Наше «кругосветное путешествие», как можно бы его назвать, длилось без малого два года; большую часть этого времени я провела в Риме и Венеции, лишь дважды отлучившись во Флоренцию и однажды — в Неаполь. Во всех названных городах я имела случай сделать множество забавных и полезных наблюдений, особливо в части, касавшейся нравов, распространенных среди обитательниц сих мест. Ибо благодаря старой ведьме, что сопровождала нас в пути, я довольно много среди них обращалась. Она и прежде бывала в Неаполе и Венеции, а в первом из названных городов прожила несколько лет, где, как я узнала, вела достаточно разгульный образ жизни, свойственный, впрочем, почти всем неаполитанкам; словом, я увидела, что в этом мире интриг, каковым по всей справедливости можно назвать Неаполь, она чувствует себя как рыба в воде.
Здесь же, в Неаполе, господин мой купил мне в подарок рабыню — турецкую девочку, схваченную мальтийским фрегатом[52] и завезенную сюда; от нее я выучилась турецкому языку, переняла турецкую манеру одеваться и плясать, научилась петь кое-какие турецкие или, вернее, мавританские песенки; этой наукой несколько лет спустя я имела случаи воспользоваться, как о том будет поведано в соответственном месте.
О том, что я выучилась итальянскому, и говорить нечего, ибо на этом языке, — не прожив в стране и году, я уже довольно бегло болтала, а как времени у меня было довольно и язык мне сильно полюбился, я прочла все итальянские книги, какие только могла себе раздобыть.
Постепенно я так влюбилась в Италию, в особенности в Неаполь и Венецию, что с удовольствием вызвала бы к себе Эми и поселилась здесь на всю жизнь.
Что до Рима, То он мне не понравился совсем. Скопище попов всех мастей, с одной стороны, и кишащая на улицах гнусная чернь — с другой, делают Рим самым неприятным местом на всем свете. Число лакеев, камердинеров и прочих слуг здесь столь велико, что некогда говорили, будто среди простолюдинов в Риме не сыщешь никого, кто бы не служил прежде в лакеях, носильщиках или конюхах у какого-нибудь кардинала или посланника. Словом, там царит дух плутовства, мошенничества, свары к брани, и мне однажды довелось быть свидетельницей того, как лакеи двух знатных римских семейств сцепились между собой, повздорив о том. чья карета (а в каждой сидели дамы, представительницы двух знатных родов) должна уступить дорогу другой; спор этот привел к тому, что участники его насчитали тридцать человек раненых, человек пять или шесть, не имеющих отношения ни к той, ни к другой, были убиты, а обе дамы едва не умерли от страха.
Впрочем, я не имею намерения — во всяком случае здесь — описывать мои дорожные приключения в этой части света; их было слишком много.
Не могу, однако, не заметить, что принц все время нашего путешествия не переставал быть по отношению ко мне самым внимательным и заботливым спутником, какого видывал свет; к тому же постоянство его было столь необычно, что даже в стране, славящейся вольностью нравов, он — я имею все основания это утверждать — не только ни разу этой вольностью не воспользовался, но даже и не испытывал к этому ни малейшего желания.
Часто впоследствии задумывалась я над таким поведением моего благородного господина. Соблюдай он хоть вполовину такую верность, такое постоянство, такую неизменность чувств к самой благородной даме на свете — я имею в виду ее высочество — какие он явил мне, он мог бы почитаться венцом добродетели и никогда не испытал бы тех справедливых укоров совести, что начали его терзать, — увы, слишком поздно!
Мы часто и с удовольствием беседовали с ним о его постоянстве, а однажды он сказал голосом таким проникновенным, какого я от него еще не слышала, что чрезвычайно благодарен мне за то, что я отважилась на это рискованное и трудное путешествие и таким образом удержала его на стезе добродетели. При этих словах я вся так и вспыхнула и взглянула ему в лицо.
— Ну, конечно же, — повторил он. — Отчего это вас удивляет? Я утверждаю, что благодаря вам мне удается вести добродетельную жизнь.
— Не мне бы толковать смысл слов, кои вам угодно произнести, мой господин, — сказала я. — Но я хотела бы думать, что вы придаете им тот же смысл, что и я. Я надеюсь, — говорю, — что и вы и я, мы оба ведем себя настолько добродетельно, насколько это возможно в наших обстоятельствах.
— Что верно, то верно, — подхватил он. — И уж во всяком случае, кабы вас со мной не было, я вряд ли удержался бы в столь добродетельном состоянии. Не стану утверждать, что, не будь вас со мной, я не окунулся бы в веселую жизнь Неаполя, да и Венеции тоже, ибо здесь иначе смотрят на то, что в других широтах почитается за грех. И однако, — продолжал он, — я уверяю вас, что не был близок ни с одной женщиной в Италии, кроме вас, и, более того, ни разу не испытал желания такой близости. Поэтому я и утверждаю, что вы удержали меня на стезе добродетели.
Я молчала, радуясь тому, что он своими поцелуями меня перебивал или, вернее, не давал мне ничего сказать, ибо я и в самом деле не знала, как ему возразить. Я хотела было указать ему на то, что если бы при нем была его супруга, она несомненно оказала бы на него не менее благотворное действие и с бесконечно большей для него пользой, чем я; но подумала, что такие речи в моих устах могли бы его покоробить. К тому же, в том положении, в каком я находилась, они были бы даже несколько рискованными. Поэтому я предпочла оставить его слова без ответа. Должна, однако, признаться, я обнаружила, что в отношении женщин он оказался совсем не тем человеком, каким, насколько мне было известно, он был прежде. Не скрою, что это доставляло мне особенную радость, придавая его словам достоверность и убеждая меня в том, что он, можно сказать, принадлежал всецело мне.
За время нашего путешествия я вновь понесла и рожала в Венеции; но на этот раз мне посчастливилось меньше, чем в первый. Я снова родила ему сына, прекрасного мальчика, но он прожил на свете всего два месяца; и, по правде сказать, после того, как первые порывы горя (свойственные, я думаю, всякой матери) миновали, я не жалела о том, что он не выжил, ибо жизнь наша с ее постоянными переездами с места на месте и без того представляла достаточные трудности.
Наконец, после всех наших странствий, господин мой объявил, что поручение его близится к концу и что мы скоро начнем подумывать о возвращении во Францию, чему я обрадовалась несказанно, главным образом из-за оставленного мною там состояния, которое, как вы знаете, был немалым. Правда, я часто получала письма от Эми и по ее отчетам все мое имущество было в сохранности, что весьма меня утешало. Тем не менее, поскольку принц выполнил то, что ему было поручено и, ему было предписано возвращаться, я была чрезвычайно довольна. И вот мы поехали из Венеции в Турин, а по дороге я побывала в знаменитом городе Милане. Из Турина мы вновь, как тогда, перевалили через горы, а наши кареты встретили нас в Понтавуазене, что между Шамбери и Лионом; итак, не спеша, мы благополучно добрались до Парижа после двухгодичного отсутствия (если не считать не достающих до этого срока десяти или одиннадцати дней).
Небольшую семью наших домочадцев мы застали в том же состоянии, в каком оставили; Эми даже прослезилась на радостях, да и я чуть не последовала ее примеру.
Принц расстался со мной накануне, ибо, как он мне сообщил, он был извещен, что его должны встретить кое-какие важные персоны, и, быть может, среди них и сама принцесса. Поэтому мы остановились на разных постоялых дворах, опасаясь, как бы встречающие не нагрянули ночью, как то и случилось.
После этого я его не видела больше трех недель, во время которых он был занят семьей, а также и делами; впрочем, он послал ко мне слугу объяснить причину его отсутствия, и просить меня не тревожиться, чем вполне меня успокоил.
Несмотря на свое нынешнее благополучие, я не забыла, что уже испытала и богатство и нищету попеременно, и не могу рассчитывать, что нынешнее мое состояние пребудет вечно; у меня уже есть от него ребенок, говорила я себе, и я ожидаю другого, и если стану носить и рожать беспрестанно, рискую лишиться того, что ему было угодно именовать моей красотой. А она-то и являлась основой этого благополучия. Ведь стоит ей увянуть, как угаснет и огонь, ею зажженный, и тепло, в котором я нынче нежусь, начнет остывать, а сама я со временем, как то обычно бывает с любовницами великих мира сего, вновь буду брошена на произвол судьбы. По этой причине мне следовало заранее как говорится, подстелить соломки, чтобы мягче было падать.
Итак, говорю, я не забывала откладывать про черный день, как если бы все мои доходы сводились к одним лишь подачкам принца. Меж тем, как я уже говорила выше, у меня было не меньше десяти тысяч фунтов, которые я сколотила, а, вернее сказать, сохранила из состояния моего верного друга-ювелира. Если разбойники раскроят ему череп, беспечно шутил он, прощаясь со мною в последний раз, все это состояние я могу считать своим. Бедняга и не предполагал, что всего через час-другой его шутливое пророчество исполнится с такою неумолимою точностью! Я же, не теряя времени, приняла меры, чтобы удержать за собой все то, что он мне завещал.
Теперь задача заключалась в том, чтобы сохранить и упрочить мое богатство, ибо оно значительно увеличилось благодаря щедрости и великодушию принца, а также скромному, замкнутому образу жизни, какую, послушная его желаниям, я вела; желание его было продиктовано, как я уже говорила, отнюдь не скупостью, а необходимостью сохранить наши отношения в тайне, ибо тех средств, коими он меня снабжал, хватило бы на такой великолепный образ жизни, о каком я и не мечтала.
Дабы не задерживаться на этой, неправедной поре моего благополучия, скажу вам сразу, что примерно через год после нашего возвращения из Италии я подарила ему третьего сына. К этому времени я жила более открыто и держала собственный выезд, как то приличествовало графине ***, ибо принцу еще в Италии было угодно, чтобы свет знал меня под этим именем. Впрочем, я не вправе предать это имя огласке. Вопреки обычному ходу дел такого рода, связь наша длилась целых восемь лет, на протяжении коих я соблюдала строжайшую верность; больше того, я убеждена, как я уже говорила выше, что и он был предан мне безраздельно и что, хоть у него всегда бывало две или три дамы на содержании, за все это время он не имел с ними никакого дела и был всецело поглощен мною, так что забросил их всех. Особенной экономии это ему не принесло, ибо, должно признаться, я оказалась любовницей весьма обременительной для его кошелька; но происходило это не из-за моей расточительности, а исключительно благодаря его необычайной ко мне любви, ибо, повторяю, он не давал мне повода о чем-либо его просить — и поток его милостей был столь полноводен, что у меня не хватило бы духу и намекнуть о каких-либо своих желаниях сверх того, что он мне давал.
Мое утверждение — я имею в виду его верность мне и то, что он бросил всех прочих женщин, — не является пустой догадкой: старая ведьма, — как я ее называла, та, что сопровождала нас во время путешествия (престранная старуха, надо сказать!), поведала мне тысячу разных историй, касающихся его, как она выражалась, куртуазных подвигов; так, она рассказала, что в свое время он содержал не меньше трех любовниц, сразу — и всех трех, как явствовало из ее рассказов, она же ему и поставляла. Но вдруг, продолжала она, он бросил их всех, а заодно и ее; они, догадывались, что он попал в чьи-то новые руки, но ей все не удавалось разузнать, кто их разлучница и где она обитает, покуда он не вызвал ее для сопровождения меня в пути. Старая ведьма заключила свой рассказ комплиментами его вкусу: она, де, ничуть не удивлена, что я так его заполонила — с этакой красотой и так далее.
Словом, то, что я от нее узнала, как вы сами понимаете, было мне весьма приятно, а именно, что он, как сказано выше, принадлежал мне всецело.
Однако за всяким приливом, каким бы он ни был могучим, следует отлив, и во всех делах этого рода наступающий отток бывает подчас более бурным, нежели первые волны прибоя. Принц мой, хоть и не занимал престола, был чрезвычайно богат, и вряд ли расходы на любовницу; могли нанести сколько-нибудь ощутимый ущерб его благосостоянию. Кроме того, у него были различные дела, как во Франции, так и за ее пределами, ибо, как я уже говорила, он не был французским подданным, хоть и жил при французском дворе. Его жена, принцесса, с которой он прожил уже довольно много лет, была достойнейшей из женщин (так, во всяком случае, утверждала молва), знатность рода она не только ему не уступала, но, быть может, и превосходила его, состояние принесла ему не меньшее, чем его собственное; что же касается красоты, ума и тысячи других достоинств, то здесь она не просто возвышалась над большею частью женщин, а, можно сказать, превосходила их всех до единой. Сверх того, она славилась,, и притом заслуженно, своею добродетелью; говорили, что не только среди принцесс крови, но и среди всех женщин на свете, она слыла самой целомудренной.
«Жили они в мире и согласии, ибо с такой женой и быть иначе не могло. Впрочем, принцесса не пребывала в неведении слабостей своего повелителя, зная, что он время от времени позволяет себе поглядывать в сторону и что среди его любовниц имеется одна, самая любимая, которая подчас занимает его более, нежели ей (принцессе) того хотелось бы, или с чем ей было легко смириться. Но это была столь превосходная, великодушная и поистине добрая жена, что она никогда не доставляла ему никакого беспокойства по этому поводу (если, конечно, не считать угрызений совести и раскаяния, пробуждаемых кротостью, с какою она переносила эту обиду, и неизменным уважением, какое, несмотря ни на что, она ему оказывала). Одно это, можно бы думать, должно было бы его исправить; подчас в нем и в самом деле просыпалось великодушие, и тогда он подолгу (так, во всяком случае, мне казалось), не покидал своего, домашнего очага. Это стало мне вскоре очевидно благодаря его отлучкам, и я почти тогда же узнала о причине этих отлучек; раза два он даже сам мне в них признавался.
