
– Вы цитируете мне закон, – говорил он, глядя в глаза общественному обвинителю Фукье-Тенвилю, – а я вам говорю, что закон этот сам по себе преступен! В чем обвиняется этот человек? Я вам скажу просто: в том, что он бежал, спасая свою жизнь! Он был моим соседом по Лазурному берегу, он никого не угнетал, люди любили его, и только потому, что он предпочел уехать, нежели остаться и умереть, – быть узаконено зарезанным, как принцесса Ламбаль, – вы осуждаете его…
– Здесь не судебное заседание по поводу права, гражданин, – холодно заметил председатель трибунала, позвонив в свой маленький колокольчик.
– Да, но его надо провести и осудить этот закон! – воскликнул Жан. – И этот закон, и всех тех людей, которые его сочинили. Я опытный юрист, гражданин председатель, но законы, которые я изучал, призваны защищать невиновных от насильников, а не превращаться в инструмент насилия! Этот человек бежал, но он никогда не поднимал оружия против Франции и не плел заговоров против нее! Осудите ли вы его за преступление, которое состоит единственно в том, что его родители не крестьяне? Отрубите его невинную голову за то, что он вообще родился!
На галерее раздались аплодисменты. Парижанам до смерти надоел террор, в самом Конвенте монтаньяры и “умеренные” объединялись против Робеспьера. Он сплотил всех своих врагов, отменив неприкосновенность самих членов Конвента. Люди, которые склонялись в трусливом угодничестве перед волей Робеспьера, поняли, что отданы на милость главного вдохновителя террора, и обрели отчаянное мужество крыс, загнанных в угол. Тальен, Баррас и Лежандр, Сиейес и Фуше начали плести заговор против него. Зная обо всем этом, Жан Поль питал кое-какие надежды.
“Время, время, время! – думал он. – Если заговорщики нанесут удар, Ламон может быть спасен. Если они продержатся вместе какое-то время, если они нанесут ему удар сейчас, пока он дуется на Конвент. С того момента, как была арестована его полусумасшедшая жрица Катерина Тео, он не появлялся. Ах, Робеспьер, помни слова, которые бросил тебе на прощание Дантон! Ибо, если они действительно люди отважные, ты последуешь за ним, и Франция вновь обретет мир…”
Однако время бежало, а они медлили. Фукье-Тенвиль вскочил на ноги с визгом:
– Ваша речь, гражданин, близка к отсутствию патриотизма!
Сидевшая на галерее Флоретта задохнулась от волнения. Николь схватила ее за руку и крепко сжала.
– Отсутствие патриотизма! – воскликнул Жан. – Вы всегда ссылаетесь на отсутствие патриотизма! А где вы были, гражданин обвинитель, когда пруссаки перешли нашу границу? Я спрашиваю вас, где? Я требую, чтобы вы очертили границы вашего отсутствия патриотизма, – разве это не недостаток гражданского мужества, или, иначе говоря, недостаток любви к Франции? Отвечайте мне! Разве это не так?
– Да, – ухмыльнулся Фукье, – такое определение не хуже любого другого…
– А я не патриот? – гремел голос Жана, не менее звучный, чем голос Дантона. – Я?
Он воздел руки и рванул на себе сюртук, рубашку и в тот же момент оказался перед трибуналом по пояс голым. Все его туловище было покрыто полукруглыми шрамами от шрапнели, на спине перекрещивались шрамы от кнута.
– Смотрите, граждане, – гремел он, – на следы отсутствия патриотизма у меня! Посчитайте их, если хотите – двадцать три раны, полученные мною при Ондешютте, когда я защищал Францию! Прошу вас, гражданин председатель, гражданин обвинитель, граждане присяжные, обратить особое внимание на мое левое плечо и спину. Шрамы, которые вы видите, это следы кнута на тулонской каторге, а это клеймо каторжника – нежная память об учтивости роялистов! Ибо я был арестован, как это отлично известно гражданину Фукье-Тенвилю, за свою революционную деятельность в те времена, когда революционером быть было опасно, в те времена, когда крысы, которые грызут сейчас распростертое тело Франции, таились в своих норах!
Галереи шумели, приветствуя Жан Поля.
– Однако довольно об отсутствии у меня патриотизма, – улыбнулся Жан. – Это понятие ничего не значит для людей, затравивших насмерть Дантона, убивших того самого Камиля Демулена, который начал штурм Бастилии. У этих людей короткая память, их глаза ослепли от крови женщин, детей, стариков, беспомощных…
Я защищаю этого человека, потому что он невиновен и его преследуют на основании несправедливого закона. Требую – освободите его! Покончите с этим законом! Покончите с правлением Францией путем убийств. Вы должны это сделать, гражданин председатель, гражданин обвинитель, и вы это знаете, ибо даже вы не можете ложиться в свои постели, чтобы из ночи в ночь вас не преследовали тени тысяч невинных, которых вы предательски убили. Я все сказал, а теперь делайте что хотите с этим невинным человеком. Делайте что хотите со мной!
Председатель вскочил со своего места, звоня в колокольчик, пытаясь заставить замолчать ревущую на галереях толпу.
– Заседание суда прерывается до завтра! – проревел он. – Пристав, освободите зал!
