Когда же я очутилась в другой стране, я часто в него наряжалась, и раза два или три даже танцевала в нем, но только, когда меня о том просил мой господин.

У квакерши прожили мы немногим больше года; я изобразила дело так, что мы, будто, не можем найти себе подходящего города для жительства в Англии, поскольку ему годился лишь Лондон, а для меня он был невозможен; поэтому я, как бы делая ему уступку, соглашалась уехать с ним в другую страну; я знаю, сказала я, что ему это будет приятно, для меня же все страны равны: после того, как я прожила на чужбине столько лет в одиночестве, сказала я, мне ничуть не в тягость будет вновь там очутиться, тем более, что теперь я буду с мужем. Затем каждый из нас пытался переупрямить другого своей любезностью. Он сказал, что ничуть не тяготится жизнью в Англии и что привел свои дела в соответственный порядок; к тому же, как он напомнил, он ведь не намерен больше заниматься делами и предоставит управление всем нашим хозяйством мне, поскольку мы ни в чем не испытываем недостатка; да и вообще-то вся эта игра не стоит свеч; ведь для того, сказал он далее, он и принял британское подданство, приобрел титул баронета и т. д. Тем не менее, сказала я ему, хоть я и ценю его любезность, я не могу не знать, что ему приятнее всего жить у себя на родине, где воспитываются его дети, и если я и впрямь так ему дорога, то мое присутствие лишь умножит его радости. С ним, сказала я, мне всюду дом, и если мой муж будет рядом со мною, повсюду, где бы я ни была, я себя буду чувствовать в Англии. Так, короче говоря, мне удалось уговорить его принять мою мнимую жертву и согласиться переехать за море; на самом же деле я не чувствовала себя здесь в безопасности и вынуждена была все время сидеть взаперти из боязни, что рано или поздно откроется распутный образ жизни, какой я вела, и все мои прегрешения, коих я теперь не на шутку стыдилась.

Когда после нашего бракосочетания прошла неделя, во время которой моя квакерша была так к нам добра, я сказала ему, сколь много мы, по моему мнению, должны чувствовать себя ей обязанными за ее великодушие и доброту и каким верным другом она показала мне себя во множестве случаев; затем, поведав ему кое-что о ее семейных невзгодах, я сказала, что мы не только должны испытывать к ней благодарность, но и сделать что-то такое, что бы облегчило ее положение; у меня нет родни, прибавила я, которою бы я могла его обременить; все, с кем я связана фамильными узами, вполне обеспечены, и если он позволит мне щедро вознаградить эту честную женщину, я никому больше не стану делать в своей жизни подарки, не считая, конечно, Эми. Что же до Эми, мы ее не бросим, сказала я, и отпустим ее только в том случае, если ей самой подвернется счастье; к тому же Эми не бедна; ей удалось сберечь за все годы что-то около семисот или восьмисот фунтов. О том, каким образом, с помощью каких греховных дел сколотила она такую сумму, я, разумеется, промолчала; с него довольно было знать, что она не будет нам в тягость.

Мои слова о квакерше пришлись моему супругу по душе, и он, в свою очередь, произнес большую речь о благодарности, сказав что это лучшее украшение благородной дамы; что чувство это, на его взгляд, столь, неотъемлемо от честности и, даже более того, от религии, что он даже сомневается, возможны ли истинная честь и вера там, где нет благодарности. В том же, что я предлагала, была не только благодарность, но и подлинное милосердие, ибо я не могла избрать предметом моей благотворительности существо, которое бы больше ее заслуживало. Поэтому он всей душой давал свое согласие и просил меня лишь о том, чтобы я дозволила ему израсходовать на это его собственные деньги, а не мои.

Что до этого, сказала я, несмотря на все свои прежние разглагольствования, я хочу, чтобы у нас с ним был общий карман; и, что бы я ни говорила прежде о свободе и независимости женщины, пусть он и обещал, что мое имущество останется в моих руках, теперь, раз уж я согласилась сделаться его женой, я хочу жить так, как живут все честные жены, и если я решилась доверить ему себя, то он волен распоряжаться всем, что я имею. Если я и оставлю себе что, то только на случай его смерти, и то с тем, чтобы впоследствии отдать все его детям. Короче говоря, если он считает разумным объединить наше имущество, я предложила на следующее же утро подсчитать наши капиталы и, соединив их, сообразить, как распорядиться не только собою, но и тем, что мы имеем, а потом уже решать, где обосноваться. Он не мог не видеть, что я говорю это с совершенною искренностью, да и здравый смысл побуждал его со мною согласиться. Об этом мы еще поговорим, сказал он, а сейчас долг повелевает нам оказать доброму нашему другу квакерше не просто благодарность, но и истинную благотворительность; первым делом, сказал он, надо подарить ей тысячу фунтов, иначе говоря, шестьдесят фунтов годового дохода устроить это таким образом, чтобы они не могли достаться никому, кроме нее самой. Такая щедрость, свидетельствующая о благородных правилах моего супруга, заслуживает упоминания в моем рассказе: мне, однако, названная им сумма показалась чрезмерной, тем более, что у меня была своя мысль, касающаяся столового серебра. Поэтому я сказала ему, что если он подарит ей кошелек, положив в него сотню гиней, а затем возьмется обеспечить ей 40 фунтов в год пожизненно, обставив это по ее желанию, то, по моему мнению, этого будет вполне достаточно.

Он согласился со мной, и в тот же день вечером, перед тем, как нам разойтись на ночь, взял мою квакершу за руку и, поцеловав ее, сказал, что, как она явила чрезвычайную доброту к нам обоим с самого начала его сватовства, а со слов жены он знает, что до того она была так же добра и к ней (то есть ко мне) — то он почитает своим долгом показать ей, что она имеет дело с друзьями, которые понимают, что такое благодарность; что, со своей стороны, он просит ее принять как частичное вознаграждение вот эту вещицу (здесь он вручил ей кошелек с золотом), что же касается, дальнейшего, то жена с нею переговорит о том после. С этими словами, едва дав ей время пролепетать: «Благодарствуй», он поднялся в спальню, оставив ее в великом замешательстве.

Когда же он ушел, она в самых трогательных выражениях принялась говорить о добрых чувствах, какие она питает к нам обоим, прибавив, что не ожидала за них никаких наград; ведь и так, сказала она, я ей в свое время сделала немало ценных подарков, и это была правда; ибо, помимо штуки полотна, которую я ей дала вначале, я подарила ей столовое белье тонкого Дамаска из тех запасов, что некогда сделала для своих балов, а именно: три скатерти и три дюжины салфеток; в другой раз я подарила ей небольшое ожерелье из золотых бусинок и что-то еще в таком роде, ну, да это в сторону. Но она сама перечислила все эти подарки, а также другие милости, какие я ей в свое время оказала; она не в состоянии отдарить нас иначе как своим вниманием и уходом, сказала она, и поэтому наша щедрость лишает ее возможности вознаградить нас за дружбу к ней, так что теперь она считает себя в еще большем долгу перед нами, чем прежде.

Все это она высказала со всей учтивостью и, несмотря на квакерскую сдержанность, очень мило, причем тон ее не оставлял сомнения в ее искренности; однако я прекратила ее излияния, попросив ее не говорить более ничего об этом предмете и принять подарок моего супруга, который был, как он сам ей сказал, лишь частью того, что мы намерены для нее сделать.

— А теперь спрячьте ваш кошелек, — сказала я, — сядьте рядом со мной и позвольте мне рассказать вам кое-что о том, что мы с мужем намерены для вас сделать.

— Что это значит? — спросила она удивленно. Кровь прилила к ее щекам и она не двигалась с места. Она было заговорила снова, но я ее перебила, сказав, чтобы она прекратила какие бы то ни было извинения, ибо то, что я хочу ей сейчас сказать, важнее всяких любезностей. Она была так дружелюбна и добра к нам все время, начала я, к тому же дом ее оказался местом нашей с ним счастливой встречи; меж тем я из ее собственных уст слышала кое о каких обстоятельствах ее жизни; поэтому мы с мужем порешили облегчить ее существование так, чтобы до конца жизни ей ни в чем не пришлось бы нуждаться. Затем я рассказала ей, что именно решили мы предпринять и просила ее сообщить мне, каким образом распорядиться этими средствами так, чтобы они достались ей одной, чтобы муж не мог на них притязать; если он предоставляет ей довольно средств для безбедного житья, так что она не нуждается в куске хлеба и прочих вещах, сказала я, то ей лучше не тратить сумму, которую мы будем ей выплачивать, а откладывать ее ежегодно и присоединять к основному капиталу, с тем чтобы увеличивать свой годовой доход, который со временем и, быть может, прежде, чем ей придется к нему обратиться, удвоится; мы хотим, объяснила я, чтобы все, что она таким образом скопит, досталось ей самой, а в дальнейшем тем, кого ей угодно будет назвать своими наследниками; что же касается капитала, с которого мы беремся обеспечить ей 40 фунтов ежегодного дохода, то после окончания ее жизни, которая, как мы надеемся, будет долгой и счастливой, он вернется в нашу семью.

Пусть читатель не удивляется ни тому, что я с такой исключительной заботой отнеслась к бедной женщине, ни тому, что посвящаю этому столько места в моем рассказе. Уверяю вас, делаю я это вовсе не с целью выставить, напоказ мою благотворительность или похвастать своим великодушием, заставившим меня столь щедро отблагодарить мою подругу, — а милости, какими я ее осыпала, и в самом деле были столь обильны, что, будь я и вдвое богаче, они могли бы показаться чрезмерными, — нет, в своей щедрости я руководствовалась другим чувством и только поэтому я об ней и рассказываю. Могла ли я думать о бедной брошенной женщине, матери четырех детей, покинутой мужем, от которого, по правде, толку скорее всего было бы не больше, если бы он оставался с ней, — могла ли я, спрашиваю, я, которая испила всю горечь подобного вдовства, видеть ее и, зная ее обстоятельства, оставаться безучастной? Нет, нет, ни минуты не могла я взирать на квакершу и на ее семейство (пусть она и не была так беспомощна и одинока, как я), не вспоминая собственного моего состояния, когда я отправляла Эми в ломбард заложить мой корсет, чтобы купить кусок баранины.и пучок репы! Не могла я также без слез взирать на бедных ее детей, — хоть и не голодающих и не таких несчастных, как мои, без того, чтобы не вспомнить то отчаянное время, когда бедная Эми, подбросив моих птенцов к тетке в Спитлфилдс, убежала от них со всех ног! Вот что было источником, или ключом, из которого проистекали нежные мои чувства, заставившие меня помочь этой бедной женщине.

Когда несчастный должник, проведший долгое время в Комптере, или в Лэдгейте, или в Кингсбенче[122] за долги, наконец оттуда выбирается, вновь возрождается к жизни и богатеет, такой человек непременно до конца своих дней будет стремиться облегчить участь обитателей этих тюрем, а, быть может, и всех тюрем, какие попадаются на его пути ибо он помнит мрачные дни своих бедствий; да и те, кто не испытал бедствий, память о которых побуждает человека к сочувствию и благотворительности, были бы, верно, столь же милосердны, если бы вспоминали почаще, что лишь благодаря снисходительности провидения их собственная судьба сложилась не так, как у тех несчастных.

Это и явилось, говорю, источником моей заботы о нашей честной, доброй и благодарной квакерше, и поскольку мне выпал столь счастливый удел, я тверда решила, что она будет вознаграждена за свою доброту ко мне сверх всяких чаяний.

Я заметила, что она слушает меня в чрезвычайном смятении чувств; внезапная радость ее ошеломила, она сперва покраснела, затем, задрожав всем телом, переменилась в лице и побледнела и была близка к обмороку, однако. поспешно позвонила в колокольчик, на который не замедлила явиться горничная; квакерша сделала знак рукой (язык ей не повиновался), чтобы та налила ей вина, однако она так задыхалась, что чуть не захлебнулась. Я видела, что она совсем больна, и принялась приводить ее в чувство, как могла; с помощью вина и нюхательной соли мне удалось предотвратить обморок; чуть придя в себя, квакерша сделала знак горничной удалиться, и как только дверь за той закрылась, разразилась слезами, что в большой мере облегчило ей душу. Затем, несколько оправившись, она бросилась ко мне и обвила мою шею руками. «Ах, — воскликнула она, — ты чуть было меня не убила!» Так стояла она, прижавшись ко мне, спрятав свою голову у меня на груди, не умея и слова выговорить, но плача, как дитя, которое только что выпороли.

Я пожалела, что не заставила ее выпить стакан вина раньше, посреди моей речи, которая оказала на нее столь сильное действие; но об этом уже поздно было жалеть; нечаянная радость чуть было ее не убила, казалось, один шанс из десяти, что она оправится.

В конце концов она, все же, пришла в себя и в выражениях самых трогательных принялась меня благодарить. Я, однако, прервала ее излияния, сказав, что я не все еще ей открыла, но что отложу этот разговор до следующего раза. Я имела в виду мой сундук с серебряной утварью, добрую половину которой я уже ей отдала (часть же я подарила Эми, ибо у меня было так много серебряных блюд и таких больших, что я боялась, как бы муж мой, увидя их, не задумался, зачем мне могло» понадобиться такое количество посуды и к тому же столь ценней; особенно смущал меня большой серебряный сундук для бутылок с вином, который стоил сто двадцать фунтов, а также огромные подсвечники, слишком большие для обычного пользования. Их я приказала Эми продать; словом, Эми выручила за всю эту посуду больше трехсот фунтов). Квакерше я подарила серебряной утвари больше, чем на шестьдесят фунтов, Эми — на тридцать с чем-то, но все равно посуды у меня оставалось еще довольно для приданого.

Благодеяния, которые мы оказали квакерше, не ограничились сорока фунтами в год, ибо мы при всяком, случае за те десять с небольшим месяцев, что прожили еще в ее доме, делали ей какие-нибудь подарки; словом, получилось, что не мы ее жильцы, а она — наша гостья, ибо хозяйство вела я, а она со своим семейством ела и пила с нами, хоть мы и платили ей за комнаты; короче говоря, я не забывала о времени своего вдовства и поэтому несколько раз на дню старалась влить радость в душу этой вдовицы.

