Да и ужасные обстоятельства, при которых его настигла смерть, вместе со страшными предвозвестниками ее, повергли мою душу в трепет, я никогда не ощущала в себе дара ясновидения или чего-либо в этом роде, но если таковое на свете существует, то на этот раз я несомненно им обладала, ибо я видела совершенно ясно все те ужасающие преображения, что я уже описала выше: сперва он явился мне в виде мертвеца или остова, которого уже коснулись гниль и тление; затем — в виде только что убитого, с лицом, покрытым кровью; и, наконец, — в одежде, пропитанной кровью, — и все это в течение какой-нибудь одной минуты, меньше даже — нескольких мгновений!

Все это меня ошеломило, и я долгое время была как помешанная. Наконец, я начала постепенно приходить в себя и решила заняться моими делами. Средства к существованию у меня, слава богу, были, нужда мне не грозила. Совсем напротив. Сверх того, что он вручил мне перед своей смертью — а это имело большую ценность, — в его секретере, от которого он дал мне ключ тогда же, я обнаружила свыше семисот пистолей золотом. И еще я там нашла акцептованные иностранные векселя на общую сумму в 12 000 ливров или около того; словом, через несколько дней после несчастья я увидела, что обладаю без малого десятью тысячами фунтов стерлингов.

Первым делом я послала письмо своей девушке (как я по-прежнему, несмотря ни на что, величала Эми), в котором отписала о постигшем меня несчастье, о том, что мой муж, как она его величала (я же никогда не решалась так его называть), убит.

Поскольку я не знала, что предпримет его родня или родственники его жены, я приказала Эми собрать все серебро, полотно и прочую утварь, представляющую ценность, и вручить лицу, которое я ей указала, затем продать или еще как-нибудь распорядиться по своему усмотрению мебелью, и наконец, не посвящая никого в причину своего отъезда, покинуть дом. И еще я поручила ей известить лондонского управляющего ее покойного господина о том, что жильцы выбыли из дому, дабы он передал его в распоряжение душеприказчиков. Эми оказалась столь ловкой и проделала все, что я ей велела, столь быстро, что заколотила дом и послала ключ от него управляющему почти одновременно с пришедшим к нему известием о гибели его господина.

По получении этого неожиданного известия управляющий поспешил в Париж и явился ко мне. Я без стеснения назвалась мадам ***, вдовой английского ювелира, мосье ***. А как я говорила по-французски не хуже всякой француженки, то и оставила его в заблуждении, будто его господин женился на мне во Франции и что я и представления не имела о том, что в Англии у него имелась другая жена. При этом я изобразила великое удивление и принялась поносить покойника за его низкий поступок, говоря, что в Пуату, откуда я родом, у меня, близкие, которые проследят за тем, чтобы мне выделили причитающуюся мне по закону долю из его наследства в Англии.

Я забыла сказать, что, как только по городу разнеслась весть об убийстве и о том, что убитый был ювелиром, молва оказала мне великую услугу, утверждая, будто грабители отобрали у него футляр с драгоценностями, который он всегда носил с собой. В своих ежедневных причитаниях по поводу его смерти я подтверждала этот слух, прибавляя, что на нем был еще драгоценный перстень с бриллиантом стоимостью в сто пистолей, хорошо знакомый всем, кто знал моего мужа; и еще золотые часы, а в знаменитом футляре множество бриллиантов чистой воды. Бриллианты эти, продолжала я, он вез показать принцу ***скому; принц признал, что он, точно, просил ювелира показать ему кое-что из его бриллиантов. Впрочем, как вы увидите впоследствии, об этом моем вымысле мне пришлось пожалеть.

Слух этот положил конец расспросам о судьбе бриллиантов, часов в драгоценного перстня убитого ювелира; что касается семисот пистолей то мне удалось их спрятать. Я призналась, что у меня на руках остались ценные бумаги мужа, но при этом заявила, что поскольку он взял за мной тридцать тысяч ливров приданого, то я считаю оные векселя — общая стоимость которых не превышала двенадцать тысяч ливров, — своею собственностью, как бы в компенсацию за причиненный мне убыток. Эти векселя да домашняя утварь и серебро составляли в основном все имущество покойного, к которому они могли подобраться. Что до иностранного векселя, который он вез в Версаль затем, чтобы там его акцептовать, то его у меня и в самом деле не было. Но как его управляющий, который перевел ему вексель через Амстердам, привез с собою дубликат, то деньги, которые бы иначе тоже пропали, удалось, как это говорится на деловом языке, «выручить». Разбойники, ограбившие и убившие моего друга, по видимости не решились предъявить вексель, ибо в таком случае их бы несомненно обнаружили.

К этому времени подоспела моя служанка Эми, которая дала мне подробный отчет о том, как она всем распорядилась, как передала все ценное имущество в указанные мною руки, как заколотила дом и послала ключ от него главному управляющему; она также доложила мне в точности и без утайки, сколько ей удалось выручить за проданную мебель и прочее.

Я забыла сказать, что все то долгое время, какое мой друг жил со мною в лондонском предместье, он изображал простого жильца, нанимающего у меня комнату, и хоть на самом деле дом принадлежал ему, никто этого не знал. Так что, когда после его смерти Эми покинула дом и вернула ключ, никто в его конторе не усмотрел никакой связи между ее выездом из дому и только что свершившимся убийством их хозяина.

Я между тем обратилась к известному юристу, который являлся советником Парижского парламента[24]; когда я изложила ему существо дела, он присоветовал мне предъявить иск на вдовью часть имущества, оставшегося по смерти моего мужа, каковому совету я и последовала. Управляющий вернулся в Англию, удовлетворенный тем, что ему удалось вызволить акцептованный вексель, по которому причиталось получить две тысячи пятьсот фунтов и еще кое-что в придачу; в общем же он собрал сумму в семнадцать тысяч ливров, и мне таким образом удалось от него избавиться.

Многие знатные дамы нанесли мне визит по случаю безвременной кончины, моего мужа (каковым его здесь все считали). А тот принц, которому, как ему доложили, он и вез показать свои драгоценности, послал ко мне своего камердинера с самыми любезными изъявлениями соболезнования; слуга этот намекнул — от себя ли или от своего господина, не знаю, — будто бы его высочество намеревался посетить меня сам, но что досадный случай, о коем слуга довольно долго распространялся, ему в этом помешал.

Теперь, когда меня стали посещать дамы и господа из высшего света, у меня образовался широкий круг знакомств; одевалась я хорошо, насколько это дозволял вдовий наряд, по чести сказать, в те времена довольно уродливый; подстрекаемая, однако, тщеславием, ибо я была хороша собой и прекрасно это знала, я умудрялась, как я уже сказала, одеваться к лицу; в обществе даже появилась мода на la belle veuve de Poitou, как меня прозвали, что означает: «хорошенькая вдовушка из Пуату». Такое благосклонное ко мне внимание весьма утешало меня в. моем горе, а вскоре и вовсе осушило мои слезы. И хоть я все еще появлялась во вдовьем обличье, это уже было обличье вдовы утешившейся, как говорится у нас в Англии. Навещавшие меня дамы могли убедиться, что тонкости светского обращения мне не в диковинку, и, короче говоря, я завоевала всеобщее расположение. Впоследствии, однако, некое обстоятельство — о котором будет поведано в свое время — заставило меня изменить мой образ жизни и отказаться от светских связей.

Дня через три-четыре после того, как мне было передано соболезнование принца ***ского, его камердинер — тот самый, которого он посылал ко мне ранее, — известил меня, что его высочество собирается нанести мне визит. Известие это застигло меня врасплох; я совершенно растерялась и не знала, как мне себя с ним держать. Но делать нечего, я приготовилась встретить его как могла. Не прошло и нескольких минут, как он уже был у моей двери и вошел в дом, о, чем все тот же камердинер доложил моей служанке Эми, а она, в свою очередь, мне.

Принц держался со мной более чем любезно. Благороднейшим образом выразив сожаление по поводу кончины моего мужа, а также печальных обстоятельств, при каких она приключилась, он сообщил мне далее, что, насколько ему известно, мой муж направлялся в Версаль показать ему кое-какие драгоценные камни; подтвердив, что у них точно был до того разговор о драгоценных камнях, он, однако, прибавил, что не представляет себе, как могли эти негодяи разведать, что Он собирается везти их именно в тот день и час; тем более, что он не просил моего мужа приезжать с драгоценностями в Версаль, а сказал, что будет в Париже сам и назначил день; таким образом, заключил он, мне не следует смотреть на него, как на человека, в какой-либо мере повинного в этом несчастье. Придав своему лицу выражение скорбное и важное, я отвечала, что все высказанное мне его высочеством является истинной правдой и что мне это прекрасно известно, но негодяи (знали о роде занятий моего мужа и о его обыкновении носить на руке бриллиантовое кольцо, стоившее сто пистолей, каковую сумму молва раздула до пятисот; так что, — заключила я, — куда бы он ни ехал, все едино. После этого его высочество поднялся, собираясь уже уходить, и сказал на прощание, что пусть он и невиновен, но решился хотя бы в малой степени возместить мне убыток; с этими словами принц кладет мне в руки шелковый кошелек, а в нем — сто пистолей. При этом он сказал, что намерен определить мне небольшую пенсию, о размере каковой он сообщит мне через своего камердинера.

Можете не сомневаться, что я выказала, сколь чувствительна к его благодеянию и даже опустилась на колени, чтобы поцеловать ему руку. Но он тотчас меня поднял, сам меня поцеловал и вновь уселся на диван (хотя за минуту до того как будто намеревался меня покинуть), заставив меня сесть рядом. Беседа его сделалась непринужденной; он выразил надежду, что я не осталась в стесненных обстоятельствах; он слышал, что муж мой был человеком весьма богатым и что незадолго до смерти выручил большие суммы за бриллианты; так что, заключил принц, надеюсь, что у вас осталось состояние, позволяющее вам вести тот образ жизни, к коему вы привыкли.

Я отвечала, уронив две-три слезинки, которые, признаться, мне удалось выжать не без труда, что кабы, мистер (я назвала фамилию моего друга) оставался в живых, нам можно было не опасаться нужды, теперь же понесенный мной убыток не поддается описанию, не говоря уже о том, что я потеряла мужа: по мнению тех, кто был несколько осведомлен о его делах и о стоимости камней, которые он намеревался показать его высочеству, продолжала я, при нем было товару не меньше, чем на сто тысяч ливров; это, говорю я, для меня, как и для всей его родни, роковой удар, тем более, как вспомнишь обстоятельства, при которых исчезли эти богатства.

Его высочество с искренним сочувствием отвечал, что весьма об этом сожалеет, но тут же выразил надежду, что, если я останусь жить в Париже, то найду средство поправить свои дела. При этом ему было угодно сделать мне комплимент, сказав, что я чрезвычайно красива и что у меня не будет недостатка в поклонниках. Я встала и со всем смирением поблагодарила его высочество, прибавив, однако, что ни о чем таком не думаю и что мне, по всей видимости, следует съездить в Англию, чтобы присмотреть за имуществом, оставшимся от мужа; насколько мне известно, имущество это было немалое, но я не знаю, могу ли я рассчитывать, что с бедной чужестранкой поступят по справедливости. Что же до Парижа, сказала я, поскольку состояние мое значительно сократилось, я не вижу иного выхода, кроме как возвратиться в Пуату, где у меня остались друзья и где мои родные, возможно, захотят мне помочь. Там, прибавила я, у меня брат был аббатом в местечке ***, что под Пуатье.

Его высочество встал, подошел ко мне и, взявши меня за руку, подвел к большому трюмо, заполняющему простенок в гостиной.

— Взгляните, сударыня, сюда, — сказал он. — Возможно ли, чтобы это личико (и он показал на мое отражение в зеркале), — возможно ли, чтобы оно схоронило себя в Пуату? Нет, сударыня, — продолжал он, — оставайтесь здесь и осчастливьте какого-нибудь молодого человека из знатного рода, дабы он, в свою очередь, заставил вас забыть о ваших печалях.

С этими словами он заключил меня в свои объятия и дважды поцеловал, сказав, что вскорости наведается ко мне опять, но с уже меньшими церемониями.

В тот же день, спустя несколько часов после его ухода, ко мне явился его камердинер и с большой торжественностью и почтением вручил мне черную шкатулку, перевязанную алой лентой и запечатанную, сургучной печатью, на которой был оттиснут герб, принадлежавший, как я заключила, его высочеству.

В шкатулке лежал ордер или приказ — не знаю, как это назвать, — подписанный его высочеством с повелением банкиру выплачивать мне две тысячи ливров ежегодно все то время, что я буду пребывать в Париже: сумма эта, как пояснялось, является чем-то вроде пенсии вдове мосье ювелира, сделавшегося жертвой зверского убийства.

Я приняла шкатулку со всем смирением и изъявлениями безграничной признательности его господину, и просила слугу заверить его высочестве в том, что я всегда готова ему служить и прочее. Затем я отомкнула свой секретер и извлекла из него несколько монет, не забыв ими побренчать, и предложила ему пять пистолей.

Камердинер отступил на шаг и с величайшим почтением сказал, что смиренно благодарит меня, но не смеет принять от меня и гроша, — это вызвало бы у его высочества такое неудовольствие, сказал камердинер, что он был бы немедленно изгнан с глаз долой; однако он обещал довести до сведения принца этот знак уважения, коим я хотела его почтить.

— Уверяю вас, сударыня, — прибавил он, — что вы у его высочества пользуетесь большим расположением, нежели думаете; и я не сомневаюсь, что он и впредь не оставит вас своим вниманием.

