Проблема собственности[43]

В России идет захват, как пишут газеты, уникальный по размаху, беспредельный, беззастенчивый. В ходу и другие эпитеты, работающие на мобилизацию, на принятие немедленных мер вплоть до вооруженной борьбы с преступниками. Казалось бы, ситуация однозначна и культура, в которую входит философия, отодвинута на задворки, на свалку, за нарочито издевательскую линию полной нищеты. Вместе с тем весь этот беспредел и захват имеют, возможно, тот единственный исторический смысл, что подталкивают нищую и заброшенную мысль вернуться к ее первому началу, к софии, и впервые задуматься: почему в название философии у греков вошло именно это слово, означающее «хватку, ловкость, хитрость, искусное умение»? Почему захват и захваченность так громко говорят в начале поэмы Парменида?

Захват мира — не временное помрачение людей, забывших стыд, культуру, нравственность, так что остается будто бы ждать только изменения ситуации. Захват — это стихия ранней мысли, фило–софии, расположенности к сверхчеловечески хитрой хватке. На крутом повороте истории, грозя развалом, Россия вдруг показала в убедительных формах существо отношения человека к миру — захват и захваченность, на пределе порыва. Будем благодарны, если от холодных и сухих размышлений и от постмодернистских нагромождений лексики, попыток реанимировать вселенную Гутенберга, нас избавил внезапный поворот нашей ситуации, вернув к первой философии.

Современная российская ситуация с захватом, разумеется прояснится, как сейчас для нас например проясняется ситуация с фантастической охотой за шпионами 1934–1953 гг., но, как и в случае с этой последней, опять не вполне. У нас есть сегодня жесткие слова, которыми мы обычно ее именуем, но их, конечно, мало. Желание увидеть себя может снова уступить императиву придания себе нужной формы. — Мы обязаны разобрать собственность, однако, не потому что перед обществом будто бы стоит задача самоанализа, изучения себя. Гомер, на чей «эпос» стала опираться греческая цивилизация, был по легенде слепой, т. е. он не видел окружающего и тем менее думал вглядываться в него, что рассказывал о давней полумифической Троянской войне. В такой отрешенности было больше заботливого хранения родного, чем если бы у истоков греческой цивилизации работала целая научная академия обществознания или эллиноведения. Одна из грозных черт современного мироустройства — черствость социологов, публицистов, идеологов, которые всю свою профессиональную жизнь «исследуют» общество, в котором живут, и редко смущаются тем, что кого любишь, не исследуешь, а кого не любишь, исследовать бессмысленно. У меня есть другая, абсолютно обязательная задача, не похожая на «всестороннее изучение жизни общества» и на любую другую из известных или продиктованных задач. Подступ новой мысли к своим задачам всегда так или иначе разбор. Разобрать, как разбирают мелкий шрифт или как трудную фразу и разобрать как разбирают сложное на составляющие (де–струкция, деконструкция). Кто думает, что бывают задачи до разбора, без разбора, уходит от дела мысли и просто от дела, выходит на пустые просторы лексики и не имеет права обижаться, если его работа какой угодно прилежности с неразобранными проблемами очень скоро начинает казаться и признается бессмысленной. Верно ли будет, если мы скажем: люди странным образом большей частью и на каждом шагу решают задачи, которые они не дали себе труда сначала разобрать?

То экономическое, идейное и поэтическое обобществление собственности, в которое была втянута после 1917 г. страна, силой наученная новым коллективистским нормам, не задевало собственного существа страны, человека. И непонятным, незадетым оно остается и теперь, когда в обратном движении поспешная «приватизация» прежней общественной собственности, нарочитое до злорадства растаптывание коллективистской идеологии, абсурдный «капитализм» снова, как прежний коммунизм, самоубийственно беззаботный в отношении собственных отцов, родителей, пенсионеров, которых бросили нищенствовать, показывает, что и новая «частная» собственность тоже будет понята неверно и рухнет. В чем дело, почему меняющиеся устроения оказываются у нас такими шаткими?