Наконец мы с супругом начали подумывать о переезде в Голландию, где я и убеждала его осесть. Готовясь к будущему нашему образу жизни, я начала собирать мою наличность, дабы иметь ее в нашем распоряжении, как только понадобится. После этого, однажды утром я призвала к себе моего супруга.

— Вот что, милостивый государь, — сказала я ему. — У меня к вам два весьма важных вопроса; не знаю, что вы ответите мне на первый, зато на второй вы вряд ли можете мне ответить сколько-нибудь удовлетворительным образом; между тем, уверяю вас, вопрос этот весьма существенен как для вас самих, так и для дальнейшей нашей жизни, где бы она ни протекала.

Слова мои не слишком его смутили, ибо произнесены они были в игривом тоне.

— Ну что ж, душа моя, — сказал он, — задавайте ваши вопросы. Я же постараюсь ответить вам со всей откровенностью.

— Итак, — сказала я, — вопрос первый:

Вы изволили взять себе в жены некую особу, даровать ей дворянский титул, посулив ей титул еще более высокий в другой стране; задумывались ли вы, милостивый государь, над тем, в состоянии ли вы удовлетворить все ее притязания на пышность, когда она окажется на чужой земле, и содержать англичанку, отличающуюся гордостью и тщеславием, а, следовательно, и расточительностью? Короче говоря, спрашивали ли вы себя о том, в состоянии ли вы ее содержать?

Второй: Вы изволили взять себе в жены некую особу, засыпаете ее дорогими подарками, содержите ее, как принцессу, и даже подчас именуете ее этим титулом; каково же, извольте отвечать, приданое, которое вы за нею взяли? Какую прибыль принесла она вам? Каково ее имущество, что вы окружаете ее такой пышностью? Боюсь, что вы поднимаете ее выше, нежели то позволяет ее состояние, и уж, наверное, полагаете ее состояние большим, нежели оно есть на самом деле; убеждены ли вы в том, что не попались на удочку и не наградили высоким титулом нищенку?

— Хорошо, — сказал он, — еще какие у вас ко мне вопросы? Лучше собрать их все воедино, и я, быть может, на все их отвечу в нескольких словах, так же, как и на эти два вопроса.

— Нет, это все — во всяком случае, на сегодня, — сказала я. — Это и есть два моих важных вопроса.

— Хорошо же, — говорит он. — Отвечу вам в двух словах, что я отнюдь не раб своих обстоятельств, а полновластный хозяин их, и могу, не наводя дальнейших справок, сообщить моей жене, что полностью в состоянии содержать ее соответственно ее титулу, куда бы она со мной ни поехала, и это — независимо от того, возьму ли я хоть один пистоль из ее приданого и имеется ли у нее таковое вообще или нет. И поскольку я никогда ее не спрашивал, есть ли оно у нее, да будет ей известно, что мое уважение к ней не зависит от этого обстоятельства и что ей не придется сократить свои расходы, даже если она не принесла мне никакого приданого; более того, если она соблаговолит поселиться со мною в моем отечестве, у нее будет титул благороднее теперешнего, и все связанные с этим расходы я беру на себя и даже не прикоснусь к ее имуществу; я полагаю, — заключил он, — что сказанное является ответом на оба ваши вопроса.

Он проговорил это тоном гораздо более важным, нежели я, когда задавала ему свои вопросы, и облек свою речь в самые учтивые выражения, так что и я была вынуждена, отбросив шутки, отвечать ему серьезно.

— Душа моя, — сказала я, — задавая свои вопросы, я лишь шутила, однако с помощью их я хотела завести серьезный разговор, а именно, поскольку мы собрались переезжать, поведать тебе то, что тебе следует знать о настоящем положении наших дел и о том, какое приданое я принесла тебе как жена, как им распорядиться, и тому подобное. Поэтому, — сказала я, — прошу тебя сесть и ознакомиться с тем, что тебе выпало в этой сделке; надеюсь, ты убедишься, что жена твоя не бесприданница.

На это он сказал, что, поскольку я желаю говорить всерьез, он просил бы меня отложить разговор до следующего дня, — и тогда на утро после свадьбы, мы, по примеру бедняков, начнем шарить у себя по карманам и посмотрим, на что мы можем рассчитывать.

— Отлично, — сказала я, — с превеликим моим удовольствием.

На этом наш разговор тогда и окончился.

После обеда супруг мой, объявив, что ему нужно наведаться к ювелиру, через три часа возвращается с носильщиком, навьюченным двумя большими сундуками; за ними идет слуга и несет еще один сундук, насколько я могла приметить, столь же тяжелый, что и те, какие были у носильщика, ибо бедняга весь обливался потом. Муж отпустил носильщика и вновь отправился куда-то со своим слугою; возвратившись поздно ввечеру, он привел еще одного носильщика с узлами и ящиками и приказал все это поднять в комнатку, соседнюю с нашей спальней. Утром же он велел внести туда большой круглый стол и начал вынимать содержимое сундуков.

Все они оказались набитыми конторскими книгами, деловыми бумагами и пергаментными листами, иначе говоря, документами и расчетами, а все это для меня ничего не значило, поскольку я в них не разбиралась. Он между тем разложил все эти бумаги по столу и стульям и занялся ими. Я удалилась, а он так был поглощен своими бумагами, что долгое время даже не замечал моего отсутствия. Но когда он покончил с бумагами и перешел к маленькой шкатулке, которую принес вместе с тяжелыми сундуками, он вновь меня призвал.

— Ну, вот, — сказал он, назвав меня своей графинюшкой, — теперь я готов ответить на ваш первый вопрос; соблаговолите присесть, пока я открою этот вот ларец. Сейчас мы с вами рассмотрим, как обстоят наши дела.

Итак, мы открыли ларец. В нем оказалось то, чего я никак не ожидала, ибо полагала, что имущество его скорее уменьшилось, нежели прибавилось; но он показал множество векселей на золотых дел мастеров, а также акции Английской Ост-Индской Компании в общей сложности на 16000 стерлингов; затем он вручил, мне девять векселей на Лионский банк во Франции и два — на Парижскую Биржу, составляющие вместе 5.800 крон per annum[123], или, как здесь говорят, годовой ренты; и, наконец, чек на 30.000 риксдалеров[124], хранившихся в Амстердамском банке, не считая различных драгоценных камней и золотых украшений фунтов на 1.500 или 1.600, среди которых было прекрасное перламутровое ожерелье достоинством около 200 фунтов; последнее он извлек из ларца и собственноручно надел мне на шею, говоря, что это не должно приниматься в расчет.

Я была столь же обрадована, как и удивлена, и с неизъяснимым восторгом приняла известие, о том, что он так богат. «Теперь я вижу, — сказала я, — что вы и в самом деле в состоянии сделать меня графиней и поставить дом соответственно этому высокому титулу». Короче, он был несказуемо богат, ибо сверх всего показал мне — для того он и углубился утром в свои бумаги, — какие деловые триумфы ему удалось одержать за морем; так, у него имелись восьмая доля в торговом судне Ост-Индской Компании, которое сейчас находилось в плавании, текущий счет у испанского негоцианта в Кадисе, около 6.000 фунтов ссуды под залог нескольких кораблей, плывущих в Индию, и большой груз товаров, который он поручил португальскому купцу сбыть в Лиссабоне[125]; таким образом, у него было расписано в бумагах еще 12000 фунтов, так что вместе все это составляло около 27.000 фунтов стерлингов, иначе говоря, 1.320 фунтов годового дохода.

Я остолбенела, «узнав о таком богатстве. И было с чего! Долгое время я не могла и слова вымолвить, он же все еще был занят своими бумагами. Через некоторое время, когда я уже готовилась высказать свое удивление, он остановил меня словами: „Погоди, душа моя, — сказал он, — это еще не все“. Затем извлек какие-то пергаментные свитки со старыми печатями, в которых я ровно ничего не понимала, и объяснил, что это право на возвращение ему отцовского имения, а также закладная на 14 000 риксдалеров, по которой ему предстояло взыскать с прежнего владельца, что вместе составляло еще 3 000 фунтов.

— Изо всего этого, однако, я должен выплатить кое-какие долги, — сказал он, — и притом довольно изрядные.

Во-первых, объяснил он мне, у него было запутанное дело с теми самыми 8 000 пистолями, из-за которых у него шла тяжба в Париже, решившаяся не в его пользу, — это-то и был тот самый урон, о котором он мне сказывал, вынудивший его с досады оставить Париж; затем было еще несколько долгов, составлявшие в сумме около 5 300 фунтов стерлингов; однако, за вычетом всего, у него оставалось 17 000 фунтов чистого капитала наличными и годовая рента в 1 320 фунтов.

Наконец, наступила моя очередь заговорить.

— Что же, — сказала я, — весьма прискорбно, конечно, что столь состоятельный джентльмен вынужден приехать в Англию и жениться на бедной; однако пусть никто не попрекнет меня тем, что я утаила то немногое, что имею, и не вложила в общую кассу.

С этими словами я начала извлекать свои бумаги.

Первым делом я показала закладную, которую приобрел для меня честный сэр Роберт; она давала мне 14000 основного капитала и годовую ренту в 700 фунтов.

Затем я вручила ему еще одну закладную на землю, раздобытую для меня все тем же верным другом, которая успела вздорожать втрое и теперь составляла 12 000 фунтов.

В-третьих, я выложила перед ним пачку ценных бумаг различного происхождения — тут были и ренты на поместья и небольшие закладные, которые можно было по тем временам приобрести, в общей сложности составляющие 10800 фунтов основного капитала и дававшие мне шестьсот тридцать шесть фунтов в год; так что я из году в год со всего вместе взятого получала две тысячи пятьдесят шесть фунтов наличными.

Показав ему все эти бумаги, я сложила их на столе и с легкой усмешкой просила его взять их в руки, дабы ответить на второй мой вопрос, а именно: что же он берет за женой?

Он просмотрел мои бумаги и затем отдал их мне обратно.

— Я к ним не прикоснусь, — сказал он. — Ни к одной из них, покуда они не будут вручены доверенным лицам для вашего собственного пользования и полного ими управления.

Не могу передать, что со мной все это время делалось; несмотря на то, что все происходящее было весьма приятно, я тем не менее трепетала всем телом пуще, я думаю, самого Валтасара, увидевшего роковую надпись на стене[126], ибо не менее его имела к тому основания. «Несчастная» — говорила я себе, — неужели ты допустишь, чтобы неправедными путями пришедшее к тебе богатство — награда за блуд, распутство и прелюбодейство, плод гнусной и многогрешной жизни — смешалось с имуществом, честно доставшимся этому добродетельному человеку, неужели допустишь, чтобы твои деньги, подобно моли и гусенице, превратили все его достояние в труху, и навлечешь гнев небесный на его неповинную голову? Неужто я дозволю, чтобы мое злодейство разрушило все его благополучие? Неужто соглашусь быть тем огнем, что растопит воск его добродетели и испепелит все дела его? Боже упаси! Нет, я употреблю все силы, дабы помешать смешению наших имуществ!»

Это и является истинной причиной, почему я так подробно останавливаюсь на описании своего изрядного имущества и на том, Как моими настояниями его капитал — плод многолетних счастливых стараний, — который был, по крайней мере, равен моему, а то и превосходил его, так и сохранился отдельно от моего.

Я уже рассказала, как он возвратил мне в руки все мои бумаги.

— Ну, что же, — сказала я. — Раз вы настаиваете на раздельном имуществе, так тому и быть, но только лишь при одном условии.

— Каково же ваше условие? — спросил он.

— Сейчас объясню, — говорю я. — Ведь вы возвращаете мне мои сбережения затем лишь, чтобы, в случае, если я вас переживу, они послужили к моему обеспечению, не так ли?

— Да пожалуй, что так, — отвечал он.

— С другой стороны, — продолжала я, — годовой доход жены, насколько я понимаю, причитается получать мужу, ибо на него и живут оба супруга. Поэтому, — продолжала я, — вот 2 000 фунтов в год, которых, как я полагаю, нам будет более чем довольно, и я желаю, чтобы из него ничего не откладывалось на будущее; доходы же с вашего капитала, как проценты с 17 000 фунтов, так и годовой доход в 1 320 фунтов, пусть не расходуются, а лежат для дальнейших накоплений. Таким образом, говорю, прибавляя каждый год проценты к основному капиталу, вы будете богатеть так же, как если бы вы пустили часть его в оборот, а на другую содержали семью.

Мысль моя пришлась ему по душе, и он сказал, что будет по-моему; таким образом я хоть в малой степени успокоилась, что не подвергну моего мужа справедливому гневу всевышнего за то, что мое неправедное богатство смешалось с его состоянием, добытом честными попечениями. Все это было вызвано мыслями о небесном возмездии, которые нет-нет да тревожили меня; не могла же я не знать, что рано или поздно за мою столь безобразно прожитую жизнь оно меня настигнет и размечет все мое добро!

И пусть никто не заключит из удивительных успехов, которые выпали на мою долю во всех моих неправедных делах, и из необычайного богатства, какого мне удалось благодаря им достигнуть, чтобы я была счастлива и спокойна. О, нет, невидимый червь точил мне душу; тайный яд крылся в самой глубине даже в то время, когда радости наши достигали высшей точки, и особенно теперь, когда все трудности были позади и я должна была почитаться счастливейшей женщиной на земле; все это время, говорю я, ум мой пребывал в постоянной тревоге, которая давала о себе знать страшными душевными потрясениями и при каждом случайном повороте судьбы заставляла ожидать чего-либо поистине ужасного.

Словом, ни одна гроза не обходилась без того, чтобы я не ожидала, что молния поразит меня прямо в сердце и жар ее растопит саблю (то есть мою душу) в ножнах моей плоти; всякий раз, как бушевала буря, я ожидала, что стены нашего дома обрушатся и погребут меня под собою; и так было со всем.

