Однако Эми, эта неутомимая и упорная душа, разыскала некую женщину и дала ей поручение, послав ее в Спитлфилдс, где проживал благодетель моего сына, и куда, как полагала Эми, девушка непременно должна была явиться после того, как потеряла место у меня; женщине этой было велено дать ей обиняками и намеками понять, что так же, как и для ее брата, кое-что будет сделано и для нее; чтобы дочь моя не впала в отчаяние, подосланная должна была вручить ей 20 фунтов на то, чтобы она купила себе одежду; сверх того ей было поручено внушить девушке, чтобы она не шла никуда более в услужение, а думала об ином; чтобы она арендовала себе комнату у каких-нибудь честных людей и там дожидалась дальнейших указаний.

Девушка, как можно тебе вообразить, была вне себя от радости, и поначалу даже чрезмерно о себе возомнила; она купила себе весьма нарядное платье и первым делом нанесла миссис Эми визит дабы показаться ей во всем своем новоявленном великолепии. Эми ее поздравила, и выразила надежду, что все обернется так, как о том мечтает девушка, но предостерегла ее от слишком высоких ожиданий; скромность, сказала она, есть лучшее украшение благородной женщины, и, словом, надавала ей множество полезных советов, ничего ей, однако, не открыв.

Все рассказанное выше имело место в первые годы моего блистательного появления в свете, в пору балов и маскарадов; Эми успешно проследила за первыми шагами моего сына на его новом, поприще, причем мы воспользовались мудрыми советами моего верного наставника сэра Роберта Клейтона, который подыскал для него учителя; тот впоследствии послал его в Италию, о чем будет рассказано в соответствующем месте моей повести; столь же успешно, хоть и через третье лицо, Эми распорядилась судьбой моей дочери.

Связь моя с милордом *** начинала близиться к концу, и, признаться, несмотря на его деньги, она затянулась столь долго, что их милость наскучил мне много более, нежели я ему. Он успел за это время состариться, сделался раздражителен и капризе и, что ни старше, то порочнее, настолько, что самый порок сделался мне отвратителен и невыносим; в делах этого рода у него завелись такие привычки, какие я не решаюсь здесь описывать, и так они мне омерзели, что, воспользовавшись как-то одним из его капризов, коими он мне все чаще докучал, я оказалась менее покладистой, чем обычно; зная его вспыльчивость, я позаботилась о том, чтобы вызвать у него приступ гнева, коим затем оскорбилась, что привело к крупному разговору; я объявила, что замечаю с его стороны известное к себе охлаждение; в пылу запальчивости он ответил, что так оно и есть. Тогда я сказала, что усматриваю в обхождении его милости со мною желание отвратить меня от него, что за последнее время он позволил себе по отношению ко мне поступки, каких никогда прежде не допускал, и, словом, просила милорда не стесняться, коли он задумал меня бросить; однако, я не довела дела до прямого разрыва и не стала говорить, что и мне он надоел не меньше, так что я прошу его меня освободить, ибо знала, что это придет само собой; сверх того, я была обязана ему за многое и не хотела, чтобы разрыв произошел по моей вине, дабы он не имел случая попрекнуть меня неблагодарностью.

Однако он сам дал мне повод, ибо целых два месяца не показывался мне на глаза; я, впрочем, так и ждала, что за нашим разговором последует его отлучка на некоторое время, ибо так у нас уже бывало не один раз; правда, обычно она не превышала двух, от силы трех недель. Однако, прождав его с месяц, — а столь длительной разлуке, как я сказала, он меня еще не подвергал ни разу, я решилась на новую тактику, ибо положила, что отныне уже в моей воле — продолжать ли нашу связь далее, или совсем ее порвать. Поэтому к концу месяца я выехала из своего дома и поселилась возле Кенсингтонского карьера, неподалеку от дороги на Эктон; в доме же я оставила лишь Эми да одного слугу, дав им наставления, как себя держать, когда милорд опомнится и почтет нужным возвратиться, — а что так будет, в этом я нимало не сомневалась.

Примерно к исходу второго месяца он явился и, как обычно, в сумерки. Открывший ему дверь слуга доложил, что госпожи нет дома, но что миссис Эми у себя наверху: милорд не стал требовать, чтобы та к нему спустилась, и сам поднялся в столовую, куда к нему вышла миссис Эми. Он спросил, где я.

— Милорд, — отвечала Эми, — моя госпожа вот уже давно, как отсюда выехала и поселилась в Кенсингтоне.

— Скажите, пожалуйста! — воскликнул он. — Какими судьбами в таком случае, любезная миссис Эми, мне посчастливилось застать здесь вас?

— Милорд, — ответствовала Эми, — мы здесь остались до конца месяца, ибо вещи еще не перевезены, к тому же нам поручено отвечать тем, кому будет угодно справиться о миледи.

— Так, — сказал он. — Что же вам поручено было передать мне?

— Право, милорд, — говорит Эми, — у меня никаких особых поручений к вашей милости нет, разве что сообщить вам, да и всякому, кто полюбопытствует, адрес, по коему миледи отныне пребывает, дабы никто не вздумал, что она сбежала.

— Ну, нет, миссис Эми, — возразил он, — что до этого, я не полагаю, чтобы она сбежала, но, по правде сказать, я не расположен следовать за нею так далеко.

В ответ Эми только молча присела в реверансе. Затем прибавила, что по ее расчетам, я через некоторое время должна буду сюда прибыть на неделю-другую.

— Когда же вы ожидаете сего события, миссис Эми? — спросил милорд.

— Да я думаю, к следующему вторнику, — отвечала она.

— Отлично, — сказал милорд. — Тогда я к ней и наведаюсь. — И с этими словами повернулся и ушел.

Я соответственно прибыла во вторник и провела там две недели; он так и не являлся; тогда я вернулась в Кенсингтон, и посещения милорда, к несказанной моей радости, сделались весьма редкими; несколько же времени спустя я этому радовалась еще более, чем вначале, и по причине еще более важной.

Ибо к этому времени мне опротивел не только милорд, но и самый порок; а как у меня теперь возможности предаваться развлечениям и наслаждаться жизнью было более, чем у какой-либо другой женщины на свете, я обнаружила, что рассудок все более убеждает меня искать радостей в более благородных делах, нежели мне прежде приходило на ум; и как только я вступила на путь подобных рассуждений, я начала по справедливости судить о своем прошлом и обо всем моем прежнем образе жизни. И хоть в мыслях моих не было и малейшего признака того, что могло бы именоваться благочестием или пробудившейся совестью, и я была еще далека от раскаяния или хотя бы какого-нибудь родственного ему чувства, в особенности поначалу, тем не менее мое понимание жизни и знание света, и, сверх того, разнообразное множество сцен, в которых мне довелось играть свою роль, — все это мало-помалу, говорю, начало оказывать действие на мой ум; а однажды утром, когда я лежала в постели, уже пробудившись, но еще не вставая, все это отозвалось во мне с такой силой, словно кто-то со стороны вдруг задал мне вопрос: «Теперь-то зачем тебе ходить в шлюхах?» На таковой вопрос естественно было отвечать, что вначале меня на этот путь толкнули нужда и крайность, кои сатана представил мне в еще более безнадежном свете, дабы заставить меня поддаться соблазну; ибо должно признать, что отчасти вследствие того, что я была воспитана в добродетели, отчасти же благодаря врожденному благочестию, в молодости у меня было сильное отвращение к греху; однако дьявол и сила, еще более могучая, чем сам дьявол, — нужда одержали верх, а главное, человек, подвергнувший мою добродетель осаде, повел ее в столь любезной и, смею сказать, неотразимой манере, и все это при содействии все того же нечистого духа — да будет мне позволено верить, что сей последний принимал, если не целиком, то хотя бы частичное участие в направлении моих дел! — словом, как я сказала, человек этот повел свою осаду столь неотразимым образом, что (как я и говорила, описывая события той поры) не в моей власти было противиться ему. Этими обстоятельствами, повторяю, заправляла бесовская сила, причем не только в ту пору, когда она меня склонила уступить;, нет, она, эта сила, продолжала приводить бедственное мое положение в качестве довода, укреплявшего дух мой против доводов рассудка и вести меня по омерзительному пути, по коему я шла с такой неуклонностью, точно считала его законным и честным.

Однако здесь не место задерживаться на этом. Все это было лишь предлогом, пусть и не вовсе лишенным основания, но мне не следовало им воспользоваться; впрочем, отбросим сейчас все это, говорю, как не идущее к делу; теперь же сам дьявол не мог снабдить меня ни единым доводом, либо вложить мне в голову хоть какую-нибудь причину, — нет, как бы он того ни хотел, он не мог бы придумать ответа на этот вопрос: теперь-то зачем мне ходить в шлюхах?

Какое-то время я еще могла, положим, ссылаться в качестве оправдания на то, что дала известные обязательства этому порочному старому лорду и что честь не дозволяет мне его покинуть; как глупо и нелепо, однако, звучит это слово честь в столь бесчестном деле! Как будто женщина вольна продавать свою честь во имя бесчестия — какая омерзительная непоследовательность! Честь требовала, чтобы я возненавидела свой грех, да и самого человека, с которым его вершу, требовала, чтобы я с самого начала противилась всем нападениям, коим подвергалась моя добродетель? и все та же честь, кабы я не была глуха к ее зову, сохранила бы меня честной. Ибо

Что честь, что честность — все едино.

Все это, впрочем, показывает нам, сколь ничтожными оправданиями и пустяками тщимся мы себя тешить, подавляя попытки совести возвысить свой голос, когда желаем предаться приятному нам греху и сохранить наслаждения, с коими претит нам расстаться.

Однако последнее мое оправдание уже больше не годилось, ибо милорд сам нарушил, отступился от своего обязательства (не стану более называть это честью) и своим небрежением дал мне, справедливый повод совсем с ним расстаться; словом, поскольку и с этой причиной было покончено, мой вопрос — чего ради быть мне шлюхой теперь? — так и оставался без ответа. Ибо ничего не могла я уже привести себе в оправдание, даже наедине с собой. Как я ни была порочна, я не могли, не краснея, ответить, что мне мил разврат и что мне просто-напросто нравится быть шлюхой, — я не могла в том признаться самой себе, — наедине с собой, к тому же это и не было бы правдой. Никогда-то не могла я по справедливости и правде сказать, что я настолько порочна; но, в то время как вначале меня развратила нужда, а бедность сделала шлюхой, побуждали меня продолжать в начатом роде чрезмерная жадность к деньгам и чрезмерное тщеславие, ибо я не в силах была устоять против лести великих мира сего; против соблазна слышать, как меня провозглашают самой прелестной женщиной во Франции, против любезностей принца крови, а впоследствии против собственной гордыни, заставившей меня рассчитывать, и по глупости уверовать (разумеется, без малейших к тому оснований), будто я снискала себе любовь великого монарха. Таковы были приманки, таковы оковы, коими опутал меня сам дьявол. Рассудок же мой в ту пору был слишком ими пленен, чтобы я эти оковы могла разбить, Теперь же со всем этим было покончено. Самая крайняя алчность не могла служить мне более предлогом, сама судьба уже была бессильна уменьшить мое состояние. Я была недосягаема для нужды, и даже отдаленная опасность повстречаться с нею вновь мне уже не грозила, ибо у меня было по меньшей мере 50000 фунтов — впрочем, куда больше: ведь с этой суммы, которую я весьма выгодным образом обратила в недвижимое имущество, я получала 2 500 фунтов годового дохода, помимо тех трех или четырех тысяч, которые, я держала при себе на текущие расходы, не говоря о драгоценностях, серебряной утвари и прочем добре, составлявших вместе еще около 5 600 фунтов. Итак, перебирая в уме свои богатства, — а я, разумеется, этому занятию предавалась беспрестанно, — я с еще большей силой ощутила важность вопроса, о котором я сказала выше, и он не переставая звучал в моих ушах: «Что же дальше? — Зачем мне теперь ходить в шлюхах?»

Но хоть это верно, что мысли эти не давали мне покоя ни днем ни ночью, они, однако, не оказывали на меня того действия, какого можно было бы ожидать от размышлений о предмете столь основательном и серьезном.

Впрочем, кое-какие последствия даже и в ту пору они имели, заставив меня несколько изменить мой прежний образ жизни, о чем будет сказано в надлежащем месте.

Но тут примешалось одно особенное обстоятельство, доставившее мне в то время немало беспокойства, которое потянуло за собой целую череду событий иного рода. В небольших отступлениях, которыми я время от времени перебивала свой рассказ, я уже говорила, как меня заботила мысль о моих детях, а также, как я распорядилась в этом деле. Продолжу немного эту часть моего рассказа, дабы привести ее в единый строй с последующими происшествиями.

Мальчика моего, моего единственного оставшегося в живых — законного сына, удалось спасти от тяжкой участи подмастерья простого ремесленника, дав ему возможность продолжать образование; обстоятельство это, которое хоть оно в конечном счете и давало неисчислимые преимущества, оттягивало срок, когда он мог стать на ноги, почти на три года, ибо он уже почти год промаялся у своего первого хозяина, к которому его поместили, а для того, чтобы подготовить его к поприщу, на коем он имел теперь надежду со временем подвизаться, требовалось еще два года; таким образом, ему было уже 19 лет, если не все 20, прежде чем он мог приступить к тем занятиям, к каким я его предназначала. — Впрочем, срок этот миновал и я устроила его в ученики к преуспевающему купцу, у которого были дела в Италии; тот послал его в Мессину, что на острове Сицилия. Незадолго до события, о котором я собираюсь рассказать, я, иначе говоря, миссис Эми, получила от моего сына несколько писем, и в них сообщалось, что время его ученичества приходит к концу и что у него есть возможность там же устроиться в английский торговый дом и притом на весьма выгодных условиях — если только размеры помощи, на какую он может рассчитывать, будут соответствовать его нынешним нуждам; в этом случае, писал он, ему хотелось бы, чтобы предназначенная для него сумма была направлена ему сейчас, предлагая миссис Эми справиться о подробностях у его хозяина, лондонского купца, того самого, у кого он служил в учениках; последний же дал моему верному и неизменному советчику сэру Роберту Клейтону столь благоприятный отзыв, как о деле, в которое мой мальчик намеревался вступить, так и о нем самом, что я, не колеблясь, выдала 4 000 фунтов, то есть на 1000 фунтов больше, чем он требовал, или, вернее сказать, просил; мне хотелось его таким образом ободрить, дабы обстоятельства, при каких он вступает в жизнь, оказались лучше его ожиданий.

