Я родилась, как мне о том сказывали родные, во Франции, в городе Пуатье[1], в провинции, или, по-нашему, — графстве Пуату. В 1683 году или около того родители привезли меня в Англию, ибо, подобно многим другим протестантам, они были вынуждены бежать из Франции, где подвергались жестоким преследованиям за свою веру[2].
Не очень понимая, а, вернее, совсем не понимая причин нашего переезда, я была весьма довольна своим новым местожительством. Большой веселый город, Лондон пришелся мне по вкусу. Я была еще дитя, и многолюдие меня тешило, а нарядная толпа восхищала.
Из Франции я не вынесла ничего, кроме языка этой страны. Отец мой и мать принадлежали к более высокому кругу, нежели те, кого принято было в ту пору называть беженцами: они покинули Францию одними из первых, когда еще можно было спасти свое состояние; отец мой умудрился загодя переправить сюда то ли крупную сумму денег, то ли, помнится, большую партию каких-то товаров — французского коньяку, бумаги[3] и еще чего-то; все это ему удалось продать с большой выгодой, так что к нашему приезду в его распоряжении был немалый капитал и ему не пришлось обращаться за помощью к своим поселившимся здесь ранее соотечественникам. Напротив, наш дом постоянно осаждали голодные толпы жалких беженцев, покинувших свою страну — кто в силу убеждений, кто по другим каким причинам.
Помню, как отец мой говорил, что среди множества одолевавших его людей были и такие, кого мало заботили вопросы вероисповедания и кому на родине не грозило ничего, кроме голода. Наслышанные о радушии, с каким в Англии привечают иностранцев, о том, как легко здесь найти работу, как, благодаря доброй попечительности лондонцев, приезжих всячески поощряют поступать на мануфактуры — в Лондоне и его окрестностях, в Спитлфилдсе, Кентербери[4] и других местах — и еще о том, насколько лучше заработки здесь, нежели во Франции и прочих странах, они прибывали целыми полчищами в поисках того, что именуется средствами к существованию.
Как я уже говорила, отец мой сказывал, что среди домогавшихся его помощи было больше людей этого рода, нежели истинных изгнанников, коих совесть, к великой их печали, понуждала покидать отчизну.
Мне было около десяти лет, когда меня привезли сюда, где, как я уже говорила, мы жили, не ведая нужды, и где — спустя одиннадцать лет по переезде нашем — отец мой умер. За этот срок, поскольку я предуготовляла себя для светской жизни, я успела, как это принято в Лондоне, познакомиться кое с кем из соседей. Я подружилась с двумя-тремя ровесницами и сохранила их дружеское расположение и в более поздние годы, что немало благоприятствовало моим дальнейшим успехам в свете.
Училась я в английских школах и, будучи в юных летах, без труда и в совершенстве усвоила английский язык, а также и все обычаи, которых придерживались английские девушки. Так что от французского во мне не оставалось ничего, кроме языка; разговор мой, впрочем, не изобиловал французскими оборотами, как то случается у иностранцев, и я не хуже любой англичанки говорила на самом, можно сказать, натуральном английском языке.
Поскольку мне приходится себя рекомендовать самой, я надеюсь, что мне позволительно говорить о себе с полным, насколько это возможно, беспристрастием, как если бы речь шла о постороннем мне лице. Льщу ли я себе или нет, судите по моему рассказу.
Итак, я была (достигнув четырнадцати лет) девицей рослой и статной, во всем, что касалось житейских дел, смышленой, за словом, как говорится, в карман не лезла и острой — что твой ястреб; немного насмешлива и скора на язык, или, как говорят у нас в Англии, развязна; однако в поступках своих не позволяла себе выходить за рамки приличия. Будучи по крови француженкой, я танцевала, как природная танцовщица, и танцы любила до страсти; голосом тоже обижена не была и пела — да так хорошо, что (как вы увидите из дальнейшего) это умение сослужило мне немалую службу. Короче, у меня не было недостатка ни в красоте, ни а уме, ни в деньгах, и я вступала в жизнь со всеми преимуществами, обладая которыми молодая девица может рассчитывать на всеобщее расположение и счастливую жизнь.
Когда мне минуло пятнадцать, отец, положив мне в приданое 25.000 ливров (он привык считать на французские деньги), по-нашему же — две тысячи фунтов[5], выдал меня за крупного лондонского пивовара. Прошу прощения за то, что не раскрываю его имени, ибо, хоть он и был главным виновником моей погибели, я все же не могу отважиться на столь жестокую месть.
С этим-то существом, именуемым мужем, я прожила восемь лет в полном достатке; какое-то время я даже держала собственный выезд, вернее, подобие его, ибо. в будние дни лошади запрягались в телегу, а по воскресеньям я могла ездить в своей карете в церковь или еще куда — с согласия мужа. Впрочем, согласия-то как раз между нами почти не бывало. Но об этом после.
Прежде чем приступить к описанию той эпохи моей жизни, что я провела в законном браке, позвольте мне дать столь же беспристрастный отчет о характере моего мужа. Это был славный малый, красавец и весельчак, словом, — дружок, о каком всякая женщина, казалось бы, может только мечтать: хорошего сложения, рослый, пожалуй, даже немного чересчур — впрочем, не настолько, чтобы казаться неуклюжим, и преотличный, танцор. Последнее обстоятельство, должно быть, и послужило главным поводом к нашему сближению. Делами пивоварни прилежно и старательно занимался его отец, так что собственные его обязанности сводились к тому, чтобы время от времени наведываться в контору. Не будучи обременен заботами, он не утруждал себя ничем, я ходил по гостям, бражничал с приятелями да предавался своему любимому занятию — охоте.
Красивый мужчина и превосходный охотник — вот вам и весь его портрет! Я же, подобно многим молодым девицам, выбрав себе спутника жизни за красивую наружность и веселый нрав, оказалась несчастна, ибо во всех остальных отношениях это был самый пустой, самый никчемный и необразованный мужчина, с каким когда-либо женщине доводилось связать свою судьбу.
Здесь я должна сделать небольшое отступление и — как бы я ни осуждала себя за дальнейшее — позволю себе обратиться к моим молодым соотечественницам со следующим предостережением: сударыни, если вам сколько-нибудь дорого ваше благополучие, если вы рассчитываете на счастливое супружество, если надеетесь сохранить — а в случае беды восстановить ваше достояние, — не выходите замуж за дурака. За кого угодно — только не за дурака! Конечно, никто не может поручиться, что вы будете счастливы в браке, за кого бы вы ни вышли, но что вы будете несчастливы, если вступите в брак с дураком, это уже наверное. Да, с умным человеком можно оказаться несчастливой, но быть счастливой с дураком — никогда! Он не в состоянии, даже если бы захотел, оградить вас от нужды и лишений; что он ни делает — все невпопад, что ни скажет — некстати. Всякая мало-мальски благоразумная женщина двадцать раз на дню почувствует, как он несносен. В самом деле, что может быть хуже, чем краснеть всякий раз, как этот пригожий, статный малый откроет рот на людях? Слышать, как другие мужчины высказывают разумные суждения в то время, как твой муж сидит, словно воды в рот набрал? Но и это еще полбеды — а каково слышать дружный смех окружающих, если он вдруг пустится в разглагольствования?
К тому же разновидностей дураков на свете столь великое множество, разнообразие этой породы столь безгранично и невообразимо, и определить, какой вид ее наихудший, так трудно, что я вынуждена сказать: никаких дураков нам не надобно, сударыни, ни бесшабашного дурака, ни степенного болвана, ни благоразумного, ни безрассудного! Нет, всякая судьба предпочтительнее, чем участь женщины, которой в мужья попался дурак, — лучше провековать в девицах, нежели связать свою судьбу с дураком!
Со временем нам придется вернуться к этому предмету, покуда же его оставим. Моя беда была тем горше; что человек, который мне достался, совмещал в своем лице несколько, разновидностей дурака одновременно.
Он был, во-первых, — и это совсем нестерпимо — дураком самодовольным, tout opmiatre[6]; в каком бы обществе он ни находился, какое бы суждение при нем ни высказывалось — пусть самым скромным, непритязательным тоном — мой молодчик должен непременно выскочить со своим мнением; и уж, разумеется, оно было единственное правильное и дельное! Когда же доходило до обоснования своего суждения, он нес такую околесицу, что всем становилось неловко.
Во-вторых, он был упрям и несгибаем; чем глупее и несообразнее мысль, которую он выскажет, тем упорнее он ее отстаивает. Это делало его совершенно невозможным.
Названных двух свойств, даже если бы у него не было Других, оказалось бы довольно, чтобы сделать его несноснейшим из мужей, так что всякому, я думаю, очевидно, каково мне было с ним жить. Впрочем, я не падала духом и больше отмалчивалась — это был единственный способ его одолеть. Какой бы вздор он ни нес, о чем бы ни заводил речь, я не отвечала и не спорила с ним, и тогда он приходил в невообразимую ярость и выбегал из комнаты. А мне только того и надо было.
Перечень всех уловок, к которым мне приходилось прибегать, чтобы сделать существование с этим невозможным человеком сколько-нибудь сносным, отняло бы слишком много времени, а примеры показались бы слишком ничтожными. Упомяну лишь некоторые из них и в тех местах моего повествования, где описываемые события этого потребуют.
Примерно на пятом году моего замужества умер отец — матушку же я схоронила много прежде. Отец был так недоволен моим браком, поведение моего мужа так его огорчало, что, хоть он и отказал мне в завещании больше 5.000 ливров[7], однако сумму эту повелел вручить моему старшему брату с тем, чтобы тот сберег ее для меня. Брат же, пустившись в чересчур рискованные торговые спекуляции, в конце концов обанкротился[8], из-за чего потерял не только свои собственные деньги, но также и мои. Но об этом речь впереди.
Таким образом я лишилась всего, что мне причиталось от отцовских щедрот, — и это по той простой причине, что вышла замуж за человека, которому отец мой не решился довериться. Вот достойная награда женщине, связавшей свою судьбу с дураком!
Два года спустя после смерти моего отца умер также и мой свекор, оставив, как мне в то время казалось, изрядное прибавление к нашим капиталам, ибо с его смертью все доходы от пивоварни — а дела ее процветали — перешли к мужу.
Однако это увеличение наших доходов и послужило к его погибели, ибо деловая жилка отсутствовала у него начисто, и он был совершенным невеждой по счетной части. Поначалу, правда, он суетился в конторе, желая показать себя деловым человеком, но вскорости опять все запустил. Проверять счета он почитал ниже своего достоинства, целиком доверялся конторщикам и счетоводам. Покуда у него были наличные, чтобы рассчитываться с поставщиками солода и со сборщиком налогов, да водились в кармане денежки, он и в ус не дул; как получится, так и ладно!
Предвидя, чем все это кончится, я несколько раз принималась его урезонивать, побуждая прилежнее вникнуть в дела. Я говорила ему и о многочисленных жалобах клиентов на его служащих и о том, что из-за недобросовестности его управляющего он из кредитора превратился в должника, но на мои увещевания он отвечал либо грубостью, либо враньем, представляя мне положение дел в ином свете, нежели то, в каком они находились в действительности.
Словом, чтобы покончить с этой скучной историей, которая и длилась-то совсем недолго, он вскоре обнаружил, что торговля его хиреет, капитал тает, и что; короче говоря, он не в состоянии вести дело дальше. Раза два ему даже пришлось за неимением наличных денег отдать весь инструмент пивоварни в счет налога, а последний раз, когда это случилось, он с превеликим трудом его выкупил.
Перепугавшись не на шутку, муж мой решил отказаться от дела, о чем, по правде сказать, я не очень-то сокрушалась, понимая, что если он не передаст его в другие руки по своей воле, он будет к тому вынужден обстоятельствами, иначе говоря, обанкротится. К тому же я хотела, чтобы он избавился от пивоварни, покуда у него оставалась еще какая-то доля капитала, и меня не раздели до нитки и не выгнали на улицу с детьми — а надо сказать, что к этому времени супруг мой подарил мне целых пять душ — единственное дело, к какому пригодны дураки!
Итак, когда ему удалось сбыть кому-то свою пивоварню, я почувствовала великое облегчение. После того, как он выплатил все свои долги до единого, для чего ему пришлось выложить изрядную сумму, он остался при двух или трех тысячах фунтов. Нам пришлось расстаться также и с нашим домом подле пивоварни, и мы переехали в ***, небольшое селение, отстоящее примерно на две мили от городской черты. Принимая в соображение все эти обстоятельства, я почитала за счастье, что нам удалось так легко отделаться, и, обладай мой красавец хоть крупицей здравого смысла, я бы и до сей поры не знала, что такое нужда.
На оставшийся капитал или на часть его я предлагала купить дом: для такой покупки я была готова присоединить свои деньги, в ту пору еще нетронутые; кстати сказать, если бы муж послушал тогда моего совета, я бы вероятно, и вообще-то их не лишилась, и мы могли бы жить безбедно — во всяком случае до конца его жизни. Но дурак на то и дурак, что не слушает разумных советов; не послушал и он моего и, не ударяя пальцем о палец, продолжал свое беспечное житье: по-прежнему держал множество слуг и лошадей и каждый день выезжал на охоту. Деньги меж тем таяли с часу на час, и перед моими глазами явственно встала картина нашего окончательного разорения, предотвратить которое я не имела способа.
Сколько я ни уговаривала мужа, сколько ни умоляла его перемениться — все напрасно. Я говорила ему, как быстро убывают наши деньги, в каком жалком положении мы окажемся, когда они кончатся совсем, но на него мои слова не производили никакого впечатления; словно одержимый, он продолжал свое, не обращая внимания на мои слезы и сетования и ни на грош не сокращая издержек на свои наряды, выезды, лакеев и лошадей, и так до самого конца, пока в один прекрасный день не обнаружил, что все его состояние равняется ста фунтам.