Все это, однако, лежало за пределами моей власти. Я несколько раз сама принималась его увещевать, говоря, чтобы он меня бросил и предался всецело жене, как того требовали закон и обычай; я указывала ему на великодушие принцессы, которое обязывало его так поступить; впрочем, все это было с моей стороны лицемерием, ибо, если бы мне в самом деле удалось уговорить его жить по совести, я бы его потеряла, а об этом я была не в силах и подумать. Да и он не мог не видеть, что слова мои идут не от сердца. Один такой разговор мне особенно врезался в память. Я принялась за свои обычные увещевания, говоря о добродетели, чести, благородном происхождении и еще более благородном отношении принцессы к его амурам на стороне, какие обязательства все это на него накладывало — словом, повторила все, что говорила и ранее, и вдруг почувствовала, что мои речи задели его не на шутку.
— Неужто вы в самом деле намерены уговорить меня вас покинуть? — спросил он. — И вы хотите, чтобы я поверил в вашу искренность? Я с улыбкой взглянула ему в глаза.
— Покинуть меня ради какой-нибудь другой фаворитки, мой господин? — сказала я. — Нет. Мое сердце было бы разбито. Но ради ее высочества, принцессы… — вымолвила я и, не в силах дальше продолжать, залилась слезами.
— Что ж, — сказал он. — Если я когда и покину вас, то лишь вняв голосу добродетели; только ради принцессы, так и знайте: ни одна другая женщина не в силах оторвать меня от вас.
— С меня такого заверения довольно, сударь, — сказала я. — Здесь я всецело подчиняюсь. И раз я буду знать, что вы бросили меня не ради другой любовницы, я обещаю вашему высочеству не убиваться, или, во всяком случае, не докучать вам моим горем, дабы оно не нарушило вашего блаженства.
Чего только я ни наговорила ему! А между тем я прекрасно знала, что ни я с ним, ни он со мною расстаться не можем. Да и сам он признался, что не в силах меня покинуть — нет, нет, даже ради самой принцессы! — Новый поворот судьбы решил наше дело, ибо принцесса внезапно занемогла, и, по мнению врачей, жизнь ее была в опасности. Она вызвала к себе своего супруга, желая поговорить с ним и проститься. В это печальное свидание принцесса обратила к нему слова, исполненные самой нежной любви, горько сетуя, что не оставляет по себе детей (у нее их родилось трое, но все они умерли) и намекая на то, что обстоятельство это в большой степени примиряет ее с предстоящею смертью; ибо покидая этот мир, она тем самым дает принцу возможность получить наследников от ее преемницы. Смиренно и вместе с тем с жаром истинной христианки призывала она своего супруга — на кого бы ни пал его выбор — честно исполнять свой долг по отношению к этой новой принцессе, от которой он, в свою очередь, вправе ожидать таковой же честности: иначе говоря, она заклинала его быть верным ее ложу, как того требует торжественный обет, произносимый у алтаря. Затем она смиренно просила его высочество простить ей, если она в чем его обидела, и, призывая в свидетели небо, перед которым ей в скорости было суждено предстать, объявила, что ни разу не нарушала своей чести, не изменила супружескому ложу и в заключение вознесла молитву Иисусу Христу и Пречистой Деве, вручая своего мужа их милосердию. Так, простившись с ним сими умильными словами любви и нежности, на следующий день она отдала богу душу.
Прощальные речи принцессы, столь достойной и дорогой его сердцу, и ее скоропостижная смерть произвели На него действие столь глубокое, что он с отвращением оглядывался на свою прошлую жизнь, впал в меланхолию, замкнулся в себе, отошел от общества людей, среди которых привык обращаться, во многом изменил свой прежний образ жизни, положил себе отныне во всем руководствоваться строжайшими предписаниями добродетели и благочестия — словом, во всем сделался другим человеком. Это бурное преображение не замедлило сказаться на моей судьбе самым чувствительным образом, ибо через десять дней после похорон ее высочества он прислал мне своего камердинера, поручив ему выразить мне в самых изысканных выражениях, которым была предпослана короткая преамбула, или вступление, надежду его высочества, что я не приму как личную обиду известие, заключавшееся в том, что он чувствует себя вынужденным отказаться от дальнейшего со мною общения. Камердинер пространно изложил мне новый распорядок жизни, коего отныне придерживается его господин, и прибавил от себя, что горе, вызванное кончиной ее высочества, так его сразило, что либо сократит его собственный срок жизни, либо заставит его удалиться в монастырь и там провести остаток дней своих.
Нет нужды описывать чувства, с какими я приняла сие известие. Поначалу, слушая то, что было поручено камердинеру мне сказать, я как бы впала в столбняк, и мне пришлось призывать на помощь все мое самообладание; правда, камердинер облек свою речь в самую почтительную форму, оказывая мне всяческое уважение и соблюдая строжайшие требования этикета; и прибавив от себя, сколь прискорбно ему быть вестником в столь печальных обстоятельствах.
Однако, выслушав его рассказ до конца и со всеми подробностями, особенно ту его часть, в которой камердинер поведал мне о предсмертных речах принцессы, я успокоилась. Я прекрасно понимала, что принц поступил так, как должен был поступить всякий истинный христианин или даже просто честный человек, что он не мог не почувствовать справедливости всего, что ему сказала княгиня на своем смертном одре а, следовательно, и настоятельной необходимости переменить свой образ жизни. Итак, выслушав все это, я совершенно успокоилась. Признаюсь, можно было бы ожидать, что пережитое потрясение окажет некоторое воздействие и на мою душу тоже. Ведь у меня причин задуматься было уж никак не меньше, чем у принца, и я теперь не могла ссылаться на бедность или на тот всесильный довод, приведенный некогда Эми: Уступить соблазну — жизнь, противостоять ему — смерть. Итак, повторяю, я не страдала от нужды, которая подчас сводит нас с пороком, нет, у меня был полный достаток, больше того, я была богата и не просто богата, а очень богата, так богата, словом, что не знала, что делать со своим богатством; по правде сказать, ломая голову над этой задачей, я частенько думала, что решусь ума, ибо не знала, как распорядиться своей собственностью, и — не имея никого, кому бы могла ее доверить, — боялась, что чьи-нибудь плутни и козни меня ее лишат.
В заключение я должна прибавить, что, расставаясь со мной, принц отнюдь не бросил меня грубо, как бы под действием внезапного отвращения. Напротив, он и здесь явил присущие ему благородство и доброту — насколько это было совместимо с состоянием человека, порвавшего с прежними привычками и охваченного раскаянием за дурное обращение со столь достойной особой, каковою являлась покойная принцесса. Не с пустыми руками оставил он меня, нет, он во всем был верен себе и приказал своему камердинеру оплатить аренду за дом, в котором я жила, и все расходы по содержанию обоих его сыновей, а также сообщить мне о том, где и как они воспитываются; камердинер прибавил еще, по повелению своего господина, что я вправе в любую минуту их проведывать и проверять, как с ними обходятся, и, если мне что покажется не по душе, то будут немедленно приняты меры к исправлению.
Распорядившись таким образом с этими делами, принц переехал в свое имение, которое находилось, насколько мне известно, в Лотарингии или по крайней мере поблизости от тех краев, и с тех пор как в воду канул, то есть я хочу сказать, что наша любовная с ним связь распалась навсегда.
Отныне я была вольна ехать в любую часть света и распоряжаться своими капиталами по собственному усмотрению. Первым делом я решила тотчас поехать в Англию; там, думала я, среди соотечественников (ибо, хоть я и родилась во Франции, я все же почитала себя англичанкой), мне легче будет распорядиться своим имуществом, чем во Франции, во всяком случае, я меньше рискую попасться на удочку какого-нибудь плута или мошенника. Но как пуститься в такое путешествие со всеми моими богатствами? Этот вопрос представлял для меня наибольшее затруднение, и я не знала, как его разрешить.
Был в Париже некий голландский купец, славящийся своим богатством и честностью. Я, однако, с ним знакома не была и не знала, как бы мне с ним сойтись покороче и открыть ему все свои обстоятельства. Наконец, я решилась послать к нему свою девушку Эми (несмотря на все, что о ней здесь поведано, я все же буду именовать ее девушкой, ибо она прислуживала у меня на правах девушки), итак, говорю, я послала к нему свою девушку Эми, которая, не знаю уж через кого, получила рекомендательное письмо, дававшее ей к нему доступ.
Дело мое, впрочем, от этого все равно не продвинулось ни на йоту. Ибо, даже если я и пойду к этому купцу, то что же мне делать? У меня были деньги и драгоценности на большую сумму; все это, положим, я могла оставить — ему или нескольким другим купцам в Париже, и все они дали бы мне за них векселя на предъявителя, по которым можно бы получить деньги в Лондоне. Но с этим был сопряжен известный риск, поскольку в Лондоне у меня не было никого, на чье имя я могла перевести эти векселя с тем, чтобы дожидаться здесь известия, что они акцептованы; ведь в Лондоне у меня не было ни души, так что я по-прежнему не знала, как мне быть.
В таковых обстоятельствах мне оставалось лишь всецело кому-то довериться, и вот я, как сказано, послала Эми к этому голландскому негоцианту. Он несколько удивился, когда Эми заговорила с ним о переводе в Англию суммы, составляющей примерно 12000 пистолей и даже заподозрил было здесь подвох. Узнав, однако, что Эми является всего лишь служанкой, и когда вслед за нею пришла я сама, он переменил свое мнение.
Его прямой, открытый разговор и честность, сквозившая в каждой черте его лица, побудили меня без всякой опаски рассказать ему все мои обстоятельства, а именно, что я вдова и хочу продать кое-что из принадлежащих мне драгоценностей, а также переслать известную сумму в Англию, куда намерена последовать сама, но, будучи неопытной в вещах такого рода и не имея деловых знакомств в Лондоне, да и вообще нигде, не знаю, как обеспечить сохранность моего имущества.
Он отвечал мне без всяких околичностей и, внимательно выслушав мой обстоятельный рассказ, посоветовал переслать векселя в Амстердам и держать путь в Англию через этот город; там, сказал он, я совершенно спокойно могу вверить свое имущество банку; в довершение всего он взялся дать мне рекомендацию к человеку, знающему толк в драгоценных камнях, которому можно доверить их продажу.
Я поблагодарила купца; однако мне страшно пускаться в столь дальний путь, сказала я, в незнакомую страну, тем более, имея при себе драгоценности; как бы хорошо мне ни удалось их спрятать, все равно я не могла на это решиться. Тогда он сказал, что попытается продать их здесь, то есть в Париже, и обратить, их в деньги, с тем, чтобы перевести все мое имущество в векселя. Дня через два мой купец привел ко мне ростовщика-еврея, который, по его словам, занимался скупкой драгоценных камней[53].
Как только этот человек взглянул на мои камни, я спохватилась и поняла, что совершила чудовищную глупость, ведь десять тысяч шансов против одного, что я себя окончательно погубила и что меня, быть может, ожидает самая ужасная казнь, какая только бывает на свете! Мысль эта повергла меня в столь сильный страх, что я чуть было не пустилась бежать со всех ног, оставив голландцу и деньги мои, и драгоценности, не взяв у него ни векселя на них, ничего. Вот как все получилось.
Как только еврей увидел мои драгоценные камни, он принялся лопотать моему негоцианту что-то то ли на голландском, то ли на португальском языке, и вскорости я заметила, что они оба пришли в крайнее изумление. Еврей воздел руки вверх, с ужасом воззрился на меня, затем опять заговорил по-голландски и принялся извиваться и корчиться, строить гримасы, топать ногами, размахивать руками, словно он непросто сердится, а охвачен каким-то неистовством. Время от времени он кидал на меня взгляды, исполненные ужаса, точно видел во мне некое исчадие ада. В жизни мне не доводилось встречать ничего более омерзительного, чем эти кривляния!
Наконец я вставила слово.
— Сударь, — обратилась я к негоцианту. — Что сие обозначает и какое имеет отношение к моему делу? Что привело этого господина в такую ярость? Если ему угодно вести со мною дело, я попросила бы его говорить со мной на языке, мне доступном; если же у вас с ним какое-то неотложное дело, позвольте мне удалиться и прийти в другой раз, когда у вас будет досуг.
— Что вы, сударыня, — ответил голландец самым любезным тоном. — Не уходите ни в коем случае, мы говорим о вас и о ваших камнях, и вскоре вы все узнаете. Разговор наш имеет прямое отношение к вашей особе, уверяю вас.
— К моей особе? — повторила я. — Отчего разговор о моей особе вызывает у этого господина такие судороги и содрогания? И отчего он смотрит на меня, как черт на кадило? Кажется, он вот-вот меня проглотит.
Еврей, очевидно, понял мои слова и яростно заговорил, на этот раз по-французски.
— О да, сударыня, это дело весьма и весьма затрагивает вашу особу, — сказал он, тряся головой; и несколько раз повторил: «Весьма и весьма». Затем, вновь обратился к голландцу.
— Сударь, — сказал он, — не угодно ли вам поведать ей, в чем дело?
— Нет, — отвечал купец. — Еще не время. Надо сперва как следует все обсудить.
С этим они удалились в другую комнату; там они продолжали разговаривать достаточно громко, но на языке, мне незнакомом. Я ломала голову, пытаясь понять смысл того, что мне сказал еврей; вы можете представить, как мне хотелось до этого смысла добраться и с каким нетерпением я дожидалась возвращения голландца; наконец, я не выдержала и, вызвав лакея, велела передать его господину, что мне угодно с ним поговорить.