Я начала понимать, к чему клонится дело, и твердо решила в следующий раз предстать перед его высочеством во всеоружии. Поэтому я сказала камердинеру, что если его высочество намерен оказать мне честь вновь меня посетить, я надеюсь, что он не застигнет меня врасплох, как то было в первое его посещение; мне хотелось бы, прибавила я, чтобы меня о том известили заранее, и я была бы признательна, если б он это взял на себя. Камердинер заверил меня, что перед тем, как меня посетить, его высочество непременно вышлет его вперед себя, и что он берется предупредить меня о том заблаговременно.

Камердинер его высочества приходил ко мне еще не один раз, и все по поводу пенсии, для получения каковой требовалось уладить кое-какие формальности, с тем, чтобы я могла получать свои деньги, не обращаясь к принцу всякий раз за новым распоряжением. Я не очень разбиралась в этих тонкостях, но как только дело было улажено, — а заняло оно более двух месяцев, — однажды после полудня пришел камердинер и объявил, что его высочество намерен посетить меня нынче вечером, но просит принять его без всяких церемоний.

Я приготовилась к встрече, убрав пристойным образом не только комнаты, но и себя. Когда он пришел, в доме не было никого, кроме его камердинера и моей служанки Эми; относительно последней я просила камердинера объяснить своему господину, что она англичанка, не понимает по-французски ни слова и что на нее можно положиться во всех отношениях.

Когда принц вошел в комнату, я упредила его намерение меня поцеловать и пала к его ногам. В заранее подготовленных самых почтительных и подобающих случаю выражениях я поблагодарила его за щедрость и доброту, явленные им бедной обездоленной женщине, на которую обрушилось столь ужасающее несчастье, и отказывалась подняться с колен, покуда он не дозволит мне поцеловать ему руку.

— Levez vous donc[25], — отвечает принц и, подняв меня сам, заключает в объятия. — Я намерен сделать для вас больше, нежели эта пустяковая услуга. — И дальше: — Отныне вы можете рассчитывать на друга, какого не ожидали встретить, и я намерен показать вам, сколь далеко распространяется мое благоволение к той, что является в моих глазах самым очаровательным существом на свете.

Платье, в которое я оделась к его приходу, еще хранило следы траура но уже менее строгого, ибо я начинала понимать, к чему клонится поведение принца. Голову мою (хотя я еще не позволяла себе лент и кружев) я убрала таким образом, чтобы как можно лучше оттенить мою красоту. Его высочество провозгласил меня самой красивой женщиной на свете.

— Где же я жил, — воскликнул он, — и как жестоко обошлась со мной судьба, что так поздно распорядилась показать мне первую красавицу Франции!

Лучшего способа пробить брешь в моей добродетели, если бы я таковой обладала, нельзя было придумать. Ибо к этому времени и сделалась самой тщеславной женщиной на свете и моя красота составляла главный предмет моего тщеславия; чем более ее превозносили, тем сильнее и безрассуднее я в себя влюблялась.

После этого он сказал мне еще несколько любезностей и просидел со мной с час и даже немного более. Затем, поднявшись, распахнул дверь настежь и кликнул камердинера:

— A boire![26] — приказал он, и камердинер тотчас внес маленький столик, накрытый салфеткой из тончайшего Дамаска; столик был так невелик, что слуга с легкостью внес его один; однако на нем разместились два графина — в одном было шампанское, в другом вода — и шесть серебряных блюд. Столик был высотой примерно дюймов в двадцать[27] и имел несколько круглых полочек. На верхних, в сервизе тончайшего фарфора, были поданы изысканнейшие сладости, внизу — блюдо с тремя жареными куропатками и одной перепелкой. Как только слуга расставил все эти яства, принц приказал ему удалиться.

— А теперь, — сказал он, — я намерен с вами отужинать.

После того, как он удалил камердинера, я поднялась и предложила прислуживать его высочеству за столом; но он решительно отверг мое предложение.

— Нет, — сказал он. — Завтра вы будете вдовой мсье ювелира, но нынче вечером вы — моя, госпожа. Поэтому, прошу вас, садитесь вот тут, — сказал он, — и кушайте вместе со мной. Иначе я встану и примусь вам подавать.

Я хотела было призвать мою служанку Эми, но решила, что это было бы невежливо, и сказала, что, поскольку его высочество не дозволяет своему слуге ему прислуживать, я не решаюсь призвать и свою служанку; но, если ему угодно дозволить мне ему услужить, я бы почла за честь наполнить бокал его высочества. Но он по-прежнему об этом и слышать не хотел, так что я уселась за стол рядом с ним и мы стали ужинать.

— Сударыня, — сказал принц, — позвольте мне забыть о своем звании и будем разговаривать непринужденно, как равные. Мое происхождение отдаляет меня от вас и требует соблюдения известных церемоний. Но ваша красота поднимает вас не только вровень со мной, но выше, и я хотел бы говорить с вами как простой влюбленный; впрочем, я не искушен в этом языке. Позвольтe же мне просто сказать вам, что вы мне нравитесь до чрезвычайности, что ваша красота меня поражает и что я твердо решился сделать вас счастливой и быть вами осчастливлен.

Я не сразу нашлась, что ему на это ответить, и покраснев, взглянула ему в лицо, говоря, что я счастлива уже одним тем, что могла угодить столь благородной особе и что мне его не о чем просить, кроме как о том, чтобы он поверил в безграничность моей к нему признательности.

После того, как мы поели, он высыпал мне на колени конфеты и, так как вино кончилось, вновь призвал слугу и велел убрать столик; тот сначала снял скатерть и убрал остатки еды; затем, постлав свежую скатерть, придвинул столик к стене, уставив его великолепной посудой, которая, должно быть, стоила по крайней мере 200 пистолей. Затем, снова поставив на столик два полных графина, как вначале, удалился. Этот малый, как я убедилась, прекрасно знал свое дело и не менее прекрасно понимал дела своего господина.

Примерно полчаса спустя после этого принц сказал, что поскольку я изъявляла желание ему прислуживать, быть может, я не откажусь наполнить его бокал; я подошла к столику, налила вина в бокал и поднесла его принцу на прекрасном серебряном подносе, в другой руке неся графин на случай, если бы принц пожелал разбавить вино водою.

Он улыбнулся и предложил мне взглянуть на поднос, что я и сделала, выразив свое восхищение им, а он и в самом деле того заслуживал.

— Я дал распоряжение слуге оставить этот поднос у вас, дабы я мог им пользоваться всякий раз, как к вам приду, — сказал принц. — Из этого вы можете заключить, что я намерен часто проводить время в вашем обществе.

В ответ я выразила надежду, что его высочество меня не осудит за то, что я лишена возможности принимать его так, как следует принимать столь высокопоставленное лицо, и обещала обращаться с этим подносом со всей осторожностью, прибавив, что чрезвычайно ценю честь, оказываемую мне посещениями его высочества.

Дело шло к ночи, и принц заметил, что становится поздно.

— Впрочем, — прибавил он, — я не в состоянии с вами расстаться. Быть может, у вас найдется комната, где бы я мог переночевать?

Я сказала, что жилище мое слишком скромно для такого гостя. На это он ответил любезностью, которую я не могу здесь повторить, присовокупив, что мое общество полностью искупает все прочие недостатки.

Около полуночи, объявив камердинеру, что остается здесь ночевать, он послал его с каким-то поручением. Через некоторое время слуга возвратился с его халатом, комнатными туфлями, двумя спальными колпаками, шейным платком и рубахой; все это принц просил меня снести в предназначенную для него комнату, а камердинеру велел идти домой; затем, обратившись ко мне, он просил меня оказать ему честь принять на себя обязанности его дворецкого, а также камердинера.

Я с улыбкой отвечала, что почту за честь служить ему в каком угодно качестве.

Около часу ночи, еще до того, как он отослал слугу, я попросила дозволения удалиться, полагая, что его высочество нуждается в покое. Поняв мой намек, он сказал:

— Я еще не собираюсь ложиться; возвращайтесь поскорее, прошу вас.

Я воспользовалась случаем, чтобы переодеться в другое платье, представлявшее собой род дезабилье; однако оно было так изысканно, нарядно и изящно, что принц был поражен.

— Я полагал, — сказал он, — что вы не могли бы одеться более к лицу, чем в прежнем платье. Но теперь я вижу, что вы в тысячу раз очаровательнее прежнего, хоть я и не представлял себе, что это возможно.

— Я всего лишь надела более просторное платье, — сказала я, — чтобы ловчее вам прислуживать.

— Ваша любезность превосходит всякие ожидания! — воскликнул он и прижал меня к своей груди. Затем, присев на край кровати, произнес:

— А теперь вы будете принцессой и увидите, что значит оказать любезность благодарнейшему из смертных.

С этими словами он меня обнял… Я не смею далее распространяться о том, что произошло между нами, но короче говоря, кончилось все тем, что остаток ночи я провела в его постели.

Я остановилась на подробностях этой истории, дабы показать темные происки, с помощью которых великие мира сего губят несчастных женщин; ибо, если стремление выбиться из нужды является неодолимым соблазном для обездоленных, то для прочих роскошь и утоление тщеславия являются не менее сильным искушением. Сделаться предметом ухаживания принца крови, выступившего в роли благодетеля, а затем поклонника; слышать, как тебя величают первой красавицей Франции, чувствовать, что принц крови обращается с тобою, как с равной — устоять против всего этого может лишь женщина, лишенная какого бы то ни было тщеславия, а главное — порочности; у меня же, как я уже говорила, и того и другого было хоть отбавляй.

Сейчас меня не преследовала бедность; напротив, еще до того, как принц начал оказывать мне помощь, в моем распоряжении было целых десять тысяч фунтов. И, обладай я силой воли, будь я менее покладиста и окажи я отпор первой атаке, я была бы в полной безопасности; но я давно уже утеряла добродетель, и дьявол, который нашел способ одолеть меня соблазном одного рода, с легкостью одержал надо мною победу с помощью другого соблазна. Итак, я отдалась тому, кто, несмотря на свое высокое положение, оказался самым обходительным и любезным человеком, какого мне когда-либо доводилось встречать.

Я пыталась представить принцу те же доводы, какие в свое время выдвигала первому своему соблазнителю. Я сомневалась, следует ли мне сдаться, не оказав никакого сопротивления, но его высочество уверил меня, что принцам крови не пристало ухаживать за женщиной так, как ухаживают простые смертные; что в их распоряжении имеются более веские доводы; и поскольку принца крови легче обескуражить, нежели простолюдина, любезно пояснил он, то его домогательствам следует и скорее уступать; этим он намекал, — впрочем, тонко и деликатно, — на то, что, получив от женщины отказ, принцу крови не положено, как другим, прибегать к настойчивым просьбам и стратегическим уловкам или устраивать длительную осаду. Подобные ему лица, сказал он, привыкли брать крепость штурмом, а наталкиваясь на отпор, не возобновляют атаки. И в самом деле, на его стороне была простая справедливость, ибо если длительная бомбардировка женской добродетели ниже их достоинства, то и риск, что их любовные похождения будут разоблачены, значительно больше, чем у простых людей.

Такой его ответ полностью меня убедил, и я сказала его высочеству, что я того же мнения, что и он, касательно характера его наступательных действий, прибавив, что и сам он, и его доводы неотразимы; нет никакой возможности сопротивляться человеку столь высокородному, обладающему к тому же столь беспредельным великодушием, сказала я далее, и нет такой добродетели, — разве у тех, кто рожден принять мученический венец, — которая бы могла перед ним устоять; если я прежде полагала, что никакие силы не могут сбить меня с моей позиции, то теперь я вижу, что нет такой силы, которая помогла бы мне свои позиции сохранить; что столь великая доброта в соединении со столь высоким положением покорили бы и святую: в заключение я призналась, что он одержал надо иною победу, причем достоинства победителя много выше тех, какими обладает побежденная.

Он ответил с ласковой учтивостью и наговорив мне множество красивых слов, которые чрезвычайно льстили моему тщеславию, исполнил мою душу непомерной гордыней, так что я и в самом деле почувствовала себя достойной сделаться возлюбленной принца крови.

Когда я явила принцу последнее доказательство моего к нему расположения и он взял от меня все, что я ему дать могла, он, в свою очередь, не остался в долгу и просил меня обращаться с ним с тою же свободою во всем и, не чинясь, требовать у него всего, что посчитаю для себя нужным. Я, однако, ни о чем его не просила, дабы не выказать жадности и не произвести впечатления, будто изо всех сил спешу нажиться на его счет; напротив, я повела дело столь искусно, что он во всем предвосхищал мои желания. Он просил единственно о том, чтобы я не думала переезжать в другой дом, каковым намерением я поделилась с его высочеством, полагая нынешнее свое жилище недостаточно роскошным, чтобы его в нем принимать; но он сказал, что мой дом во всем Париже наиудобнейший для любовных дел, особливо для него, так как имеет выход на три улицы и скрыт от соседей, благодаря чему он может входить и выходить, не опасаясь соглядатаев; одна из дверей открывалась в темный узкий проулок, соединявший собой две другие улицы, так что входящему в дом или выходящему из него оставалось лишь убедиться, что никто не следовал за ним по проулку. Такая с его стороны просьба казалась мне справедливою, — и я заверила его высочество, что поскольку он не гнушается моим скромным жилищем, я не стану его менять.