Впрочем, мне, возможно, представится случай вернуться к этому в дальнейшем. Между тем мы, наконец, разрешили все наши финансовые дела. У нас было четыре тысячи фунтов на ежегодные расходы, помимо ювелирных изделий и серебряной посуды, представлявших огромную ценность; и еще я утаила около восьми тысяч фунтов наличными затем, чтобы помочь моим двум дочерям, о которых мне предстоит еще многое рассказать.

Итак, уладив дела вышеописанным образом и заполучив себе такого мужа, о каком можно только мечтать, я вновь покинула Англию. Мало того, что я остепенилась вследствие счастливого брака и блистательного

— положения, мало того, говорю, что я совершенно отошла от прежней своей веселой, разгульной жизни, я теперь оглядывалась на нее с ужасом и отвращением, которое является непременным спутником, а, вернее, предшественником, истинного раскаяния.

Я дивилась подчас своему нынешнему благополучию, и душа моя должна бы, казалось, приходить в умиление при мысли о том, что мне удалось вырваться из объятий преисподней и избегнуть гибели, что подстерегает тех, кто вел жизнь, подобную моей, и рано или поздно почти всегда их настигает; однако так высоко дух мой воспарить еще не мог. Раскаяние, что происходит от сознания бесконечной благодати небесного промысла, меня еще не коснулось; правда, я каялась в своих грехах, но покаяние мое скорее вызывалось страхом возмездия, нежели благодарностью за то, что всевышний пощадил меня и что челн мой после бури благополучно прибило к берегу.

Однажды утром, вскоре по прибытии нашем в Гаагу (где мы на некоторое время остановились), супруг мой поздравил меня с получением титула графини/; как он и рассчитывал, графское достоинство было неотъемлемо от поместья, которое должно было к нему перейти. Правда, юридически он им еще не обладал, но это было вопросом времени; между тем, поскольку братья графа все именуются графами, меня величали графиней примерно за три года до того, как этот титул сделался моим по праву.

Я была приятно удивлена тем, что это произошло так скоро, но как я ни настаивала, чтобы деньги, которых это стоило, супруг мой взял из моего капитала, он только смеялся в ответ.

Итак, я достигла вершины благополучия и славы, меня величали графиней де ***, ибо я неожиданно получила то, к чему тайно стремилась и что, по правде говоря, являлось главной причиной, побудившей меня избрать Голландию нашим местожительством. У меня был полный дом прислуги, я жила в пышности, ранее мне незнакомой, через каждые два слова я слышала: «ваша честь», а на карете моей красовалась корона; между тем, я почти ничего не знала о своей новой родословной.

Первым делом муж мой объявил о нашей супружеской связи, якобы начавшейся за одиннадцать лет до нашего нынешнего приезда в Голландию, дабы сын, которого мы покуда оставили в Англии, был признан законным. Добившись этого, он выписал мальчика сюда и определил его воспитываться вместе с прочими его детьми.

Он дал знать в Нимвеген (где его Дети — два сына и дочь — воспитывались у родственников), что он вернулся из Англии и. прибыл с женой в Гаагу, где намерен провести некоторое время и куда просил приехать своих двух сыновей, что и было исполнено; я встретила их со всей нежностью новоявленной матушки, каковою якобы являлась еще тогда, когда им было всего по два-три года.

Делать вид, что мы давно уже состоим в браке, было не так трудно в стране, где примерно в указанное время, а именно одиннадцать с половиною лет назад, мы появлялись вместе, и где нас никто с тех пор до нашего возвращения не встречал; к тому же наш друг, купец из Роттердама, а также люди, жившие в доме, где н началась наша близость (к счастью, все они оказались живы), подтвердили, что видели нас вместе. Для вящей убедительности, мы вновь наведались в Роттердам, поселились в нашем прежнем доме, где принимали нашего друга; в свою очередь, мы и сами часто к нему наведывались, встречая с его стороны неизменное радушие и гостеприимство.

Такие поступки моего мужа и ловкость, с какой он все это устроил, свидетельствовали об удивительно честном и любовном его отношении к нашему мальчику, ибо все эти хлопоты были затеяны ради него.

Я называю его отцовскую любовь честной затем, что он руководствовался чувством чести и справедливости, столь заботясь о том, чтобы печать отверженности не легла на ни в чем неповинного ребенка. Подобно тому, как это чувство справедливости побуждало его с такой горячностью взывая к моим материнским чувствам, склонять меня на брак с ним, когда дитя еще было во чреве моем, дабы грех его родителей не пал на его голову, подобно этому и сейчас, хоть я верю, что он искренне и сильно меня любил, все же главной причиной, я думаю, побудившей его отправиться в Англию, чтобы меня найти и на мне жениться, было желание спасти невинного агнца, как он изъяснялся, от бесславия, которое паче смерти.

Повторяю, я вполне заслуживаю справедливого укора, ибо меня судьба моего сына, хоть я и выносила его в своей утробе и родила его, заботила гораздо меньше, и у меня никогда не было к нему той сердечной привязанности, какую питал к нему его отец. Что было причиной моей холодности, я не могу объяснить себе самой, и в годы моего веселого житья в Лондоне я его вообще забросила, лишь время от времени подсылая к нему Эми, дабы она на него взглянула и внесла очередную плату за его воспитание. Что до меня, то первые четыре года его жизни я и видела-то его едва четыре раза, и часто, грешным делом, мечтала, чтобы он тихо покинул сей мир; между тем к сыну, которого я родила от ювелира, я отнеслась совершенно иначе и с гораздо большей заботливостью, ибо, хоть я и не допустила, чтобы он знал, что я его мать, я его хорошо обеспечила, дала ему отличное образование и пристроила к честному и преуспевающему купцу, с которым он отправился в Индию; после же того, как он там прожил некоторое время и завел самостоятельное дело, я ему посылала несколько раз деньги, в общей сложности 2 000 фунтов, с помощью которых он завел торговлю и разбогател; так что можно было надеяться, что со временем он вернется с сорока или пятьюдесятью тысячами фунтов в кармане, как то бывает с людьми, даже не получившими столь сильной поддержки в начале своего поприща.

Кроме того, я послала ему невесту, красивую молодую девушку из хорошей семьи, чрезвычайно добродушное и милое создание; но моему привереде она не пришлась по нраву, и он имел дерзость просить меня, то есть лицо, которому я поручила вести с ним переписку, прислать ему другую, обещая выдать ту, что я прислала, за своего приятеля, которому она понравилась больше, чем ему; но я была так раздосадована, что не послала ему больше никого и даже раздумала переслать ему товаров еще на 1 000 фунтов, хоть у меня все было уже заготовлено для него. По здравом размышлении, однако, он передумал и сделал предложение девушке, которую я послала, но та, оскорбленная его первым отказом, не соглашалась за него выйти, и я поручила ему сказать, что полностью беру ее сторону в этом. Впрочем, после двух лет ухаживаний с его стороны и уговоров со стороны их общих знакомых, она в конце концов с ним повенчалась, и была ему доброй женой, как я и предполагала с самого начала; однако товаров на 1 000 фунтов я так ему и не послала за строптивость, так что он потерял эту сумму, а между тем женился на моей избраннице.

С новым моим супругом мы жили спокойной, размеренной жизнью и, словом, могли почитаться счастливыми вполне. Но если на нынешнее свое состояние я взирала с чувством глубокого удовлетворения — да иначе и быть не могло — то в той же мере я при всяком случае с омерзением и глубокой печалью оглядывалась на прежнее; теперь-то и только теперь сии размышления начали подтачивать мое благополучие и отравлять все мои радости. Рана, которую размышления эти причинили моему сердцу прежде, теперь, можно сказать, сделалась сквозной; эти мысли разъедали все, что было приятного в моей жизни; сладость ее обращалась в горечь, к каждой моей улыбке примешивался тяжкий вздох.

Ни благоденствие, которое дарует богатство, ни капитал в сто тысяч фунтов (ибо вместе у нас было никак не меньше), ни почести и звания, ни многочисленные слуги и пышные экипажи — словом, ничто из того, что мы полагаем счастьем, меня не радовало; вернее, не в состоянии было меня отвлечь от мрака и грусти, охвативших мою душу; все чаще и чаще впадала я в глубокую задумчивость; мною овладела меланхолия, я лишилась аппетита и сна, а когда мне и случалось заснуть, в сновидениях мне являлись самые ужасные образы, какие только можно представить: черти и чудовища, падения в бездну с высокой скалы и все в таком роде; так что по утрам, вместо того, чтобы встать освеженной отдыхом, я была одержима страхами и ужасами воображения, и чувствовала себя разбитой, хотела спать, и, не в силах отделаться от химер, наводнявших мой ум, не могла говорить ни с членами своей семьи, ни с кем-либо еще.

Мой муж, нежнейшей души человек, и особенно чуткий до всего, что касалось меня, был чрезвычайно озабочен моим состоянием и делал все, что было в его силах, чтобы меня утешить и возродить к жизни; он старался вывести меня из этого состояния доводами разума, прибегал к различного рода развлечениям, но от всего этого было мало толку, а, вернее сказать, никакого.

Единственным облегчением для меня было время от времени (когда мы с Эми оказывались наедине) открывать ей душу, и она стремилась изо всех сил меня утешить, что ей, впрочем, мало удавалось; ибо если тогда, в бурю, Эми каялась больше моего, то теперь она стала вновь тем, чем была до этой бури, — веселой, бесшабашной проказницей, и лета ее нимало не остепенили, а ей к этому времени тоже перевалило за сорок.

Вернусь, однако, к своему рассказу. У меня не только не было утешителя, но и советчика; мне не раз приходило в голову, что я должна радоваться тому, что не принадлежу к католической вере; хорошенькую историю пришлось бы мне выложить своему исповеднику! Да и как сурова была бы епитимья, какую он должен был бы на меня наложить, если бы честно исполнял заповеди своей веры!

Вместе с тем, поскольку у меня не было возможности исповедаться, то я также была лишена и отпущения грехов, благодаря которому всякий злодей уходит утешенье от своего сурового наставника; мои грехи тяжелым камнем лежали у меня на сердце, и я блуждала в потемках, не зная, что делать. В таком-то состоянии я прозябала и чахла в течение двух лет, и если бы не вмешательство всеблагого провидения, они оказались бы последними годами моей жизни. Но об этом дальше.

Теперь мне нужно вернуться к другим событиям, чтобы покончить со всем, что касалось моего пребывания в Англии, или, во всяком-случае, той части его, какую я намерена описать.

Я уже упоминала о том, что я сделала для моих двух сыновей, — для того, который был в Мессине, и того, что жил в Индии. Но я не касалась истории двух моих дочерей. Опасность быть узнанной одной из них была так велика, что я не решалась с ней встречаться; что до другой, я не могла признать ее дочерью и явиться ей, так как тогда она узнала бы, что я не желаю показаться ее сестре, и стала бы тому удивляться. Так что я порешила не видеть ни той, ни другой, переложив заботы о них на Эми, но после того, как та вывела их обеих из простолюдинок, давши им хорошее, пусть и запоздалое, воспитание, она чуть не погубила все дело, а заодно и нас с ней, открывшись нечаянно одной из них той самой, что служила некогда у меня судомойкой; как я уже говорила, Эми пришлось ее от себя оттолкнуть из боязни разоблачения, которое в конце концов и воспоследовало. Я уже рассказывала, как Эми руководствовала ею через посредство третьего лица, и как моя дочь, достигнув положения благовоспитанной барышни, заявилась однажды к Эми в дом, в котором я жила; как-то раз, после того как Эми по своему обыкновению отправилась к тому честному человеку в Спитлфилдсе проведать брата этой девицы (то есть моего сына), там совершенно случайно оказались в то время обе мои дочери, и та, и другая; младшая сестра нечаянно обнаружила тайну, а именно, что это и есть та самая дама, что сделала для них столько добра.

Эми была весьма этим поражена; но, убедившись, что здесь ничем помочь уже нельзя, постаралась обратить все в шутку, так что после этого уже говорила с ними непринужденно, все еще полагая, что, коль скоро я оставалась в тени, никто из них так и не доберется до истины. Так что однажды она собрала их всех вместе, поведала им, как она выразилась, историю их матери, начав с несчастного похода с детьми к тетушке; она призналась им, что не является их матерью, но описала меня. Однако, когда она объявила, что она не является их матерью, одна из моих дочерей весьма тему удивилась, ибо вбила себе в голову, что Эми и есть их настоящая матушка, но только по каким-то особым причинам вынуждена это скрывать; и вот, когда Эми откровенно призналась, что она ей чужая, та стала плакать навзрыд, и Эми стоило немало труда ее успокоить. Это была та самая девушка, что служила у меня судомойкой в бытность мою на Пел-Мел. Эми привела ее в чувство и, когда та немного оправилась, спросила ее, что с ней? Бедняжка жалась к ней, целовала ее и, хоть это была здоровая девка лет девятнадцати или двадцати, пришла в такое волнение, что долгое время от нее нельзя было добиться и слова. Наконец, когда к ней возвратился дар речи, она вновь принялась за свое.

— Ах, не говорите, что вы мне не матушка! — причитала она. — Я знаю, что вы моя матушка. — И снова разрыдалась так, что, казалось, у нее вот-вот разорвется сердце. Эми не знала, что и делать; повторить, что она ей чужая, она не решалась, боясь снова вызвать новый припадок горя у девушки; обняв ее за плечи, она прошлась с ней по комнате.

— Но скажи, мое дитя, — спросила она, — зачем тебе непременно хочется, чтобы я была твоей матерью? Из-за милостей моих, что ли? Но если так, то успокойся, я буду заботиться о тебе по-прежнему, как если вы я и в самом деле была твоей родной матушкой.

— Ах, нет, — возразила девушка, — я все равно уверена, что вы и есть моя родная матушка. За что мне такое? Отчего вы, не желаете признать меня своею дочерью и не дозволяете мне называть вас матушкой? Хоть я и бедна, — продолжала она, — но вы меня воспитали, как благородную, и я не принесу вам позора. К тому же, — прибавила она, — я умею хранить тайны, в особенности если они касаются моей собственной матушки.