Как только голландец ко мне вышел, я попросила у него извинения за свою нетерпеливость, но сказала, что не успокоюсь, покуда он не объяснит мне, что все это означает.
— Видите ли, сударыня, — сказал купец. — Я и сам, откровенно говоря, весьма озадачен. Этот еврей превосходно разбирается в ювелирных: изделиях, поэтому-то я и позвал его, в надежде, что он поможет вам их; продать. Он же, едва на них взглянул, тотчас их признал и, как вы сами видели, пришел в ярость, уверяя, будто это те самые камни, которые некий английский ювелир повез в Версаль (тому лет восемь назад), чтобы показать принцу ***скому, что из-за этих-то камней и был убит злополучный ювелир. И вот он неистовствует, пытаясь заставить меня спросить вас, каким образом эти камни достались вам, говоря, что следует вам вчинить иск о грабеже и убийстве и допросить вас, кто совершил это преступление, дабы привлечь виновных к ответу.
Во время нашей беседы еврей, к моему великому удивлению, нагло, не спросившись, вошел к нам в комнату.
Голландский негоциант довольно хорошо говорил по-английски, в то-время, как он знал, что еврей ничего в этом языке не смыслит, так что последнюю часть своего сообщения, во время которого еврей к нам ворвался, он произнес по-английски; я улыбнулась этой уловке, что вызвало у еврея новый приступ ярости. Тряся головой и строя свои сатанинские гримасы, он, казалось, пенял мне за то, что я осмеливаюсь смеяться. Это дело такого рода, лепетал он по-французски, что мне будет не до смеха, и все в таком духе. На это я еще раз засмеялась, чтоб его поддразнить и выказать мое к нему презрение.
— Сударь, — обратилась я затем к голландскому купцу, — человек этот прав, говоря, что камни эти принадлежали английскому ювелиру, мистеру *** (я смело назвала его имя), но утверждая, что меня следует подвергнуть допросу относительно того, как они попали в мои руки, он лишь показывает свое невежество, которое тем не менее могло бы быть выражено в несколько более пристойной форме, поскольку он даже имени моего не знает. Я думаю, что вы оба успокоитесь, — продолжала я, — узнав, что перед вами несчастная вдова того самого мистера ***, который был столь зверски убит по дороге в Версаль, и что грабители взяли у него не эти камни, а другие, ибо эти мистер *** оставил мне на случай нападения разбойников. Неужели, сударь, вы полагаете, что, если бы драгоценности попали в мои руки иным путем, я имела бы глупость пытаться их продать здесь, в стране, где было совершено преступление, вместе того, чтобы увезти их куда-нибудь подальше?
Мое сообщение явилось приятным сюрпризом для голландского купца; он мне поверил, не задумываясь, ибо сам не привык говорить неправды. Поскольку то, что я им сказала и в самом деле было истинной правдой, как буквально, так и по существу (если не считать, что мистер *** не был моим законным мужем), я говорила с таким невозмутимым спокойствием, что моя непричастность к преступлению, которое приписывал мне еврей, была очевидна.
Услыхав, что я и есть вдова убитого ювелира, еврей был поражен и обескуражен, но, взбешенный тем, что я сказала, будто он на меня смотрит, как черт на кадило, и подстрекаемый злобой, он сказал, что мой ответ его нимало не удовлетворяет. Вновь вызвав голландца в другую комнату, он ему сообщил, что намерен расследовать это дело.
Во всей этой истории одно обстоятельство оказалось для меня счастливым и даже, я бы сказала, избавило меня от большой опасности. В своей ярости этот дурак проговорился голландскому купцу (с которым, как я сказала выше, они вторично уединились в соседней комнате, сказав, что намерен непременно возбудить против меня дело об убийстве, и что заставит меня дорого заплатить за то, что я его так оскорбила); с этим он и покинул голландца, поручив тому известить его, когда я вновь сюда приду. Если бы еврей мог заподозрить, что тот не замедлит поделиться со мною всеми подробностями их беседы, он, разумеется, настолько бы не оплошал, и не выдал ему своих намерений.
Но душившая его злоба взяла верх над рассудком, а голландец был настолько добр, что раскрыл мне его планы, и в самом деле достаточно низкие: осуществление же их нанесло бы мне больший вред, нежели если бы на моем месте была другая, ибо при расследовании дела обнаружилось бы, что я не в состоянии доказать законность своего брака с ювелиром, и у обвинения было бы больше оснований заподозрить меня в соучастии; к тому же мне пришлось бы иметь дело со всеми родственниками покойного ювелира, которые, узнав, что я была ему не женой, а всего лишь любовницей, или, как это в Англии принято называть, шлюхой, тотчас заявили бы свои права на драгоценности, поскольку я признала, что они принадлежали ему.
Все эти соображения пронеслись у меня в голове, как только голландский купец сообщил мне о злобных намерениях, которые зародились у проклятого ростовщика; голландский купец имел возможность убедиться, что слова злодея (иначе я не могу его называть) не являются пустой угрозой; по двум-трем фразам, которые тот обронил, он увидел, что вся эта затея служила к тому, чтобы заполучить драгоценности в свою собственность.
Когда он еще впервые намекнул голландцу, что драгоценности принадлежали такому-то (имея в виду моего мужа), он одновременно высказал удивление по поводу того, что я так успешно до сих пор их скрывала. Где же они находились все это время? гадал он вслух. Кто такая эта женщина, что их принесла? Ее, то-есть меня, следует немедленно схватить и отдать в руки правосудия. В этом месте как раз он и начал корчиться и извиваться, как я уже говорила, и кидать на меня свои сатанинские взгляды.
Голландец же, слыша все эти речи и поняв, что еврей не шутит, сказал: «Придержи-ка свой язык. Это дело серьезное, а раз так, давай перейдем в другую комнату и его обсудим». Тогда-то они меня и покинули в первый раз и перешли в смежную комнату.
А я, как уже говорила, встревожилась и вызвала его через слугу; и, услышав, как обстоит деле, объявила, что являюсь женой ювелира, вернее его вдовой, на что злобный еврей сказал, что такое объяснение никоим образом его не удовлетворяет. После чего голландец вновь позвал его в другую комнату; и на этот раз, уверившись, как уже говорилось, что тот намерен привести свою угрозу в исполнение, немного слукавил, сделав вид, будто полностью с ним согласен и вступил с ним в сговор о дальнейших шагах, какие они предпримут.
Так, они договорились обратиться к адвокату или стряпчему за советом, как лучше поступить. Они условились встретиться на следующий день, причем негоциант должен был перед тем назначить мне время, чтобы я снова принесла ему свои драгоценности на предмет продажи. «А впрочем, — предложил он, — я пойду дальше того; я предложу ей оставить драгоценности — у меня, якобы для того, чтобы показать их другому покупателю, который, мол, даст за них больше». — «Правильно, — сказал еврей. — А уж я позабочусь о том, чтобы она больше их никогда не увидела. Либо, — продолжал он, — мы у нее их заберем именем закона, либо она сама будет рада уступить их нам, лишь бы избавиться от пыток, какие ей будут грозить».
На все предложения, какие выдвигал еврей, купец отвечал согласием, и они условились наутро встретиться вновь, меж тем, как негоциант должен был уговорить меня оставить драгоценности и прийти в четыре часа пополудни следующего, дня, сказав, что поможет мне их выгодно продать. На этом они и расстались. Однако, возмущенный варварским замыслом еврея, честный голландец тотчас мне все пересказал.
— А теперь, сударыня, — заключил он свой рассказ, — вам следует как можно скорее принять какое-нибудь решение.
Я сказала ему, что если бы я была уверена в добросовестности правосудия, я бы не опасалась козней этого негодяя, но мне неведомо, как такие дела решаются во Франции. Главное, что меня беспокоит, сказала я ему, это как доказать суду, что я в самом деле являлась женой покойного, ибо венчались мы в Англии, и притом в довольно глухом месте Англии, а главное, мне было бы трудно представить свидетелей, ибо венчались мы тайно.
— Это бы все ничего сударыня, — возразил он. — Но вас ведь будут также допрашивать по поводу смерти вашего мужа.
— Ну, нет, — ответила я. — По этому делу никто не вправе меня в чем-либо обвинять. Во всяком случае в Англии, — прибавила я, — если бы кто и осмелился учинить человеку подобное оскорбление, то от него потребовали бы представить доказательства[54], либо веские причины, дающие повод к подозрению. Что муж мой был убит, это известно всем: но что он был также и ограблен и что именно у него взяли, этого никто; не может знать, даже я сама. Да и почему меня никто не допросил тогда же? Ведь я все время после гибели мужа жила в Париже, открыто, ни от кого не таясь, и ни одна душа до сих пор не дерзнула высказать относительно меня подобное подозрение.
— Я-то, разумеется, не сомневаюсь в вас нисколько, — сказал негоциант. — Но поскольку мы имеем дело с таким негодяем, что мы можем сказать? Ведь ему ничего не стоит присягнуть в чем угодно. А что, как он объявит под присягою, будто ему точно известно, что в день, когда ваш муж отправился в Версаль, он взял с собой именно те камни, что вы мне принесли, что убитый показывал их ему, дабы оценить их и посоветоваться, сколько запросить за них у принца ***ского?
— Уж коли на то пошло, — возразила я, — он с таким же успехом, если найдет нужным, может присягнуть, что я убила собственного мужа!
— Это верно, — согласился негоциант. — И если бы он в этом присягнул, вас бы ничто не спасло. Впрочем, — прибавил он, — я знаю, каковы его ближайшие намерения: он намерен сперва упрятать вас в Шатле[55], чтобы придать своим подозрениям больше весу, затем, по возможности, вырвать драгоценности из ваших рук и в последнюю минуту, если вы добровольно согласитесь от них отказаться, прекратить дело за неимением улик. Итак, я предлагаю вам подумать, как всего этого избежать.
— Увы, сударь, — сказала я. — Вся беда в том, что у меня нет ни времени взвесить свое положение, ни человека, к которому я могла бы обратиться за советом. И вот, оказывается, что жизнь всякого человека зависит от милости наглеца, который не остановится перед тем, чтобы, прибегнув к ложной присяге, загубить невинную душу. Но неужели, сударь, — продолжала я, — здешнее правосудие таково, что, покуда я буду находиться под следствием, этому негодяю дозволят завладеть моим имуществом и прибрать к рукам мои драгоценности?
— Не знаю, сударыня, — отвечал он, — как в таком случае обернется дело. Но даже, если не он, то суд может ими завладеть, и, право, не знаю, легче ли вам будет вызволить вашу собственность из их рук. Во всяком случае, может статься, что половина их стоимости уйдет на судебные издержки. Поэтому, на мой взгляд, лучше было бы, чтобы они вовсе не попадали в руки правосудия.
— Да, но коль скоро уже известно, что они у меня, как поступить, чтобы они к ним не попали? — спросила я. — Если меня схватят, то непременно потребуют, чтобы я представила им эти драгоценности, или, быть может, бросят в тюрьму и продержат меня там, покуда я их не представлю.
— Нет, — сказал он, — они не запрут вас в тюрьму, а подвергнут, как сказал этот скот, допросу, иначе говоря, пыткам, под предлогом того, чтобы вырвать у вас признание и заставить назвать убийц вашего мужа.
— Признания? — воскликнула я. — Но как же могу я признаться в том, чего не знаю?
— Коли дело дойдет до дыбы,[56] — сказал он, — вы признаетесь в том, что убили собственного мужа, даже если это и не так, и тогда ваша песенка спета.
Слово «дыба» напугало меня чуть ли не до смерти, и вся душа у меня ушла в пятки.
— Убила собственного мужа?! — воскликнула я. — Но ведь это невозможно!
— Напротив, сударыня, — говорит он. — Очень даже возможно. Невиннейшие люди подчас признавали себя виновными в совершении дел, которых не только не совершали, но о которых до того, как их начинали пытать, и слыхом-то не слыхали.
— Что же мне делать? — спросила я. — Что вы мне присоветуете?
— Что делать? — переспросил он. — Да я бы на вашем месте уехал. Вы собирались уезжать через четыре или пять дней, так приезжайте через два; если вам это удастся, я сделаю так, что он хватится вас не раньше, чем через неделю.
Затем купец рассказал мне, как этот негодяй собрался подстроить, чтобы я на следующий день принесла сюда свои драгоценности на продажу, а сам между тем подослал бы стражу меня схватить и как он (купец) сделал вид, будто хочет войти с ним в пай и берется доставить мои драгоценные камни в его руки.
— А теперь, — заключил купец, — я выдам вам векселя на деньги, как вы тогда хотели, тотчас, и притом такие, что вам их немедленно погасят. Берите ваши драгоценности и этим же вечером отправляйтесь в Сен-Жермен-ан-Лэ[57]. Я дам человека в провожатые, который доставит вас завтра в Руан, откуда как раз отчаливает один из моих кораблей; вы поплывете на нем до Роттердама[58] — дорогу я оплачу; и кроме тоге пошлю с вами письмо к одному своему приятелю в Роттердаме, чтобы он вас там опекал.
Мне в моих обстоятельствах ничего иного не оставалось, как с благодарностью принять столь любезное предложение. Тем более, что я уже давно уложилась и в любую минуту могла уехать, прихватив свои два-три сундука, несколько узлов да мою девушку Эми.
Далее купец рассказал мне о мерах, какие он решился принять, дабы обмануть еврея и дать мне время уехать. План его и в самом деле был отменно хорошо задуман.