На следующее утро, после бессонной ночи, когда он обнимал свою плачущую жену, Жан поднял глаза и увидел пустые галереи, которые оказались закрыты для посетителей, потом он обернулся, чтобы услышать, что он привлекается к ответственности за неуважение к суду, за подстрекательство зрителей. Ему предстояло выслушать в бессильном презрении паутину лживых обвинений Фукье-Тенвиля. Присяжные отсутствовали всего десять минут. Приговор был – смерть.
У Ламона оказалось достаточно времени, чтобы обнять своего защитника, прежде чем его самого увели.
– Вы умрете за это, – прошептал он в благоговейном ужасе. – Теперь я знаю, что Бог все еще награждает людей мужеством.
Они гильотинировали Жюльена Ламона, бывшего маркиза де Сен-Гравер, на следующий день в девять часов. Жан не пошел смотреть на эту казнь. Он остался дома, спокойно ожидая звука шагов на лестнице.
Однако Николь ла Муат отправилась туда и впервые увидела казнь.
Она не дрогнула и не отвернулась. Она все слышала и видела. И что-то в лице Жюльена ее взволновало, что-то в цвете крови…
У нее перед глазами стояла какая-то пелена. Она слышала хриплые голоса каналий, звучащие дважды – здесь, теперь, в данный момент, а с другой стороны, те же голоса доносились из какого-то еще места, отдаленного, из какого-то еще времени, другого; ее грубо толкали, от этих прикосновений у нее по телу ползли мурашки, не от этих, сиюминутных, а от других прикосновений, ударов, ругани – все это было давно и накладывалось на сегодняшнее. Она пробиралась сквозь толпу в сумеречном состоянии, слыша их крики, ругань и голос: “Жан! Мармо! Где вы? Дети мои, где вы?”
Жюльен стоял на помосте, ожидая, когда его привяжут к доске. Он посмотрел в ее сторону, и она услышала, как кто-то кричал: “Жюльен! Ведь это Жюльен! Почему ты не в Австрии? О, Жюльен, Жюльен… дети, они убивают детей!”
И тут в мертвой тишине, когда Самсон привязывал его к доске, она поняла, что это ее собственный голос.
– Это Жюльен, – шептала она, – Жюльен, мой муж… мой добрый, храбрый, галантный муж, которого я никогда не любила. Они убивают его. Они убили моих детей. Они убили Мари, думая, что это я, потому что мы поменялись платьями. И я… я забыла. Потому что они такое творили со мной, что я забыла. Их было так много… и все они надругались надо мной… ужасно!
Нож гильотины упал. Она смотрела на это сухими глазами.
Кровь. Цвет крови. Как много крови… кто мог представить, что в таких маленьких телах так много крови? Мертвы. Мертв маленький Жан – маленький Жан, я его назвала так по имени единственного человека, которого я по-настоящему любила. Мармо мертва – моя маленькая синеглазая кукла. И Жан… Жанно… он тоже мертв?
Она медленно шла через толпу. Пелена уходила с ее глаз, поднималась дюйм за дюймом, и яркий свет ослеплял ее. Был мужчина по имени Клод, его уже нет. Я вышла за него замуж, хотя не должна была этого делать, потому что Жюльен был жив. Прости меня, Господи, за это. Здесь… здесь я в Париже. Я здесь уже давно. Я опять видела Жана. Я пыталась заставить его вновь полюбить меня, чтобы его тело любило меня… как это было той замечательной ночью в снегах…
Но он не захотел. Почему? Из-за этой девушки! Девушка, которая не видит, Флоретта, его жена. Он любит ее – не меня… О, Боже милостивый, о, святая, нежная, любящая Матерь Божья! Я одна – одна в этом городе убийц. Я была мертва, но теперь я опять жива, и это ужасно, потому что теперь я не буду жить…
Жан, Жанно! Ты восстал в трибунале и защищал Жюльена, вчера… или годы назад, когда это было, любимый? Ты обнажил свое тело, твое сильное прекрасное тело и показал им свои шрамы. Много, много шрамов, о, мой Жанно, как они должны были мучить тебя! Ты плакал, любимый, ты плакал? Нет, ты слишком храбр для этого, но достаточно ли ты храбр сейчас? Сумеешь ли ты умереть так, как умер Жюльен, когда они придут за тобой? Когда они придут за тобой! Святой Боже, ты ведь ради меня пошел на это. Чтобы спасти моего мужа, ты лишишься жизни!
Теперь она уже бежала, расталкивая толпу. Она добежала до его дома за три минуты до того, как подошла полиция Комитета общественной безопасности, чтобы арестовать его. Она была на лестничной площадке, задохнувшаяся от бега, когда они, грохоча сапогами, стали подниматься по ступенькам.
– Жан! – закричала она, и голос ее был высок, смертельно пронзителен. – Жан! Они идут – беги!
Он распахнул дверь и все увидел. Они поднялись до площадки, их пики были уже на уровне пола. И Николь ла Муат, не колеблясь, бросилась на острия этих пик, вбирая смерть в свои руки, как нежная любовница, и, сломав слабые перила, рухнула на rez-de-chaussee[71] пятью пролетами ниже.
Но троих из них она взяла с собой вниз.
Жан стоял, глядя вниз на эту разбросанную груду тел на дне лестничного колодца. Затем он крикнул через плечо:
– Флоретта, не выходи на площадку!
И очень спокойно вытянул руки, чтобы их могли связать.