Тут она вновь бросилась Эми на шею, и, еще раз назвав ее своей драгоценной, родной матушкой, принялась плакать навзрыд.

Последние слова девушки не на шутку встревожили Эми и, как она мне впоследствии сказала, напугали ее; она пришла от них в такое смущение, что не могла совладать со своими чувствами и даже скрыть свое смущение от девушки. Она так и оцепенела: девица же — она была приметлива! — тотчас воспользовалась ее замешательством.

— Драгоценная моя матушка, — сказала она, — ты не изволь беспокоиться; я все знаю; но не беспокойся, говорю тебе, я не скажу ни словечка моей сестре или братцу без твоего дозволения; только не отказывайся от меня теперь, когда я тебя обрела: не скрывайся от меня; мне этого более не вынести — я умру!

— Да что это с девкой? — вскричала Эми. — Рехнулась она, что ли? Послушай же меня, неужели, будь я твоей матушкой, я отказалась бы от тебя — разве ты не видишь сама, что я пекусь о тебе, как родная мать?

Но та заладила одно, как барабан.

— Да, да, да — бубнила она, — вы очень ко мне добры.

Одного этого было бы достаточно, прибавила она, чтобы всякий поверил, что Эми ее мать; у нее же, по ее словам, были другие причины полагать и быть уверенной в том, что Эми ее родная мать; и ах, как ей печально, что ей не позволяют родную ее матушку называть этим именем, ей, родному ее дитяти!

Разговор этот так расстроил Эми, что она не стала допрашивать девушку ни о чем, хоть не преминула бы это сделать, если бы сохранила присутствие духа; я хочу сказать, что ей следовало бы выведать, откуда у девушки такая уверенность; вместо того Эми тут же с нею рассталась и прибежала доложить обо всем мне.

Меня словно громом поразило, а дальше, как вы увидите, было еще хуже; во тогда, говорю, я была как громом поражена и в совершенном недоумении. «Здесь кроется что-то такое, — сказала я тут же Эми, — чего мы не знаем». Однако, вникнув во все, я обнаружила, что подозрения девицы ни на кого, кроме Эми, не падают; и я весьма обрадовалась, что ее притязания не распространяются на меня и что меня у нее и в мыслях не было. Но Спокойствие мое оказалось недолговечным; ибо в следующий раз, когда Эми пошла ее проведать, та снова принялась за свое и осаждала Эми еще неистовее прежнего. Эми пыталась утихомирить ее всеми способами; она оскорблена, сказала Эми, тем, что та ей не верит, и если она не откажется от своих бредней, оставит ее на произвол судьбы, как прежде.

С бедняжкой от этих слов вновь сделался припадок; она плакала так, что, казалось, сердце оборвется в груди, и жалась к Эми, как дитя.

— Зачем же ты, — сказала Эми, — ну зачем ты тогда не образумишься? Я буду продолжать свои попечения о тебе и заботиться, как заботилась раньше и как намерена заботиться и впредь. Неужели ты думаешь, что если бы я была твоей матерью, я бы тебе не призналась? Что за бредни ты себе вбила в голову?

На это девушка сказала ей несколько слов (но и этих нескольких слов было довольно, чтобы напугать Эми до бесчувствия, да и меня тоже) о том, что она прекрасно знает, как обстоит дело.

— Я знаю, — сказала она, — что когда вы покинули *** (здесь она назвала предместье, в котором мы жили), я знаю, что, когда отец всех нас бросил, вы уехали во Францию; да, да, я знаю также и с кем вы уехали, — продолжала девица, — разве вы не вернулись в Англию с миледи Роксаной? Я все знаю; хоть я была тогда еще ребенком, но я обо всем этом слышала.

И она продолжала в этом же духе, чем совершенно вывела Эми из себя; Эми стала кричать на нее, как сумасшедшая, говоря, что больше никогда не подойдет к ней и за версту; чтобы та шла побираться, если ей угодно; а она, Эми, больше никакого дела с ней иметь не будет. Девица — а она была с норовом — сказала, что в этом для нее ничего нового не будет, что она может опять пойти в судомойки и что, поскольку ее родная мать (то есть Эми) отказывается от нее, она вольна делать, что ей вздумается; затем вновь ударилась в слезы и казалось, у ней вот-вот разорвется сердце.

Короче, девчонка напугала Эми до крайности, да и меня тоже; и хоть мы знали, что она пребывала в заблуждении во многом, все же иные обстоятельства ей были досконально известны. Я пришла в большое смятение; но что особенно встревожило Эми, это то, что девушка (то есть моя дочь) сообщила ей, что она (иначе говоря я, ее мать) уехала с ювелиром и к тому же во Францию (правда, она называла его не ювелиром, а домовладельцем); и что он, после того, как мать впала в нищету и Эми увезла всех ее детей, очень за ней ухаживал и впоследствии женился на ней (то есть, на мне).

Словом, сведения, какими располагала девица, были довольно смутные и однако в них заключалось немало правды, так что все наши прежние дела и мои шашни с ювелиром были не столь скрыты от взоров общества, как я полагала; по-видимому, какие-то слухи о них дошли до моей золовки, к которой Эми отвела детей, и та, должно быть, подняла вокруг них достаточно шума. Но проведала она о том, по счастью, слишком поздно, уже после того, как я съехала, а куда — никто не знал, иначе она не преминула бы отправить всех моих детей ко мне.

Все это нам, вернее, Эми, удалось постепенно выведать из разговоров с моей дочерью; впрочем, это были все больше отрывочные истории, слышанные девчонкой так давно, что она не в состоянии была восстановить всю картину в целости; она знала лишь понаслышке, что матушка ее сделалась любовницей бывшего их домовладельца; что тот впоследствии на ней женился; что она уехала во Францию. Прослышав же в бытность свою в моем доме судомойкой, что миссис Эми и миледи Роксана были вместе во Франции, она сопоставила все это с милостями, какие Эми ей оказывала сейчас, и вбила себе в голову, что Эми и есть ее матушка; Эми долго пришлось, с нею повозиться, чтобы заставить ее выкинуть из головы этот вздор.

Когда я вникла в существо дела, насколько позволяли добытые Эми сведения, меня встревожило больше всего то, что моя маленькая негодница уцепилась за имя Роксана и что она знала, кто такая миледи Роксана и тому подобное; но и здесь толку особенного не было, поскольку она так упорно держалась за то, что ее матерью являлась сама Эми. Однако в некотором времени, когда Эми почти удалось ее в этом разубедить и совершенно ее запутать, так что та уже ничего не понимала, своевольная девчонка впала в совершенное исступление и сказала Эми, что если та не является ее матерью, то значит ее матушка — леди Роксана, ибо одна из них — либо Эми, либо госпожа Роксана — должна быть ее матушкой, и что все, что Эми для нее сделала, выполнялось по приказанию леди Роксаны.

— И еще я знаю наверное, — сказала она, — что дама, которая приезжала в Спитлфилдс к моему дядюшке, была туда доставлена в карете леди Роксаны, мне так сказал ее кучер.

На это Эми по своему обыкновению громко расхохоталась; однако, как она мне рассказывала, смех получился довольно кислый, ибо слова девчонки повергли ее в немалое замешательство, и она была готова провалиться сквозь землю, а вместе с нею и я, когда Эми пересказала мне этот разговор.

Как бы то ни было, Эми дерзко стояла на своем.

— Ну, что ж, — сказала она, — раз ты полагаешь себя столь высокого происхождения, что уже миледи Роксану записала себе в родительницы, почему бы тебе не съездить к ней и не заявить о вашем родстве? Ты ведь знаешь, где она живет, не правда ли?

На это девица отвечала, что найти леди Роксану не составит труда, ибо ей известно, куда та переехала с тех пар, как решила вести уединенную жизнь.

— Впрочем, она, быть может, уже и сменила квартиру, — прибавила девчонка, улыбаясь, или, вернее даже, ухмыляясь. — Ибо я знаю, как это бывает, я прекрасно знаю, как это у них бывает.

Эми была вне себя от ярости и сказала мне, что не видит иного выхода, как убить девицу. Произнесенное ею слово исполнило меня ужасом, меня так и бросило в дрожь, и долгое время я не в силах была рта открыть.

— Что это, Эми? Или в тебя бес вселился? — воскликнула я наконец.

— Бес не бес, сударыня, — отвечала та, — только, коли ей в самом деле известна и сотая доля о вашем житье, то, будь она мне родной дочерью, я бы от нее отделалась, не задумываясь.

— А я, — воскликнула я в великом гневе, — как я тебя ни люблю, в этом случае первая накинула бы тебе петлю на шею и смотрела бы, как ты болтаешься на виселице, лишь бы не видеть тебя живой! Да Что я говорю, — перебила я себя, — я не дала бы тебе дожить до виселицы, я бы перерезала тебе глотку сама, задушила бы собственными руками; да я и сейчас почти готова на это, — сказала я, — за одно то, что ты посмела выговорить это слово.

Я назвала ее дьяволом, нечистой силой и прогнала ее с глаз долой. Я не упомню, чтобы мне когда-либо прежде довелось рассердиться на Эми. Но хоть негодяйка (уже одним тем, что допустила такую мысль) явила свою дьявольскую сущность, следует, однако, помнить, что — даже когда она мысль эту воплотила в действие — двигала ею одна лишь ее чрезмерная привязанность и верность ко мне.

Открытие это, впрочем, повергло меня в совершенный ужас; случилось оно вскоре после моего бракосочетания и заставило меня ускорить мой отъезд в Голландию; ибо я ни за что — пусть бы мне посулили за это десять тысяч фунтов — не, согласилась бы, чтобы кто-нибудь меня видел и узнал во мне ту, что носила имя Роксаны; это погубило бы меня в глазах моего мужа, да и не только мужа; это все равно, как если бы я вдруг оказалась пресловутой Германской княжной!

Словом, я поручила Эми все выведать, и — надо отдать ей справедливость — та рьяно принялась за дело; следовало узнать, где девица почерпнула свои сведения, а главное, каковы они, то есть что ей известно, а что нет, ибо это меня занимало больше всего; мне представлялось загадочным ее утверждение, будто она знает, кто такая леди Роксана, и что ей было известно о тех делах, — не могла же она знать обо мне всей правды, иначе бы ей никогда не взбрело в голову, что Эми — ее мать!

Я разбранила Эми на все корки за то, что она показалась моей девице, вернее, что показалась ей в качестве благотворительницы; не знать друг друга в лицо они не могли, поскольку, как я уже о том рассказывала, в моем доме она в некотором роде была в услужении у Эми, вернее, под ее началом; впрочем, она (Эми) сперва вела с нею переговоры через третье лицо, и секрет этот раскрылся благодаря случайности, о которой я рассказала выше.

Эми не меньше моего была всем этим встревожена; однако тревога — тревогой, а упущенного не воротишь, и нам оставалось одно: как можно меньше поднимать шуму, чтобы дело не зашло еще дальше. Я велела Эми наказать девицу, что она и сделала, поссорившись с нею и сказав, что теперь та может убедиться, что миссис Эми никакая ей не мать, ибо она бросит ее на произвол судьбы; раз та не может довольствоваться ее дружеским расположением без того, чтобы называть ее своей матерью, она, Эми, впредь не будет ей ни матерью, ни другом, и пусть она себе поступает в судомойки и работает поденщицей, как прежде.

Бедняжка плакала самым жалостным образом и, однако, не сдавалась; но что больше всего поразило Эми, это то, что после безуспешных уговоров и брани со стороны Эми и угроз, как я уже рассказывала, ее вовсе покинуть, девица продолжала стоять на своем, прибавив к тому еще новое, а именно, что она, Эми, в самом деле не является ее матерью; да, теперь она уверилась, сказала девица, что истинная ее матушка — сама миледи Роксана, которую она непременно разыщет; она знает, где справиться об имени ее (то есть моего) нового мужа.

Эми тотчас прибежала пересказать мне эти слова. Едва ее завидя, я поняла, что она не в себе и что ей нужно поделиться со мною незамедлительно; ибо, когда она ко мне вбежала, в комнате, был и мой муж. Как только Эми пошла к себе переодеться, я под каким-то предлогом последовала за ней наверх.

— Что за дьявольщина, Эми, что случилось? — набросилась я на нее. — Я вижу, что ты пришла с дурными вестями.

— Да еще с какими! — ответила Эми. — В эту тварь и подлинно вселился дьявол. Она погубит всех нас, а заодно и себя; нет никаких средств ее утихомирить.

И Эми пересказала мне все, что от нее услыхала; но ничто не могло сравниться с моим изумлением, когда я узнала, что моей дочери, известно о моем замужестве и что она надеется узнать имя моего мужа и меня разыскать. Я чуть не умерла на месте! Эми меж тем бегала по комнате, словно помешанная.

— Нет, я положу этому конец, вот увидите. Я больше не могу… Я должна ее убить, эту…

И, назвав мою дочь бранным словом, Эми торжественно поклялась господом богом, что убьет ее и, повторив свою клятву по крайней мере три раза, вновь забегала из угла в угол.

— Я ее убью, или я не я! — кричала она.

— Эй, Эми, придержи свой язычок, — сказала я. — Ты просто-напросто взбесилась.

А она мне на это:

— И есть с чего, — говорит она, — ну да я ее придушу и тогда приду снова в разум.

— Ну, нет, — говорю я, — ты и волоса на ее голове не тронешь; да тебя следует повесить за одни слова твои, за мысли! Ты уже убийца, все равно как если бы исполнила задуманное.

— Знаю, знаю, — отвечали Эми, — ну, да хуже быть не может. Я положу конец вашим мукам, да и ее страданиям тоже; Она никогда не потревожит вас; именем «матушка» на этом свете, а уж на том — будь, что будет!

— Ну, ну, успокойся же, — сказала я, — и перестань говорить такие слова, я не могу их слышать.

Со временем Эми немного утихомирилась.

Должна признаться, мысль, что меня вот-вот выведут на чистую воду, заключала так много для меня страшного и привела мой ум в такое смятение, что я и сама была немногим разумнее Эми. Так ужасен груз нечистой совести!

