Однако, покачав головой, он спросил, где же я жила, среди каких чудовищ, что я так напугана и лелею столь ужасные предчувствия? Быть может, такое и бывает, сказал он, — там, где люди пускаются на рискованные дела и неосторожно, не дав себе сколько-нибудь поразмыслить, ставят все свое состояние на карту и, не имея на это должных средств, идут на всевозможные авантюры и прочее; в нашем случае, однако, его собственное состояние равно моему, и мы вместе, если я решусь заключить с ним союз, могли бы, бросив дела, поселиться в Англии, Франции, Голландии или в какой мне угодно другой стороне; и жили бы там так счастливо, как только возможно жить на этом свете; если, не доверяя ему, мне захотелось бы управлять нашим общим имуществом самой, он не стал бы чинить мне препятствий и в этом, ибо готов полностью доверить мне свою часть. Словом, мы плыли бы на одном корабле, где я была бы за рулевого.

— Ну, да, — возразила я, — вы меня поставите за рулевого, но править судном будете все равно вы; так на море юнга стоит за штурвалом на вахте, но боцманом остается тот, кто дает рулевому команду.

Мое сравнение его рассмешило.

— Нет, нет, — сказал он. — Ты будешь у нас за боцмана. Ты поведешь корабль.

— Знаем мы вас, — ответила я. — Покуда на то будет ваша воля. Но всякую минуту ты можешь взять штурвал из моих рук, а меня усадить за прялку. Пойми, что сомнения мои относятся не к твоей особе, а к брачным законам, которые дают тебе власть надо мной и предписывают тебе повелевать, а мне — подчиняться! Пока еще мы с тобой на равной ноге, но через какой-нибудь час все может перемениться, и ты будешь восседать на троне, а твоя смиренная жена жаться к твоим ногам на приступочке; все же прочее — все то, что ты именуешь общностью интересов, взаимным уважением и так далее, зависит от твоей доброй воли, следовательно, это всего лишь любезность, за которую женщина, разумеется, должна быть бесконечно благодарна. Однако в тех случаях, когда ей эту любезность не оказывают, она бессильна.

Несмотря на все мои слова, он все еще не сдавался и коснулся более важных сторон брака, полагая, что в этой области окажется сильнее меня. Он начал с того, что брак освящен небесами, что господь бог избрал этот союз для вящего блаженства человеческого, а также ради того, чтобы обосновать законный порядок наследования. Ведь только рожденные в браке дети имеют законные основания претендовать на имущество родителей, меж тем как все прочие обречены на позор и бесправие. Надо отдать ему справедливость, что касательно этой стороны дела, он рассуждал превосходно.

Но это ему не помогло. Я поймала его на слове.

— Коль скоро речь идет о нас с вами, сударь, — сказала я, — правда, разумеется, на вашей стороне. Но было бы невеликодушно с вашей стороны воспользоваться этим. Да, да, — продолжала я, — я всей душой согласна с вами, что лучше было бы мне выйти за вас замуж, нежели дозволить вам неосвященные законом вольности. Но поскольку я, по приведенным выше причинам, являюсь противницей брака, а вместе с тем питаю к вам достаточно нежные чувства и считаю себя более, чем обязанной вам, то мне пришлось уступить вашим домогательствам и пожертвовать своей добродетелью. Однако у меня есть два способа загладить свое бесчестие, не прибегая к столь крайней мере, как вступление в брак, а именно: принести чистосердечное покаяние за прошлое и не грешить больше в будущем.

Он казался весьма огорченным тем, как я приняла его слова, и стал уверять меня в том, что я неправильно их истолковала, что он не столь дурно воспитан и к тому же слишком сильно меня любит, чтобы несправедливо меня попрекать, тогда как сам же меня вовлек в грех; что слова его были всего лишь ответом на мои рассуждения, будто женщина, коли захочет, вправе брать себе любовника, подобно тому, как мужчина берет себе любовницу, и что я, как будто, оправдываю подобную связь, почитая ее столь же законной, как и брак.

После этого мы еще некоторое время обменивались любезностями, которые не стоят того, чтобы их здесь повторять. Наконец я сказала, что он, должно быть, полагал меня в своей власти после того, как я дозволила ему со мною лечь; в самом деле он имел все основания так думать, присовокупила я; однако, по той же причине, что я ему уже приводила, — в моем случае наша близость, напротив, служит препятствием к браку: коли женщина имела слабость отдаться мужчине до брака, то выйти замуж после этого и связать себя на вею жизнь с единственным человеком, который вправе попрекнуть ее этим грехом, значило бы к первой оплошности прибавить вторую; и если женщина, уступая домогательствам мужчины, соглашается на такое бесчестие, ведет себя, как дурочка, то, взяв его себе в мужья, она уже являет свою глупость всему миру. Нет, противиться соблазнителю есть высшее мужество и, явив его, женщина может рассчитывать на то, что грех ее со временем будет предан забвению и все укоры отпадут сами собой. Послушные велениям судьбы, мужчина и женщина, каждый идут своим путем. И если оба будут держать язык за зубами, все толки об их безрассудстве умолкнут.

— Выйти же замуж за любовника, — сказала я, — неслыханное дело и — не в обиду вам сказано — все равно, что, извалявшись в грязи, так из нее всю жизнь не вылезать. Нет, и еще раз нет, — заключила я, — мужчина, который обладал мной как любовницей, не должен обладать мной как супругой! Иначе он, мало того, что увековечивает память о грехе, еще возводит его в семейное предание. Если женщина выходит замуж за человека, который был прежде того ее любовником, она несет это пятно до смертного часа; на сто тысяч мужчин найдется разве один, который бы раньше или позже ее не попрекнул; если у них родятся дети, они непременно, так или иначе, об этом узнают; и если дети эти впоследствии окажутся людьми добродетельными, они справедливо вознегодуют на свою мать; если же порочны, мать с сокрушением должна будет наблюдать, как они идут по ее стопам, оправдываясь тем, что она первая показала эту дорогу. Если же любовники попросту разойдутся, на том кончится их грех, и умолкнут толки: время сотрет память о нем; а, впрочем, женщине достаточно переехать с одной улицы на другую, чтобы не услышать больше и малейшего намека на свое приключение.

Он был поражен моим рассуждением и сказал, что должен признать его в основном справедливым и что в той его части, в какой я говорила об имущественном положении, я рассуждала, как настоящий мужчина. Да, он был даже склонен до известной степени со мной, согласиться, но для этого, сказал он, надо принять, что женщины способны управлять своим имуществом; однако за редкими исключениями они подобной способностью не обладают, они так созданы и лучшее, что может для себя сделать женщина, — это избрать умного и честного мужа, который не только любил бы ее и лелеял, но также оказывал ей должное уважение — тогда она будет жить покойно и без забот.

На. это я ему возразила, что подобное спокойствие достигается слишком большой ценой и что сплошь да рядом избавленная таким образом от забот женщина бывает заодно избавлена также и от своих денег. Нет, нет, сказала я, нашей сестре следует поменьше бояться забот да побольше тревожиться за свои деньги! Коли она никому не станет доверяться, некому будет ее обмануть, — держать жезл управления в своих руках — вернейший залог спокойствия.

Он отвечал, что взгляды мои являются новшеством и что какими бы хитроумными доводами я их ни подкрепляла, они полностью расходятся с общепринятыми; он далее признал, что они его весьма огорчают и что если бы он предполагал, что я их придерживаюсь, он ни за что бы не пошел на то, на что он пошел, — ибо у него не было бесчестных намерении, и он собирался полностью искупить свою вину передо мной; он чрезвычайно сожалеет, сказал он, что не преуспел в этом; никогда в будущем он не стал бы меня попрекать и был столь доброго обо мне мнения, что не сомневался в моем доверии к нему. Но раз я столь упорно отвечаю ему отказом, единственный способ избавить меня от укоров — это ему возвратиться в Париж, дабы, в соответствии со взглядами, кои я изложила, все было предано забвению и никто впредь не мог меня попрекнуть.

Его ответ не доставил мне никакой радости, ибо я и в мыслях не имела его отпустить, хоть и не намеревалась дать ему надо мною власть, какую он получил бы, женившись на мне. Таким образом я пребывала в недоумении и нерешительности, не зная, что теперь предпринять.

Как я уже сказывала, жили мы с ним в одном доме, и я видела, что он готовится к отъезду в Париж, главное же, я обнаружила, что он переводит деньги в Париж, — как я о том узнала впоследствии, в уплату за вина, заказанные им в Труа, что в Шампани. Я не знала, как быть. Меньше всего хотелось мне с ним разлучаться. И еще я обнаружила, что понесла от него, о чем еще не успела ему сообщить; да и вообще я подумывала не ставить его о том в известность. Но я была в чужих краях, где не имела никаких знакомств, и хоть состояние мое было изрядно, это последнее обстоятельство было тем более опасно, поскольку я не имела друзей.

Все это понудило меня обратиться к нему однажды утром, когда мне показалось, что я вижу признаки уныния и нерешительности.

— Сдается мне, — так я начала, — что у тебя не хватит духу меня сейчас покинуть.

— А раз так, — отвечал он, — с твоей стороны вдвойне жестоко отказывать человеку, который не имеет сил с тобою расстаться.

— У меня столь мало жестокосердия к тебе, — сказала я, — что я готова следовать за тобою куда угодно, коли ты того пожелаешь, но только не в Париж, куда, как тебе известно, путь мне заказан.

— Как жаль, — сказал он, — что столь сильная взаимная любовь обречена на разлуку!

— Зачем же, — спросила я, — ты в таком случае от меня уезжаешь?

— Затем, — ответствовал он, — что ты отказываешься меня принять.

— Но коли я отказываюсь тебя принять здесь, то почему бы тебе не увезти меня в другое место — куда угодно, кроме Парижа?

Он отвечал, что ему никуда не хотелось бы отсюда уезжать без меня. но если уезжать, то есть всего два места, куда бы он мог направиться: либо в Париж, либо в Индию.

На это я сказала, что при дворе мне делать нечего, но что если ему необходимо надобно в Индию, я бы рискнула поехать с ним туда.

Особенной необходимости куда-либо ехать у него, слава богу, нет, сказал он, но просто в Индии его ожидало соблазнительное деловое предложение.

Я повторила, что не имею ничего сказать против Индии, и что хотела бы, чтобы он увез меня куда угодно, кроме Парижа, где, как он знает, мне появляться нельзя.

Он сказал, что у него нет иного выхода, как ехать туда, куда мне ехать нельзя, ибо видеть меня и не обладать мною слишком для него нестерпимая мука.

Я сказала, что более горьких слов он не мог произнести и что мне в самую пору обидеться на него — ведь я доказала ему свою любовь, соглашаясь принадлежать ему, и лишь в одном оставаясь непреклонной.

Слова мои повергли его в изумление. Хоть мне и угодно держаться с ним столь загадочно, сказал он, нет другого человека, кто бы имел такую над ним власть, чтобы помешать ему ехать туда, куда он задумал; мое же влияние на него столь велико, что я могу, — так он сказал, — заставить его совершить какой угодно поступок.

Да, сказала я, у меня есть способ удержать его от поездки, ибо, зная его справедливость, я уверена, что он не способен поступить со мной жестоко; и, чтобы прекратить его страдание, я открылась ему, что жду ребенка.

Не успела я это произнести, как он бросился ко мне, и, нежно меня обняв, поцеловал меня чуть ли не тысячу раз. Как же могла я быть столь жестокой к нему, пенял он, и не сказать ему о своем положении сразу?

Но разве не горько, сказала я ему, что для того, чтобы удержать его при себе, мне пришлось, словно преступнице, осужденной на виселицу, сослаться на то, что я брюхата?[73] Я полагала, что и без того явила ему достаточно знаков своей привязанности к нему, не уступающих, сказала я, супружеской; ведь я не только спала с ним, не только от него понесла, не только показала, сколь нестерпима для меня была бы разлука, но и изъявила готовность ехать с ним в Индию. И кроме одного-единственного его желания, которое для меня невыполнимо, чем еще могу я доказать ему свою любовь?

Долгое время он не мог вымолвить слова, и наконец, выйдя из оцепенения, сказал, что у него ко мне большой разговор, к которому он готов, однако, приступить не прежде, чем я заверю его, что не приму в обиду некоторую вольность в выражениях, к каким ему придется прибегнуть.

Я сказала, что нет такой вольности в словах, какую бы я ему не дозволила, ибо женщина, дозволившая все те вольности в поступках, какие дозволила я, не вправе возражать против вольности в разговоре с нею.

— Хорошо же, — приступил он. — Надеюсь, сударыня, вы не сомневаетесь в том, что я добрый христианин и что для меня существуют святыни, которые я уважаю. Когда я, впервые в жизни пренебрегали моей добродетелью, заставил вас поступиться своею, когда я внезапно и, можно сказать, силою, вынудил вас свершить то, чего ни вы, ни я и в мыслях дотоле не имели, — даже в ту минуту я действовал в расчете, — что вы не откажетесь выйти за меня замуж, после того как отдались мне совершенно. Я имел самые серьезные намерения жениться.