Он также просил меня не брать в дом более слуг и не заводить кареты, по крайности на первое время; ибо в противном случае люди тотчас заключат, что я осталась богатой наследницей и мне начнут досаждать назойливые поклонники, толпы коих будут привлечены не только красотой молодой вдовы, но и ее деньгами; а их присутствие к тому же может помешать его собственным посещениям. А то еще решат, что я сделалась чьей-либо содержанкой, и не успокоятся, покуда не узнают имени моего покровителя. Если же его откроют, то всякий раз, что он будет входить ко мне или от меня выходить, на него будут устремлены взоры соглядатаев, которых никоим образом уже нельзя будет обмануть; и тогда во всем Париже не останется дамы, которая бы не делилась со своей камеристкой во время утреннего туалета последней новостью, а именно, что вдова ювелира сделалась любовницей принца ***ского.

Я не могла противиться столь справедливым доводам и, отбросив щепетильность, высказала его высочеству, что поскольку он соблаговолил сделать меня своей любовницей, он вправе заручиться полной уверенностью, что я всецело принадлежу ему, и только ему; я готова принять любые меры, какие он только мне укажет, сказала я, дабы оградить тебя от дерзких домогательств; если он найдет нужным, я согласна замкнуться в четырех стенах, объявив, что дела, связанные с несчастьем, постигшим моего мужа, потребовали моего присутствия в Англии по крайней мере на ближайший год или два. Мои слова пришлись ему по душе, но он только сказал, что ни в коем случае не допустит подобного заточения, ибо оно может неблагоприятно отозваться на моем здоровье. Он предложил мне снять дом в какой-нибудь деревне, подальше от столицы, где бы меня никто не знал и куда я могла бы время от времени отлучаться.

Я возражала, что заточение меня не страшит, прибавив, что нет такого дома, который показался бы мне темницей, коль скоро его высочество будет меня посещать, и посему отклонила мысль о загородном доме, который отдалил бы меня от него и лишил меня частых свиданий с ним. Итак, я осталась в своем доме, никого не принимала и сама никому не показывалась. Эми, правда, выходила наружу, и на расспросы слуг и соседей отвечала на ломаном французском языке, что хлопоты, связанные с моим наследством потребовали моего присутствия в Англии, куда я и уехала; таким образом, весть эта со временем обошла всю улицу. Ибо надо сказать, что там, где дело касается соседей, тем более одинокой женщины, парижане — ив особенности парижанки — ужас как любопытны и притом, что сами они на весь свет прославились своими интрижками; должно быть, любопытство их как раз и объясняется этой чертой, ибо это хоть и затасканная истина, что

Чужую тайну те скорее открывают,

Кто сами от людей свою скрывают,[28]

тем не менее она верна.

Таким образом, его высочество мог проникать в мой дом без всяких затруднений и не боясь нескромных глаз; обычно он наведывался ко мне раза два или три в неделю; бывало же, что он проводил у меня две-три ночи кряду. Однажды он приходит ко мне и объявляет, что намерен мне наскучить так, чтобы я пресытилась его обществом и что, кроме того, ему хочется испытать самому, каково быть узником; с этой целью он дал слугам понять, будто уехал в ***, куда он часто ездил охотиться, и что вернется оттуда не ранее, чем через две недели. Эти две недели он полностью провел со мною, ни разу не выходя из дому.

Ни одной женщине моего положения не доводилось провести две недели в таком совершенном счастье; ибо наслаждаться безраздельно обществом самого образованного, самого любезного и самого воспитанного принца на свете; беседовать с ним весь день и, как ему угодно было меня заверить, — услаждать его всю ночь — можно ли вообразить более полное блаженство, в особенности для такой гордячки, как я?

Чтобы завершить картину безмятежного счастья этой поры, надо упомянуть новый трюк, который со мной сыграл лукавый, заставив меня уверовать в то, что нынешняя моя связь является законной, что я не вправе была отказать столь величественному, столь высокопоставленному, столь бесконечно надо мною возвышающемуся принцу, который к тому же завоевал меня, явив ни с чем не сравнимую щедрость; следовательно, нашептывал мне лукавый, то, что я делаю, вполне законно, тем более, что я к этому времени принадлежала одной себе, поскольку первый мой муж пропал без вести[29], а того, кто считался вторым, не было в живых.

Можете не сомневаться, что убедить меня в истинности подобных доводов было тем проще, что они как нельзя лучше способствовали моему душевному спокойствию.

Тому, что Выгоду и Счастье нам сулит,

Поверить Разум нам тем более велит.

К тому же у меня не было друга, искушенного в вопросах совести, к которому я могла бы обратиться за разрешением своего сомнения. А лукавый, к голосу которого я все это время прислушивалась, внушал мне обратиться к католическому священнику и, под предлогом исповеди; изложить ему в точности мой случай, дабы тот либо уверил меня, что здесь нет никакого греха, либо снял его с моей души, наложив на меня какую-нибудь легкую епитимью[30]. У меня было сильное искушение прибегнуть к этому способу, и не знаю, что меня остановило, но только я не могла перебороть своего отвращения к католическим священникам.

И, как ни удивительно, для меня, дважды, при различных обстоятельствах отказавшейся от всех заветов добродетели, продавшей свое целомудрие, согласившейся на открытое прелюбодеяние, — все же оставалось нечто, через что я не в состоянии была переступить. Я не могу, говорила я себе, быть нечестной в том, что почитается святыней; не могу, придерживаясь одного образа мыслей, притворяться, будто придерживаюсь другого. К тому же я не могла идти на исповедь, не зная толком, как должно себя в этом случае держать; священник тотчас раскусил бы, что я гугенотка и это могло бы плохо для меня кончиться. Главное же то, что, пусть я и шлюха, я все же шлюха протестантская[31], и — каковы бы ни были обстоятельства — не могла вести себя, как шлюха католическая.

Словом, повторяю, я усыпила свою совесть довольно странным доводом, а именно — что, поскольку сопротивляться было свыше моих сил, следовательно, поведение мое не является беззаконным; ибо, рассуждала я, небеса не допустят, чтобы мы несли наказание за то, чnо мы не в состоянии избежать. И вот, успокоив свою совесть подобными нелепостями, я убедила себя в законности своей связи с принцем, с такой же легкостью, как если бы и в самом деле была с ним обвенчана и никогда прежде не была замужем за другим. Человек способен погрязнуть в грехе так глубоко, что становится совсем уже глухим к голосу совести — а страж сей, стоит лишь его усыпить, спит сном непробудным, покуда источник наслаждения не иссякнет или какое-нибудь мрачное, поистине ужасное происшествие не заставит нас прийти в себя.

Признаюсь, я сама дивилась отупению, в котором пребывала моя мысль всю ту пору, дурману, усыпившему мой дух, и тому, как могло статься, что я, которая в первом случае, когда искушение было много сильнее, а доводы — неотразимее, тем не менее постоянно сокрушалась по поводу своего неправедного образа жизни, как могла я теперь жить в столь глубоком и ничем не нарушаемом спокойствии духа и, более того, испытывать радость и полное блаженство, несмотря на то, что нынешнее мое прелюбодеяние было гораздо более явным, чем прежнее. Ибо тогда мой друг, именовавший себя моим мужем, имел хотя бы то оправдание, что законная жена его покинула, отказавшись исполнять свой супружеский долг. Что до меня, то я сейчас находилась точно в таком же положении. Зато принц мало того, что был женат на прекрасной женщине, в жилах которой текла самая благородная кровь, одновременно содержал двух или трех любовниц помимо меня и ничуть этого не стыдился.

Впрочем, повторяю, я, со своей стороны, наслаждалась совершенным душевным покоем; и если принц был единственным божеством, коему я поклонялась, то и он меня, можно сказать, боготворил; не знаю, каковы были его отношения с принцессою, но другие его любовницы почувствовали перемену, и, хоть им так и не удалось меня обнаружить, они — о чем мне стало достоверно известно — прекрасно догадывались, что у их господина появилась новая фаворитка, лишившая их его общества, а также, быть может, в некоторой степени и щедрых даров, какие они привыкли от него получать. Здесь будет уместно упомянуть жертвы, которые он приносил своему новому идолу, а, они были, смею вас уверить, немалые.

Подобно тому, как любовь его была поистине княжеской, он и вознаграждал предмет своей любви по-княжески. Ибо, хоть он и не позволял мне появляться в свете во всей моей новоявленной роскоши, он убедительно доказал, что к подобному запрету его побуждала отнюдь не скупость. Поэтому он объявил мне, что вознаградит меня за мое отшельничество иными способами. Первым делом он прислал мне туалетный столик, вся утварь которого была из серебра, вплоть до самой крышки стола; затем он мне подарил тот самый столик, или сервант, с серебряной посудой, упомянутый мною выше; все принадлежности, относящиеся к этому столу, были также из тяжелого серебра; словом, я, хоть убей, не могла бы придумать, чего мне не хватает из столовой утвари.

Поэтому единственное, чем он мог меня еще одарить, — это драгоценностями и нарядами, либо деньгами на оные. Он послал своего камердинера к торговцу шелком и бархатом, приказав ему купить мне платье тончайшей парчи, затканной золотом, и другое — серебром, и еще третье — алой вышивкой. Таким образом у меня было три наряда, в каждом из которых не погнушалась бы показаться сама королева французская. Сама я, однако, нигде не показывалась, но как наряды эти были подгаданы к истечению срока моего траура[32], я их надевала — то одно, то другое попеременно — всякий раз, что меня посещал принц.

Помимо названных трех нарядов, было у меня еще не меньше пяти платьев, приличных утренним часам, так что мне никогда не приходилось показываться ему дважды подряд в одном и том же наряде. Ко всему этому он прибавил кружева и несколько штук тонкого полотна, причем все это в таком количестве, что мне не только не оставалось желать большего, но и того, что было, хватало с лихвой.

Однажды, посреди вольностей любви, я позволила себе заметить, что его щедрость чрезмерна, что я обхожусь ему слишком дорого в качестве любовницы и что я была бы не менее преданной его рабой, если бы он не затрачивал на меня столько средств. Мне не о чем больше было просить, объяснила я ему, и нарядов и драгоценностей, коими он меня одарил, сказала я, столь много, что я не успеваю их надевать; они были бы нужны, продолжала я, если бы я держала великолепный выезд, а это, как ему известно, сказала я, в такой же мере нежелательно для меня, как и для него. Он обнял меня с улыбкой и сказал, что, покуда я принадлежу ему, он будет следить за тем, чтобы мне не было нужды его о чем-либо просить, сам же он между тем намерен просить меня каждый день о какой-нибудь новой милости.

Когда мы встали (ибо проведенную выше беседу мы вели, лежа в постели), он пожелал, чтобы я надела лучший свой наряд. Это было дня два спустя после того, как его велением мне были доставлены ной новые платья. Я ответила, что — с его дозволения — мне хотелось бы одеться в то платье, которое, как я знала, больше всего нравится ему самому. Он спросил, как могу я судить, какое платье ему должно понравиться, когда он еще ни одного из них не видел. Я сказала, что возьму на себя смелость угадать его вкус по своему собственному. С этими словами я покинула спальню, надела второе из платьев — то, что было расшито серебром, — и возвратилась во всем параде — с головой, убранной кружевами, цена которым в Англии была бы 200 фунтов стерлингов, — не меньше. Все было отлично на мне прилажено стараниями Эми, которая в этом деле знала толк. В таком-то виде я встала в двустворчатых дверях уборной, которые открывались прямо в его спальню.

Принц долгое время сидел и глядел на меня, не проронив ни слова, точно онемев от восторга. Наконец, я сама подошла к нему и, опустившись на одно колено, попыталась против его воли поцеловать ему руку, что мне почти удалось. Однако он поднял меня, встал с кресла сам и крепко, прижал меня к своей груди; по моим щекам струились слезы, и он был немало этим удивлен.

— Душа моя! — воскликнул он, — Что означают эти слезы?

— Господин мой, поверьте, — произнесла я наконец, когда мне удалось немного совладать с собой, — поверьте, молю вас, что слезы эти выражают не печаль, а радость. При мысли о том, как из самых глубин злополучия, в кои меня бросила судьба, я вдруг очутилась в объятиях принца столь доброго и великодушного и пользуюсь столь участливым его расположением, я не в состоянии удержаться от слез. Благодарность переполняет мое сердце и нет-нет дает о себе знать в проявлениях, бурность коих соразмерна лишь щедрости, с какою вы меня осыпаете своими дарами, и любови, какою ваше высочество удостаивает столь недостойное существо, как я.

Не стану повторять все добрые слова, которые он сказал мне в Ответ, ибо это слишком походило бы на роман. Не могу, однако, удержаться от того, чтобы не привести одну небольшую сценку.

При виде слез, струившихся по моим щекам, он вынимает свой платок тончайшего батиста с тем, чтобы вытереть их, но тут же удерживает руку, словно чего-то испугавшись. Итак, он удерживает свою руку, как я сказала, и кидает платок мне, чтобы я сама вытерла слезы. Я тотчас смекнула, в чем дело, и сказала ему с игривым укором:

— Ужели, мой господин, — воскликнула я, — столько раз меня целовавши, вы так и не поняли, чему я обязана своим цветом лица — природе или белилам с румянами? Прошу ваше высочество убедиться, что я не прибегаю ни к каким ухищрениям, дабы понравиться вам. Дозвольте же мне на сей раз проявить некоторое тщеславие и доказать вам, что як вам явилась не под чужими знаменами.

С этими словами я вложила платок ему в руку, и, не отпуская ее, заставила его тереть мне лицо с такой силой, что он пытался уклониться от этого действия из боязни причинить мне боль.