За какие-нибудь три года он умудрился промотать все свои деньги, причем и мотал-то он их, можно сказать, бессмысленно, в компании самых ничтожных людей, охотников да лошадников, которые стояли много ниже его по положению. Ну, да это еще одно непременное свойство дурака. Дурак никогда не ищет общества человека умнее или способнее себя: нет, он знается с негодяями, пьет солод с грузчиками, словом, водит компанию с самым подлым людом.
Однажды утром в эту несчастную пору муж мне вдруг объявил, что понял, до какого он дошел ничтожества и что решил отправиться искать счастья, куда глаза глядят. Такое, впрочем, он говорил и раньше, и не один раз, в ответ на мои уговоры образумиться, покуда не поздно, и подумать о положении, в каком находится и сам он и его семья. И я уже не обращала внимания на эти его слова, считая, что они, как и все, что он говорит, не значат ровным счетом ничего. Иной раз, когда он заводил такой разговор, я, грешным делом, даже думала про себя: «Вот и хорошо, и поезжай с богом, а то ты нас всех с голоду уморишь».
И в самом деле, объявивши о своем уходе, он весь тот день оставался дома, да и ночевал дома тоже. Но на следующее утро он вскочил ни свет, ни заря и, как всегда, — когда созывал людей на охоту, стал дуть в валторну (так он именовал свой охотничий рожок).
Это был конец августа, когда еще светает довольно рано, часу в пятом. В этот-то час я и услышала, как он вышел со двора вместе с двумя слугами и затворил за собой ворота. Он ничего не сказал мне такого, чего бы не говорил обычно, отправляясь на охоту; я даже не встала с постели и тоже ничего особенного ему не сказала; когда он отъехал, я вновь уснула и поспала еще часа два.
Читатель, верно, удивится, когда я ему объявлю, что с той самой поры я ни разу больше не видела моего мужа. Мало того, я не получила от него ни одной весточки и ни о нем, ни о его двух слугах, ни даже о лошадях их так больше ничего и не слышала; мне не удалось узнать, ни что с ними случилось, ни куда, или хотя бы в какую сторону они отправились, что делали или что намеревались делать, — они словно сквозь землю провалились. Впрочем, впоследствии кое-что обнаружилось.
Первые двое суток его отсутствие меня ничуть не удивляло, да и первые две недели тоже Я не очень беспокоилась; если бы с ними приключилась какая беда, говорила я себе, я бы о том узнала незамедлительно; а взяв в соображение еще и то, что при муже находилось двое слуг и три лошади, допустить, что все они — и люди, и животные — пропали без вести, было и в самом деле слишком уж невероятно.
Можете, однако, вообразить мою тревогу, когда прошла неделя, другая, месяц, два месяца и так далее, а о муже — ни слуху, ни духу! Я крепко задумалась о своей дальнейшей жизни: пятеро детей и — ни гроша денег на их пропитание, если не считать тех семидесяти фунтов наличными, какие у меня еще оставались, да кое-каких ценных вещиц; правда, продав их, я могла бы выручить немалую сумму, но и ее не хватило бы на сколько-нибудь продолжительный срок.
Я не знала, что делать, к кому обратиться за советом и помощью; оставаться в доме, в котором мы жили, было невозможно — очень уж высока была плата, покинуть же его, не имея на то распоряжения от мужа, который мог вдруг вернуться, я тоже не решалась. Я была в полном смятении и совсем упала духом.
В таком-то унынии прошел почти год. У мужа были две сестры, обе семейные, жившие в полном достатке; были у него и другие родственники. Полагая, что они не захотят оставить меня в беде, я часто подсылала к ним узнать, нет ли у них каких вестей о моем бродяге. Однако все они дружно отвечали, что ничего о нем не знают. Я им, видно, сильно надоела своими приставаниями, что они мне и давали понять, раз от разу все более нелюбезно встречая служанку, которую я к ним посылала.
От такой обиды на душе у меня делалось еще горше; моим единственным прибежищем были слезы, ибо не было у меня ни одного близкого человека. Я забыла сказать, что месяцев за шесть или за семь до того, как меня бросил муж, над моим братом разразилась та самая беда, о которой я упоминала ранее, а именно — он обанкротился, попал за долги в тюрьму и — что хуже, — как я о том узнала с великим сокрушением, ему предстояло после того, как он достигнет согласия со своими кредиторами, выйти из нее чуть ли не нищим.
Недаром говорят, что беда одна не приходит. Вот и со мной так случилось, муж меня бросил вскоре после того как единственный из оставшихся в живых моих родственников обанкротился и, следовательно, не мог служить мне опорой. Итак, потеряв мужа и оставшись с пятью малыми детьми на руках без каких бы то ни было средств к их пропитанию, я очутилась в положении столь ужасающем, что никакими словами нельзя описать.
У меня еще оставались — а принимая во внимание обстоятельства, в каких мы жили прежде, иначе и быть не могло, — кое-какая серебряная утварь и драгоценности. Муж мой удрал прежде, чем мы в конец обнищали, так что ему не пришлось, как обычно поступают в подобных обстоятельствах мужья, еще и ограбить меня напоследок. Но в те долгие месяцы, когда я еще рассчитывала, что он вернется, я потратила всю нашу наличность, и вскоре мне пришлось продавать одну вещицу за другой. То немногое, что обладало подлинной ценностью, таяло со дня на день и перед моим мысленным взором открылась картина мрачного отчаяния: вскоре, говорила я себе, мне придется быть свидетельницей голодной смерти моих малюток. Предоставляю судить о моем душевном состоянии женщинам, обремененным большим семейством и привыкшим, подобно мне, жить в довольстве и на широкую ногу. Что до моего мужа, я уже потеряла всякую надежду когда-нибудь, его увидеть, да хоть бы он и вернулся, разве он в силах был мне помочь? Ведь он и шиллинга бы не заработал, чтобы облегчить нашу нужду; для этого у него не было ни умения, ни хотения. С его куриным почерком он даже в писари не годился? Да что почерк — он и читать-то толком не умел! — в правописании же смыслил столько, что двух слов не мог написать без ошибки. Безделье было его величайшей усладой, он мог полчаса сряду стоять, прислонившись к столбу, и — подобно драйденовскому крестьянину[9], что насвистывал затем, что ум его не был обременен ни единой мыслью, — беспечно попыхивать своей трубкой. И это тогда, когда остатки нашего состояния уже заметно таяли, когда семью уже подстерегал голод, когда все мы, можно сказать, истекали кровью! А ему и горя было мало. Он даже не задумывался, где добудет еще один шиллинг, когда уплывет уже самый последний.
Поначалу я думала, что буду по нем тосковать, но, так как я не могла забыть его характера, утешилась гораздо раньше, чем ожидала; но все равно, с его стороны было бесчеловечно и жестоко — бросить меня так, без всякого предупреждения, даже знака не подав о своих намерениях! Но особенно меня удивило, что он не прихватил и тех жалких денег, какие у нас еще оставались, — не мог же он не знать хотя бы за несколько минут до своего бегства, что покидает дом навсегда! Ведь нужны были ему деньги, хотя бы на первое время: а он ничего не взял. Меж тем я поклясться готова, что он при себе имел не более пяти гиней. Все, что я знала, это то, что он оставил на конюшне свой охотничий рожок (тот самый, что он именовал валторной), а также охотничье седло; взял же он нарядную упряжь и узорчатую попонку, которыми не имел обыкновения пользоваться, когда отправлялся на охоту; еще он прихватил с собой ящик с пистолетами и прочим снаряжением; один из его слуг взял седло — правда, простое — и тоже пистолеты, а второй — ружье. Из всего этого я могла заключить, что они, должно быть, намеревались путешествовать, а не охотиться. В какую же сторону света держали они путь, о том я узнала много лет спустя.
Как я уже говорила, я подсылала к его родным служанку, которой те отвечали холодно и сухо; никто-то из них не вздумал нас проведать или хотя бы справиться о детях; они уже предвидели, что в скором времени я могу оказаться для них обузой. Мне, впрочем, было не до церемоний. Однажды, вместо того, чтобы послать служанку, я заявилась к ним сама, открыла им положение дел, поведала, в каком мы состоянии, и просила их совета, как мне быть дальше; словом, унижалась перед ними как могла и молила их принять во внимание, что я не в силах содержать семью и что без посторонней помощи нас ожидает неминуемая погибель. Если бы у меня был всего один ребенок, говорила я, или хотя бы двое, я постаралась бы заработать на жизнь иглой и не стала бы беспокоить родственников — разве что попросила бы их помочь мне найти работу. Но где мне, одинокой женщине, к тому же не, предуготовленной воспитанием к поденному труду, где мне было прокормить пять ртов? Дети мои все были мал-мала меньше, так что старшие не могли еще нянчить младших.
Но все одно: никто-то мне и гроша не дал; сестры моего мужа, как та, так и другая, едва пригласили, меня сесть, в домах у других его родственников мне не предложили и хлебной корки или хотя бы глотка воды.
И только в пятом доме, у престарелой вдовы его дядюшки, самой небогатой из всех его родственников, нашла я привет и ласку; она меня усадила, накормила обедом, но, увы, ничего утешительного я от нее не услышала: с готовностью помогла бы она мне, сказала она, да нечем, и это и в самом деле было так.
У нее облегчила я себе душу, прибегнув к постоянному другу всех страждущих, иначе говоря, к слезам, ибо, начав рассказывать ей, как меня принимали прочие родственники моего мужа, я невольно разрыдалась, да так сильно, что долгое время не могла унять слез; на меня глядя, добрая старушка и сама не один раз принималась плакать.
Как бы то ни было, домой я возвратилась с пустыми руками, и вскорости положение мое сделалось таким отчаянным, что и описать невозможно. После моего первого посещения старой тетки я к ней хаживала еще не раз, так как мне удалось взять с нее обещание попробовать уговорить других родственников освободить меня от заботы о детях или хотя бы помочь мне их содержать. И, надо отдать ей справедливость, она старалась употребить свое влияние на них, но все без толку. Единственное, что ей удалось после всех ее попыток, это собрать у них то ли одиннадцать, то ли двенадцать шиллингов, что, хоть и принесло мне временное облегчение, никоим образом не сняло с меня и части тягот, на мне лежащих.
Среди родни моего мужа была некая бедная женщина, род приживалки, к которой я, не в пример остальным, бывала всегда внимательна и участлива. И вот, однажды утром моя служанка внушила мне послать за ней, в надежде, что та поможет нам в нашей лютой беде.
Здесь я должна воздать должное моей служанке: бедная эта девушка, несмотря на то, что я не могла более выплачивать ей жалованья, о чем я ей и объявила, — а я и так уже задолжала ей за несколько месяцев, — ни за что не соглашалась меня покинуть; мало того, она бралась помогать мне своими сбережениями, покуда они у ней не выйдут. И хоть я была ей искренне признательна за всю доброту и верность, я, как будет видно из дальнейшего, отплатила бедняжке самой скверной монетой.
Словом, Эми (так звалась моя служанка) посоветовала мне призвать эту бедную женщину. Нужда моя достигла крайнего предела, и я решила послушать ее совета. Но в то самое утро, что я надумала за нею послать, ко мне вдруг является старая тетушка и приводит с собой эту женщину. Как оказалось, добрая старуха, проникнувшись ко мне участием, тщетно пыталась еще раз поговорить обо мне с родственниками.
Можете судить о моем состоянии по тому, в каком виде они меня застали. У меня было пятеро детей, причем старшая еще не достигла десятилетнего возраста; в доме у нас оставался всего лишь один шиллинг, но я послала Эми продать серебряную ложку и на вырученные деньги купить мяса; я сидела на полу в гостиной среди кучи тряпья — простынь и прочего, перебирая его в надежде найти что-нибудь, что можно было бы продать или снести в ломбард; при этом я так рыдала, что, казалось, вот-вот, у меня разорвется сердце.
В эту-то минуту они и постучались. Думая, что это вернулась Эми, я даже не поднялась, а так и сидела среди своей ветоши. Кто-то из детей открыл дверь, и обе посетительницы вошли прямо в комнату, где, как я сказала, застали меня в слезах. Можете представить, как меня удивило их появление — в особенности той, за которой я как раз собиралась послать! Когда они увидели неубранную комнату, разбросанное по полу тряпье, посреди которого я сидела с глазами, опухшими от слез, и когда, сверх того, узнали, чем я была занята и с какой целью, они, подобно трем утешителям Иова[10], сели рядом со мной на пол и долго не могли из себя и слова выдавить и только плакали так же горько и безутешно, как я сама.
По правде говоря, в разговорах не было особенной надобности, все было и без того слишком очевидно; та, что еще недавно ездила в собственной карете, сидела сейчас перед ними в пыли, среди лохмотьев; пышная, статная красавица превратилась в остов и чуть не умирала с голоду; на месте богато обставленных комнат, украшенных картинами, зеркалами, лепными потолками и всевозможными безделушками, зияли голые стены и пустота, так как большая часть мебели пошла домовладельцу в счет арендной. платы или была продана мною для того, чтобы купить самое необходимое; словом, куда ни падал взор, всюду он встречал нищету и убожество; есть мне было совершенно нечего — не могла же я, следуя примеру несчастных женщин осажденного Иерусалима[11], приняться за поедание собственных детей!
Покуда эти две добрые души сидели рядом со мной, молчаливо разделяя мое горе, вернулась моя служанка Эми. Она принесла несколько бараньих ребрышек да два больших пучка репы, из которых собиралась приготовить рагу, на обед. Я же была так потрясена появлением моих двух друзей (ибо это были истинные друзья, даром что бедные) и тем, что они меня видят в таких обстоятельствах, что принялась снова плакать изо всех сил и еще долгое время не могла вымолвить ни слова.