Лондонский купец со всей добросовестностью переслал своему ученику упомянутую сумму, и, узнав от сэра Роберта Клейтона, что молодой джентльмен (так ему было угодно величать моего сына) человек обеспеченный, послал в Мессину рекомендации, благодаря чему у него там был кредит не менее верный, чем наличные деньги.

Мне тяжко было примириться с тем, что все это время я должна скрываться от собственного сына, и что он будет почитать себя обязанным за все эти блага не мне, а человеку стороннему; вместе с тем у меня не хватало духу открыться сыну, который бы в этом случае узнал, что за птица его мать и чем она занимается; ведь тогда, считая себя бесконечно обязанным мне благодарностью, он, будучи человеком добродетельным, одновременно решил бы, что обязан возненавидеть свою мать и проклясть ее образ жизни, доставивший ему его нынешнее благополучие.

Я потому и упоминаю об этой части жизни моего сына, которая хоть и не имеет прямого касательства к моей повести, но, однако, побудила меня задуматься, как бы покинуть неправедный путь, каким я шла, с тем чтобы собственный мой сын, когда он возвратится в Англию состоятельным и видным купцом, мог меня не стыдиться.

Угнетала меня, впрочем, еще более тяжкая забота, которая камнем легла мне на душу, — я имею в виду мою дочь; как я уже говорила, я распорядилась вызволить из нужды и ее, поручив это женщине, избранной Эми. Девице моей было предложено завести хорошие наряды, арендовать для себя комнаты, нанять горничную, обрести манеры, иначе говоря, выучиться танцам и светскому обращению, дабы, глядя на нее, всякий сказал, что это девушка из благородной семьи; в этом качестве — так ей было дано понять — ей со временем удастся вступить в свет, и забыть былые невзгоды. Единственное условие, какое ей было поставлено — это не торопиться с замужеством, покуда за ней не закрепят состояния, размеры которого помогут ей распорядиться своей рукой соответственно не нынешнему ее положению, а тому, какое ей суждено занять.

Эта молодая особа достаточно сознавала свое положение, и полностью выполнила все мои предписания; к тому же, у нее хватило ума понять, что не в ее интересах нарушить предложенные ей условия.

Вскорости после всего этого, облачившись в один из своих нарядов, какими она успела, как ей то было предписано, обзавестись, она — как уже говорилось — нанесла визит миссис Эми, дабы поведать той о привалившем к ней счастье. Эми притворилась, будто чрезвычайно удивлена такой перемене, выразила свою радость за нее, ласково ее приняла и хорошенько угостила; когда же та приготовилась уходить, Эми, якобы испросив у меня разрешение, отправила ее домой в моей карете; узнав, где она поселилась, — а поселилась она в Сити[97], Эми обещалась отдать ей визит, что и исполнила. Словом, между Эми и Сьюзен (а дочь моя была наречена моим именем) завязалась близкая дружба.

Одно неодолимое препятствие стояло на дороге бедняжки, а именно — то, что она некоторое время была служанкой в моем доме; если бы не это обстоятельство, я бы не выдержала и открылась ей. Но я и мысли не допускала, чтобы моим детям сделалось известно, какова та, коей они обязаны своим появлением на свет; я не намерена была дать им повод укорить свою мать за ее безнравственное поведение, а еще менее — своим примером оправдать подобные же поступки у них.

Таковы были мои побуждения, коими я руководствовалась; так именно и обстояло дело, ибо, если высшие силы не имеют над человеком достаточного влияния, то его подчас от худых дел удерживает мысль о детях. Но об этом после.

Впрочем, одно обстоятельство чуть было не ускорило моей встречи с бедной девушкой.

После того, как она узнала Эми покороче и обе не один раз побывали друг у дружки в гостях, моя дочь, — по годам уже взрослая женщина, — разговорившись однажды о веселье, какое царствовало в моем доме в ту пору, что она в нем служила, не без досады заметила, что ей так ни разу не удалось увидеть свою госпожу (то-есть, меня). «Ну, неудивительно ли, сударыня, в самом деле, — сказала она, — что, прослужив чуть ли не полных два года в том доме, я ни разу не видела своей госпожи, кроме как в тот знаменитый вечер, когда она танцевала в своем восхитительном турецком наряде? Да и сказать по правде, все равно я бы ее не узнала в обыкновенном платье».

Эми обрадовалась, но будучи от природы особой смышленой, не попалась на удочку и сделала вид, что пропустила это мимо ушей; мне, однако, она тут же все эти слова пересказала; должна признаться, я втайне ликовала при мысли, что она меня не знает в лицо и благодаря этой счастливой случайности, когда то позволят обстоятельства, я могу открыться ей и показать, что у нее есть мать, которой ей нет нужды стыдиться. Ведь все это время мысль, что моя дочь, быть может, знает меня в лицо, чрезвычайно меня сковывала, повергая в печальные размышления, а они, в свою очередь, и заставили меня обратить к себе вопрос, о котором я уже говорила выше; и, насколько горько было мне прежде, когда я думала, что дочь меня видела, настолько теперь мне было сладостно слышать, что это не так, и что, следовательно, она так и не узнает, кем я была, если когда-нибудь ей скажут, что я ее мать.

Впрочем, я решила в следующий раз, когда она придет к Эми, сделать опыт — войти в комнату, показаться ей и посмотреть, узнает она меня или нет. Но Эми отговорила меня, опасаясь — и вполне основательно — как бы я, поддавшись внезапному порыву материнского чувства, не выдала себя. Так что я решила покуда повременить.

Эти два обстоятельства, почему я о них и упоминаю, заставили меня задуматься о моем образе жизни и решить покончить с ним совсем, дабы моих близких не коснулось позорное пятно и я была в состоянии смело показаться собственным детям, собственной своей плоти и крови.

Была у меня еще и другая дочь, но сколько мы ее ни разыскивали, еще целых семь лет после того, как нашли старшую, мы не могли напасть на ее след. Пора, однако, вернуться к повести о моей жизни.

Теперь, когда я отчасти порвала с прежним своим положением, я могла рассчитывать на то, что и прежние мои знакомства прекратятся, а с ними вместе то мерзостное и гнусное ремесло, которым я так долго промышляла. Казалось бы, двери, ведущие к исправлению, если бы только я в самом деле искренне к нему стремилась, широко распахнулись передо мной. Однако мои старые знакомцы, как я их называла, разыскали меня в Кенсингтоне и стали вновь ко мне наведываться, и притом чаще, чем мне бы того хотелось. Но уж раз мое местопребывание сделалось известным, избавиться от их посещений можно было лишь недвусмысленным и оскорбительным для гостей отказом их принять, я же тогда еще не настолько утвердилась в своем новом решении, чтобы пойти на такое.

Хорошо уже было то, что мой старый и похотливый бывший фаворит, отныне ставший мне отвратительным, совсем от меня отстал. Однажды он, было, ко мне пришел, но я велела Эми сказать ему, что меня нет дома. Она произнесла это таким тоном, что милорд на прощание оказал ей холодно: «Ну что ж, миссис Эми, ваша госпожа, я вижу, не желает, чтобы ее посещали, передайте ей, что я больше не стану ей докучать — никогда». И уходя, еще дважды или трижды повторил: «никогда».

Мне было немного совестно, что я так жестоко с ним обошлась, ведь как-никак я от него получила немало подарков; но, как я уже говорила, он сделался мне противен, и если бы я решилась перечислить некоторые из причин, благодаря которым он мне опротивел, я думаю, всякий бы одобрил мой поступок; но эту часть невозможно обнародовать, так что я оставляю ее и возвращаюсь к своему рассказу.

Я начала, как уже говорилось, подумывать о том, чтобы отстать от своей прежней жизни и начать новую, к чему меня больше всего побуждала мысль о том, что у меня трое уже взрослых детей, а я меж тем — в том положении, в каком пребываю сейчас, — не могу с ними общаться или хотя бы открыться им; мысль эта весьма меня огорчала. Наконец, я заговорила об этом с моей камеристкой Эми.

Как я уже рассказывала, мы жили в Кенсингтоне, и хоть я и порвала со своим старым греховодником лордом ***, все же, повторяю, ко мне продолжали наведываться кое-кто из моих старых знакомых, и, короче говоря, в городе я была известна многим, и, что хуже, известно было не только мое имя, но и репутация.

Как-то утром, лежа в постели рядом с Эми, я предавалась своим печальным размышлениям, и та, слыша, как я вздыхаю, спросила, не захворала ли я.

— Да нет, Эми, — сказала я, — на здоровье свое я жаловаться не могу, но на душе у меня неспокойно; вот уже давно, как меня сосет непрестанная забота.

И тут я ей сказала, как меня убивает то, что я не могу ни обнаружить себя родным моим детям, ни завести друзей.

— Но отчего же? — спросила Эми.

— Посуди сама, Эми, — говорю я. — Что скажут мои дети, когда узнают, что их матушка при всем ее богатстве — всего-навсего шлюха, да да, самая обыкновенная шлюха! Что же до знакомств, пойми, мой друг, какая порядочная дама захочет водить со мной, шлюхою, знакомство, какой дом согласится открыть мне, шлюхе, свои двери?

— То правда, сударыня, — отвечает Эми, — но здесь уж ничего не поделаешь — прошлого не воротишь.

— Знаю, Эми, что прошлого не воротить, но если б можно было хотя бы очиститься от сплетен?

Эми же мне в ответ:

— Право, сударыня, — говорит она, — я не знаю, как вам от них избавиться — разве что нам снова поехать в чужие края, поселиться среди чужого народа, где никто нас не знает, никогда не видел и не скажет поэтому, будто знал или видел нас раньше.

Эти слова Эми подали мне новую мысль, которою я тут же с нею « и поделилась.

— А что, Эми, — сказала я, — что если мне покинуть эту часть города и жить где-нибудь в другом его конце, словно никто никогда не слыхал обо мне прежде?

— Это бы можно, — говорит Эми, — да только вам тогда следует отказаться от вашей пышной свиты, выездов, карет, лошадей и лакеев, переменить прислуге ливрею, да и собственные ваши наряды тоже, а если бы можно, и само лицо ваше переделать.

— Вот и хорошо, — сказала я. — Так я и сделаю, Эми, и сделаю тотчас, ибо не могу больше жить этой жизнью ни минуты!

Эми несказанно обрадовалась моему решению и со всей присущей ей стремительностью тотчас принялась хлопотать; не любительница мешкать Эми заявила, что дело это не терпит отлагательства.

— Хорошо, Эми, — сказала я, — поедем, когда ты скажешь, но как; нам приняться за дело, с чего начать? Не можем же мы в один миг рассчитать прислугу, отделаться от лошадей и кареты, бросить дом и преобразиться в новых людей! Прислугу надо предупредить заранее, все добро, лошадей и прочее продать, да и мало ли еще хлопот?

Все эти задачи нас смутили, и дня два или три мы ломали голову, как: их побыстрее разрешить.

Наконец Эми, которая отличалась большой сообразительностью в предприятиях такого рода, предложила мне следующий, как она это называла,, план действий.

— Я придумала, если вы еще не отказались от вашей мысли, сударыня, — сказала она, — я придумала план, как вам переменить весь ваш облик и обстоятельства в одни сутки и за двадцать четыре часа измениться так, как вам не удалось бы и за двадцать четыре года.

— Отлично, Эми, — сказала я, — рассказывай сбой план, одна мысль о нем доставляет мне радость.

— Слушайте же, — сказала Эми. — Позвольте мне съездить сегодня в город, там я разыщу какое-нибудь честное, порядочное семейство, и, попрошу их сдать комнаты даме из провинции, которая желает провести в Лондоне полгода вместе со своей родственницей (то есть со мной), состоящей при ней в качестве прислуги и компаньонки, и договорюсь, что вы будете платить им помесячно за кров и за стол.

— В дом этот, — продолжала она, — если он придется вам по душе, вы можете переехать хотя бы завтра утром, в наемной карете, прихватив с собой из людей одну меня, а из добра все те платья и белье, какие вам угодно (разумеется, самые простые); переехав, вы можете больше никогда не возвращаться сюда (Эми имела в виду дом, в котором мы находились, сейчас), и не видеть никого из челяди. Я между тем всем им объявлю, что вы уезжаете по срочным делам в Голландию, не нуждаетесь более в прислуге и предложу им приискать себе место; с теми же из них, кто этого пожелает, я тут же рассчитаюсь, выдав им жалование вперед за месяц. Затем я попытаюсь как можно выгоднее продать вашу мебель; что касается кареты, ее можно перекрасить и заново обить, сменить упряжь, сукно на козлах и тогда вы можете либо держать ее у себя, либо продать — это по вашему усмотрению. Главное, чтобы ваше новое жилище находилось в какой-нибудь глухой части города — и тогда вас никто ни за что не узнает, все равно как если бы вы никогда прежде не были; в Англии.

Таков был план Эми, и он так пришелся мне по душе, что я решил тотчас ее отпустить на розыски нового жилища, и даже сказала, что поеду с ней сама. Эми, однако, отговорила меня, сказав, что ей придется долго рыскать и шнырять в поисках подходящего жилья, и я не столько помогу ей, сколько помешаю; я не стала спорить.