Однако полученный мною отказ, на какой в ваших обстоятельствах не отважилась бы ни одна женщина, поразил меня несказанно. В самом деле, никому не доводилось слышать, чтобы женщина отказалась выйти за человека, с которым она уже делила ложе и — больше того — от которого ожидает ребенка! Впрочем, вы сильно расходитесь с общепринятым мнением и хоть доводы, которые вы приводите, столь убедительны, что заставят любого мужчину растеряться, я все же вынужден признать, что я нахожу ваше решение противным человеческой природе, а также весьма жестоким по отношению к вам самой. Главное же, это жестоко к нерожденному младенцу, которого — в случае, если бы мы поженились — ожидала бы самая блистательная будущность; в противном же случае, его следует считать погибшим еще до рождения; ему предстоит всю жизнь нести укор за то, в чем он ничуть неповинен, клеймо бесчестья будет на нем с самой колыбели, ему вменятся преступление и безрассудство его родителей, и он будет страдать за грехи, коих не совершал. Это с вашей стороны мне кажется жестоким и даже, чудовищным по отношению к нерожденному еще дитяти. Или вы лишены естественного чувства, свойственного всякой матери, и не желаете, чтобы ваше дитя имело одинаковые права со всеми обитателями мира сего, а вместо того хотите, чтобы он, к вящему нашему позору, всю жизнь проклинал своих родителей? Поэтому, — продолжал он, — я все же прошу и заклинаю вас как христианскую душу, как мать: не дайте невинному агнцу погибнуть еще до своего рождения, не вынуждайте его впоследствии клясть и укорять нас за то, чего с такой легкостью можно избегнуть?

Итак, любезнейшая моя госпожа, — заключил он с величайшей нежностью в голосе (мне даже показалось, что у него выступили слезы на глазах) — позвольте мне еще раз повторить, что я сознаю себя христианином, а, следовательно, не могу расценивать мой неосмотрительный и необдуманный поступок, иначе, как беззаконие; а посему, хоть я и совершил — в расчете на обстоятельство, уже мною упомянутое, — один неосмотрительный поступок, я не могу с чистой совестью продолжать то, что мы оба с вами осуждаем в душе. И хоть я обожаю вас превыше всех женщин на свете, что и доказал, по моему мнению, решившись жениться на вас после того, что между нами было, а также отказавшись от каких бы то ни было притязаний на какую бы то ни было часть вашего состояния, и таким образом взять за себя женщину, с которой я уже спал, да еще без гроша приданого (а мои обстоятельства таковы, что я мог бы рассчитывать на блестящую партию), — итак, повторяю, несмотря на всю мою неизъяснимую к вам любовь, я все же не могу жертвовать своей бессмертной душой. Пусть я готов отказаться от всех выгод в этом мире, я не смею лишить себя надежд в другом. Я не думаю, душа моя, чтобы вы могли усмотреть в этом недостаточное уважение к вам.

Если только на свете существуют люди, чьи намерения соответствуют строжайшим требованиям чести, то мой друг безусловно принадлежал к их числу, и если можно вообразить женщину которая, будучи в своем уме, отвергла достойного человека по столь ничтожным и легкомысленным соображениям, то такой женщиной являлась я. В самом деле, это было величайшей глупостью, какую когда-либо совершала женщина.

Он был готов взять меня в жены, но не соглашался жить со мною, как с блудницей. Где это слыхано, чтобы женщина гневалась на благородного человека за его благородство? Какая женщина была бы настолько глупа, чтобы избрать роль блудницы, когда она могла быть честной женой? Впрочем, нелепая мысль, раз укоренившись в уме, подобна бесовскому наваждению. Я упорствовала, по-прежнему разглагольствуя о женской свободе, покуда он меня не прервал.

— Милостивая государыня! — воскликнул он с горячностью, какой я еще от него ни разу не слышала, но сохраняя при том прежнюю почтительность. — Милостивая государыня, вы ратуете за свободу, а между тем сами же отказываетесь от той свободы, путь к которой вам указует господь бог, а заодно и природа; вместо этой свободы вы предлагаете свободу безнравственную, перечащую велениям чести и заветам религии. Неужели вы стоите за свободу в ущерб целомудрию?

Я отвечала, что он неправильно истолковал мои слова: я имела в виду всего лишь то, что женщина, если ей угодно, имеет такое же право брать себе любовника, не вступая в брак, какое имеет мужчина — брать, любовницу. Но разве я говорю, продолжала я, что сама я готова на такое? И пусть он и вправе осуждать меня за прошлое, он убедится в будущем, что я способна с ним общаться, не испытывая ни малейшего намерения возвратиться к былым нашим отношениям.

Он сказал, что не может брать такого поручательства за собственное поведение и почитает невозможным подвергать, себя такому соблазну; ибо, поскольку он не мог удержаться прежде, не отваживается искушать себя подобным же образом впредь, и что в этом-то и кроется истинная причина, побуждающая его возвратиться в Париж; и он вновь принялся заверять меня, что не стал бы со мной расставаться своею волею и что отнюдь не стал бы дожидаться моего приглашения, но что же ему делать, коль скоро он не может наслаждаться близостью со мною на законных основаниях, как то подобает благородному человеку и христианину? Надеюсь, сказал он, я не стану осуждать его за то, что ему тягостно думать о существе, отцом которого он является и которое попрекнет его за клеймо незаконнорожденности, кое пребудет с ним до конца его дней; при этом он вновь высказал великое изумление моей беспечностью, тем, что я с такой жестокостью могу относиться к нерожденному моему дитяти; одна мысль о том, сказал он, ему нестерпима, видеть же это ему и того горше, и по этой причине он надеется, что я не стану укорять его за то, что он не в силах дождаться рождения этого дитяти.

Я видела, что он вне себя и что с трудом сдерживает свое негодование, и посему решила на это время положить конец нашей беседе, выразив лишь надежду, что он подумает еще об этом предмете.

— Ах, сударыня, — воскликнул он. — Это вам надобно думать, а не мне!

С этими словами он вышел вон из комнаты в неизъяснимом смятении, коего он не мог скрыть.

Не будь я безрассуднейшим и вместе безнравственнейшим из творений божьих, я не могла бы вести себя так, как я себя вела. Самый благородный и самый честный человек, какого только видывал свет, был готов соединить свою судьбу с моею; в некотором смысле он спас мне жизнь, причем спас ее от полной погибели и притом самым примечательным образом. Он любил меня до беспамятства и прибыл из Парижа в Роттердам, затем лишь, чтобы меня видеть; он предложил мне руку даже после того, как я сделалась беременной от него; будучи достаточно состоятельным и без моего приданого, выразил готовность отказаться от притязаний на мое имущество, доверив управление им мне самой. Я могла упрочить свою жизнь, обеспечив себя от любой невзгоды; сложив наши состояния, мы даже и сейчас могли рассчитывать более, чем на две тысячи фунтов в год, и я могла бы жить по-королевски, да притом счастливее всякой королевы; и, главное, получила бы возможность покинуть свою порочную и преступную жизнь, какую веду вот уже сколько лет, и предаться великому делу, коему я впоследствии имела столь много причин и случаев себя посвятить, а именно, покаянию. Однако, чаша моих прегрешений еще не исполнилась. Я продолжала упорствовать в своем отвращении к браку, и вместе с тем мысль отпустить его от себя была для меня нестерпима. Что до будущего ребенка, о нем я не слишком заботилась; я заверила моего друга, что его дитя никогда не попрекнет его своей незаконнорожденностью и что если родится сын, я воспитаю его, как подобает воспитать сына благородного отца и из любви к его отцу буду ему нежной матерью. Поговорив в таком роде еще некоторое время и убедившись в непреклонности его решения, я покинула его, но не могла при этом скрыть слез, что катились по моим щекам. Он кинулся ко мне, принялся меня целовать, умолять, призывая вспомнить все добро, что он мне явил, когда я была в крайности; справедливость, какую выказал при ведении моих денежных дел; уважение ко мне, побудившее его отказаться от предложенного мною вознаграждения в тысячу пистолей за убытки, понесенные им от коварного еврея; залог нашей несчастной любви, как он называл зачатого младенца, что я носила под сердцем; он заклинал меня всем, на что только способна искренняя привязанность, не гнать его от себя.

Но все напрасно. Я оставалась глуха и бесчувственна к его мольбам до конца; итак, мы расстались. Единственное обещание, какого он от меня добился, было известить его после родов и указать адрес, по которому од мог бы ответить на мое письмо. Я дала ему слово чести, что сдержу свое обещание; когда же он захотел узнать о моих дальнейших планах, я отвечала, что собираюсь тотчас выехать в Англию, в Лондон, где и намерена рожать, но коль скоро он решил со мною расстаться, присовокупила я, навряд ли его должна интересовать моя дальнейшая судьба.

Ночь он провел в своей комнате, но рано поутру уехал, оставив мне письмо, в коем повторил все, что высказал мне накануне, наказывал получше смотреть за ребенком и просил тысячу пистолей, которую я предлагала ему в вознаграждение убытков и неприятностей, претерпленных им от еврея, и которую он отклонил, отложить (вместе с процентами, какие на них нарастут) на воспитание ребенка; он горячо убеждал меня сохранить сию небольшую сумму для несчастного сиротки на тот случай, если я решусь, — а он не сомневался, что случай такой явится, — выбросить остальную часть моего имущества, облагодетельствовав какого-нибудь смертного, столь же недостойного, как и мой искренний друг в Париже. Свое письмо он заключил советом — с таким же раскаянием, как и он, думать о безрассудствах, в коих мы оба участвовали; просил прощения за то, что он первый подвигнул меня на них; сам же от души прощал мне все, за исключением, как он писал, жестокости, с какой я отвергла его предложение: этого же простить мне, как того требовал долг христианина, он не в силах, ибо почитает, что своим отказом я причиняю себе вред, и что это лишь первый мой шаг на пути к полной моей погибели, шаг, о котором со временем я сама от всего сердца пожалею. Он предсказывал, что меня ожидают в будущем роковые бедствия и что кончу я тем, что выйду замуж за плохого человека, который меня я погубит; призывал меня к величайшей осторожности, дабы он оказался лжепророком; главное же, просил помнить, если попаду в беду, что у меня есть верный друг в Париже, который не станет пенять мне за мою былую жестокость к нему и готов во всякое время отплатить добром за все ало, что я ему причинила.

Его письмо меня поразило как громом. Трудно было представить, чтобы кто-либо, не имевший общения с нечистой силой, был способен так написать, ибо он говорил с такой убежденностью о некоторых вещах, которые впоследствии в самом Деле со мной приключились, что я заранее перепугалась чуть ли не до смерти; когда же его предсказания сбылись, я уже не сомневалась, что он обладал познаниями, превышающими человеческие. Словом, его советы — раскаяться были преисполнены любви, предостережения Относительно ожидавших меня бедствий, дышали добротой, а обещания помощи, коли она мне понадобится, свидетельствовали о таком великодушии, какого мне в жизни не доводилось встречать; и хоть поначалу я особенного значения этой части его письма не придала, ибо его мрачные предсказания казались мне в то время нелепыми и недостойными моего внимания, все остальное так живо меня тронуло, что я впала в глубокое уныние и проплакала, почти не переставая, целых двадцать четыре часа кряду. Но все же, отдавшись столь всецело печали, — не знаю, что за сила меня околдовала! — все же я ни на минуту не пожалела всерьез о том, что не уступила его домогательствам и не согласилась сделаться его женой. Всей душой хотелось бы мне удержать его при себе, но мне по-прежнему претила мысль — как, впрочем, и всякая мысль о замужестве, — выйти за него. Голова моя была, полна отчаянных надежд: я все еще довольно приятна, говорила я себе, молода, и хороша собой, и могу понравиться какому-нибудь знатному человеку; и посему я решилась попытать счастья в Лондоне, а там — будь что будет!

Так, ослепленная тщеславием, я отказалась от единственной возможности устроить свое счастье и обеспечить себе такую жизнь, при какой мне никогда больше не грозила нужда; да послужит мой пример предостережением для тех, кто прочитает ату повесть, этот памятник опрометчивости и безумия, в кои нас ввергают собственные самонадеянность и силы преисподней; да пребудет она напоминанием о том, сколь дурно управляют нами страсти и каким опасностям подвергаем мы себя, следуя побуждениям честолюбия и тщеславия!

Я была богата, красива, привлекательна и еще не состарилась. Я испытала могущество, каким могу обладать над мужскими сердцами, в том числе над сердцами великих мира сего; я не могла забыть, как принц ***ский воскликнул, в минуту восхищения, что во всей Франции нет женщины, равной мне. Я знала, что могу блеснуть в Лондоне, и знала, как воспользоваться впечатлением, какое произведу. Я умела держаться, и, познав однажды восхищение принцев, думала не больше, не меньше, как о том, чтобы сделаться любовницей самого короля![74] Однако вернусь к обстоятельствам, в коих пребывала в описываемую мной пору.

Не сразу оправилась я от разлуки с моим честным купцом. Мне было бесконечно горько с ним расставаться, когда же я прочитала его письмо, то и вовсе впала в уныние. Как только он оказался вне досягаемости и я поняла, что наша разлука окончательна, я почувствовала, что готова отдать половину моего состояния, лишь бы он вернулся. Все представления мои о жизни в одну минуту переменились, и я тысячу раз бранила себя дурой за то, что после плавания по бурному и чреватому опасностями океану распутства и прелюбодеяния, во время которого потерпели крушение мои честь, добродетель и правила, я вновь доверилась этим неверным волнам, и главное — в то самое время, когда мне представилась возможность бросить якорь в тихой и спокойной гавани; нет, видно, сердце мое и впрямь закоснело в грехе!

Предсказания моего друга повергали меня в трепет, его обещания помощи, если со мною приключится беда, вызывали слезы и вместе с тем страшили меня, внушая предчувствия, что меня и в самом деле ожидает беда, и поселяя в моей голове тысячи тревожных мыслей о том, как я, обладательница огромного состояния, могу вновь впасть в нищету и ничтожество.