Что так будет, что всякое устроение собственности станет плыть, не обязательно надо было проверять на собственных боках. Даже не зная истории нашей страны, которая стала в ХХ веке уникальным экспериментатором с собственностью и продолжает таким быть сейчас, можно было знать, что всё тут окажется неожиданно и непросто, вслушиваясь в это слово, собственность. В нем звучит собственное, как «настоящее, подлинное, само». Это не прихоть языка. В собственности собственного свое слышится не зря. Собственность всякая с самого начала обречена на прояснение, дознавания до своей собственной сути. То, что кому–то кажется досадной многозначностью, проблемой лексикографа, — на самом деле скромная верхушка айсберга. Не лексические заботы заставляют нас обращать внимание на загадочное удвоение в речи собственного якобы тавтологичным своим и наоборот. Владимира Даля раздражает это, как он думает, ненужное уточнение свой собственный ( «не поруски»). Мы не делаем произвольного перескока, когда видим сходное желание, уточнить, подтвердить, закрепить собственность в нотариальной инстанции, которая своей печатью окончательно и бесповоротно узаконит, зафиксирует собственность своего. Вкрадчиво в лексике, подчеркнуто в законе дает о себе знать одно и то же стремление уточнить собственность, установить ее. Сама по себе она по меньшей мере двусмысленна.

Юридическое закрепление права собственности у нас заимствовано с Запада, оно римский институт. Почему не всечеловеческий? Почему слово, на котором держится право владения, «частная собственность», говорит о части? Не слышится ли здесь частичная, несобственная собственность в сравнении например с государственной и общественной, более прочной и важной? Приватный, приватизация происходит от того же доисторического слова, что наше прочь, опричник. Что выставлено, отделено, выпало опричь, то в исконном понимании «приватно». Значит раньше приватного, частного то, из чего надо было отсечь, отрубить часть? Отруб, отрубное именье — независимое от латинской модели и параллельное ей русское образование, которое повторяет связанную с приватным идею отделения.

В толковании Владимира Даля отрубной — «особый, отдельный и цельный по себе». Поразительное определение. Здесь наивно слиты в одно два противоположных полюса «собственности». С одной стороны, существо отрубного, приватного привативно; это добро, выделенное прочь, вырванное из древних силков общины, мира. Выселить крестьян на отруба, т. е. сделать из общинников частных собственников по западному образцу, было целью столыпинской приватизации, которую царь, расположенный к ней вначале, потом задумался поддерживать. Постепенно охладев к Столыпину, он оставил его без постоянной тайной охраны, а это значит — подставил под убийство. Древняя, темная сила земли, невольными и бессознательными агентами (реставраторами) которой были революционеры, не терпела раздачи земли в частные руки. Не терпит и теперь, и с современной робкой приватизацией земли убийства уже начались. Отсталое и косное противится прогрессивному, рациональному? Или точнее сказать, что со своим разумным проектом обустройства земли всё то же деятельное и самоуверенное новоевропейское сознание, революционное по сути, вторглось в такую непроглядную для него глубину, даже догадаться о которой у сознания нет шансов?