Он был поражен более, чем когда-либо, и принялся божиться — а я впервые со времени моего знакомства с ним слышала, чтобы он божился, — что никогда бы не поверил, сказал он, что цвет лица, подобный моему, возможен без помощи искусства.

— Я хочу представить вашему высочеству более убедительное доказательство, что одна природа повинна в том, что вам угодно считать моей красотой.

С этими словами я подошла к двери и, позвонив в колокольчик, вызвала свою камеристку Эми; затем я приказала ей принести кружку с горячей водой, что она и сделала; его высочество я просила проверить, достаточно ли горяча вода в кружке, что он и сделал; после чего я тотчас у него на глазах обмыла все свое лицо этой водой. Это было в самом деле доказательством, подкрепленным действием, а не верой, и он осыпал мои лицо и грудь поцелуями, выражая свое безграничное изумление всевозможными междометиями и восклицаниями.

Природа не обделила меня также и фигурой. Несмотря на то, что я подарила своему покойному другу двух детей, а законному супругу — шестерых[33], на фигуру свою у меня, как я сказала, не было оснований обижаться, и принц мой (да простится моему тщеславию за то, что я его называю своим!) любовался мною, покуда я прохаживалась перед ним по комнате. Вдруг, он отводит меня в самый темный угол комнаты, и, зайдя мне за спину, велит поднять голову, а сам обхватывает мне шею обеими руками, словно желая измерить, насколько она тонка, — а шея у меня, надо сказать, была длинной и тонкой; но он так долго сжимал ее в своей руке, что я вынуждена была наконец пожаловаться ему, что он причиняет мне боль. Зачем он это сделал, я не знала, и чистосердечно полагала, что единственной его целью было измерить толщину моей шеи. Когда же я пожаловалась, что мне больно, он, как будто разжал руки, а в следующую минуту подвел меня к трюмо, и я вдруг увидела, что шея моя обвита великолепным бриллиантовым ожерельем; меж тем, я не почувствовала, как он его на меня надевал и ни на мгновение не заподозрила, чем он был занят, думая, что он просто обхватывает мою шею рукой. Казалось, вся кровь, до последней капли, прилила к моим щекам, к шее и к груди. Я так и вспыхнула вся и не знала, что со мной делается.

Впрочем, желая показать ему, что я умею принимать благодеяния с изяществом, я повернулась к нему и сказала:

— Мой господин, — сказала я, — ваше высочество стремится во что бы то ни стало своею щедростью превзойти самую благодарность в сердце своих слуг: это чувство невольно вытесняет все прочие, и, не будучи в силах сравняться с поводом, его вызвавшим, бледнеет и увядает рядом с ним.

— Милая моя девочка, — сказал он на это. — Я люблю во всем соответствие. Красивое платье, юбка, красивые кружева, венчающие голову, прекрасное личико и точеная шейка — все это становится совершенным — лишь с присоединением сюда ожерелья. Но что это, душа моя, вы краснеете? — вопрошает принц.

— Господин мой, — ответила я, — все ваши дары вызывают у меня румянец стыда, но краснею я главным образом оттого, что так мало заслужила вашу доброту и так мало имею надежды заслужить ее в будущем.

Во всем этом (рассуждала я далее уже про себя) я могу служить вехою, указующей, сколь далеко простирается слабость великих мира сего,. когда те вступают на стезю порока и, не задумываясь, растрачивают несчетные богатства на совершенно недостойных тварей; иначе говоря, поднимают цену той, кого по сердечному капризу Им угодно сделать своей избранницей, поднимают ей цену, говорю, к собственному разорению; непомерно дорогими подарками вознаграждают ласки, которые вовсе этого не стоят, так что в конце концов нет ничего более нелепого, чем цена, которою мужчины готовы оплатить собственную гибель.

Я не могла — даже находясь на самой вершине моего возвеличения, не могла, говорю, не задуматься обо всем этом, хоть совесть моя, как я уже говорила, молчала, ничем не препятствуя моему окончательному погрязанию в пороках. Тщеславие мое находило столь обильную пищу, что не оставляло, казалось, места для добродетельных размышлений. И, однако, я не могла подчас не дивиться безрассудству вельмож, Кои, столь же необузданные в своей щедрости, сколь они не ограничены в средствах, одаривают обильно и без всякой меры наименее почтенных представительниц моего пола за то, что те дозволяют им, употребляя себе во зло все, чем: они одарены свыше, губить самих себя; а заодно и их, грешных.

И вот я, которая еще помнила, какой я была всего несколько лет назад: убитая горем, обливающаяся слезами, со страхом взирающая на возникающий предо мной призрак нищеты, окруженная малыми детьми, покинутыми своим отцом; я, что продавала и закладывала последнюю рубашку, чтобы купить им пищу, и, сидя среди ветоши, в полном отчаянии, не ожидая помощи ниоткуда, с ужасом предвидела неминуемую голодную смерть детей, которых у меня забрали, чтобы отдать в приют; я, которая затем, ради куска хлеба, сделалась шлюхой и, распростившись с целомудрием и совестью, вступила в сожительство с чужим мужем; отвергнутая с презрением всеми родственниками, в том числе и родственниками моего законного мужа, в совершенном одиночестве, всеми покинутая и беспомощная, не зная, как удержать душу в теле, — вдруг оказываюсь возлюбленной принца крови, который осыпает меня своими щедротами за сомнительную честь обладания продажной плотью, служившей до того утехой людям, стоявшим неизмеримо ниже его. Та самая я, которая не так давно, быть может, не отказала бы его собственному лакею, если бы это сулило мне кусок хлеба!

Так вот, говорю я, трудно было не задуматься над слепотой и животной сутью человеческого рода: хороший цвет лица и миловидность, которыми наделила меня природа, оказались настолько соблазнительной приманкой, что побуждали людей на поступки гнусные и неизъяснимые, лишь бы этой красотой завладеть.

Только для того я и останавливаюсь с такой подробностью на тех знаках благоволения, коими меня одаривал ювелир, а за ним принц ***ский; а отнюдь не затем, чтобы рассказ мой соблазнил кого-либо ступить на стезю порока, в следовании которою я нынче столь чистосердечно раскаиваюсь, — боже упаси, чтобы столь гнусное употребление было сделано из замысла, предпринятого со столь добрыми намерениями! Нет, я хочу нарисовать правдивый портрет человека, сделавшегося рабом своей яростной и порочной страсти; показать, как можно исказить образ божий в своей душе, низвергнуть разум с престола, заставить совесть отречься от власти и возвести на опустевший трон чувственность; показать, как можно унизить в себе человека и возвысить зверя.

О, если бы нам было дано услышать укоры, кои благородный этот, человек обращал к себе, когда он отвернулся от порока и ему опостылела та, что некогда столь его восхищала! Сколь полезно было бы читателю сей истории получить подробный пересказ этих укоризн! Но кабы мой принц мог знать всю грязную историю моих, подвигов на жизненном поприще, кои я успела свершить в тот короткий срок, что провела в свете, насколько суровее были бы укоры, какими он себя казнил! Впрочем, я еще этому вернусь.

Я провела в своем веселом отшельничестве без малого три года, и все это время страсть наша была столь сильна сколь вряд ли она когда бывала в такого рода связях. Щедрость и великодушие принца не знали границ. Он уже не мог подарить мне больше, чем подарил с самого начала из одежды, домашней утвари, лакомств и вин.

Отныне он дарил меня одним золотом, и дары его были постоянны и обильны, часто по сто пистолей зараз, и уж во всяком случае не меньше пятидесяти; и, надо отдать мне справедливость, я не проявляла при этом ни хищности, ни алчности, принимая его даяния с видом крайнего равнодушия. Не то, чтобы я от природы лишена была жадности или не предвидела, что пора урожая когда-нибудь кончится и что нужно его собирать, пока еще светит солнце; но щедрость его в самом деле всякий раз предвосхищала не только мои ожидания, но даже желания; и он давал мне деньги так часто, что они просто лились на меня потоком, лишая меня возможности просить о них; так что я не успевала истратить пятидесяти пистолей, как у меня уже заводилась еще сотня.

По прошествии полутора лет, которые я провела, можно сказать, в его объятиях, я обнаружила, что стала тяжела. Я ничего о том не говорила, покуда не уверилась окончательно. И тогда, однажды рано поутру, — мы еще лежали в постели, — я ему сказала:

— Ваше высочество, должно быть, никогда не задумывались о том, что было бы, если бы мне выпала честь забеременеть от вас.

— Дорогая моя, — ответил он, — у нас полная возможность содержать дитя, буде такое случится. Я надеюсь, что вас это не пугает.

— Ничуть, мой господин, — возразила я. — Напротив, я почитала бы себя счастливой, если бы могла подарить вашему высочеству сына. Я бы надеялась, что покровительство его отца и его собственные заслуги доставили ему со временем чин генерал-лейтенанта королевских войск[34].

— Моя девочка может не сомневаться, — сказал он, — что если бы ей случилось родить сына, я бы не отказался признать его своим, хоть он и был бы, как говорится, незаконнорожденным. И ради его матери я не оставил бы его своими попечениями.

Принц после этого стал всякий раз расспрашивать, уж не жду ля я в самом деле ребенка, но я решительно это отрицала, покуда не могла дать ему в том самому удостовериться — ибо дитя уже начало шевелиться во чреве.

Он был несказанно счастлив своим открытием, но объявил, что отныне мне непременно следует выйти из своего заточения, которому, как он сказал, я себя подвергла ради него. Здоровье мое, а также необходимость сохранить мои роды в тайне требовали, чтобы я переехала куда-нибудь — деревню. Я, конечно, и представления не имела, где искать себе новое жилище. Впрочем, принц, привычный к разгульной жизни, имел на примете, как видно, несколько прибежищ подобного рода, коими, надо полагать, он в подобных случаях и пользовался. Итак, через своего камердинера он подыскал для меня весьма удобный домик, примерно милях в четырех к югу от Парижа, в деревушке ***, где в моем распоряжении были уютные комнаты, просторный сад, словом, все мои нужды были предусмотрены. Некое обстоятельство, однако, пришлось мне не по душе, а именно: ко мне приставили старуху, которая находилась тут же в доме, дабы подготовить все надлежащим образом к моим родам и принять ребенка.

Старуха эта мне не приглянулась вовсе. Мне казалось, что она приставлена за мною шпионить или (как я подчас себя пугала) — отправить меня на тот свет, если роды примут неблагоприятный оборот.

Когда его высочество посетил меня (а это случилось через два-три дня), я заговорила с ним об этой старухе; мое красноречие вместе с доводами, какие я привела, убедили его в том, что присутствие старухи в доме совершенно нежелательно и что оно, напротив, для него опасно, так как рано или поздно послужит к его разоблачению, а заодно и к моему. Я заверила его, что моей камеристке, поскольку она англичанка, до сих пор так и не известно, кем является его светлость, что я всегда величаю его графом де Клерак и что больше ничего она о нем не знает и не узнает; что если только он дозволит мне самой выбрать людей, от которых мне потребуются услуги, все будет обставлено таким образом, что никому из них не станет известно о его высочестве и что они даже, быть может, никогда и не увидят его в лицо. А дабы у его высочества не зародилось и тени сомнения в том, что младенца его не подменят, то — подобно тому, как его высочество присутствовал при зачатии этого младенца — он может, если ему угодно, находиться в комнате во время родов, и таким образом не будет нужды в каких-либо иных свидетелях.

Мои доводы полностью его убедили, и он в тот же день распорядился, чтобы его камердинер уволил старуху; я же отправила мою девушку Эми в Кале, а оттуда в Дувр, где она договорилась без всякого затруднения с английской повитухой и кормилицей, чтобы те поехали с нею во Францию на целых четыре месяца, в течение которых им предстояло служить у знатной англичанки, как Эми меня им отрекомендовала.

Эми обязалась выплатить повитухе сто гиней, а также оплатить ей весь путь от Дувра до Парижа и обратно. Бедной женщине, что согласилась быть у меня кормилицей, было обещано двадцать фунтов и, так же как и повитухе, деньги на путевые расходы.

Я обрела полное спокойствие, когда Эми вернулась, тем более, что она привезла в помощь повитухе еще одну женщину с добрыми и приятными чертами лица, которая могла мне очень пригодиться; сверх того она договорилась с акушером в Париже, который согласился в случав нужды тоже приехать к родинам.

После того, как все было улажено, граф, как мы его величали на-людях, продолжал ко мне наведываться столь часто, сколь это можно было ожидать, и его ласковое со мной обращение не изменилось ничуть.

Однажды, когда мы беседовали между собой о предстоящем событии, я сказала ему, что хоть все приготовления сделаны как следует, у меня было странное предчувствие, что я умру родами. Он улыбнулся.

— Моя дорогая, — сказал он, — в подобных случаях все дамы так говорят.

— Пусть так, милорд, — ответила я. — Но справедливость требует, чтобы все то, что вы в вашей непревзойденной щедрости истратили на меня, не пропало зазря.

Тут я вытащила из лифа лист бумаги, сложенный, но незапечатанный, и прочитала ему вслух начертанные на нем мои распоряжения в случае несчастья: все серебро и драгоценности и дорогая мебель, коими меня одарил его высочество, должны быть возвращены ему моей камеристкой, а ключи немедленно вручены его камердинеру.

Далее я просила выдать моей камеристке Эми сто пистолей — при условии, что она вручит упомянутые ключи его камердинеру и представит от него расписку его высочеству.

Принц обнял меня:

— Девочка моя, — сказал он. — Неужели ты писала завещание и заботилась о том, как распорядиться своим имуществом? Кого же, скажи мне на милость, ты намерена сделать своим главным наследником?