Передо мной встала ужасная картина из поры моей молодости, когда я оказалась, брошенной, одна с пятью детьми и так далее, о чем я уже рассказывала. Я стала думать, какие мои шаги могли бы привести меня вновь в такую крайность и как мне поступить, чтобы ее избежать.

Впрочем, мало-помалу тревоги мои улеглись. Что до моего друга, купца, он уехал, уехал безвозвратно, ибо я не дерзала следовать за ним в Париж по причинам, о коих уже говорила. Вместе с тем писать ему, чтобы он возвратился, я тоже не смела, опасаясь встретить с его стороны отказ, в чем я почти и не сомневалась. Итак, я сидела, праздно проливая горькие слезы в течение нескольких дней, или, вернее сказать, недель; но, как я уже говорила, отчаяние мое мало-помалу улеглось, тем более, что мне предстояло множество хлопот, связанных с моим состоянием, и неотложность некоторых из них отвлекла мои мысли и вытеснила впечатления, которые таким нестерпимым бременем легли мне на душу.

Драгоценности свои я продала еще раньше — все, кроме бриллиантового перстня, который носил мой друг-ювелир; перстень этот я надевала при случае и сама, равно как и бриллиантовое ожерелье, подаренное мне принцем, и великолепные серьги стоимостью примерно в 600 пистолей. Остальное — драгоценную шкатулку, что он мне оставил перед тем, как отправиться в Версаль, а также футляр, в котором хранились рубины, изумруды и прочее — так вот, их, как я уже сказывала, я продала в Гааге за 7 600 пистолей. Стараниями моего купца я получила все векселя в Париже, и вместе с деньгами, что я привезла с собой, они составляли еще 13 900 пистолей; таким образом, у меня было, помимо моих драгоценностей, наличными деньгами и в амстердамском банке более двадцати одной тысячи пистолей. Теперь моей ближайшей заботой было, как переправить все это богатство в Англию.

К этому времени мне уже не раз доводилось иметь дела с людьми, которым я продавала драгоценности великого достоинства и от которых получала большие суммы по векселям, благодаря чему я была знакома с самыми крупными негоциантами Роттердама, и получить совет о том, как перевести мои деньги в Англию, не составляло особого труда. Обратившись поэтому к нескольким купцам, дабы не ставить все свое состояние в зависимость от одного человека, а также не открывать никому истинных размеров моего состояния, — итак, обратившись к нескольким купцам, мне удалось получить на все свои деньги векселя, подлежащие оплате в Лондоне. Часть векселей я взяла с собой, другую (на случай нечаянного бедствия в море) — вверила первому купцу — тому самому голландскому негоцианту, которому меня в свое время рекомендовал мой парижский приятель.

Проведя таким образом девять месяцев в Голландии, отклонив выгоднейшую партию, на какую только могла рассчитывать женщина в моих обстоятельствах, с варварской, можно сказать, жестокостью расставшись с вернейшим другом и честнейшим человеком на свете, с деньгами в кармане и бастардом в брюхе, я села на пакетбот в Брилле[75] и благополучно прибыла в Гарвич, где меня встретила предварительно извещенная мною письмом моя служанка Эми.

С величайшей охотой отдала бы я десять тысяч фунтов из моего состояния, лишь бы избавиться от непрошеного гостя, поселившегося у меня в брюхе; но как сие было невозможно, мне пришлось оставить его до времени на месте, избавившись от него обычным путем, то есть терпеливым ожиданием и трудными родами.

Мне не пришлось перенести все те унижения, которым обыкновенно бывают подвергнуты женщины в моем состоянии. Я все обдумала заранее, выслав впереди себя Эми, которую я для того снабдила необходимыми деньгами. Я поручила ей снять для меня великолепный дом на *** улице, невдалеке от Черинг-кросса[76], нанять двух девушек и слугу, которого она обрядила в изящную ливрею; затем, севши в карету со стеклянными окнами[77], запряженную четвериком, она приехала в сопровождении упомянутого лакея в Гарвич еще за неделю до прибытия моего пакетбота. Таким образом у меня не было никаких забот, и я покатила в Лондон, в собственный дом, куда я прибыла в полном здравии под именем знатной француженки, госпожи ***.

Первым делом я предъявила все мои векселя, кои были (я опускаю подробности, дабы не затягивать своего рассказа) своевременно приняты и оплачены. Затем я решила поселиться где-нибудь в деревне неподалеку от Лондона, дабы разрешиться от бремени, так сказать, инкогнито. Все это, благодаря моим дорогим нарядам и великолепному экипажу, мне удалось проделать, избежав обычного в подобных обстоятельствах унизительного любопытства приходских властей. Некоторое время я не показывалась в моем новом доме, а впоследствии, по особым соображениям решила вообще туда не въезжать; вместо этого я сняла великолепные и просторные комнаты на Пел-Мел, в доме, в котором некогда проживал королевский садовник, отчего в нем имелась дверь, выходящая прямо в дворцовый парк[78].

К этому времени я успела привести свои дела в полный порядок; однако, поскольку меня больше всего тогда заботили деньги, я затруднялась, как ими лучше распорядиться, чтобы получать с них изрядный годовой доход. Со временем, впрочем, мне удалось при посредничестве славного сэра Роберта Клейтона[79] получить закладную на сумму в 14000 фунтов стерлингов, вследствие чего я могла рассчитывать на годовой доход, равный 1 800 фунтам и сверх того на 700 фунтов процентами.

Это, вкупе с кое-какими другими доходами, приносило мне более тысячи фунтов в год — сумма, казалось бы, достаточная для того, чтобы женщина могла жить в Англии, не ведая нужды и не прибегая к блуду. Примерно в четырех милях от Лондона я подарила миру здорового младенца-мальчика и, следуя данному обещанию, написала о том отцу новорожденного в Париж; в этом же письме я сказала, сколь жалею о том, что он меня покинул и одновременно давала понять, что если бы он приехал меня навестить, я обошлась бы с ним менее сурово, чем прежде. Он ответил мне письмом ласковым и любезным, однако ни единым словом не отозвался на ту часть моего письма, в котором содержалось приглашение меня проведать, и я поняла, что утратила его навсегда. Он поздравил меня с благополучным разрешением от бремени и намекнул, что надеется на исполнение мною его просьбы касательно несчастного дитяти, как я то ему обещала; я написала ему в ответ, что в точности исполню его веление; при этом я имела глупость или слабость во втором своем письме, несмотря на то, что, как я сказывала, он оставил мое приглашение без всякого внимания, чуть ли не просить у него прощения за мою непреклонность в Роттердаме и пала столь низко, что попеняла ему за то, что он оставил без внимания мое приглашение, более того, я чуть ли не повторила это приглашение еще раз, достаточна прозрачно намекая, что теперь, если бы он приехал, я согласилась бы выйти за него замуж. Однако он на это письмо не отвечал вовсе — возможно ли было яснее показать, что он окончательно со мною порвал? Так что я не только отказалась от дальнейших попыток, но от души себя бранила, что решилась его вновь позвать; ибо он, можно сказать, полностью мне отомстил, пренебрегши ответом и заставив меня дважды просить у него то, о чем он некогда столь настойчиво меня умолял сам.

Оправившись после родов, я вернулась на свою городскую квартиру, на Пел-Мел и, в соответствии со своим состоянием, которое было изрядно, зажила на широкую ногу. Опишу в нескольких словах свою обстановку, а также и то, какой я была в ту пору.

За свою новую квартиру я платила 60 фунтов, в год, ибо оплата производилась погодично; зато квартира была и в самом деле роскошная и прекрасно обставленная. Я держала собственную прислугу, которая следила за чистотой и порядком; платила отдельно за дрова и завела собственную кухонную утварь. Словом, я жила достаточно богато, но и без излишней пышности: у меня была карета, кучер, лакей, моя горничная Эми, которую я наряжала, как барыню, сделав ее своей компаньонкой, и еще три служанки. Так прожила я несколько времени. Одевалась по последней моде и чрезвычайно богато, а в драгоценных украшениях у меня недостатка не было. Слуг я одела, в ливрею, обшитую-серебряными галунами, словом, так богато, как только дозволено людям, не принадлежащим к знати. В таком виде и явила я себя Лондону, предоставив свету гадать, кто я такова и откуда взялась: сама же я никому не навязывалась.

Иногда я прохаживалась вдоль Мел[80] со своей камеристкой Эми, но ни с кем не знакомилась и не водила компании. Наряжалась же я для этих прогулок как можно пышнее. Вскорости, однако, я обнаружила, что интерес, какой вызывает моя особа у людей, много превосходит любопытство, какое выказывала я по отношению к ним; первым делом соседи, как я о том узнала, старались дознаться, кто я такая и каковы мои обстоятельства.

Единственно, кто мог удовлетворить их любознательности и дать какие-либо обо мне сведения, была Эми; будучи от природы болтушкой и. истинной кумушкой, она принялась за дело со всем свойственным ей искусством. Она дала им понять, что я богатая вдова некоего знатного француза и приехала присмотреть за наследством, доставшимся мне от родственников, которые умерли здесь, в Англии; что состояние мое равняется 40000 фунтов и полностью находится в моих руках.

Это было большой ошибкой со стороны Эми, да и с моей тоже, о чем, однако, мы поначалу не догадывались; пущенная ею молва привлекла ко мне господ того разбора, что именуется охотниками за приданым; сии рыцари наживы постоянно делают дамам осаду, как это у них называется, дабы заключить их (как именовала это я) в тюрьму; иначе говоря — стремятся жениться на богатой наследнице и промотать ее наследство. Впрочем, если я и была неправа, ответив отказом на честное предложение голландского купца, который был готов предоставить мне распоряжаться моим состоянием, как мне вздумается, и обладал при этом состоянием не меньшим, нежели мое собственное, то теперь, отклоняя джентльменов благородного происхождения, успевших промотать до последнего гроша свое некогда изрядное состояние, я поступала совершенно правильно. Им необходимо было заполучить круглую сумму, дабы жить, ни в чем, как они выражались, себя не стесняя, — иначе говоря для того, чтобы расплатиться с долгами, возвратить своим сестрам их приданое и тому подобное, — после чего доверившаяся им женщина становилась пожизненной узницей и должна была жить так, как угодно было их милости.

Эти их происки я разглядела тотчас, и посему их ловушки не представляли для меня опасности. Однако, как я сказывала, слава о моем богатстве привлекла ко мне несколько джентльменов подобного рода, кои не мытьем, так катаньем добивались того, чтобы быть допущенными к моей особе; для всех них, однако, у меня был один ответ — что я не тягочусь своим одиночеством, не имею желания сменить свое состояние на их поместья и что, короче говоря, не вижу никакой выгоды от брака, какое бы блистательное положение он ни сулил; знатные титулы, говорила я, быть может, и доставили бы мне честь покрасоваться рядом с женами пэров Англии (я упоминаю об этом затем, что одно из полученных мною предложений исходило от старшего сына некоего пэра), но коль скоро мое состояние остается при мне, я прекрасно могу обойтись и без титула, и покуда я могу рассчитывать на свои 2 000 фунтов в год, я почитаю себя счастливее, нежели если бы оказалась титулованной пленницей вельможи, ибо только так смотрю на женщин, достигших этого положения.

Поскольку я упомянула сэра Роберта Клейтона, с которым мне посчастливилось познакомиться по случаю заклада, каковой он мне помог совершить, здесь будет уместно сказать, что таким образом я также имела счастье пользоваться его советами и в прочих своих делах. Поэтому-то я и говорю, что почитаю свое знакомство с ним за большую удачу. Ибо, поскольку он выплачивал мне столь изрядную сумму в год, как 700 фунтов, то я не могу не почитать себя его должницей, и не только вследствие скрупулезной честности, с какою он вел мои дела, но также и благодаря благоразумию и умеренности, кои он мне внушал своими советами касательно управления моим состоянием; убедившись же, что я не намерена вступать в брак, он неоднократно пользовался случаем, дабы намекнуть мне, как легко было бы довести мое состояние до неслыханной суммы, — стоит лишь мне наладить мою домашнюю экономию таким образом, чтобы ежегодно откладывать известную сумму, прибавляя ее к основному моему капиталу. Он убедил меня в истинности своих слов, и я понимала, сколь много могу выгадать, следуя его совету. Сэр Роберт, разумеется, полагал, — как из моих слов, так особенно из разговоров моей горничной Эми, — что мой годовой доход составлял 2 000 фунтов. Судя по моему образу жизни, сказал он, я не должна бы расходовать более 1 000 фунтов о год; следовательно, прибавил он, с моей стороны было бы разумно другую тысячу откладывать, из года в год присовокупляя ее к основному капиталу, а если я к тому же ежегодно стану к нему присоединять и проценты, то через десять лет, уверял он, мне удастся сберегать уже не одну, а целых две тысячи в год. Дабы я могла о том наглядно судить, он начертал мне, как он выразился, план роста моего капитала; если бы английские дворяне, говорил он, придерживались предлагаемой им методы, каждый дворянский род увеличил бы свое состояние во много раз, подобно тому, как купцы увеличивают свое; между тем, при нынешнем образе жизни, как утверждал сэр Роберт, из-за привычки проживать свои доходы целиком и даже сверх того, наши дворяне, в том числе и самые знатные из них, кругом в долгах и живут в стесненнейших обстоятельствах.