Словом, Эми отправилась и пропадала пять долгих часов; зато, когда она вернулась, я по ее лицу увидела, что она не потеряла времени даром. Она ввалилась, смеясь и отдуваясь: «Ах, сударыня! — воскликнула она, — я угодила вам так, как вам и не снилось!» И рассказала мне, что нашла дом в подворье возле Минериз[98], куда она попала совершенно случайно. Там оказалась семья, состоящая из одних женщин, так как хозяин дома уехал в Новую Англию[99], а у хозяйки четверо детей; она держит двух служанок, живет в достатке, но скучает без общества и поэтому согласилась взять постояльцев.

Эми приняла ее условия, не торгуясь, рассудив, что это лучший залог того, что со мною будут хорошо обращаться; итак, они поладили на том, что я ей буду платить 35 фунтов за полгода, а если я решусь взять служанку, то 50. Хозяйка заверила Эми, что они живут тихой жизнью, не предаваясь светским развлечениям; она принадлежала к квакерам, чему я была очень рада.[100]

Я была так довольна выбором Эми, что решила на другой же день вместе с нею поехать посмотреть комнаты и познакомиться с хозяйкой. Мне понравилось все, и главное — особа, у которой мне предстояло поселиться; даром, что квакерша, это была по-настоящему воспитанная женщина, любезная, обходительная, вежливая, с прекрасными манерами — словом, лучшей собеседницы я еще не встречала; и, — что важнее всего — разговор ее, степенный и серьезный, был вместе с тем легок, весел и приятен. Я даже не знаю, как и выразить, насколько она пришлась мне по душе и восхитила меня; я была так довольна всем, что не захотела уезжать назад и в ту же ночь решилась у нее остаться.

Хоть ликвидация моего хозяйства в Кенсингтоне заняла у Эми чуть ли не целый месяц, я в своем рассказе могу на этом не задерживаться; скажу лишь, что, разделавшись со всем этим, Эми перевезла те вещи, какие было решено оставить, и мы зажили вместе в доме нашей доброй квакерши.

Уединение мое было совершенно; я была скрыта от взоров всех, кто когда-либо меня знал, и встреча с кем-либо из моей старой компании угрожала мне здесь не более, чем если бы я поселилась где-нибудь в горах Ланкашира[101]. Ибо виданное ли дело, чтобы рыцари синей Подвязки или запряженные шестерней кареты наведывались в узкие улочки Минериз и Гудманс-филдс»![102] Я была свободна не только от страха повстречать здесь кого-либо из моих прежних знакомцев, но и от малейшего желания их видеть, или даже слышать о них.

Первое время, когда Эми то и дело ездила в наш прежний дом, жизнь моя была немного суетлива, но как только там все было окончательно улажено, я зажила спокойно, уединенно, наслаждаясь обществом любезнейшей и приятнейшей леди, какую мне когда-либо доводилось встречать. Дa, эта квакерша была настоящая леди, ибо, своими манерами и воспитанностью она не уступила бы герцогине; словом, как я уже говорила, это была приятнейшая собеседница из всех, кого я когда-либо знавала.

После того, как я уже обвыклась, я обронила как бы невзначай, что влюблена в квакерский наряд. Это ее так обрадовало, что она заставила меня примерить ее платье. Истинная же причина у меня была вот какая: посмотреть, достаточно ли оно изменит мою наружность, сделает ли оно меня неузнаваемой?

Эми была поражена переменой, и хоть я с ней не поделилась своим замыслом, едва выждав, когда квакерша покинет комнату, воскликнула: «Я угадываю ваше намерение, сударыня, это превосходный маскарад! Вы совершенно другая женщина, да я бы сама вас не узнала, если бы встретила на улице. К тому же, — прибавила Эми, — вы в нем выглядите лет на десять моложе».

Я, разумеется, была несказанно рада таким ее словам, и когда она их повторила еще раз, так полюбила этот наряд, что попросила мою квакершу (не стану называть ее хозяйкой, это слишком низкое слово применительно к ней, она заслуживает совсем другого наименования), так вот, я попросила ее продать мне этот наряд. Он так мне полюбился, сказала я, что я готова дать ей за него взамен денег на новое платье. Сперва она было отказалась, но я вскоре увидела, что это лишь из вежливости, ибо, как она выразилась, не тоже, мне щеголять в ее обносках; если же мне угодно, прибавила она, принять это платье в дар, она с удовольствием его мне подарит для ношения дома, а затем пойдет со мной в лавку выбрать мне платье, более меня достойное.

Но так как я сама говорила с ней открыто и откровенно, то я просила и ее не чиниться со мной; я сказала, что меня ничуть не смущает то, что платье ее не новое и что, если только она согласна его мне продать, я ей заплачу. Тогда она сообщила мне, сколько она за него заплатила, а я, чтобы вознаградить ее, дала ей три гинеи сверх цены.

Эта добрая (хоть и незадачливая) квакерша имела несчастье выйти замуж за человека, который оказался дурным мужем и, покинув ее, уехал за океан; добротный, хорошо обставленный дом принадлежал квакерше, кроме того, она могла распоряжаться своей вдовьей частью, так что она жила со своими детьми, не ведая нужды; тем не менее деньги, которые я платила ей за стол и квартиру, не были лишними; словом, она была не меньше моего довольна тем, что я у нее поселилась.

Впрочем, понимая, что лучший способ закрепить новую дружбу — оказать какие-либо знаки дружелюбия, я начала делать ей и ее детям щедрые подарки; однажды, развязывая свои тюки и услышав, что она в соседней комнате, я с дружеской фамильярностью крикнула ей, чтобы она ко мне вошла, а затем стала показывать ей свои богатые наряды и, обнаружив среди них штуку тонкого голландского полотна, купленного мною незадолго до моего переезда, примерно по восьми шиллингов за ярд, вытащила ее и положила перед ней.

— Вот, мой друг, — сказала я, — позвольте мне сделать вам небольшой подарок.

Я видела, что она от изумления не может и слова вымолвить.

— Что это значит? — произнесла она наконец. — Право, я не могу принять столь дорогой подарок.

И прибавила:

— Это годится для тебя, но никак не для такой, как я.

Я подумала, что она имеет в виду обычаи секты, к которой она принадлежала:

— А разве квакерам возбраняется носить тонкое белье? — спросила я.

— Нет, отчего же. Те из нас, кто может себе это позволить, носят тонкое белье. Но для меня это слишком большая роскошь.

Мне, однако, удалось ее уговорить, и она с благодарностью приняла полотно. Я достигла этим и другой цели, ибо таким образом могла рассчитывать на ее поддержку в случае, если мне когда-нибудь нужно будет ей довериться. А поддержка такой женщины, как она — честной и смышленой, — могла очень и очень мне пригодиться.

Привыкнув к ее беседе, я не только научилась одеваться, как квакерша, но и усвоила квакерскую манеру тыкать, и это с такой непринужденностью, словно всю жизнь, прожила среди квакеров; словом, люди, не знавшие меня прежде, принимали меня за одну из них. Из дому я выходила редко; я так привыкла пользоваться каретой, что не представляла себе, как это люди ходят пешком; к тому же я подумала, что в карете легче скрыться от любопытных взоров. И вот я как-то объявила своей квакерше, что хотела бы подышать воздухом, что я слишком долго сижу взаперти. Она предложила взять, наемную карету или покататься на лодке[103], но я сказала, что когда-то держала собственный выезд и хотела бы завести таковой снова.

Она немного удивилась — ведь я все это время придерживалась чрезвычайно скромного образа жизни; но я сказала, что за ценой не постою, и она не нашла что возразить. Итак, я решила вновь завести собственный выезд. Мы начали обсуждать, какую купить карету, она рекомендовала соблюдать скромность, и я была того же мнения. Я предоставила ей распорядиться всем, она послала за каретником и он предложил мне скромный экипаж, без позолоты и вензелей, обитый внутри светло-серым сукном. Кучеру сшили ливрею такого же цвета и дали ему шляпу без позументов.

Когда все было готово, я надела платье, которое у нее купила, и сказала:

— Сегодня я буду квакершей; и знаешь что — давай прокатимся вместе в карете!

Мы так и сделали, и во всем городе нельзя было бы найти квакершу, которая в сравнении со мной не показалась бы подделкой. Меж тем вся эта затея была мною предпринята лишь для того, чтобы получше замаскироваться, дабы из страха быть узнанной, не сидеть замурованной в четырех стенах; все же остальное было чистое притворство.

Так мы жили, покойно и безмятежно, и, однако, я не могу сказать, что в моей душе царили безмятежность и покой. Я была как рыба, вытащенная из воды: я чувствовала себя такой же молодой и веселой в душе, какой я была в двадцать пять лет; я привыкла к ухаживаниям и лести и скучала без этого, так что нередко вздыхала о былом.

Почти все, что со мной случалось в жизни, оставляло по себе лишь раскаяние и сожаление, но из всех моих нелепых поступков самым непростительным и, можно сказать, безумным, о котором я сейчас не могла вспоминать без печали и горечи, был мой разрыв с голландским купцом, когда я отвергла его благородные и честные условия; и хоть его вполне справедливый (а в те времена показавшийся мне жестоким) отказ ко мне вернуться, несмотря на мои приглашения, вызвал у меня тогда негодование, мысли мои все чаще и чаще обращались к нему и к моему нелепому нежеланию связать с ним свою судьбу, и я никак не могла успокоиться. Я льстила себя надеждой, что если бы только мне удалось с ним встретиться, я бы его покорила вновь и заставила бы забыть все, что ему могло казаться в свое время жестокосердием с моей стороны; но поскольку на такую встречу надеяться не было никаких оснований, я пыталась выбросить из головы эти пустые мечты.

Однако они осаждали меня вновь и вновь, и я днем и ночью только и думала о человеке, о котором вот уже больше десяти лет как не вспоминала. Я поделилась с Эми тем, что у меня было на душе, и часто в постели мы с ней разговаривали об этом всю ночь напролет. Наконец Эми сама придумала способ помочь моему горю.

— Сударыня, — сказала она, — вы все убиваетесь из-за этого вашего купца, господина ***. Так Позвольте же, — говорит она, — я съезжу и разведаю, что он и как.

— Ни за десять тысяч фунтов! — воскликнула я. — Даже если бы ты случайно повстречала его на улице, я бы. тебе не позволила заговорить с ним обо мне.

— Да не о том речь, сударыня. Я и не собираюсь с ним заговаривать, а кабы и заговорила, то ручаюсь, я бы это устроила так, что ему и в голову бы не пришло, что это вы меня к нему подослали. Я просто хочу поразнюхать, жив ли он или нет. Если жив, я привезу вам весточку о нем, а нет — то и это будет для вас известием, и вы, быть может, успокоитесь.

— Ну что же, — ответила я. — Если ты обещаешь не вступать с ним ни в какие переговоры от моего имени, да и вообще не заговаривать с ним первой, я, быть может, и отпущу, тебя. Посмотрим, что из этого выйдет.

Эми пообещала мне исполнить все, как я велю, и, — словом, чтобы не затягивать рассказа, — я ее отпустила; но при этом обставила ее предприятие столькими запретами, что ее поездка вряд ли могла принести какую-либо пользу. И в самом деле, если бы Эми вздумала соблюсти их все, она с таким же. успехом могла сидеть дома и никуда не ездить. Ибо я велела, если ей случится с ним встретиться, не подавать даже виду, будто его узнала, а если уж он сам с ней заговорит, сказать, что она давно от меня ушла и ничего обо мне не слыхала; что она, Эми, то-есть, приехала во Францию шесть лет назад, вышла замуж и проживает в Кале — словом, что-нибудь в этом роде.

Эми, правда, ничего мне не обещала, ибо, как она сказала, нельзя же решить, что следует и чего не следует делать, пока не доберешься до места и не разыщешь господина, о котором у нас речь, или по крайней мере не услышишь о нем. Когда же она добьется встречи, — если я доверюсь ей теперь, как я всегда ей доверялась, — она ручается, что ничего не сделает такого, что бы послужило к моей невыгоде, а поступит так, чтобы заслужить полное мое одобрение.

Итак, получив от меня напутствие, Эми, несмотря на ужас, который ей внушало море, еще раз доверила ему свое бренное тело и отправилась во Францию. Ей предстояло навести четыре справки конфиденциального свойства для меня и еще одну, о чем я узнала от нее позже, — для себя самой. Я говорю «четыре», так как помимо первого и главного моего поручения — узнать все, что можно о моем голландском купце, я поручила ей, во-вторых, навести справки о моем муже, который служил в конной гвардии, — когда я его видела в последний раз; в-третьих, я хотела что-нибудь знать об этом негодяе-еврее, одно имя которого мне было ненавистно, а лицо внушало такой ужас, что сам сатана показался бы мне рядом с ним подделкой; и наконец — о моем заморском принце. Все эти мои поручения Эми добросовестнейшим образом выполнила, хоть результаты оказались не столь блестящими, как мне бы того хотелось.

Эми благополучно переправилась через пролив, и спустя три дня после того, как она покинула Лондон, я получила от нее письмо из Кале. Из Парижа она прислала мне отчет о первом и главнейшем моем поручении, которое касалось голландского купца. Он еще тогда, писала она мне, вернулся в Париж, где пробыл три года, после чего переселился в Руан, Эми тотчас собралась в Руан.

Она уже заказала было себе место в дилижансе, отправляющемся в Руан, как вдруг совершенно случайно повстречала на улице своего камердинера, как я его называла (иначе говоря камердинера, моего принца ***ского), который, как я о том рассказывала выше, состоял у нее в фаворитах.

Конечно, между ними завязался обмен любезностями всякого рода, как вы в свое время узнаете. Но главное, Эми расспросила своего приятеля о его господине, и получила полный отчет. Но и об этом после; затем она сказала ему, куда едет и зачем. Он велел ей подождать с поездкой, сказав, что на другой же день разведает все, что надо у одного купца, — который был знаком с моим. На другой день он ей докладывает, что мой купец вот уже шесть лет, как уехал в Голландию, где и пребывает до сих пор.