— Это так, ваше высочество, я почитала своим долгом написать последние распоряжения на случай своей смерти, — отвечала я. — Кому же было мне отказывать все те сокровища, что я получила из ваших рук в залог вашего ко мне расположения и доказательства вашей щедрости, кому же, как не даровавшему мне все это? Если дитя будет живо, ваше высочество, я не сомневаюсь, поступит с ним со всем присущим вам великодушием, и я не опасаюсь за его будущность, поскольку она — в ваших руках.

Я увидела, что речи мои пришлись ему по душе.

— Ради вас, — сказал он, — я бросил всех моих парижских красавиц. я с тех пор как вас узнал, я с каждым днем укрепляюсь в моем мнении, что вы умеете ценить расположение благородного человека. Успокойтесь же, дитя мое! Вы не умрете, я уверен, а все ваше имущество принадлежит полностью вам одной, и вы вольны им распоряжаться, как вам заблагорассудится.

До родов оставалось месяца два, и они быстро миновали. Когда я почувствовала, что время мое уже подошло, он, к счастью, оказался дома и я молила его задержаться на несколько часов.

Я послала к нему в комнату сказать, что, если его высочеству угодно, он может, как мы о том договорились, войти ко мне; и еще я просила ему передать, что постараюсь не беспокоить его своими стонами. Он тотчас ко мне вошел, произнес несколько слов ободрения, сказав, что мои страдания скоро уже будут позади, и вышел; а полчаса спустя Эми принесла ему весть, что я благополучно разрешилась от бремени, подарив ему прелестного мальчика. Он дал ей десять пистолей за эту новость, подождал, когда меня немного приберут, затем вновь вошел в комнату, принялся меня снова подбадривать, говоря всякие ласковые слова, взглянул на младенца и вышел. А на другой день пришел снова навестить меня.

Много спустя, оглядываясь на эту пору взором, очистившимся от греха, в коем я тогда погрязала, я увидела свои поступки в их истинном свете, и мне открылась вопиющая неправедность их; когда меня уже не слупил наружный блеск, который и ввел меня в заблуждение и, как то случается с людьми в подобных обстоятельствах (если позволено судить по себе), полностью овладел моей душой, итак, говорю, по миновании многих лет я часто задавалась вопросом: как мог мой принц радостно, или хотя бы покойно, смотреть на несчастное дитя, которое, как бы он к нему ни привязался, неминуемо должно было впоследствии служить ему вечным напоминанием о грехе его молодости? Более того — знать, что этому невинному существу суждено нести на себе незаслуженную печать позора, которым его будут попрекать при всяком случае, и все это из-за безрассудства его отца и порочности матери?

Правда, великие мира сего не испытывают недостатка в средствах для воспитания своих незаконнорожденных детей, иначе говоря, бастардов. А это главное несчастье в тех случаях, когда таковой недостаток испытывается, и нет возможности воспитать внебрачное дитя, не нарушая этим благосостояния семьи. Ведь в этих случаях либо страдают законные дети, что совершенно противоестественно и несправедливо, либо несчастная мать незаконнорожденного дитяти стоит перед страшным выбором: быть изгнанной с ним на улицу, умирать там с голоду и т. д. или — видеть, как ее младенца, запихнув в его пеленки какую-нибудь незначительную сумму, отдают одной из тех женщин — палачей в юбке, что берут детей, как то называется на воспитание, а на самом деле морят их голодом, словом, убивают.

Великие мира сего, как я сказала, не ведают подобных тягот, ибо никогда не испытывают недостатка в средствах; им достаточно через Лионский банк или Парижскую Биржу[35] распорядиться, чтобы определенная сумма, размеры которой они назначают по собственному усмотрению, переводилась на содержание внебрачного отпрыска.

Так, в случае с этим моим сыном, покуда моя связь с принцем не прекратилась, не было нужды предварительно договариваться о выделении отдельной доли на содержание младенца и его кормилицы, ибо денег, которые выдавались мне на руки, было более чем довольно для всего этого.

В дальнейшем, однако, когда время и некое неожиданное событие положило— конец нашей связи (а подобные связи всегда имеют конец и, как правило, обрываются неожиданно), итак, впоследствии я обнаружила, что он выделил определенную пенсию нашим детям в виде ежегодной ренты, исправно выплачиваемой Лионским банком.

Благодаря этой пенсии они получили превосходное воспитание (хоть и не в открытых заведениях)[36], достойное благородной крови, что текла в их жилах. Что до меня, однако, я оказалась совершенно покинутой и заброшенной. Дети же эти выросли и до сей поры так и не знают о своей матери ничего, кроме того, что решено было им сказать и о чем будет поведано особо.

Но, возвращаясь к моему замечанию, которое, я надеюсь, послужит к пользе моих читателей, повторяю, радость, которую проявил этот человек по случаю рождения сына, и восторг, с каким он к нему относился, изумляли меня; он, бывало, подолгу просиживал у колыбельки, с видом торжественным и важным; особенно же, я заметила, любил он смотреть на дитя, когда оно спало.

Мальчик был и в самом деле прелестен, с выражением лица не по возрасту живым и осмысленным. Принц не однажды повторял мне, что это, по его мнению, не совсем обыкновенный ребенок, и что его, несомненно, ожидает блистательная будущность. Его слова, как бы я им в глубине души ни радовалась, в другом отношении отзывались во мне такою болью, что я не могла удержаться от вздоха, а то даже и от слез всякий раз, как он их произносил; а однажды боль эта была так остра, что я не могла сдержать свои чувства, когда же он увидел, как по моим щекам катятся слезы, я уже не могла утаить от него причину их: принц, когда дело касалось чего-либо важного, умел быть настойчивым, и в конце концов я всегда ему уступала. Поэтому я ответила ему со всем прямодушием:

— Меня до глубины души огорчает, мой господин, — сказала я, — что, какими бы великими ни оказались в будущем заслуги этого маленького существа, на его гербе всегда будет значиться позорная полоса бастарда[37]. Злополучное его происхождение будет не только несмываемым пятном на его чести, но и помехой в карьере. Наша любовь обернется для него вечным несчастием, а грех матери будет служить неизбывным укором. Самые славные подвиги не смоют позорного пятна, а коли он достигнет зрелых лет и заведет семью, — заключила я, — его бесславие падет также на его ни в чем не повинное потомство.

Он выслушал меня молча. Впоследствии он мне признался, что слова мои произвели в нем впечатление более глубокое, нежели он пожелал мне выказать. Тогда, впрочем, он отговорился тем, что этому помочь уже нельзя, но что для храброго человека подобное обстоятельство не помеха, что в иных случаях оно даже воодушевляет его на славные подвиги и отвагу; что если и будут при упоминании его имени также присовокуплять обстоятельство его незаконного рождения, то личная добродетель ставит человека чести выше всего этого; поскольку он неповинен в нашем грехе, продолжал принц, то и пятно на его чести не должно его заботить; к тому времени, как его достоинства поставят его выше сплетен, бесславие его рождения утонет в славе, какую он завоюет своими подвигами. Среди людей родовитых, утешал он меня, подобный грешок не редкость, и поэтому у них столь велико число незаконнорожденных детей, а воспитание, какое им дают, столь превосходно, что у множества великих людей— на гербе красуется злополучная полоса и это не имеет для них ни малейшего значения, особенно после того, как укрепляется слава, заслуженная. личными их достоинствами. В подтверждение своих слов принц перечислил множество знатных родов Франции, а также и Англии, на гербах которых имеется такая полоса.

На этом тогда наш разговор прекратился; однако некоторое время спустя я его возобновила, заговорив на этот раз не о влиянии, какое наше прегрешение может иметь на судьбу наших детей, а о справедливом укоре, какого заслужили мы, их родители. Я говорила об этом с большим жаром, чем следовало, и заметила, что мои слова производят на него впечатление более глубокое, нежели я того желала. Наконец, он сам признался, что мои речи действуют на него почти так же, как слова его исповедника, и что эта проповедь может оказаться более опасной, чем я думаю, и чем нам бы того хотелось.

— Душа моя, — сказал он, — ведь коли между нами пойдет речь о раскаянье, нам придется заговорить так же и о расставании.

Если до этого на мои глаза навернулись слезы, то теперь, после его слов, они полились ручьем, и я ему слишком хорошо доказала, что высказанные мною суждения не настолько еще овладели моим умом и что мысль о разлуке страшила меня не меньше, чем его самого.

Он наговорил мне множество ласковых слов, великодушных, как он сам, и в оправдание нашего преступления дал мне понять, что для него разлука столь же немыслима, как и для меня. Таким образом мы оба, можно сказать, вопреки своим убеждениям и разуму, продолжали грешить. Да и младенец еще больше привязал принца ко мне, ибо он крепко полюбил сына.

Сын наш, выросши, сделался человеком весьма достойным. Сперва он был произведен в офицеры французской Garde du Corps[38], а затем возглавил драгунский полк в Италии, где и имел немало случаев отличиться, показав себя не только достойным своего отца, но также заслуживающим того, чтобы быть его законным сыном и иметь лучшую мать. Но об этом дальше.

Можно со всей справедливостью утверждать, что жила я в то время, как королева, или, если угодно, как королева потаскух. Ибо свет не видывал, чтобы простую наложницу, каковою, по существу, являлась я, столь высоко ценил, и лелеял человек столь благородного рождения, как мой принц. Был у меня, правда, один недостаток, какого обычно не сыщешь у женщин в таких обстоятельствах, как мои: недостаток этот заключался в том, что мне никогда ничего от него не было нужно, я ни разу его ни о чем не просила, и никто ни разу не воспользовался мною в своих целях, вынуждая меня ходатайствовать за них, как то слишком часто бывает с любовницами великих мира сего. Просить что-либо для себя мне препятствовала его щедрость, для других — мое уединение. Это последнее обстоятельство служило не только к его выгоде, но и к моей.

Единственным случаем, когда мне довелось его о чем-нибудь просить, было мое заступничество за его камердинера, того самого, который с первых дней был посвящен в тайну наших отношений. Слуга этот как-то вызвал недовольство своего господина недостаточным усердием и с тех пор впал у него в немилость.

И вот он поведал об этом моей камеристке Эми, умоляя ее просить моего заступничества, на что я согласилась, и ради меня слуга снова был прощен и принят на службу, за что негодник отблагодарил меня, забравшись в постель к своей благодетельнице Эми, чем весьма меня рассердил. Впрочем, Эми великодушно признала, что произошло это столь же по ее собственной вине, сколь и по его, ибо она так сильно влюбилась в этого малого, что, если бы он не попросился к ней в постель, она, вернее всего, сама бы его пригласила. Должна сказать, что это меня успокоило и я лишь настаивала на том, чтобы он не узнал от нее, что мне об этом известно.

Здесь я могла бы рассказать немало забавных приключений и разговоров, какие у меня бывали с моей девушкой Эми. Но я их опускаю, слишком уж необыкновенна собственная моя история. Кое-что, однако, на того, что касается Эми и ее молодчика, я должна сообщить.

Я спросила Эми, как ей случилось оказаться в столь близких отношениях с ним, но Эми уклонилась от объяснений на этот счет. Со своей стороны я тоже не стала донимать ее расспросами, зная, что та в ответ могла задать мне встречный вопрос: «А как могло случиться, что вы вошли в такие тесные отношения с принцем?». Поэтому я не настаивала, и через некоторое время она сама, по своей воле рассказала мне все. Вкратце, историю ее можно бы свести к пяти словам: какова госпожа, такова и служанка. Поскольку им доводилось проводить вместе по многу часов кряду, ожидая своих господ, рано или поздно им должно было прийти в голову: почему бы им внизу не заняться тем, чем были заняты их господа наверху?

Как я уже говорила выше, по этой причине я не могла в душе своей сердиться на Эми. Правда, я опасалась, как бы моя девушка не оказалась беременной тоже, но этого не случилось, а, следовательно, никакой беды тут не было; ведь у нее, так, же, как у ее госпожи, был почин, и, как известно, с тем же, лицом, что у меня.

Когда я оправилась от родов, поскольку младенец был обеспечен хорошей кормилицей и к тому же приближалась зима, пора была думать о возвращении в Париж. Но к этому времени у меня был собственный выезд и лакеи, и с разрешения моего господина я позволяла себе время от времени вызывать карету в Париж, чтобы в ней проехаться по аллеям Тюильри и прочим приятным местам города[39]. Однажды моему принцу (если мне дозволено его так называть) захотелось доставить мне развлечение и прокатиться вместе со мной. Дабы осуществить, свое намерение, и вместе с тем не быть узнанным, он приехал за мной в карете графа де***, лица весьма влиятельного при дворе; лакеи, сопровождавшие карету, были одеты в ливреи графа де***, словом, по экипажу было нельзя догадаться ни о том, кто я такая, ни — кому принадлежу; для вящей же осторожности принц приказал мне сесть в карету возле дома портного, куда он имел обыкновение заходить — по амурным ли делам, или еще каким, о том мне дознаваться не следовало. Я не имела понятия, куда ему было угодно меня везти, но, усевшись в карете рядом со мною, он сказал, что повелел своим слугам, сопровождать меня во дворец, чтобы дать мне случай взглянуть на beau monde[40]. Я сказала, что мне безразлично, куда ехать, раз он удостаивает меня своего общества. Итак, принц повез меня в великолепный Медонский дворец, где в то время пребывал дофин[41], с одним из домочадцев которого он был на короткой ноге; последний предоставил в наше распоряжение свое жилище на все то время, что мы там были, а провели мы там три или четыре дня.