Видя такое мое состояние, они отвели Эми в сторонку и принялись ее расспрашивать. Эми рассказала им все, обрисовав мое положение с такой трогательностью и выразительностью, на какие сама я не была бы способна. Рассказ ее так подействовал на слушательниц, что старая тетушка подошла ко мне и с трудом выговорила сквозь слезы: «Послушай, родная, этак нельзя оставить дело, надо что-то придумать, да поскорей — кстати, где родились ваши дети?» Я назвала приход, в котором родились первые четверо, — пятый же родился уже здесь, в этом доме; кстати говоря, мой домовладелец, который сначала взял мои вещи в уплату аренды, впоследствии, узнав о моем бедственном положении, сжалился и позволил мне жить у него безвозмездно в течение года; впрочем, и этот срок уже подходил к концу.
Выслушав мой рассказ, добрые женщины порешили взять моих детей и поехать с ними к одному из упомянутых мною родственников, с тем чтобы Эми оставила их у его дверей, а сама тем временем скрылась; мне же, по их мнению, следовало на какой-то срок покинуть этот дом, заколотить двери и исчезнуть. Если родственники, к которым отвезут детей, не согласятся взять заботы об их воспитании на себя, то сказать им, чтобы они вызвали приходских попечителей; приход, в котором рождены мои дети, сказали они, обязан их содержать: что касается младшего, рожденного в приходе ***, о нем уже позаботились: увидев, в каком мы находимся отчаянном положении, приходские попечители по первому моему слову сделали все, что от них требовалось.
К этому и сводился совет добрых женщин; все остальное они брали на себя. Поначалу мне трудно было решиться на разлуку с детьми; особенно ужасало меня то, что они поступят в распоряжение прихода; мысли, одна другой страшнее, теснились в моем мозгу: то мне представлялось, что дети мои погибают от голода, то, что вследствие дурного ухода на всю жизнь сделаются калеками, хромыми и тому подобное. Словом, я совсем было пала духом.
Но ужасающие обстоятельства, в каких я очутилась, ожесточили мое сердце; а когда я рассудила, что, если оставлю детей у себя, они, — а с ними заодно и я — неминуемо погибнут, мысль о разлуке уже не представлялась мне столь страшной; куда бы и как бы их ни устроили — все лучше, чем видеть, как они гибнут у меня на глазах, а вслед за ними погибнуть и самой! Так что я согласилась уйти из дому, предоставив моей служанке Эми и этим двум добрым женщинам поступать, как они задумали, в тот же вечер они отвезли всех детей к одной из моих золовок.
Эми, девица решительная, встала под дверью со всеми детьми и постучалась, велев старшей, как только дверь отворится, броситься туда, а остальным тотчас следовать за сестрой. Служанке, вышедшей на стук, Эми сказала: «Пойди, милочка, скажи своей госпоже, что к ней приехали ее племянники из ***» и назвала предместье, в котором мы проживали. Когда же служанка, повернулась, чтобы пойти и доложить о том своей госпоже, Эми вновь окликнула ее и сказала: «Вот что, деточка, ты прихвати заодно одного из этих ребятишек, а я поведу остальных», и с этими словами Эми подсовывает ей меньшего, а простодушная служанка берет дитя за ручку и ведет его в комнаты; Эми меж тем тотчас посылает вслед за нею остальных троих, тихонько притворяет за ними дверь — и давай бог ноги!
В это самое время, а именно — когда служанка и ее госпожа жестоко бранились (ибо моя золовка набросилась на горничную как сумасшедшая, ругая ее на чем свет стоит, и приказала ей тотчас догнать Эми и выставить всех детей за дверь, но как той уже след простыл, обе — несчастная девушка и ее госпожа — были вне себя), так вот, в это самое время подходит туда бедная старуха — я имею в виду не тетку, а ту, которую она тогда ко мне привела, и стучится к ним. Тетка же не пошла, потому что она раньше пыталась за меня заступаться и боялась, как бы ее не заподозрили в сговоре со мной; о той же, второй женщине, никто не знал, что она поддерживает со мной отношения.
Весь этот план они с Эми рассчитали заранее — и правильно сделали. Итак, моя добрая приятельница застала хозяйку дома в совершенном бешенстве; она рвала и метала, словно одержимая, обзывая служанку то дурой, то вертихвосткой, то еще как и сулясь выкинуть моих детей на улицу — всех до единого! Моя знакомая, видя ее в таком неистовстве, прикинулась, будто собирается идти прочь.
— Я вижу, сударыня, вы заняты, — сказала она. — Я зайду к вам как-нибудь в другой раз.
— Помилуйте, миссис ***, — возразила моя золовка. — Я ничем особенным не занята. Садитесь, пожалуйста! Просто эта дура впустила сюда полный дом детей моего безмозглого братца. По ее словам, какая-то девка привела их к моему порогу, втолкнула в дверь и велела ей перетащить их ко мне. Ну, да не на таковскую напали! Я уже приказала выставить их на улицу — пусть о них заботится приход! А не то велю своей растяпе отвезти их назад, в ***. Пусть та, что произвела их на свет, и занимается ими. Что это ей вздумалось подкинуть своих щенят ко мне?
— Да уж лучше бы, конечно, второе, — отправить их назад, — сказала моя знакомая. — Жаль только, что поздно. Я ведь и шла-то к вам по этому делу, нарочно, чтобы предупредить вас, да видно опоздала.
— То есть, как это — опоздала? — вопрошает золовка, — Что же это значит? Вы, следовательно, замешаны в этом деле? И это вы навлекли на дом наш такой позор?
— Неужто, сударыня, вы такого дурного мнения обо мне? — отвечала та. — Нынче утром я пошла проведать миссис ***, мою госпожу и благодетельницу (ибо она сделала мне много добра), но, подойдя к ее дому, обнаружила дверь на замке; по всем приметам дом был покинут жильцами. Я принялась стучать, никто не отозвался. Наконец кто-то из прислуги в соседнем доме крикнул: «Что вы стучите? Там никого нет». Я удивилась. «Как так нет, — говорю, — разве миссис *** здесь не живет?» А мне и отвечают: «Нет, она съехала». Тогда я принялась расспрашивать, как и что. «А вот так, — сказала одна из служанок, — бедная барыня жила там, жила одна-одинешенька, без средств и без всего, а нынче утром хозяин выставил ее из дому». — «Выставил? — воскликнула я, — а как же дети? Бедные ягнятки, что же с ними будет?» — «Да уж хуже, чем было, не будет, — отвечают мне. — Они ведь здесь только что не умерли с голоду». И вот соседи, видя горестное положение несчастной барыни — бедняжка была все равно, как потерянная, стоит над детьми, плачет да руки заламывает, — позвали приходских попечителей; те явились и взяли младшего, того, что был рожден в этом приходе, позаботились о нем и устроили к няне, доброй и хорошей женщине. А остальных четырех отослали к родственникам, людям весьма состоятельным, которые к тому же проживают в том же приходе, где родились эти дети.
— Известие это, — продолжала моя знакомая, — меня как громом поразило. Но я тут же пришла в себя и, поняв, что сия невзгода должна будет обрушиться либо на вас, сударыня, либо на мистера ***, поспешила сюда, дабы вас не застигли врасплох. Вижу, однако, что они оказались проворнее меня, и теперь я не знаю, что вам и присоветовать. Бедную женщину, говорят, выкинули на улицу, а одна соседка еще прибавила, будто, когда у нее уводили детей, она упала без памяти, когда же ее привели в чувство, она совсем потеряла рассудок и ее поместили в приходскую больницу для умалишенных, ибо о ней уж совсем некому заботиться.
Весь этот разговор моя приятельница прилежнейшим образом изобразила в лицах. Из самых добрых побуждений эта честная женщина выдумала все от начала до конца: ни хозяин меня не выгонял на улицу, ни ума я не решилась. Правда, когда я расставалась с детьми, мне в самом деле сделалось дурно и, придя в себя, я металась, как безумная. Но после того, как их увели, я еще продолжала некоторое время оставаться в доме, о чем и расскажу дальше.
Посреди печального рассказа моей приятельницы вошел муж золовки. Меж тем, как собственное ее сердце ожесточилось и оставалось глухо к жалости, хоть она приходилась родной теткой моим детям (ведь она была сестрой их отца), добрый ее муж тронулся несчастной участию нашей семьи. Когда бедная женщина кончила свой рассказ, он обратился к жене со следующими словами:
— Какая печальная история, мой друг! Право, мы должны как-нибудь помочь.
Жена на него так и набросилась:
— Как? — воскликнула она. — Неужели ты намерен взять на себя еще четыре рта? Или тебе своих мало? Неужели ты захочешь отнять хлеб у наших младенцев ради этих щенят? Нет, нет, пусть их возьмет приход, там о них и позаботятся! Я же буду заботиться о своих детях.
— Но, послушай, дружок, — отвечал ей муж. — Разве оказывать помощь нуждающимся не есть наш первейший долг? Ведь кто подает бедным, тот как бы дает взаймы господу богу. Дадим же нашему небесному отцу крохи от хлеба, детей наших. Это им зачтется и послужит верным поручительством в том, что им никогда не будет отказано в милосердии и что их никогда не выгонят на улицу, как сих несчастных чад.
— Мне не нужно твоих ручательств, — возразила жена. — Лучшее поручительство для наших детей — это сохранить для них достояние, дабы оградить их от нужды. А уж потом пекись о чужих детях, коль угодно. Своя рубашка ближе к телу.
— Да ведь я, мой друг, только о том и говорю, — принялся он вновь увещевать свою жену, — я ведь только говорю о выгодном капиталовложении: творец еще никогда не оказывался несостоятельным должником; за ним, родная, ничего не пропадает. В атом я тебе могу поручиться.
— Перестань меня морочить своими притчами да сладкими речами! — закричала она в сердцах. — Это мои родственники, а не твои, и я не пущу их в свой курятник, к моим цыплятам. Нет, нет, им место в приюте и все!
Добрый ее муж на это спокойно отвечал:
— Раз они — твоя родня, то, значит, и моя. И я не допущу, чтобы твои родственники, попав в беду, остались без помощи, как не допустил бы такого со своими кровными родственниками. Нет, мой друг, я не отдам их приходским попечителям. Слово мое твердо: покуда я жив, я не допущу, чтобы хоть один из родственников моей жены воспитывался в приюте.
— Как? Ты возьмешь четырех детей на свое иждивение? — вскричала жена.
— Нет, мой друг, — сказал он. — У тебя ведь есть сестра, миссис ***. Я переговорю с нею; затем, твой дядюшка, мистер ***. Я и его позову, и всех остальных. Вот увидишь, когда мы все вместе соберемся, то изыщем и средства и способы, чтобы не дать этим четырем душам пойти по миру и умереть с голоду! Иначе и быть не может, право. Обстоятельства наши не так уж худы, неужели мы не можем оторвать от себя кусок для бедных сироток? Не отвращай же сердца твоего от собственной плоти и крови. Неужто ты можешь слышать голодные стоны сих невинных младенцев и не подать им корочки?
— Но зачем же им стонать непременно под нашими окнами? — спросила она. — Прокормить их — дело прихода. Я не позволю им стонать под моей дверью. А будут стонать, я им все равно ничего не подам.
— Ты не подашь, — сказал он, — зато я подам. Вспомни грозное пророчество из Притчей Соломоновых, гл. 21, стих 13: «Кто затыкает ухо свое от вопля бедного, тот и сам будет вопить — и не будет услышан». Ведь это про нас сказано.
— Ладно, — сказала она. — Ты здесь хозяин, и делай как знаешь. Но была бы моя воля, я бы их послала туда, где им надлежит быть, — пусть возвращаются, откуда пришли.
Тут вмешалась моя приятельница и сказала:
— В таком случае, сударыня, вы бы и в самом деле обрекли их на голод, ибо там, где они жили раньше, приход не обязан о них заботиться и они умрут на улице.
— Или их привезут снова сюда, — сказал муж, — в наш приход; мировой судья прикажет отвезти их сюда на телеге для убогих, и вся наша семья, все родственники будут выставлены на позор перед соседями, а также перед теми, кто помнит доброго деда этих детей; ведь он всю жизнь проживал в нашем приходе, дела его всегда процветали, и он снискал себе заслуженную любовь всех, кто его знал.
— А я все это ни в грош не ставлю! Что мне до всего этого! — сказала жена. — И не желаю содержать ни одного из них.
— Воля твоя, мой друг, — говорит ее муж. — Тебе до этого нет дела, а мне есть, и я не потерплю, чтобы на мою семью и на детей наших легло такое позорное пятно. Отец твой был достойный и добрый старик, и имя его пользуется уважением во всей округе. Ведь ты — родная его дочь, а наши дети — его родные внуки, и если мы дадим детям твоего брата погибнуть или отпустим их в приют в том самом городе, в котором некогда процветал ваш род, это останется тяжелым укором и на тебе и на твоих детях. Впрочем, довольно разговоров. Пора заняться устройством бедных малолеток.
С этими словами он посылает за всеми родственниками и, назначив им явиться в близлежащую харчевню, велит туда же привести и четырех моих малюток, дабы все увидели их воочию. С первого же его слова все родственники соглашаются помочь, а так как его жена в своей ярости не желала, чтобы и один из четырех оставался в ее доме, то порешили, хотя бы для начала содержать их где-нибудь вместе. И надумали отдать их на попечение моей приятельнице, той, что и затеяла все дело; при этом они обязались друг перед другом доставлять ей сумму, потребную на их содержание. А чтобы не отделять пятого, послали и за самым младшим — тем, которого взял приход, — и постановили всех пятерых воспитывать вместе.
Подробный рассказ о попечительной нежности, с какой этот добрый человек, который не был даже родным дядей моим малюткам, уладил все дело, как заботился о них, постоянно их навещая и следя за тем, чтобы они были сыты, одеты и получили должное образование; как после окончания школы старался определить каждого на работу с наибольшей выгодой: такой рассказ занял бы слишком много места в этой повести о моей жизни. Достаточно сказать, что он более походил на отца, нежели на неродного дядю, и это при том, что ему приходилось поступать наперекор воле своей жены, нрав которой не отличался ни участливостью, ни состраданием.