Поскольку сэр Роберт часто меня посещал и (если верить собственным его словам) находил удовольствие в моем обществе, ибо он, разумеется, не имел ни малейшего представления о моей прошлой жизни, и, разумеется, о ней не догадывался, — итак, говорю, поскольку он частенько ко мне наведывался, он имел много случаев внушать мне свои мысли о преимуществах бережливости. Однажды явился он ко мне с бумагой, на которой — все с тою же целью — начертал план, показывающий, насколько я могу увеличить свои капиталы, если, следуя его предписаниям, сокращу расходы; по плану этому явствовало, что, если я стану откладывать по 1 000 фунтов в год, прибавляя к этой сумме ежегодно нарастающие на этот капитал проценты, через двенадцать лет на моем счету в банке окажется двадцать одна тысяча пятьдесят восемь фунтов, и я буду в состоянии откладывать уже по две тысячи фунтов в год.

Я возразила, что, будучи женщиной еще молодой и имея привычку ни в чем себе не отказывать и носить дорогие наряды, я не могу вдруг сделаться скупердяйкой.

Что ж, сказал он на это, коль мне моего состояния хватает, то не о чем и заботиться; но коли я хочу его увеличить, указанный им путь есть единственный верный путь, и, следуя ему, я через двенадцать лет могу сделаться столь богатой, что не буду знать, куда девать деньги.

— Прекрасно, сударь, — сказала я, — вы замышляете, как мне сделаться богатой старухой, но цель моя не в том; я предпочла бы иметь 20.000 фунтов сейчас, нежели 60.000, когда достигну пятидесяти лет[81].

— Должен ли я из того понять, сударыня, — сказал он, — что у вашей милости нет детей?

— Детей, которые бы не были обеспечены, сэр Роберт, у меня нет, — отвечала я, оставляя его в той же неизвестности, в какой он пребывал до моего ответа. Впрочем, я хорошенько обдумала его план, хоть в то время больше с ним о сем предмете толковать не стала; я решилась, не переставая блистать на людях, все же несколько сократить свои расходы, сжаться, жить расчетливее и откладывать кое-какую сумму, хоть и много меньшую, нежели предлагал сэр Роберт. Когда последний изложил мне свой проект, год уже был на исходе, и к самому его окончанию я явилась к нему в контору, сказав, что пришла благодарить его за предложенный им проект сберечь мои капиталы; по внимательном изучении сего проекта я поняла, что хоть мне и невозможно стеснить себя до такой степени, чтобы откладывать 1 000 фунтов в год, я тем не менее пришла ему сказать, что решилась откладывать по 700, иначе говоря, проценты от моего капитала; я решила, сказала я, в этом полугодии не снимать процентов и вообще их не трогать; его же я просила помочь мне повыгоднее этими деньгами распорядиться.

На это сэр Роберт, будучи блистательным дельцом и вместе с тек человеком безукоризненной честности, сказал:

— Я рад, сударыня, что вы одобряете предложенный мною метод, однако вы совершили неправильный шаг: вам следовало снять проценты за первое полугодие, и тогда вложить их в дело; теперь же вы потеряли проценты за полгода, наросшие на 350 фунтов, что составляет 9 фунтов. — (Весь залог мой доставлял мне всего 5% в год).

— Что делать, сударь, — сказала я. — Быть может, вы все же посоветуете мне, как лучше распорядиться этими деньгами?

— Пусть они полежат без движения до будущего года, сударыня, — отвечал он, — а там я вложу ваши 1 400 фунтов зараз; покуда же я буду выплачивать вам проценты с тех 700 фунтов.

С этим выдал он мне вексель», по которому, как он мне сообщил, я могу, рассчитывать получить не менее 6% (вексель сэра Роберта Клейтона был все равно что наличные деньги). Поблагодарив его, я оставила деньги, как он советовал, лежать без движения; так же я поступила и на следующий год, а на третий сэр Роберт устроил мне выгодный — шестипроцентный — залог на 2200 фунтов. Итак, к моему годовому доходу прибавилось 132 фунта, которые пришлись весьма кстати.

Но обращаюсь к моей повести. Как я уже сказала, я с самого начала совершила ошибку; заведенный мною обычай появляться на люди приводил ко мне бесчисленное множество посетителей уже упомянутого мною рода. Молва объявила меня обладательницей неслыханного состояния, коим управляет сэр Роберт Клейтон, по каковой причине за сэром Робертом ухаживали не меньше, нежели за мной самой. Сэр Роберт, впрочем, знал как отвечать этим искателям. Я сообщила ему мои взгляды на брак, подкрепив их теми же доводами, что приводила моему купцу, и он полностью их одобрил. Он признал, что мое мнение справедливо и, что, поскольку я дорожу своей свободой и знаю толк в деньгах, коими могу распоряжаться, как мне заблагорассудится, мне останется винить одну себя, коли я отдам их в чужие руки.

Однако сэру Роберту ничего не было известно о моих истинных намерениях, о том, — что я метила попасть в полюбовницы к человеку, который определил бы мне роскошное содержание, и что я стремилась увеличить свой капитал и откладывать, как он того советовал, но только не тем путем, какой имел в виду он.

Но вот однажды сэр Роберт является ко мне и серьезно предлагает мне подумать о предложении, превосходящем по своей выгоде все, с какими к нему до сих пор обращались искатели моей руки. Жених этот был купец. Об этом сословии мы с сэром Робертом были согласного мнения.[82] Сэр Роберт утверждал, и я убедилась в правоте его слов, что купец, получивший преимущества, дарованные хорошим воспитанием, есть благороднейший джентльмен в нашем отечестве; что в своих познаниях, манерах и суждениях купец стоит иного дворянина, а, достигнув известного положения в свете, при котором он может уже не заниматься делами, хоть в не обладает родовым имением, неизмеримо выше большинства дворян, хотя бы и имеющих собственные поместья; что купец, преуспевший в делах и обладающий большим капиталом, может позволить себе большие траты, нежели дворянин с имением, приносящим ему 5 000 фунтов годового дохода; что купец в своих тратах основывается на собственных средствах и притом никогда не расходует их до конца, а каждый год откладывает изрядную сумму. Имение, говорил он, есть пруд, стоячая вода, в то время как дело — бьющий ключом источник; заложенное имение никогда уже не очистится и навсегда останется обузой для закладчика; меж тем, имущество купца течет постоянным потоком; после сего рассуждения сэр Роберт назвал мне несколько купцов, живущих с более истинным великолепием и тратящих больше денег на роскошь, нежели мог себе позволить кто-либо из знатных дворян Англии; сверх того, купцы сии продолжают и по сию пору богатеть с неслыханным размахом.

Даже лондонские лавочники, продолжал сэр Роберт, если взять, разумеется, тех, у кого солидное дело, в состоянии выделять больше средств на содержание семьи и давать своим детям большую долю, нежели английское дворянство, имеющее в среднем всего 1 000 фунтов годового дохода, а то и меньше; причем упомянутые лавочники еще и приумножают свои богатства.

Сии рассуждения оказались всего вступительной частью, покончив с которой сэр Роберт перешел к существу дела, советуя мне доверить мое имущество известному негоцианту, одному из первых среди людей его звания; дела его процветают, средства неограниченны, в деньгах он не нуждается, и он готов по первому моему слову все мое состояние закрепить за мною и за нашими детьми и в то же время обязуется окружить меня истинно королевскою роскошью.

Все это было совершенно справедливо, и, последуй я его совету, счастье мое было бы устроено; однако душа моя стремилась к полной независимости, и я ответила сэру Роберту, что любое супружество в лучшем случае поставит меня в положение прислужницы, если не рабы; что я не чувствую ни малейшей склонности к браку, что наслаждаюсь совершенной свободой, вольна, как в первый день появления своего на, свет, и что, обладая достаточным состоянием, не могу взять в толк, как вяжутся слова «почитать и повиноваться»[83] со свободой женщины, — ведь свободный человек не должен быть подвластен никому; мне неведома причина, по какой мужская часть рода человеческого присвоила все права себе и вынуждает женщин заключать брачный договор, условия которого определены самими мужчинами, и что даже в тех случаях, когда состояние невесты превосходит состояние жениха! Пусть я имела несчастье родиться женщиной, продолжала я, я твердо положила, что не дам этому обстоятельству омрачить мою судьбу, и поскольку свобода, по-видимому, считается исключительным достоянием мужчины, я намерена быть мужчиной среди женщин; ибо, рожденная свободной, я желаю такою же и умереть.

Сэр Роберт с улыбкой объявил мне, что мне угодно изъясняться на языке амазонок; что ему редко доводилось встречать женщин, разделяющих мой образ мыслей, а из тех, что его придерживались немногие в конце концов поступали в соответствии со своими взглядами; однако, продолжал он, насколько он понимает, ведь и сама я, несмотря на мои рассуждения. которые, по его мнению, не лишены оснований, в свое время отступилась от своих правил и состояла в супружестве. Это так, отвечала я, но разве он когда от меня слышал, чтобы прошедший мой опыт ободрил меня его повторить? Я благополучно вышла из этого испытания и, если соглашусь себя подвергнуть ему еще раз, то мне уже никого не придется за это винить, кроме себя.

Сэр Роберт от души рассмеялся на мои слова, однако прекратил дальнейшие уговоры, сообщив лишь, что беседовал обо мне кое с кем из достойнейших лондонских негоциантов, но поскольку я запрещаю ему заговаривать о сем предмете, обещал больше меня не беспокоить подобными разговорами. Он одобрил то, как я веду свои денежные дела, и предсказал, что со временем я сделаюсь чудовищно богатой; однако он не знал и не подозревал, что при всем своем богатстве я не более как потаскуха и непрочь умножить свое состояние за счет своей добродетели.

Возвращаясь к своему рассказу, я должна повторить сказанное мною ранее, а именно, что мой образ жизни никак не соответствовал цели, мною поставленной, привлекая ко мне одних охотников за приданым да мошенников, которые рассчитывали меня облапошить и прибрать к рукам мои денежки; словом, я сделалась предметом домогательств изрядного числа поклонников, красавчиков и щеголей благородного происхождения. Но не того мне было надобно; я метила на другое и, будучи столь высокого мнения о моей красоте, соглашалась довольствоваться в качестве любовника лишь королем — не меньше! Такое мое тщеславие вызвано было нечаянным словом, оброненным неким лицом, с коим мне довелось беседовать; человек этот, случись мне с ним встретиться несколько ранее, быть может, и был бы в состоянии мне в этом способствовать; к этому времени, однако, двор, как будто, начал отходить от сих забав[84]. Впрочем, коль скоро такое дело было упомянуто, и разговор этот как будто получил несколько излишнюю огласку, вокруг меня стало собираться великое множество народу, причем с намерениями отнюдь не добродетельными.

Новое поле деятельности открылось мне. Придворная жизнь в ту пору была беспримерно изысканной и оживленной; правда, тамошнее общество составляли преимущественно мужчины, ибо королева не слишком часто удостаивала придворные сборища своим присутствием[85]. С другой стороны, не будет клеветой сказать о придворных, что их проказы вполне отвечали возлагаемым на них надеждам. У короля было несколько любовниц, и все они были отменно хороши собой и нарядны, и в этом смысле двор был воистину великолепен. Коли сам государь позволял себе всевозможные вольности, то нельзя было от его придворных ожидать особенного целомудрия; настолько далеки они были от этого, что хоть я и не желаю представить их в более темном свете, чем они заслуживают, однако ни одна женщина мало-мальски приятной наружности не могла пожаловаться на недостаток поклонников.

Вскоре и я оказалась окруженной целым сонмом воздыхателей, и стала у себя принимать весьма высокопоставленных вельмож, которые проникали ко мне через посредство неких старых дам, сделавшихся отныне близкими моими приятельницами; одна из них, как я впоследствии узнала, была нарочно ко мне приставлена, дабы попасть мне в доверенность с целью добиться того самого, что вскорости и воспоследовало.

Разговор в моей гостиной вполне соответствовал духу, царящему при дворе, никогда, впрочем, не переступая черты благоприличия. Наконец, кто-то из гостей предложил играть в карты и устроить то, что у них называлось вечер. Этому, по-видимому, способствовала одна из моих приживалок (как я уже сказала, у меня их было две), полагая, что таким путем ей удастся вводить ко мне, кого ей заблагорассудится; так оно и вышло. Ставки были высокие, игроки расходились поздно, — правда, извиняясь передо мной всякий раз и испрашивая моего разрешения прийти на завтра. Я держалась так же весело и беспечно, как мои гости, и однажды вечером сказала одному из джентльменов, милорду ***, что, хоть игорного стола я не держу, но, поскольку им угодно оказать мне честь проводить у меня время и они, по-видимому, испытывали желание у меня бывать, я хотела бы, если бы им то было приятно, задать на следующий вечер у себя небольшой бал. Приглашение мое было принято с великой охотою.

Вечером гости начали сбираться, и я им показала, что знаю толк в таких вещах. В доме была большая зала, служившая мне столовой; Остальные пять комнат на том же этаже я обратила в гостиные, приказав убрать из них на время все постели. В три комнаты я распорядилась внести столы, уставленные винами и лакомствами; в четвертой стоял стол с зеленым сукном для игроков, пятая же была собственно моей гостиной, где я восседала в ожидании гостей, которые приходили ко мне на поклон. Нарядилась я, как вы догадываетесь, со всем тщанием, надев все свои драгоценности. Милорд ***, с которым я накануне поделилась своей мыслью, предоставил к моим услугам великолепных музыкантов из театра, дамы танцевали, и мы весьма развеселились. Но вот, часу в одиннадцатом,, мне докладывают, что ко мне намерены явиться маски. Известие сие явилось для меня сюрпризом, и я пришла в немалое замешательство, но, заметив это, все тот же милорд *** принялся меня успокаивать, говоря, что двери моего дома охраняются отрядом гвардейцев, которые не допустят никакого неприличия; сверх того еще один господин намекнул, что среди масок возможно ожидать появления короля. Кровь так и бросилась мне в лицо, и я высказала великое изумление. Впрочем, отступаться было уже поздно, и я оставалась в своей гостиной, распорядившись лишь, чтобы двери ее были распахнуты настежь.