Легкость, с какой рассуждающее сознание попадает в ловушку, показывает выписанная выше далевская дефиниция отрубного. Оно отдельное, отрезанное напрочь, т. е., переводим на латынь, приватное. Идея отрубленного, отрезанного, отброшенного прочь настойчиво сопутствует понятию частного. Спросим: отрубленного от чего? Как в Риме, так и в России — от общины. Что такое община? Не входя в социологический анализ, вспомним ее старое название: мир. Не делая негодной попытки вычислить из этого старого названия черты общины, заметим другое, бесспорное: то, как это старое название уводит вглубь, как затрудняет понимание общины, как привязывает его к проблеме проблем ( «Мир, мир, ослы! вот проблема философии, мир и больше ничего» — Артур Шопенгауэр). Частное — это отрубленное от мира, о котором мы по сути дела ничего не знаем, ни даже того, в каком смысле слова его брать. Но думать о том, что такое мир, от которого отрублено «прочь» частное, у старых и новейших революционеров нет времени, они запланировали и спешат провести приватизацию, уже раздали приватизационные чеки, намечают для выполнения своей операции месячные сроки, к которым надо радикально изменить порядок землепользования, существовавший (колхоз как наследник общины) несчитанные, неведомые тысячи или десятки тысяч или миллионы лет. Сознание снова ставит эксперимент над тем, что есть. Для чего он нужен сознанию? Сознание одержимо жаждой познания, овладения. Путем своего нового эксперимента сознание хочет познать, что такое собственность. Оно выдвигает для начала рабочую гипотезу; она и теперь та же самая, которая наивно выражена в беглой дефиниции отрубного хозяйства у Владимира Даля в виде двусмысленности, вернее, полярности частей дефиниции, соединенных союзом и. С одной стороны, отделенное, отрубленное — с другой, цельное, по себе. Сознание ставит эксперимент, исходя из мечтательной гипотезы: то, что мы отделим в частное, опричное, особое, атомизированное, индивидуальное, по какой–то причине, возможно, оживет, приживется как целое, в себе полное, самостоятельное, т. е. единое целое возродится и размножится в множестве малых целых.

Может ли собственное в смысле частного после оформления у нотариуса стать собственным в смысле подлинного? Будет странно звучать, если мы скажем, что новые экспериментаторы с собственностью обмануты лексикой и заняты исключительно грамматическим упражнением, сведением двух разных до противоположности смыслов собственного в мечтательное единство, но похоже, так оно и есть и иначе быть не может, когда люди, спеша делать, не успевают думать. Что десятилетия истории с миллионными жертвами и немыслимыми страданиями терпеливых масс растрачиваются на прояснение того, что должно было бы стать сколько–нибудь внимательному слуху внятно и так, — это оборотная, непостижимая, иррациональная сторона рационального сознания.

Мы давно заметили этот противоположный, полярный смысл собственности. Собственность как принадлежность добра такому–то юридическому лицу — до контраста другое чем собственность того, что вернулось к себе и стало собственно собой. Юридическую собственность всегда будут понимать с уважительным оттенком восстановления собственно вещи и собственно человека–собственника, потому что первые, основные смыслы имеют над нами неотменимую власть. Всегда именем будет привораживаться собственная суть именуемого. Когда, восстав против собственников, большевики оглохли к загадочному бездонному значению собственности, они лишили себя самой вещи, собственной сути. Когда теперешние приватизаторы надеются юридическим путем восстановить собственность, они так же глухи к корням собственности в мире, снова не вслушиваются в ее глубокий смысл, воображая, что достаточно его назвать. От назвать до на–звать (пригласить) долгий путь. Оттого что Маяковский с нетерпеливой настойчивостью называл мое то счастливое собственное, которое принадлежит мне без отравы собственничества, оно не стало ближе. То же с нынешней «собственностью». Как бы даже не обернулось хуже.

Дело в том, чтобы возвратить собственность пустого собственничества к собственности вещей и их хозяина от несобственности коллективного хозяйствования. Беда его была не в том что отсутствовало единоличное владение, а только в том что собственно общества, собственно мира уже не было: общий (общинный) мир был перечеркнут справедливой войной против собственничества, которая однако мгновенно вывернулась прямо в руках людей из рук людей, стала неправой войной на вытравление собственного, тиранией сознания, подменявшего, подставлявшего, назначавшего мир в распоясавшемся принятии мер.