Однако, когда Эми вновь повторила свои гнусные слова о том, что убьет несчастную, и вновь при этом побожилась, я увидела, что она не шутит и еще больше перепугалась; это, впрочем, помогло мне прийти в чувство.

Мы принялись раскидывать мозгами, как бы выведать у девчонки, откуда у той все эти сведения и как она (моя дочь, то есть) узнала, что ее мать вышла замуж. Но все понапрасну. Девушка ни в чем не признавалась и, кроме отрывочных рассказов, от нее ничего добиться было нельзя, так как она была не на шутку обижена тем, что Эми так резко оборвала ее в прошлое посещение.

Тогда Эми отправилась в дом, где жил мой сын; но и там все одно; моя девица наболтала им что-то о какой-то миледи, сообщили они, имени которой они не знали и поэтому не придали значения ее болтовне. Эми рассказала им, как глупо та себя с нею ведет, как далеко она зашла в своих бреднях, несмотря на все их вразумления; Эми прибавила, что сердита на нее и больше не намерена с Нею встречаться и пусть та поступает снова в судомойки, если угодно, но что она (Эми) с ней не желает иметь никаких дел, разве что та смирится и переменит свою песенку и притом поскорее.

Добрый старик, который был благодетелем всех моих детей, весьма этим огорчился, а добрая его супруга пришла в неописуемую печаль и принялась просить ее милость (то есть Эми) не обижаться на девушку; они пообещали, сверх того, переговорить с девушкой, а старушка при этом сказала с удивлением в голосе: «Неужто она такая дурочка, что не согласится придержать язык, после того, как вы сами ее заверили, что вы ей не матушка и она видит, что вашей чести неприятно ее упорство?» Так что Эми от них вернулась в надежде, что на этом, быть может, дело и остановится.

Тем не менее девица моя оказалась именно такой дурочкой, и, несмотря на все увещевания, продолжала стоять на своем; ее собственная сестра умоляла и просила ее бросить эти глупости, ибо она погубит заодно и ее, так что добрая леди (она имела в виду Эми) бросит их обеих.

Но она, как я сказала, продолжала упорствовать, и чем дальше, тем хуже; она уже более не называла Эми «ваша милость», утверждая, что ее матушкой является леди Роксана и что она наводила кое-какие справки и не сомневается вывести ее (то есть меня) на чистую воду.

Когда дело дошло до этого и мы поняли, что нам никак не сладить с девкой, что она во что бы то ни стало, вопреки собственной выгоде, решилась меня разыскать, — когда я увидела, говорю, что дело зашло так далеко, я серьезнее принялась за приготовления к заморскому путешествию, а главное, у меня были причины опасаться, что девица моя в самом деле набрела на мой след. Однако тут случилось происшествие, изменившее все мои планы и повергнувшее меня в такое смятение, какого я в жизни еще не испытывала.

Мы с супругом совсем было уже приготовились к отплытию. Я хотела уехать как можно незаметнее, так, чтобы даже случайно не попасться на глаза моим прежним знакомцам. Своему супругу я сказала, что у меня не лежит сердце к пассажирским пакетботам, приведя в качестве доводов неблагоустройство этих судов и разношерстное общество, какое там обычно встречается. Он внял моему желанию, тотчас разыскал английское торговое судно, направлявшееся в Роттердам, познакомился с капитаном и нанял весь корабль (вернее, все помещение, отведенное для пассажиров, ибо я не имею в виду трюм), так что к нашим услугам были все удобства, какие только возможны на море. Уладив эти дела, он пригласил капитана; к себе отобедать, дабы познакомить меня с ним заранее. После обеда мы разговорились о корабле и об удобствах во время плавания, на какие я могу рассчитывать, и капитан любезно предложил мне осмотреть корабль, уверяя, что мы будем желанными гостями. Во время нашей беседы я как бы между прочим выразила надежду, что на судне не будет других пассажиров, кроме нас. Нет, отвечал капитан, пассажиров он брать не намерен. Только вот жена его, прибавил он, давно уже просится, чтобы он взял ее с собой в Голландию; до сих пор он не отважился доверить морю все свои сокровища разом; нынче же — поскольку я еду с ним — он решил сделать исключение, взять жену и родственницу жены, затем чтобы они за мной ухаживали; в свою очередь он пригласил нас отобедать у него на корабле, сказав, что для этого случая приведет туда и жену, дабы принять нас достойным образом.

Кто бы мог подумать, что в эту минуту сам сатана расставил свои силки и что здесь, в этом укромном уголке, на борту судна, стоящего у речного причала, меня подстерегает гибель? И, однако, произошло нечто такое, чего нельзя было ни вообразить, ни предвидеть, В тот день, когда у нас был капитан и мы получили его любезное приглашение осмотреть, корабль, Эми не случилось дома, и поэтому мы не решились взять ее с собой: зато вместо Эми нас сопровождала моя честная, добродушная квакерша, эта бесценная и превосходная женщина, среди тысяч прекрасных качеств которой (а дурных у нее не было ни одного) было отличное умение держаться в обществе; впрочем, я бы, по всей вероятности, прихватила с собою и Эми, если бы она не была на ту пору занята делами моей злополучной девицы: та внезапно исчезла, словно в воду канула, и, долгое время о ней не было ни слуху, ни духу. Эми обегала все места, где, по ее мнению, та могла укрываться; но единственное, что ей удалось узнать, — это что. она поехала к какой-то старой подруге, своей названной сестре, которая была замужем за неким капитаном, проживающем в Редриффе[127]; однако негодница Эми мне и этого не сочла нужным сказать. Дело в том, что она в свое время велела моей девице заняться своим образованием, дабы обрести манеры, соответствующие ее новому положению в обществе, и для этого поступить в какой-нибудь пансион; кто-то порекомендовал некий пансион в Кемберуэлле[128]; там она свела знакомство с одной из барышень (как именовались все воспитанницы пансиона); с этой своей подружкой она делила постель, и они, как то заведено, назвались сестрами и поклялись в вечной дружбе.

Посудите, однако, каково было мое удивление, когда, взойдя на корабль и вступив в капитанские покои, именуемые у моряков кают-компанией, я увидела рядом с дамой, являвшейся, по всей видимости, женой капитана, некую молодую особу, в которой, подойдя ближе, я узнала свою судомойку, оказавшуюся, как будет явствовать из дальнейшего, не больше, не меньше, как моей собственной дочерью! Не узнать ее я не могла; ведь она прослужила у меня в доме не год, и не два, и пусть у нее не было случая часто видеть меня, я-то ее видела не однажды.

Вот когда мне понадобилось все мое мужество и присутствие духа! Все зависело от этой минуты: я рисковала обнаружить единственную важную тайну в моей жизни: узнай меня моя девица, я бы погибла; а если бы я выказала малейшее удивление либо тревогу, она тотчас бы меня опознала или, во всяком случае, догадалась бы, кто я, а затем и сама бы открылась.

Первой моей мыслью было изобразить обморок — плюхнуться наземь (вернее на пол) и тем вызвать всеобщий переполох; мне бы подали нюхательную соль, и я таким образом могла бы заслонить рот рукой или платком — а может, и тем и другим, — так что половина моего лица была бы скрыта; придя немного в себя, я сослалась бы на запах смолы, либо на духоту в каюте; но в последнем случае мне предложили бы выйти на палубу подышать, а там, к сожалению, было больше не только воздуха, но и света; а пожалуйся я на запах смолы, капитан пригласил бы нас всех к себе в дом, благо, идти было недалеко, поскольку судно стояло почти у самого берега, и, чтобы на него попасть, нам пришлось всего лишь взойти по мосткам на корабль, пришвартованный к причалу, а оттуда — на наш. Итак, рассудив, что подобный маневр не принесет пользы, я от него отказалась. Тем более, что время уже было упущено, и пока я пребывала в нерешительности, обе дамы поднялись и двинулись мне навстречу; делать нечего — я подошла к дочери и поцеловала ее. Разумеется, я предпочла бы избежать этого поцелуя, однако это было совершенно невозможно.

Должна признаться, что, несмотря на охвативший мою душу тайный ужас, вследствие которого я еле удержалась на ногах, очутившись подле дочери и целуя ее, я вместе с тем испытывала также и неизъяснимую радость: ведь это плоть от моей плоти, мое родное дитя! Последний раз я ее поцеловала в тот роковой день, когда, разбитая горем и проливая потоки слез, я простилась со своими детьми, которых Эми вместе с той доброй старушкой увезла в Спитлфилдс. Мне стоило невероятных усилий подавить бурю чувств, охвативших меня при одном ее виде; что же со мною сделалось, когда уста мои прикоснулись к ее щеке, и сказать невозможно. Перо не в силах описать, а слова выразить, потрясающего действия, какое на меня оказало это прикосновение. Что-то молнией пронеслось по моим жилам, сердце мое затрепетало, голова была в огне, в глазах потемнело, а внутри будто все оборвалось. Руки мои, казалось, вот-вот, помимо моей воли, обовьют ее шею, и я начну целовать ее без конца.

Призвав, однако, на помощь рассудок и стряхнув минутную слабость, я села в кресло. Впрочем, я не сразу могла принять участие в общем разговоре, да это и не удивительно, поскольку душа моя все еще пребывала в смятении, которое я едва не обнаружила. Я изнемогала под бременем почти неразрешимой задачи: чувства мои пришли в такое расстройство, что скрыть их было, казалось, свыше моих сил, и, однако, от этого зависело все мое благополучие; и, дабы отвратить от себя беду, уже стучавшуюся в двери, я была вынуждена прибегнуть к жесточайшему насилию над собой.

Итак, я ее поцеловала; сперва, впрочем, я подошла к супруге капитана, которая находилась в дальнем конце каюты, возле окна, так что, повернувшись затем к дочери, стоявшей немного левее, я оказалась против света, и, несмотря на близкое расстояние, она не имела возможности как следует меня разглядеть. Я вся дрожала, я не чуяла, что говорю, что делаю, положение мое было самое отчаянное — столько надо было сообразовать противоречивых обстоятельств, ибо под страхом гибели я должна была скрывать свое смятение, и вместе с тем мне казалось, что оно всем очевидно. Я ждала, что дочь вот-вот меня узнает, и в то же время должна была во что бы то ни стало это предотвратить. Мне надлежало от нее спрятаться, однако прятаться было некуда. Короче говоря, отступать было поздно, пути к бегству отрезаны, скрыть, от нее мое лицо невозможно, а если бы я вздумала изменить голос, мой муж не преминул бы это заметить. Словом, помощи никакой ниоткуда, и надеяться на то, что счастливый случай вызволит меня из беды, я не имела ни малейшего основания.

После пытки, длившейся около получаса, в течение которого я держалась довольно сухо и, быть может, даже чрезмерно чопорно, супруг мой завел с капитаном разговор о корабельном устройстве, о морском плавании и прочих материях, далеких от нашего женского понимания: в конце концов они вышли на палубу, оставив нас одних в. кают-компании. Беседа наша сделалась несколько непринужденнее, и я немного оживилась под впечатлением внезапной мысли — а именно, мне показалось, что девица меня не узнала; эту свою догадку я строила на том, что она не выказала никаких признаков расстройства чувств — ни в манере держаться, ни в лице, никакого смущения, ни малейшей запинки в разговоре и, — главное, как я ни следила, я не приметила, чтобы она особенно часто останавливала глаза на моем лице, иначе говоря, мне ни разу не довелось перехватить ее взгляда, устремленного на меня в упор, а этого я боялась больше всего; если она кого и выделяла, то скорее мою добрую квакершу; вслушавшись в их разговор, я убедилась, что это была обычная беседа о ничего не значащих пустяках.

Я было совсем успокоилась и даже несколько приободрилась как вдруг меня словно громом поразило: я услышала, как, обернувшись к жене капитана и имея в виду меня, она сказала: «Послушай, сестрица, тебе не кажется, что миледи очень напоминает ***? При этом назвала какое-то имя, и жена капитана согласилась, что я, точно, на нее похожа.

Да, продолжала моя дочь, она уверена, что видела меня когда-то прежде, но никак не припомнит, где; я отвечала (хоть речь ее и не была обращена ко мне), что навряд ли она могла видеть меня когда-либо прежде в Англии, и, в свою очередь, спросила, не бывала ли она в Голландии. Нет, нет, отвечала она, нет, она никуда не выезжала за пределы Англии; я возразила, что в таком случае она не могла меня видеть, разве что совсем недавно, ибо я долгое время жила в Роттердаме. Так я довольно успешно вывернулась, и для пущей достоверности, когда в каюту вошел прислуживавший капитану мальчик-голландец (а что он голландец, я поняла сразу) я заговорила по-голландски и стала весело с ним шутить — настолько весело, насколько это было возможно для человека, испытывающего ни на минуту не покидавший его ужас.

Впрочем, к этому времени я вполне убедилась, что девица меня не узнала, или что, во всяком случае, хоть у нее шевельнулось какое-то смутное воспоминание, ей, однако, и в голову, по-видимому, не пришло, кто я такая на самом деле; иначе радость ее не могла бы сравниться ни с чем, разве что с моим замешательством, которого мне уже не удалось бы скрыть. Но нет, было совершенно очевидно, что она и не подозревала истины, — уж она-то не сумела бы утаить своих чувств!

Итак, наша встреча прошла без особенных происшествий. Я, разумеется, твердо положила — если только выйду сухой из воды на этот раз — впредь избегать подобных свиданий, чтобы не давать пищи ее фантазиям; в этом я, однако, как вы узнаете из дальнейшего, не преуспела. После того, как мы побыли на судне, жена капитана повела нас к себе в дом, который стоял тут же, на берегу, и снова угостила нас на славу, а прощаясь, взяла с нас слово, что мы еще раз ее навестим прежде, чем закончим все приготовления к отплытию; при этом она заверила меня, что и она и ее сестрица решились пуститься в это путешествие исключительно ради общества миледи. Я же подумала про себя: «В таком случае, голубушки, не придется вам путешествовать», — ибо тотчас же тверд» решила, что миледи ни в коем случае не следует с ними ехать: ведь, общаясь с дочерью повседневно, я рисковала тем, что она меня наконец, узнает, и уж, разумеется, не преминет заявить о нашем родстве.