— Первым делом, — сказал купец, — когда он наутро сюда заявится, я ему скажу, что предложил вам оставить драгоценные камни у меня, как мы договорились, но что вы на это не согласились и вместо этого пообещали сами их мне принести после полудня; поэтому, я предложу ему дожидаться вас у меня и так продержу его до четырех часов дня; когда же этот час минует, а вас все не будет, я покажу ему письмо, якобы только что вами присланное, в котором вы просите извинения за то, что не можете быть ко мне сегодня, так как к вам неожиданно нагрянули гости, вы просите меня передать господину, которому угодна купить ваши драгоценности, чтобы он явился на другой день в тот же час и что тогда уже вы будете непременно. На другой день, — продолжал мой купец, — мы будем снова вас ждать, и когда вы так и не появитесь в назначенный час, я начну выражать беспокойство и удивление по поводу вашего отсутствия. Наконец, мы с ним порешим следующий же день возбудить против вас судебное дело. Между тем я наутро пошлю ему сказать, что вы якобы ко мне приезжали, но, не застав его, назначили другое время. В этой же записке я приглашу его к себе для дальнейших переговоров. Когда он придет, я, скажу ему, что вы ничуть не подозреваете об опасности, какая вам грозит, и что были весьма недовольны тем, что его не застали, и что вам никак нельзя было отлучиться из дому накануне, но очень просили меня пригласить его к себе на следующий день в три часа. А на следующий день я получу от вас записку, в которой вы мне сообщаете, что занемогли и не можете быть, а придете завтра, уже наверняка; назавтра же от вас уже и записочки никакой не будет, и вообще никаких больше вестей мы от вас не получим, ибо к этому времени, сударыня, вы уже будете в Голландии.
Разумеется, я одобрила его план, поскольку он был продуман так хорошо и с такой, дружеской заботой о моих интересах; видя такое искреннее доброжелательство с его стороны, я без всяких колебаний решила вверить ему свою судьбу. Я тотчас пошла к себе и послала Эми за вещами, которые понадобится в пути. Дорогую мебель я также упаковала и отправила к негоцианту на хранение. Затем, прихватив с собой ключ от дома, в котором проживала, я снова к нему пришла. Мы покончили с ним, наши денежные дела и я вручила ему 7500 пистолей векселями и деньгами, копию трехпроцентного билета за моею подписью для предъявления в Парижскую, Биржу[59], на сумму в 4000 пистолей и доверенность на получение процентов два раза в год. Самый же билет я оставила у себя.
Я могла бы спокойно доверить ему все свое имущество, ибо это был человек, безупречной честности и не имевший каких-либо намерений причинить мне зло; и в самом деле, разве после того, что он мне, можно сказать, спас жизнь, или во всяком случае, спас меня от позора и верной гибели — как можно было, я спрашиваю, сколько-нибудь в нем сомневаться?
Когда я к нему пришла, он приготовил все, как обещал. Что касается денег, он в первую очередь дал мне акцептованный вексель для предъявления в Роттердамский банк на 4000 пистолей; вексель этот был взят из генуэзского, банка роттердамским купцом на имя некоего парижского, купца, а тот переписал его на имя моего нового друга. Он уверил меня, что там мне выплатят деньги аккуратнейшим образом, в чем я впоследствии убедилась сама; остальные деньги он выплатил мне переводными векселями, которые подписал собственноручно для предъявления нескольким купцам из Голландии. Когда я хорошенько спрятала свои драгоценные камни, он посадил меня в карету одного из своих знакомых, которую он заказал для меня заранее, и отправил в Сен-Жермен, откуда на другое
утро я пустилась в Руан. Сверх всех названных одолжений голландский купец послал своего слугу сопровождать нас верхом и заботился обо мне в дороге. Этот же слуга вручил капитану судна, которое стояло на реке в трех милях от Руана, распоряжения своего господина, в соответствии с которыми нас тотчас взяли на борт. Через два дня наш корабль снялся с якоря, а на третий мы очутились в открытом море. Таким образом я покинула Францию и избежала весьма неприятной истории, которая, если бы ей было дано развернуться, привела к моему полному разорению, и в итоге я вернулась бы в Англию такой же нищей, какой я была незадолго до того, как я ее покинула.
Теперь мы с Эми могли на досуге подумать о невзгодах которых нам удалось избежать. Будь у меня Крупица религиозного чувства, или хотя бы веры в существование провидения, располагающего, руководящего и управляющего как причинами, так и следствиями, имеющими место в этой жизни, я думаю, что постигнувший меня случай должен был бы заставить меня задуматься и почувствовать горячую благодарность к этой верховной силе, которая мало того, что сохранила мне мои драгоценности, но и отвела от меня неминуемое разорение. Однако у меня не было ничего похожего на веру. Если я что и чувствовала, то это искреннюю благодарность моему избавителю, голландскому купцу, или негоцианту, за бескорыстную дружбу и верность, которые — не говоря о более страшных вещах — уберегли меня от нищеты.
Итак, как я только что сказала, я с благодарным — чувством думала о его доброте и верности и положила в душе явить ему доказательство моей благодарности, как только окончатся мои скитания. Но я не могла еще знать, что меня ждет впереди, и эта неуверенность причиняла мне немалое беспокойство. Пусть взамен моих денег у меня на руках ценные бумаги и благодаря истинно дружескому попечению голландца мне удалось, как я уже говорила, выбраться из Франции. Однако торжествовать победу мне казалось преждевременно, ведь если мне не удастся выручить деньги за векселя, которые мне дал мой голландец, я снова окажусь на мели. Как знать, быть может, он нарочно подстроил всю эту историю с евреем, чтобы запугать меня и заставить бежать, словно мне грозила смертельная опасность? И если векселя окажутся подложными, значит я сделалась жертвой двух мошенников. Эти и подобные им мысли роились у меня в голове. Впрочем, в сторону праздные домыслы, которые, как оказалось, не имели под собой никакого основания, ибо этот честный человек поступил, как то свойственно честным людям в соответствии со своими правилами, бескорыстно и открыто, а также с искренностью, какую редко встретишь на свете. От этой финансовой операции он не получил ничего, кроме предусмотренной законом выгоды.
Когда наше судно проходило между Дувром и Кале, и я увидела свою милую Англию, которую я считала своей родиной, хоть я там и не родилась, а лишь воспитывалась, мною овладел неизъяснимый восторг и желание ступить на ее землю сейчас же охватило меня с такой силой, что я предложила капитану двадцать пистолей, лишь бы он причалил: к английским берегам и высадил меня у ее меловых скал. Когда же он сказал, что не может, а, вернее, не смеет меня там высадить, хоть бы я ему за это посулила и сто пистолей, я в душе своей стала мечтать, чтобы поднялась буря и пригнала корабль к берегам Англии, так чтобы волей-неволей им пришлось меня высадить — там ли, здесь ли, мне было безразлично — лишь бы в Англии!
Этим своим грешным мечтам я предавалась часа три, а то и больше, но когда шкипер взял курс на север, как то было предусмотрено его рейсом, и мы потеряли Англию из виду, а справа, или, как говорят моряки, по правому борту, уже показались берега Фландрии, я перестала мечтать о том, чтобы высадиться в Англии и поняла, как глупо было этого желать. Ведь если бы я и высадилась в Англии, мне все равно пришлось бы оттуда ехать в Голландию из-за моих векселей; сумма, которую я должна была по ним получить, была столь велика, что, не имея там своего доверенного лица, я могла ее затребовать только лично. Однако спустя еще два-три часа после того, как мы потеряли Англию из виду, погода начала меняться; завывания ветра становились все громче и громче, и матросы говорили между собой, что к ночи поднимется шторм. До захода солнца оставалось часа два, мы уже миновали Дюнкерк, и кто-то даже, кажется, сказал, что видит Остенде[60]. Но тут ветер разыгрался не на шутку, поднялась большая волна и всех, в особенности тех из нас, кто не был искушен в мореходстве и ничего не видел дальше того, что делалось у него перед глазами, объял страх. Короче говоря, сделалось темно, как ночью, ветер все крепчал, и за два часа до наступления настоящей ночи, разразился страшный шторм.
Мне доводилось и прежде плавать по морю, ибо, как я уже говорила, в детстве меня перевезли из Рошели в Англию[61]; а позднее, уже взрослая, я ступила на борт корабля, стоявшего на Темзе, и поплыла обратно из Лондона во Францию. Но, услышав над головой страшный шум, который матросы подняли на палубе, я встревожилась, ибо никогда не бывала на море во время шторма и ничего подобного не испытывала. А когда я решилась приоткрыть дверь и выглянуть на палубу, меня обуял ужас, — темень, свирепый ветер, огромные волны, торопливые движения голландских матросов, ни одного слова из речей которых я не могла понять, ни когда они посылали проклятия, ни когда возносили мольбу богу — все это вместе, говорю, наполнило меня таким ужасом, что я, словом, перепугалась насмерть.
Вернувшись в каюту, я застала Эми в жесточайшем приступе морской болезни, для облегчения которой я незадолго до того давала ей глоток особой настойки. Увидев, что я села, не проронив ни слова, и ничем не отвечала на ее тревожные взгляды, она так и бросилась ко мне.
— Ах, сударыня! — воскликнула она. — Что случилось? Отчего вы так бледны? Да вы совсем больны! Что случилось?
Я же все не могла вымолвить слова и только два-три раза всплеснула руками. Эми продолжала осыпать меня вопросами.
— Открой дверь и выгляни сама, — сказала я наконец.
Она тотчас кинулась к двери и приоткрыла ее, как я ей велела. Бедняжка обернула затем ко мне лицо, и на нем были написаны такой ужас и потерянность, каких мне не доводилось видеть прежде ни на одном лице. Заломивши руки, она принялась кричать: «Я погибла, погибла! Я утону! Мы все погибли!» И заметалась по каюте, как помешанная, как существо, лишенное последних остатков разума. Да и как могло быть иначе?
Я и сама трепетала от страха, но вид того, как терзается бедная девушка, вернул мне самообладание, и я принялась ее увещевать, пытаясь внушить ей, что не все еще потеряно. Сколько кораблей, говорила я, попадают в шторм и благополучно из него выходят! Почему же она думает, что наш корабль непременно утонет? Это верно, что нам, пассажирам, буря кажется ужасной, но матросов она, по-видимому, не пугает. Я стремилась утешить ее как только могла, хоть у самой у меня на душе было ничуть не легче, чем у Эми, и я чувствовала, что смерть смотрит мне прямо в лицо, — да и разве одна смерть? Меня мучило еще кое-что, а именно, совесть, и я была в страшной тревоге, но только меня некому было утешать и уговаривать.
Однако состояние Эми было много хуже моего, во всяком случае, страх, который она испытывала при виде бури, был еще больше, чем у меня, и поэтому я была занята ее утешением. Она же, как я уже говорила, совершенно обезумела и носилась по каюте с воплями: «Я погибла, погибла! Я утону!» — и все в таком духе. Наконец, судно наше, должно быть, под напором какой-нибудь особенно могучей волны, резко качнулось в сторону, и бедную Эми, и без того обессиленную морскою болезнью, швырнуло наземь. Она упала лицом вперед, ударившись о то, что у моряков называется переборкой, и так и осталась лежать на полу, бездыханная, как камень, и на вид не более живая, чем он.
Я принялась звать на помощь. С таким же успехом можно было кричать с вершины горы, окруженной со всех сторон пустыней бед единой души, ибо матросы были так заняты и так шумели сами, что никто меня не услышал, никто ко мне не подошел. Я открыла дверь каюты и выглянула наружу, чтобы кого-нибудь призвать, но то, что представилось моим глазам, лишь удвоило мой ужас: два матроса, упав на колени, молились, а тот, что стоял у штурвала, тоже издавал какие-то стенания, которые я было приняла за молитву. Однако, он, как оказалось, отвечал кому-то, кто выкрикивал ему сверху, куда держать курс.
Мне негде было искать помощи ни для себя самой, ни для моей бедной Эми, которая лежала так недвижно и с такой бледностью на лице, что я не знала, жива она, или нет. Перепуганная насмерть сама, я наклонилась к ней и подтащила ее вперед, усадив ее на палубе, спиной к переборке. Затем вынула из сумки флакончик с нюхательной солью, поднесла его к самому ее носу, принялась тереть ей виски, словом, проделала над ней все, что могла, но Эми по-прежнему не подавала признаков жизни. Я нащупала ее пульс, но так и не могла понять, жива она или нет. Но вот, после долгого времени, она начала оживать и примерно через полчаса совсем уже пришла в себя, но и после того долго не могла понять, что с ней произошло.
Когда же к ней вернулось сознание, она спросила меня, где она находится? Я сказала, что покуда на корабле, но надолго ли, известно одному богу.
— Как же так, сударыня? — воскликнула она. — Разве буря не утихла?
— Ах, нет, Эми, — ответила я. — Нет, не утихла ничуть.
— Возможно ли, сударыня? — возразила Эми. — Ведь только что море было спокойно.
(Она имела в виду то время, что лежала без чувств, потеряв сознание оттого, что при падении ударилась головой).
— Спокойно? — переспросила я. — Увы, Эми, буря не унялась; быть может, море и успокоится со временем, когда все мы пойдем на дно, а души наши вознесутся на небеса.
— На небеса, сударыня! — воскликнула Эми. — Зачем вы говорите о небесах? Как будто я могу попасть на небо! Увы, сударыня, если я потону, то меня ожидают проклятия ада! — Разве вы не знаете, сколь я греховна? Я жила, как шлюха, сперва с одним, потом с другим, и целые четырнадцать лет погрязала я грехе. Ах, сударыня, вы это знаете сами, и господу богу тоже об этом известно. И вот настал мой час умереть, утонуть в море. О, что со мною будет! Я навеки погибла. Да, да, сударыня, навеки. На веки-вечные! О, я погибла, погибла! Если я утону, я навсегда погибну!