Так случилось, что в это самое время туда из Версаля ненадолго прибыл король проведать супругу дофина, тогда еще здравствовавшую[42]. Принц из-за меня все это время жил там инкогнито и, услышав, что король гуляет по саду, не выходил из дому; однако придворный, у которого мы гостили, собрался со своей супругой и несколькими своими знакомыми взглянуть на короля. Я тоже была удостоена чести их сопровождать.

Посмотрев на короля, — тот появился в саду совсем ненадолго — мы поднялись на просторную террасу с тем, чтобы выйти к парадной лестнице. Когда мы пересекали залу, глазам моим предстало зрелище, от какого я едва не лишилась чувств. Не думаю, чтобы на всем свете сыскалась женщина, которая могла бы сохранить спокойствие в подобных обстоятельствах. По какому-то случаю во дворце оказался полк лейб гвардии, или, как у них это называется, Gens d'armes[43]; то ли они несли там дежурство, то ли ожидался смотр, я не знаю, ибо в делах этого рода я ровно ничего не смыслю; как бы то ни было, я увидела, что в караульню, обутый в сапоги и при мундире, как то бывает, когда наши гвардейцы несут дежурство в Сент-Джеймском дворце, входит мистер ***, мой первый муж, пивовар.

Я не могла обмануться: я проходила мимо него так близко, что едва не коснулась его подолом и взглянула ему прямо в лицо, правда, прикрыв свое веером, дабы не быть узнанной. Я-то его узнала тотчас, тем более, что он при мне с кем-то заговорил, так что я его, можно сказать, узнала, вдвойне.

Несмотря на то, что я была ошеломлена, — а как велико было мое изумление, догадаться не трудно, — я все же, пройдя два-три шага, обернулась и, задав какой-то вопрос даме, которая шла рядом, остановилась, как бы для того, чтобы окинуть взором великолепную залу, караульню и прочее; на самом же деле мне хотелось как следует разглядеть его мундир, чтобы иметь возможность навести о нем справки в дальнейшем.

Пока я стаяла, занимая спутницу своими расспросами, он прошел мимо меня, опять совсем близко, беседуя с человеком, одетым в такой же мундир, как у него самого; к величайшему моему удовлетворению, — в котором, впрочем, было мало радости, — я услышала, что он говорит по-английски со своим товарищем, который, по-видимому, тоже был англичанином[44].

Между тем я обратилась к своей спутнице еще с одним вопросом.

— Не скажете ли вы мне, сударыня, — спросила я, — кто эти солдаты? Это личная охрана короля?

— Нет, это конная гвардия, — ответила она. — Должно быть, сегодня назначили небольшой отряд конногвардейцев сопровождать короля; обычно же у его величества свои телохранители.

С нами была еще одна дама, и она тоже вступила в разговор.

— Мне кажется, сударыня, вы ошибаетесь, — сказала она. — Я слышала, что гвардейцы находятся здесь по особому распоряжению, и что кое-кто из них ожидает приказа выступить походом к берегам Рейна[45]; завтра, однако, они возвращаются в Орлеан.

Не довольствуясь полученным разъяснением, я нашла способ разведать, к каким частям принадлежат эти господа, и заодно узнала, что через неделю их ожидают в Париже.

Два дня спустя мы возвратились в Париж; беседуя с моим господином, я вскользь упомянула, будто слышала, что через неделю в Париже ожидают гвардейцев и что мне очень хотелось бы видеть, как они будут дефилировать по городу. Любезность принца в делах такого рода была всегда такова, что стоило мне намекнуть на какое-нибудь мое желание, и оно бывало тотчас исполнено. Он дал повеление своему камердинеру (мне бы следовало его называть отныне камердинером моей камеристки ) разыскать для меня на этот случай дом, откуда я могла бы видеть, как будут проходить гвардейские полки.

Так как на сей раз принц меня не сопровождал, я позволила себе взять с собою мою камеристку Эми; мы с ней расположились так, чтобы получше видеть то, что меня интересовало. Я рассказала Эми, кого я видела, и она жаждала приобщиться к моему открытию не меньше, чем жаждала я — произвести дальнейшие наблюдения в ее обществе; что до существа открытия, то Эми была почти, так же поражена, как и я. Короче говоря, гвардейцы вступили в город, как и ожидалось, и парад их был поистине блистательным, все в новых мундирах, при оружии и со знаменами, которые архиепископ Парижский должен был торжественно благословить. Вся процессия имела весьма праздничный вид, а так как кони шли шагом, в моем распоряжении было довольно времени для пристального обозрения всей колонны. И вот, в одном из рядов, привлекших мое внимание благодаря необычному росту правофлангового[46], я вновь увидела своего молодчика, и, должна сказать, он не уступал никому из своих товарищей ни в осанке, ни в бравости, хоть ему и было далеко до чудовищного роста упомянутого мной огромного малого, — сей последний, впрочем, как мы узнали, принадлежал к знатному гасконскому роду и был прозван Великаном Гасконии.

К счастливому для нас стечению обстоятельств присоединилась еще одна удача — в ту самую минуту, когда интересующий нас отряд поравнялся с моим окном, в шествии произошла какая-то заминка, и вся колонна остановилась. Это дало нам возможность как следует разглядеть его вблизи и окончательно удостовериться в том, что здесь не было ошибки: это был, вне всякого сомнения, он.

Эми, в силу ряда причин посчитав, что ей можно с меньшим риском, нежели мне, заняться расспросами, обратилась к своему приятелю, сказав, что ей хотелось бы разузнать поподробнее о некоем гвардейце, который привлек ее внимание; дело в том, объяснила она, что она увидела здесь одного англичанина гарцующим на коне, меж тем как жена его, посчитав, что его нет в живых, вышла замуж вновь и покинула Англию. Приятель Эми не знал, как ей в этом помочь. Зато какой-то человек, стоявший с ними рядом, вызвался разыскать ее англичанина, если только она сообщит имя, и в шутку прибавил, что этот джентльмен, верно, ее бывший любовник. Эми со смехом отклонила его предположение, но продолжала свои расспросы с настойчивостью, показавшей ее собеседнику, что ею движет отнюдь не праздное любопытство. Оставив шутливый тон, он спросил, в каком отряде она обнаружила своего знакомца. Она необдуманно назвала ему имя моего мужа, чего ей делать вовсе не следовало: затем показала пальцем на знамя удаляющегося отряда и сказала, в каком примерно ряду ехал наш молодчик, но только она не могла назвать имя капитана, в чьем подчинении он находился. Неутомимая Эми, однако, следуя советам господина, с которым разговорилась, разыскала нашего красавца. Оказалось, что он даже не удосужился переменить имя, так как не предполагал, чтобы его стали здесь разыскивать; словом, как я уже сказала, Эми его разыскала, смело направилась в расположение его роты, попросила его вызвать, на что он тотчас к ней вышел.

Думаю, что, увидев Эми, он был поражен не менее, чем я, когда впервые увидела его в Медоне. Он вздрогнул и побелел как полотно. По мнению Эми, если бы эта первая встреча произошла где-нибудь в укромном месте, где он мог ее убить, не опасаясь огласки, он не остановился бы перед подобным злодеянием.

Итак, как я уже сказала выше, он вздрогнул от изумления.

— Кто вы такая? — спросил он по-английски.

— Сударь, — отвечала она. — Неужели вы меня не узнаете?

— Разумеется, я вас знал, — говорит он. — Я знал вас, когда вы были живы. Но кто вы теперь: призрак или живой человек — этого я не ведаю.

— Успокойтесь, сударь, — сказала Эми. — Я та самая Эми, что работала у вас в услужении, и заговорила я с вами без всякого намерения причинить вам зло. Просто я вчера случайно увидела вас, когда вы ехали среди гвардейцев, и подумала, что вам, быть может, приятно было бы узнать кое-что о ваших лондонских знакомых.

— Ну что ж, Эми, — сказал он (к этому времени несколько оправившись от испуга), — как же они все поживают? Что? Неужели и госпожа ваша здесь?

И между ними произошел следующий разговор.

Эми: Моя госпожа, сударь! Увы! Неужели вы спрашиваете меня о ней? Бедняжка, вы оставили ее в весьма плачевном состоянии!

Он: Что верно, то верно, Эми. Но я ничего не мог сделать. Мое собственное положение было достаточно плачевным.

Эми: Верно, сударь. Иначе вы, конечно, не покинули бы ее таким образом. Ибо, не скрою, оставили вы их в самых отчаянных обстоятельствах.

Он: Как же они жили после моего отъезда?

Эми: Жили, сударь?! О, чрезвычайно худо, смею вас уверить. Да и могло ли быть иначе?

Он: Да, да,, вы правы. Но скажите мне, Эми, пожалуйста, что же случилось со всеми ними дальше? Ибо я любил их всей душой и бросил их лишь оттого, что не вынес мысли о нищете, которая на них надвигалась, а предотвратить ее было не в моих силах. Что мне было делать?

Эми: Я вас понимаю, сударь. Вот и госпожа ваша говорила, — я это слышала от нее не раз, — несчастный, верно, мыкается, не меньше моего, где бы он ни был.

Он: Как? Неужели она полагала, что я жив?

Эми: О да, сударь. Она всегда утверждала, что вы, должно быть, живы, потому что, если бы вы умерли, сударь, говорила она, то уж наверное бы она об этом услышала.

Он: Да, да, да. Положение мое было ужасно, иначе я бы ни за что не уехал.

Эми: Однако, сударь, вы поступили очень жестоко с бедной моей госпожой; уж как она изводилась — сперва от страха за вас, сударь, а потом — что от вас нет никаких вестей.

Он: Увы, Эми! Что я мог? Ведь уже к тому времени, как я уехал, дела наши пришли в полное расстройство, я бы лишь помог им умереть с голоду, если бы остался. К тому же, мне было невыносимо на все это смотреть.

Эми: Видите ли, сударь, я не могу судить о том, что было прежде; зато я была печальной свидетельницей всех злоключений моей бедной госпожи все то время, что я при ней оставалась. Сударь! У вас содрогнулось бы сердце если бы я вам поведала обо всех ее злоключениях!

(Здесь она рассказала всю мою историю вплоть до того дня, когда приход взял одного из моих малюток; эта часть ее рассказа, как она заметила, весьма его расстроила; когда же она рассказала о жестокости его родни, он покачал головой и отозвался об них с большой горечью.)

Он: Ну, хорошо, Эми. Что же с ней произошло дальше?

Эми: Я не могу вам об том поведать сударь, ибо госпожа моя не дозволила мне оставаться у нее долее. Она не могла оплачивать мои услуги, сказала она, ни кормить меня. Я сказала, что согласна служить ей без жалованья, но, как вы понимаете, сударь, без хлеба не проживешь. Так что мне пришлось, скрепя сердце, оставить бедную мою госпожу, Впоследствии я слышала, будто домовладелец отобрал у нее всю ее обстановку и утварь и, видимо, выгнал ее из дому; во всяком случае, месяц спустя, когда я проходила мимо вашего дома, он был заколочен; а еще через две недели там уже работали плотники и обойщики — видно, готовят его для новых жильцов, подумала я. Никто из соседей, однако, не мог сказать мне, что сделалось с моей бедной госпожой; единственное, что они знали, это что она была в такой нужде, что чуть ли не побиралась; и еще — что кое-кто из порядочных людей оказывал ей помощь, чтобы не дать ей умереть с голоду.

В заключение своего рассказа Эми сообщила, что больше о ее госпоже никто ничего не слышал, но что ее (то есть, меня) будто видели раза два в городе, бедно и чрезвычайно убого одетой; как полагали, она зараба тывает себе на хлеб иглой.

Все это негодница рассказала так искусно, с таким умением и ловкостью, плача и утирая слезы с такой натуральностью, что он все это принял так, как ей того требовалось; она даже заметила, что раза два у него самого в глазах блеснули слезы. Ее рассказ чрезвычайно его растрогал и опечалил, сказал он, прибавив, что он и сам тогда чуть не умер с горя; кабы не крайность, повторил он несколько раз, он не покинул бы семью, но он ничем не мог ей помочь и только был бы свидетелем гибели своих близких от голодной смерти, о чем ему было слишком тяжело думать, и если бы это случилось при нем, он непременно пустил бы себе пулю в лоб. Он ведь оставил ей (то есть мне), продолжал он, все деньги какие у него были, взяв с собою всего лишь 25 фунтов, а это самое меньшее, с чем можно было отправиться искать счастья. Он был уверен, что его родные, будучи людьми состоятельными, снимут с меня заботу о несчастных малютках; он и вообразить не мог, что они окажутся брошенными на общественное призрение. Что же до его жены, рассуждал он, она еще молода и красива и может еще выйти замуж вторично, и — как он надеялся — удачнее, чем в первый раз.

Поэтому-то он ей никогда и не писал и не давал о себе весточки: через какое-то время, полагал он, она вступит в брак и, быть может, вновь поднимется на ноги. Сам же он твердо решил никогда не заявлять своих прав и был бы только рад узнать, что она благополучна; по его мнению, следовало бы издать закон, дозволяющий вступать в брак женщине, если та по прошествии определенного срока не имеет никаких вестей о своем муже; срок же этот он положил бы в четыре года, как достаточный для получения известия из самого отдаленного уголка земли.

На это Эми возразила, что, по ее убеждению, ее госпожа вступила бы в новый брак лишь в том случае, если бы она узнала об его смерти наверное, из уст человека, присутствовавшего на его погребении.

— К тому же, — прибавила Эми, — госпожа моя пришла в такое ничтожество, что ни один благоразумный человек не стал бы о ней и думать — разве какой-нибудь нищий решил бы обзавестись подругой и вместе клянчить милостыню на улице.