Через некоторое время маски явились и начали отплясывать комический танец и на самом деле весьма забавный. Покуда они плясали, я удалилась, поручив одной из моих приживалок сказать гостям, что вскорости вернусь. Не прошло и получаса, как я вернулась, наряженная турецкой княжной, — облачение, которым я обзавелась в Ливорно, где, как я уже сказывала, мой заморский принц купил мне в подарок турчанку. Мальтийский военный корабль захватил в то время турецкое судно, направлявшееся из Константинополя в Александрию, на борту которого находилось несколько дам, державших путь в Великий Каир, что в Египте; дамы эти были проданы в рабство, а заодно пошли в продажу и их великолепные наряды, — таким образом вместе с моей турчанкой я заполучила также роскошное ее одеяние. Платье ее и в самом деле было чудо как хорошо, и я купила его для курьезу, поскольку мне ничего подобного не доводилось видеть; кафтан был из тонкого персидского либо, индейского Дамаска, земля — белая, а по ней золотые и лазоревые цветы, шлейф длиною в пять ярдов; под кафтан надевалось платье из того же материала с золотым шитьем и там и сям нашитыми жемчугом и бирюзой; кушак на турецкий манер, шириной в пять или шесть дюймов, обхватывал мой стан, а пряжки, соединяющие оба конца, были отделаны бриллиантами — по восемь дюймов с каждой стороны — (бриллианты, правда, были поддельные, но того никто не мог знать, кроме меня).

Тюрбан к этому платью, иначе говоря, головной убор, завершался острой башенкой, дюймов пять, не больше, в высоту, с коей свисала лента из легкой флорентийской тафты; впереди же, над самым лбом, я вшила подлинный драгоценный камень.

Костюм этот достался мне в Италии примерно за шестьдесят пистолей, хоть в стране, откуда он был привезен, стоил много больше; не думала я, чтобы довелось мне когда сделать из него такое употребление, хоть я я неоднократно в него облачалась в прежние времена с помощью моей турчанки, да и после, наедине с Эми, — для того лишь, чтобы покрасоваться в нем перед зеркалом.

Еще днем я просила Эми приготовить этот наряд, так что мне только оставалось его надеть, и немногим больше, чем через четверть часа, я вновь появилась в своей гостиной. Когда я в нее спустилась, в зале уже было полно народу, но я велела минуты на две прикрыть двери, дабы сперва показаться моим дамам, которые осмотрели мой наряд со всех сторон и громко выразили свое восхищение им.

Впрочем, милорд ***, случившийся в это время в гостиной, незаметно выскользнул через боковую дверь и привел через минуту одну из масок, высокого, прекрасно сложенного человека, имени которого, однако, он не назвал, поскольку это в маскарадах не положено. Человек в маске изъявил мне на французском языке[86] свое восхищение моим нарядом, сказав, что ничего подобного дотоле не видел, и в изысканнейших выражениях пригласил меня на танец. Я изъявила свое согласие наклонением головы, но сказала, что, будучи магометанкой, не могу исполнять танцев, принятых в сей стране; вряд ли, сказала я, здешние музыканты могут сыграть мавританский танец. Он не без лукавства на это возразил, что я весьма похожу на христианку лицом, и, следовательно, он готов поручиться, что я искушена и в христианских танцах. Он никогда не поверит, прибавил он, чтобы магометанка могла обладать столь великой красотой. В ту же минуту двери моей гостиной распахнулись настежь, и он повел меня в залу. Гости, там собравшиеся, пришли в великое изумление, а музыканты даже приостановили свою игру, чтобы полюбоваться мною; наряд мой и в самом деле был достоин изумления, он был совершенно нов, весьма радовал глаз и поражал своей роскошью.

Мой кавалер, а кто он был, я так и не узнала, провел меня по зале, а затем предложил пройтись с ним в галопе, иначе говоря, повторить пляску танцоров в масках, либо, если мне угодно, исполнить какой другой танец самой. Я сказала, что предпочла бы, если угодно, что-нибудь другое; протанцевавшее мной после этого всего два французских танца, он затем подвел меня к дверям моей гостиной, а сам присоединился к остальным маскам. После того как он оставил меня у дверей, в гостиную, я, против его ожидания, туда не проследовала, а повернулась во все стороны, показав себя обществу, и, подозвав одну из состоявших при мне дам, распорядилась, чтобы та заказала музыкантам сыграть пьесу по-моему выбору. (Гости поняли, что я намерена исполнить для них танец и тотчас встали, как один, и любезно потеснились, чтобы дать мне место, ибо народу собралось превеликое множество. Музыканты замешкались (я заказала французский танец), так что я вынуждена была вновь подослать к ним мою женщину, выжидая все это время в дверях; однако, как только женщина переговорила с музыкантами вновь, они поняли, что от них требуется и я выступила на средину комнаты. Музыка дружно грянула, и я протанцевала фигуру, коей научилась во Франции в угоду принцу ***скому. Это и подлинно был отличный танец, изобретение славнейшего парижского танцмейстера для сольного исполнения дамой либо кавалером; но как танец сей был вследствие своей новизны никому из собравшихся неведом, он понравился им до чрезвычайности, и был принят всеми за турецкий; сверх того, среди гостей нашелся господин, имевший глупость объявить (если я не ошибаюсь, он даже побожился), будто сам был свидетелем, как этот танец исполнялся в Константинополе; разумеется, все это был сущий вздор.

Когда я закончила свой танец, раздались громкие рукоплескания; публика чуть ли не кричала от восхищения; некто же из присутствующих громко произнес: «Да ведь это сама Роксана[87], клянусь!» Благодаря этой смешной случайности, имя Роксаны укрепилось за мной в придворных кругах, словно оно мне и в самом деле было дано, при крещении. Мне выпало счастье, до крайности всем угодить в тот вечер, и в течение целой недели после него в городе только разговоров было, что о бале, а особливо о наряде, в котором я выступала. При дворе и в близких к нему кругах всюду пили здоровье Роксаны.

Дела мои пошли на лад, и я прославилась, как того хотела. Бал длился долго и кончился только тогда, когда я сама почувствовала усталость. Маски покинули нас часа в три ночи, остальные мужчины уселись за карты, музыка играла, не переставая, и, когда пробило шесть, кое-кто из дам все еще танцевал.

Но мне ужас как хотелось знать, с кем же это я танцевала. Кое-кто из милордов намекал, что я была удостоена великой чести. Один из них чуть было не проговорился, что моим кавалером был сам король. Впрочем, я впоследствии убедилась, что это было не так; другой возразил, что если бы это и был сам его величество, то он не уронил бы своего достоинства, танцуя в паре с такой дамой, как Роксана. Однако до сей минуты я так и не знаю, кто же это был; по манере держаться кавалер мой казался слишком юн, ибо тогда его величество был уже в том возрасте, в каком даже манера танцевать должна была выдать, что он перешел за черту молодости.

Как бы то ни было, поутру мне было передано 500 гиней с посыльным, который объявил, что особы, приславшие мне сию сумму, желают повторения бала у меня в следующий вторник, но просят, чтобы на этот раз я дозволила им взять все расходы на себя. Я была этому ужас как рада, конечно, но меня разбирало любопытство, кто же прислал мне деньги? Посланный, однако, молчал об этом, как могила, и, отвешивая мне учтивые поклоны, просил не спрашивать о том, о чем он вынужден столь нелюбезно отвечать мне молчанием.

Я забыла упомянуть, что господа, игравшие в карты, собравшись вместе, вложили сто гиней в банк, как они это именовали, а к концу игры призвали к себе мою фрейлину (так они изволили титуловать госпожу Эми!) и вручили эту сумму ей, раздав сверх того двадцать гиней остальной прислуге.

Сии великолепные поступки в равной мере удивляли и радовали меня и, словом, совершенно вскружили мне голову, а предположение, что танцевавший со мной кавалер был сам король, до такой степени возвысило меня в собственных глазах, что я не только перестала узнавать других, я едва помнила, кто я такая сама!

Мне следовало готовиться к будущему вторнику, но увы! все распоряжения шли уже помимо моей воли. В субботу ко мне явились три джентльмена, кои были, по-видимому, всего лишь слугами; один из них оказался тем самым посыльным, который доставил мне упомянутые 500 гиней, так что я могла не опасаться, что это какие-нибудь мошенники; итак, три джентльмена явились с винами всевозможных сортов и с корзинами, полными яств; количество принесенных ими припасов показывало, что пославшие их рассчитывают более чем на один подобный вечер и говорило о том, что дело поставлено на самую широкую ногу.

Впрочем, обнаружив кое-какие упущения, я распорядилась закупить несколько дюжин салфеток тончайшего Дамаска и столько скатертей из той же материи, сколько нужно для того, чтобы покрыть все столы (считая по три скатерти на стол) и серванты. Сверх того, я купила изрядное количество посуды. Однако посланцы моих покровителей ни за что не соглашались на то, чтобы я ее пустила в употребление, говоря, что принесли с собой блюда и тарелки тончайшего фарфора и что при таких публичных оказиях они не могут ручаться за сохранность серебра; тогда я выставила его для всеобщего обозрения в горке, что стояла у меня в гостиной; и, надо сказать, вид был довольно внушительный.

Во вторник, ко мне пожаловало такое множество гостей обоего пола, что комнаты мои никоим образом не могли всех. вместить. Тогда те, кто, по-видимому, являлись главными распорядителями, велели никого больше наверх не пускать. Улица была запружена каретами с дворянскими гербами и великолепными застекленными портшезами; короче говоря, всех принять было и в самом деле совершенно невозможно. Я сидела в своей маленькой гостиной, как и в первый раз, танцоры же заняли залу; остальные гостиные, равно как и три комнаты нижнего этажа, мне не принадлежавшие, были также заполнены народом.

Весьма удачно было то, что сторожить вход в дом на этот раз был призван усиленный отряд гвардейцев, ибо в противном случае собралось бы общество самое смешанное, среди которого сыскался бы не один нахал, и можно было ожидать всяких беспорядков и неприятностей; однако трое старших распорядителей все предусмотрели, и в дом были допущены лишь лица, коим заранее был сообщен пароль.

С кем довелось мне танцевать в предыдущую среду, когда я сама была распорядительницей бала в моем доме, я не знала, — не знаю этого и по сей день; однако, в силу обстоятельств, в которых, как я полагала, я не могла ошибиться, главным же образом потому, что здесь присутствовало пять особ без масок, из коих на троих красовались синие подвязки[88], и все они явились не прежде, чем я вышла танцевать, у меня не было ни малейшего сомнения, что нынешнее собрание почтил своим присутствием сам его величество.

Вечер прошел точно так же, как и предыдущий, но во внимание к некоторым присутствовавшим на этот раз гостям, с еще большим великолепием. Я восседала (пышно одетая, увешанная драгоценностями) посреди моей гостиной, как и прежде, приветствуя подходивших ко мне гостей; однако милорд ***, тот самый, что говорил со мною открыто в первый раз, подошел ко мне и, откинув маску, объявил, что гости уполномочили его выразить надежду увидеть меня в наряде, в котором я явилась в первый вечер, ибо он и был причиной этого второго бала.

— К тому же, сударыня, — прибавил он, — в собравшемся обществе находится лицо, угодить которому было бы в ваших интересах.

Я поклонилась милорду *** и тотчас удалилась. Покамест я облачалась у себя наверху, вниз, в мою гостиную, по велению некоего знатного лица, некогда проживавшего с семьею в Персии, ввели двух дам, совершенно мне незнакомых; завидев их, я подумала, что они уж, наверное, заткнут меня за пояс или, во всяком случае, поставят на место.

Одна из сих дам была изысканнейшим образом наряжена знатной грузинской княжной, другая, столь же превосходно — армянскою; при каждой находилась прислуживающая ей рабыня. У обеих подол, собранный в мелкую складку, едва достигал щиколотки; сверх платья был надет небольшой передник с тончайшей кружевной отделкой, а на плечи наброшена накидка, род плаща с шлейфом и с длинными, — наподобие древнегреческих, — рукавами, свешивающимися кзади; на них не было никаких драгоценных камней, но волосы и лиф были украшены цветами. Лица у обеих были скрыты чадрой.

Рабыни восточных княжен не имели головного убора, и длинные черные волосы их были украшены лентами и заплетены во множество косичек, свисающих до самого пояса. Одеты они были чрезвычайно роскошно и не уступали в красоте (все четверо были без масок) своим госпожам.

Все они, княжны и рабыни, ожидали меня в моей гостиной. Там после того, как они совершили приветственный ритуал на персидский манер, они сели, скрестив ноги, на сафру, иначе говоря, на низенькую кушетку, составленную из подушек прямо на полу.

Это было поистине великолепно, и привело меня в немалое смятение. Затем они приветствовали меня на французском языке, и я отвечала им тем же. Когда растворили двери, они вышли в залу и исполнили танец, никем дотоле не виданный; два музыканта, которых привел все тот же милорд***, аккомпанировали, один — на инструменте, похожем на гитару, другой — на небольшом рожке, издававшем чрезвычайно приятные звуки. Они трижды протанцевали вдвоем, ибо никто не мог выступить в качестве их партнера. Новизна их танцев приятно поражала, но все же чувствовалось в них нечто дикое и мрачное, ибо они в самом деле исполняли танец варварской страны, откуда их привезли. Я же в своем мусульманском облачении держала себя как француженка, что было не менее оригинальным, и вместе с тем много приятнее.