Я и вообразить не могу, как бы мы вышли из положения, если бы я привела с собой на судно свою служанку Эми; все бы, конечно, пошло прахом, и я бы сделалась навеки рабой своей дочери, иначе говоря, мне пришлось бы либо довериться ей и открыть свою тайну, либо ждать, что она сама меня разоблачит и тем погубит. Одна мысль об этом повергала меня в ужас.

Впрочем, покуда судьба ко мне благоволила, ибо Эми на этот раз со мною не было, и таким образом мне было даровано избавление. Но впереди нас ожидала еще одна задача. Я решилась отказаться от морского путешествия, а также, разумеется, от следующего визита к жене капитана, ибо дала себе строжайший зарок — больше никогда не попадаться на глаза моей дочери.

Однако, чтобы выйти из этого затруднения с честью и, кроме того. по возможности что-нибудь выведать, я просила мою добрую квакершу нанести жене капитана условленный визит, извинившись за меня и сказав, что я прихворнула; я велела ей к концу разговора дать им понять, что я, быть может, не буду в состоянии пуститься в плавание в срок, намеченный капитаном для отбытия его судна, и что мы, — вернее всего, дождемся следующего рейса. Никаких причин, кроме нездоровья, квакерше я не выставляла и для вящей убедительности дала ей понять, что я, быть может, затяжелела.

Такую мысль внушить ей было нетрудно, и она, разумеется, намекнула капитанше, что я очень плоха, и, неровен час, могу выкинуть и что, следовательно, о путешествии нельзя и помышлять.

Итак, квакерша навестила капитаншу и — как я того и ожидала — мастерски справилась со своей задачей; нечего говорить, что об истинной причине моего тяжкого недуга она не догадывалась. Но я вновь приуныла, и сердце мое так и замерло, когда она сказала мне, что во время ее визита одно обстоятельство повергло ее в недоумение: молодая особа (как квакерша именовала подругу и названную сестрицу капитанши) проявила чрезвычайное и, можно сказать, даже назойливое любопытство относительно меня, закидывая ее вопросами: кто я такая? давно ли в Англии? где проживала до того? и все в таком духе; и, главное, она все спрашивала, не жила ли я когда в другом конце города?

— Расспросы ее показались мне столь неуместны, — сказала моя честная квакерша, — что я не стала удовлетворять ее любопытству; приметив по твоему обращению в каюте, что ты не намерена свести с нею знакомство покороче, я решила, что не позволю ей от меня выведать ничего; и когда она меня расспрашивала, где ты проживаешь — там ли, тут ли, — я на все такие вопросы отвечала, что ты голландка и возвращаешься на родину, где живет твоя семья.

Я от души поблагодарила ее за ее скромность, но не показала вида, сколь большую услугу она мне оказала; словом, квакерша моя так ловко отбрила любопытную девицу, что, знай она всю правду, она и то не могла бы отвечать лучше.

Должна, однако, признаться, что с этой минуты пытка моя началась сызнова, и я совсем пала духом: я не сомневалась, что негодница пронюхала истину, что она прекрасно помнит мое лицо и узнала меня, но искусно прикидывается до случая. Я поделилась всем этим с Эми, ибо с нею одной и могла отводить душу. Бедняжка (Эми то есть) была готова повеситься оттого, что,, как ей думалось, всему виною оказалась она и что если я погибну (а в разговоре с нею я всегда употребляла это слово), то моею губительницею окажется она, Эми; она так терзалась, что иной раз я даже принималась ее утешать, а заодно и сама немного успокаивалась.

Особенно кляла себя Эми за то, что позволила девчонке, как она именовала мою дочь, застигнуть ее врасплох и открылась ей. Это и впрямь было большой ошибкой со стороны Эми, о чем я неоднократно ей говорила. Ну, да теперь не о том надобно было думать; следовало позаботиться, как бы выбить у этой девчонки из головы подозрения, а заодно избавиться от нее самой, ибо отныне что ни день, то больше было риску; и если я всполошилась, когда Эми пересказала мне все, что в свое время ей наболтала девчонка, то теперь, когда я сама ненароком на нее наткнулась, у меня было в тысячу раз больше причин тревожиться; ведь она, мало того, что увидела меня в лицо, еще и узнала, где я живу, под каким именем и прочее.

Но и это еще не все. Несколько дней спустя после визита квакерши, во время которого та им рассказала о моем недомогании, они обе — капитанша и моя дочь (которую она именовала сестрицей) — под видом участия явились меня навестить, сам же капитан проводил их до дверей моего дома, а затем отправился по своим делам.

Если бы, по счастью, моя добрая квакерша не забежала ко мне наверх перед тем, как впустить их в дом, они бы застигли меня в гостиной и, — что в тысячу раз хуже, — увидели бы со мною Эми; в таком случае мне, пожалуй, не осталось бы иного выхода, как позвать мою дочь в другую комнату и открыться ей, что было бы, конечно, безумием.

Однако квакерша, которую мне послала счастливая звезда, увидела их, когда они подходили к дому; одна из них уже поднесла руку к шнуру колокольчика; квакерша, однако, вместо того чтобы открыть им дверь, вбежала ко мне в некотором замешательстве и объявила, кто к нам идет; Эми тотчас поднялась с места и выбежала из комнаты вон, я последовала за ней, наказав квакерше подняться ко мне, как только она впустит посетительниц.

Я хотела было попросить ее сказать, что меня нет дома, но одумалась: после всех разговоров о моем нездоровье это могло бы показаться странным; к тому же я слишком хорошо знала мою честную квакершу, знала, что за меня она готова в огонь и в воду, но вместе с тем лгать в глаза ни за что бы не согласилась; да у меня самой язык не повернулся бы ее просить об этом.

Проводив их в гостиную, квакерша поднялась ко мне, где, едва успев перевести дух от испуга, мы с Эми поздравляли себя с тем, что и на этот раз Эми не была застигнута со мною.

Гостьи нанесли мне визит по всем правилам этикета, и я приняла их столь же церемонно и чинно; два-три раза, впрочем, я, как бы ненароком, выразила опасение, что не буду в состоянии плыть в Голландию, во всяком случае к тому сроку, когда капитану придет время отчаливать; при этом я изъявила вежливое сожаление, что таким образом лишу себя удовольствия путешествовать в их обществе и пользоваться их услугами; я дала им понять, будто рассчитываю дождаться возвращения капитана и поехать с ним следующим рейсом; но тут квакерша тоже вставила словечко, сказав, что к этому времени дело, навернете, зайдет слишком далеко (она хотела сказать, что я уже буду на сносях) и что я, может, и вовсе не рискну ехать, в каковом случае (сказала она с радостной улыбкой) она надеется, что на время родов я воспользуюсь ее домом; такой оборот придал разговору больше натуральности, что было неплохо.

Меж тем пришло время объявить мужу о моем состоянии; впрочем, сейчас мне эта забота была не в заботу. Поговорив, как водится, о том! о сем, моя шальная девчонка вдруг принялась за прежнее: два, а то и три раза она заводила разговор о моем сходстве с какой-то дамой, которую она якобы имела честь знать, когда жила в другом конце города; сходство это, утверждала она, было столь разительно, что она не могла на меня взглянуть без того, чтобы та дама не пришла ей тотчас на ум. Временами мне казалось, что девчонка вот-вот расплачется: опять и опять возвращалась она к этому предмету, и я увидела, что у нее и в самом деле на глаза навертываются слезы. Уж не умерла ли дама, о которой она вспоминает с таким участием, спросила я. Услышав ответ, я впервые за все время вздохнула свободнее. Да, отвечала девчонка, вернее всего, той дамы и в самом деле нет в живых.

Впрочем, облегчение мое было непродолжительным и вскоре сменилось отчаянием, ибо у моей негодницы язык оказался, что называется, без костей. По всей видимости, она в свое время рассказала своей подружке все, что только удержалось в ее башке: и о Роксане, и о моей веселой жизни в другом конце города. Поэтому в любую минуту можно было ожидать очередного губительного взрыва.

Когда нагрянули мои гостьи, я сидела в дезабилье — на мне было нечто вроде просторного платья или утреннего капота, но на итальянский манер: он обрисовывал тело более, чем это принято нынче, и, быть может, более, чем то было бы прилично, если бы я ожидала мужское общество; дома же, среди своих, он был вполне пристоен и особенно удобен в жаркую погоду; я лишь немного причесалась, переодеваться же не стала: поскольку меня уже отрекомендовали как больную, то этот наряд как нельзя лучше подходил к моему состоянию.

Однако это мое платье или капот — правда, очень богатый, из зеленой французской камки с разводами — вызвал у девчонки приступ болтливости, а ее сестрица, как она величала свою подружку, всячески подстрекала ее на разговоры: так, рассматривая мой капот и восхищаясь изяществом его покроя, тонкостью ткани, благородством отделки и так далее, моя девица, обращаясь к сестричке (жене капитана), говорит: «Точно в таком наряде, — говорит она, — танцевала та дама, о которой я тебе рассказывала».

— Как? — воскликнула капитанша. — Та самая леди Роксана, о которой ты мне прожужжала все уши? Ах, это прелестнейшая история и миледи, наверное, будет интересно ее послушать!

Делать нечего, мне пришлось присоединиться к просьбам капитанши, меж тем как за одно упоминание ненавистного имени Роксана я от души желала бы отправить рассказчицу на небо или в преисподнюю — для меня это было все едино, лишь бы избавиться от девчонки и ее истории: ибо когда та принялась описывать мой турецкий наряд, сметливая и проницательная квакерша, при всем ее ко мне доброжелательстве, представляла для меня большую опасность, нежели эта безмозглая девчонка. Нечего говорить, если бы я в свое время посвятила квакершу в историю моей жизни, я бы скорее решила довериться ей, чем девчонке; больше того, с ней я себя чувствовала бы совершенно спокойно.

Так или иначе, а длинный язык моей девицы держал меня в постоянном трепете, а когда капитанша упомянула имя Роксана, душа моя и вовсе ушла в пятки. Не знаю, выдала ли я себя — ведь своего лица не видишь, — но только сердце у меня забилось так, что казалось, вот-вот выпрыгнет из груди, и я боялась, что лопну от душившей меня ярости. Словом, я была в молчаливом неистовстве и все мои силы ушли на то, чтобы не дать ему выйти наружу. Никогда-то еще не доводилось мне с таким трудом себя перебарывать! У меня не было отдушины, некому было открыться или поплакаться, не было возможности дать своему чувству какой-то выход; покинуть комнату я не смела, ибо, не зная, о чем девчонка рассказывала, а о чем умолчала в мое отсутствие, я бы пребывала в постоянной тревоге; одним словом, мне пришлось выслушать историю Роксаны, иначе говоря, собственную историю, пребывая при этом в неизвестности, лукавит рассказчица или нет, правда ли, что она не знает, кто я, или прикидывается простушкой; короче говоря, выведут меня на чистую воду или нет?

Она начала рассказывать в общих чертах, где жила Роксана, каков был дом ее, сколь славные у нее бывали гости; как они проводили у нее ночи напролет, играя в карты и танцуя, какою роскошью была окружена ее госпожа и сколь изрядное жалование получала у нее старшая прислуга; что до нее самой, сказала она, то она работала не в большом доме, а на кухне и получала немного, если не считать одного вечера, когда на всю прислугу было пожаловано двадцать гиней, из которых на ее долю пришлось две с половиною.

Затем она рассказала, сколько всего было слуг и как между ними распределялись обязанности; впрочем, сказала она, там имелась некая госпожа Эми, которая возглавляла всю прислугу и, будучи в особом фаворе у миледи, получала от нее особенно большое жалование. Было ли «Эми» фамилией или именем фаворитки, она точно сказать не может, но полагает, что это вернее всего ее фамилия; говорили, что однажды, в тот самый день, когда остальные слуги поделили между собой двадцать гиней, миссис Эми было пожаловано шестьдесят золотых.

Тут я перебила рассказчицу, заметив, что это изрядная сумма.

— Да ведь для служанки, — сказала я, — это целое состояние!

— Помилуйте, сударыня, — возразила моя дочь, — это капля по сравнению с тем, что она получила впоследствии; мы, остальные слуги, от души ее за это ненавидели; иначе говоря, злились, что такая доля выпала ей, а не нам.

— В таком случае, — сказала я, — у нее было довольно денег, чтобы заполучить себе хорошего мужа и устроить свою жизнь, если только у нее хватило на это ума.

— О да, сударыня, — сказала моя дочь. — Говорят, у нее одних сбережений было больше 500 фунтов; впрочем, госпожа Эми, должно быть. понимала, что с такой репутацией, как у нее, необходимо иметь большое приданое.

— Вот как, — сказала я. — Ну, тогда другое дело.

— Не знаю, сударыня, точно, нет ли, — продолжала она, — но поговаривали, будто некий молодой баронет не на шутку за нею приволакивался.

— Какова же ее дальнейшая судьба? — спросила я. Коль скоро уж она обо всем этом заговорила, мне хотелось знать, что она расскажет не только обо мне, но и об Эми.

— Не знаю, сударыня, — сказала она. — Я ничего о ней не слышала много лет и только на днях вдруг ее повстречала.

— В самом деле? — спросила я, лицом и голосом изобразив крайнее изумление. — И уж, верно, в лохмотьях; ведь подобные ей твари именно тем обычно и кончают.

— Напротив, сударыня, — говорит она. — Она навещала одну мою знакомую, не ожидая, я думаю, встретить у нее меня, и приехала в собственной карете.

— В собственной карете! — воскликнула я. — Она, видно, не теряла времени даром и ковала железо, пока горячо. Стало быть, она замужем?

— Насколько мне известно, сударыня, когда-то она, точно, была замужем. Впрочем, она как будто уезжала в Индию; и если она и вышла замуж, то, верно, там. Помнится, она говорила, что в Индии ей улыбнулась фортуна.