Убедившись, что ей удалось полностью обмануть гвардейца, Эми затем рассказала ему о себе — будто некий лакей без средств обманным путем уговорил ее выйти за него замуж. «Ибо, — сказала она, — он ни больше, ни меньше, как самый обыкновенный лакей, хоть и выдает себя за камердинера высокопоставленного вельможи. Вот он и затащил меня сюда, на чужбину, и того и гляди превратит меня в нищенку».

Здесь Эми снова принимается выть и причитать, да так натурально, что хоть все это было чистейшее с ее стороны притворство, он полностью ей поверил, от первого до последнего слова.

— Однако, Эми, — возразил он, — на тебе изрядное платье; никакие скажешь, что ты стоишь на грани нищеты.

— Да чтобы им всем пусто было! — воскликнула Эми. — Здесь все стараются обряжаться, как барыни, даже если под платьем у них ничего другого и не надето. Что до меня, то мне не нужно сундуков, набитых нарядами доверху, — мне денежки подавай! К тому же, сударь, я еще донашиваю одежонку, что мне подарили новые хозяева, к которым я тогда перешла от своей госпожи.

Во время этой беседы Эми удалось вызнать у него, каковы его обстоятельства и средства, обещав ему, со своей стороны, что если ей когда доведется вновь попасть в Англию и встретить свою старую госпожу, не выдавать, что видела его живым.

— Но, увы, сударь! — воскликнула она. — Навряд ли мне когда доведется попасть в Англию вновь, а хоть бы и довелось, то десять тысяч шансов против одного, что я не повстречаю мою бывшую госпожу — ведь я не знала бы, где и искать-то ее, в каком конце Англии! Ах нет, — говорит она, — я и ведать не ведаю, у кого о ней справиться. Если же мне и посчастливилось бы ее встретить, я сама бы не захотела причинить ей такой вред, рассказав ей о вашем местопребывании — разве что обстоятельства ее оказались таковы, что известие это могло послужить на пользу ей, да и вам, сударь, тоже.

После этих ее слов он почувствовал к ней еще большее доверие и говорил дальше уже без малейшей утайки. Что до его собственных дел, сказал он, то у него ни малейшей надежды подняться выше того положения, в коем она его застала сейчас, ибо, не имея во Франции ни друзей ни знакомых, — и, что хуже, — денег, ему не на что рассчитывать; не далее как неделю назад, прибавил он, благодаря покровительству некоего жандармского офицера, с которым у него были приятельские отношения, его чуть не произвели в лейтенанты, дав ему под начало эскадрон легкой кавалерии; дело стало за восемью тысячами ливров, кои следовало внести офицеру, исправлявшему эту должность и получившему разрешение ее продать[47].

— Но где мне было достать восемь тысяч ливров? — воскликнул он. — Мне, который ни разу с той поры, как очутился во Франции, и пятисот ливров не держал в руках?

— Какая жалость, сударь! — воскликнула Эми. — Ведь если бы вам удалось получить чин, я думаю, вы бы вспомнили мою бедную госпожу и постарались бы ей немного помочь. Бедняжка, наверное, нуждается в вашей помощи — вот как!

И Эми вновь ударяется в слезы.

— Как досадно, право, — продолжает она, — что вы так бедны, и это в самую ту пору, когда вам удалось заручиться рекомендацией у приятеля!

— Увы, Эми, это так, — сказал он. — Но что поделаешь, коль ты на чужбине и не имеешь ни денег, ни связей.

Эми вновь принялась сокрушаться обо мне.

— Ну что ж, — говорит она, — это большая «потеря для моей госпожи, хоть бедняжка о том и не ведает. Воображаю, как бы она обрадовалась! Ведь вы, сударь, разумеется, изо всех сил постарались бы ей помочь.

— Разумеется, Эми, — сказал он. — От всей души. Но даже и в нынешнем моем положении я был бы рад послать ей какую нибудь толику, если бы думал, что она в ней нуждается, — да только боюсь, как бы ей это не повредило — узнать, что я жив, — на случай, если она устроила свою жизнь или вышла замуж.

— Вышла замуж, сударь! — воскликнула Эми. — Увы, кто же взял бы ее за себя, видя ее бедственное положение?

На этом покуда и окончилась их беседа.

Все это, разумеется, было не более как болтовня и пустые слова с обеих сторон. Продолжая наводить о нем справки, Эми дозналась, что никто никогда не предлагал ему патента на чин лейтенанта или чего-либо в этом роде и что он просто молол языком все, что ни приходило ему в голову. Но об этом — в своем месте.

Как вы сами понимаете, весь этот разговор, который Эми тотчас мне пересказала, чрезвычайно меня взволновал, и я поначалу даже хотела тут же. послать ему эти восемь тысяч ливров, чтобы он мог купить себе офицерский патент, о котором говорил; но как нрав его был мне знаком более, чем кому-либо другому, я решилась прежде выведать кое-что обо всем этом» деле и велела Эми порасспросить кого-нибудь, кто служил с ним в одном эскадроне, дабы узнать, как о нем там думают и правда ли то, что он рассказал о чине лейтенанта, какой он, по его словам, мог бы приобрести.

Впрочем, Эми вскоре его раскусила, ибо узнала, что он пользуется здесь самой неприглядной репутацией; что слова его не имеют ни малейшего веса и что это был, короче говоря, просто-напросто плут, который ни перед чем не остановится, лишь бы добыть денег, и что словам его нельзя придавать никакой веры, особенно в том, что он говорил о возможности производства его в лейтенанты — здесь, как ей дали понять, не было и капли правды; более того, ей сказали, что он имеет обыкновение прибегать к этой уловке, чтобы, разжалобив людей, брать у них деньги взаймы якобы для покупки офицерского патента; он всем говорил, что у него в Англии жена и пятеро детей, которых он будто бы содержит на свое жалованье; прибегая к этой хитрости, он уже задолжал в разных местах, и на него поступило столько жалоб за это, что ему грозит увольнение из гвардии; короче говоря, ему нельзя верить, Ни одному его Слову, и на него нельзя положиться ни в чем.

Когда Эми все это разузнала, ее усердие несколько уменьшилось и она больше не захотела с ним возиться; она также предупредила меня, что всякая попытка с моей стороны ему помочь сопряжена с большим риском и может зародить у него подозрения, которые поведут к расспросам и все это может привести к моей погибели.

Вскоре я получила подтверждение тому, что о нем говорилось, ибо в следующую свою встречу с ним Эми удалось окончательно его раскусить. Она стала обнадеживать его, говоря, будто у нее есть кто-то, кто готов предоставить ему на льготных условиях деньги для приобретения патента на офицерский чин, но он переменил тему, отговариваясь тем, что будто бы уже поздно и патент этот уже отдан другому. В заключение он унизился до того, что попросил взаймы у бедной Эми 500 пистолей.

Эми отвечала, что сама нуждается, что средства ее весьма ограниченны и что таких денег она собрать не в силах. Он стал постепенно снижать сумму — сперва до 300, затем до 100, до 50, и, наконец, попросил ее дать ему взаймы один пистоль, каковой она ему и вручила, после чего он, и в мыслях не имея возвратить ей долг, старался больше не показываться ей на глаза. Итак, убедившись, что он все тот же пустой, никчемный человек, я отбросила всякую мысль о нем; меж тем, будь он существо мало-мальски разумным, наделенным хотя бы малейшими понятиями о чести, я, быть может, вернулась бы в Англию, послала бы за ним и снова с ним зажила бы как честная женщина. Но муж-дурак не только последний человек, который может помочь жене, он также и последний человек, которому может помочь жена. Я с радостью бы сказала ему помощь, но он не годился ни на то, чтобы такую помощь принять, ни на то, чтобы употребить ее себе на пользу. Если бы я даже вместо восьми тысяч ливров послала ему десять тысяч крон[48], поставив при этом условием, чтобы он часть этих денег употребил на приобретение офицерского чина, а часть послал в Англию, дабы вызволить из нужды свою несчастную обнищавшую жену и спасти детей от приюта, то и тогда, я не сомневаюсь, он так и остался бы рядовым солдатом, а жена его и дети умерли с голоду в Лондоне или жили бы кое-как, крохами благотворительности — иначе говоря, пребывали бы в том состоянии, в каком, по его сведениям, они и находились.

Так что мне не пришлось протянуть руку помощи моему первому погубителю, и я решила удержаться от желания сделать доброе дело до более благоприятного случая. Теперь мне оставалась одна забота — всеми способами избегать встречи с ним, а, если вспомнить низкое положение, какое он занимал, это не должно было составить особенного труда.

Приняв такое решение, мы с Эми стали обсуждать главную задачу, а именно — какими средствами обезопасить себя от возможности вновь на него случайно наткнуться, ибо такая встреча могла бы открыть ему глаза, а это было бы поистине роковым открытием. Эми предложила учредить постоянное наблюдение за жандармскими частями, дабы во всякую минуту знать, где они расквартированы и таким образом их избегать. Это был один из возможных способов.

И однако я не могла полностью на этом успокоиться; простые расспросы о перемещениях гвардейцев показались мне недостаточными: я нашла человека, который годился для роли сыщика (а во Франции людей такого рода хоть пруд пруди) и велела этому малому вести постоянный и неусыпный надзор над моим молодцом и наблюдать за всеми его перемещениями: я настаивала на том, чтобы он ходил за ним, как тень, не спуская его с глаз ни на минуту. Сыщик ревностно исполнял мое поручение, давая мне подробный отчет обо всем, что изо дня в день совершал его поднадзорный, и, как ради собственного удовольствия, так и ради дела, следовал за ним по пятам, куда бы тот ни пошел.

Подобные услуги обходились недешево, но вполне окупались, и сыщик исполнял свою должность с такой безукоризненной аккуратностью, что мой горемыка и шагу ступить не мог без того, чтобы я не узнала, в какую сторону он пошел, с кем водит компанию, когда сидит дома и когда выходит.

Прибегнув к этому необычайному способу, я себя обезопасила и выезжала либо сидела дома в зависимости от того, где в это время пребывал он — в Париже ли, в Версале, либо еще в каком месте, куда я намеревалась отправиться. И хоть способ этот был довольно обременителен для моего кошелька, он казался мне совершенно, необходимым, и я не жалела денег, зная, что безопасность стоит любых затрат.

Благодаря этой системе я могла убедиться, сколь никчемную и безрассудную жизнь ведет этот несчастный и ничтожный лентяй, бесхарактерности которого я была обязана началом своей гибели; он вставал поутру лишь затем, чтобы ночью вновь улечься в постель; если не считать передвижений эскадрона, в которых он был обязан участвовать, это было неподвижное животное, — не приносящее обществу ни малейшей пользы; он был из тех, о ком можно сказать, что они хоть и живы, но призваны в жизнь лишь для того, чтобы со временем ее покинуть. У него не было друзей, он не имел любимых развлечений, не играл ни в какие игры и ровно ничем на свете не занимался — словом, он шатался без всякого смысла туда и сюда — и живой ли, мертвый — не стоил и двух ливров; он был из тех людей, что ни в грош не ставят свою жизнь, и, покидая свет, не оставляют по себе и памяти о том, что когда-нибудь на нем существовали; он произвел на свет пятерых нищих и уморил с голоду жену — вот все, что можно было о нем сказать.

Дневник, повествующий о его поведении, который мне присылался каждую неделю, составил бы самую бессмысленную книгу в этом роде: описание жизни, не заключавшей в себе ни грана серьезности, вместе с тем не давало пищи даже для шуток. Дневник этот столь бесцветен, что ничем не позабавил бы читателя, и по этой причине я его здесь не привожу.

И однако я была вынуждена неотступно следить за этим бездельником, ибо на всем свете он один был способен причинить мне вред. Я должна была избегать встречи с ним, как если бы он был привидением или даже самим сатаной; и мне приходилось выкладывать сто пятьдесят ливров в месяц — при этом я еще считала, что дешево отделалась — лишь для того, чтобы не упускать из глаз этого ничтожества. Иначе говоря, я вменила моему шпиону в обязанность следить за этим негодяем ежечасно, дабы получать о его деяниях самый подробный отчет; впрочем, образ жизни его был таков, что задача эта не представляла особенного труда; ибо сыщик мог быть уверен, что на протяжении нескольких недель кряду застанет его либо подремывающим на скамье у дверей харчевни, где он квартировал, либо пьянствующим внутри нее, — и это по меньшей мере десять часов в сутки!

Хоть неправедная жизнь, которую он вел, подчас вызывала у меня к нему жалость, не говоря уже об изумлении, что столь воспитанный джентльмен, каковым он некогда все же являлся, выродился в столь никчемное существо, я не могла его не презирать и твердила, что меня следовало выставить всей Европе напоказ — глядя на меня, женщины убедились бы вживе, сколь пагубно выходить замуж за дурака. Конечно, от превратностей судьбы никто не огражден; но если человек разумный и может впасть в ничтожество, у жены его остается надежда, что он так же может и подняться; с дураком же — стоит тому раз споткнуться, и он погиб навсегда; попал в канаву, в канаве и подыхай; обеднел, так помирай с голоду.

Однако довольно о нем. Некогда я жила одной надеждой — увидеть его вновь; теперь у меня была одна мечта — никогда больше его не видеть, а главное — не быть увиденной им. Что до последнего, то я, как то описано выше, приняла надежные меры.