Показав свои грузинские и армянские платья и проплясав, как я уже сказала, три раза кряду, они отступили к дверям, поклонились мне (ибо я была царицей бала) и отправились переодеваться.

Затем закружилось несколько пар, все в масках, и когда они кончили, никто не вышел больше танцевать, но все принялись кричать: «Роксана! Роксана!» Той порой милорд*** ввел ко мне еще одну маску — кто он такой был, я не знала, могу только сказать, что это не был мой прежний кавалер. Сей знатный вельможа (ибо впоследствии я обнаружила, что это бsл герцог ***), поклонившись мне, повел меня на середину залы.

Я была в том же платье и кушаке, что и прежде, но сверх него надела, как то принято среди турчанок, накидку, в которой чередовались алые и зеленые полосы, причем зеленые были, сверх того, затканы золотом. Тиара моя, или головной убор, несколько отличалась от прежней — она поднималась выше и завершалась драгоценными каменьями, что придавало ей вид тюрбана, окруженного короной.

Я была без маски, а также без румян и белил, что не помешало мне выделяться среди прочих дам на балу, тех из них, во всяком случае, что также танцевали без масок; о тех же, что были в масках, я, естественно, судить не могла, и среди них, безусловно, могли быть женщины, превосходящие меня красотой. Следует признать, что наряд мой был чрезвычайно мне к лицу, а восхищенные взоры, какие я на себе чувствовала, немало усиливали мою привлекательность.

Протанцевав с означенным вельможою я не вызвалась сама, как прежде, исполнить сольный танец; однако «все вновь принялись взывать: „Роксана! Роксана!“, а два джентльмена последовали за мною в гостиную с тем, чтобы умолять меня исполнить турецкий танец. Я не заставила себя долго упрашивать и, выйдя вновь в залу, исполнила тот же танец, что и на первом своем балу.

Танцуя, я заприметила группу из пяти или шести человек, державшуюся особняком, причем один из них оставался с покрытой головой[89]; я тотчас смекнула, кто он таков, и поначалу чуть было не смешалась: однако я дотянула до конца танца, раскланялась на хлопки собравшихся и последовала к себе. Только я вошла в дверь, как те пятеро пересекли залу и приблизились ко мне, меж тем как окруженный свитой знатных вельмож человек, который не снимал шляпы, тоже подошел ко мне и произнес: «Госпожа Роксана, вы превосходно танцуете». Я уже была предуготовлена и собиралась стать на колени перед ним и поцеловать ему руку, однако он от этого уклонился и сам меня поцеловал и, пройдя залу, вышел прочь.

Не стану говорить, кто был сей посетитель, скажу лишь одно, что впоследствии мне было дано кое-что узнать более определенно. Я бы с радостью удалилась к себе наверх и переменила наряд, так как чувствовала себя в нем слишком уж легко одетой — не затянутая, с открытой грудью, словно в одной рубашке, но это мне не удалось, так как мне тут же пришлось танцевать с шестью или семью джентльменами, большая часть которых, если не все они, принадлежали к самой высшей знати; а впоследствии мне сообщили, что один из них являлся г-гом М-тским[90].

Часам к двум или трем ночи гости, главным образом дамы, начали расходиться, оставшиеся мужчины спустились вниз и, поснимав маски, уселись за игру.

Эми не ложилась, всю ночь, прислуживая игрокам, а утром, когда они прекратили игру, они высыпали ей в подол весь «прикуп», она при мне пересчитала деньги — их оказалось шестьдесят две гинеи с половиной; прочая прислуга тоже в обиде не осталась, Когда все ушли, Эми вбежала ко мне. «Господи Иисусе! — вскричала она, и некоторое время так и осталась стоять с открытым ртом. — Что же мне делать с такими деньгами?» Бедняжка чуть не потеряла голову от радости.

Я, наконец, попала в свою стихию. В обществе только и говорили что обо мне, и я не сомневалась, что из этого что-нибудь да выйдет, однако слухи о моем богатстве являлись скорее препятствием, нежели преимуществом для меня в моих планах — те джентльмены, которые в ином случае домогались бы моих милостей, не решались ко мне подойти, ибо Роксана казалась им недоступной.

Скромность велит мне набросить завесу молчания на последующие три или три с половиною года, кои Роксана провела вдали от света, ибо ей пришлось совершить путешествие такого рода и в обществе лица, имя которого долг и данное ему слово повелевают не открывать, по крайности еще долгие годы.

По прошествии названного срока я вновь явилась, но должна прибавить, что в течение этого моего так называемого затворничества я не теряла времени даром и, так сказать, ковала железо пока горячо, умножая сбережения, которые я откладывала про черный день. В другом отношении я кое-что потеряла, и вторичное мое пребывание в свете было менее блистательно; я уже не могла рассчитывать произвести столь же неотразимое впечатление, что и прежде; ибо поскольку кое-кто догадывался о том, где и с кем я провела это время, в свете распространилась молва, и, словом, все поняли, что Роксана и в самом деле всего лишь Роксана, а отнюдь не та почтенная, неприступная леди, за каковую ее поначалу приняли.

Итак, считайте, что прошло около семи лет с тех пор, как я прибыла в Лондон, и что прежние мои доходы, коими, как я намекала, ведал сэр Роберт Клейтон, не только возросли, как о том говорилось ранее, но что мне удалось сколотить неслыханное состояние за столь короткий срок. К этой поре, если бы только в душе моей шевельнулось малейшее желание отступиться от моей неправедной жизни, у меня к тому были все возможности, ибо общее всем развратницам побуждение, а именно: деньги для меня уже не играло никакой роли, и даже жадность моя к ним была полностью утолена; ибо, считая сбережения, сделанные мною благодаря тому, что я не трогала процентов, кои, как я уже сказывала, наросли на мои 14000 фунтов, а также весьма щедрые подарки, сделанные мне одной лишь любезности ради в пору моих блистательных балов-маскарадов, длившуюся около двух лет, и, сверх того, мои доходы за три года самого великолепного затворничества (как я именовала эту эпоху своей жизни), какое когда доводилось испытать женщине, я полностью удвоила свое состояние и теперь у меня на руках было около 5 000 фунтов наличными, и это помимо серебряной утвари и драгоценных камней, подаренных мне, либо купленных мною, дабы блистать на моих вечерах.

Словом, к этому времени я обладала состоянием, в тридцать пять тысяч фунтов, и поскольку я умудрялась не проживать своего основного капитала, откладывала в год не меньше 2000 фунтов одними процентами. Итак, к концу поры, что я именую своим затворничеством, — скопив кругленькую сумму, я вновь явилась перед публикой, однако на этот раз я походила на старую серебряную утварь, что хранилась несколько лет в чулане, и выходит почерневшей и утратившей былой свой блеск. Словом, я вышла несколько пооблиняв, подобно брошенной любовнице, каковою, собственно, и являлась. Впрочем, несмотря на то, что я несколько раздобрела и к тому же была четырьмя годами старше, я все еще могла почитаться красавицей.

Я сохранила живость характера, всегда была весела и благодушна в обществе и, если верить льстивым заверениям людей, меня окружавших, по-прежнему покоряла сердца; в таком-то состоянии я вновь явилась на сцене, и хоть уже не пользовалась таким успехом, как прежде (к чему я и не стремилась, зная, что это невозможно), я и теперь не испытывала недостатка в обществе, и притом в самом отборном — я имею в виду знатных посетителей, которые частенько ко мне наведывались; у меня по-прежнему бывали веселые сборища и карты, и я развлекала своих гостей как только умела.

Никто не предъявлял мне притязаний известного рода, зная понаслышке о моем исключительном богатстве и полагая, что оно ставит меня выше унизительного положения содержанки, а, следовательно, о моей доступности не могло быть речи.

Наконец, однако, некий джентльмен знатного рода и (что в моих глазах имело не меньше значения) чрезвычайно состоятельный, отважился предпринять на меня атаку. Начал он с пространного вступления касательно моего богатства. «Вот простак, — подумала я, взвешивая про себя предложение этого милорда. — И ты еще мнишь, будто на свете сыщется женщина, которая, согласившись унизиться до блуда, почтет ниже своего достоинства принять соответствующее вознаграждение. Ну, нет, милорд, коли вы чего от меня и добьетесь, то это вам будет тем дороже стоить, поскольку вы не посмеете предложить ничтожную сумму женщине, имеющей 2000 фунтов годового доходу».

Итак, после долгих разглагольствований о сем предмете, заверяя меня, что не преследует каких-либо корыстных целей, не покушается на мое богатство и не намерен меня ограбить (чего, к слову сказать, я нимало не боялась, ибо я слишком много внимания уделяла своим денежкам, чтобы расстаться таким путем хотя бы с малой долей их), он принялся рассуждать о любви, предмете, столь для меня смехотворном, когда он не соединен с главным, то есть с деньгами, что у меня едва хватило терпения выслушать его до конца.

Я, впрочем, держалась с ним любезно и дала понять, что в состоянии выслушать гнусное предложение, не оскорбляясь, но что вместе с тем завоевать меня не такое легкое дело. Долгое время он приходил ко мне в качестве искателя, словом, ухаживал за мною не менее прилежно и внимательно, чем если бы речь шла о законном браке. Он сделал мне несколько ценных подарков, которые я, изрядно поломавшись для порядка, в конце концов принимала.

Мало-помалу я стала дозволять ему и некоторые другие вольности, так что, когда он, наконец, любезно предложил положить мне определенное содержание, говоря, что, хоть я и богата, это все же не освобождает его от обязанности вознаградить милости, коими я благоволю его удостоить, и что, если мне суждено ему принадлежать, я не должна проживать собственные деньги; за ценой же, заключил он, он не постоит. Я отвечала ему, что, хоть и не являюсь ни в какой мере мотовкой; мне все же не удается тратить на себя менее 500 фунтов в год; однако я не жажду определенного, заранее обусловленного содержания, ибо смотрю на это, как на род золотых оков, слишком напоминающих узы брака; хоть я и способна хранить верность человеку благородному, каковым я считаю его милость, сказала я, мне претит какое бы то ни было стеснение моей свободы; и пусть молва о моем богатстве несколько раздута, я все же и не так бедна, чтобы повесить себе хомут на шею ради какой-нибудь жалкой пенсии.

На это он возразил с совершенной искренностью, что намерен взять на себя все расходы на мое содержание; что не понимает, о каких узах может идти речь в частном договоре такого рода, какой мы с ним собираемся заключить; что он не сомневается, что честь моя будет служить единственными узами, нас связывающими, и что я не почту их обременительными; что касается прочих обязательств, он с презрением отметал все, кроме тех, кои, он убежден, я стану соблюдать, будучи женщиной чести; касательно же моего содержания он объявил, что я вскорости сама могу убедиться, что он ценит меня много выше 500 фунтов в год; на этом мы с ним и порешили.

После означенного разговора я сделалась к нему несколько любезнее; время и многочисленные беседы наедине сильно нас сблизили, и мы уже начали подходить к главному предмету, а именно к 500 фунтам моего годового содержания[91]. Он тотчас согласился на такую сумму, причем тон его был таков, словно мое согласие являлось величайшим с моей стороны снисхождением; я же, которая и в самом деле считала такую сумму чрезмерной, в конце концов позволила себя убедить или уговорить ее принять, основывая, однако, наш союз на одной лишь устной договоренности.

Когда он таким образом добился своего, я сказала ему, что у меня было на душе. «Теперь вы сами видите, милорд, — сказала я, — сколь я, бесхарактерна, уступив вам без всяких условий и без каких либо гарантий согласившись получать от вас лишь то, чего вашей милости можно будет лишить меня, когда бы вам ни заблагорассудилось; если я почувствую, что за мою доверчивость меня меньше ценят, я буду наказана карою, которую надеюсь не заслужить».

Он отвечал, что докажет мне, что не искал добиться меня путем выгодной сделки, к каковым часто принято прибегать; как я удостоила его доверия, сказал он, так и он мне покажет, что я доверилась человеку благородному, умеющему ценить любезность. С этими словами он вытащил из кармана вексель на имя некоего золотых дел мастера[92], достоинством в 300 фунтов, и, кладя его мне в руки, сказал, чтобы я смотрела на это, как на залог того, что, отказавшись с ним торговаться, я не прогадала.

Это было в самом деле очень мило и давало понятие о том, как будут складываться наши деловые отношения в дальнейшем; короче говоря, мое обхождение после этого невольно сделалось нежнее прежнего, и так одно повлекло за собой другое и я неоднократно явила ему доказательства того, что принадлежу ему всецело столь же по сердечному влечению, сколь по обязанности, чем его несказанно порадовала.

В скорости по заключении с ним нашего полюбовного договора я начала подумывать, что моему нынешнему положению не соответствует столь открытый образ жизни и, как я объявила моему господину, большая уединенность избавила бы меня от домогательств и постоянных посещений известного ему рода людей, которые, к слову сказать, получив обо мне представление, коего я и в самом деле заслуживала, уже поговаривали о возобновлении этой вечной игры — любовных приключений и ухаживаний, о чем они, не церемонясь, давали мне понять; мне же все это было так отвратительно, как если бы я была добродетельной замужней женщиной. Эти люди мне и впрямь претили, тем более, что вели они себя назойливо и дерзко. Да и милорду*** они вряд ли пришлись бы по сердцу. Было бы довольно забавно описать все те способы, коими я отделывалась от подобных поклонников: я притворялась оскорбленной, говоря, что, к великому моему сожалению, они вынуждают меня просить их прекратить свои посещения и отказать им от дому, ибо не вижу иного способа избежать клеветы, которую своими домогательствами они призывают на мою голову; как ни тяжело мне быть столь неучтивой, говорила я, я все же почитаю своим долгом не принимать у себя джентльмена, дерзнувшего сделать мне подобное предложение; впрочем, более обстоятельное описание всего этого задержало бы мой рассказ. Словом, по изложенным выше причинам я решила переменить свою квартиру, дабы жить более уединенно, о чем и доложила милорду; к тому же мне пришло в голову, что, коли я буду в состоянии жить на столь же широкую ногу, но не так открыто, мне удастся гораздо меньше тратиться, а пятиста фунтов в год, кои мне причитались от моего великодушного покровителя, будет более, — много более, — чем достаточно на мои расходы.