— Иначе говоря, — вставила я, — ей, верно, удалось там похоронить своего супруга.

— Я так и поняла, сударыня, — отвечала девица. — И, кроме того, она унаследовала все состояние мужа.

— Так это и было улыбкой фортуны? — спросила я. — Быть может, и в самом деле повезло в том, что ей достались его деньги, однако немногого же стоит женщина, которая может говорить о смерти мужа как об удаче!

На этом разговор об Эми прекратился, ибо моей дочери больше о ней ничего не было известно; но тут, к несчастью, квакерша — без всякого умысла, конечно, — задала вопрос, который, — знай эта добрая душа, что я намеренно завела разговор об Эми, дабы увести его от Роксаны, — конечно, задавать бы не стала.

Ну, да, видно, мне не суждено было так легко отделаться.

— Ты, однако, намекала, что в истории твоей госпожи, — запамятовала ее имя — Роксана, что ли? — кроется какая-то тайна. Каков же конец этой истории? — спросила квакерша.

— Да, да, Роксана! — подхватила капитанша. — Расскажи, сестрица, историю Роксаны до конца; миледи, я думаю, будет забавно послушать.

«Вот и врешь, — подумала я про себя. — Кабы ты знала, сколь мало меня забавляет твоя история, я была бы в твоих руках». Впрочем, я понимала, — что не в моих силах ее остановить, и приготовилась к худшему.

— Роксана? — воскликнула моя дочь. — Не знаю, право, что и сказать о ней; она была столь высоко вознесена над нами, и мы столь редко удостаивались ее видеть, что многое знали только понаслышке. Впрочем, изредка нам доводилось ее видеть; она была очень пригожа, а лакеи поговаривали, будто ее возили ко двору.

— Ко двору? — воскликнула я. — Но разве она не жила при дворе и без того? Ведь Пел-Мел в двух шагах от Уайтхолла.

— Это так, сударыня, — отвечала она. — Но я имела в виду другое.

— Я тебя поняла, — сказала квакерша. — Ты хочешь, верно, сказать, что она сделалась любовницею короля.

— Точно так, сударыня, — сказала моя дочь.

Не могу утаить, что у меня еще оставалась изрядная доля тщеславия, и как ни страшилась я услышать продолжение истории, однако, когда она заговорила о том, какая красивая и блистательная дама была эта Роксана, я почувствовала невольную радость, и это так меня тешило, что я чуть ли не три раза переспросила, точно ли она была так хороша, как о том говорили, и все в таком роде, дабы заставить ее повторить, что обо мне толковали люди и как я себя держала.

— Да что говорить, — отвечала она на мои расспросы. — Такой красавицы, как она, мне в жизни не доводилось видеть!

— Но вы, должно быть, видели ее лишь в те минуты, когда она была убрана для приема гостей, — сказала я.

— Ах, нет, сударыня, — возразила она. — Я видела ее не раз в дезабилье. И уверяю вас: она была чудо как хороша, и, более того, все говорили, что румян и белил у нее и в заводе не было.

В словах этих, как ни щекотали они мое самолюбие, заключалось, однако, скрытое жало, ибо из них явствовало, что она видела меня в дезабилье и притом не раз. В таком случае, подумала я, она меня узнала наверное и все наконец откроется; одна эта мысль была для меня все равно что смерть.

— Расскажи миледи о том вечере, сестрица, — продолжала меж тем капитанша. — Это самое занятное во всей истории; и про то, как Роксана плясала в заморском наряде.

— Ах, да, — сказала ее подружка. — Это и в самом деле занятно. Балы да банкеты бывали у нас чуть ли не каждую неделю, но однажды миледи назначила всем вельможам прийти в определенный день, сказав, что намерена задать бал… И уж народу понаехало!

— Помнится, сестрица, ты говорила, что среди гостей был сам король?

— Не совсем так, сударыня, — ответила ока. — То было уже в следующий раз: рассказывают, что король, прослышав о том, сколь славно танцует турчанка, решился прийти на нее взглянуть. Однако если его величество и были, то переодевшись.

— Это называется инкогнито, — вставила квакерша. — Про короля не говорят «переодевшись».

— Но так оно и было в самом деле, — возразила девица. — Он явился не в своем обличье и не был окружен гвардейцами, и, однако, все знали, который из гостей — король, или по крайней мере на кого указывали, говоря, что он и есть король.

— Хорошо, — говорит капитанша, — теперь расскажи о турецком наряде — это самое интересное.

— Вот как было дело, — начала ее сестрица. — Миледи сидела в своей маленькой, богато убранной гостиной, что открывалась в залу, и гости приходили к ней туда на поклон; когда же начались танцы, некий высокопоставленный вельможа, имя его я запамятовала (на только я знаю, что то был большой вельможа, лорд или герцог, не знаю точно), подал ей руку и прошелся с нею в танце; затем миледи вдруг закрыла двери гостиной и побежала к себе наверх, позвав свою камеристку, госпожу Эми; и хоть отсутствовала она недолго (потому, я думаю, как у нее все было приготовлено заранее), но спустилась она в диковинном и великолепном, наряде, какого я дотоле в жизни своей не видела.

Здесь последовало описание моего костюма, о котором я уже распространялась прежде; описание ее, однако, было столь точно, что я просто диву далась: ни одной-то подробности она не пропустила!

Воистину было от чего прийти в смятение! Девчонка представила столь полное описание моего убора, что на лице моей доброй квакерши выступил румянец и она два или три раза даже посмотрела на меня, — не изменилась ли в лице и я, потому что (как она впоследствии мне изъяснила) она тотчас поняла, что это тот самый убор, который я ей показывала (как я об этом рассказала выше). Заметив, однако, что я не подаю никакого вида, она затаила свою догадку про себя, я тоже помалкивала и лишь позволила себе вставить, что у нашей рассказчицы, должно быть, отменная память, если она так подробно может описать всякую мелочь.

— Ах, сударыня, — сказала она на это. — Ведь мы, слуги, все сгрудились в уголке, откуда нам было виднее, чем гостям. К тому же, — прибавила она, — в доме только и разговоров было, что об этом вечере, и чуть ли не целую неделю после него все о нем говорили, так что, чего не приметил один из нас, то запомнил другой.

— Воображаю, — что это был за персидский наряд, — сказала я. — Да и ваша миледи, по всей видимости, была всего-навсего какая-нибудь парижская комедиантка, иначе говоря, амазонка подмостков; скорее всего она вырядилась на потеху публике в какой-нибудь наряд из «Тамерлана» или другой какой пьесы, что в ту пору представляли на парижских, театрах[129].

— Помилуйте, сударыня, — возразила моя дочь. — Моя госпожа не была актрисой, уверяю вас; это была скромная, благонравная леди — ни дать ни взять настоящая принцесса! О ней так и говорили, что если у нее и был любовник, то разве что сам король; кстати, если верить слухам, так оно и было. К тому же, сударыня, — прибавила она, — миледи исполняла настоящий турецкий танец, все лорды и вельможи подтвердили это, один же из них, побывавший в Турции, клялся, что своими глазами видел, как его там танцуют. Нет, нет, это вам не парижская актерка! Да и само имя «Роксана», точно, турецкое.

— Хорошо, — возразила я, — но ведь у миледи на самом деле было другое имя?

— Совершенно верно, сударыня. Это так. Мне известно настоящее имя миледи, и я прекрасно знаю ее семью; ее зовут не Роксана, вы правы.

Этим она меня вновь обескуражила, потому что я не смела спросить у нее истинное имя Роксаны из страха, как бы не оказалось, что девчонка и в самом деле в стачке с дьяволом и дерзко назовет мое имя в ответ; мои опасения, что она каким-то образом добралась до моей тайны, становились с каждой минутой основательнее, хоть я ума не приложу, как ей это удалось.

Словом, от этого разговора мне сделалось сильно не по себе, и я пыталась положить ему конец, но безуспешно, ибо капитанша всячески подбадривала и подстрекала свою названную сестру продолжать рассказ, в своем неведении полагая, что он доставляет равное удовольствие всем слушателям.

Время от времени моя квакерша вставляла свои замечания; так, она сказала, что эта леди Роксана, должно быть, дама весьма предприимчивая и если и проживала когда в Турции, то, наверное, была на содержании у какого-нибудь важного паши. Но моя дочь всякий раз пресекала подобный разговор и принималась неумеренно расхваливать свою бывшую хозяйку, славную госпожу Роксану. Я же настаивала, что она была бесчестной женщиной, что иначе быть не могло; но та и слышать не хотела — нет, нет, ее госпожа обладала такими высокими качествами, что, коротко говоря, одни лишь ангелы могли с ней сравниться! И однако, несмотря на все, что она могла привести в ее похвалу, по ее же рассказам, выходило, что госпожа эта держала не больше не меньше как игорный дом; или, как это стало впоследствии называться, — ассамблею светских развлечений.

Как я уже сказывала, все это время я сидела, словно на угольях. Впрочем, повествование о Роксане не привело к моему разоблачению; я позволила себе показать, что меня огорчает существующее якобы сходство между мною и этой веселой дамой, о которой, несмотря на восторженный тон, в каком о ней говорила рассказчица, я отозвалась с осуждением.

Однако впереди меня ожидало большее испытание. В простоте душевной моя квакерша обратилась ко мне со словами, от которых мои муки возобновились с прежней силой.

— Не находишь ли ты, — сказала она, — что, судя по описанию, наряд той дамы как две капли воды схож с твоим? Да, сударыня (это уже капитанше), у нашей миледи имеется турецкий или персидский наряд, и даже еще богаче, я думаю, чем тот, о котором здесь говорилось.

— Ну нет, — возразила моя девица. — Богаче платья моей госпожи быть не может! Оно было все расшито золотом и бриллиантами, а головной убор — не помню, он как-то назывался по-особенному, — так и сверкал; столько в нем было драгоценных камней, да и в волосах тоже!

Никогда прежде присутствие доброго моего друга квакерши не бывало мне в тягость, но в эту минуту я дала бы несколько гиней, чтобы от нее отделаться; ей показалось любопытным сравнить оба наряда, и она с полным простодушием принялась описывать мой; больше же всего я боялась, как бы она не вздумала заставить меня показать его, на что я решила ни в коем случае не соглашаться. До этого, впрочем, дело не дошло, и квакерша лишь попросила мою девицу описать тюрбан, или головной убор; та описала его с большим искусством, а квакерша и скажи, что мой тюрбан точь-в-точь такой же! После того как, к величайшей моей досаде, был обнаружен еще ряд подобий между туалетом Роксаны и моим, дамы не преминули обратиться ко мне с просьбою показать мой наряд; всеобщее желание его увидеть было так сильно, что они сделались просто назойливы.

Я всячески отнекивалась, но затруднялась найти предлог для отказа, как вдруг мне пришло в голову сказать, что наряд мой вместе с другими платьями, в коих у меня, меньше всего надобности, уложен в сундук, который я подготовила для отправки на судно; зато, если мы в самом деле поплывем в Голландию вместе (чего я ни в коем случае решила не допускать), тогда, сказала я, как только я разберу вещи, я сама явлюсь перед ними в этом наряде; но только, прибавила я, не ждите, чтобы я вам сплясала в нем, как эта ваша леди Роксана.

Уловка моя удалась вполне, и я наконец вздохнула свободнее. Словом, — чтоб не затягивать рассказа, — я выпроводила своих гостей (правда, на целых два часа позже, чем мне бы того хотелось).

Как только они ушли, я кинулась к Эми и дала выход своему исступлению, пересказав ей все, что было; вот видишь, сказала я ей, сколько вреда причинил один твой неосторожный шаг и как из-за него мы чуть было не попали в такую беду, из какой нам, верно, никогда бы уже не выбраться! Эми и сама расстроилась не меньше меня и, в свою очередь, дала выход чувствам, принявшись честить мою злополучную дочь на все лады, называя ее проклятой девчонкой, дурой (а то и еще более крепкими прозвищами). Но тут вошла моя добрая, честная квакерша и положила конец нашему разговору.

— Ну, вот, — говорит она с улыбкой (ибо ей всегда была свойственна спокойная веселость духа), — наконец-то ты избавилась от своих гостей! Я пришла тебя с этим поздравить, ибо видела, что они сильно тебя утомили.

— Что верно, то верно, — сказала я. — Эта глупенькая девица совсем нас замучила своими кентерберийскими историями[130]; мне казалось, что этому конца не будет.

— Она, однако же, как я заметила, ни минуты от нас не скрывала, что была всего лишь судомойкой.

— Да, да, — сказала я, — судомойкой в игорном доме или притоне, да еще в том конце города; нашла, чем хвастать перед нами, добропорядочными горожанками!

— А мне все сдается, — сказала квакерша, — что она поведала нам всю эту длинную историю неспроста; у нее, должно быть, что-то на уме. Да-да, я не сомневаюсь, что это так!

«Если ты не сомневаешься, — подумала я, — то я уж и подавно не сомневаюсь; но только по мне было бы несомненно лучше, если бы ты сомневалась».

— Что же у нее может быть на уме? — спросила я вслух. — «Да и когда придет конец моим тревогам?» (это, разумеется, про себя). Затем я принялась расспрашивать мою милую квакершу, что она имеет в виду и отчего ей кажется, будто за речами молодой девушки непременно что-то кроется.

— И какой такой толк ей в том, чтобы все это рассказывать мне? — заключила я.

— Помилуй, — возразила добрейшая квакерша, — если у нее есть какие виды на тебя, то это не мое дело, и я вовсе не намерена что-либо у тебя выпытывать.