Как вы сами; понимаете, каждый возглас Эми был для меня, как нож в сердце. И я тут же про себя подумала: «Бедная моя Эми! Как ты себя величаешь, так должна величать себя и я. Все, в чем ты винишь — себя, во всем этом должна винить себя и я. Больше того — я повинна не только в собственных грехах, но и в твоих». И тут я вспомнила, что я не только ничуть не лучше Эми, но что я была орудием сатаны и вовлекла ее в грех; что я собственноручно раздела ее и заставила, сделаться полюбовницей того, с кем сама делила ложе разврата, что Эми всего лишь следовала по моим стопам: Это я показала ей губительный пример, я ввергла ее в соблазн, и теперь, поскольку мы вместе грешили, мы, верно, вместе и потонем.
Мысли эти вновь и вновь проносились в моей голове; и каждое восклицание Эми вызывало новый прилив раскаяния. «Это я всему виною, Эми, — твердила я себе. — Это я тебя погубила. Во всем, что с тобою сейчас случилось, виновна я, и вот ты должна понести наказание за грехи, в которые ввергла тебя я; и коли ты погибла навеки, то что же ожидает меня?».
Правда, между мною и Эми была некоторая разница: так, я все эти речи произносила лишь в мыслях и хранила свои вздохи и печаль про себя, меж тем как Эми, у которой нрав отличался большей горячностью, чем мой, говорила все вслух, крича и рыдая, как человек, которого подвергают невыносимым терзаниям.
Утешить ее мне было нечем, — в самом деле, что я могла сказать? Однако я кое-как ее утихомирила, дабы те, кто были с нами, на корабле, не могли понять, что она такое говорит. — Но и успокоившись, она продолжала говорить об ужасе и раскаянии, охватывающих ее при мысли о ее, неправедной жизни, и время от времени вскрикивала, что она проклята и так далее. Каково было все это выслушивать мне, которая знала, что в будущей жизни ожидает меня! Я тоже настроилась на серьезный лад и, испытывая живейшее раскаяние за мои прежние грехи, раза два-три тоже тихонько воскликнула: «Смилуйся надо мной, о господи!» И мысленно приняла множество решений касательно дальнейшей моей жизни, если богу будет угодно не отнять ее у меня на этот раз; я буду жить уединенно и добродетельно, говорила я себе, раздавая милостыню из своих неправедно доставшихся мне богатств.
В ожидании ужасного конца я с отвращением и гадливостью оглядывалась на свою жизнь. Краска бросилась мне в лицо, и я поражалась своим поступкам, тому, как, отбросив стыд и честь, продавала себя за барыш: если только богу будет угодно пощадить меня на этот раз и не дать мне умереть, говорила я себе, я переменюсь совсем и никогда уже не вернусь к прежнему!
Эми зашла еще дальше моего. Она молилась вслух, принимала решения, давала клятву, что начнет совершенно новую жизнь, если только богу будет угодно пощадить ее на, этот один-единственный раз. Меж тем начала заниматься заря, ибо шторм продолжался всю ночь. Все же было радостно увидеть свет нового дня, ведь никто из нас не чаял его встретить. Волны, однако, продолжали вздыматься, как высокие горы, и шум води был столь же ужасен для слуха, как вид этих гор для зрения. Суши нигде, куда ни кинешь глазом, и никто из матросов не знал, куда нас забросило. И вдруг, к нашей неизъяснимой радости, на горизонте появилась суша, и суша эта оказалась Англией: мы были у берегов графства Саффолк[62]. А так как судно наше порядком потрепало, капитан решил попытаться причалить любой ценой. Моряки с большим трудом добрались до Гарвича[63], где нам, по крайней мере, не грозила уже гибель. Однако, в трюм набралось столько воды и все судно пришло в такое плачевное состояние, что если бы мы в тот день, не причалили, то, по мнению, моряков и портовых рабочих, которых капитан, нанял, чтобы задраить пробоины, оно к ночи наверняка бы утонуло.
Услыхав, что матросы завидели землю, Эми воспрянула духом и поднялась на палубу. Но затем тотчас спустилась ко мне:
— Ах, сударыня, — сказала она. — Это верно, что земля виднеется; но она похожа на гряду облаков, и как знать, может, это и в самом деле всего лишь облака; а если это и впрямь суша, то до нее еще очень далеко, а море еще так бурлит, что мы, наверное, утонем прежде, чем достигнем берега. — Страшнее этого моря я ничего не видела. Волны, — что горы, и они того и гляди нас проглотят, даром что рядом суша.
Я же верила, что, раз показалась земля, мы спасены, и сказала Эми, что она просто ничего не понимает, и что, раз матросы увидели землю, они возьмут курс прямо на нее и постараются войти в ближайшую гавань. Но Эми была права — до суши было еще ужасно далеко; и она в самом деле походила на гряду облаков; волны высились, как горная цепь, и судно рисковало затонуть прежде, чем достигнет берега. Эми пребывала в унынии; однако ветер дул с востока и гнал корабль к берегу с такой силой, что, когда через полчаса я приоткрыла дверь каюты и выглянула наружу, земля оказалась куда ближе, чем можно было судить со слов Зми. Так что я вернулась к ней и стала ее подбадривать, а заодно приободрилась и сама.
Часом позже мы увидели, к своему величайшему облегчению, открытую гавань Гарвича, куда и устремился наш корабль. И вот, через несколько минут, к нашей несказанной радости, мы плыли уже по спокойным водам. Так, вопреки моим желаниям и подлинной выгоде, исполнилась моя мечта — высадиться в Англии, хотя бы для этого понадобилась буря.
Нельзя сказать, что буря эта послужила нам с Эми на пользу, ибо, как только опасность миновала, с ней миновались также и страх смерти и того, что нас ожидало после нее. Омерзение, какое мы почувствовали было к своей прежней жизни, как бы отлетело, а с возвратом к жизни к нам возвратилась наша грешная приверженность к ней, и мы снова стали такими же, какими были, а то и хуже. Раскаяние, вызванное страхом близкой смерти, длится не долее, чем самый этот страх, и всем этим покаянным речам, что произносятся на смертном одре, или (что почти одно то же) на море, во время бури, — грош цена. Я не хочу сказать, однако, что перемена эта произошла с нами тотчас — отнюдь: страх, объявший нас в море, держался еще и некоторое время спустя, во всяком случае, буря улеглась много раньше, нежели изгладилось страшное впечатление, какое она оставила в нашей душе. Это относится в особенности к бедной Эми, которая, едва ступив на землю, припала к ней долгим поцелуем и принялась горячо благодарить бога за то, что он вывел ее из моря. Поднявшись же с земли, она обернулась ко мне и сказала:
— Надеюсь, сударыня, вы никогда больше не отправитесь в море.
Не знаю, что тому причиной, — право, не могу сказать! — но почему-то Эми гораздо больше моего терзалась раскаянием во время бури, а, попав на сушу, гораздо больше радовалась своему избавлению, чем я. Меня же охватило какое-то оцепенение — не знаю, как это иначе назвать. Душа моя во время бури была преисполнена ужаса, и я чувствовала близость смерти не меньше, чем Эми, но чувства и мысли мои не находили себе исхода, как у нее. Мое горе было молчаливо и угрюмо, и я не могла его излить ни в словах, ни в рыданиях, и тем самым его было много труднее переносить.
Я испытывала ужас за свою прошлую жизнь, я твердо верила, что еду ко дну, где смерть потребует от меня отчета во всех моих поступках. Поэтому, как я уже говорила, я озиралась на прожитую мною жизнь с отвращением. Но того раскаяния, что вытекает из источника, из которого вытекает истинное раскаяние, я не ощущала. Порок и разврат, в котором я утопила свою душу и жизнь, не представлялись мне и тогда преступлением, совершенным, по отношению к богу, осквернением святыни, злоупотреблением высшей милостью, пренебрежением божественной добротой. Короче говоря, не было в леей душе ни подлинного раскаяния, ни осознания всей чудовищности моих грехов, ни веры в божественного искупителя, ни надежды на его благость. Мое же раскаяние было того рода, какое бывает у преступника, когда его подводят к эшафоту: он жалеет о том, что совершил преступление не оттого, что это преступление, а оттого, что его за это повесят.
Правда, у Эми раскаяние выветрилось так же бесследно, как и у меня. но все же не так скоро. Впрочем, обе мы на некоторое время утратили обычную свою беспечность.
Как только нам удалось заполучить шлюпку из города, мы спустились на берег и тотчас направились на постоялый двор в Гарвиче, чтобы там обсудить как следует, что нам дальше предпринять — отправиться ли в Лондон или дожидаться здесь, пока чинят корабль, что, как нам сказали, будет длиться недели две, и плыть затем в Голландию, как мы и собирались сначала и как того требовали дела.
Разум повелевал ехать в Голландию, ибо там мне причиталось получить деньги; там же я могла обратиться к надежным людям с хорошей репутацией, к которым мой добрый купец в Париже снабдил меня рекомендательными письмами; от этих людей я, в свою очередь, могла рассчитывать получить письма к лондонским негоциантам и таким образом завязать знакомство с лицами значительными (а я это страсть как любила). Между тем сейчас во всем Лондоне я не знала ни души, да и вообще мне больше некуда было обратиться. Итак, побуждаемая всеми этими соображениями, я решила ехать в Голландию, а там — будь что будет!
Однако Эми и слышать о том не хотела; при одном упоминании о море ее бросало в дрожь и в слезы. Она умоляла меня не пускаться в плавание или, коль я на то решилась, оставить ее на суше — она готова была побираться — лишь бы не в море! На постоялом дворе над нею начали шутить да подтрунивать; говоря, что у нее, должно быть, совесть нечиста, и что она, верно, боится выболтать какой-нибудь свой грех; если она когда и спала с мужем своей госпожи, говорили они, то, случись ей попасть в бурю, она непременно в том признается; таков обычай всех этих бедняжек — чуть буря, они тотчас выбалтывают имена своих полюбовников. Так, некая служанка, находясь в море со своей госпожой, муж которой был тем-то и тем-то и жил в Лондоне на такой-то улице, как только поднялась буря, с перепугу призналась, что спала с хозяином и со всеми его подмастерьями тогда-то и тогда-то и в таком-то месте. Бедная ее госпожа, — возвратившись в Лондон, так и набросилась на мужа. И вот вследствие бури была разбита семья. Такой конец, впрочем, Эми не грозил, ибо хоть она и в самом деле переспала со своим хозяином, то было с ведома согласия хозяйки и, что хуже, по ее же наущению. Я еще раз на этом останавливаюсь, дабы выставить на позор мой грех во всей его разнузданности.
Я думала, что к тому времени, как починят судно, страхи Эми утихнут, но они, напротив, разгорались со все большей силой. Когда дело дошло до того, что нам надо было либо садиться тотчас на корабль, либо, окончательно отказаться от путешествия, ужас Эми достиг такой степени, что с нею сделался припадок, и судно отправилось без нас.
Однако; как я уже говорила, ехать мне было совершенно необходимо, и некоторое время спустя я была вынуждена сесть на пакетбот и оставить Эми в Гарвиче, наказав ей, однако, отправиться в Лондон и там ожидать от меня писем и дальнейшие распоряжений.
И вот из дамы легкого поведения я превратилась в деловую женщину; да и то сказать, денежные дела мой приобрели немалый размах.
В Гарвиче мне удалось приискать себе служанку, которая бывала прежде в Роттердаме, хорошо знала этот город и говорила по-голландски, что было для меня весьма удобно, и мы с ней отправились в путь.
Мы быстро добрались: до места, нам сопутствовала прекрасная погода, и в «Роттердаме я без труда разыскала купца, к которому у меня было рекомендательное письмо. Он говорил со мной чрезвычайно почтительно, принял вексель на 4 000 пистолей и впоследствии выплатил мне по нему сполна. Кроме того, его: попечениями мне выплатили по другим векселям, которые мне надлежало получить в Амстердаме, а по одному из этих векселей — на тысячу двести крон, который был опротестован в Амстердаме, он выплатил мне сам — из уважения, как он сказал, к поручителю, то есть к моему другу, парижскому купцу.
Роттердамский купец помог мне также с продажей моих бриллиантов. Он свел меня с ювелирами, один из которых был особенно мне полезен, так как оценил мне их по достоинству. Он был большой знаток по части драгоценных камней, но к описываемому мною времени не занимался их скупкой. К нему-то и обратился мой роттердамский покровитель с просьбой проследить, чтобы меня не обманули.
Так, в заботах по устройству моих финансовых дел, прошло без малого полгода. Все это время занимаясь делами и обращаясь с крупными суммами, я сделалась опытнейшей купчихой. В банке у меня лежала солидная сумма денег, а также векселя и чеки на еще большие суммы.
Примерно месяца через три я получаю письмо от Эми, в котором она сообщает, что ее друг, как она величала камердинера моего принца, который и в самом деле приходился ей весьма близким другом, ибо, по ее собственному признанию она переспала с ним раз сто (иначе говоря, столько, сколько ему было угодно, так, что за их восьмилетнюю связь, наверное, много больше ста раз), так вот она мне пишет, что получила от своего друга письмо. В письме этом, среди прочих материй, служивших предметом их переписки, он сообщил новость о моем близком приятеле, а именно, о моем законном муже, что поступил в жандармы: тот, оказывается, был убит в какой-то потасовке, происшедшей между жандармами, и моя девица поздравляла меня с обретенной свободой. «Так что, сударыня, — заключала она свое письмо, — вам остается лишь вернуться, приобрести великолепный выезд с кучером и лакеями, и если красота и удача не доставят вам титула герцогини, то я уж не знаю, что его может доставить». Я, впрочем, такой цели себе еще не ставила. Вновь вступать в брак у меня не было ни малейшего желания. С первым моим мужем мне так не повезло, что мне претила одна мысль о замужестве. Я убедилась, что с женой обращаются пренебрежительно, любовницу же боготворят; на жену смотрят, как на старшую горничную, на любовницу — как на королеву; жена вынуждена отказаться от своей собственности, а если она пытается что-либо из нее удержать, на нее начинают коситься, ее попрекают даже деньгами на булавки, между тем как о любовнице справедливо говорят, что все, что принадлежит ее возлюбленному, — ее собственность, притом что все, чем она владеет сама, остается при ней; жена обязана безропотно переносить миллион оскорблений или покинуть мужа и тем самым себя погубить и обесславить: оскорбленная любовница-владычица своей судьбы и может тотчас взять себе другого.