Это была первая весточка, как я сказала, от Эми — то есть первая касательно моего купца.

Между тем Эми навела справки и о других лицах, которые меня интересовали, Что до принца, сказал камердинер, то он уехал в свои германские владения, да так там, оказывается, и остался; он пытался меня найти, поручив ему (то есть камердинеру) разыскивать меня повсюду, но тому не удалось напасть на мой след. По мнению камердинера, знай его господин, что я все это время была в Англии, он бы ко мне туда приехал, но, отчаявшись меня найти, после длительных поисков оставил их; впрочем, камердинер был убежден, что его господин непременно бы на мне женился, и очень горевал, что не может меня найти.

Я, разумеется, не могла довольствоваться отчетом Эми и послала ее в Руан, где она с величайшим трудом (ибо человека, к которому ее направили, не оказалось в живых), с величайшим трудом, говорю, ей удалось узнать, что мой купец в самом деле провел года два, а то и больше в Руане, но затем, со слов французского купца, с которым говорила Эми, его постигла крупная неудача, и он уехал к себе в Голландию, где провел еще два года; впрочем, он вновь приезжал в Руан, где, пользуясь всеобщим уважением, прожил еще с год, после чего уехал а Англию, и ныне проживает в Лондоне. Но Эми не знала адреса, куда бы можно было ему писать — и вдруг, в силу простого совпадения, она повстречала старого голландского шкипера, который некогда служил у моего купца и только что сам прибыл в Руан. Шкипер сообщил ей адрес и сказал, что лондонский дом, где живет мой купец, стоит на Сент-Лоренс-Патни-лейн, но что всякий день он бывает на Бирже, под французской аркой[104].

Эми рассудила, что эту новость можно будет сообщить мне, когда она вернется в Англию; к тому же голландского шкипера она повстречала лишь четыре или пять месяцев спустя после того, как прибыла во Францию, во вторую свою поездку в Руан, — ибо она за это время возвращалась в Париж, откуда еще раз наведывалась в Руан в надежде что-нибудь там разузнать. Между тем она писала мне из Парижа, что ей никак: не удается напасть на его след, что там его вот уже семь или восемь лет как не было и что он, как ей сказали, какое-то время обретался в Руане, куда она и намеревалась отправиться для дальнейших розысков; однако, услышав впоследствии, что он отбыл в Голландию, решила, что ей ехать в Руан незачем.

Таков, я говорю, был первый рапорт, полученный мною от Эми, но, недовольная им, я приказала ей все же съездить еще раз в Руан.

Пока у меня шла эта переписка, и я уже получила несколько весточек от Эми, со мной случилось странное приключение, о котором лучше всего будет рассказать в этом месте моего повествования. Я выехала, как обычно, подышать воздухом, вместе с моей квакершей; на этот раз мы доехали до леса в Эппинге и возвращались в Лондон, как вдруг на дороге между Боу и Майл-энд[105], нас обогнали два всадника.

Они нас обогнали не оттого, чтобы неслись на рысях, а оттого, что наша карета ехала очень тихо; они даже не взглянули в нашу сторону; их лошади шли бок о бок, а седоки о чем-то увлеченно беседовали, обратив лицо друг к другу; таким образом мне виден был затылок того, кто ехал рядом с каретой, спутник же его был обращен ко мне лицом. Они проехали так близко, что я отчетливо слышала их разговор — они говорили на голландском языке. Судите о моем смятении, когда в дальнем от меня всаднике, в том, чье лицо было обращено к карете, я узнала моего друга — голландского купца из Парижа!

Я пыталась скрыть свое смущение от доброй квакерши, но она оказалась слишком опытной в делах подобного рода и тотчас меня спросила:

— Разве ты понимаешь голландский язык?

— Почему ты так думаешь? — возразила я.

— Да потому, что ты заметно взволнована речами этих людей, — ответила она. — Наверное, они говорили о тебе.

— Право, дорогой друг, в этом ты ошибаешься, ибо, хоть я в самом деле прекрасно понимаю их язык, говорят они всего лишь о кораблях да товарах.

— В таком случае, — возразила она, — один из них должен быть хороший твой знакомый или что-нибудь в этом роде. Ибо, если язык твой не хочет в этом признаться, достаточно взглянуть на твое лицо, чтобы понять, что это так.

Я хотела было смело и дерзко солгать, сказав, что не знаю ни того, щи другого, но, поняв, что это невозможно, сказала:

— Это верно, что один из них мне знаком — тот, что подальше, — но вот уже двенадцатый год пошел с тех пор, как я его видела в последний раз.

— Ну что ж, — сказала она, — во всяком случае в ту пору он, должно быть, не был тебе вовсе безразличен; иначе нынешняя встреча не произвела бы на тебя столь сильного впечатления.

— Это верно, — сказала я. — Я и в самом деле несколько поражена тем, что он здесь, я ведь думала, что он совсем в другой части света, и уверяю вас, я никогда не видела его в Англии.

— Тем более вероятия, что он приехал сюда ради тебя.

— Ах, нет, — сказала я. — Время странствующих рыцарей прошло, и на свете слишком много женщин, чтобы отправляться за ними в заморские земли.

— Как хочешь, а все-таки жаль, что он не мог разглядеть тебя, как ты его.

— Нет, нет, — сказала я. — Мне этого совсем не надобно. Ну, да он меня все равно не узнал бы в моем новом наряде, а уж о том, чтобы он не увидел моего лица, я позабочусь сама.

С этими словами я закрыла лицо веером, она же, убедившись, что я не шучу, оставила меня в покое.

Однако некоторое время спустя она возобновила разговор, но я продолжала упорствовать, говоря, что не желаю ему показываться на глаза.

Наконец, я уступила ей в одном, признавшись, что, хоть я не желаю, чтобы он знал, кто я и где я живу, я не прочь узнать, где он остановился, только не знаю, как об этом справиться. Она поняла меня с полслова, подозвала лакея, что стоял на запятках, и приказала ему не выпускать нашего джентльмена из глаз, а когда наша кадета доедет до конца Уайтчепела, спрыгнуть и следовать за ним по пятам, чтобы узнать, где он привязывает свою лошадь и войти на этот постоялый двор и попытаться разузнать, кто он такой и где проживает.

Лакей прилежно шел за ним и, увидев, что тот завернул в ворота постоялого двора на Бишопсгейт-хилл[106], успокоился, решив, что теперь можно на время оставить преследование и заняться расспросами. Но не тут-то было. Двор оказался сквозным, и вторые его ворота выходили на другую улицу; всадники же проехали этим двором, не думая в нем оставаться. Словом, лакей наш вернулся ни с чем.

Добрая моя квакерша была, казалось, еще более обескуражена, чем я, — во всяком случае, она сильнее выражала свое разочарование. Она спросила лакея, узнал ли бы он этого джентльмена, если бы вновь его увидел, и тот отвечал, что держался так близко от него и так внимательно его разглядывал, стремясь как можно лучше исполнить поручение, что наверняка бы его узнал, и уж, вне всякого сомнения, узнал бы его лошадь.

Последний довод казался достаточно убедительным, и добрая квакерша, не говоря мне о том ни слова, велела лакею дежурить на углу Уайтчепелской церкви[107] каждый субботний вечер, ибо в это время городской люд обычно выезжает туда прогуляться.

Лишь на пятую субботу слуга вернулся со своего дежурства с радостной вестью, что ему удалось набрести на след нашего джентльмена; это был, как выяснилось, французский купец голландского происхождения; он прибыл из Руана, имя его ***, а остановился он у мистера *** на Сент-Лоренс-Патни-хилл. Можете вообразить мое изумление, когда она вошла ко мне вечером и сообщила все эти подробности, утаив лишь то, что сама поставила лакея сторожить моего купца.

— А я нашла твоего голландского друга, — объявила она, — и могу тебе сказать, где он.

Я так и вспыхнула.

— Значит, ты имеешь дело с нечистой силой, — строго сказала я.

— Нет, нет, — сказала она. — Я не вожу знакомства с лукавым; но что я отыскала для тебя твоего приятеля, это правда.

И тут же сообщила его имя и улицу, на которой он живет.

Я вновь чрезвычайно удивилась, ибо представить себе не могла, каким образом ей удалось все это разузнать. Впрочем, она не стала меня больше мучить и рассказала все, как было.

— Ну, что ж, — сказала я, — ты очень добра, но право же, не стоило так трудиться. Ибо я хотела все это знать из праздного любопытства. Ведь я ни за что на свете за ним не пошлю.

— Это уж как тебе угодно, — отвечала она, и прибавила: — К тому же ты совершенно права, что не хочешь мне больше ничего об этом сообщить — у тебя нет особых оснований доверять мне свои тайны. А только, если бы ты мне доверилась, я бы тебя никогда не предала.

— Ты очень добра, — сказала я. — И я тебе верю. Знай же, если я и решусь за ним послать, я тебе скажу, да еще попрошу тебя помочь.

Тысячи сомнений одолевали меня все эти пять недель. Я была убеждена, что не обозналась, что это был он самый (мой купец): слишком хорошо знала я его и слишком ясно видела его лицо, чтобы ошибиться. Чуть ли не каждый день я выезжала в своей карете, под тем предлогом, что хочу подышать воздухом, а на самом деле — в надежде еще раз его увидеть, однако мне все не везло, и я вдруг поняла, что так же далека от решения вопроса, как мне поступать, как и прежде.

Ни в коем случае я не намеревалась ни посылать за ним, ни, если бы и повстречалась с ним на улице, его окликнуть, — нет, говорила я себе, лучше смерть! Точно так же, гордость не позволяла мне подстерегать его возле его дома; словом, я пребывала в полнейшей растерянности — как быть, что делать?

К этому времени как раз и подоспело письмо от Эми, в котором она рассказала о своей встрече с голландским шкипером; оно полностью подтверждало сведения, какие она мне сообщила в предыдущем, и теперь уже не оставалось места сомнениям: увиденный мною из окна кареты всадник был моим голландским купцом. Но все равно самый изобретательный ум не мог бы мне подсказать, как с ним заговорить, не роняя достоинства. Ибо откуда было мне знать, каково его нынешнее положение? Холост ли он, или женат? Если женат, говорила я себе, щепетильность этого человека такова, что, попадись я ему на глаза, он и разговаривать со мною не станет и даже виду не подаст, что мы знакомы.

Во-вторых, он совсем меня бросил, а для женщины нет худшего оскорбления; он ведь ни на одно мое письмо не ответил; и, как знать, быть может, его сердце по-прежнему для меня закрыто. Так что я решила Ничего не предпринимать до более благоприятного случая, который, быть может, укажет путь, какого мне следует держаться. Ибо в одном я была непоколебима — не давать ему повода еще раз выказать мне пренебрежение.

В таком умонастроении, я пребывала еще три месяца, и наконец, не выдержав, решила вызвать Эми, дабы рассказать ей о положении дел — и ничего до ее возвращения не предпринимать. В ответ Эми написала, что постарается прибыть как можно скорее, заклиная меня до ее возвращения не вступать ни в какие переговоры — ни с ним, ни с кем-либо другим; о сути же того, что она имела мне сообщить, она по-прежнему ничего не писала. Это меня огорчало до глубины души — по разным причинам.

Однако, покуда шла эта моя переписка с Эми, причем ее ответа мне приходилось ждать дольше обычного, что мне нравилось много меньше, чем ее былое проворство, — так вот, за это время произошло следующее.

Однажды под вечер, примерно около четырех часов пополудни, когда я сидела наверху в комнате своей любезной квакерши, весело болтая с ней о том, о сем (ибо в ее обществе невозможно соскучиться), снизу вдруг раздался нетерпеливый звонок; прислуга куда-то отлучилась, — и моя квакерша сама побежала открыть дверь: на пороге стоял некий господин и с ним его лакей; незнакомец пытался, по-видимому, произнести какие-то слова извинения, которых моя подруга толком не разобрала, ибо говорил он на ломаном английском языке. Он попросил дозволения видеть меня, назвав при этом имя, под которым я проживала в этом доме (кстати сказать, совсем не то, какое я носила в пору нашего с ним знакомства).

Квакерша отвечала со свойственной ей учтивостью, ввела его в великолепную гостиную внизу и сказала, что пойдет узнать, принадлежит ли названное им имя ее постоялице, после чего вновь к нему спустится.

Еще не зная даже, кто этот внезапный посетителе, я отчего-то, всполошилась, ибо в душе предчувствовала все, что в дальнейшем и произошло (откуда бывает такое, пусть нам объяснят господа ученые); когда же моя квакерша поднялась и весело проворковала: «А вот и твой французско-голландский купец пришел тебя проведать», я чуть не умерла, от страха. Я не могла ни шевельнуться, ни вымолвить слова и так и сидела на своем стуле, словно каменное изваяние. Она наговорила мне тысячу игривых комплиментов, но я словно оглохла. Она не выдержала и принялась меня тормошить.

— Ну что же ты, — приговаривала она. — Пора, наконец, прийти в себя. Проснись! Ведь он меня ждет внизу. Что мне ему сказать?

— Скажи, что такой в твоем доме нет, — приказала я.

— Ну, нет, — сказала, она, — я так не могу, потому что ведь это неправда; и потом я ему уже призналась, что ты наверху. Не упрямься же, спустимся к нему вместе.

— Ни за что! — воскликнула я. — Ни за тысячу гиней!

— Ладно, я пойду скажу, что ты сейчас к нему спустишься.

И, не дожидаясь моего ответа, побежала вниз.