Слова ее меня встревожили еще больше: не то, чтобы я боялась довериться этому добродушнейшему существу, даже если бы она и заподозрила правду, но моя тайна была такого рода, что я не хотела бы ее поверять никому. Однако, как я сказала, ее слова меня немного напугали; поскольку я от нее до сих пор таилась, мне хотелось бы и на будущее сохранить свою тайну, впрочем, она кое-что почерпнула из речей моей девицы и смекнула, что все это имеет прямое касательство ко мне; следовательно, мои ответы вряд ли могли удовольствовать столь проницательную душу. Два обстоятельства, правда, служили мне некоторым утешением: первое, что моя квакерша не отличалась любопытством и не стремилась что-либо разнюхать, а второе, что, даже если бы она узнал» все, то не стала бы мне вредить. Но, как я уже сказала, она не могла пропустить мимо ушей кое-какие совпадения, такие, как, например, имя госпожи Эми и подробное описание турецкого наряда; ведь в свое время, как уже говорилось выше, я показывала его моей доброй квакерше, и он произвел на нее изрядное впечатление.

Конечно, я могла бы обратить все дело в шутку и тут же при квакерше приняться поддразнивать Эми, допрашивая ее, у кого же это она жила до меня? Но, к несчастью, мы не раз при квакерше говорили о том, как давно Эми находится у меня в услужении, и — что хуже того — я как-то обмолвилась, что некогда проживала на Пел-Мел; так что слишком уж много получалось совпадений. Одно обстоятельство, впрочем, было в мою пользу, а именно рассказы девчонки о богатстве, которого якобы достигла госпожа Эми; по ее словам, у той даже имелся собственный выезд. А так как женщин, носивших фамилию «Эми», сколько угодно, не было оснований думать, что моя служанка Эми и есть та самая госпожа Эми, фаворитка леди Роксаны. Ведь моя Эми, разумеется, держать собственный выезд не была в состоянии; так что если у нашей, милой и доброй квакерши и зародились какие подозрения, то они должны были тут же рассеяться.

— Но что было труднее всего — это выбить из головы квакерши мысль, будто у моей девицы что-то на уме. Это ее убеждение встревожило меня не на шутку, тем более, когда она сообщила, что, описывая мой турецкий наряд, она заметила у девушки все признаки душевного волнения, которое еще больше усилилось после того, как я, несмотря на их просьбы, не захотела его показать. По наблюдениям квакерши, та несколько раз была на грани того, чтобы выдать свое смятение, и на глаза у нее навертывались слезы; кроме того, она, квакерша, даже слышала, как та пробормотала что-то себе под нос — то ли, что она уже все знает, то ли что вскоре узнает, — толком квакерша расслышать не могла. После же моих слов, что турецкий наряд уже уложен и что я его покажу, когда прибудем в Голландию, та будто бы произнесла вполголоса, что ради одного этого она непременно поедет с нами.

Когда квакерша закончила свой рассказ, я сказала:

— Я тоже заметила кое-какие странности в разговоре и повадках этой девицы, а также, что она, по всей видимости, отличается неумеренным любопытством. Вместе с тем я, хоть убей, не понимаю, к чему клонились ее разговоры!

— Не понимаешь? — воскликнула квакерша. — Но ведь это совершенно ясно: она подозревает, что ты — та самая Роксана, которая плясала в турецком наряде, однако полной уверенности у нее в том нет.

— Неужто она может так думать? — возразила я. — Да если бы я это знала, я бы ее мигом успокоила.

— Разумеется, думает! — подхватила квакерша. — Да я сама, сказать по чести, начала было склоняться к тому же. Но, видя, что ты не придаешь никакого значения ее словам, а также из твоих замечаний, уверилась в противном.

— И вы могли так подумать? — спросила я в сердцах. — Это весьма для меня прискорбно. Как, неужели вы могли принять меня за актерку за французскую комедиантку?

— Помилуй, — отвечала мой честный, добрый друг квакерша. — К чему преувеличивать? Когда я услышала, что ты ее осуждаешь, я поняла, что этого не могло быть. Но как было не подумать, когда она описала точь-в-точь твой турецкий наряд, с тюрбаном и драгоценными каменьям, и когда назвала твою служанку именем Эми и привела еще несколько сходных обстоятельств? Кабы ты сама не опровергла ее слов, я бы, не задумываясь, решила, что речь идет о тебе; но как только ты заговорила, я заключила, что здесь ошибка.

— Это очень мило с вашей стороны, — сказала я, — и я премного вам обязана за ваше доброе обо мне мнение; но, очевидно, эта балаболка его не разделяет.

— То-то и оно, — подхватила квакерша. — Она должно быть, дурно о тебе судит, ибо, по-видимому, твердо стоит на том, что Роксана и ты — одно лицо.

— Неужели? — спросила я.

— О да, — ответила квакерша, — и она непременно к тебе наведается еще раз.

Коли так, — сказала я, — то придется мне ее осадить.

— Нет, не придется, — возразила моя добродушная, услужливая квакерша. — Я избавлю тебя от этой заботы и осажу ее сама. Я больше не допущу ее до тебя.

Доброта ее меня чрезвычайно растрогала, но я не представляла себе, как ей удастся осуществить свое намерение; между тем одна мысль, что мне, быть может, придется снова встретиться с этой девицей, повергала меня в отчаяние. Ведь я не могла предугадать заранее, в каком та будет расположении Духа в тот день, когда задумает ко мне заявиться, а следовательно, не могла заранее решить, как себя с нею держать. Однако квакерша, мой верный друг и утешитель, сказала, что твердо решилась избавить меня от нее, видя, сколь она назойлива и сколь тягостно мне ее общество. Впрочем, об этом у меня скоро будет случай рассказать подробнее, ибо моя девица зашла даже дальше, нежели я могла предположить.

Между тем, как я уже говорила, пора было принять меры к тому, чтобы отменить наше путешествие; и вот, однажды утром, когда муж мой одевался, а я еще лежала в постели, я завела с ним разговор. Я пожаловалась на сильное недомогание; а так как внушить ему что бы то ни было не составляло для меня труда, ибо он верил каждому моему слову, я повернула дело так, что, — не сказав того прямо, — он мог понять из моих слов, будто я затяжелела. Все это я проделала так ловко, что он перед тем, как выйти из, спальни, подсел ко мне и заботливым голосом заговорил о моем состоянии; он и сам заметил, сказал он, что я последнее время стала часто недомогать, и подумал, не тяжела ли я; если это так на самом деле, он несказанно рад, сказал он; но в таком случае заклинает меня хорошенько поразмыслить, прежде чем отважиться на морское путешествие; быть может, лучше отложить нашу поездку в Голландию, ибо морская болезнь или, чего доброго, буря могут оказаться весьма губительны в моем состоянии. Наговорив мне при этом тысячу нежных слов, какие говорят нежнейшие супруги, он заключил свою речь просьбой, чтобы, покуда все не кончится, я и не думала о путешествии; напротив, сказал он, ему бы хотелось, чтобы на время родин я оставалась здесь, где, как нам обоим известно, я могу рассчитывать на прекрасный уход и прочее.

Мне только того и нужно было, ибо у меня, как вам то известно, имелась тысяча причин отложить плавание, тем более, что мне грозило общество этой девицы; но я предпочитала, чтобы мысль эта исходила от него, а не от меня; так оно и получилось. Я даже позволила себе немного поломаться, сделав вид, будто недовольна. Мне, невыносима мысль, сказала я, что я могу оказаться помехой в его предприятиях и нанести ущерб его делам; ведь он нанял для нас пассажирскую каюту и, вероятно, уплатил часть денег вперед, да еще и зафрахтовал корабль под свои товары; и если он теперь от всего откажется, то и сам понесет убыток, да и капитану причинит урон.

Все это такие пустяки, сказал он, что и говорить о них нечего, и умолял меня не принимать этого в расчет. Что до капитана, то, когда тот узнает о причине, вынудившей нас отказаться от поездки, он, конечно, не будет в претензии. А если и придется выплатить неустойку, то размеры ее весьма незначительны.

— Ах, мой друг, — возразила я, — но ведь я не говорю тебе, что я тяжела, да и не могу этого утверждать наверное; хороша же я буду, если в конце концов окажется, что это не так! К тому же, — сказала я, — эти две дамы, жена капитана и его свояченица, они ведь рассчитывают, что я поеду, и делают соответствующие приготовления, и все это из любезности ко мне, — что же я скажу им?

— Да что, мой друг, — отвечает он, — если окажется, что, против моих чаяний, ты не брюхата, то невелика беда; задержка наша в Лондоне на три-четыре месяца не причинит мне ущерба, и мы можем ехать, как только уверимся, что ты не брюхата, а коли окажется, что брюхата, поедем после того, как ты разрешишься от бремени; что до капитанши и ее сестрицы, предоставь это мне, я устрою так, что, никакой обиды не будет. Я попрошу капитана открыть им причину, и вот увидишь, все будет хорошо.

Большего мне и желать было нечего, и на этом я покуда успокоилась. Правда, мысль о дерзкой девчонке меня еще заботила, но коль скоро путешествие наше откладывается, думала я, то и с нею покончено, и я даже почувствовала, что могу вздохнуть свободнее. Я ошиблась, ибо она чуть меня не погубила, и притом самым непредвиденным образом.

Мой муж, как мы о том договорились, повстречав нашего капитана, объявил ему, что, к большому своему сожалению, должен его разочаровать, ибо обстоятельства вынуждают его переменить планы, и его семья не будет готова ехать в назначенный срок.

— Слышал о ваших обстоятельствах, сударь, — говорит ему на это капитан. — Оказывается, у вашей супруги на одну дочь больше, чем она думала. Ну что ж, поздравляю вас, сударь.

— Что вы хотите сказать? — спрашивает мой супруг.

— Да ничего особенного, — отвечает капитан. — Просто я слышал, как мои дамы судачат за чаем, и понял из их разговоров лишь то, что вы из-за этого не намерены со мною плыть, о чем я весьма сожалею. Ну, да, вам видней, — прибавил капитан, — а я не охотник совать нос в чужие дела.

— Как бы то ни было, — продолжает мой муж, — я должен возместить вам убыток, который причинил, нарушив уговор, — и с этими словами достает деньги.

— Помилуйте, — отвечает капитан, — это совершенно лишнее.

Некоторое время каждый старался превзойти другого в великодушии; но в конце концов мой супруг настоял на своем и вручил ему три или четыре гинеи. На этом и кончился их разговор, и они уже не возвращались к тому, с чего он начался.

Мне, однако, несладко было все это слушать, ибо отныне тучи начали надо мною сгущаться, и, словом, опасность грозила мне со всех сторон. Муж передал мне слова капитана, но, к великому счастью, решил, что тот слышал звон, да не знает, где он, и, пересказывая ему то, что узнал от других, все перепутал; так как муж мой не понял, что хотел сказать капитан, да и капитан, верно, сам не знал, что говорит, то он, то есть мой. муж, решил слово в слово передать мне все, что ему наговорил капитан. О том, как мне удалось скрыть от мужа расстройство чувств, в какое меня поверг его рассказ, я сейчас расскажу, но перед этим я хочу сказать, что если мой муж не понял капитана, а капитан — самого себя, то я зато прекрасно поняла их обоих, и, сказать по чести, встревожилась пуще прежнего. Но тут мне на выручку пришла моя изобретательность, благодаря которой мне удалось на время отвлечь внимание мужа: мы с ним сидели за маленьким столиком подле камина, я потянулась за ложкой, которая лежала на противоположном конце стола, и, как бы от неловкости, сбросила при этом одну из зажженных свечей; тотчас вскочив со стула, я подхватила горящую свечу прежде, чем та упала на пол.

— Ах, — закричала я. — Я испортила свое платье, я закапала весь подол воском!

Таким образом, у меня был предлог оборвать разговор с мужем и позвать Эми. А так как Эми не сразу пришла на мой зов, я сказала мужу: «Друг мой, я должна сбегать наверх и сиять платье, чтобы Эми его тотчас почистила». Муж тоже встал из-за стола, подошел к шкафу, в котором у него хранились деловые бумаги и книги, снял с полки одну из книг и погрузился в чтение.

Как я была счастлива ускользнуть! Я тотчас побежала к Эми и застала ее одну в комнате.

— Ах, Эми! — вскричала я. — Мы погибли.

Едва промолвив эти слова, я разрыдалась и долгое время не могла говорить дальше.

Не могу удержаться, чтобы не рассказать, что все эти происшествия навели меня на благочестивые размышления. Я была поражена этим новым свидетельством справедливости всеблагого промысла, пекущегося обо всех делах человеческих (причем не только у великих, но и у малых мира сего); случай, какого нельзя предвидеть заранее, рассуждала я, способствует тому, что самые тайные преступления становятся явными.

И еще мне пришло в голову, как справедливо, что грех и позор постоянно следуют друг за другом по пятам; что они не только сопутствуют друг другу, но — как причина и следствие — неразрывно связаны между собою; возникни где преступление, тотчас за ним вслед явится огласка, и точно так же, как человеку не дано скрыть первое, ему невозможно избежать последней.

— Что мне делать, Эми? — сказала я, как только почувствовала себя в силах говорить. — Что будет со мною?

И снова разрыдалась с такой силой, что долго не могла продолжать. Эми была вне себя от испуга, но не знала, в чем дело; она принялась уговаривать меня успокоиться, перестать рыдать и поведать ей все.

— Подумайте, сударыня, — увещевала она меня, — неровен час, придет хозяин и увидит, в каком вы огорчении, увидит, что вы плакали, и, уж конечно, захочет знать причину ваших слез.

— Ах, она ему известна и так, — прервала я ее. — Он знает все! Все обнаружилось, и мы погибли!

Мои слова поразили Эми как громом.

— Возможно ли, сударыня? — воскликнула она. — Коли так, то мы в самом деле погибли; но это немыслимо, этого не может быть.

— Увы, — отвечала я, — не только может, но и есть.

И, понемногу успокаиваясь, я рассказала ей, как муж мой повстречал капитана и что тот ему сказал. Эми пришла в такое неистовство, что стала плакать, браниться, выкрикивать проклятья, как безумная, затем — укорять меня за то, что я не дозволила ей убить девчонку, как она в свое время предлагала, твердя, что я сама себя погубила, и все в таком роде. Но я и теперь не соглашалась на то, чтобы ее убили. Одна мысль об этом была мне нестерпима.

Загрузка...