Милорд с готовностью поддержал меня в моем желании и пошел даже дальше, нежели я ожидала, приискав мне превосходную квартиру в доме, где его не знали (по-видимому, он подослал кого-нибудь арендовать эти комнаты вместо себя) и куда он мог проникать через дверь, выходящую в Сент-Джеймский парк — в ту пору это редко кому дозволялось.

Обладая собственным ключом, он мог попадать ко мне во всякое время дня и ночи, а поскольку в нашем распоряжении, сверх того, имелась дверца в нижнем этаже, замыкавшаяся на замок — а ключ у милорда подходил ко всем замкам, ибо это была отмычка, — он мог проходить прямо ко мне в спальню — ив двенадцать, и в час и два часа ночи.

N.B.: Я не боялась быть застигнутой с кем-нибудь другим в постели, короче говоря, я ни с кем, кроме милорда, не имела никаких дел.

Однажды ночью приключился, с нами забавный случай; его милость ушел от меня в тот день поздно, и, не ожидая, его посещения той же ночью, я взяла к себе в постель Эми; примерно в третьем часу заявился милорд и застал нас там обеих крепко уснувшими: он был слегка навеселе, впрочем, — разум его ничуть не был помрачен и он не был, что называется, пьян. Он прямо прошел ко мне.

Эми перепугалась до смерти и громко вскрикнула. Я же спокойно сказала:

— Ах, это вы, милорд, я вас нынче не ждала и мы были несколько напуганы случившимся по соседству пожаром.

— Вот как! — воскликнул он. — Я вижу, у вас в постели уже есть гость. Я принялась оправдываться.

— Не беспокойтесь, сударыня, — сказал милорд, я вижу, что это не гость, а гостья.

Но тут же, как бы спохватившись, прибавил:

— Впрочем, почем знать, — быть может, это, точно, гость?

— Ах, милорд, — сказала я, — неужели ваша милость не признали мою бедную Эми?

— Что это Эми, я вижу, — отвечал он. — Но откуда мне знать, что такое ваша Эми, ведь может статься, что это никакая не миссис Эми, а самый настоящий мистер Эми? Быть может, вы не воспротивитесь тому, чтобы я удостоверился сам?

Я сказала, извольте, ваша милость, проверяйте, коли вам то кажется — нужным, но что до меня, я убеждена, что милорду известно, к какому полу она принадлежит.

Итак, он кинулся на бедную Эми, и я даже подумала, уж не зайдет ли он в своей шутке слишком далеко, да еще в моем присутствии, — ведь такое со мной уже случалось в обстоятельствах сходных с нынешними. Однако его милость не был столь разгорячен и всего лишь желал убедиться, является ли моя камеристка мистером Эми, или миссис Эми. Это ему, по-видимому, удалось, и, успокоив таким образом свои сомнения, он отошел в противоположный угол комнаты и оттуда — в смежный чулан, где и уселся.

Между тем мы с Эми встали, и я дала Эми свежие простыни, велев ей быстренько постлать милорду в другой комнате, что она немедля и исполнила. Там я уложила милорда и, по его просьбе, легла рядом. Правда, я поначалу пробовала уклониться, сказав, что перед тем лежала с Эми и не успела переменить рубахи, но ему к этому времени было уже не до щепетильности: с него было довольно того, что миссис Эми не являлась мистером Эми; на том вся шутка и кончилась; Эми, однако, не показывалась ему более на глаза ни в ту ночь, ни весь последующий день; когда же милорд, наконец, ее увидел, он так подтрунивал над ночным следствием, как он изволил выразиться, что Эми не знала, куда деваться со стыда.

Добродетель Эми, собственно, не отличалась столь суровой чопорностью, в чем мы имели случай убедиться, но в ту ночь она была застигнута врасплох и не совсем еще даже очнулась от сна; к тому же, в глазах милорда она была вполне добродетельной девицей, он не имел оснований в этом сомневаться; прочее же было лишь для посвященных.

Вот уже восемь лет — считая с моего возвращения в Англию — как я вела сей неправедный образ жизни, и хоть милорд не находил, к чему во мне придраться, я обнаружила без особого труда, что всякий, кто взглянет мне в лицо, поймет, что мне уже перевалило за двадцать; между тем, могу сказать, не хвастая, что для своего возраста — а мне уже пошел шестой десяток — я весьма и весьма хорошо сохранилась.

Я думаю, свет не видывал такой женщины, как я: прожить двадцать шесть лет, увязая в пороке, и не испытывать при этом ни тени раскаяния, или хотя бы сожаления, ни намека на желание положить такой жизни конец! Верно, за все эти годы привычка к пороку столь крепко во мне укоренилась, что я и не ощущала его как порок, и жизнь моя катилась гладко и безмятежно. Я купалась в золоте, которое, благодаря экономическим ухищрениям, кои мне внушил честный сэр Роберт, изливалось на меня столь обильным потоком, что к окончанию моего восьмого года в Англии я имела две тысячи восемьсот фунтов ежегодного дохода; при этом я его даже не трогала, ибо полностью перешла на содержание милорда ***, из щедрот которого я еще умудрялась откладывать более. 200 фунтов в год; ибо, хоть он и не обязывался выплачивать мне ежегодное содержание в 500 фунтов, как я о том ему намекала, он давал мне деньги столь часто и в таком количестве, что почти всякий год я получала от него по меньшей мере семьсот, а то и восемьсот фунтов.

Здесь я должна немного заглянуть назад, затем что, рассказав так откровенно о всех своих дурных поступках, я должна также упомянуть кое о чем, что, смею сказать, рисует меня и с хорошей стороны. Я не забыла, что, покидая Англию, — а тому прошло уже пятнадцать лет я оставила пятерых младенцев, так сказать, — на произвол судьбы, иначе говоря, — на милость родственников их отца. Старшей в ту пору еще не сравнялось и шести лет, ибо мы были женаты неполных семь лет, когда их отец нас бросил.

Возвратись в Англию, я испытывала большое желание узнать, как сложилась их судьба, живы ли они и, если живы, то каким образом поддерживают свое существование; притом я решилась ни под каким видом им не открываться и оставить тех, кому довелось их воспитывать, в неведении, что на свете есть существо, являющееся их матерью.

Единственное лицо, которому я могла довериться, была Эми; ее-то и послала в Спитлфилдс, где жили старая тетка и та бедная женщина, которая вынудила родственников взять на себя попечение о моих детях; ни той, ни другой она не застала, — вот уже несколько лет как обе покоились в сырой земле.

Тогда Эми решила наведаться в дом, куда она подкинула несчастных детей. Там она застала новых жильцов, от которых никакого толку добиться ей не удалось. Итак, Эми вернулась с ответом, который для меня отнюдь не являлся ответом, ибо не мог меня ни в коей мере удовлетворить. Я послала ее назад, чтобы она порасспросила соседей, что сталось с семьей, проживавшей прежде в доме, где поселились новые жильцы, и если они переехали, то куда и каковы их обстоятельства, а заодно, по возможности, разузнать, что с теми несчастными сиротками, как они живут и где, какое было с ними обращение и прочее.

Из второго своего посольства Эми принесла мне следующую весть: что касается моих родственников, то муж моей золовки, который, хоть и не являясь моим детям родным дядюшкой, был, однако, к ним добрее, умер, оставив свою вдову в обстоятельствах, несколько стесненных; не то, чтобы она нуждалась, но состояние ее оказалось много меньше, нежели то, какое молва приписывала покойному.

Что до несчастных малюток, то двоих из них она как будто продолжала держать при себе, во всяком случае, так было до смерти ее мужа; однако добрые соседи от души жалели бедных сироток; тетушка, как известно, приютила их против воли и обращалась с ними самым варварским образом, держа их чуть ли не на положении слуг, заставляя их выполнять всю черную работу по дому и прислуживать ей и ее родным детям; притом она едва даже раскошеливалась на то, чтобы их одевать по-человечески.

По-видимому, речь шла о двух моих старших дочерях; первой у меня родилась девочка, затем мальчик, за тем две девочки, и наконец самый младший — мальчик.

Задержусь, однако, на печальной истории моих двух старших дочерей, чтобы уже покончить с нею. Как моей Эми сделалось известно все от тех же соседей, девочки, едва достигнув возраста, в котором можно уже самим искать работу, ушли от тетки; иные утверждали, что она их выгнала из дому, но, кажется, дело обстояло не совсем так; однако жестоким своим обращением она вынудила их покинуть ее дом, и старшая поступила в услужение к хорошим знакомым, жившим неподалеку; то была добрая женщина, жена довольно состоятельного ткача, и она взяла мою дочь к себе в горничные; некоторое время спустя, старшая подыскала место для второй сестры и вызволила ее из каторги, каковой было житье у тетушки.

Словом, это скучная и грустная история. Я направила Эми в дом ткача, у которого работала моя старшая, но тут выяснилось, что хозяйка, жена ткача, умерла, и никто не мог сказать, куда девалась ее горничная; говорили, будто та устроилась к какой-то знатной, даме, проживавшей в другом конце города; однако имени этой дамы никто не знал.

Все эти справки заняли у нас недели три или четыре, к исходу коих я была ничуть не в лучшем положении, чем прежде, ибо то, что я узнала, никоим образом удовлетворить меня не могло.

Я послала Эми на розыски того доброго человека, который, как я говорила в начале моей повести, настоял на том, чтобы собрать деньги на воспитание моих детей и заставил взять младшего из приходского приюта. Человек этот был еще жив; Эми удалось также узнать, что мои младшая дочь и старший сын оба померли, но что младший сын, которому к этому времени миновало семнадцать, был, благодаря все тому же доброму попечительству своего дядюшки, подмастерьем, но что ремесло, к которому его определили, было самого низкого разбора, — так что ему приходилось выполнять тяжелую работу.

Подстрекаемая любопытством, Эми тотчас отправилась его проведать; он был с ног до головы в грязи, и видно было, что он работает сверх всяких сил. Узнать его, она, конечно, не узнала, ибо в последний раз, когда она его видела, ему было всего два года.

Однако, разговорившись с ним, она обнаружила, что это славный, смышленый и обходительный малый; что о судьбе его родителей ему ничего не известно, и что он не имеет никаких иных видов на будущее, кроме как зарабатывать себе на жизнь прилежным трудом; Эми не захотела смущать его соблазнительными надеждами, опасаясь, как бы у него не вскружилась голова и он не сделался лодырем; однако она разыскала благодетеля, пристроившего его к месту, и, обнаружив, что это простой добросердечный человек, питавший лучшие намерения, сочла возможным быть с ним несколько откровеннее. Она рассказала ему длинную историю о том, что юноша внушает ей большую нежность, ибо она была очень привязана к его родителям; что она и есть та самая служанка, что привела всех детей к дому их тетушки и убежала; что ей очень хотелось бы знать о дальнейшей участи их несчастной матери, которая тогда осталась без каких бы то ни было средств к пропитанию. Под конец Эми сообщила, что собственные обстоятельства ее поправились и что она в состоянии кое в чем помочь этим детям, если бы только могла их разыскать.

Он выслушал ее со всей учтивостью, какую только могло вызвать столь доброе предложение, и в свою очередь рассказал подробно обо всем, что ему удалось сделать для мальчика; как он его воспитывал, кормил и одевал, дал окончить школу и, наконец, пристроил в ученики. Эми сказала, что он показал себя истинным отцом ребенка.

— Однако, сударь, — продолжала она, — ремесло, в какое вы его отдали, весьма тяжелое, работа изнурительна, а мальчик меж тем худой и слабенький.

— То верно, — согласился он, — но мальчик сам избрал это ремесло и, поверьте, сударыня, мне пришлось из своего кармана выложить 20 фунтов за его обучение[93] и, сверх того, одевать его на свои средства, покуда не кончатся годы его ученичества. Что же до того, что работа трудная, — сказал он, — увы, такова участь бедняги, я же сделал для него все, что мог.

— Что ж, сударь, вы, я вижу, от души хотели ему помочь, — говорит Эми. — И это делает вам честь; но коль скоро я решилась принять в нем участие, я попросила бы вас, если можно, взять его с этой работы, она чересчур для него изнурительна, и я видеть не могу, как ребенок выбивается из сил ради куска хлеба; я надеюсь устроить ему судьбу так, чтобы он мог жить без столь тяжкого труда.

Добрый человек усмехнулся на эти слова.

— Разумеется, — сказал он, — я могу его взять от этого хозяина. Но только тогда мне не видать моих 20-ти фунтов, что я за него уплатил.

— Что до этого, сударь, — сказала Эми, — ваши 20 фунтов не пропадут, — и с этими словами вынимает из кармана кошелек.

Честный попечитель моего сына был заметно поражен; он поглядел ей в лицо с таким пристальным вниманием, что она не могла сделать вид, будто ничего не замечает.

— Сударь, — сказала она, — вы на меня смотрите так, словно стремитесь меня припомнить; однако, смею заверить, я никогда прежде в лицо вас не видела; по моему понятию, то, что вы сделали для этого ребенка, дает вам право почитаться его отцом; однако вы и так понесли большие расходы по его воспитанию, и было бы несправедливо, чтобы вы потерпели еще больший ущерб, — почему я и хочу возвратить вам ваши 20 фунтов, дабы вы взяли его с этой работы.