Миллион мыслей вихрем пронеслись в моей голове, когда она меня покинула, и я так ничего не придумала. Надо было к нему выйти — ведь ничего больше не оставалось — а вместе с тем я дала бы 500 фунтов за то, чтобы избежать этой встречи; однако, если бы я от нее отказалась, я бы, наверное, в следующий же миг согласилась дать еще 500 фунтов — лишь бы его повидать! Я была полна колебаний и нерешительности: то, чего я жаждала всем сердцем, едва оно становилось возможным, я тут же отвергала, а то, что я как будто отвергала, являлось тем самым, ради чего я потратила 40 или 50 фунтов, посылая Эми во Францию — наудачу, без тени надежды достичь желаемого; а ведь вот уже полгода как я так была озабочена этим, что не знала покоя ни днем, ни ночью, покуда Эми не предложила съездить за море и навести о нем справки. Короче говоря, все мысли мои смешались и пришли в полный беспорядок. Когда-то я его отвергла, затем от души в этом раскаивалась; после этого, истолковав его молчание в дурную сторону, вновь его мысленно отвергла и вновь об этом жалела. Теперь же, унизившись до того, что. послала специально свою служанку его разыскивать (если бы ему былб то известно, он, наверное, никогда бы ко мне не вернулся), неужели теперь мне предстоит отвергнуть его в третий раз? С другой стороны, быть может, и он, в свою очередь, раскаивался и, не зная ни о том, как я унизилась, послав на его розыски Эми, ни о годах моего распутства, приехал затем, чтобы меня найти; быть может, и теперь не поздно и я могла бы вновь с ним сблизиться на условиях столь же выгодных, как те, какие он предлагал прежде, — так неужели я откажусь с ним повидаться! И вот, пока я пребывала в этой сумятице чувств, моя верная квакерша вновь ко мне вбегает и, видя мое смятение, бежит к чуланчику и несет мне оттуда рюмку с какою-то наливкой. Я, однако, отказалась и даже не притронулась к ней.

— Понимаю, — сказала квакерша, — я тебя понимаю; но не бойся — я тебе дам потом чего-нибудь такого, чтобы отбить запах. Пусть он хоть тысячу раз тебя поцелует — ничего не почувствует…

А я подумала про себя: «А ты, голубушка, оказывается, прекрасно разбираешься в делах такого рода; ну что ж, коли так, руководи мною!» И с этим я решилась послушать ее и спуститься к гостю. Она дала мне глотнуть наливки и закусить какой-то аппетитной пряностью, такой крепкой, что самое острое чутье не уловило бы теперь запаха наливки.

Ну вот, после этого (все еще несколько колеблясь) я спустилась с ней черным ходом в столовую, рядом с гостиной, в которой он ожидал; здесь я остановилась и попросила ее дать мне минуту на размышление.

— Хорошо, — сказала она, — думай себе, пожалуй, а я потом за тобой зайду, — и покинула меня с еще большей стремительностью, чем в первый раз.

Хоть я и сопротивлялась и испытывала непритворное смущение, я все же подумала, что с ее стороны было жестоко покидать меня в эту минуту и что ей следовало бы немного более настойчиво меня уговаривать. Так глупо мы устроены: отталкиваем то, чего больше всего на свете желаем, и сами же над собою насмехаемся, притворяясь равнодушными к тому, потеря чего для нас равносильна смерти! Квакерша, однако, меня перехитрила, ибо пока я здесь стояла, пеняя ей в душе за то, что она меня не ведет к нему, она вдруг распахнула двойные двери в гостиную.

— Вот, — сказала она, вталкивая его в столовую, — та, о которой ты спрашиваешь.

И в ту же минуту учтиво удалилась, да так быстро, что мы даже опомниться не успели!

Я встала, но была так растеряна, что не могла решить, как мне с ним держаться, и с быстротою молнии сама же себе ответила: «как можно холоднее». И вот я напустила на себя вид строгий и чопорный и, как это ни трудно было, целых две минуты выдерживала этот тон.

Он, в свою очередь, тоже сдерживал себя, степенно ко мне приблизился и отвесил мне учтивый поклон; впрочем, его холодность происходила, по-видимому, от того, что он полагал, что квакерша все еще стоит у него за спиною; она же, как я уже говорила, слишком хорошо понимала все эти дела и в одно мгновение исчезла, дабы дать нам полную свободу, ибо, как она мне впоследствии сказала, по ее разумению, мы, должно быть, друг друга знали довольно близко, пусть и много лет назад.

Какую бы суровость я на себя ни напускала, его сдержанность меня удивляла и сердила, и я уже подумывала), зачем нам это церемонное свидание. Однако, убедившись, что мы одни, он, постояв с минуту в нерешительности, наконец произнес:

— Я думал, эта дама еще здесь.

С этими словами он обнял меня и трижды или четырежды поцеловал. Я, однако, раздосадованная до крайности холодностью его первого приветствия, когда еще не знала причины ее, теперь, хоть она мне и открылась, не могла расстаться со своим предубеждением, и мне казалось, что его объятия и поцелуи были не столь пылки, как некогда, и мысль эта долгое время еще сковывала меня в моем обращении с ним. Но в сторону. Он стал с восхищением говорить о том, что он наконец меня нашел, о том, как удивительно, что, проведя целых четыре года в Англии и употребив все средства меня разыскать, какие он только мог, он так и не напал на мой след. Подумать только, заключил он, что после того, как он уже более двух лет отчаялся меня найти и махнул наконец рукой на поиски, — вдруг на меня набрести!

Я могла бы объяснить ему, почему он не мог меня разыскать, рассказав истинные причины моего затворничества, но вместо этого я придала делу новый и совершенно лицемерный оборот. Всякий, сказала я ему, кто знаком с моим образом жизни, мог бы изъяснить причину, по какой он не мог меня найти. Вследствие отшельнического образа жизни, какого я придерживалась все последние годы, у него был один шанс против ста тысяч когда-либо меня разыскать. Я ни с кем не зналась, переменила имя, жила на окраине города, не сохранив ни одного знакомства, и посему неудивительно, что он меня нигде не видел; он может судить по моему платью, прибавила я, что у меня не было желания поддерживать какие-либо знакомства.

Тогда он спросил, не получала ли я от него каких писем. Я сказала, нет, коль скоро он не почел за должное оказать мне учтивость и ответить на мое последнее письмо, то я, естественно, не могла ожидать от него вестей после такого молчания, коим он удостоил мое письмо, в котором я унижалась как никогда в жизни. Далее я сказала, что после того я даже не посылала туда, Иуда я просила его адресовать письма ко мне. Я получила достойное наказание за свою слабость, сказала я, и мне оставалось лишь каяться в том, что я имела глупость отступиться от правила, которого так строго дотоле придерживалась; впрочем, что бы он ни думал, прибавила я, то, что я сделала, происходило не столько от слабости, сколько от чувства благодарности; я испытывала душевную потребность отплатить ему сполна за все то, чем я ему была обязана. И еще я прибавила, что у меня не было недостатка в случаях улучшить, в общепринятом смысле этого слова, свое положение и вкусить блаженство, которое якобы сулит брак, и могла бы составить весьма блестящую партию; однако, продолжала я, как бы я ни унижалась перед Ним, я осталась верна своим убеждениям о женской свободе, с честью выдержав все искусы тщеславия и корысти; ему же, сказала я, я бесконечно обязана за то, что, предоставив мне возможность погасить единственное обязательство, которое могло стоить мне моей свободы, он не подвергнул меня вытекающей отсюда опасности. И теперь, я надеюсь, заключила я, что коль скоро я сама, добровольно, изъявила готовность наложить на себя оковы, он почтет мой долг ему погашенным; я же все равно буду чувствовать себя в неоплатном долгу за то, что он предоставил мне возможность сохранить мою свободу.

Слова мои повергли его в такое замешательство, что он не знал, что и отвечать, и некоторое время стоял передо мной в полном молчании, затем, приободрившись, он сказал, что я возвращаюсь к спору, который, как он надеялся, был окончен и забыт, и что он не намерен его воскрешать. В том, что я не получила его писем, он убедился сам, ибо первым делом по своем прибытии в Англию, он отправился туда, куда эти письма были адресованы, и, за исключением первого, нашел их все на месте; люди, там проживавшие, не знали, куда их направить. Он надеялся от них услышать, где меня разыскивать, но, к крайней своей досаде, узнал, что они обо мне не имели и понятия. Он был чрезвычайно огорчен, сказал он, и я Должна понять, в ответ на все мои обиды, что он был надолго и, как он надеется, довольно наказан за небрежность, в которой, по моему мнению, он повинен. Это верно, сказал он далее, — да и как могло быть иначе! — что после отпора, какой я ему дала, — в тех обстоятельствах, в коих он тогда находился, да еще после таких горячих с его стороны просьб, — после всего этого он со мною расстался, полный горечи и досады. Он, разумеется, раскаивался в своем грехе, но жестокость, какую я проявила по отношению к несчастному ребенку, которого в то время несла под сердцем, совершенно его от меня отвратила, и это чувство помешало ему ответить на мое письмо согласием; поэтому он некоторое время не писал мне вовсе. Однако примерно через полгода эта горечь была вытеснена любовью ко мне и заботой о бедном дитяти.

Здесь речь его прервалась, на глаза навернулись слезы, и он с трудом заключил свою речь, обронив как бы мимоходом, что и до сей минуты не знает, жив ли этот младенец или нет. Итак, продолжал он, былая горечь стала утихать; он послал мне несколько писем — помнится, он сказал — семь или восемь, и ни на одно из них не получил ответа. Вскоре дела вынудили его ехать в Голландию и по дороге туда он завернул в Англию. Тогда-то он и обнаружил, что за его письмами никто не посылал, но решил их там оставить и уплатил почтовые издержки[108]; возвратившись во Францию, он все не мог успокоиться и удержаться от рыцарской попытки еще раз поехать в Англию и вновь попробовать меня разыскать, хоть он и не знал, ни где, ни у кого обо мне справляться. Тем не менее он поселился здесь в твердой уверенности, что рано или поздно либо меня встретит, либо обо мне услышит и что счастливый случай наконец нас сведет; так прожил он здесь свыше четырех лет и, хоть вовсе утратил надежду, решил больше не менять своего местожительства, разве если, как то бывает со стариками, почувствует желание ехать умирать на родину. Покамест, однако, он такой тяги еще не ощущает. Теперь, когда мне стали известны все шаги, какие он предпринимал к моему розыску, быть может, сказал он, я соглашусь забыть его молчание, вызванное досадой, и посчитать, что епитимья (как он сказал), им самим на себя наложенная, заключавшаяся в его многолетних и неустанных поисках, является достаточным искуплением обиды, так сказать, amende honorable[109], какую он мне причинил, не ответив на мое любезное письмо, в котором я звала его вернуться. Быть может, теперь, заключил он, мы в состоянии вознаградить друг друга за прошлые страдания.

Признаться, я не могла его слушать без внутреннего волнения, однако я не сразу сбросила свою напускную суровость и продолжала сохранять тон чопорный и сдержанный. Прежде чем отвечать ему по существу дела, сказала я, я считаю нужным успокоить его отцовскую тревогу и сообщить, что сын его жив и что теперь, увидев, с каким чувством он о нем говорит, и убедившись в том, что судьба сына его так волнует, я сожалею, что не изыскала прежде способа известить его; но я думала, что, поскольку он пренебрег матерью ребенка, вся его забота о сыне кончится на том, что он, как было сказано в его письме, обеспечит его, и что для него, как для многих отцов, — с глаз долой, из сердца вон, тем более, что он раскаивался в его появлении на свет. Я полагала, что, обеспечив ребенка много щедрее, нежели прочие отцы в подобных обстоятельствах, он на этом и успокоился.

Если бы я раньше удосужилась дать ему знать, отвечал он, что несчастный младенец жив, он о нем позаботился бы и объявил его своим законным сыном, — что ему было бы нетрудно сделать, поскольку никто ничего не знал об истинном его происхождении, и таким образом снял бы с бедняги бесславие, которое в противном случае должно сопутствовать ему всю жизнь; да и сам мальчик мог бы не подозревать о своем незаконном происхождении. Теперь же, сказал он, вряд ли можно это поправить. Из всего его последующего поведения, прибавил он, я могла убедиться, что в его намерения никоим образом не входило причинить мне такое оскорбление, а также способствовать тому, чтобы свет пополнился еще une miserable[110] (это его слова), если бы не надеялся тогда же сделать меня своей женой. Но если и сейчас еще не поздно спасти ребенка от последствий несчастных обстоятельств, сопутствующих его рождению, он надеется, что я позволю ему это сделать, и тогда я моту убедиться, что у него для того достаточно и средств, и чувства. Несмотря на все неудачи, которые на него обрушились, ни одна родная душа, — тем более, сын от столь дорогой ему женщины не будет нуждаться, покуда он в силах это предотвратить.

Речь его глубоко меня взволновала. Мне было совестно, что он выказывал больше чувства к ребенку, которого ни разу не видел, нежели я, которая его родила. Я же этого ребенка не любила и неохотно его навещала. И хоть я и обеспечила его всем нужным, но и то посредством Эми, а сама видела его от силы раз в два года, ибо в душе своей положила, что не позволю ему, когда он вырастет, именовать меня матушкой. Я, впрочем, сказала, что о ребенке есть кому позаботиться и что ему нечего тревожиться, — не думает же он, что я люблю свое дитя меньше, нежели он, который никогда его не видел! Я напомнила ему мое обещание, а именно, что выделю для младенца ту тысячу пистолей, которую он в свое время отказался от меня принять; далее я уверила его, что составила завещание, по которому отказываю сыну 5 000 фунтов вместе с процентами в случае, если умру прежде его совершеннолетия; что я и сейчас от этого не отступаюсь, но что, если ему угодно, я согласна передать, ребенка в полное его распоряжение, а в доказательство моей искренности сказала, что готова хоть сейчас передать ему ребенка, а также те 5 000 фунтов на его содержание, поскольку верю, что он в самом деле покажет себя настоящим отцом, как то явствует из чувства, которое он выказывает теперь.