Такими-то лукавыми доводами я пыталась оправдать свой блуд; в опровержение этих доводов я даже не пыталась привести, разницу между положением жены и любовницы в другом отношении, иначе говоря, — во всех отношениях. Я не говорила себе, во-первых, что жена открыто и смело показывается на людях в обществе мужа, живет в доме мужа, который является и ее собственным домом, повелевает слугами мужа, ездит, в каретах мужа, которые она имеет полное право считать своими, принимает гостей мужа, воспитывает его детей, которые платят ей любовью — и уважением, ибо это и ее дети тоже; а если муж ее умирает, то, в соответствии с английским законом, она имеет право притязать на оставшееся, по нем имущество[64].
Наложница меж тем прячется по наемным квартирам, ее навещают в темноте ночи, при всяком случае от нее отрекаются перед богом и людьми, и как бы щедро ее ни содержали — это лишь временно, ибо в конце концов с нею расстаются и ее постигает вполне заслуженная несчастная судьба. Если у нее рождаются дети, все ее старания устремлены не на то, чтобы их воспитывать, а на то, чтобы избавиться от них, и если ей случится дожить до того, как они вырастают, они ей платят презрением и ненавистью и стыдятся ее. Покуда бушует порочная страсть и ее возлюбленный в руках сатаны, он ей принадлежит, и покуда, он ей принадлежит, она из него веревки вьет: но стоит ему захворать или если на него обрушится еще какое несчастье, виновата будет она, в чем он не преминет ее попрекнуть. Стоит ему поддаться раскаянию, его первые же шаги на пути исправления обратятся против нее, он ее бросает, воздает ей по заслугам, начинает ее ненавидеть, испытывать к ней отвращение и гонит с глаз долой. И при всем этом надо помнить об одном непременном условии, а именно — что чем искреннее и неподдельнее его раскаяние, чем больше он устремляется к праведности, чем пристальнее вглядывается в себя, тем сильнее возрастает его отвращение к ней, и он начинает проклинать ее всей душой. Хорошо, если в порыве неслыханного великодушия этот новообращенный грешник пожелает, чтобы бог простил соучастницу его прегрешений, — на большее ей и рассчитывать нельзя.
Словом, различия между обстоятельствами, в коих оказывается жена и наложница, столь велики и многочисленны, и удостовериться в них мне довелось столь великой ценой, что я могла бы перечислять их и описывать бесконечно. Однако мое дело — поведать историю моей жизни, тем более, что я еще далеко не исчерпала всех безрассудств, кои мне еще предстояло совершить. Быть может, когда я дойду до морали, какую следует извлечь из моей повести, мне еще придется вернуться к этой, ее части, и тогда я остановлюсь на ней во всех подробностях.
Пока я была в Голландии, я получила несколько писем от моего друга (а у меня было достаточно оснований называть его так), голландского негоцианта в Париже, в которых он описал мне дальнейшее поведение негодяя-еврея, рассказав о шагах, какие тот предпринял после моего отъезда; о его нетерпении, когда мой друг держал его в неизвестности, уверяя его, что ждет меня со дня на день, и о его ярости, когда он обнаружил, что я так и не пришла.
Оказывается, после того как он понял, что ему меня не дождаться, он с помощью неустанных расспросов, какие он обо мне вел, выведал, где я жила прежде, и что я состояла на содержании у некоего высокопоставленного лица, имя которого ему все же так и не удалось узнать. Единственное, что он узнал о моем высоком покровителе, это — цвет ливреи, в какую были облачены его слуги. Ему даже удалось напасть на его след, однако точно удостовериться в верности своей догадки он не мог, равно как и представить какие-либо доказательства, ее подтверждающие. Он разыскал камердинера принца, но говорил с ним так дерзко, что тот угостил его, как говорят французы, a coup de baton, иначе говоря, основательно отлупил его палкой, как тот того и заслуживал. Когда же и после этого он не угомонился и не излечился от своей наглости, двое неизвестных настигли его однажды ночью, в поздний час на Pont Neuf[65], набросили на него широкий плащ[66], и затащили в укромное местечко; там ему отрезали оба уха, сказав, что это ему возмездие за его дерзкие речи о высокопоставленных лицах. При этом его предупредили, что если он впредь не научится благонравию и будет давать волю своему языку, то ему оный язык вырежут.
Дерзость его, таким образом, была пресечена, однако он еще раз возвратился к моему другу, угрожая возбудить против него, судебное дело за сговор со мною, обвиняя его в соучастии в убийстве ювелира и прочее. Из разговора с ним купец узнал, что злодей предполагает, будто я пользуюсь покровительством упомянутого принца ***ского; более того, негодяй утверждал, что я и сейчас нахожусь в Версале, ибо он не имел ни малейшего представления о том, куда я отправилась на самом деле. В одном он не сомневается, сказал он купцу, что я в Версале и что тот об этом знает. Мой друг только посмеялся над его угрозами. Негодяй, однако, доставил ему немало хлопот и даже попытался вчинить купцу иск в том, что он способствовал моему побегу; если бы это удалось, купцу пришлось бы привести меня на суд, так как моя неявка грозила бы ему большим денежным штрафом.
Однако купец его перехитрил и, упредив его, донес на негодяя сам? уличив его в мошенничестве и рассказав все, как было; как тот намеревался выдвинуть против вдовы ювелира обвинение в убийстве мужа, и все ради того, чтобы вынудить ее расстаться с ее драгоценными камнями? как он склонял купца принять участие в этом деле с тем, чтобы поделить драгоценности; как посвятил его в свое намерение заполучить камни в свои руки, обещав по их получении отказаться от иска. Таким образом купцу удалось сорвать замысел негодяя, отправить его в Консьержери (или, по-нашему, в Брайдуэлл)[67] и отмести от себя все подозрения. Через некоторое время и не без помощи денег негодяй вышел из тюрьмы и еще долго потом досаждал купцу. Наконец он даже пригрозил убить, его насмерть; купец рассудил, что негодяй способен на все, что угодно; а так как за два месяца до того он овдовел и был теперь человеком одиноким, он решил покинуть Париж; и вот он тоже очутился в Голландии.
Можно с достоверностью утверждать, что ключом или, так сказать, источником, из которого на этого доброго человека обрушились все заботы и невзгоды, являлась я; и поскольку в моей власти было впоследствии полностью воздать ему за его хлопоты, а я этого не сделала, то следует признать, что к числу моих проступков можно прибавить и неблагодарность. Но подробнее об этом я расскажу в дальнейшем.
Занимаясь своими векселями в конторе роттердамского купца, — того самого, которому рекомендовал меня мой друг, — я только было собралась писать ему в Париж, как вдруг услышала цоканье копыт. В городе, где все обычно передвигаются по воде, шум этот был непривычен. Мой друг, оказывается, переехал на пароме через Маас из Виллемстадта[68] и, таким образом прибыл к самой двери роттердамского купца.
Заслышав конский топот, я выглянула в дверь и увидела, как кто-то слезает с лошади и направляется к воротам. Я ничего не знала и никого не ждала и, как я уже говорила, была удивлена, — могу сказать, чрезвычайно удивлена, — узнав в приблизившейся фигуре моего благодетеля и спасителя — голландского купца из Парижа.
Признаться, сюрприз этот был для меня приятен, и я чрезвычайно обрадовалась, увидя того, кто обошелся со мной с такою честностью и добротой, и, более того, спас мне жизнь. Завидев меня, он тотчас ко мне подбежал, обнял меня и принялся меня целовать, чего никогда ранее себе не позволял.
— Сударыня, — сказал он, — как я рад видеть вас благополучной в этой стране! Еще два дня, — и вы бы погибли, если бы задержались в Париже.
Я так ему обрадовалась, что не сразу могла отвечать. Я разрыдалась, и с минуту не могла вымолвить ни слова. Однако оправилась и сказала:
— Сударь, я вам обязана даже более, чем предполагала. Ведь вы спасли мне жизнь. Я рада вас видеть здесь, — прибавила я, — еще и затем, что нам нужно привести в порядок счета, по которым я перед вами в большом долгу.
— С этим делом мы легко уладим, — сказал он, — поскольку мы теперь так близко друг от друга. Где же вы остановились, сударыня?
— У честных и добрых людей, — сказала я, — которым меня рекомендовал этот господин, ваш друг.
И я показала на купца, в чьем доме мы с ним встретились сейчас.
— И вы, сударь, также можете остановиться у них, — подхватил тот. — Если, вам это будет удобно и не помешает вашим делам.
— С превеликою радостью! — воскликнул мой друг. — Итак, сударыня, — прибавил он, оборотясь ко мне, — я буду вблизи от вас, и у меня, будет время поведать вам историю, довольно длинную, но вместе с тем довольно занятную — о том, какие неприятности и дьявольские козни чинил мне по вашему поводу еврей и какую адскую ловушку он расставил для вас на случай, если бы он напал на ваш след.
— А я, сударь, — сказала я, — расскажу вам обо всем, что приключилось со мной с той поры. А приключений, смею вас уверить, было немало.
Короче говоря, он расположился в том же доме, где и я, и дверь его комнаты открывалась, как он того и хотел, прямо напротив моей. Мы могли бы даже, переговариваться друг с другом,, каждый из своей постели. Это меня ничуть не смущало, так, как я считала его человеком чести, каким он и оказался на самом деле, да по правде говоря, об этой стороне дела я не очень-то и пеклась.
Первое время мой друг должен был посвятить неотложным делам, и мы начали делиться своими приключениями лишь на третий день после его приезда. Зато, раз начав, мы чуть ли не две недели только о них и говорили. Сперва я подробно описала ему все то важное, что со мной случилось в пути; как страшная буря прибила нас к Гарвичу, как мне пришлось оставить на берегу служанку, которая была так напугана этой бурей, что не осмеливалась вновь довериться судну, и как я сама никуда бы не поехала, если бы не его векселя, по которым можно было получить деньги лишь в Голландии; из чего следует, заключила я, что нет такого места в мире, куда бы женщина не решилась отправиться, коль скоро речь идет о деньгах.
Поначалу он было посмеялся над нашими женскими страхами: в здешних водах, сказал он, шторм — самое обычное дело; но так, как до берега всюду близко и гаваней — великое множество, то гибель нам не угрожала. Ведь если судно не может добраться до одного берега, ему только стоит взять курс к другому, и, так или иначе, куда-нибудь пристать. Однако, когда я ему описала, на какой развалюхе мы плыли и как, даже после того, что мы достигли покойных вод Гарвича, нам пришлось причалить к самому берегу, иначе судно затонуло бы в гавани, как, высунув голову из двери каюты, я поглядела направо и увидела матроса, на коленях шептавшего слова молитвы, и поглядев налево, — другого, точно в таком же положении, — после этого моего рассказа он согласился, что мои страхи были не так уж неосновательны. Однако тут же с улыбкой прибавил: «Впрочем, сударыня, — сказал он, — такая праведная и благочестивая женщина, как вы, всего лишь отправились бы на небо немного раньше, чем можно было ожидать; разница для вас была бы не столь существенна».
Признаться, когда он произнес эти слова, кровь так и застыла в моих жилах, и я думала, что лишусь сознания. «Несчастный, — подумала я, — хорошо же ты меня знаешь! Ах, кабы я и в самом деле была такой, какой я тебе представляюсь!». Он заметил мое смущение, однако ничего не сказал, ожидая моих слов.
— Ах, сударь, — сказала я. — Смерть, в каком бы виде она ни предстала перед нами, не может не вызвать трепета; когда же она является в образе бури на море и тонущего корабля, неизъяснимый страх, какой она вселяет в наши сердца, вдвое и даже втрое сильнее. Даже если бы я и была столь праведной, какой вы меня почитаете (а что я не такова, о том известно богу), все равно такая смерть поистине ужасна. Нет, сударь, я бы предпочла умереть покойно. — Он сказал мне еще много хорошего, искусно чередуя серьезные материи и любезности; я, однако, слишком была подавлена сознанием своей греховности, чтобы внимать его речам с должным удовольствием. Поэтому я направила беседу в другое русло, заговорив о том, что, хоть необходимость и вынудила меня поехать в Голландию, я мечтаю благополучно вновь пристать к английским берегам.
Он сказал, что рад случаю, приведшему меня в Голландию, и тут же намекнул, что мое благополучие ему столь дорого, что если бы ему и не посчастливилось найти меня в Голландии, он отправился бы разыскивать меня в Англию, признавшись, что желание видеть меня и было главной причиной, побудившей его покинуть Париж.
Я сказала, что весьма обязана ему за то, что он проявил такой интерес к моим делам, но что и без того чувствую себя в неоплатном долгу перед ним и поэтому ничто уже не в состоянии увеличить моей благодарности, ибо я обязана ему спасением жизни, — а что может быть дороже этого?
Он возразил с величайшей любезностью, что готов предоставить мне возможность отблагодарить его за эту услугу, равно как и за все прочие, какие он мне оказал или когда-либо окажет в дальнейшем.