Можете себе представить, с какою радостью я обо всем этом узнала; и сейчас, вспоминая об этом, я испытываю такую же радость. Ибо я несказанно терзалась мрачными предчувствиями, ожидая, что моим детям выпадут все те беды и невзгоды, какие выпадают на долю тех, кто, не имея друзей и заступников, оказываются брошенными на милость приходских попечителей.
Впрочем, я уже вступала на новое, поприще моей жизни. На руках у меня оставался большой дом и сохранилась кое-какая мебель. Однако содержать себя и мою служанку Эми мне было так же не под силу, как и прокормить пятерых детей. Средств к жизни никаких, разве что добывать их собственным трудом. Между тем рассчитывать на работу в нашем предместье особенно не приходилось.
Хозяин дома, в котором я жила, узнав о моих горестных обстоятельствах, оказал мне большое снисхождение; правда, прежде того, когда он ничего еще не звал, он взял мои вещи и кое-что из них успел увезти. Зато впоследствии он позволил мне прожить целых девять месяцев в его доме, хоть я ему не только не платила за аренду, но, что хуже, и не в состоянии была платить. Он, однако, как я заметила, что ни дальше, то чаще стал ко мне наведываться, любезнее на меня поглядывать и Дружелюбнее разговаривать. Особенно заметно это было в последние его два-три посещения. Он сказал, что видит мой бедственные обстоятельства, как туго мне приходится и так далее; и что ему очень меня жаль.
А в последний свой приход он был еще любезнее и сказал, что хочет со мною отобедать и, испросив моего разрешения, послал Эми купить мяса, наказав ей взять либо телятины — заднюю часть, либо говяжьих ребрышек; служанка же моя, блюдя мои интересы — а она была предана мне все душой, как кожа к телу, так она ко мне, — слукавила и ничего покупать не стала, а вместо того привела с собой мясника, чтобы домовладелец сам выбрал, что ему приглянется, позаботившись, впрочем, заранее, чтобы мясник захватил с собой самую отборную говядину и телятину посочнее. Взглянув на товар, домовладелец наказал мне самой сторговаться с мясником, и когда я сообщила ему, какую тот просит цену за один и за другой кусок, выложил одиннадцать шиллингов и три пенса, то есть столько, сколько стоили оба куска вместе и велел мне взять и тот и другой. Что останется, присовокупил он, пригодится на завтра.
Можете представить, как изумила меня столь великая щедрость того самого человека, который еще недавно был моей грозой и как фурия ворвался в мое жилище и разорил его! По-видимому, решила я, несчастья мои укротили его дух и заставили его сжалиться надо мной и позволить мне целый год жить в его доме безвозмездно.
Впрочем, сейчас он оказывал мне нечто большее, нежели простую участливость, и его сердечное расположение и любезность были столь неожиданны, что удивили бы хоть кого. Мы болтали с ним о том, о сем, и мне, признаться, было так весело, как не бывало вот уже три года. Еще он послал за вином и пивом, ибо у меня ничего такого не водилось: уже несколько месяцев, как и я и моя бедная Эми не пили ничего, кроме воды[12], и я часто дивилась ее преданности, за которую я впоследствии столь дурно ей отплатила.
Когда Эми вернулась, он велел ей налить ему вина, подошел ко мне с бокалом в руке и поцеловал меня; это меня, признаться, удивило, но то, что последовало за поцелуем, было еще поразительнее: он произнес целую речь, в которой сказал, что печальное положение, в каком я оказалась, вызвало у него жалость, а мои твердость и мужество при таких обстоятельствах необычайно возвысили меня в его глазах и что отныне он жаждет быть мне полезным; он твердо решился, продолжал он, сделать что-нибудь для облегчения моей участи в настоящем и одновременно подумать, как помочь мне встать на ноги в будущем.
Заметив на моем лице краску и непритворное изумление, он обратил свой взор к Эми, продолжая меж тем адресоваться ко мне:
— Все это, сударыня, — сказал он, — я решился высказать вам в присутствии вашей служанки, дабы вы обе знали, что у меня нет никаких дурных помыслов и что я единственно из добрых чувств решился сделать все, что в моих силах. А как я был свидетелем необычайной честности и верности миссис Эми к вам во всех ваших невзгодах, я чувствую, что могу доверить ей мои намерения касательно вас, тем более, что в них нет ничего дурного; ибо я чувствую большое уважение и к вашей служанке тоже; за ее к вам любовь.
Эми сделала ему реверанс. Бедняжка от радостного смущения не могла и слова вымолвить и только менялась в лице — то зардеется, как маков цвет, то побледнеет, как полотно.
Он же, окончив свою речь, уселся на стул и предложил мне сесть также; затем, осушив свой бокал, заставил меня выпить два подряд. «Я вижу, — сказал он, — что вино вам сейчас весьма кстати». Так оно и было на самом деле. После того, как он выпил вместе со мной, он обратился к Эми: «Коли госпожа ваша не возражает, Эми, вы тоже должны осушить бокал». И заставил ее также выпить два бокала подряд. «А теперь, — сказал он ей, — ступайте готовить обед. Вы же, сударыня, (это ко мне) поднимитесь в свою комнату, приоденьтесь и возвращайтесь сюда, да смотрите же, с веселым лицом и улыбкою!» И еще раз прибавил: «Я сделаю все, чтобы вам было хорошо». С этими словами он вышел, сказав, что хочет прогуляться по саду.
Когда мы остались одни, мою Эми было не узнать — такая она сделалась веселая.
— Сударыня моя милая, — сказала она. — Как вы полагаете, какие виды имеет на вас сей джентльмен?
— Я тебя не понимаю, Эми, — ответила я. — О чем ты говоришь? Он всего лишь хочет нам помочь. Ни о каких других видах я знать не знаю, ибо что ему с меня взять?
— Вот увидите, сударыня, — со временем он потребует вознаграждения!
— Нет, нет, Эми, я уверена, что ты ошибаешься, — сказала я. — Ведь ты слышала, что он сказал?
— Мало ли чего я слышала, — не унималась Эми. — А вот посмотрим, как он станет себя держать после обеда.
— Я вижу, Эми, что ты очень дурно о нем думаешь, — сказала я. — Но я не разделяю твоего мнения и ничего такого в нем не заметила.
— Заметить-то и я покуда ничего не заметила, — сказала Эми. — Но только с какой стати проникся этот джентльмен столь внезапною к вам жалостью?
— Ну, нет, милая, — сказала я. — Этак никуда не годится: заподозрить человека в худом умысле только оттого, что он проявил милосердие, и считать его порочным оттого лишь, что он добр!
— Эх, сударыня, — возражала Эми. — Мало ли случаев, когда порок скрывается под личиной милосердия? Да и благодетель наш не мальчик и верно знает, что как нужда прижмет, так пойдешь на что угодно; против нее не устоит никакая добродетель. А ваши обстоятельства ему известны не хуже, чем мне.
— Что же из того, что известны?
— А то, что вы молоды и красивы, между тем как у него приманка, на которую вы непременно клюнете, сударыня.
— Коли так, Эми, — сказала я, — ему придется убедиться, что он ошибся.
— Ах, сударыня, — воскликнула Эми. — Неужто вы ему откажете?
— О чем ты говоришь, негодница? — воскликнула я. — Да а скорее с голоду умру, чем пойти на такое!
— Надеюсь, что нет, сударыня, и что вы окажетесь благоразумнее. Право, сударыня, если он в самом деле поставит вас на ноги, как обещался, вы не должны отказывать ему ни в чем. Ведь коли вы не согласитесь, вы с голоду умрете — как пить дать.
— Как? Согласиться лечь с ним в постель — из-за куска хлеба? — воскликнула я. — Как только язык у тебя поворачивается говорить такое?
— Что ж, сударыня, если б ради чего другого, я бы и не говорила. То, было бы и впрямь дурно. Но ради хлеба! Как можно своею волею пойти на голодную смерть, сударыня? Да кто же примет такую муку?
— Ну, нет, — возражала я. — Даже если бы он отдал мне целое поместье, я бы не легла с ним в постель, уверяю тебя.
— А я вам вот что скажу, сударыня: кабы он обеспечил вас самым малым, я бы охотно позволила ему со мною лечь.
— Слов нет, Эми, — сказала я ей на это, — ты бы таким образом явила пример невиданной преданности своей госпоже. И не думай, что я это не ценю. Но только боюсь, что в таком случае твоя дружба ко мне перевешивает твою добродетель.
— Ах, сударыня, — сказала Эми. — Чего бы только я не сделала, лишь бы спасти вас от вашей печальной участи! А какой может быть разговор о добродетели, когда тебе грозит голод! Ведь мы же с вами того и гляди с голоду умрем.
— Так-то так, — сказала я. — И ты, бедняжка, из-за меня голодаешь, я знаю. Но сделаться шлюхой, Эми! Ах!
От волнения я не могла говорить далее.
— Дорогая моя госпожа, — продолжала между тем Эми. — Если я готова ради вас голодать, то неужели я не соглашусь и шлюхой сделаться ради вас? Вы ведь знаете, сударыня, что я за вас умру, если надо.
— Никогда в жизни, — сказала я, — не доводилось мне встретить такую к себе привязанность, Эми. Надеюсь, что когда-нибудь я буду в состоянии отблагодарить тебя достойным образом. Однако я не допущу, чтобы ради меня ты сделалась шлюхою. Нет, Эми, в сама я тоже не соглашусь сделаться шлюхой, какие бы благодеяния меня ни ожидали за это. Ни за что!
— Ах, сударыня, — возразила Эми, — я ведь не говорю, что буду сама ему набиваться в полюбовницы. Я только говорю, что если бы он обещал для вас сделать то-то и то-то и при этом поставил за условие, чтобы я с ним переспала, я бы позволила ему спать со мною, сколько ему вздумается, лишь бы он не оставил вас своими милостями. Ну, да его праздный разговор, сударыня. Я не думаю, чтобы дело дошло до этого, да и вы сами тоже не ожидаете чего-либо подобного, правда?
— Разумеется, нет, Эми, — сказала я. — Но если бы и дошло до такого, я бы скорее умерла, нежели согласилась или дозволила тебе согласиться на подобный шаг.
Все это время мне удавалось блюсти себя в добродетели; не только на деле, но и в помыслах своих я никогда от нее не отступала. И если бы я удержалась на этой стезе, я была бы счастливой женщиной, пусть даже мне и суждено было погибнуть от голода. Ибо, как ни силен соблазн, женщине в тысячу раз лучше умереть, нежели отречься от добродетели и чести.
Но вернемся к моему рассказу, покуда мы с Эми разглагольствовали, мой новый друг прогуливался по саду, весьма, надобно сказать, запущенному и заросшему сорняками — мне ведь не на что было нанять садовника, который привел бы его в порядок или хотя бы вскопал грядки и посадил репу и морковь для моего собственного потребления. Осмотрев сад, он вошел в дом и послал Эми за садовником. То был бедный человек, Который некогда помогал нашему слуге. Хозяин мой распорядился, чтобы он привел сад в порядок. Все это заняло около часу времени.
Я же той порой оделась, как могла лучше. Тонкое белье у меня еще сохранилось, но вот убрать голову представлялось много труднее — вместо лент у меня оставались одни обрывки, к тому же у меня не было ни ожерелья, ни серег. Все это давно ушло в обмен на хлеб. Как бы то ни было, все на мне было чистое, сидело хорошо, нигде не морщило, и я вышла к нему в таком виде, в каком он за последнее время не привык меня видеть. Перемена эта не ускользнула от его глаз; прежний облик мой был столь скорбный и безутешный, сказал он, что ему было больно на меня смотреть. И он стал подбадривать меня, уговаривая не падать духом, ибо он надеется поставить меня на ноги, сказал он, так чтобы я никому ничем не была обязана.
Последнее, возразила, невозможно, поскольку я всецело буду обязана благодарностью ему; ведь никто из моих родственников, сказала я, или не могут или не хотят сделать для меня то, о чем он говорит.
— Ну, что же, моя вдовушка, — (так он меня назвал, да я и была вдовушкой в самом жестоком значении этого грустного слова). — Что же? Тем лучше — следовательно, кроме Меня, вы не будете обязаны ничем и никому.
К этому времени поспел обед, и Эми стала накрывать на стол. Хорошо, что у нас был всего один гость к обеду, а то у меня на все про все оставалось шесть тарелок да два блюда. Впрочем, мои дела ему были прекрасно известны, и он умолял меня не стесняться, а довольствоваться тем, что у меня есть. Он надеется, прибавил он, что со временем увидит меня в лучших обстоятельствах. А сейчас он пришел не угощаться, а угощать, и, кроме того, по возможности утешить меня и подбодрять. И в самом деле, речи его дышали веселостью и радушием и были для меня целительнее любого бальзама.
Итак, мы сели за стол. Я уже год, как, можно сказать, забыла, что такое обед, и уж во всяком случае не едала такого прекрасного мяса, как эта телячья нога. И я и мой гость, мы оба изрядно поели, причем он заставил меня выпить с ним три-четыре бокала вина. Словом, я воспрянула духом и почувствовала радость, какую давно уже не испытывала. Я не только приободрилась, но по-настоящему развеселилась. Ему же все это было чрезвычайно приятно.
Мне и в самом деле, сказала я, есть чему радоваться — ведь он явил мне такую доброту душевную да еще подал надежду подняться из самого страшного состояния, в какое только может попасть женщина. Его речи, сказала я, возродили умершую было душу к жизни, исцелили ту, что была на краю могилы. Я еще не имела времени, заключила я, обдумать, как мне его отблагодарить за все, и могу лишь обещать, что буду помнить его благодеяния каждый час моей жизни, до самого конца.
На это он возразил, что ему большего и не нужно; сознание того, что ему удалось вызволить меня из беды, сказал он, будет служить ему лучшей наградой; он рад, что мог оказать услугу той, чья душа способна ощущать благодарность; он поставил себе за цель, как он выразился, сделать все, чтобы вывести меня из нужды. В заключение он просил меня подумать самой, чем он может мне помочь, и еще раз заверил меня, что со своей стороны сделает все, что в его силах.