Итак, я вернулась в Париж. Мой благородный отпрыск, как я его называла, оставался в *** — том самом поместье, где я произвела его на свет и откуда по просьбе принца переехала в Париж. Тотчас по моем прибытии он явился поздравить меня с приездом и поблагодарить за то, что я подарила ему сына. По правде сказать, я была уверена, что он собирается сделать мне какой-нибудь подарок (как оно и случилось на другой день). В этот же день он, оказывается, решил со мною пошутить. Так. проведя у меня весь вечер, отужинав со мною в полночь и оказав мне честь (как это у меня в ту пору именовалось) делить со мною ложе весь остаток ночи, он шутя объявил мне, что лучший подарок за рожденного сына, какой он мне может предложить, — это дать мне залог следующего. Но это было всего лишь шуткой. Как я уже намекнула выше, наутро он выложил на мой туалетный столик кошелек, в котором было триста пистолей. Я заметила, как он кладет его на стол, но не подала виду и только как бы неожиданно его обнаружила; я громко вскрикнула и принялась его бранить, как всегда, ибо в этих случаях он давал мне полную волю говорить что и как мне вздумается. Я сказала ему, что это жестокость, что он не дает мне возможности ни о чем его попросить и вынуждает меня краснеть от стыда за то, что я ему стольким обязана, и все в таком духе; подобные речи, я знала, доставляли ему удовольствие, ибо если он был щедр, не зная меры, то он так же был безгранично мне благодарен за то, что я никогда не докучала ему просьбами; в этом мы были квиты, ибо за всю свою жизнь я не попросила у него ни гроша.

После того как я его разбранила, он сказал, что я либо превосходно владею искусством угождать, либо мне от природы без всякого усилия дано то, что представляет величайшую трудность для других, прибавляя, что ничто так не досаждает благородному человеку, как просьбы и домогательства.

Откуда же взяться просьбам и домогательствам, отвечала я, когда он не оставлял мне возможности чего-нибудь пожелать; надеюсь, однако, прибавила я, он не затем осыпает меня дарами, чтобы оградить себя от возможных домогательств. И я уверила его, что только крайняя нужда могла бы вынудить меня обеспокоить его ими.

Человек благородный, сказал он, обычно знает, как ему поступать; что до него самого, он делает лишь то, что не выходит за пределы благоразумия и поэтому заклинает меня не стесняться и просить его о чем только мне заблагорассудится; я так ему дорога, сказал он, что нет такой просьбы, в какой бы он посмел мне отказать, но ему особенно приятно притом слышать от меня, что я довольна его приношениями.

Мы еще долго обменивались комплиментами в этом духе, и поскольку большую часть нашей беседы мы вели, покоясь друг у друга в объятиях, то мои благодарные излияния он останавливал поцелуями.

Пора, однако, упомянуть, что принц мой, хоть и проживал все это время в Париже и часто бывал при дворе, где, как я полагала, занимал или рассчитывал получить какой-то немаловажный пост, не являлся подданным французского короля[49]. Говорю же я об этом потому, что через несколько дней после описанного свидания он сказал, что принес самую неприятную новость, какую мне доселе приходилось слышать из его уст. Затем, отвечая на мой удивленный взор, он продолжал:

— Не тревожьтесь, весть эта столь же безрадостна для меня, — как и для вас; но я пришел с вами посоветоваться, нельзя ли нам несколько облегчить ее последствия для нас обоих.

Эти слова меня еще больше изумили и встревожили. Наконец, он объявил, что ему, по всей видимости, придется ехать в Италию; и хотя поездка эта ему приятна была во всех отношениях, однако при одной мысли о разлуке со мной его охватывали тоска и уныние.

Я оцепенела и потеряла дар речи, как если бы над моей головой внезапно разразилась гроза. Мне вдруг представилось, что я лишаюсь его навсегда, а такая мысль была поистине нестерпима. Впоследствии он сказал мне, что я даже побледнела.

— Что с вами? — тревожно спросил он. — Я вижу, что оглушил вас своим известием.

И, подойдя к буфету, он налил мне глоток живительной настойки (которую сам же и принес).

— Не бойтесь, — сказал он, — я никуда без вас не поеду.

Невозможно и вообразить все те ласковые слова, которые он затем стал мне говорить, а также нежность, с какою он их произносил.

Неудивительно, впрочем, что я побледнела, ибо я в самом деле была поначалу поражена и решила, что все это, как оно обычно и бывает в подобных случаях, всего лишь уловка, придуманная для того, чтобы меня бросить и прекратить затянувшуюся связь. Тысяча предположений вихрем пронеслось у меня в голове в те короткие мгновения, что я оставалась в неизвестности. Как я уже сказала, я была в самом деле поражена и, быть может, даже побледнела, но падать в обморок я не собиралась.

Мне, впрочем, было приятно видеть, как он встревожился, и чувствовать его заботу обо мне. Но прежде чем глотнуть целительный напиток, который он поднес к моим губам, я взяла рюмку из его рук и сказала:

— Мой господин, ваши слова имеют для меня больше целебной силы, нежели этот лимонный напиток; ибо, как нет большей для меня горести, нежели вас утратить, так и самая для меня большая радость — услышать из ваших уст заверения, что мне не грозит такая беда.

Он усадил меня на диван, и, усевшись рядом и наговорив мне множество ласковых слов, повернул ко мне лицо.

— Неужели вы отважитесь ехать со мной в Италию? — с улыбкой спросил он.

У меня, было, дух захватило. Но я и виду не показала, говоря, что удивлена его вопросом, ибо нет такого места на земле, куда бы я за ним не последовала, и, ради счастья быть его спутницей, я готова хоть на край света.

Затем он посвятил меня в цель его поездки, рассказав, что его посылает в Италию сам король, и прибавив) подробности, которые я не нахожу возможным здесь привести, ибо с моей стороны было бы весьма неразумно дать читателю хоть малейший повод разгадать, кто был мой высокий покровитель[50].

Словом, чтобы не затягивать этой части моего повествования и описания нашего путешествия и жизни за границей, которого одного хватило бы на целую книгу, скажу лишь, что остаток вечера прошел, в оживленных разговорах о предстоящем путешествии — как мы поедем, какое он возьмет себе, имя, кто будет состоять у него в свите, и, наконец, Каким образом ехать мне. Мы перебрали множество различных способов; ни один из них, однако, не казался нам годным, так что в конце концов я сказала, что моя поездка была бы, очевидно, слишком обременительна и потребовала бы слишком больших расходов, к тому же не могла не вызвать толков и, словом, представила бы слишком много для него неудобств; хоть потерять его для меня было бы почти равносильно смерти, я все же предпочла бы это и готова на все, говорила я, только бы не оказаться ему в тягость.

В следующее его посещение я снова заговорила о трудностях задуманного нами предприятия и, наконец, предложила на его рассмотрение план, который сводился к тому, чтобы мне оставаться покуда в. Париже или в любом другом месте, какое ему угодно мне указать, и только получив известие о его благополучном прибытии, пуститься в путь самой и поселиться по возможности ближе к его резиденции.

Но он и слушать не хотел о таком предложении: поскольку я отваживалась, как он говорил, на такое путешествие, то он не желает, лишать себя радости, какую ему доставляет мое общество; что до расходов, то это, сказал он, не моя забота; и в самом деле, его путешествие, как я узнала, оплачивалось за счет королевской казны, равно как и вся его свита; ибо ехал он с секретным поручением чрезвычайной важности.

Говорили мы с ним, говорили, пока он, наконец, не пришел к следующему решению, а именно, что поскольку он будет ехать инкогнито, никому и дела не будет — ни до него самого, ни до тех, кто его сопровождает; а коли так, то я могу ехать с ним в одной карете, и таким образом да протяжении всего путешествия ничто не будет ему препятствовать наслаждаться (как ему было угодно выразиться) моим приятным обществом.

Его любезность превосходила все, что можно себе представить. Придя к такому, решению, он стал готовиться к предстоящему путешествию: — то же самое, во всем следуя его указаниям, делала и я. Но передо мной возникло одно чрезвычайно важное затруднение, и я ума не могла приложить, как его разрешить; дело в том, что я не знала, как распорядиться твоим имуществом, которое была вынуждена оставить во Франции. Я была богата, очень богата, и не знала, что делать с моим богатством, кому его доверить. На всем свете у меня не было никого, кроме Эми; без нее в дороге мне было бы очень трудно, к тому же мысль, что она останется единственной хранительницей моего добра, меня страшила — ведь если бы с ней что случилось, меня постигло бы полное разорение; умри Эми, и неизвестно, в чьи руки попадет все мое имущество. Это заботило меня сверх всякой меры, и я не знала, что делать; говорить об этом с принцем я не решалась, ибо боялась, как бы он не понял, что я богаче, нежели он полагает.

Но принц и здесь пришел мне на помощь; однажды, когда мы обсуждали меры, необходимые для нашего путешествия, он сам завел обо всем этом разговор и шутливым тоном спросил меня, кому я доверю присматривать за моим состоянием в мое отсутствие.

— Состояние мое, сударь, — сказала я, — не считая того, чем я обязана вашим щедротам, хоть и невелико, однако, должна признаться, доставляет мне некоторую заботу, ибо у меня нет в Париже знакомых, кому бы я могла его доверить, да и вообще мне некого оставить в доме, кроме моей девушки; а как мне обойтись без нее в пути я, право, не знаю.

— Что до ваших удобств в пути, — сказал принц, — о том не заботьтесь; я достану вам такую прислугу, какая придется вам по душе; а что до вашей девушки, коли вы ей доверяете, оставьте ее здесь, а я помогу вам распорядиться, вашей собственностью так, что вы можете быть спокойны за ее сохранность, как если бы вы никуда не уезжали.

Я ответила ему поклоном; кому, как не ему могу я вверить все, чем владею, сказала я, изъявив готовность точно следовать его указаниям. Больше мы об этом в тот вечер не говорили.

На следующий день он прислал мне большой кованый сундук, он был так велик, что шесть дюжих молодцов еле втащили его в дом. В этот-то сундук я и сложила все свои богатства; ради моего спокойствия он поселил у меня честного старика с женой, дабы те составили моей Эми компанию, и еще он приставил к ней двух слуг — девушку и мальчика; таким образом в доме поселилось целое семейство, отданное под начало Эми, которая воцарилась над ним полноправной хозяйкой.

Итак, устроив все дела, мы выступили в путь инкогнито, как ему было угодно выразиться; впрочем, мы составляли целый караван: две кареты, в каждую из которых было запряжено по три лошади, две коляски и человек восемь слуг, ехавших верхами и вооруженных до зубов.

Трудно представить себе женщину, занимавшую положение, подобное моему, а именно — наложницы, которая бы пользовалась таким почетом. Мне прислуживали две женщины под началом некой мадам ***, пожилой, бывалой дамы, которая превосходно исполняла все обязанности дворецкого: сама же я не знала никаких забот. Прислуга занимала одну из карет, мы с принцем, вдвоем, — другую; и только временами, когда он считал это необходимым, я переходила в первую карету, а мое место рядом с принцем занимал кто-либо из его свиты.

Не стану распространяться о нашем путешествии, скажу только, что, когда мы достигли этих поистине ужасающих альпийских гор, ехать в карете стало невозможно, и мой принц заказал для меня носилки, в которые вместо лошадей впрягли мулов, а сам поехал на лошади верхом. Кареты были отправлены другим путем обратно в Лион. В Сузе нас ожидали кареты, высланные нам навстречу из Турина[51], а оттуда на перекладных мы добрались до Рима, где дела моего принца (какие, о том мне ведать не следовало) заставили нас задержаться на некоторое время. Когда он окончил там все свои дела, мы двинулись в Венецию.

Он в точности исполнил свое обещание и на протяжении почти всего пути я наслаждалась его обществом, словом, была его единственной собеседницей. Ему нравилось показывать мне все, что достойно внимания путешественников, и еще больше — рассказывать мне что-либо из истории всего, что проходило перед моими глазами.

Сколько бесценных усилий было им затрачено напрасно на ту, которую ему рано или поздно суждено было покинуть с раскаянием в душе! Человек его благородного происхождения и неисчислимых личных достоинств — можно ли было так себя уронить? Я потому только и останавливаюсь на этой части моего повествования, которая иначе бы того не стоила, чтобы показать всю тщету подобной неправедной страсти. Будь на моем месте его жена или дочь, можно было бы сказать, что он как и должно, заботится об развитии их умственных сил, расширении их кругозора, и это было бы достойно одной лишь похвалы. Но все это — ради обыкновенной шлюхи, ради той, которую он возил с собою, побуждаемый причиной, которую никак нельзя было считать достойной уважения, ибо заключалась она в желании потакать самой низменной из человеческих слабостей — вот что было удивительно! Сколь, однако, всесильна порочная страсть! Короче говоря, блуд являлся излюбленнейшим его пороком, единственным его отступлением от стези добродетели, ибо во всех прочих отношениях это был один из самых превосходных людей, каких только знает свет. Других недостойных страстей у него не было ни одной, ни вспышек безудержной ярости, ни показной гордости — в этом его не мог бы попрекнуть никто. Нет, это был смиреннейший, любезнейший и добродушнейший из смертных. Он никогда не божился, ни одно непристойное слово не вылетало из его уст, и все его обращение, все его поступки (за исключением названного мною выше) были совершенно безукоризненны. Впоследствии, оглядываясь на эту пору, я не раз предавалась мрачным размышлениям, вспоминая, что лукавый избрал меня для того, чтобы расставить свои силки на пути такого человека, как мой принц: что это под моим воздействием он был вовлечен в столь тяжкий грех, что это я явилась орудием дьявола и причинила ему столько вреда.

Загрузка...