Я приметила, что два-три раза во время разговора он намекал на какие-то неудачи в делах. Меня немного удивляло это сообщение, а главное, что он повторил его несколько раз. Впрочем, я решила до поры до времени не обращать на это внимания.

Он поблагодарил меня за мою заботу о ребенке с нежностью, не оставлявшей сомнений в искренности его слов, высказанных ранее; я же еще больше про себя посетовала, что так мало явила чувства к несчастному ребенку. Он сказал, что не намерен его у меня отнимать, но хотел бы представить его людям как своего законного сына, а это и сейчас возможно; проживя столько лет врозь с другими своими детьми (у него их было трое: два сына и дочь, которые воспитывались у его сестры в Нимвегене, что в Голландии[111]), он легко мог послать к ним еще одного — сына десяти лет, чтобы он рос вместе с ними; в зависимости от того, как сложатся в дальнейшем обстоятельства, он может объявить мать этого ребенка умершей или живой. Поскольку я так щедро намерена одарить нашего сына, он присовокупит к этой сумме кое-что и от себя, и притом, как он надеется, достаточно внушительное. Правда, ему несколько не повезло в делах (повторил он в который раз), и поэтому он теперь не может сделать для сына все то, что намеревался прежде.

Здесь уже я, решив, что, пора отозваться на его неоднократные намеки на какие-то постигшие его деловые неудачи, выразила сожаление по поводу того, что он понес урон в делах и сказала, что не хотела бы усугублять его и без того стесненное, быть может, положение, а тем более отнимать что-либо у других его детей. Я не могу согласиться отдать ему мальчика, сказала я, хоть это и было бы бесконечно для тога полезно, разве что мне будет дозволено взять все связанные с этим расходы на себя; в случае, если он посчитает сумму в 5000 фунтов недостаточной, я готова ее увеличить.

Мы так долго обсуждали судьбу нашего сына, а также прошлые наши дела, что больше ни о чем в этот первый его приход не успели переговорить. Я настойчиво просила его сказать мне, как он меня обнаружил, но он откладывал ответ на другое время, и, испросив у меля дозволения еще раз ко мне наведаться, откланялся и ушел. Я сама была рада остаться одна — так переполнена была моя душа всем, что я от него услышала. Чувства самого противоречивого свойства обуревали меня: то я была преисполнена любови и нежности, особенно припоминая, как горячо и страстно говорил он о нашем ребенке; то начинала задумываться и сомневаться относительно его финансовых обстоятельств. Иногда же меня одолевали страхи, как бы, — если я решусь продолжать с ним общение, — он ненароком не узнал о моих приключениях, когда я жила на Пел-Мел и в других местах, — это бы меня окончательно раздавило; и тогда я решала, что лучше бы его больше не принимать и отвергнуть навсегда. Все эти мысли и различные другие так быстро сменяли одна другую, что я мечтала поскорее отделаться от гостя, дабы разобраться в них наедине; так что, когда он, наконец, ушел, я вздохнула свободнее.

После этого мы виделись еще несколько раз, но было столько вопросов, которые надо было предварительно обсудить, что мы почти и не касались главного; правда, он заговорил было и об этом, но я только отшучивалась.

— Увы, — сказала я. — К этому уже немыслимо больше возвратиться; с тех пор, как мы с вами говорили о таких вещах, прошло уже два столетия и я, как видите, успела за это время сделаться старухой.

В следующий раз он снова пустил пробный шар, и я снова отразила атаку насмешкой.

— Как? — воскликнула я. — О чем ты говоришь? Разве ты не видишь, что я вступила в квакерское братство и мне отныне нельзя даже обсуждать подобные материи?

Все это я произнесла с видом чинным и степенным.

— Но отчего же? — возразил он. — Разве квакеры не вступают в брак, как прочие смертные? К тому же, — продолжал он, — квакерское платье вам очень даже к лицу.

Он продолжал шутить в таком духе и в третий раз. Однако с течением времени я, как говорится, становилась с ним все любезнее, и мы сделались очень коротки, так что, если бы не несвоевременно приключившийся случай, я бы, наверное, вышла за него замуж или согласилась бы выйти за него, как только он заговорит о том вновь.

Я уже долго не получала писем от Эми, которая, кажется, об эту пору отправилась в Руан вторично, чтобы навести справки о моем купце; и надо было ее письму прийти в этот злополучный момент! Вот что она имела мне сообщить:

I. Мой купец, которого я сейчас уже, можно сказать, держала в своих объятиях, покинул Париж, потерпев, как я и подозревала, большой урон в делах; в связи с этими самыми делами он и ездил в Голландию, куда и перевез своих детей; после того он прожил некоторое время в Руане; поехав туда, Эми (совершенно случайно) узнала от некоего голландского шкипера, что мой друг вот уже свыше трех лет как пребывает в Англии; что его можно встретить на Бирже под французской аркой и что он живет на Сент-Лоренс-Патни-лейн и так далее; самого же его, заключала Эми, я наверное вскоре разыщу, но он, по всей вероятности, беден и не стоит того, чтобы за ним гоняться. Писала же она так из-за следующей новости которая прельщала мою проказницу по ряду причин.

II. Что касается принца ***ского, то он, как уже говорилось выше, отбыл в Германию, где были расположены его владения. Он покинул службу при французском дворе и жил в отставке; Эми повстречала его камердинера, который оставался в Париже, дабы привести все его тамошние дела в порядок. Камердинер этот рассказал Эми, что его господин в свое время поручил ему разузнать обо мне и найти меня и что он, камердинер, много приложил к тому усилий; что, насколько ему удалось выведать, я уехала в Англию; после этого принц дал ему приказание ехать в Англию и имел намерение в случае, если тот меня разыщет, наградить меня титулом графини, жениться на мне и увезти к себе в Германию; камердинер был уполномочен заверить меня в том, что принц готов на мне жениться, если я соглашусь к нему приехать; он обещал послать своему господину известие, что напал на мой след и не сомневался в том, что получит приказание отправиться в Англию и там оказать мне уважение, сообразное с рангом, какой меня ожидает. Будучи особой честолюбивой и зная слабость, какую я питаю к великолепию, лести и ухаживаниям, Эми нагромоздила в своем письме всякой всячины, главным образом лести, рассчитанной на мое тщеславие, и уверяла меня, что камердинеру приказано жениться на мне по доверенности своего господина (как это принято у принцев крови), снабдить меня свитою и оказать мне бог весть какие еще почести; между тем, сообщала она, камердинеру она еще не открылась в том, что продолжает находиться у меня в услужении и не сказала, что знает, где я нахожусь, или куда мне писать, ибо хотела вперед все у него досконально выведать, дабы убедиться, что слова камердинера правдивы, а не пустая гасконада. Единственное, — что она ему сказала, это что, если у него впрямь такое поручение от принца, она постарается меня разыскать.

III. Относительно еврея она сообщила, что ей не удалось узнать точно, что с ним, случилось и в какой части света он пребывает; но что из достоверного источника ей стало известно, что он совершил преступление и был замешан в попытке ограбить какого-то богатого банкира в Париже, вследствие чего бежал и вот уже более шести лет ничего о нем не слышно.

IV. Что касается моего мужа, пивовара, она узнала, что, участвуя в какой-то битве во Фландрии, он был смертельно ранен под Монсом и умер в Доме Инвалидов.[112]

Таков был ее отчет по четырем пунктам, ради которых я погнала ее за море.

Рассказ о принце и возврате его нежности ко мне со всеми лестными обстоятельствами и помпою, которые этому сопутствовали — заблиставшими особенно ярко под пером моей Эми, — этот-то рассказ о принце, говорю, пришел ко мне в самое неудачное время, когда я и мой купец стояли на пороге решительного объяснения.

Мои переговоры с купцом относительно нашего с ним предприятия вступали уже в завершающую фазу. Я бросила свою болтовню о платонических чувствах, о своей независимости, о желании остаться свободной женщиной; он же рассеял мои сомнения относительно его обстоятельств и коммерческих неудач, о которых упоминал; мы зашли в своих разговорах уже до обсуждения будущего нашего местожительства, дома, уклада жизни, количества слуг, и так далее.

Я пустилась было разглагольствовать о мирных прелестях деревенского житья и о том, как прекрасно мы могли бы зажить отшельниками, освободившись от бремени дел и светских обязанностей; но все это было одно жеманство, продиктованное главным образом страхом, как бы не подвернулся какой-нибудь придворный наглец и, с клятвой и божбой не закричал по привычке: «Роксана! Роксана! Клянусь, это она!»

Однако мой купец, всю жизнь привыкший ворочать делами и общаться с деловыми людьми, не представлял себе жизни без этого; он был бы как рыба, вынутая из воды, и затосковал бы смертельно. Тем не менее он со мною соглашался, настаивая лишь на том, чтобы жилище наше было как можно ближе к Лондону, так чтобы он мог время от времени наведываться на Биржу, узнавать, что делается в мире, как живут его родные и дети.

Я отвечала, что если он не хочет бросить дела, то ему, верно, приятнее было бы жить у себя на родине, где все знают его семью и где живут его дети.

Это предложение заметно его обрадовало, он улыбнулся и сказал, что охотно бы его принял, но что вряд ли жизнь вне Англии, к которой я так привыкла, пришлась бы мне по нраву, и как бы желательно для него эта ни было, он не считает себя вправе лишать меня родины.

Я сказала, что он составил себе превратное мнение обо мне. Если я ему столько раз при нем называла супружество пленом, семейный дом родом крепости, а положение жены чем-то вроде положения старшей прислужницы, то из этого ему следовало понять, что, коли уж я решаюсь на брак, значит, готова вступить в беспрекословное подчинение и исполнять всякую прихоть моего повелителя. Если бы я не решилась следовать за ним, куда бы ему ни вздумалось поехать, я бы ни за что не согласилась выйти за него замуж. «Или вы не помните, — спросила я, — что я была готова ехать с вами в Индию?»

Все это было, разумеется, с моей стороны чистым притворством. Обстоятельства мои были таковы, что я не смела оставаться в Лондоне, во всяком случае не могла появляться там открыто, и потому твердо решила, если выйду за него замуж, жить либо где-нибудь в глуши, либо вовсе покинуть Англию.

Но вот, в самый разгар наших переговоров, в недобрый час пришло письмо от Эми, и заманчивые ее слова о принце и возможном величии подействовали на меня удивительным образом. Мысль сделаться принцессой и жить так, чтобы все, что со мной приключилось здесь, осталось бы в неизвестности и было предано забвению (если не считать совести). Эта мысль была куда как заманчива! Быть окруженной слугами, именоваться пышными титулами, слышать из всех уст: «Ваше высочество», проводить дни в княжеском великолепии и — что больше — в объятиях человека столь высокопоставленного, который, как я знала, меня любил и ценил, — все это, говорю, ослепило меня, — вскружило мне голову и в течение двух недель, по крайней мере, я была вне себя, можно сказать безумна, и, словом, отличалась от обитателей Бедлама[113] лишь тем, что, быть может, не зашла еще в своей болезни так далеко, как они.

О купце я уже думать не могла; я проклинала себя за то, что согласилась его принять; короче, я решила больше с ним не иметь дела и, когда на другой день он пришел, притворилась нездоровой и, хоть и спустилась к нему, дала ему понять, что слабость моя сделала меня совсем не пригодной для общения и что великодушие повелевает ему меня на время оставить.

На следующее утро он послал лакея осведомиться о моем здоровье, и я велела передать, что у меня сильная простуда и что я очень страдаю. Через два дня он пришел сам, я к нему спустилась, как тогда, но говорила таким хриплым голосом, что меня почти не было слышно; говорить же громче, чем шепотом, как я объяснила, причиняет мне неизъяснимые страдания. Словом, в таком ожидании я продержала его целых три недели.

Все это время я пребывала в состоянии странного восторга. Принц, вернее, мысли о нем, так завладели моей душой, что я большую часть времени проводила в мечтах о великолепии, меня ожидавшем; в воображении я уже наслаждалась пышностью этой жизни и одновременно самым непростительным образом обдумывала, как отделаться от моего купца.

Должна, однако, сказать, что временами я сама ужасалась собственной низости. Уважение и искренность, с какою мой купец обращался со мной на протяжении всего знакомства, и, сверх того, верность, какую он явил мне в бытность нашу в Париже, да и то, что он спас меня от гибели, — все это, говорю, стояло у меня перед глазами, и я часто пыталась себя образумить, напоминая себе о благодарности, какою я ему обязана и указывая на низость, какою было бы после всех этих обязательств и обещаний с ним порвать.

Но высокое звание, титул принцессы вместе с великолепием, какое они с собой несли, перевешивали все, и благодарность моя улетучилась, словно тень.

В другой раз я начинала думать о богатстве, хозяйкой которого я сделалась бы, выйдя за купца; с ним, говорила я себе, я могла прожить, как принцесса, даже не являясь таковою, ибо он (я уже знала размеры его неудачи) отнюдь не был ни бедным, ни, тем более, скупым; сложив наши состояния, мы имели бы три или четыре тысячи фунтов годового дохода, что могло равняться с доходами иного заморского принца. Но хоть все это так и было, однако слова ваше высочество и трепет, который они во мне производили, иначе говоря — гордыня, брали верх над всем, и споры, какие я вела сама с собой, оканчивались не в пользу купца. Словом, я положила от него отделаться и дать ему решительный ответ в следующее его посещение, сказав, что некоторые обстоятельства вынуждают меня неожиданно переменить мои планы. Короче, я намеревалась просить его больше меня не беспокоить.

Я думаю, что столь грубое мое обращение с ним было следствием подлинного недуга, ибо состояние, в какое неустанная мысль о моем возможном величии привела мой дух, в самом деле походило на горячку, и я не отдавала себе полного отчета в своих поступках.

Впоследствии я дивилась, как я вовсе не сошла с ума, и меня теперь ничуть не удивляют рассказы о людях, помешавшихся от гордости, мнящих себя королевами и императрицами, требуя, чтобы слуги преклоняли перед ними колени и протягивая посетителям руку для поцелуя и все в таком роде. Ибо, если гордыня не способна свести человека с ума, то уже ничто не может поколебать его разум.