В популярной газете на первой странице графически даны результаты опроса населения, за демократию оно или за порядок. За порядок выступает большинство, за демократию крошечный сегмент, но это победа не порядка, а журналистики: ей стало быть удалось всё–таки внушить или навязать населению дилемму «демократия или порядок». Здесь всё по обыкновению журналистики перепутано. Порядок и демократия настолько не альтернативы, что изобретатель демократии афинский полис жил в условиях точнейшей, детальнейшей регламентации, просвечивавшей буквально каждый шаг гражданина. Современный французский фермер связан порядками землепользования, производства и торговли так, что его деятельность расписана буквально по часам. У нас нет демократии именно потому что нет согласной воли встроиться в общественно принятый порядок. Не результат, а сама тема опроса «демократия или порядок» вводит в заблуждение.

Переведем буквально важное место из «Философии права» Гегеля: «Вот уже близко к полутора тысячелетиям, как свобода лица начала расцветать через христианство и стала общим принципом среди, впрочем, малой части человеческого рода. А свобода собственности [реальная принадлежность земли без учета юридической закрепленности тому, кто способен обращаться с ней соответственно ее собственной сути — В.Б.] со вчерашнего дня, можно сказать, здесь и там была признана как принцип. — Пример из мировой истории о долготе времени, какое нужно духу, чтобы шагнуть вперед в своем самосознании, — и против нетерпения мнения». Случайно ли энергичная гегелевская краткость так размазана в русском идеологизированном переводе. Не вина ли марксистов в том, что они так и не осмелились настоять на старательном прочтении гегельянца Маркса, не говоря уже о самом Гегеле. Сейчас из–за дискредитации упрощенной марксистской философии страна метнулась в обратную сторону от направления, к которому по Гегелю движется человечество, — в сторону от свободы собственности, к закреплению формальной собственности за «пустыми господами». Впрочем, и нам, сегодняшним, Гегель советует не спешить и набраться терпения; «мировой дух» работает медленно и верно, его сроки это тысячелетия. Если мнение спешит и путается, тем хуже для него.

Свое, собственное неприступно для планирующего сознания, да и для сознания вообще. Сейчас наша страна одержима «собственностью» и всё, что похоже на нее, земля, богатства, «разобрано». Указать на то, кто разобрал, однако, трудно. И если затруднительно сказать, в чьих руках «собственность», то это неизвестность не секрета, как если бы новые властители, всё захватив, сами скрывались в темноте, а принципиальной неразобранности, неизвестности, кто собственно и что собственно захватил. Произошло как в 1917 году, когда стало ясно, что с собственностью что–то произошло, но была ли она захвачена или наоборот освобождена, кто собственно стал собственником и чего в стране, не стало по–настоящему известным до сих пор. Считается, что при социализме собственниками становятся «ведомства». Но существо «ведомства» и «подведомственности» остается в числе самых первичных, стихийных и непроясненных реалий общественного (общинного) мира.

Если теперь вокруг собственности жутко и убивают, то вовсе не потому, что уверенный собственник взял собственность и намерен защищать ее, а как раз наоборот, из–за непонятности происходящего. Для жестокости в обществе, для «апокалипсиса теперь» не обязательно нужно, чтобы люди знали, кто собственник чего или даже кто собственно человек, а наоборот достаточно, чтобы люди этого не знали.

В той войне за собственность, которая сейчас идет уже по всему пространству в важном смысле еще не бывшего Советского Союза, — она уже захватила всех так глубоко, до оснований человеческого существа, что гражданская война в виде открытого военного противостояния у нас невозможна, ей некуда вместиться, злости на нее уже не хватит, потому что ее не хватает людям на войну за собственность, — люди падают задолго до того как бросятся друг на друга и незаметно для себя, в раннем начале погони упустив спросить, кто такие они сами, которые ее ведут. Война и погоня начались не сейчас. Как реляцию с той же самой войны за собственность, — она настоящая война и происходит в настоящем времени независимо от того, какой датой помечена в календаре, — мы читаем «Алкивиад» Платона. Нет смысла в собственности, говорит там Сократ молодому честолюбивому деятелю, пока человек не спросил о себе; о том, где чья собственность, смешно говорить, пока неясно, к какому себе она относится.