Поговорив еще немного в этом духе, он вдруг сказал:
— А теперь давайте отбросим все грустные мысли и предадимся беспечному веселью!
Все это время за столом нам прислуживала Эми; эта девушка любила меня так сильно, что и описать невозможно; лицо ее сияло от радости; она никогда не слыхала, чтобы кто так разговаривал с ее госпожой и пришла в совершенное восхищение. Как только мы отобедали, она поднялась к себе, вырядилась, как и я, в свои лучшие наряды, и спустилась к нам — ни дать ни взять барыня!
Остаток дня мы провели втроем, болтая обо всем на свете, о том, что было, и о том, что предстоит. Вечером же он простился со мною, наговорив тысячу учтивых и нежных слов; в его речах дышала неподдельная сердечность, но не было ничего такого, на что намекала Эми. Прощаясь, он обнял меня, заверив в своем искреннем расположении и честных намерениях, наговорил кучу слов, которых я сейчас уже не упомню, и, поцеловав меня по крайней мере двадцать раз, вложил мне в руку одну гинею, говоря, что это на мои текущие расходы и что он ко мне наведается прежде, чем я эти деньги израсходую. Сверх того он дал полкроны Эми[13].
— Ну, что, Эми, — сказала я, как только он ушел. — Теперь ты убедилась, что это преданный друг, а также честный человек, и что в его поступках нет и тени того, о чем ты говорила?
— Так-то так, — сказала Эми. — Но только я не могу этому надивиться. Он такой друг, каких, право же, не сыщешь в нашем мире.
— Да, Эми, — подхватила я, — такой друг, о каком я могла только мечтать, а уж как мне такого друга недоставало!
Словом, я так была потрясена своим счастьем, что ударилась в слезы и долго плакала, но на этот раз от радости, а не от горя. Мы с Эми легли довольно рано (Эми спала в одной со мной постели), но, обсуждая чудесные происшествия дня, проболтали чуть ли не до утра; добрая девушка несколько раз вскакивала с постели от радости и принималась плясать по комнате в одной рубашке. Словом, бедняжка чуть не помешалась: еще одно доказательство ее бурной любви к своей госпоже. Нет, в самом деле, другого примера столь преданной любви служанки к своей госпоже мне не доводилось встречать!
Два дня после того он не давал о себе знать. На третий пришел к нам снова и с прежней ласковостью объявил, что заказал всякую домашнюю утварь, дабы обставить ею мои комнаты; кроме того, он распорядился, чтобы мне вернули все то, что он в свое время взял у меня в счет арендной платы, иначе говоря — все лучшее, что было у меня из мебели.
— А теперь, — заключил он, — скажу вам, какой я придумал для вас способ жить, не зная нужды: поскольку вы теперь в состоянии обставить дом, почему бы вам не сдавать комнаты внаем жильцам из благородного сословия, которые имеют обыкновение выезжать на лето в деревню?
Таким образом вы будете жить в полном-достатке, тем более, что первые два года, а если понадобится, то и дольше, я не стану брать с вас арендную плату.
Впервые за все это время мне представилась возможность жить не только не ведая нужды, но и полностью обеспеченной. И, надо сказать, начертанный им путь к достижению этой цели в самом деле казался весьма надежным: дом просторный, в три этажа, по шесть комнат в каждом. Пока он мне выкладывал план устройства моего благополучия, к дому подъехала телега, доверху нагруженная всяким добром. С этою же телегой прибыл работник от мебельной лавки и принялся все расставлять по местам; большей частью это была та самая мебель, что стояла в двух моих комнатах до того, как домовладелец увез ее в счет арендной платы, которую я задолжала ему за два года: тут было два шкафа тонкой работы, несколько трюмо, из гостиной и другие не менее ценные вещи.
Все они встали на свои прежние места, причем домовладелец сказал мне, что возвращает их безвомездно как компенсацию за прежнюю его ко мне жестокость. Когда расставили мебель в гостиной, он сказал, что хочет обставить одну комнату для себя и сделаться моим первым жильцом, если я позволю. Как только ему не совестно, возразила я ему, испрашивать моего дозволения на то, что является его неотъемлемым правом? Итак, дом начал постепенно принимать достойный вид, всюду царили чистота и порядок. То же и с садом — он стал меньше походить на пустошь. И, наконец, мой благодетель велел мне повесить объявление о том, что в этом доме сдаются комнаты, и оставить одну из них за ним, с тем чтобы от случая к случаю в нее наведываться.
Когда все комнаты были обставлены по его вкусу, он пришел в чрезвычайно веселое расположение духа и мы опять пообедали вместе, причем и на этот раз он принял заботу о снеди на себя. После обеда он взял меня за руку и сказал:
— А теперь, сударыня, извольте показать мне ваш дом (ибо ему захотелось полюбоваться всем сызнова).
— Свой дом, сударь, я вам показать не могу, — отвечала я, — Но если вам угодно, я покажу вам ваш.
Мы прошлись по всем комнатам и добрались до той, которую он облюбовал для себя. Эми как раз в то время ее убирала.
— Послушайте, Эми, — сказал он. — Я решил следующую ночь провести с вами.
— Да хоть нынешнюю, если угодно, — простодушно ответила Эми.
— Браво, Эми! — сказал он. — Твоя готовность меня восхищает.
— Экой вы, сударь, — сказала Эми. — Я лишь то имела в виду, что комната ваша уже готова. — С этими словами она выбежала вон, ибо, какие бы разговоры она ни вела наедине со мной, это была скромная и добродетельная девица.
Он, впрочем, и сам больше не возвращался к этой шутке. Когда же мы оказались вдвоем, он обошел еще раз комнату, оглядывая каждую в ней вещь, а затем взял меня за руку, поцеловал и начал говорить самые задушевные слова, исполненные истинного доброжелательства. Так, он стал говорить о мерах, кои он задумал предпринять, чтобы помочь мне стать на ноги и вернуть мне мое прежнее, положение; тяжкие невзгоды, сказал он, и стойкость, с какой я их переносила, произвели на него столь сильное впечатление, что я в его глазах выше всех женщин на свете; хотя обстоятельства, сказал он далее, не позволяют ему на мне жениться (он разъехался с женой по причинам, изложение которых составило бы отдельную повесть, а я намерена представить здесь лишь историю своей жизни), во всех остальных отношениях он готов быть для меня всем, чем может быть для женщины обвенчанный с нею супруг. С этими словами он заключил меня в объятия и еще раз меня поцеловал, не допустив, однако, при этом ничего такого, что могло бы оскорбить мое женское достоинство; он надеется, сказал он, что я не стану отказывать ему в милостях, какие он намерен у меня просить, поскольку он твердо решил ничего не просить у меня такого, чего бы женщина скромная и добродетельная, каковой он меня почитает, не могла бы ему даровать.
Признаюсь, горькая память о пережитых бедствиях, тяжким камнем лежавшая на моей душе, а также необычайная доброта, с какой он меня из них вызволил, а сверх того — надежда на дальнейшие блага, все это вместе взятое лишало меня силы отказывать ему в чем бы то ни было. Все это я, впрочем, ему и высказала и, придав своему лицу и голосу как можно более нежности, прибавила, что после всего, что он для меня сделал, я не считаю себя вправе отказать ему в малейшей его прихоти, но что он не захочет, я в этом уверена, воспользоваться моей беспредельной благодарностью и не станет от меня домогаться таких уступок, какие уронили бы меня в его мнении. Зная его как человека чести, продолжала я, я уверена, что он и сам не стал бы меня уважать, если бы я себе дозволила переступить границу благопристойности и совершила что-либо недостойное женщины, воспитанной в твердых правилах.
На это он мне ответил, что, решившись меня поддержать, он нарочно не заговаривал со мной о своем ко мне расположении, дабы, нуждаясь в куске хлеба, я не чувствовала себя обязанной во всем ему уступать. И как тогда, в начале, он не желал неволить меня нуждой, как и теперь, сказал он, ему не хочется связывать меня благодарностью. Я не должна ни на минуту думать, что, если в чем-либо ему откажу, все его милости ко мне тем самым прекратятся. Это верно, продолжал он, что теперь, убедившись, что я принимаю его услуги с полным доверием, он чувствует себя вправе говорить со мною более откровенно и если до сих пор он решался лишь показать мне свое душевное расположение, то теперь осмеливается говорить о любви; но при этом я должна положиться на чистоту его намерений и поверить, что он позволит себя просить у меня таких лишь милостей, какие можно просить и даровать, не роняя чести.
Я отвечала, что в указанных им границах я почитаю за долг не отказывать ему ни в чем, что иначе была бы не только неблагодарна, но и несправедлива. На это он ничего не сказал, однако я заметила, что поцелуи его участились, а объятия сделались более вольными, чем прежде, так что время от времени мне приходили на память слова, сказанные Эми. Впрочем, я была так поражена его добротою и всем, что он для меня сделал, что, по чести сказать, принимала его ласки, не оказывая сопротивления, и даже была готова дозволить ему большее, если бы он того пожелал. Он, однако, дальше поцелуев и объятий не шел, и даже не предложил мне присесть рядом с ним на кровати, а вместо того принялся со мной прощаться, говоря, что нежно меня любит и что докажет свою любовь поступками, которые меня убедят окончательно.
Я отвечала, что у меня все основания ему верить и что в этом доме он может распоряжаться как ему заблагорассудится всем, в том числе и моей особой — в тех пределах, разумеется, какие мы с ним означили. Затем я спросила его, не угодно ли ему воспользоваться своей комнатой нынешней ночью.
Он сказал, что нынче остаться не может, так как у него дела, требующие его присутствия в Лондоне, но, прибавил он с улыбкой, он непременно приедет на следующий день, с тем чтобы заночевать. Я продолжала настаивать, чтобы он оставался сегодня же, говоря, что мне было бы чрезвычайно приятно знать, что такой бесценный друг, как он, находится под одним со мною кровом. Я и в самом деле к этому времени испытывала к нему не только признательность, но и любовь, и при том такой силы, какой я никогда прежде не ощущала.
О, женщины! Вы и представления не имеете, сколько соблазна для души, доступной благодарности и воспитанной в добрых правилах, таит избавление от невзгод! Ведь этот господин своею волею спас меня от горести, от нищеты и лохмотьев. Благодаря ему я вернула себе прежнее положение, он дал мне возможность даже улучшить мои обстоятельства против прежнего, а именно — сделаться счастливой и довольной; Всем этим я была обязана его щедрости. Что я могла сказать ему в ответ, когда он стал уговаривать отдаться ему вполне, утверждая вдобавок, что в нашем союзе не было бы ничего противозаконного? Впрочем, об этом будет сказано в своем месте.
Итак, я продолжала уговаривать его остаться. Мне очень грустно, говорила я, свой первый счастливый вечер в этом доме провести без того, кто является виновником и основателем моего благополучия; мне так хотелось бы предаться невинным увеселениям, сказала я, но без его общества у меня не было бы никакого веселья. Словом, я не отступала от него со своими просьбами, покуда он не объявил, что не может отказать мне ни в чем и что тотчас поскачет на своем коне в Лондон, кончит там со своим неотложным делом (ему надо было оплатить некий чужеземный вексель, который был бы иначе опротестован[14], так как срок его истекал сегодня), и самое большее через три часа вернется ко мне, чтобы вместе отужинать. Он велел мне, впрочем, ничего к ужину самой не покупать, ибо, раз я настроилась провести вечер в веселье — а ему и самому больше всего хотелось именно этого, — то он и привезет все нужное из города.
— Это, душа моя, и будет наш свадебный ужин, — сказал он и принялся меня обнимать и целовать, да с такой силой, что у меня уже не оставалось сомнений, что он намерен проделать со мною все, о чем говорила Эми.
Слова «свадебный ужин», однако, слегка меня покоробили.
— Зачем вы называете предстоящий ужин свадебным? — спросила я. — Ужин мы, разумеется, устроим, что же до остального, то оно ведь невозможно, как для вас, так и для меня.
— Будь по-вашему, — сказал он, усмехаясь, — называйте как угодно, для меня это все одно, и я постараюсь доказать вам, что оно не так уж невозможно, как вам кажется.
— Я вас не понимаю, — сказала я. — Ведь я замужняя женщина, да и вы не холосты!
— Хорошо, хорошо, — ответил он. — Мы поговорим об этом после ужина.
Он встал, поцеловал меня еще раз и поскакал в Лондон.
Его слова, признаться, распалили меня не на шутку и я не знала, что и думать. Он намерен со мною спать, это несомненно, но каким образом думал он приравнять нашу связь к законному браку? Он, так же как и я, полностью доверял Эми, и мы оба привыкли не чиниться перед нею; видя ее непревзойденную преданность мне, он целовал меня и говорил все эти речи, не стесняясь ее присутствием, и, кабы я позволила, не задумываясь, лег бы со мною в постель при ней. Только он за дверь, я говорю:
— Послушай, Эми, чем же все это кончится? От волнения меня прямо пот прошибает!
— Да известно чем, сударыня, — говорит Эми. — Тем, что мне нынче придется стелить постель на двоих.
— Как только у тебя язык поворачивается выговорить такое? (это я ей). Неужто ты и в самом деле осмелилась бы уложить нас вдвоем?
— Еще как осмелилась бы, — отвечала она. — И притом оба вы — как были честными людьми в моих глазах, так такими бы и остались.
— Честными? — воскликнула я. — Что за муха тебя укусила, негодница! Каким это образом, при живой жене и живом муже мы могли бы оставаться честными?