Впрочем, когда мой купец пришел ко мне в следующий раз, у меня не хватило духу или жестокости поступить с ним столь невежливо, как я задумала; и, слава всевышнему, что так получилось, ибо вскоре я получила еще одно письмо от Эми с известием столь же досадным, сколько неожиданным, что мой принц (как я его про себя с удовольствием величала), охотясь на кабана, — жестокая и опасная забава, которой благородные дворяне в Германии часто предаются, — получил сильное увечье.

Это встревожило меня не на шутку, тем более, что, по словам Эми, камердинер, который тотчас отправился к своему господину, не был уверен, что застанет его в живых; однако он (камердинер) обещал тотчас по своем прибытии послать ей того же нарочного, который привез печальную весть с отчетом о здоровье своего хозяина и о главном деле; тот же камердинер просил Эми ожидать его возвращения две недели, так как она еще прежде обещала, на случай, если он получит распоряжение отправиться на мои розыски в Англию; со своей стороны, он должен был прислать ей чек на пятьдесят пистолей для покрытия путевых издержек. И теперь Эми ожидала ответа.

Это было для меня ударом во многих отношениях: во-первых, я пребывала в неизвестности — жив он или нет, а это меня весьма волновало, уверяю вас; ибо сердце мое и в самом деле хранило к нему неизъяснимую привязанность, даже когда у меня не было особой причины принимать в нем участие; но это не все, ибо, потеряв его, я теряла надежду на утехи и славу, овладевшие моим воображением.

В таком-то состоянии неизвестности, в какое привело меня письмо Эми, мне предстояло провести еще две недели, и, осуществи я свой умысел — резко порвать с купцом, я оказалась бы в поистине плачевном положении; так что, слава всевышнему, говорю, за то, что в последнюю минуту сердце мое дрогнуло.

Впрочем, я держала себя с купцом уклончиво, придумывая различные предлоги для того, чтобы не сближаться с ним более, дабы впоследствии поступить так или иначе — в зависимости от того, как обернется дело. Но что было досаднее всего, это то, что от Эми не было никаких известий, между тем как обещанные две недели уже миновали. Наконец, к великому моему удивлению, в ту самую минуту, когда я в крайнем нетерпении смотрела в окно, выглядывая почтальона, который обычно приносил чужестранные письма, в ту самую минуту, говорю, я была приятно удивлена, увидев подъезжающую к воротам нашего дома карету и выходящую из нее Эми, которая в сопровождении кучера, несущего ее узлы, направилась к дверям.

Я бросилась вниз, как молния; новости, которые она привезла, однако, меня обескуражили.

— Что принц? — спросила я. — Жив?

Она же отвечала холодно и небрежно:

— Жив-то жив, сударыня, — сказала она. — Но что с того? Для вас он все равно, что умер.

С этим она поднялась в мою комнату и между нами начался серьезный разговор.

Сперва она пространно рассказала, как его ранил кабан на охоте, я каком он был после этого состоянии, как уже не надеялись, что он выживет, ибо рана вызвала у него сильную горячку; свой рассказ Эми приправила подробностями, которые для краткости я здесь опускаю. Долгое время после того как опасность миновала, он был еще очень слаб; камердинер его оказался человеком слова и послал курьера назад к Эми с точностью, словно она была королевой. В его письме содержался подробный отчет о состоянии его господина, о его болезни и излечении. Что же касалось до меня, то рассказ сводился к тому, что принцем овладело раскаяние и он дал некий обет в случае выздоровления, так что он больше обо всем этом не мог думать; тем более, говорил он, что даму его еще не нашли и, следовательно, его предложение не было ей передано, и он не нарушил своего благородного слова. Принц, однако, был признателен госпоже Эми за ее старания и выслал ей пятьдесят пистолей, как если бы она в самом деле предприняла поездку в Англию по его поручению.

Признаться, поначалу я была ошеломлена и думала, что уже не оправлюсь от удара. Видя это, Эми (по своему обыкновению) принялась, трещать.

— Господи, сударыня! — воскликнула она. — Велика беда! он, как видите, попал в лапы попам, и они, верно, имели дерзость наложить на него епитимью и, быть может, послали его босиком на поклон к какой-нибудь мадонне, богоматери или, как это у них называется, — Нотрдам, а то и еще куда. Поэтому он покамест выбросил из головы всякие шашни. Но вот увидите, сударыня, как только он выполнит веление попов и вырвется из их лап, он снова начнет грешить, как прежде. Я, так, терпеть не могу все эти несвоевременные покаяния. Мало ли, что он кается; какое право имеет он отказываться от доброй жены? Как бы я ни желала видеть вас принцессой и все прочее, но раз не судьба, не стоит о том и печалиться, вы и без того довольно богаты, чтобы жить, как принцесса; и, слава богу, можете обойтись без принца.

Я тем не менее горько плакала и долгое время не могла успокоиться; но теперь при мне все время была Эми и в конце концов ее веселый нрав и острый язычок заставили меня забыть мою неудачу.

Я рассказала Эми свою историю с купцом, как он меня разыскивал в то самое время, когда я прилагала столько усилий найти его; — он в в самом деле, оказалось, жил на Сент-Лоренс-Патни-лейн. То, что он потерпел финансовый ущерб, о котором писала Эми, тоже оказалось правдой, и он сам — еще до того, как я получила это известие от нее, или — во всяком случае до того, как я дала ему понять, что слышала о том, — откровенно рассказал мне, что потерял 8000 фунтов стерлингов.

Эми была в восторге. «Ну, что же, сударыня, — сказала она, — стоит ли вам огорчаться из-за какого-то принца, с которым вам пришлось бы забиться в германскую глушь и выучить тарабарский язык, именуемый немецким? Нет, нет, — сказала она, — вам не в пример лучше оставаться здесь. Да господи, сударыня! — воскликнула она, — ведь вы же богаты как Крез!»

И все-таки еще долгое время я не могла окончательно сказать своей мечте «прости», — да, та самая я, которая некогда рассчитывала сделаться любовницей короля, теперь в десять тысяч раз сильнее мечтала о том, чтобы сделаться женою принца!

Так сильно овладевает нашей душой гордость и честолюбие, что стоит поддаться, как любая химера кажется нам уже как бы осуществленной в нашем воображении. Нет ничего нелепее тех шагов, что мы в таких случаях предпринимаем. Человек, будь то мужчина или женщина, становится подлинным malade imaginaire[114], и, в зависимости от успеха или: неуспеха его фантазии[115], может умереть с горя или сойти с ума от радости все равно как если бы мечта, зародившаяся в его мозгу, была явью и воплощение ее — в его руках.

В мрем случае два человека были в состояний вызволить меня из этих сетей, сотканных моим воображением: с одной стороны Эми, которая, зная о болезни, не в силах была ее вылечить, и с другой — мой купец, который, не зная о болезни, нес мне исцеление от нее.

Так, в одно из своих посещений, в ту самую пору, когда я особенно страдала от своего душевного разлада, мой купец заметил, что я как будто не совсем здорова, и, как тогда стояла летняя жара, предлагал мне выехать куда-либо из города, на деревенский воздух; моя болезнь, сказал он, какова бы она ни была, происходит, по его мнению, от некоего недуга, подтачивающего мне душу.

Слова его меня поразили.

— Как? — воскликнула я. — Неужели вы полагаете, что я помешалась?

В таком случае вам следовало бы предложить мне переселиться в сумасшедший дом.

— Ах, что вы, сударыня, — отвечал он. — Я ничего подобного не полагаю, и уверен, что дело лишь в голове, а мозг не затронут.

Я понимала, разумеется, что он прав, ибо я и в самом деле держала себя с ним, как помешанная, он же продолжал настаивать на том, чтобы я выехала в деревню. Но я снова к нему придралась.

— Зачем, интересно, вам понадобилось куда-то меня отсылать? — спросила я. — В вашей воле избавиться от меня, не вводя ни себя, ни меня в такое беспокойство.

Он весьма этим оскорбился, говоря, что некогда я была более высокого мнения об его искренности, и спрашивая, чем он заслужил такое недоверие. Я упоминаю об этом лишь затем, чтобы показать вам, сколь далеко я зашла в своих стараниях от него избавиться, иначе говоря, сколь близка я была к тому, чтобы обнаружить перед ним всю низость, неблагодарность и подлость, на какие была способна. Впрочем, я убедилась, что в своих шутках зашла слишком далеко, что еще немного, и, как то было уже раз, совсем его от себя оттолкну. Поэтому я стала постепенно изменять свое обращение с ним и вернулась к переговорам о нашем деле.

Некоторое время спустя, когда мы с ним болтали с прежней открытостью и веселостью, он назвал меня, вкладывая в это слово особенное чувство, своей принцессою. Это слово задело меня за живое и заставило кровь прилить к моим щекам. Он, впрочем, не подозревал о причине моего волнения.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила я.

— Да ничего, кроме того, что для меня вы — истинная принцесса.

— Хорошо, коли так, — отвечала я. — Если хотите, однако, знать, я и в самом деле, кабы решилась бросить вас, могла бы сделаться принцессой, а если уж на то пошло, я и сейчас могу сделаться ею.

— Сделать вас принцессой, — сказал он, — не в моей власти. Но если мы останемся в Англии, я могу произвести вас в баронессы с превеликою легкостью; а коли покинем эту страну, то и в графини.

С большим удовлетворением выслушала я эти его слова, ибо гордыня моя, хоть и ущемленная, все еще оставалась при мне и я подумала про себя, что такая возможность в какой-то степени возместит мне потерю титула, который так раззадорил мою фантазию; мне, конечно, не терпелось узнать, что он имел в виду, однако, я скорее откусила бы язык, чем позволила бы себе расспрашивать его, так что в тот день этот разговор не имел продолжения.

Когда он ушел, я передала Эми его слова, и ей так же, как и мне, не терпелось узнать, что он имел в виду. В следующий свой приход он (совершенно для меня неожиданно) сказал, что в прошлый раз обмолвился ненароком об одной вещи, не придавая ей серьезного значения; но, рассудив впоследствии, что вещь сия может иметь для меня некоторый вес и заслужить мне уважение у людей, среди которых я окажусь, он стал подумывать об этом всерьез.

Я сделала вид, что это меня ничуть не волнует и что, поскольку, как ему известно, я избрала жизнь уединенную, мне будет безразлично, как называться — баронессою ли, или графиней, все равно; но, ежели он намерен, как я выразилась, вытащить меня в свет, быть может, это ему самому будет приятно; впрочем, прибавила я, мне о сих вещах трудно судить, поскольку я не представляю себе, как возможно привести его намерение в исполнение.

Он сказал, что — хоть душевное благородство дается человеку лишь природою и кровью — купить титул можно почти в любой стране. С другой стороны, прибавил он, титул подчас в самом деле возвышает душу и сообщает благородство мыслям, в особенности, когда почва для этого подготовлена. Далее он выразил надежду, что если бы нам и достался титул, мы бы его не посрамили и носили бы его с должной скромностью, показав, что достойны его не менее кого-либо другого. Что касается Англии, сказал он, ему для этого всего-навсего пришлось бы добиться натурализации, а уж как раздобыть титул баронета, он знает. Если же я намерена жить за морем, то у него есть племянник, сын его старшего брата, обладающий графским титулом и небольшим родовым поместьем, которое он не раз предлагал продать своему дядюшке за тысячу пистолей — сумма незначительная, и, поскольку звание это имелось у них в роду, он — буде на то мое желание — тотчас же его приобретет.

Последнее, сказала я, мне было больше по душе, но я не желаю, чтобы он покупал этот титул на свои деньги, и требую, чтобы он взял на это тысячу пистолей у меня.

— Ну, нет, — сказал он. — Не для того отказался я от тысячи пистолей, когда я имел больше прав их от вас принять, чтобы дозволить вам тратиться самой.

— Отказаться-то вы отказались, — возразила я, — но как знать, быть может, вы в том раскаивались впоследствии?

— Разве я выражал когда сожаление? — спросил он.

— Вы нет, а я — да, — ответила я. — Я часто раскаивалась за вас.

— Я вас не понимаю, — сказал он.

— Ну, как же, — сказала я. — Я жалела, что позволила вам от них отказаться.

— Хорошо, душа моя, — сказал он. — Об этом мы еще успеем поговорить — как только вы решите, в какой части света вам угодно поселиться.

И он горячо и пространно говорил о том, как ему большую часть своих дней довелось провести на чужбине, то и дело меняя место жительства и испытывая всевозможные превратности судьбы; что и сама и не имела постоянного места жительства; и что теперь, когда оба мы уже в летах, он полагает, что и я бы предпочла осесть где-нибудь так, чтобы никуда больше не переезжать; что до него, он желал бы этого всей душой и настаивает единственно на том, чтобы выбор сделала я, ибо для него все страны равны, лишь бы я была с ним.

Я выслушала его слова с великой радостью, во-первых, оттого, что я твердо решилась уехать отсюда по причине, которую уже упоминала прежде, а именно из боязни, что о Англии меня кто-нибудь опознает, и вся история с Роксаной и балами выйдет на свет божий; но, кроме того, в неменьшей степени меня тронула его готовность предоставить выбор нашего постоянного местожительства мне; к тому же честолюбие мое торжествовало; я примирилась с тем, что принцессой мне уже не быть, и радовалась возможности сделаться графинею.

Все это я пересказала Эми, которая по-прежнему оставалась моим тайным советником; однако, когда я спросила ее мнения, она меня весьма потешила своим ответом.

— Который же титул из двух ты советуешь мне избрать, Эми? — спросила я. — Сделаться ли мне леди, иначе говоря женою английского баронета, или голландскою графинею?