— Коли так, сударыня, — сказал он, — благодарствуйте и за мальчика и за меня, но укажите мне в этом случае, как мне с ним поступить дальше.

— Сударь, — сказала Эми, — раз уж вы были столь добры, что держали мальчика все эти годы при себе, прошу вас подержать его еще год, и я дам вам еще 100 фунтов на его содержание с тем, чтобы он мог продолжать учение, а вы по-прежнему будете его кормить и одевать; быть может, мне удастся определить его судьбу так, что и он будет в состоянии вознаградить вас за всю вашу заботу.

Добрый человек этот был, видимо, доволен, но вместе с тем и чрезвычайно изумлен. Он спросил далее Эми — все это в выражениях самых почтительных, — каким наукам должен, по ее мнению, в течение этого года обучаться юноша и к какому ремеслу хотелось бы ей его приуготовить?

Эми отвечала, что мальчику следует немного поупражняться в латыни, в счете, а также чтобы он выработал хороший почерк, ибо она намерена определить его счетоводом к какому-нибудь купцу из Левантийской Компании[94].

— Сударыня, — сказал он на это, — я рад за мальчика, что у вас такие на него виды, но известно ли вам, что купец потребует не меньше чем 400 или даже 500 фунтов?

— Да, сударь, — сказала Эми. — Я. это прекрасно знаю.

— К тому же, — продолжал он, — чтобы поставить мальчика на ноги, понадобится не меньшая сумма.

— Да, сударь, — вновь ответствовала Эми. — И это мне известно также. — Затем, решившись произвести на своего собеседника впечатление, прибавила: — Не имея собственных детей, я намерена сделать его своим наследником, и если в дальнейшем, чтобы поставить его на ноги, понадобится хоть бы и десять тысяч, они ему будут предоставлены; я была всего лишь служанкой у его матери, когда он появился на свет, и от всей души оплакивала постигшее их семью несчастье, и я тогда же сказала себе, что непременно усыновлю это дитя, если только у меня появится такая возможность; и это слово я теперь решаюсь выполнить, хотя, правду сказать, и предвидеть не могла в те времена, что мои дела сложатся столь удачным образом.

Затем Эми принялась пространно сетовать на то, как ее томит неизвестность о моей судьбе и как она дала бы что угодно, лишь бы знать, жива я или нет, и, если жива, то что со мною; что если бы только ей удалось меня разыскать, в какой бы нищете я ни оказалась, она стала бы обо мне заботиться и добилась бы того, чтобы я вновь заняла подобающее мне положение в обществе.

Что до матери этого юноши, сообщил он, та была доведена до последней крайности и была вынуждена (как, он полагает, его собеседнице известно) разослать детей по родственникам мужа; кабы не его вмешательство, продолжал он, они остались бы на попечении прихода, но он уговорил остальных родственников взять расходы по их содержанию сообща; что сам он взял себе двоих, из коих старший погиб от оспы[95]; зато на того, что остался в живых, он смотрел, как на родного сына и в малолетстве его почти не делах различия между ним и своими собственными детьми; но что, когда пришла пора определить его к какому-нибудь ремеслу, он почел за лучшее пристроить мальчика к такому делу, где ему не понадобится впоследствии вкладывать свой капитал; что же до матери, ему так ни разу не привелось и словечка об ней услышать, — ни разу, хоть он самым тщательным образом пытался навести о ней справки; до него, правда, дошел слух, будто она утопилась, однако ему так никогда и не пришлось встретить кого-либо, кто бы мог представить ему достоверный отчет о сем событии.

Эми пустила притворную слезу по своей бедной хозяйке, сказав, что отдала бы все на свете, лишь бы ее увидеть, коль та жива; таким образом беседа их продолжалась еще несколько времени; затем они вновь принялись обсуждать будущее мальчика.

Его воспитатель спросил Эми, отчего та не пыталась разыскать его до сего времени, с тем чтобы легче было его с более ранних лет приуготовить к будущему, к какому она его предназначала.

Она ответила, что все это время не была в Англии и лишь недавно возвратилась из Индии. Что ее не было до сей поры в Англии, было истинной правдой, равно как и то, что она всего лишь недавно в нее возвратилась; все же остальное было ложью, к которой она прибегла для отвода глаз и дабы положить конец дальнейшим расспросам, — в ту пору нередко случалось бедной молодой женщине, отправившись в Индию, привозить оттуда изрядное состояние.[96] Эми затем дала еще несколько наставлений относительно мальчика, и оба согласились на том, чтобы ему ни под каким видом не сообщать, что его ожидает, а лишь взять его обратно в дядюшкин дом, сказав, что дядюшка находит избранное для него ремесло непосильным и так далее.

Примерно через три дня Эми отправляется туда с обещанной сотней фунтов; на этот раз, однако, Эми явилась во всем блеске — в, моей карете с двумя лакеями, нарядно разодетая, вся в драгоценностях и при золотых часах; да и правду сказать, ей не составляло труда изображать из себя благородную даму, ибо это была красивая, статная женщина, в совершенстве усвоившая хорошие манеры и тон; кучеру и лакеям было велено оказывать ей то же уважение, как если бы на ее месте была я сама, и в случае расспросов именовать ее миссис Коллинз.

Когда добряк узрел ее в столь великолепном виде, он изумился более прежнего, принял ее весьма почтительно, поздравил с поворотом фортуны и особенно радовался тому, что бедному юноше, вопреки всем ожиданиям, выпало такое счастье.

Эми держалась величественно и вместе с тем свободно и просто, сказав, что удачи не заставили ее задирать нос (а так оно и было в самом деле, ибо Эми, к ее чести, ничуть не кичилась и была добродушнейшим существом на свете), что она осталась такой же, как прежде, что всегда питала нежность к этому мальчику и намеревалась принять участие в его судьбе.

С этими словами она извлекла деньги и вручила ему сто двадцать фунтов; она ни за что не допустит, сказала она, чтобы воспитатель ее любимца потерпел какой-либо ущерб от того, что взял мальчика обратно в дом; и обещала вскорости наведаться вновь, дабы переговорить обо всем и устроить дела таким образом, чтобы никакой случай — смерть кого-либо из них или еще что — не мог дурно отразиться на судьбе мальчика. Дядюшка его представил при этом свидании свою жену, добрую, заботливую, приятную и серьезную женщину; она с любовью говорила о мальчике, к которому, как оказалось, была на протяжении всех этих лет очень ласкова, несмотря на то, что у нее был полон дом своих детей. После того как беседа продлилась достаточно долго, она обратилась к Эми со следующими словами: «Сударыня, — сказала она, — я от души радуюсь вашим добрым намерениям по отношению к бедному сиротке, и искренне за него рада, но вам должно быть известно, сударыня, что у него осталось в живых еще две сестры — не позволите ли вы нам замолвить словечко также и за них? Бедняжки, — заключила она, — им пришлось туже, чем брату, и они брошены на произвол судьбы».

— Где же они сейчас, сударыня? — спросила Эми.

— Бедненькие, — отвечала достойная женщина, — они где-то в услужении, а где, о том не известно никому, кроме как им самим; да, с ними фортуна обошлась весьма сурово.

— Что ж, сударыня, — сказала Эми. — Если бы я могла их разыскать, я попыталась бы им помочь, и хоть основная моя забота — мой мальчик, как я его называю, я сделаю все, чтобы он оказался в состоянии со временем сделаться опорой для своих сестер.

— Ах, сударыня, — возразила сия добрая, сострадательная душа, — но ведь, как знать, быть может, он и не питает нежных чувств к своим сестрам. Ведь он им не отец, а всего лишь брат. А бедняжкам пришлось-таки хлебнуть горя; мы подчас — это еще в ту пору, когда они считались на попечении их бесчеловечной тетки, — старались им помочь когда куском хлеба, когда — одежкой.

— Хорошо, сударыня, — отвечает Эми, — что же я могу сделать для них? Они ведь обе сгинули, и никто не знает куда. Если мне доведется напасть на их след, тогда и подумаем.

Добрая женщина продолжала настаивать, чтобы Эми каким-либо образом обязала брата, которому, по всему судя, предстояло немалое богатство, выделить что-либо сестрам от своих щедрот.

Эми на это ответствовала довольно сухо, однако сказала, что еще подумает; на этом они и расстались. Впрочем, они не раз еще встречались после сего, ибо Эми приходила проведать своего приемного сына, дабы распорядиться дальнейшим его учением, одеждой и прочим; при этом она обязала его домашних не говорить юноше ничего, кроме того, что они почли нынешнее его ремесло чрезмерно для него обременительным и решили взять его домой и предоставить ему возможность еще немного поучиться, дабы приготовить к поприщу, которое бы более соответствовало его силам; Эми по-прежнему являлась в качестве старинной знакомой его матери, которая в силу давней привязанности принимает в нем участие.

В таком-то положении примерно и пребывали дела год, как вдруг одна из моих служанок попросила у Эми дозволения отлучиться — Эми же ведала всеми моими слугами, нанимая их и увольняя по собственному усмотрению; итак, испросивши дозволения отлучиться в город, дабы проведать родственников, служанка эта возвратилась, горько рыдая; печаль, овладевшая ею, не покидала ее и на другой день и на третий, и во все последующие дни; наконец, Эми, заметив, что та пребывает в прежней горести, что она без конца плачет и того и гляди вовсе разболеется, нашла случай поговорить с ней по душам и хорошенько обо всем расспросить.

Девушка поведала ей длинную историю о том, как она ездила навестить своего единственного брата, который, как ей было ведомо работал учеником у *** и как в один прекрасный день некая важная барыня приехала в карете к его дядюшке, у которого тот воспитывался, и заставила дядюшку забрать ее братца домой; и девушка подробно изложила всю известную уже нам историю, покуда не дошла до места, касающегося ее самой.

— А я, глупая, — заключила она свой рассказ, — не говорила им, где я живу, а то бы та дама взяла бы и меня и позаботилась бы обо мне, как и о моем братце, но никто не мог ей сказать, где меня найти, и теперь я потеряла все и мне суждено всю жизнь так и промаяться в прислугах. — И девушка вновь залилась слезами.

— Это еще что за басни? — сказала Эми. — И где, интересно, они выкопали такую барыню? Все это, верно, вранье, и не больше.

Но нет, сказала служанка, то не басня, ибо велением барыни они забрали ее братца домой, выкупив его у хозяина, обрядили его в новое платье и учат его теперь школьным премудростям; а вдобавок еще барыня посулила сделать его своим наследником.

— Воображаю себе это наследство! — воскликнула Эми. — Много ли в нем толку? Ей, наверное, и оставить-то нечего, вот она и заводит наследничков.

— Ах, нет, — возразила девушка, — она приезжала в великолепной карете, запряженной прекрасными лошадьми, при ней было видимо-невидимо лакеев, и она привезла с собой целый мешок золота и дала его моему дядюшке, тому, что воспитал братца, и велела купить ему одежду, а на остальные оплачивать учителей его и стол.

— Он воспитал твоего братца, говоришь? — спросила Эми. — Отчего же не взялся он воспитать заодно и тебя? Кто же в таком случае тебя воспитывал?

Здесь девушка поведала Эми печальную историю о том, как другая их тетушка взяла к себе ее и ее сестру и как бесчеловечно с ними обеими обращались — словом, все то, что мы уже знали.

К этому времени и ум и сердце Эми переполнились, и она боялась, что выдаст себя, и не знала, как ей поступить, ибо у нее уже не было никаких сомнений, что служанка эта является моей родной дочерью; сверх всего, та ей еще рассказала всю историю своих родителей и то, как их служанка отвела ее и оставила у дверей дома ее тетушки, о чем уже было сказано в начале моей повести.

Эми долгое время все это от меня скрывала, не зная, что и предпринять дальше, однако, будучи управительницей надо всей прислугой в моем доме, через некоторое время она, придравшись к случаю, и не говоря мне о том ни слава, уволила девушку.

Она правильно рассудила, хоть поначалу, когда она все это мне рассказала, я была ею недовольна; впрочем, впоследствии я и сама убедилась, что она была права; ведь если бы она мне рассказала обо всем сразу, я была бы в большом затруднении, как поступить; с одной стороны, мне; надобно было бы скрываться от родной дочери, с другой — опасаться, как бы родня моего первого мужа не проведала о моем нынешнем образе жизни; да и сам мой муж тоже; ибо, что до его смерти в Париже, те Эми, убедившись в моей решимости не выходить более замуж, призналась, что выдумала, будто он умер (это, когда я еще была в Голландии), на случай, если мне подвернется кто по сердцу.

Однако, несмотря на все мои поступки, в сердце моем еще оставалось довольно материнского чувства, и я не могла смириться с тем, что дочь моя вынуждена вести, можно сказать, каторжную жизнь судомойки и быть навсегда прикованной к кухне; сверх того, я опасалась, как бы она не вышла замуж за какого-нибудь лакея или кучера или еще за кого и тем окончательно не загубила свою жизнь. Так, несмотря на свое благополучие и роскошь, меня окружавшую, я пребывала в постоянной тревоге.

Послать к ней Эми уже было нельзя, ибо, будучи служанкой в моем доме, она знала Эми не хуже, чем Эми — меня; и хоть я и достаточно была от нее отдалена, все же могло случиться, что она из любопытства как-нибудь умудрилась на меня взглянуть, и — кабы я решилась ей показаться — она, несомненно, меня бы признала; словом, в этом направлении путь был закрыт.

Загрузка...