— А вот каким, сударыня, — сказала Эми. — Я все это рассудила, как только он заговорил, и поняла, что он говорит сущую правду. Он величает вас вдовушкой — а разве это не так на самом деле? Вот уже который год, как мой хозяин не заявляется — ну, конечно же, он умер — во всяком случае для вас он все равно, что покойник, поскольку вам он более уже не муж, а, следовательно, вы вольны и даже должны выйти замуж за кого вам заблагорассудится. Ну, вот, а от него жена ушла и не желает с ним спать — значит, он такой же холостяк, каким был до женитьбы. И пусть вы не можете друг с другом повенчаться по закону, все равно — раз с одной стороны муж, с другой — жена отказываются исполнять свои супружеские обязанности, то вы по всей справедливости имеете право сойтись с ним.
— Увы, Эми, — ответила я. — Если бы по закону я и в самом деле имела право выйти за него, поверь: изо всех мужчин на свете я выбрала бы его, и только его. Когда он сказал, что любит меня, у меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди! Да и могло ли быть иначе — ты ведь знаешь, в каком положении я была до того — всеми презренная, втоптанная в грязь? Кабы меня не удерживал стыд, я бы прижалась к его груди и расцеловала бы его с тем же пылом, с каким обнимал и целовал меня он.
— А там, глядишь, и все остальное, — сказала Эми. — По первому его слову. По мне, так вы и думать не смеете в чем-либо ему отказать. Разве он не вырвал вас из когтей самого сатаны? Разве не избавил от горчайшей участи, какая выпадала бедной женщине благородного воспитания? Где та, что способна отказать в чем-либо такому человеку?
— Ах, Эми, я право не знаю, как быть! — сказала я. — Надеюсь лишь, что он ничего такого у меня не попросит… ах, только бы не попросил! А попросит, я не знаю, что ему и сказать.
— Не попросит! — передразнила меня Эми. — Как не так! Уж поверьте мне — попросит и уж, разумеется, получит. Не такая же моя госпожа дурочка! Пока суд да дело, сударыня, позвольте мне вас покинуть — я приготовлю вам чистую рубашку. Негоже, чтобы в первую брачную ночь он увидел вас в несвежем белье.
— Кабы я не знала тебя, Эми, за очень честную девушку, — сказала я, — я бы отвернулась от тебя с ужасом; ты выступаешь в защиту дьявола, точно ты его ближайший советник.
— Это как вам угодно, сударыня, а только я говорю то, что у меня на душе. Вы сами признались, что любите этого господина, он же явил вам довольно доказательств своей сердечной к вам склонности. Вы оба счастливы, и он считает себя вправе сойтись с другой, поскольку законная его жена нарушила свое слово и от него ушла; и хоть вступить с вами в законный брак ему нельзя, он тем не менее полагает возможным; заключить вас в свои объятия, не нарушая закона о единобрачии. Более того, он утверждает, что в иных странах это принято и даже вошло в обычай[15]. Признаться, я и сама того же мнения, а то, выходит, любая потаскуха, обманув и бросив мужа, на весь остаток его жизни лишает его не только всех удобств супружества, но и вообще каких-либо радостей. А это куда как неразумно, да и многие ли в наше время согласятся терпеть такое? Точно так же я рассуждаю и о вас, сударыня.
Если бы я не потеряла тогда голову, если бы рассудок мой не был ослеплен любезностью, великодушием и добротою моего нового друга, если бы я своими советчиками избрала совесть и добродетель, я бы тут же выгнала эту Эми вон, как змею, как посланницу дьявола и не посмотрела бы на то, что она так долго служила мне верой и правдой. Я должна была бы помнить, что, как по божьему, так и по человеческому закону, сойдясь друг с другом, мы оба, и он и я, были бы достойны наименования самых завзятых прелюбодеев. Рассуждение невежественной девчонки о том, что тот якобы выхватил меня из когтей сатаны, под каковым она разумела беса бедности и нужды, одно это рассуждение должно бы, казалось, удержать меня от прыжка в преисподнюю; ведь, избежав Эминого беса, я отдавалась во власть сатаны истинного!
В добре, какое оказал мне этот человек, мне бы следовало увидать проявление милосердия небесного, а это милосердие, в свою очередь, должно было бы обратить меня на стезю долга и кроткого смирения. — Мне бы следовало принять явленную мне милость с благодарностью и трезвою осмотрительностью, к вящей славе творца. Я же, избрав, стезю порока, тем самым щедрость и доброту моего друга обратила в западню для моей души, в приманку на удилище дьявола. Дорогою ценою — поступившись своей душой и плотью, заплатила я за его доброту; за корку хлеба (если так позволено выразиться), отдала в залог сатане все свое, благочестие, совесть и целомудрие. Или, если угодно, — во имя благодарности погубила душу, дабы явить признательность своему благодетелю, продала свою душу дьяволу! Должна, однако, отдать моему другу справедливость и сказать, что сам он был, как мне кажется, и впрямь убежден в законности своих поступков; я же, если быть справедливой, прекрасно отдавала себе отчет, что совершаю чудовищное беззаконие, мерзость и позор — и это в самое время свершения их!
Нищета — вот, что меня погубило, ужасающая нищета! Бедствия, кои мне довелось претерпеть, невообразимы, и при одной мысли, что подобное может повториться, у всякой, я думаю, дрогнуло бы сердце. Пусть кто хоть немного знают жизнь, пусть они скажут, возможно ли было ожидать от женщины, лишенной какой бы то ни было поддержки, не имевшей друзей, которые бы могли ей помочь или хотя бы указать средства, коими она могла бы себя поддержать, возможно ли, спрашиваю, ожидать чтобы женщина в подобных обстоятельствах отвергла сделанное ей предложение? Не оправдания греха ищу я, а лишь снисхождения к несчастной грешнице.
К тому же я была молода, пригожа и, несмотря на выпавшие на мок долю унижения, тщеславна до чрезвычайности. А как все это было для меня внове, то я с великим удовольствием принимала ухаживания, нежности, объятия и пылкие заверения в любви от столь приятного мужчины, который к тому же был в состоянии столь много для меня сделать
Прибавьте то, что, не угоди я этому человеку, я осталась бы без единого друга на свете, к кому могла бы обратиться за помощью. Мне было не на что рассчитывать — даже на корку хлеба, меня ожидал тот же ужас, из которого я только выбралась.
Красноречие Эми было слишком убедительно. Не щадя красок и искусно подбирая доводы, она выставила все это в истинном свете. Под конец, когда эта вертушка пришла помочь мне одеться, она заявила:
— Послушайте, сударыня, — говорит она. — Если вы не согласны сами, поступите, как поступила неплодная Рахиль с Иаковом[16], положить ему в постель свою служанку вместо себя. Вы, мол, не в состоянии согласиться на его просьбу, но вот Эми, пусть он обратится к ней; она обещала, скажите ему, ни в чем вам не отказывать.
— Неужели ты и впрямь хочешь, чтобы я ему это сказала? — спросила я.
— Нет, сударыня, я хочу, чтобы вы сами ему уступили, — отвечала она. — Ведь иначе вы пропадете. Но если моя податливость может спасти вас от погибели, повторяю: он волен делать со мной все, что ему заблагорассудится. Если он меня попросит, я ему не откажу, нет, нет! Пусть меня повесят, если откажу! — воскликнула она.
— Право, я не знаю, как мне быть?
— Не знаете? — воскликнула Эми. — Но ведь выбор ясен: — либо сойтись с красивым, очаровательным джентльменом, жить в довольстве и счастье, либо — отказать ему и тогда снова обходиться без обеда, облачаться в лохмотья и проливать слезы, словом, вновь подружиться с голодом и нищетой. Вы сами прекрасно понимаете это, сударыня, — заключила Эми, — и я дивлюсь на вас, как это вы не знаете, что вам делать?
— Твоя правда, Эми, — сказала я. — Верно я и в самом деле должна буду ему уступить. Но только (во мне, как видите, заговорила совесть), но только оставь свои ханжеские рассуждения о законности такого союза; все это вздор, — заключила я, — сущий вздор, Эми, и ничего, более! Ибо, если я сдамся, то — чего там таить — я буду самой настоящей шлюхой, вот и все.
— Я совершенно с вами, сударыня, не согласна, — говорит мне на это Эми. — И как только у вас язык поворачивается говорить такие вещи! И затараторила снова о том, как нескладно в наших обстоятельствах мужчине и женщине оставаться одинокими.
— Ну, хорошо, Эми, — сказала я наконец. — Не будем больше спорить, а то, чем дольше я буду рассуждать, тем яснее для меня самой будет вся греховность того, о чем мы говорим. Если же я не стану думать заранее, а он будет настаивать, то обстоятельства, по всей видимости, вынудят меня уступить. Лучше же всего было бы для меня, чтобы он оставил меня в покое.
— Что до этого, сударыня, не рассчитывайте, — сказала Эми. — Вне всякого сомнения, он намерен с вами лечь в одну постель нынче же ночью. Ведь он весь день к этому клонил, я-то видела. А под конец он заговорил об этом с вами так, что прямее нельзя.
— Ладно, Эми, я уже не знаю, что говорить. Коли он так решил, то верно так тому и быть. Я не в силах отказать человеку, который для меня сделал так много.
— Да уж, конечно, не откажете, — заключила Эми.
Так мы с Эми обсудили это дело. Негодница всячески подстрекала меня на преступление, которое я и без того слишком готова была совершить, — а, впрочем, это не было преступлением в прямом значении этого слова, ибо по складу своему я не была порочна; душа моя была угнетена, и в крови не горел огонь, воспламеняющий желания. Но доброта и любезность этого человека, с одной стороны, и страх перед будущим — с другой, привели меня к такому решению, и я даже положила себе при первом случае, не дожидаясь настойчивых просьб с его стороны, принести ему в жертву свою честь. Таким образом, я была вдвое виновнее его, ибо я отдавала себе отчет, на что я иду, в то время, как он, если верить его словам, был совершенно убежден в законности своих действий, и в этом убеждении предпринял все те шаги и меры, о которых я сейчас расскажу.
Часа через два по его отъезде к нам явилась торговка с Леденхоллского рынка[17] и принесла корзину, до краев наполненную всякой снедью (перечислять все, что было в этой корзине, излишне). С этою же торговкой он передал, чтобы мы приготовили ужин к восьми часам. Впрочем, я решила до его приезда не приступать к стряпне. И правильно рассудила, так как сам он заявился еще в седьмом часу, и Эми, взявшая для этого случая помощницу, успела все приготовить вовремя.
Около восьми мы сели за стол в отличнейшем расположении духа. Прислуживая, Эми все время отпускала шутки, ибо она была девицей бойкой и острой на язычок, и по ее милости мы не раз покатывались со смеху. При всем том разговор ее никогда не выходил за черту благопристойности.
Но к делу. После ужина он повел меня наверх, в свою комнату, где Эми успела уже развести огонь в камине. Вытащив из кармана целую кипу каких-то бумаг и разложив их все на столике, он взял меня за руку и осыпал меня поцелуями. Затем принялся описывать мне свои обстоятельства и, сравнивая их с моими, указал на их сходность; так, я в расцвете лет покинута своим мужем, он же, уже в зрелые лета — своей женой. Оба мы можем считать свой брак расторгнутым, поскольку наши супруги поступили с нами так жестоко и несправедливо. Не следует считать себя связанными пустой формальностью, сказал он, меж тем как то, что составляет сущность брака, как в его, так и в моем случае, давно разбито. В этом месте его рассуждений я его перебила, сказав, что между его положением и моим имеется великая и чрезвычайно существенная разница, а именно: что он богат, а я бедна: что он стоит выше множества людей, я же — неизмеримо ниже, что его дела процветают, в то время как мой удел — нищета, и что большего неравенства между нами трудно вообразить.
— Что до этого, душа моя, — сказал он, — я принял свои меры, благодаря которым меж нами воцарится полное равенство.
С этими словами он развернул передо мной договор, по которому он обязывается жить со мной постоянно, заботиться обо мне, как о законной супруге; во вступительной части договора были подробно изложены причины, по каким мы решились на подобное сожительство и характер, какой оно будет иметь; далее, он обязывался никогда меня не покидать, а в случае нарушения этой статьи договора выплатить мне сумму в 7 000 фунтов. И, наконец, он показал мне чек на 500 фунтов, которые должны быть выплачены мне либо моим доверенным лицам не позже, чем через три месяца после его смерти.
Все это он прочитал мне вслух, после чего нежным голосом, в выражениях столь трогательных, что я не знала что и возразить, сказал:
— Неужели этого недостаточно, моя душа? Или вы чем-нибудь недовольны? Если же довольны — а я полагаю, что иначе быть не может, — то не будем больше обо всем этом говорить.
Тут он достает шелковый кошелек, в котором было шестьдесят гиней, кидает его мне на колени и заключает свою речь поцелуями и заверениями в любви, которую, и правду сказать, он достаточно доказал на деле.
Имейте снисхождение к человеческой слабости, вы, что читаете эту историю женщины, в расцвете своих лет доведенной до крайнего несчастья и нужды и возродившейся к жизни, как это рассказано выше, благодаря щедрой попечительности человека, дотоле ей незнакомого! Не судите же ее слишком строго за то, что она не была в силах более сопротивляться.
Впрочем, я уступила ему не сразу. Неужели, спросила я, он ожидает, что я соглашусь на столь решительный шаг тотчас, едва он высказал мне свои намерения? А если и соглашусь, продолжала я, могу ли я иметь уверенность, что он впоследствии не будет мне пенять за то, что я дозволила ему одержать над собой столь легкую и быструю победу? Напротив, отвечал он, в этом он усмотрел бы лишь знак величайшего снисхождения, какой я могу ему явить. Затем он — принялся объяснять, почему в нашем случае нет необходимости соблюдать принятые условности и проволочки, — ведь затяжное сватовство, говорил он, служит обычно для того, чтобы не давать повода к ненужным сплетням. Но так как мы не собираемся оглашать нашу связь, нас это соображение не должно смущать; к тому же, говорил он, разве все последнее время он не ухажиал за мною, и притом самым пристойным образом — оказывая мне добрые услуги? Разве не явил мне доказательства искренности своего чувства и притом — делами, а не пустой лестью да словесными излияниями, которые так часто оказываются лишенными всякого смысла. К тому же ведь он берет меня не в наложницы, а в жены и поэтому убежден, что поступает в полном соответствии с законом, а, следовательно, и я вправе принять его предложение. Далее он принялся клясться всем, чем только может клясться честный человек, что будет до конца дней своих обращаться со мною, как с женой, дарованной ему законом. Словом, ему удалось преодолеть то сопротивление — по правде говоря, не очень сильное, — какое я намеревалась ему оказать. Он утверждал, что я ему дороже, чем весь белый свет, и молил верить ему. Ведь до сих пор он ни в чем ни разу меня аде обманывал, сказал он, и не станет обманывать меня и впредь; напротив, посвятит себя одной-единственной цели, а именно — сделать мою жизнь счастливой и беззаботной, чтобы я позабыла все невзгоды, кон мне пришлось претерпеть.