Тут я начала смекать, к чему он клонит, а именно, к любви, однако, решила не подавать виду; к тому же, мне было известно, что он женат и что жена его в Париже. У меня же — во всяком случае в ту пору — не было никакой охоты к любовным интригам. Внимание мое, впрочем, было привлечено одной случайно оброненной им фразой, когда, рассказывая мне о чем-то, он прибавил: «Это было еще при моей жене». «Как, — воскликнула я в изумлении, — что вы хотите этим сказать, сударь? Разве ваша жена не в Париже?» «Отнюдь, сударыня, — ответил он. — Моя жена умерла еще в начале сентября прошлого года», — иначе говоря, как я прикинула, вскоре после моего отъезда из Парижа.
Все это время мы жили в одном доме, и, поскольку комнаты наши были одна против другой, обстоятельства способствовали полному нашему сближению, если бы только мы того захотели. Для порочных душ внешние обстоятельства играют далеко не последнюю роль; и то, о чем они иначе, быть может, и помышлять бы не стали, начинает казаться само собою разумеющимся.
Впрочем, хоть он и ухаживал за мной с такой прилежностью на расстоянии, намерения его были совершенно честными. Подобно тому, как — я нашла в нем бескорыстного друга и безукоризненно честного человека, которому я в свое время доверила все свое имущество, подобно этому, говорю, он показал себя человеком строгой добродетели, каковым бы и оставался, если бы я сама и, можно сказать, против его воли, не сбила его с пути; ну, да об этом будет рассказано в своем месте.
В некотором времени после нашего разговора он повторил еще раз то, что он мне уже полунамеками старался разъяснить, а именно, что он готов представить мне на рассмотрение план, согласно которому, если мне будет угодно принять его предложение, я могу погасить свой долг с избытком. Я сказала, что не столь безрассудна, чтобы в чем-либо ему отказать, и что за исключением одного, о чем, я надеюсь, он и сам не помышляет, — сочла бы себя неблагодарнейшим существом на свете, если бы не постаралась сделать для него все, что в моей власти.
На это он сказал, что не намерен обращаться ко мне с просьбой, исполнение которой не было бы в моей власти; иначе он не смел бы называть себя моим другом. Однако объявить, в чем же заключается его просьба, он не спешил, и разговор наш перешел на другое. Я даже подумала, не потерпел ли он какой неудачи в делах и что он, быть может, был вынужден покинуть Париж из-за кредиторов или еще из-за каких деловых неприятностей. А так как я всей душой была готова его вызволить, даже если для этого пришлось бы расстаться с большой суммой, — ведь меня к тому обязывала простая благодарность, поскольку он выручил все мое имущество, — я решила при первом удобном случае предложить ему денег; к большой моей радости, дня два или три спустя такой случай представился.
Несколько погодя он описал мне без утайки, — правда не все сразу, — неприятности, которые ему пришлось перенести от еврея, а также, каких все это стоило ему денег; ему, как я уже о том говорила, удалось, наконец, бросить того в тюрьму и предъявить ему иск на довольно солидную сумму — правда, у негодяя не было, чем ее выплатить. Еще он рассказал мне, как камердинер принца ***ского, возмутившись тем, как еврей обошелся с его господином, подстроил историю на Pont-Neuf[69], о чем я уже говорила и чему от души посмеялась.
— Как досадно, — сказала я, — что остается сидеть сложа руки и что я не в состоянии вознаградить этого камердинера! — И прибавила: — Быть может, вы, сударь, научите меня, как тут поступить; я бы хотела сделать ему щедрый подарок в знак благодарности за то, что он вступился за мою честь, а также за честь его господина принца ***ского.
Он сказал, что готов сделать все, что я ему поручу, и я попросила его переслать камердинеру 500 крон.
— Это слишком много, — сказал он. — В истории с евреем он вступился не столько за вас, сколько за своего господина.
Впрочем, мы все равно ничего сделать не могли, ибо ни он, ни я не знали, куда ему адресовать письмо, ни как к нему послать человека. Придется подождать до того времени, сказала я, когда я вернусь в Англию, ибо он некогда волочился за моей служанкой Эми, которая и по сей день находится с ним в переписке.
— Однако, сударь, — сказала я, — если мне не должно забывать о благородном заступничестве камердинера, то мне тем более следует возместить убытки, которые пришлось понести из-за меня вам. Итак, вы истратили?
Здесь я остановилась, пытаясь подсчитать названные им в разное время суммы, которые ему пришлось выложить, когда у него шла тяжба с этим плутом и мошенником. Я прикинула, что вместе они должны были составить никак не меньше 2 130 крон. Я вытащила пачку векселей, по которым следовало взыскать у одного купца в Амстердаме, а также мои банковский счет, и принялась перебирать их, с тем чтобы ему вручить. Он же, очевидно, догадавшись о моем намерении, с горячностью меня остановил и попросил убрать все мои счета и векселя, говоря, что никаких денег у меня не возьмет и что вовсе не затем поведал мне о своих приключениях с евреем; нет, сказал он далее, это он сам на свою голову — пусть и с благими намерениями — привел негодяя ко мне, а посему и должен сам, в виде наказания за то, что послужил причиной моего несчастья, понести все расходы. Неужели, спросил он, я столь дурного о нем мнения и думаю, что он способен взять деньги у вдовы, попавшей в затруднительное положение, да еще на чужбине, и все — за небольшое одолжение, какое ему удалось мне оказать? Однако, продолжал он, ему хотелось бы повторить еще раз, что он мечтает со мною сквитаться более серьезным образом и помочь мне, как он уже говорил ранее, занять то положение, в каком я могла бы вознаградить его доброту (как мне угодно было именовать его услуги); тогда-то, сказал он, мы и поговорим об окончательном расчете.
Я уже ждала, что он выскажется до конца, но он по-прежнему откладывал самый главный разговор, из чего я вывела, что он не имел в виду любовь, ибо с этим делом обычно не мешкают. Следовательно, решила я, говоря об окончательном расчете, он имел в виду все же деньги. Придя к такому убеждению, я ему сказала, что поскольку он знает, что я чувствую себя обязанной ему всем и не откажу, ему ни в чем, что в моих силах, и видя, что он затрудняется открыться мне, беру на себя смелость требовать, чтобы он откровенно рассказал мне, что его гнетет и как обстоят его дела в рассуждении денег и имущества; ведь ему лучше даже, чем мне самой, сказала я, известно, какими суммами я располагаю, и что если он испытывает нужду в деньгах, я предоставлю ему любую сумму в пределах пяти или шести тысяч пистолей, каковые он может мне отдать, когда ему то позволят его обстоятельства; если же он и не окажется в состоянии выплатить их мне, заключила я, я никогда их с него не стребую. Выслушав меня, он поднялся со стула и, отвесив почтительный поклон, принялся благодарить меня в изысканных выражениях, и я поняла, что люди, среди которых он вырос, отличаются гораздо более любезными манерами, нежели то принято думать о голландцах[70]. Затем он подошел ко мне и стал меня уверять, пересыпая свои заверения словами благодарности за мое доброе предложение, что не нуждается в деньгах ни в малейшей мере; если не считать смерти жены и одного из детей, что, разумеется, причинило ему большое огорчение, сказал он, во всех прочих своих делах он не потерпел никакого урона; способ же, которым он намеревается предложить мне расквитаться за все, что он был в состоянии для меня сделать, не имеет ни малейшего касательства к его денежным делам: короче говоря, он хотел, поскольку провидение (словно нарочно) лишило его жены, чтобы я возместила ему эту потерю. В заключение он прижал меня к груди и принялся меня целовать; он не давал мне перевести дух, так что я даже не могла произнести слова «нет».
Наконец, когда мне удалось высвободиться из его объятий, я ему сказала, что — как я уже говорила прежде, — я не в состоянии отказать ему ни в чем, кроме одного и весьма сокрушаюсь, что он просит о том единственном, чего я не могу ему дать.
Я не могла не усмехнуться про себя, что он так долго кружил и подходил окольными путями к тому, что, — если бы он только знал, — не представляло собой столь большой драгоценности. Впрочем, была и другая причина, мешавшая мне принять его предложение, между тем, как, если бы он обратился ко мне с менее честными и добродетельными намерениями, я бы ему, верно, не отказала. Но об этом я скажу дальше.
Как я уже говорила, он долго кружил вокруг да около, прежде чем высказать свою просьбу; зато, высказав ее, был так настойчив, что не принимал моего отказа, или, во всяком случае, отказывался его принять. Я, однако, упорно стояла на своем, хоть и облекла свой отказ в самую почтительную и любезную форму, в какую могла, повторяя вновь и вновь, что ни в чем другом я бы ему не отказала; я испытываю к нему, сказала я, величайшее уважение и готова обращаться, с ним свободно и непринужденно, как если бы он был мне братом.
Он всеми способами пытался меня переубедить, но я оставалась непреклонна. Наконец, он избрал средство, которое, как он себе льстил, окажется безошибочным, — таким оно, наверное, и было бы с любой другой женщиной на свете. Заключалось оно в том, чтобы, застигнув меня врасплох, мною овладеть, после чего само благоразумие, казалось бы, должно было заставить меня с готовностью вступить с ним в брак.
К этому времени мы позволяли себе такие вольности, какие приняты лишь между супругами — во всяком случае, они допустимы лишь между людьми, состоящими в законном браке; впрочем, мы никогда не переходили границ приличия и благопристойности. Но однажды вечером мы выпили больше вина, чем обычно, и мне показалось, что он нарочно подливает мне еще и еще; я решила сделать вид, что охмелела не меньше его, с тем чтобы, словом, если он мне что и предложит, особенно не упорствовать.
Около часу ночи — так мы с ним засиделись — я сказала: — Смотрите, уже пробило час! Мне пора ложиться.
— Ну что ж, — сказал он. — Я лягу с вами.
— Нет, нет, — сказала я. — Ступайте к себе. Он снова сказал, что ляжет со мной.
— Права, — сказала я, — раз вы так говорите, я не знаю, что и ответить. Я не могу устоять против вас, коль скоро вы решились.
Впрочем, я от него вырвалась и прошла к себе в спальню, однако дверь не закрыла, благодаря чему он мог свободно видеть, что я начала раздеваться; тогда он отправляется в свою комнату, она была ведь на одном этаже с моей — наскоро раздевается тоже и в комнатных туфлях и халате подходит к моей двери.
Полагая, что он ушел совсем и что, стало быть, он только пошутил и либо робел, либо и не имел серьезного намерения исполнить то, о чем говорил, я закрыла дверь, но не заперла ее на ключ, так как это вообще не было в моем обычае, и даже не задвинула засова. Не успела я лечь, как появляется он в своем халате и, приоткрыв дверь чуть-чуть, так что он не мог даже просунуть в нее голову, говорит тихонько:
— Как? Вы в самом деле уже легли?
— Да, да, — говорю я. — Ступайте к себе.
— Ну, нет, — говорит он. — Никуда я не пойду. Вы же сами сказали, что позволите мне с вами лечь, а теперь «ступайте». Нет и нет!
И входит в комнату, запирает дверь изнутри и в ту же минуту оказывается подле моей постели. Я нарочно начинаю браниться и обороняться и с еще большей горячностью, чем прежде, велю ему меня покинуть. Все, однако, напрасно; на нем ничего не было, кроме туфель, халата да еще нижней рубахи. Он скинул халат, отвернул мое одеяло и забрался ко мне в постель.
Некоторое время я еще противилась, но это было только для вида, ибо, как я уже говорила, я с самого начала задумала, что позволю ему, если он захочет, лечь со мною, а дальше — будь что будет!
Итак, он провел со мной и ту ночь, и следующую, и третью тоже; днем же все это время мы очень веселились. На третью ночь, однако, он сделался несколько серьезней.
— Вот что, душа моя, — сказал он, — хоть я зашел дальше, нежели намеревался, а также дальше, нежели вы того ожидали, ведь я к вам обращался не иначе как с честным предложением, — так вот, чтобы поправить дело и доказать вам совершенную искренность намерений, какие я вмел с самого начала, а также верность, кою обязуюсь соблюдать всегда, я и сейчас готов вступить с вами в брак и хочу обвенчаться завтра утром — на тех же справедливых условиях, какие я предлагал раньше.
Следует признать, что это в самом деле свидетельствовало как о честности его намерений, так и о великой его ко мне любви. Я же истолковала его слова совсем в другую сторону, а именно — что он зарится на мои деньги. Как же он изумился, как смутился, когда, выслушав его предложение с холодным равнодушием, я вновь повторила, что он просит меня о том единственном, чего я не в силах ему даровать.
Он был поражен.
— Как? — воскликнул он. — Вы мне отказываете? И когда же? После того, как я с вами спал!
Я отвечала ему холодно, но по-прежнему учтиво.
— Это верно, — сказала я, — к вящему моему позору, это так. Вы застигли меня врасплох и завладели мною. Не примите, однако, за обиду, но я все равно не могу согласиться сделаться вашей женой. Если у меня родится ребенок, — продолжала я, — я поступлю с ним, как вы укажете; надеюсь, вы не выставите меня на всеобщее позорище за то, что я выставила себя на позор вам. Но, воля ваша, дальше я не иду. На этом я твердо стояла и не желала слушать о браке. Все это может показаться не совсем понятным. Попытаюсь объяснить свой поступок, насколько я сама его тогда понимала. Я знала, что на положении любовницы я, по установленному обычаю, получала бы содержание от любовника; между тем как вступивши в брак, я теряю все свое имущество, которое перейдет в руки мужа и сама я должна буду во всем ему подчиняться. Поскольку денег у меня было достаточно и положение брошенной любовницы в будущем меня не страшило, мне не было никакой причины дарить ему двадцать тысяч за то, чтобы он на мне женился, — слишком дорогая цена за кров и стол!