Эми, как известно, была из тех, что за словом в карман не полезет, и, зная мое честолюбие почти так же хорошо, как я сама, отвечала без запинки:

— И тот, и другой, сударыня. Который из двух! — воскликнула она, передразнивая меня. — Почему бы вам не взять оба? Тогда вы и в самом деле, сударыня, сделаетесь принцессой. Ибо супруга английского баронета и голландского графа вместе взятые, уж, во всяком случае, равняются одной германской принцессе!

Все это Эми, разумеется, говорила в шутку, и однако слова ее запали мне в душу; короче говоря, я решила стать и той и другой, как она говорила, в чем, как вы увидите из дальнейшего, и преуспела.

Первым делом я дала моему купцу понять, что желаю обосноваться в Англии, но при условии, что мы не будем жить в Лондоне. Я изобразила дело так, будто задыхаюсь в городе, но согласна жить в любом другом месте. Затем я спросила, не годится ли ему какой-либо из портовых наших городов, ибо знала, что, хоть он и отстал от дел, но не может жить без общения с коммерсантами. При этом я предложила ему несколько городов на выбор: если его интересуют торговые дела с Францией, то пусть это будет Дувр либо Саутгемптон; если же ему хочется быть поближе к Голландии, — то Ипсвич, Ярмут либо Гулль[116]. Но я нарочно не предлагала ничего определенного. Единственное, что он должен был понять из моих слов, это что я хотела бы остаться в Англии.

Однако наступила пора привести наше дело к концу, так что примерно месяца через полтора мы договорились уже почти обо всем. Среди прочего он дал мне понять, что загодя примет английское подданство, с тем чтобы, как он выразился, я была невестой англичанина. С этим было довольно быстро покончено, ибо в ту пору как раз заседал парламент и, дабы сократить расходы, несколько иностранцев, желавших натурализоваться, подали общий билль.[117]

Через три-четыре дня, не более, в продолжение которых я и понятий не имела, чем он был занят, он преподнес мне красивую сумочку, вышитую бисером, и, приветствуя меня, как миледи *** (здесь он назвал свою фамилию), вручил ее мне вместе со своим портретом, обрамленным бриллиантами, и с брошью из драгоценного камня достоинством в тысячу пистолей; в сумочке же лежал его патент на звание баронета. На следующее утро мы венчались. Так окончилась та часть моей жизни, что была посвящена интригам, жизни, исполненной греха и роскоши; воспоминания о той поре были тем мучительнее, что провела я ее в самых грубых пороках, и теперь, когда я о них размышляла, огни представали передо мною во все более черном свете, так что эти мысли омрачали все радости и благополучие, какими я могла отныне наслаждаться.

Впрочем, в новом моем положении я поначалу радовалась при мысли, что наконец прекратилась моя преступная жизнь, и чувствовала себя подобно человеку, возвращающемуся из Индии, который после долгих лет забот и лишений, благодаря неусыпным трудам и рискуя жизнью, достиг наконец богатства и прибыл в Лондон со всем своим достоянием, сказав себе, что никогда и ни за что больше не доверится морской пучине.

Тотчас после венчания мы поехали ко мне (благо церковь была рядом)[118], и вся церемония была обставлена так тихо, что никто, кроме Эми и моей подруги квакерши, ничего об этом не знал. Как только мы вернулись из церкви, он со словами «теперь ты моя» обнял меня и поцеловал.

— Ах, почему ты не согласилась сделаться моею одиннадцать лет назад?

— Быть может, я к этому времени уже давно бы тебе наскучила, — отвечала я. — Все к лучшему, ибо теперь все наше счастье впереди. К тому же, я и вполовину не была бы так богата.

Последнюю фразу я, впрочем, не высказала вслух, а только подумала про себя, потому что в мои расчеты не входило сообщить ему способы, коими я приобрела свое богатство.

— Ну, нет, — сказал он, — ты бы мне не наскучила никогда. Зато, кабы мы были вместе все время, я бы не потерпел такого урона в своих делах в Париже и не потерял свыше 8000 пистолей; к тому же я был бы избавлен от множества изнурительных хлопот. Ну, да ничего, — прибавил он, — зато теперь, когда ты моя, ты заплатишь мне за все сполна.

Я чуть опешила от его слов и приняла строгий вид.

— Как? — сказала я. — Уже угрозы? Что ты хочешь этим сказать?

— Сейчас тебе все объясню. — (Он так и держал меня в своих объятиях все это время). — Отныне я не намерен заниматься более своей коммерцией, и таким образом, я ни одного шиллинга не прибавлю к тому, что у тебя уже есть; вот тебе и убыток. Затем, я не намерен входить в какие бы то ни было хлопоты по управлению ни твоими деньгами, ни теми, что я к ним присовокуплю, а предоставлю всем этим управлять тебе, как то делают жены в Голландии. Таким образом, взвалю, все заботы на тебя. В-третьих, я намерен приговорить тебя к вечному заточению с моей назойливой персоной, ибо привяжу тебя к себе на спину, как розничный торговец свой товар, и не буду спускать тебя с глаз, ибо ты, и ты одна — свет моих очей.

— Прекрасно, — сказала я. — Но предупреждаю, что вешу я изрядно, так что тебе придется иногда складывать свою ношу, чтобы отдохнуть.

— Что до этого, — сказал он, — то вряд ли тебе удастся меня утомить.

Все это, разумеется, говорилось в шутку и как бы аллегорически, однако, как будет рассказано в надлежащем месте, мораль сей притчи оправдалась целиком. Весь остаток дня мы провели в большом веселии, однако без шума и суеты, ибо он не пригласил никого из своих друзей, ни англичан, ни своих соотечественников. Добрая квакерша угостила нас обедом, тем более обильным, что едоков было столь ограниченное число; всю последующую неделю она продолжала нас кормить и, казалось, только о том и мечтала, чтобы и впредь все продолжалось в том же духе; но я весьма этому противилась, во-первых, оттого, что, хоть нуждаться она не нуждалась, средства ее, как я знала, были ограниченны, во-вторых, она показала тебя таким верным другом, таким утешителем, да и советчиком тоже, что я твердо решила, когда кончатся свадебные дни, сделать ей подарок, который бы действительно ее поддержал.

— Вернусь, однако, к обстоятельствам нашей свадьбы. Итак, после дня, проведенного в беспечном веселье, Эми и квакерша уложили нас в постель, причем добрая квакерша и не подозревала, что мы уже бывали в одной постели с ним одиннадцать лет назад; кстати сказать, это была тайна, о которой не знала даже сама госпожа Эми. Она улыбалась и гримасничала, изображая великую радость за нас, однако, за его спиной ворчала и шептала, что все это нам следовало проделать лет десять-двенадцать назад, а что теперь это утратило смысл; короче говоря, это означало, что ее госпоже было под пятьдесят[119] и что от нее нельзя было больше ожидать потомства. Я ей за то пеняла, квакерша же, смеясь, говорила мне комплименты, утверждая, что никогда не поверит, что мне столько лет, сколько говорит Эми, и что мне не больше сорока, так что я еще успею народить целую ораву ребятишек. Однако мы с Эми знали, как обстоит дело, лучше, чем квакерша; короче говоря, как бы моложаво я ни выглядела, мне было довольно лет, чтобы распроститься со всякой мыслью о материнстве. Впрочем, я приказала Эми попридержать свой язычок.

Наутро, когда мы еще не вставали с постели, моя квакерша навестила нас, заставив поесть пирожков и выпить по чашке шоколада; затем она нас покинула, посоветовав соснуть еще немного, что мы, кажется, и сделали. Словом, ее обращение с нами было радушно, щедро, исполнено истинного доброжелательства; из этого я вывела, что и квакерам доступны хорошие манеры, лучшим доказательством чему могла служить моя квакерша.

Она намеревалась и всю оставшуюся неделю угощать нас за своя счет, чему я сперва пыталась воспрепятствовать; однако, убедившись, что своим отказом наношу ей обиду, я перестала противиться, пригрозив лишь поквитаться с нею, что я и сделала впоследствии. Итак, она всю неделю продолжала нас угощать и прислуживать нам, да так щедро, что у нее появилась еще одна забота: куда девать остатки яств? Ибо, как ни вкусны были приготовленные ею лакомства и сколько бы их ни было, она не допускала, чтобы одно и то же блюдо появлялось у нас на столе больше одного разу.

Правда, у меня теперь была своя прислуга, и две мои девушки ей немного помогали (Эми же отныне была сама себе госпожа и садилась за стол с нами). Кроме того, у меня был кучер и мальчик на побегушках. У квакерши тоже был слуга, но только одна горничная, так что по случаю нашей свадьбы она раздобыла у своих знакомых еще двух служанок и повара.

Единственное, чего ей не хватало, о чем она шепотом дала мне знать, это столового серебра. Я приказала Эми доставить мой большой сундук, который я держала в надежном месте, — в нем хранилась всякая драгоценная утварь, которую, как я уже о том рассказывала, я отложила на черный день; все это я вручила квакерше с просьбой не говорить, что это мое добро (тому была особая причина, о которой я со временем расскажу).

Отныне я именовалась леди ***, и, должна признаться, это мне чрезвычайно нравилось; так славно было слышать на каждом шагу: «ее милость» и «ваша милость»! Я уподобилась некоему вождю индейского племени в Виргинии[120], который после того, как англичане построили ему дом с замком на двери, просиживал целые дни с ключом в руках, запирая и отпирая им замок, и снова запирая его на два поворота, несказанно радуясь такому новшеству; точно так и я была готова целый день сидеть и слушать, как Эми величает меня через каждое слово «миледи»; через некоторое время, однако, новизна этого титула изгладилась, и он больше не тешил мое тщеславие; я стала мечтать о другом, голландском титуле с такой же страстью, с какою до этого жаждала английского.

Эту неделю прожили мы в беспечных наслаждениях, а любезное обращение нашей добродушной квакерши было дополнительным источником радости. Музыки и танцев не было никаких, если не считать того, что я время от времени, чтобы потешить моего супруга, пела по его просьбе какую-нибудь французскую песенку. И то, что мы праздновали наш союз так тихо, в кругу только самых близких людей, лишь увеличивало нашу радость. Я не стала шить много платьев перед свадьбой, так как при мне всегда было множество еще не ношенных богатых уборов, которые требовали лишь некоторых изменений в угоду моде. На следующий день после свадьбы муж мой просил меня приодеться, хоть у нас и не предвиделось гостей, Сперва я было отшучивалась, но наконец сказала, что есть у меня один наряд, в котором он ни за что не признал бы своей жены, особенно если бы рядом были другие женщины. Ну, нет, сказал он, этого быть не может, и ему, конечно, захотелось увидеть меня. Я сказала, что надену его, если он обещается никогда не просить меня выходить в этом наряде при гостях. Он дал слово, но при этом спросил, что кроется за моей просьбой. Мужья, как известно, существа любопытные и непременно начнут допрашивать о том, что, по их мнению, от них скрывают. Впрочем, ответ у меня был готов. «Да оттого, — сказала я, — что в этих краях подобный наряд не почитается приличным и показался бы нескромен». Так оно и было на самом деле, ибо он немногим отличался от нижней рубахи, хоть и был в обычае той страны, откуда его вывезли. Ответ мой удовлетворил его любопытство, и он дал слово никогда не пробить меня показываться в этом костюме при посторонних. После этого я прошла к себе, пригласила с собою Эми и квакершу, и Эми облачила меня в мой старый турецкий наряд, в котором я некогда танцевала и все прочее. Квакерша была очарована этим убором и сказала, что, войди он в моду в наших краях. она бы не знала, как ей быть, ибо отныне квакерское платье потеряло свою привлекательность в ее глазах.

Когда я уже была полностью одета, я убрала платье драгоценностями, а большую брошь в тысячу пистолей, которую он мне подарил, поместила посреди тюрбана, откуда она весьма внушительно поблескивала. На шею я нацепила свое бриллиантовое ожерелье, и волосы мои, усеянные драгоценными камнями, — tout brilliant[121]. Портрет мужа, в оправе из бриллиантов, я пришила к лифу, немного слева, как бы на сердце (комплимент в восточном обычае), а как грудь моя была открыта, то там не было уже места для украшений. В таком-то виде, в сопровождении Эми, поддерживавшей шлейф, я и спустилась к нему. Он был совершенно поражен; меня он, разумеется, узнал, поскольку я его предупредила и, сверх того, в комнате, кроме Эми и квакерши, никого больше не было; зато Эми он вовсе не узнал, ибо она облачилась в наряд турецкой рабыни, который, как я уже упоминала, остался у меня от моей неаполитанской турчанки. Руки и шея у нее были обнажены, голова не покрыта, а волосы свисали вдоль спины длинной косой, оканчивающейся кисточкой; впрочем, негодница вскоре выдала себя, ибо не могла удержаться от улыбки и по своему обыкновению затараторила вовсю.

Ну, так вот, наряд мой так его очаровал, что он просил меня не снимать его к обеду, но одежда эта была слишком легкой, а спереди так открыта, что я боялась простудиться, тем более, что день выдался холодный. Тогда он велел растопить камин получше, закрыть все двери, и я, уступив его желанию, так и просидела в этом наряде. В жизни, сказал он, ему не доводилось видеть более красивого платья. Впоследствии я рассказала ему, что мой муж (так он называл убитого ювелира) купил мне наряд этот в Ливорно, вместе с турчанкой, с которой я рассталась уже в Париже; эта-то рабыня и научила меня носить турецкий костюм, а также кое-каким турецким обычаям и некоторым словам их языка. Рассказ мой, вполне правдивый во всех отношениях, кроме того, что костюм ко мне попал вовсе не от ювелира, не вызвал у моего слушателя каких-либо недоумений. У меня, однако, были достаточно веские основания для того, чтобы не показываться в нем в обществе, во всяком случае, в пределах Англии; перечислять их, я думаю, нет надобности; тем более, что об этом будет довольно говориться дальше.

Загрузка...