Он кончил, а я некоторое время стояла молча и недвижно. Наконец, увидев, с каким нетерпением он ожидает моего ответа, я улыбнулась и. глядя ему в глаза, сказала:
— Итак, — начала я, — по-вашему мне следует сказать вам «да», не дожидаясь повторения вашей просьбы? Мне следует целиком положиться на ваше слово. Что ж? В доказательство моего к вам доверия, чтобы вы убедились, что я ценю вашу ко мне доброту, я готова исполнить вашу просьбу и обещаю быть вашей до конца моей жизни.
С этими словами я наклонилась к его руке, в которой он сжимал мою, н поцеловала ее.
Так-то, из благодарности за добрые услуги, мне оказанные, я в одно мгновение, позабыв заветы религии, долг господу моему, все веления добродетели и чести, согласилась считать этого человека своим мужем, а себя — его женой, между тем, как в глазах бога и закона, принятого в нашей земле, мы были всего-навсего парочкой прелюбодеев, короче, я — шлюхой, он — развратником. Притом, если его совесть пребывала в усыплении, моя, как я уже об этом говорила, отнюдь не молчала. Нет, я шла на грех с открытыми глазами, поэтому вина моя непростительна вдвойне. Его же представления, как я не раз уже говорила, отличались от моих, и он — то ли впрямь держался такого мнения, то ли убедил себя сейчас — полагал, будто мы — оба свободны и вольны вступить друг с другом в союз, который ему казался вполне законным.
Другое дело — я. Я правильно судила о вещах, но позволила обстоятельствам ввергнуть меня в соблазн: ужасы, которые остались позади, пугали меня больше тех, что меня ожидали в будущем; страшный довод — что я останусь без куска хлеба и вновь подвергнусь былым невзгодам, этот довод сломил мою волю и я, как о том сказано выше, сдалась.
Остаток вечера мы провели приятнейшим образом; он был со мною любезен и мил и довольно сильно охмелел. Он заставил Эми танцевать с ним, а я сказала, что уложу их обоих в постель. Эми сказала, что ничуть против этого не возражает и что еще никогда ей не доводилось выступать в роли новобрачной. Короче говоря, он подпоил мою девицу, и я думаю, кабы ему не предстояло спать эту ночь со мною, подурачься он с нею еще с полчаса, он встретил бы у нее столь же слабое сопротивление, какое оказала ему я. Меж тем, до этого вечера она всегда вела себя пристойно и скромно. Однако веселье той ночи (а впоследствии оно не раз повторялось) навек погубило ее скромность, как о том будет поведано в надлежащем месте. Едва ли на свете есть что-либо более опасное для женщины, нежели подобные игры и дурачества. Вот и эта невинная девица столько раз в шутку объявляла мне, что готова лечь с ним в одну постель, лишь бы он не оставил меня своими милостями, что в конце концов она и в самом деле с ним легла; я же настолько растеряла все свои правила, что поощряла их обоих свершить это чуть ли не на моих глазах.
Увы, я с полным основанием могу сказать, что отрешилась от всех своих правил, ибо, как я уже говорила выше, я ему уступила не оттого, чтобы заблуждалась и поверила в законность нашего поступка, а лишь поддавшись влиянию его доброты ко мне и страха перед будущим, какое меня ожидало бы, если бы он меня оставил. Итак, я предалась пороку с открытыми глазами и с недремлющей, если так позволено выразиться, совестью; полностью сознавая, что грешу, но не имея сил удержаться от греха. Таким образом в душе моей образовалась пробоина; после того как я дерзнула поступиться собственною совестью, уже не оставалось деяния, на, какое бы я не была способна: совесть уже не возвышала своего голоса, ибо к нему не прислушивались.
Но вернемся к моему рассказу. Итак, когда, как о том поведано выше, я приняла его предложение, больше уже тянуть было нечего. Он вручил мне написанный им договор, который прочитал мне вслух, а также обязательство содержать меня до конца его жизни и вексель на 500 фунтов, по которому мне должны были выплатить в случае его смерти. Впоследствии любовь его ко мне нимало не уменьшилась, и после двух лет нашего сожительства, или, как ему угодно было его называть, — супружества, он написал завещание, в котором отказывал мне еще 1000 фунтов, а также всю домашнюю утварь, серебро и прочие драгоценности.
Эми уложила нас в постель, и мой новый друг (ибо мужем я его называть не могу) был так ею доволен за ее любовь и преданность ко мне, что выплатил ей сполна все жалованье, какое я ей задолжала, приложив к нему сверх того еще пять гиней. Ах, если бы этим все ограничилось, я считала бы, что Эми полностью заслужила такую награду! В самом Деле, где вы встретите служанку, которая бы хранила столь непоколебимую верность своей госпоже в столь ужасающих обстоятельствах, в какие попала я? Да и в том, что произошло впоследствии, следует винить не так ее, как меня. Ибо, если вначале я пыталась толкнуть ее в его объятия как бы в шутку, то, когда пришло время, я в этом слишком хорошо преуспела. Вот еще одно свидетельство того, как я погрязла и ожесточилась в пороке; причиной же сему являлось то, что по твердому убеждению моему, я была всего лишь потаскухой, а отнюдь не законной женой; у меня язык не поворачивался называть его мужем — ни в лицо, ни говоря о нем с другими.
Жили мы как нельзя лучше, если забыть то, чего забыть никак было нельзя; он был так благороден и учтив со мною, так попечителей и нежен, как не бывает ни один мужчина с женщиной, вверившей ему свою судьбу. Ничто ни разу не нарушило нашего обоюдного согласия до самого конца его дней. Однако, чтобы уже покончить с этим делом, пора рассказать о приключившемся с Эми несчастье.
Как-то утром Эми меня одевала (ибо у меня к этому времени было в услужении две девушки, и Эми отправляла должность камеристки).
— Дорогая моя госпожа, — спросила она меня вдруг. — Неужто вы еще не тяжелы?
— Нет, Эми, — отвечала я. — Ни вот настолько.
— Господи милостивый! — воскликнула Эми. — Чем же вы все это время занимались, сударыня? Ведь вы вот уж полтора года как замужем. Будь я на вашем месте, сударыня, я бы давно уже понесла от моего хозяина.
— Как знать, Эми, может, ты и права, — сказала я. — Не хочешь ли попытать с ним счастья?
— Ну, нет, сударыня, — сказала Эми, — теперь уж вы этого не позволите. Если прежде я говорила, что допущу его до себя с легким сердцем, то теперь, когда он принадлежит вам безраздельно, боже упаси!
— Велика беда, — сказала я. — Что до моего согласия, ты его имеешь. Мне это ничуть не будет неприятно. Да что там говорить — не нынче, так завтра я сама уложу тебя рядом с ним в постель, если хочешь!
— Нет, сударыня, нет, нет и нет, — сказала Эми. — Теперь он ваш, и только ваш.
— Глупенькая, — сказала я. — Разве ты не слышала, как я сказала, что сама вас положу рядком?
— Как вашей милости угодно, — сказала Эми. — Коли уж вы сами меня с ним уложите. Но только я не скоро встану с постели, так и знайте.
— Там видно будет, — сказала я.
В тот же вечер, после ужина, я говорю ему при Эми:
— Мистер ***, известно ли вам, что нынче вы спите с Эми?
— Впервые слышу, — сказал он, и, оборотившись к Эми, спросил:
— Это правда?
— Никак нет, сударь, — говорит она.
— Как тебе не стыдно, дурочка, — начала я ее корить. — Разве я не обещала тебе давеча, что уложу тебя с ним в постель?
Но девушка продолжала на все отвечать: «нет, нет». Тем тогда и кончился разговор.
Однако ночью, когда мы уже собирались спать, Эми вошла, чтобы меня раздеть; господин ее тем временем уже лег. Тогда я возьми и перескажи ему все, что говорила мне Эми, а именно, что она бы давно уже забрюхатела от него, будь она на моем месте.
— Вот как, госпожа Эми! — воскликнул он. — Я того же мнения. Иди же сюда, попробуем!
Но Эми не послушалась.
— Иди, иди, дурочка! — сказала я. — Иди, я позволяю вам обоим. Эми, однако, уперлась и не шла.
— Ты потаскушка, вот ты кто, — закричала я. — Сама ведь говорила, что если я положу вас вместе, ты готова ему угодить всей душой!
И с этими словами я заставила ее сесть и стала стаскивать с нее чулки и башмаки и все ее одеяния, одно за другим, а затем подвела ее к постели.
— Ну, вот, — сказала я, — попытай теперь счастья со своей служанкой Эми.
Она сперва было упиралась, не давала себя раздеть, но погода стояла жаркая и на ней не так много было понадето, а главное, не было шнуровки и сама она, убедившись под конец, что я не шучу, перестала сопротивляться. Итак, я раздела ее догола, затем отвернула одеяло и впихнула ее в постель.
Дальнейшее можно не рассказывать. Изо всего этого всякий может убедиться, что я его не почитала своим мужем, и, отбросив все правила и скромность, успешно заглушила голос совести.
Эми, по-видимому, уже начала раскаиваться и пыталась даже выскочить из постели, но он ее остановил.
— Ну, нет, — сказал он. — Ты сама видишь, Эми, что тебя сюда уложила твоя госпожа. Ее и вини.
Он не выпускал ее из рук, а поскольку девка была совершенно голая и лежала с ним в постели, отступать уже было поздно, и она успокоилась и позволила ему делать с ней все, что ему угодно.
Судите сами — если бы я смотрела на себя как на его жену, неужели я допустила бы, чтобы он возлежал с моей служанкой, да еще у меня на глазах — а я, заметьте, все время стояла подле. Но как я себя саму почитала за шлюху, то, быть может, в намерения мои входило сделать такую же шлюху из своей служанки, дабы она не могла мне тыкать в глаза моим грехом.
Эми, однако, оказалась менее испорченной, нежели ее госпожа, и на Другое утро встала в большом расстройстве чувств, плакала навзрыд, причитая, что она погибла, что все кончено, и никак не желала утихомириться. Нет, нет, она шлюха, потаскушка, она погибла, безвозвратно погибла! И весь остаток дня она провела в слезах. Тщетно пыталась я ее утешить.
— Шлюха? — говорила я. — Велика беда! А кто же по-твоему твоя госпожа?
— Нет, нет, — отвечала Эми сквозь слезы. — Вы совсем другое дело, вы — законная жена. Ничего похожего, — возражала я. — И даже не притязаю на это звание. Он волен на тебе жениться хоть завтра, коли захочет, и я ничем не могу ему помешать. Я ему не жена, и не считаю, что мы с ним состоим в браке.
Зато между Эми и ее господином пробежала черная кошка. В то время ми сохранила свойственную ей доброжелательность, он, напротив, совершенно к ней переменился и возненавидел ее всей душой; он был готов, я думаю, убить ее после содеянного, он мне так и говорил, ибо то, что между ними произошло, считал великою мерзостью. Между тем, сожительство со мной было в его глазах совершенно честным, и он смотрел на меня, как на свою жену, с которой он был обвенчан с юных лет, словно ни я, ни он никого до той поры не знали — ни он другой женщины, ни я — мужчины. И, правду сказать, он любил меня со всем пылом, с каким бы меня любил, если бы мы в самом деле были с ним обвенчаны с юности. Пусть он в некотором смысле и двоеженец (говорил он), но я — жена его сердца, его избранница, а та, законная, — постылая.
Меня чрезвычайно огорчало, что он воспылал к моей служанке Эми ненавистью, и я употребила все свое искусство, чтобы чувства его к ней переменились; ибо, хоть испортил девушку он, я-то знала, что я и никто более являюсь истинной виновницей. Так как я знала его за добродушнейшего человека на свете, я пустила в ход все свое искусство и не отставала от него, покуда он не вернул ей свое благоволение; ибо, сделавшись орудием дьявола, я стремилась к тому, чтобы другие были столь же порочны, как я, и уговорила его еще несколько раз с нею переспать, покуда не случилось то, о чем она говорила: бедняжка, наконец, и в самом деле затяжелела.
Она была этим чрезвычайно опечалена, равно как и он.
— Послушай, душа моя, — сказала я ему. — Когда Рахиль повелела своей служанке лечь с Иаковом, она, взяла к себе детей от этой наложницы и воспитывала, как собственных своих детей. Не тревожься, я возьму этого ребенка и буду заботиться о нем, как если бы он был мой собственный ребенок. Разве не я затеяла всю эту шутку, не я толкнула Эми к тебе в постель? Я здесь не менее виновна, чем ты.
Затем я призвала к себе Эми и принялась ее подбадривать, обещая заботиться о ее ребенке, да и о ней самой, и приводя тот же довод, что в беседе с ее господином.
— Ты ведь прекрасно знаешь, Эми, — сказала я, — что во всем тут кругом виновата я одна. Не я ли стащила с тебя одежду, не я ли втолкнула тебя к нему в постель?
Итак, будучи истинной виновницей их беззакония, я старалась подбодрить обоих всякий раз, что они поддавались угрызениям совести, и вместо того, чтобы призывать их к раскаянию в содеянном, подстрекала их к продолжению тех же деяний.