Таким образом, его план сойтись со мною, дабы меня обезоружить, обратился против него самого, и он оказался ничуть не ближе к своей цели — сделаться моим мужем, — чем прежде. Он исчерпал все свои доводы в пользу брака, ибо я решительно отказалась выходить за него замуж, и так как он отклонил предложенную мною тысячу пистолей в возмещение убытков, которые он понес в Париже из-за еврея, в надежде, что на мне женится, теперь, когда он понял, что этой надежде не суждено сбыться, он был ошеломлен и, как мне казалось, я имела основания полагать, раскаивался в том, что не взял этих денег.
Так, впрочем, обычно и бывает с людьми, которые добиваются осуществления своих желаний неправедными путями. Я, та самая я, что ощущала себя в неоплатном перед ним долгу, теперь говорила с ним так, точно уже с Ним расквиталась, словно оценивала счастье разделить ложе с потаскухой в тысячу пистолей, мало того, этим как бы покрывалось все, чем я была ему обязана: и жизнью и всем моим имуществом.
Но он сам был в том повинен, и пусть это была невыгодная сделка, она с начала до конца была затеяна им, и он не имел никаких оснований винить меня в том, что я его в нее впутала. Но если он задумал со мною переспать, рассчитывая таким образом побудить меня на брак ним, то и я оказала ему эту милость (как ему угодно было именовать наш грех), чтобы таким образом расквитаться с ним за все его милости и с чистой совестью удержать свою тысячу пистолей.
Видно, просчет этот его немало огорчил и он долгое время не знал, что придумать; овладев мною, он рассчитывал добиться моего согласия на брак, иначе бы он не стремился к этой победе; но если бы он не знал, что у меня есть денежки, рассуждала я, вряд ли он захотел бы на мне жениться после того, как я позволила ему разделить со мной ложе. Ибо какой мужчина захочет жениться на обесчещенной потаскухе, пусть даже он сам ее и обесчестил? А поскольку я знала его за человека неглупого, я вряд ли была несправедлива, полагая, что, кабы не мои деньги, он бы не стремился на мне жениться — да притом еще после того, как я ему и так уступила, позволив ему делать со мной, что вздумается, без всяких предварительных условий.
Итак, до сего времени каждый мог лишь догадываться о намерениях другого; но так как он продолжал настаивать на своем желании на мне жениться, несмотря на то, что спал со мной и мог со мною спать сколько ему вздумается, а я — столь же упорно отказывалась выходить за него замуж, естественно, что вопрос этот служил у нас постоянным предметом обсуждения и что рано или поздно мы должны были объясниться начистоту.
Однажды утром, когда мы предавались нашим незаконным ласкам, иначе говоря, лежали вдвоем в постели, он вздохнул и сказал, что хотел бы задать мне некий вопрос и одновременно просить меня ответить с той же простодушной непринужденностью и открытостью, с какой я привыкла с ним обращаться. Я пообещала. Отчего же, спросил он, отчего я не соглашаюсь выйти за него замуж, раз я все равно позволяю ему все те вольности, что дозволены между мужем и женой? Вернее, поправился он, отчего, моя милая, раз уж ты так добра, что пускаешь меня к себе в постель, отчего не хочешь назвать меня своим всецело, взять меня к себе навсегда, дабы мы могли наслаждаться нашей любовью, не пороча себя?
По той же причине, по какой брак, о чем я ему призналась с самого начала, есть то единственное, в чем я вынуждена ему отказать, сказала я ему в ответ, по той же причине я не в состоянии открыть ему, сказала я, причины, вынуждающей меня отклонить его предложение. Это верно, продолжала я, что я даровала ему то, что считается величайшей милостью, какую может даровать женщина; однако, как он сам мог убедиться, сила моей благодарности к нему за то, что он вызволил меня из тягчайшего положения, в какое я когда-либо попадала, такова, что я не в состоянии ему ни в чем отказать; он должен понимать, что если бы я могла вознаградить его еще большими милостями, я сделала бы для него все, что угодно, — исключая один лишь брак. Ведь из всех моих поступков он может видеть, сколь велика моя к нему любовь; однако, что касается брака. то есть отказа от свободы, я, как ему известно, это однажды уже испытала, и он видел, в какой благодаря этому я попала переплет, какие бури и невзгоды мне пришлось пережить. Все это вызвало у меня отвращение к браку, сказала я, а я прошу его больше никогда на этом не настаивать. В том, что к нему самому у меня нет ни малейшего отвращения, он мог убедиться; если же у меня будет от него ребенок, я завещаю ему все мое имущество в знак моей любви к его отцу. Он долго обдумывал свой ответ и наконец сказал:
— Послушай, милая, на свете еще не было женщины, которая отказалась бы выйти замуж за человека, после того, как допустила его до своей постели. За этим, должно быть, кроется какая-нибудь причина. Исполни же еще одну просьбу — если я правильно эту причину угадаю и устраню ее, тогда ты уступишь мне, наконец?
Я сказала, что если бы ему удалось причину эту устранить, мне пришлось бы уступить, ибо я, разумеется, соглашусь на все, против чего не имею причины возражать.
— Итак, душа моя, либо вы дали слово другому или даже состоите в браке, либо не желаете вручить мне деньги, которыми владеете, рассчитывая с таким приданым на более выгодную партию. Коли верна моя первая догадка, я не скажу более ни слова, будь по-вашему; но если причина кроется в другом, я готов ее устранить и отмести все ваши возражения.
По поводу первого его предположения я его тотчас оборвала, говоря, что он, должно быть, очень дурного мнения, если допускает, что я способна была ему отдаться и продолжаю дозволять ему всякие вольности, будучи невестой или женой другого. И я заверила его, что его догадка никоим образом не верна, ни в какой ее части.
— Коли так, сказал он, — и если верно мое второе предположение, я могу устранить эту причину. Итак, я обязуюсь без вашего согласия не прикасаться ни к одному пистолю из вашего состояния — ни теперь, ни в какое-другое время, и вы будете всю жизнь распоряжаться своим имуществом, как вам заблагорассудится, а после смерти — откажете его кому захотите.
Далее он сказал, что может полностью, содержать меня на свои деньги и что не они заставили его покинуть Париж.
Я не в силах была скрыть от него изумления, в какое меня повергли его слова. Дело не в том лишь, что я ничего подобного не ожидала, но и в том, что я затруднялась, как ответить. Он ведь и в самом деле устранил главную, — а, впрочем, я единственную, — причину моего отказа, и теперь мне было нечего ему сказать; ибо, согласись я на его благородное предложение, я тем самым как бы признала, что причиной моего отказа до этого были деньги, и что в то время, как я с такой готовностью поступалась своей честью и рисковала репутацией, я вместе с тем не желала поступиться деньгами. Так оно, разумеется, на самом деле и было, однако не могла же я признаться в столь грубой корысти и на этом основании согласиться стать его женой! К тому же вступить с ним в брак и не позволить ему управлять моими деньгами и всем моим имуществом, было бы на мой взгляд не только варварством и бесчеловечностью, но еще и явилось бы постоянным источником взаимного недоверия и недовольства. Итак, мне пришлось дать всему делу совсем иной оборот, и я заговорила в высокопарном тоне, вовсе не соответствовавшем моим первоначальным мыслям, ибо, признаюсь, как я об этом уже говорила, передача имущества в другие руки, потеря власти над моими деньгами и составляла единственную причину, побуждавшую меня отказываться от вступления в брак. Однако я придала всему разговору иной оборот.
По всей видимости, начала я, мои взгляды на брак существенно отличаются от общепринятого; я считаю, сказала я, что женщина должна быть столь же свободна и независима, как и мужчина, что она родилась свободной и способна присмотреть за своими делами и с таким же успехом пользоваться свободой, что и мужчина; между тем брачное право зиждется на противоположных взглядах, и человеческий род в наше время руководствуется совершенно иными принципами, при которых женщина, например, всецело должна отказаться от собственной личности, вручив ее мужу; она сдается ему на милость для того, чтобы сделаться чем-то вроде старшей служанки в его доме и это — в лучшем случае; с той минуты, что она берет себе мужа, ее положение можно сравнить с положением слуги в древнем Израиле[71], которому просверливают дыру в ухе, вернее, прибивают его ухо гвоздем к дверному косяку — церемония, знаменующая его вступление в пожизненное рабство; короче говоря, суть брачного контракта сводится к тому, чтобы женщина уступала свою свободу, свое имущество, свою волю, словом все, что имеет, мужу, после чего, она и в самом деле до конца своей жизни остается женой, или, иначе говоря, рабыней.
На это он ответил, что, хоть в некоторых отношениях дело обстоит так, как я описала, нельзя, однако, забывать, что все это уравнивается, ибо бремя забот по содержанию семьи возлагается на плечи мужчины, и что если ему и больше доверено, то ведь и трудиться приходится ему; на нем вся работа и забота; женщине между тем остается лишь сладко есть да мягко спать, сидеть, сложа ручки, да поглядывать вокруг себя; принимать ухаживания и восторги; ей все подают, ее любят и лелеют — в особенности, если муж ведет себя, как подобает; ведь в том и заключается главное назначение мужчины, чтобы женщина жила в покое и холе, ни о чем не заботясь; ведь это только так говорится, что она в подчинении у мужа; если у низших слоев общества женщине и приходится заниматься хозяйством и готовить пищу, то и здесь — ей выпадает более легкая доля, чем мужчине, ибо женщине, к какому бы разряду общества она ни принадлежала, дано право распоряжаться всем, что ее муж добывает для дома, иначе говоря, — тратить то, что он зарабатывает. Говорят, что женщины в подчинении у мужчин, — но это одна видимость: на самом деле в большинстве случаев верховодят они, и притом не только своими мужьями, но и всем, что у тех имеется; всем-то они заправляют! Если только муж честно исполняет свой долг, жизнь жены течет легка и покойно, и ей не о чем заботиться, кроме как о том, чтобы всем вокруг нее было покойно и весело.
Я возразила, что женщина, покуда она незамужем, по своей самостоятельности может равняться с мужчиной; что она распоряжается своим имуществом по собственному усмотрению, руководствуется в своих поступках собственным желанием; словом, не связанная браком, она все равно, что мужчина, ни перед кем не держит ответа, никем не руководима, никому не подчинена.
Здесь я спела ему куплет сочинения мистера ***:
Из девушек любого рода
Милее всех мне мисс Свобода.
И еще я прибавила, что всякая женщина, обладающая состоянием, которая соглашается от него отказаться, дабы сделаться рабыней — пусть даже высокопоставленного человека — просто-напросто дурочка, и ее достойный удел — нищета. По моему мнению, продолжала я, женщина способна управлять и пользоваться своим состоянием без мужчины ничуть не хуже, чем мужчина без женщины; если же ей нужны любовные утехи, она вольна взять себе любовника, подобно тому, как мужчина берет себе любовницу. До брака она принадлежит одной себе, если же она добровольно отказывается от этой власти, она тем самым заслуживает самой горькой участи, какая выпадает кому-либо на долю.
В ответ на это, он не мог привести ни одного убедительного довода, кроме того, что обычай, против которого я восстаю, принят во всем мире, и что он не видит причин, почему бы мне не довольствоваться тем, чем довольствуется весь свет; что там, где между супругами царит истинная любовь, нет места для моих опасений, будто жена становится служанкой и невольницей, что при взаимной привязанности не может быть речи о рабстве, что у обоих одна лишь цель, одно стремление — дать друг другу наиболее полное счастье.
— Против этого-то я и восстаю, — сказала я. — Под предлогом любви женщину лишают всего, что делает ее самостоятельным человеком; у нее не может быть собственных интересов, стремлений, взглядов; ей вменяется в обязанность разделять интересы, стремления и взгляды мужа. Да, — продолжала я, — она становится тем пассивным существом, какое описываете вы; живет в полном бездействии и верует не в бога, а в мужа; благоденствует, либо гибнет в зависимости от того, умный ли человек ее муж или глупый, счастлив в своих делах или неудачлив. Сама того не зная, полагая себя счастливой и благополучной, она вдруг без всякого предупреждения, без малейшего намека, ни минуты о том не подозревая заранее, — оказывается погруженной в нужду и невзгоды. Как часто мне доводилось видеть женщину, окруженную роскошью, какую только дозволяет огромное состояние, обладающую собственной каретой и выездом, великолепной мебелью и многочисленной прислугой, наслаждающуюся семейным благополучием и дружбой, принимающую высокопоставленных друзей, выезжающую в высший свет, — сколько, раз, говорю, доводилось мне видеть, как она всего этого лишалась в один день вследствие внезапного банкротства ее мужа! Изо всех ее нарядов ей оставляют лишь одно платье — то, что на ней; ее вдовья часть, если таковая имеется, а муж ее жив, уходит целиком в карман кредиторов; сама она оказывается на улице, и ей остается — либо зависеть от милости родственников, если таковые имеются, либо следовать за своим мужем и повелителем в Монетный двор[72] и разделять с ним жалкие остатки его былого богатства, покуда он не будет вынужден бежать и оттуда, бросив жену на произвол судьбы; ее родные дети голодают, сама она несчастна, чахнет и, рыдая, сходит в могилу. Такова участь многих женщин, — заключила я, — начавших жизнь с десятью тысячами фунтов приданого.
Он не мог знать, с каким непритворным чувством я нарисовала эту картину и какие крайности этого рода мне довелось испытать самой; как близка я была к тому концу, который описала, а именно изойти слезами и умереть; и как чуть ли не два года кряду самым настоящим образом голодала.