Трезвые реалисты, мы знаем, что если подойдем к «новому русскому» в широких брюках и длинном пальто, устремившему взор поверх нас и вдаль, нам не удастся завязать с ним разговор. Едва ли даже мы будем иметь шанс уловить его между машиной с темными стеклами и подъездом, куда нам входа нет. Мы не сумеем спросить, какому себе он добыл свою собственность. Он нашел себя в своем настоящем, а то, чем заняты мы, только философия. Но ведь и у Сократа в его эпоху не было шанса на успех требовать, чтобы афинские граждане сначала знали себя, потом — «то, что свое», свои «свойства», потом то, что «относится» к этим свойствам, потом и свойства других людей, без чего нет смысла в деньгах, в хозяйстве, в политике. Как в древних Афинах, так и сейчас рискованно говорить, что «государства для своего благополучия не нуждаются ни в стенах, ни в триерах, ни в корабельных верфях, ни в многонаселенности, ни в огромных размерах, если они лишены добродетели». Она в приникании к собственно себе, к своему, путь к чему софия. Что шансов нет, было ясно тогда для Сократа, как и теперь: «Хорошо, — говорит Сократ Алкивиаду в конце диалога, — если бы ты остался при нашем решении. Боюсь только — не потому, что не верю в твою натуру, но потому, что вижу силу нашего города, — как бы он не одолел и тебя и меня».

Если путь города так расходится с путем Сократа, то, с другой стороны, город тоже не имеет шансов. Так не имеют шансов нынешние хозяева нашего города; скоро они покажутся такими же призраками, какими теперь кажутся мифические «нэпманы». Войне за собственность придает смысл только Сократ и одиночки как он. И даже если бы Сократ не говорил о том, что есть дело важнее экономики, денег, крепостных стен и военных кораблей, то наверное камни бы кричали, потому что время диалога «Алкивиад» было узловым в европейской истории. Алкивиаду примерно двадцать лет и только что (430 г. до н.э.) началась Пелопонесская война, в которой за 26 лет, — Европе на нечто подобное понадобился в ХХ в. 31 год, — две главные силы древнего мира, Афины и Спарта, с немалым искусством и упорством взаимно подорвали себя. Примитивный социологизм предполагает причиной самоубийства Греции борьбу за сферы влияния. Но такое несоответствие целей и средств требовало бы непредставимой меры некомпетентности государственных людей. Более тонкий социологизм говорит о непримиримости аристократической Спарты и демократических Афин. Это тоже схема, тускнеющая при вглядывании в реальность. Мы в конечном счете не знаем, почему была та война. Но мы видим, что она была предсказана и объявлена как война за собственность в диалоге «Алкивиад», и там же был угадан и предрешен ее исход. Мы в конечном счете не знаем, почему Европа сокрушила себя в двух войнах. Политические и социологические объяснения здесь тоже далеко не идут. Но вместе с тем трагическая ясность, которая есть в «Алкивиаде», когда Сократ говорит городу о собственном, своем и обречен, при обреченности города, который не подхватит мысль и должен будет угаснуть, повторяется и в ХХ веке. И основная мысль нашего века тоже сосредоточивается на своем и собственном, на самих (selbst) вещах у Гуссерля, на событии (Ereignis, явлении собственного) у Хайдеггера.

В нашей стране все мы, как в 1937 году, под взаимной проверкой, сверху донизу на дознании, который мы ведем, правда, новыми, но тоже очень жесткими методами. Нация безжалостно выверяет снова сама себя, выколачивает жесткими до губительности мерами из себя и из своей страны, из самой ее природы истину, запрещая себе до самопроверки продолжаться, иметь детей, хотя бы катастрофическое снижение рождаемости ставило всю ее под удар. Философия конечно не останется в стороне от этого разбора. Она согласна с общим мнением, что в основе всего оказывается собственность. Философия начинает свой разбор раскрытием полярности, заложенной в своем собственном, в собственно своем.

© В.В. Бибихин, 1996; статья печатается в авторской редакции.

Загрузка...