Когда у Эми заметно вырос живот, я отправила ее в заранее приготовленное место, так что соседям было известно лишь то, что я рассталась со своей служанкой. У нее родился прекрасный ребенок, девочка, для которой мы приискали кормилицу, а Эми через полгода вернулась к своей прежней госпоже. Однако ни мой приятель, ни сама Эми не захотели вернуться к прежним забавам, ибо, как он сказал, эта девка может нарожать ему целую ораву ребятишек, а он их корми.
После этого мы зажили счастливо и весело, если только возможно жить счастливо и весело в наших обстоятельствах (я имею в виду наше мнимое супружество, поставившее обоих нас в ложное положение). Что моего дружка, впрочем, он о том нимало не заботился. Меня, однако, как я, казалось, ни закоснела в грехах — а я и в самом деле полагаю, что второй такой греховодницы свет не видывал, — все же меня время от времени одолевали черные мысли, заставляя обрывать песню на полуслове и тяжко вздыхать; ко всем моим радостям примешивалась душевная боль, и на глаза внезапно навертывались слезы. И что бы там ни говорили, иначе и быть не могло. Ни у одного человека, ступившего на неправедный путь и следующего по нему с открытыми, глазами, не может быть покойно на душе: совесть, как ей ни противься, нет-нет да о себе напомнит.
Однако мое дело не проповеди читать, а рассказывать. Как бы часто меня ни посещали мои черные мысли, я изо всех сил старалась их скрыть от моего друга, да и не только от него; я их подавляла и заглушала в себе самой. Так что, на чужой глаз, мы жили весело и беспечно, как и подобает счастливой чете.
Наконец, на третьем году нашей совместной жизни, оказалась брюхата и я. Друг мой был весьма этим обрадован и сделался еще внимательнее и заботливее ко мне, заранее все предусмотрев и устроив. Предстоящие мои роды, впрочем, оставались в секрете от посторонних: все это время я избегала общества и не поддерживала никаких отношений с соседями: так что мне не пришлось никого приглашать отпраздновать это событие.
Я благополучно разрешилась от бремени (как и Эми, девочкой), однако младенец умер шести недель от роду, так что все это дело — хлопоты, расходы, тяготы — пришлось повторить сызнова.
На следующий год я возместила ему утрату, подарив ему, к великой его радости, крепкого, здорового мальчугана. Однажды вечером, вскоре после того, как у нас родился сын, мой муж (как он себя именовал) объявил мне, что в делах его появилось некоторое осложнение; что он не знает, как ему быть, и что я одна могу ему помочь: дела требуют его немедленного выезда во Францию, где ему придется пробыть не меньше двух месяцев.
— Душа моя, как же мне облегчить вашу задачу? — спросила я.
— Дав мне свое согласие на эту поездку, — сказал он. — И тогда я поведаю вам причину, вынуждающую меня ехать, дабы вы сами убедились, сколь это необходимо.
Затем, чтобы я не тревожилась о своей судьбе, он сказал, что прежде, чем отправиться в путь, он намерен составить завещание, согласно которому я буду полностью обеспечена.
Во второй части его сообщения, ответила я, он явил столько великодушия ко мне, что я не считаю себя вправе противиться тому, что было заключено в первой, и единственная моя просьба, если только она не покажется ему чересчур обременительной, сводится к тому, чтобы он взял меня с собой.
Мои слова чрезвычайно его обрадовали, и он сказал, что возьмет меня непременно, раз я того хочу. На следующий день он повез меня в Лондон, где составил завещание, и, предварительно показав его мне, запечатал, как должно, при свидетелях и вручил его мне на сохранение. По этому завещанию он оставлял тысячу фунтов одному нашему общему знакомому, с тем чтобы вся эта сумма вместе с процентами была вручена либо мне лично, либо моему доверенному лицу. Кроме того по этому завещанию мне выделялась, как он это именовал, «вдовья часть»[18], иначе говоря, те самые пятьсот фунтов, которые он обязался оставить мне по смерти. Он завещал мне также всю домашнюю утварь, посуду, мебель, серебро и так далее.
В этом он явил такое благородство, какого женщине в моем положении невозможно ожидать. Нет; сказала я ему, такому человеку, как он, невозможно ни в чем отказывать, с таким человеком, сказала я, поедешь не то что в Париж, но и на край света. Затем мы устроили все дела, оставив дом на попечении Эми; что касается его торговых дел — а он занимался перепродажей ювелирных изделий — то у него было два человека, которым он дал доверенность под гарантию, договорившись, чтобы они ожидали его письменных распоряжений.
Итак, уладив дела, мы отправились во Францию, благополучно прибыли в Кале, а оттуда на перекладных через девять дней добрались до Парижа, где остановились в доме знакомого купца, принявшего нас с полным радушием.
Клиентами моего сожителя были знатные вельможи, которым ему удалось продать за большие деньги кое-какие чрезвычайно ценные ювелирные изделия. Он сказал мне по секрету, что на этой сделке выручил 3 000 золотых пистолей[19], прибавив, что не доверил бы этой тайны самому близкому другу, ибо Париж не Лондон, и держать при себе в этом городе большие суммы весьма небезопасно[20].
Мы задержались в Париже много долее, нежели рассчитывали: мой друг вызвал одного из своих доверенных лиц из Лондона, приказав ему привезти новую партию бриллиантов; когда же тот приехал, снова послал его в Лондон еще за одной партией. Затем возникли новые непредвиденные дела, и я уж начала думать, что мы здесь останемся на постоянное жительство. Мысль эта нисколько не была мне противна — ведь я родилась и выросла в этой стране и в совершенстве владела языком ее обитателей. Мы сняли хороший дом в Париже и прекрасно в нем зажили. Я послала за Эми, ибо мы завели хозяйство на широкую ногу. Раза два или три мой дружок порывался даже приобрести для меня выезд, но я этому воспротивилась, тем более, что мы жили в самом городе и за сходную цену можно было нанимать карету, так что экипаж был к моим услугам в любое время. Словом, образ жизни у меня был, можно сказать, роскошный, и если бы я захотела, я могла бы жить с еще большим великолепием.
Однако в самый разгар моего благополучия меня постигла злая беда, которая полностью расстроила все мои планы и повергла в такое же самое состояние, в котором я пребывала прежде, — правда, с некоторой разницей, ибо если раньше я была беднее последней нищенки, теперь я жила в полном довольстве и достатке.
Дружок мой слыл в Париже настоящим богачом; и хоть молва несколько преувеличивала его состояние, оно и впрямь было изрядно. Но он имел обычай, оказавшийся впоследствии роковым, носить с собою, особенно в тех случаях, когда ему доводилось наведываться ко двору или к кому-либо из принцев крови, футляр из шагреневой кожи, В этом футляре лежали камни, имевшие великую ценность.
Однажды утром, сбираясь в Версаль, где его ожидал принц ***ский[21], он вошел в мою спальню и выложил свой футляр с драгоценностями, так как на этот раз он ехал не с тем, чтобы показывать камни, а чтобы акцептовать полученный им из Амстердама вексель[22]. Подавая мне футляр, он сказал:
— Я думаю, душа моя, лучше не брать его с собой; ведь я могу задержаться там до самой ночи и не хочу искушать судьбу.
— Коли так, мой друг, — я ответила, — я тебя никуда не пущу.
— Но отчего же, душа моя? — возразил он.
— По той же причине, по какой ты не хочешь рисковать своими каменьями, я не желаю, чтобы ты рисковал своей жизнью. И я пущу тебя лишь на том условии, что ты мне обещаешь не задерживаться там дотемна.
— Я не думаю, чтобы мне — грозила какая-нибудь опасность, — сказал он. — Ведь я не беру с собой каких-нибудь особенных драгоценностей. А, впрочем, возьми, пожалуй, и это на всякий случай, — говорит он и протягивает мне свои золотые часы и кольцо с дорогим бриллиантом, которое он всегда носил на руке.
— Послушай, милый, — сказала я. — Ты меня еще больше растревожил: к чему все эти предосторожности, коли тебе, как ты говоришь, не грозит никакая опасность? А если ты таковую предвидишь, не лучше ли тебе вовсе остаться?
— Никакой опасности нет, — сказал он, — если я не задержусь там Допоздна, а я задерживаться не намерен.
— Хорошо, но только обещай, что не задержишься, — сказала, я. — Иначе я не могу тебя пустить.
— Право же, душа моя, не задержусь, — сказал он, — если только меня не вынудят к этому. Уверяю тебя, что у меня такого намерения нет. Но если бы и случилось мне задержаться, никто не станет меня грабить, ибо я не беру с собой ничего, кроме кошелька с шестью пистолями да вот этого колечка.
И он показал мне кольцо с небольшим бриллиантом достоинством в десять-двенадцать пистолей, которое надел себе на палец взамен того драгоценного перстня, который он обычно носил.
Я продолжала упрашивать его не задерживаться, и он заверил меня, что не станет.
— Если же против моего ожидания меня и задержат до вечера, — сказал он, — я там заночую и приеду наутро.
Это показалось мне достаточной предосторожностью. И все же сердце мое было не на месте, о чем я ему и сказала, умоляя его не ехать. Сама; не знаю отчего, сказала я, но только меня одолевает непонятный страх; всякий раз, как я подумаю о его предстоящей поездке; мне все кажется, что с ним приключится беда.
— А хоть бы и так, душа моя, — сказал он с улыбкой. — Ты достаточно обеспечена; все, что здесь, я оставляю тебе. — И с этим он поднимает со стола свой футляр.
— В этом футлярчике, — говорит он, — целое состояние; если со мной что случится, я вверяю все это тебе.
И кладет мне в руки футляр, драгоценный перстень и золотые часы, и, сверх того, ключ от секретера.
— А в секретере лежат деньги, — сказал он, — и все они твои.
Я вскинула на него испуганный взгляд; на миг лицо его мне показалось похожим на череп; в следующее мгновение мне привиделось, будто в крови голова его, а затем — что вся одежда пропитана кровью; затем страшное видение исчезло, и друг мой стоял передо мною как ни в чем ни бывало. Я тут же расплакалась и повисла у него на шее.
— Ах, милый, — воскликнула я. — Я напугана до смерти. Нет, ты не должен ехать! Иначе, поверь, с тобой приключится какая-нибудь беда.
Я не стала рассказывать ему о видении, промелькнувшем перед моими глазами: я чувствовала, что это было бы неуместно. К тому же он просто высмеял бы меня и все равно бы уехал. Но я настоятельно убеждала его отложить поездку или хотя бы дать слово, что он возвратится в Париж засветло. Тогда он сделался несколько серьезнее и повторил, что не ожидает никакой опасности; если же он убедится, что таковая ему грозит, прибавил он, он либо постарается вернуться днем, либо, как он уже сказал, заночует в Версале.
Но все эти обещания оказались напрасными, ибо еще на пути в Версаль, среди бела дня, на него напали три всадника в масках и один из них — по-видимому, тот, кто его обыскивал, покуда его товарищи удерживали карету, — нанес ему смертельный удар саблей. Стоявшего на запятках лакея они сшибли с ног прикладом или ложем карабина. Полагают, что они убили моего друга с досады за то, что не обнаружили при нем его футляра с бриллиантами, который, как они знали, он имел обыкновение держать при себе. Предположение это было сделано на том основании, что, убив ювелира, они заставили кучера свернуть с дороги и проехать довольно далеко по полю, пока они не достигли какого-то укрытия, где они вытащили его тело из кареты и обыскали покойника с большим тщанием, нежели можно было обыскать живого. Но они так ничего и не нашли, кроме его колечка, шести пистолей да мелких монет на общую сумму в шесть или семь ливров.
Смерть моего друга была страшным для меня ударом: не скажу, однако, чтобы он был столь неожиданным, как можно было думать; ибо все время после его отъезда дух мой был угнетен, а я была совершенно убеждена, что более его не увижу. Такого никогда прежде со мною не случалось. Уверенность моя была столь сильна, что я не могла отнести ее за счет пустой игры воображения; и я была так подавлена и безутешна еще до того, как до меня дошла весть о приключившемся несчастье, что в душе моей уже не было места для горя. Весь тот день я проплакала, не могла есть и, можно сказать, лишь ждала известия, подтверждавшего то, что я уже знала сама; весть эта пришла около пяти часов пополудни.
Я была одна на чужбине, и хоть знакомых у меня было достаточно, друзей, с которыми бы я могла посоветоваться, почти никого. Все старания были приложены к разысканию мерзавцев, что так бесчеловечно расправились с моим благодетелем, но найти их так и не удалось. Лакей, которого тотчас допросили, не мог описать их наружности, так как его оглушили первым делом, и он не знал, что произошло потом. Единственный, кто мог хоть что-то рассказать, был кучер, но его отчет сводился к тому, что один из разбойников был одет солдатом, но каков был на нем мундир, он не упомнил, равно как и других примет, по коим возможно было бы определить полк, к которому принадлежал этот солдат. Что до лиц, то об этом он ничего не мог сказать, так как все трое были в масках.
Я похоронила его со всей пристойностью, какую удалось соблюсти в этой стране, хороня протестанта и чужеземца[23]. Щепетильность местных властей мне удалось успокоить с помощью денег; человек, которому я их дала, пошел к кюре прихода святого Сульпиция, что в Париже, и, глазом не моргнув, заявил ему, что убитый являлся католиком; что грабители сняли с его груди золотой крест, украшенный бриллиантами, стоимость которого равнялась шести тысячам ливров; что вдова его католичка и уполномочила его передать шестьдесят крон такой-то церкви с тем, чтобы в ней отслужили несколько обеден за упокой души ее супруга. Вследствие всех этих речей, в которых не заключалось и слова правды, его похоронили со всеми церемониями, принятыми католической церковью.
Я беззаветно предалась своему горю и едва не умерла от слез. Я его и впрямь любила беспредельно — да и как могло быть иначе, когда он был так добр ко мне вначале, и сохранил всю свою нежную заботливость до самого конца?